Повесть-триптих
Опубликовано в журнале Зеркало, номер 61, 2023
III. Голуби несвятого Петра
Вот что случилось на днях, в полдень, после дождя – несвятой Петр сбежал из офиса. Спасся бегством, без предупреждения, без объяснения причин, в первую очередь удивив самого себя этим стихийным порывом. Он куда-то спешил, его что-то подгоняло. Вырвался во двор через дверь запасного выхода, миновал стайку курящей молодежи в разноцветных штанах и парусящих на ветру рубашках. Запрокинул голову (чего давно с ним не случалось), чтобы волосы бесшабашно растрепал сквозняк. Дышал и дышал сочным небом, наплакавшем несколько минут назад свою грозу и ливень. Тут же промочил ноги в мелких осколочных лужах заднего двора. Выбежал на бульвар, не раздумывая купил в плотном крафтовом пакете: бургер с хрустящей корочкой ветчины на пружинистой булке, пышущий жаром стаканчик капучино, апельсиновый сок, конвертик картошки-фри. Прижимая пакет к груди, чувствуя теплое и бархатно-кофейное головокружение, несвятой Петр вихрем устремился через дорогу, усмотрев пустую скамейку возле ступенчатой клумбы на набережной канала.
Он неторопливо уселся, опустил пакет с обедом рядом с собой. И вдруг почувствовал: кажется, сегодня сумел ненадолго вырваться из западни. Было хорошо, дышалось, как когда-то давно, в забытой жизни. Шесть скамеек образовали полукруг амфитеатра перед лужайкой, тротуаром и широким рукавом канала, по которому скользили прогулочные лодки, медлительные катамараны и редкие потусторонне-стрельчатые каноэ.
На лужайке перед ним топталась полуденная стая голубей. Кто-то из прохожих бросил им горбушку. Несвятой Петр тоже кинул перед собой на асфальт кусок булки, отщипнул и швырнул наудачу, кому посчастливится, масляный стебелек картошки фри. От канала тянуло рыбной сыростью и ряской. Голуби, сизые осколки грозового неба, мельтешили тут и там по тротуару. Радужный фонтан сегодня не работал. Сбоку отчаянным акробатом корячился увешанный ржавыми свадебными замками мост. Петр самозабвенно расправился с бургером, стремительно допил капучино и теперь, освобожденный и непривычно безмятежный, развалился на скамейке, будто школьник жадно уплетал картошку-фри и тянул апельсиновый сок. Он не заметил, не сразу разглядел, когда и откуда посреди лужайки возникла эта чайка. Она показалась огромной белой птицей на фоне канала, лодок и редких неторопливых прохожих. Большая морская статуя, зоркая и гордая, она стала недостающей птицей-частицей, завершив собой сцену. Несвятой Петр был доволен. Он с детства любил чаек, всегда любовался ими. Заметив чайку на крыше или на трубе, он считал это добрым знаком – свободы и ветра. Сегодня белая птица, большая и неподвижная, порадовала его. Она напоминала, что город находится рядом с бухтой. И скоро, осенью, сюда ворвется колючий и торопливый морской ветер, после которого уютно и тепло забегать в подъезд. Чайка была безупречной, сияющей, очень красивой. На несколько мгновений вокруг несвятого Петра и даже внутри него воцарилась умиротворенная тишина и равновесие идеального целостного мира. Пока Петр допивал апельсиновый сок, беспечно шипя трубочкой, равновесие мира снова нарушилось, все опять распалось, накренилось и покатилось куда-то вбок. Будто учуяв этот рывок разобщенного мира, чайка вытянула голову и двинулась вперед, вразвалочку шагая перепончатыми лапами по ежику газона, по изумрудно-зеленой, мягкой на вид ковровой лужайке. Быстрая и одновременно медлительная, шлепающая по траве в своих ластах, она казалась старшеклассницей среди малышни обычных городских птиц. И чайка не останавливалась, она неукротимо проникла в центр медлительных и полусонных голубей, которые топтались, без особого интереса выискивая крошки в траве. Большая белая птица ни с того, ни с сего ухватила прищепкой мощного клюва случайного сизого голубя – прямо поперек шеи. Решительно и неукротимо пристегнула, защелкнула. И поволокла его, трепыхающегося, бьющего крыльями – за собой, в сторону, на середину бархатной травы, в центр сцены. Петр уронил тут же укатившийся под скамейку бумажный стаканчик. Прямо перед ним сломанный, пойманный голубь отчаянно трепетал острыми крыльями ангелов из деревенских церквушек. Петр застыл, вытянулся в струнку и ловил каждое движение, каждую молчаливую фигуру этого зловещего танца. Он догадался: сейчас перед ним происходит особенное. Торжественное и страшное. Пророчество. Какое-то предсказание или предостережение. Метафора или суровый вопрос, предназначенный и относящийся к нему лично, ко всей его жизни.
