Опубликовано в журнале Зеркало, номер 61, 2023
Сквозь плотно закрытые занавески пробилась полоска света. Значит, уже есть семь утра. Город шумит за окном, но в комнате фрау Фолькнер тишину нарушает лишь тиканье часов на тумбочке возле кровати. Когда-то она любила это утреннее время. «Моя Берта – птичка ранняя» – говаривал Отто. Она и впрямь просыпалась чуть свет, да и сам Отто не залеживался в постели. Вот он стоит, ни свет ни заря, с белой пеной на щеках и, глядя в круглое зеркальце на стене, уверенно ведет бритвой сверху вниз. Вафельное полотенце через плечо. Помазок утонул в мыльном тазике, который Берта держит наготове. Отто широковат и пониже ее. Белоснежная рубашка заправлена в галифе. У нее в доме все было белоснежным и сияющим. Такая уж она была чистюля. Даже прусский орел на остроконечной каске сиял, надраенный зубным порошком. Берта забыла, когда каска появилась в доме, не иначе как Отто притащил откуда-то. А может, это была его собственная каска? Ну да, у него же еще была какая-то медаль. «Подстриги немного усы, Отто, а то они намокают, когда ты пьешь пиво из кружки». Отто смеется, показывая прокуренные зубы. «Сейчас бы кофейку с бутербродом, а?»
Берта и сама не против попить кофейку, но придётся ждать девяти утра, когда в ее комнату влетит фройляйн Баум в белом халатике и поможет натянуть чулки. Берта с трудом высовывает ногу из-под одеяла. Так и есть – распухшая. «На таких ногах далеко не уйдешь» – вздыхает она. Можно было бы еще поспать, но нахлынувшие воспоминания разгоняют сон.
Утром у них было много дел. Молочник привозил бидоны с молоком еще до рассвета, потом приезжал пекарь со свежим хлебом и булочками. Лавку Отто открывал ровно в семь утра, когда люди разъезжались на работу. В Марцане-то работы не было, но зато было дешевое жилье. До Берлина добирались кто как, чаще всего на автобусе. Берта вставала за прилавок в накрахмаленном фартуке, с напудренным носиком и подведенными бровями. Красавицей она никогда не была. «Вымахала с версту, — её папаша всегда ворчал, когда ему приходилось поднимать для нее седло на велосипеде, – скоро тебе будут малы даже мои ботинки». Что правда, то правда – ноги у нее длинные, ступни большие, да и сама она высокая, с большой грудью и широким тазом. Костлявой ее никто не мог назвать, даже в голодные послевоенные годы, а уж когда они поженились с Отто, да наладили торговлю, то и вовсе раздобрела. Не случайно же он прозвал ее «Большая Берта». Однажды он нашел в журнале фотографию громадной пушки, из которой немцы палили по французам. «Видишь, её звали как тебя!» Эту же фотографию он показал друзьям в кабачке. «Смотрите-ка, у «Большой Берты» дуло такое же толстое как мой член!» Кто же это сказал? Уже не вспомнить. Вот смеху-то было. Посмеяться они любили, попить пивка, постучать кружками, поесть сосисок с капустой. А уж как любили послушать аккордеон. По субботам играл Ганс Линц. У Берты вдруг потекли слезы. Откуда они только берутся? В молодости из нее было не выжать ни слезинки, а тут вспомнила имя аккордеониста и заплакала. Она заворочалась в жалобно скрипнувшей кровати. Включила лампу на тумбочке. Еще только двадцать минут восьмого. Выключила. Уставилась в темноту, натянув одеяло до подбородка.
Говорят, Марцан всегда был вонючей дырой, а она любила эту деревню.
Важно ведь где ты родился – женился, где умерли все твои. Там все и было.