Чайка тем временем спокойно и последовательно терзала голубя. Несколько человек, Петр не успел разглядеть их, сорвались со своих мест, медленно подбирались ближе и ближе, вытянув перед собой руки с телефонами. Но никто из людей-телефонов не решился вмешаться: в чаек же превращаются души погибших моряков, тревожить и обижать их – плохая примета. Два мальчика отчаянно подбежали с разных сторон. Тот, который помладше, махал пластмассовым мечом и все-таки сумел запугать чайку. Она отцепилась от голубя. Сделала несколько неумелых скачков, боком, в своих прорезиненных белых ластах. Второй, высокий худощавый мальчик, чуть выросший из одежды, словно затянутый в тесный парусиновый футляр, склонился и наблюдал распластанного на асфальте, умирающего голубя. Черная лужица по инерции истекала из переломанной шеи птицы, постепенно принимая форму идеального полукруга. Смущенные явлением смерти, мальчики отступили, тогда чайка тут же торопливо вернулась. В белом парадном кителе, с аккуратными, будто руки в карманах, серыми крыльями, она ухватила свою мертвую жертву сильным и безразличным к упрекам клювом. И потащила подальше от прохожих, от людей-телефонов – на тенистый и укромный газон возле свадебного мостка. На фоне ржавых амбарных замков и легких романтичных замочков, защелкнувших чью-то любовь, чайка принялась потрошить сизую тушку, осуществляя неукротимый ритуал своего сегодняшнего обеда.
До глубокой ночи Петра тяготил неловкий щемящий жар хладнокровного убийства, свидетелем которого он стал нечаянно или все же по тайному распоряжению небес. Несколько последующих дней сцена возле канала щипала несвятого Петра клювами жестоких вопросов. Голубь – это все-таки он сам? Голубь – это что, намек на его глупую, мирную, бесхарактерную беспомощность? Но тогда, кто же в его жизни чайка? Кто сильная морская птица, заприметившая и наверняка уже решившая принести его в жертву? Чего еще такого, неминуемого и преднамеренного, может с ним произойти в ближайшее время?
Вот что случилось в пятницу, после полудня: несвятой Петр осмелился заглянуть в лицо собственной жизни. И это привело его в смятение. Оказалось, дело не только в девушке Total Black, которая все чаще задерживалась в колледже дизайна и каждый вечер приходила то на двадцать, то на тридцать минут позже. Врывалась в дом растрепанным вихрем, с капельками дождя в волосах, напоминая мокрую птицу. Но, конечно, не чайку. Скорее, бездомную и голодную галку, которая отчаянно ищет укрытия от дождя, от ветра, от тревожного сумрака в вечернем городе. Но все равно прилетает обратно, не найдя ничего лучшего, не встретив на своем пути других распахнутых в ожидании дверей. Холод и дождь подгоняли ее назад, помогали вспомнить дорогу домой. Уже не оправдываясь, не считая нужным объясняться, она раздраженно скидывала ботинки или нетерпеливо разбрасывала замшевые ботфорты по огромной прихожей, похожей на куб стерильного света. Потом так порывисто швыряла в угол пальто и сумку, что вопросы осыпались на полуслове, как ощипанные и линялые перья. Петру начинало мерещиться, что он снова один, что он во всем виноват. От этого он уже несколько недель томился на медленном огне неясной тревоги, взаимной скрытности и молчаливого отчаяния. Вот какой цветочек преподнесла ему жизнь.
В колкой утренней прохладе, на улочке возле автостоянки трепещущая старушенция с седыми косичками, как всегда кормила голубей, щедро осыпая асфальт крошками из пакета. Петр вздрогнул, эти голуби были особенными. Они отличались от всех других, от любых фоновых птиц города, мелькающих мимо ленивых субботних окон. Это были его голуби, стая из десяти медлительных и добродушных растяп, каждого из которых Петр знал лично. Он успел познакомиться с ними при странных, порой драматических обстоятельствах собственной жизни, к этому дню он узнал, прочувствовал и даже немножечко понял всех птиц стаи. Это были его помощники, его тайные советчики и друзья. Петр с тревогой присмотрелся, здесь ли непоседливая перламутровая горлица, розовая птица-танцовщица. Она была здесь, неторопливо и скромно подбирала крошки с асфальта, будто перебирала четки. И траурный черный голубь, похожий на худого изнуренного панка, тоже неохотно, как всегда отстраненно переваливался вокруг старушенции. Узловатые пальцы театрально подбрасывали в небо новую горсть. Кружок асфальта был усыпан радостными белыми точками, тире и кавычками хлеба. А несвятого Петра захлестнула новая волна тревоги от слишком близкого знакомства с собственной жизнью.
Он вспомнил, как недавно вечером потерял терпение. Рассердился. Озверевшим вихрем ринулся в прихожую и защелкнул задвижку. А потом, яростно и победоносно, до предела крутанул нижний замок. Все! Отшатнувшись от входной двери, Петр дышал горячо и порывисто. Он кипел от негодования и торжествовал от окончательной решимости – больше никогда не пускать девушку Total Black к себе домой. Потому что синева вечера неукротимо разливается по комнатам. И снова будут невыносимо тянуться ожидание и тишина, но она все равно задержится еще на десять минут, а потом еще на десять, которые превратятся в пропасть синего, уплывающего из-под ног города… Нет, нет, хватит – он не хотел даже думать об этом, не желал вспоминать мучительные вечерние вечности ее опозданий. Чтобы остудить яростное дыхание, глотнул ледяной воды из-под крана. Талый лед со вкусом слез и медных труб его не успокоил. Не сумел усидеть за компьютером. Все-таки бросил, не досмотрел фильм. Торжествующе кипел на медленном огне от своего поступка, все сильнее раскаляясь в ожидании ее скорого возвращения. Предчувствовал, как девушка Total Black обнаружит запертую задвижку, потом не дождется ответа на настойчивый перезвон дверного звонка. А потом он будет сбрасывать в синюю пропасть города ее телефонную истерику и, не прочитав, одно за другим удалит сообщения. Горло горело, голова горела, город горел от нетерпения. За окном сквозь прозрачную синь тут и там вспыхивали огоньки оживающих окон. И невозмутимо сыпал бисерный дождь. Усилившись, капли лупили по листве и стеклам, будто пишущая машинка. Заглянув в дождь, он не захотел знать, как она сейчас прячется под навесом кондитерской, среди ручьев и бьющего в барабаны грома. Отмахивался, отгонял мысли о том, как она сейчас бежит под обломанным зонтиком, надеясь успеть на троллейбус, перепрыгивая через лужи в хлюпающих босоножках и промокшем насквозь платье. Нет, нет, хватит! И тут несвятой Петр вдруг заметил на одном из цветочных ящиков парочку голубей. Два голубя сидели, прижавшись друг к другу, кое-как укрывшись под козырьком балкона, с которого хлестали переплетающиеся косы дождя. Два мокрых, нахохленных голубя сжались в тесный сизый клубок на краешке ящика мокрых бархатцев. Изредка, очнувшись от полусна из-за капель и брызг, один голубь заботливо пощипывал и приглаживал перышки другого. Несколько нежных неторопливых движений, от которых мокрое, будто доспехи, оперение, рассыпалось на веер мягкого теплого пуха. Потом влюбленные птицы сплетались шеями, крыльями, хвостами и замирали, как две ладони. На фоне их объятия дождь уступил, отступил на задний план, потерялся среди улиц холодным и хмурым нытиком-одиночкой.
А несвятой Петр пристыженно бросился в прихожую: скорее отпирать задвижку, сгорая от стыда, отпирать оттаявший нижний замок, хотя было еще рано, только начало седьмого. Ждать в тот вечер пришлось долго – в тишине синих сумерек, рассыпающих на стеклах азбуку Морзе холодных капель, с двумя голубями, которые все сидели на краешке цветочного ящика, не размыкая объятия. Девушка Total Black снова опоздала, не придала никакого значения его настойчивому, многозначительному молчанию. И даже не догадалась о сегодняшнем великодушии несвятого Петра.