Это сейчас в Марцане понастроили многоэтажек, запустили трамваи с автобусами. Разросшийся Берлин прихватил и деревню, и прилегающие к ней луга. Они называют это место «спальный район». Берта высморкалась в бумажную салфеточку. Прислушалась. Шум города успокоил ее, снова перенес в прошлое, в детство, когда, просыпаясь, она считала удары колокола местной церквушки: один, два … семь. Или это звонил колокол монастыря в Адлерсхофе? Самая приветливая там была сестра Беатрис. Перед Бертой возникло улыбающееся лицо монашки с мягкими пухлыми щеками, такие же мягкие и пухлые были ее руки. Однажды она отвела Берту на монастырское кладбище, где были захоронены сестры по имени Мария: двадцать пять маленьких надгробий над каждой могилой. На одном сидел воробей, а может, какая другая птичка. Порх – и улетела! И зачем эта пичуга осталась в ее памяти? Перед смертью Отто к ним в лавку влетел голубь. Может, теперь настал ее черед? Берта повернулась на другой бок, опять включила лампу. Что-то в Адлерсхофе было еще. Ну да! Аэродром. Это же там она увидела аэроплан. Тоже птичка, только большая и с виду ненадежная. Полетать? Нет уж. Огромное спасибо. Она не вспоминала его годами, а тут пожалуйста – появился в зеленом кителе с накладными карманами. Вилли Как-то Там. Лейтенант Вилли с двумя кокардами на фуражке. Берта сама удивилась той четкости, с которой проступила эта подробность. Ну да, это потому, что он принес в фуражке воды, чтобы она могла замыть кровь на юбке. Где же он набрал там воду? Сейчас уже не вспомнить. Наверное, где-то поблизости был колодец. Этот Вилли был ее первый. Под монастырской стеной все и случилось. Она особо не ломалась. Можно сказать, давно было пора, да все подходящего случая не подворачивалось. Мужчин в Марцане расхватали после войны. Она и лейтенанта этого больше никогда не видела. Небось, погиб потом. Все они погибли. Потом. Хотя нет, Отто после одной войны на вторую уже не годился. Много курил, вот и заработал астму. И тут воспоминание, которого она боялась и всегда отгоняла как могла, проступило со всей отчаянной ясностью: Отто в дверях спальни с газетой в руках, его выпученные глаза то ли от удивления, то ли от ужаса. Шел сказать, что фюрер начал войну с Польшей, а увидел ее с любовником. Берта горько усмехнулась: вспомнишь ведь такое!
Тогда надо вспомнить и то далекое лето. В их лавчонке появились люди в комбинезонах. Говорили, что равняют поле за деревней для какой-то мелиорации. «Какая еще мелиорация?» – удивился Отто, он даже сгонял туда на велосипеде, а вот Берте было наплевать на то, что там происходит, колбасу с хлебом эти люди приходили покупать на рейхсмарки, а больше её ничего не интересовало, и уж тем более её не интересовали Олимпийские игры, о которых тогда с утра кричало радио. В Берлине они бывали нечасто и на стадион их никогда не тянуло.
Мелиорация мелиорацией, но поле обнесли колючей проволокой и в воротах поставили полицейских. В один прекрасный день туда стали прибывать грузовики с людьми, которых сгрузили прямо на поле под открытым небом. Потом появились караваны кибиток. Тут уж все любопытные вышли поглядеть на то, что там творится. А там жгли костры, бегали замурзанные дети, ржали лошади, доносилась незнакомая речь, несло навозом и нечистотами. Деревня взбудоражилась. Что за люди? Почему к нам?
Староста пошел к полицейским. Тут все и прояснилось: приказ фюрера.
Все сразу притихли. Раз фюрер приказал, так тому и быть. Ничего не поделаешь, будем жить с цыганами по соседству. До этого цыган Берта видела только в цирке. Бродячая группа проходила через Марцан с обезьянками и попугаями, акробатами и гадальщицами. Ну цыгане, так цыгане! Покупать еду им разрешили в деревне, а платили-то они все теми же рейхсмарками. В лавку заходили крикливые женщины в цветастых юбках и со вставными золотыми зубами, их темнокожие бородатые мужья, чумазая глазастая малышня. Время от времени Отто раздавал «галчатам» леденцы. У них с Бертой так и не было детей. Уже тогда она обратила внимание на вытянувшегося не по годам подростка, не спускавшего с нее восхищённых глаз. «Какая же вы красивая, фрау Фолькнер», – шепнул он однажды пока она заворачивала ему свиную колбасу.
Воспоминание об этом комплименте вызвало у Берты улыбку. Никто и никогда не называл ее красивой. Отец обходился ворчливой «Каланчой», подвыпивший Отто шутливо хлопал по заду. «Моя ходит как конь!» – хвастался он в кабаке. В кровати ему приходилось долго над ней сопеть, а сделав свое дело, он тут же засыпал. Естественно, ей захотелось получше себя рассмотреть. Вдруг она и не знала, что красива? «Боже мой! Зачем? Зачем я это сделала?» – застоявшийся за многие годы стыд вдруг снова обжег ее лицо.