Потому что дело было не только в девушке Total Black. И не только в мертвой жене Ирме, которая последовательно и методично трепала несвятому Петру душу во сне, мучила его навязчивым желанием лететь сквозь ночь, лететь в их старый дом, окна которого нависали над простором еловых пик и растрепанных колючих сосен. Дело было не только в мертвой бывшей жене, что частенько громыхала ключами у изголовья кровати, каждую ночь гремела ключами и потом снова запирала несвятого Петра в железную клетку. И тогда его единственным выходом было метнуться назад, в общее прошлое, в какой-нибудь тусклый день совместных мучений в неубранной квартирке. Он снова, на всю ночь оказывался там: в чаду и аду ломающихся чайников, подгоревшей гречки, мигающего телевизора, изрезанной клеенки, впитавших жир и чай кухонных полотенец. Он возвращался туда, куда не хотел, в спальный дом цвета поганки, в тусклую жизнь припорошенных снегом пустырей, сиротливых гаражей, покосившихся бетонных заборов. Ему предстояло целую ночь отскребать плиту или мыть ванну перед приездом тестя. Или выносить во двор, а потом выбивать на снегу ветшающие коврики, свалявшиеся синтетические пледы. Он целую вечность сидел в старом кожаном кресле ее деда, в безденежье, с капающим краном нищеты, ожидая обещанного звонка, надеясь, что аспирантские деньги выплатят к концу недели. Он снова томился у окна в заштопанных носках, с заплатками на локтях и на джинсах. Он снова ждал чего-то, ничего не делая, ничегошеньки не предпринимая. Можно было бесконечно рассказывать о жестокостях, которые мертвая Ирма талантливо изобретала – каждую ночь загоняя в их совместное прошлое, чтобы сломить дух несвятого Петра, чтобы вытрясти из него всю радость жизни. А вместе с радостью испить бледными алчными губами его музыку и его тишину.
Вот что случилось в одно незабываемое утро: несвятой Петр проснулся как никогда загнанный и больной. Всю ночь он до изнеможения бился в клетке, в тесноте обшарпанных сумрачных комнатенок, до хрипоты и битья посуды поссорился с тестем, а на обратном пути несся вниз с ледяной горки, за ним гнались две собаки, его царапали по лицу хрустальные ветви февральских берез. Весь исцарапанный, в синяках и ссадинах, вырвавшись из прошлого в свою просторную и теплую спальню, похожую на выставочный зал, Петр тем сильнее почувствовал западню каждой ночи, куда его снова и снова загоняла мстительная мертвая жена. Тяжелый, растерзанный, с измятым лицом, несвятой Петр в то утро отчаянно метнулся к окну. Уже не искал выхода, не надеялся восстановить счастье, не верил в возможность обрести хотя бы покой. Нет! Он прекрасно знал, что не заслужил прощения, но все же был способен украсть прямо сейчас громадный вдох – ледяной обрывок голубого неба, прямо из форточки. И следом еще один, ворованный, незаконный вдох-выдох – родникового ветра с клочком высокого невесомого облака. Непростительный, незаслуженный вдох-выход, целую цистерну, во всю грудь. В то утро хмурый Петр никак не мог надышаться. А потом, совершенно некстати, он заметил на парапете балкона. Несвязанная ни с чем в его жизни, контрастирующая с его настоящим и прошлым, тем не менее, она была совсем близко. Она легко и беспечно разгуливала по узенькой полоске балкона, как по канату. Райская розовая птица-танцовщица, легкая и беспечная. Смешливая перламутровая горлица. Она неторопливо шагала, приплясывала и кружилась, сверкая и переливаясь на солнце каждым своим ухоженным, тщательно приглаженным перышком. Она поглядывала сквозь дрожащее стекло крошечным хитрым глазом. Добродушно и насмешливо. Несвятой Петр никогда не видел ничего подобного, он даже смутился. Это было похоже на грезу, на исполнение мечты или и вовсе – на долгожданное и необъяснимое счастье. От растерянности на одно единственное мгновение ему показалось, что жизнь прекрасна. Он поверил, что жизнь полна нелепой, ни с чем не связанной, неожиданной красоты. Он как будто оказался внутри теплого сна, окутанный пушистыми рассыпчатыми лучами июля. Сердце его тоже шагало по канату, по узкой тропинке балкона, оно кружилось, приплясывало и перебивалось счастливым и беспечным перламутром за компанию с розовой птицей любви к жизни. Это длилось одно-единственное мгновение. Зато в этом танце с перламутровой горлицей над пропастью многоэтажной зеркальной башни у сердца Петра были крылья, оно ничего не весило, оно светилось. Но потом перламутровая птица легко подпрыгнула, распахнула крылья, с шелестом скользнула в небо. И скоро все снова потемнело, насупилось и вернулось назад, на свои прежние месте.
Потому что дело было вовсе не в девушке Total Black, которая что-то почувствовала, избегала смотреть ему в глаза и стала совсем контрастной: черные платья и тщательно выбеленная кожа. Бледная, будто осыпанная мукой, придающей лицу сходство с невозмутимой фарфоровой маской. И дело было не в мертвой жене Ирме, неслышно крадущейся каждую ночь на цыпочках, босиком, к изголовью его кровати. Все дело было в матери несвятого Петра. Седая старая мать засевала в его душу окончательное и бесповоротное смятение. Это она за две минуты вечернего звонка, за две натянутые струной минуты мучительного сыновьего долга, за сто двадцать секунд вынужденного смирения и старательной жалости умудрялась засыпать в душу Петра горсть черных ядовитых зерен: тоски, чувства вины, старушечьего нытья, бессильной злобы, бесцветной закатной мути. Весь оставшийся вечер черные зерна материнского нытья медленно и непреклонно разрастались в Петровой душе. Это мать и проросшие дистрофичные побеги ее нытья терзали ненасытными корнями Петра, изводя его осознанием своей окончательной никчемности, бытового коллапса, взаимного бездарного эгоизма. Ревнивой и обидчивой нелюбви. Вот что было причиной, вот почему в конечном итоге Петр осознал себя мучеником. Он понял, что больше не в силах выносить тройную пытку. Каждый день – тройственный союз, негласный заговор его женщин: цветущей, старой и мертвой вытряхивал из него всю радость, доводил до полного изнеможения. Трилистник его судьбы. Трезубец его бытия. Троекратный тупик его существования. Его западня. Его кромешное и окончательное поражение. Зубастое женское начало, истязавшее его ум, как будто он попал в плен и теперь отбывает пожизненное наказание. Однажды Петр решил больше матери никогда не звонить.
Именно в этот день на карниз в его кабинете бесшумно опустилось предостережение. Петр не заметил, когда именно оно прилетело. Черный траурный голубь вдруг возник перед ним, печальный и мрачный, как те подростки, которые одеваются во все черное, красят губы и глаза крошащимся углем, а по вечерам пьют пиво среди осенних надгробий старинного кладбища. Черный голубь, хрупкий и худой, от всего отстраненный, казался вестником смерти, эпидемии или скорой печали. Петр никогда раньше не видел таких голубей. Это был голубь-ворон. Их разделял непроницаемый для звуков стеклопакет, маленькое прозрачное молчание. Черная грустная птица не улетала, изредка заглядывая в комнату, намеренно сверлила несвятого Петра внимательным настырным глазом. Потом печальный и назойливый посланник нахохлился, забившись в угол между карнизом и стеной дома. Голубь-панк, голубь-шантажист, голубь-предупреждение старательно нагонял на Петра грусть. Он таился за окном целый день, сгоревший дотла, траурный, мрачный. Так и сидел в уголке до тех пор, пока все черные растения материнского нытья постепенно не превратились в сердце Петра в обугленные крючья нарастающей тревоги, щемящей нежности, жгучего раскаянья. Вечером он опять звонил матери. Он снова и снова нетерпеливо звонил гнусавой старухе, страдающей пассивной агрессией, припадками истерии и жадным бытовым эгоизмом. Руки дрожали, Петр подгонял гудки, чтобы поскорее убедиться, что его невыносимая старуха жива, чтобы услышать скрипучий, недоверчиво сверлящий душу голос: «Ну, наконец, ты позвонил матери! А когда ты собираешься приехать, посмотреть духовку? Там свет, что, сам собой заработает? А когда соблаговолишь отвезти меня в церковь? Ты помнишь, ты обещал еще на прошлой неделе, что привезешь рассаду патиссонов, где же она?» Страхи миновали, черные угли нежности и тревоги рассыпались в пыль, скоро в груди Петра, как всегда, трепыхались непоседливые и ядовитые деревца. Неуютная рощица материнских упреков с острыми черными шипами взялась за старое, привычно истязала Петра, но на этот раз он не сетовал, он терпел.