Из всех евреев в Марцане хорошо знала она только сапожника Гольца. Был яркий осенний день. Солнце отражалось в зеркале, висевшем на стене его разграбленной мастерской. Не устояла. Зашла и сняла со стены. «Смотри, Отто, какая рама!» Тот деловито приладил зеркало в их ванной комнате. Берту аж передернуло от этого воспоминания. Как могла она ограбить уже ограбленного и униженного? Теперь Отто брился перед большим зеркалом. «Ну, ты рада, что муж у тебя такой красавчик?» – это он о себе, растирая побритые щеки одеколоном, а о ней ни слова. Конечно, она не Марика Рёкк, но тоже белокурая и кудрявая по последней моде. «Настоящая арийка, – так ей сказала женщина, покупавшая у них какие-то сладости, – у вас нордическая линия лба и надбровных дуг». Берта промаялась несколько минут, пытаясь вспомнить ее фамилию. Не вспомнила. Ну да и ладно.
Так что же тот мальчик нашел в ней? Она узнала его имя. Кристиан. Теперь, когда он заходил в магазин, сердце ее начинало колотиться где-то под горлом. Сколько так могло продолжаться? Но все же он был еще очень молод. А она? Да уж чего там. Она была старше его почти на тридцать лет. Может, будь у них с Отто дети, ничего бы и не произошло. Нет, она не накинулась на ребенка. Это случилось, когда ему уже исполнилось восемнадцать лет. Берта снова включила лампу, подложила под голову вторую подушку. Значит, в году тридцать девятом. Расовые законы в ту пору были уже известны всем. Арийцам не разрешалось мешаться с неарийцами, но в деревне все знали, что полицейская охрана лагеря открыто пользуется услугами цыганок. Если им можно, то почему ей нельзя? Что до Кристиана, то он превратился в настоящего красавца. Высокий, рано возмужавший, немного узкий в плечах, но с развитыми сильными руками. Ее возбуждал вид его стройной шеи в вороте расстёгнутой рубашки, черные глаза, с вызовом смотревшие на нее.
Уставясь в потолок, Берта пыталась вспомнить была ли она еще когда-нибудь так сильно влюблена? Нет. Никогда. Она сама привела его в спальню, когда Отто был бог знает где. Их урывочные короткие встречи повторялись. Между встречами ее знобило от воспоминаний и ожидания следующей. «Да что с тобой!» – недоумевал Отто, увидев, как задумавшись, она переливала подсолнечного масла покупателю, или вдруг замирала, склонившись над головкой сыра. Берта знала каждый бугорок на теле любовника. В полумраке спальни ей нравилось разглядывать белизну своего тела, мерцавшую рядом с его молодым смуглым телом. Тогда она ещё совсем не стеснялась начавшегося старения. И тут их застал Отто. Она уже и не помнила, что он кричал, что-то типа: «Ты что, не понимаешь, что он спит с тобой только из-за колбасы!» Или: «Что ты ему там заворачивала потихоньку, пока я не видел? Он просто пользует тебя, старую шлюху!» Что правда, то правда. Берта заворачивала всё, что он просил. Может, на всю его семью. Но ей было не жалко. Не жалко и всё! Она вспомнила, как Отто вдруг осел и схватился за грудь. Он еще хотел что-то крикнуть ей, что-то злобное и отчаянное, но у него вышло только несвязное бормотание. Умер он в одночасье. Хоронили Отто Фолькнера, ветерана Первой мировой войны и лавочника, всей деревней. Это сейчас, вспоминая бедного Отто, Берта плачет, а тогда, она не проронила ни слезинки. Конечно, было тяжело, особенно на первых порах. Пришлось нанять помощницу и всё потихоньку наладилось. Главное, Кристиан продолжал к ней ходить.