Вот что случилось в последующие несколько дней: несвятой Петр признал себя несчастным. Он окончательно застрял между крутящимися лопастями. У него не было сил вмешаться в ход своего существования. Он не умел или не смел ничего изменить. От этого он теперь даже с трудом дышал. Вся его жизнь, с тесным двухкомнатным прошлым, удушливым сегодняшним и назревающим в создавшихся условиях будущим вдоль и поперек ему опротивела, стала вконец невыносимой. От прозрений ничего не изменилось, даже наоборот – стало еще тяжелей. И все продолжало повторяться по кругу. Медленный, истязающий, доводящий до ручки механизм пыток. Дорога в офис, прямоугольник компьютера, рябящий экран, черный после дождя асфальт дороги домой. Вечер за вечером – невозмутимые опоздания девушки Total Black, ее нежелание объясниться, разомкнуть кокон неуютной тревоги и молчаливой скрытности в их просторном доме. Уют которого, между прочим, она сама так старательно и суетливо подбирала, с любовью и заботливой нежностью к каждой детали. Всего-то пару лет назад, с двумя его кредитными карточками, на каждом шагу что-нибудь обещая, нашептывая, напевая. К этому прилагалась жестокость мертвой жены Ирмы, которая поистине плотоядно каждую полночь загоняла Петра в клетку, вынуждая спасаться бегством в их общее прошлое, в тесный, бедный, болезненный быт. В дни, когда у нее только начали созревать и медленно расползаться по телу стрекающие клочки метастаз. В дни, когда Петр нечаянно убивал ее – ворчанием, молчанием, нежеланием что-либо изменить, неумением встряхнуться, проснуться и как-нибудь все улучшить. А в придачу, завершением мук, раскаленной вишенкой его ада были ежедневные звонки матери. Упреки, намеки, торжествующие насмешки над его покорным согласием каждый день все это выносить. Назойливая необходимость материнской руки с размаху швырнуть в его сердцевину новую горсть горчащих зерен: неловкости, неисправности, несуразности. Но на этот раз случилось отягчающее обстоятельство – голубь не прилетал, голубь не приносил подсказку, что со всем этим делать. Каждый раз, каждый день снова и снова никого не было на цветочном ящике, на парапете балкона. Карнизы были пусты. Город вдруг осиротел, остался совсем без птиц. Или еще хуже – как будто священная стая советчиков и друзей покинула своего подопечного, забыла о нем и дружно стерла из памяти его адрес. За последнее время Петр трижды пытался спастись алкоголем. Но голубь не прилетал. И все повторялось по кругу. Подтачивало его терпение, отравляло его бытие. И голубь снова не появлялся. Не приносил вместе с собой тихий совет, светлое утешительно прозрение, что делать дальше. А потом несвятой Петр вдруг понял, у него хватило сил разобраться: во всем виновата та чайка на берегу канала. Она убила не просто голубя, не какую-то там случайную птицу. Она убила его голубя, уничтожила так необходимый ему совет. Бессовестная голодная чайка. Она подкралась в своих резиновых перепончатых ластах, ухватила за шею сильным крючковатым клювом и поволокла к обеду предназначенное ему сообщение. Суровая птица моря, в тот день она съела Послание несвятому Петру. Его главного голубя, его молчаливое письмо. Владычица свободы и ветра, она безжалостно проучила Петра. Вдруг толкнула его в открытое море зрелости, оставив несвятого мученика и страстотерпца со всей невыносимой жизнью один на один. Чтобы он хоть раз сам во всем разобрался. Чтобы он справился и сумел все это вынести. И выбрался из всех своих испытаний большой сильной птицей. Или хотя бы человеком, способным самостоятельно во всем разобраться и хоть что-нибудь исправить.