Берта снова посмотрела на часы. Уже восемь. Можно, конечно, встать, раздвинуть занавески, ополоснуть лицо холодной водой. Всю свою прошлую жизнь она умывалась холодной водой, но обленилась на старости лет. Уже совсем скоро придет фройляйн Баум, эта говорящая куколка, она все и сделает для Большой Берты. Так вот … Кристиан. Сначала он просил у нее денег, а потом и сам стал брать из кассы. Конечно, ей это не нравилось. Попроси – я тебе дам. Сейчас она бы выгнала такого наглеца к черту, а тогда любила до помрачения. К тому же она верила, что деньги он берет для сестер и пожилой матери. «Пожилой, – Берта усмехнулась, – она была старше его матери». Как это все могло быть? Может, её просто заговорила какая-нибудь цыганка? Они это могут. Только счастье вскоре пошло на убыль. И дело было даже не в Кристиане, дело было в том, что стало происходить в лагере за колючей проволокой.
Берта увидела паука, висящего на длинной паутинке. Деловито перебирая кривыми ножками, паук спустился к ней на подушку. Она машинально прихлопнула его ладонью и щелчком сбросила с подушки. «Какая гадость! Ненавижу пауков!» Уже давно к ней никто, кроме них не наведывается. Раньше заходила кошка, живущая в заведении, но потом и она куда-то запропастилась.
Да, так вот … Когда-то у нее было много знакомых, еще бы, вся деревня отоваривалась в ее лавке. Кто-то и шепнул, что утром цыган начнут увозить из лагеря. «А куда? – спросила она, замерев». «Куда-куда? Откуда нам знать куда». Она бросилась к полю, к колючей проволоке. Через ворота не пройти, там охрана. Вдоль не пробежишь, там канавы с нечистотами.
Шум слышен, а что делается за проволокой – не видно. Постояла – и домой пошла. Ночью глаз не сомкнула. Утром стук в окошко. Прибежал мой дорогой, мой любимый мальчик! Нет-нет! Никуда я тебя не пущу! Спрячу!
Никому не отдам! И спрятала в подвале. Опасно это было? Еще как! Больше всего она боялась доноса девушки, которая у нее работала в магазине. Но случаются же и чудеса. Девушка вскоре куда-то переехала, кажется, в Берлин, так и не узнав их тайны.
Через пару недель Берта пошла к лагерю разузнать что там делается. Поле опустело, но кое-где в окнах бараков горел свет, значит, там еще кто-то оставался. Как же она разговорила охранника? Зачем-то Берте хочется вспомнить, что она дала долговязому эсэсовцу. Кажется, пачку сигарет. Он был вежливый и даже дружелюбный. Может, ему просто было скучно торчать без дела у ворот. «Какое это сейчас имеет значение?» – Берта удивилась настырности своей памяти, пытающейся воскресить подробности их разговора. Короче, он сказал, что цыган отвезли на работы в Аушвиц. Тогда она знать не знала, что это за место. Разве могла она представить, что там делают с людьми? И никто не мог. А вот Кристиан даже в лице изменился, когда узнал про Аушвиц. Наверное, цыганское радио разнесло по округе весть о том, что оттуда не возвращаются. Ночью он сбежал. Что ей было делать? Ничего. Виду не подавала, работала в лавке. Правда, работы там было все меньше: полки стояли почти пустые. А потом он вернулся, да еще не один. Это, говорит, моя невеста Катарина. Спрячь ее тоже. Катарина так Катарина. Не выгонять же ее на улицу. Сколько лет прошло с тех пор, а Берта до сих пор помнит, как сжалось ее сердце. Значит, прав был Отто. А с другой стороны, разве могло у нее быть хоть какое-то будущее с этим цыганским мальчишкой? Любил-то, значит, он Катарину. Ну что ж. Катарина, а не Большая Берта, была для него своя. Особой красотой она не отличалась: маленькая, черноглазая, худая и совсем молоденькая.
Берта снова посмотрела на часы. Половина девятого. Скоро вставать, начинать новый день старой жизни … Так они у нее в подвале и прожили год. Улицы Марцана к тому времени обезлюдели: кто-то перебрался в Берлин, а кто-то, наоборот, забился подальше в деревни, поближе к своим огородам. Берта отоваривала карточки посетителей крупами, да картошкой. Этим она кормила и своих цыган. На улицу им ходу не было. Всех евреев и цыган уже давно депортировали, а куда их увезли она спрашивать боялась. Да и зачем ей было это знать? Люди как воды в рот набрали. Из зеркала в ванной комнате на нее смотрела постаревшая от вечного страха женщина с поблекшими глазами и морщинами вокруг глаз. Она даже уже не ревновала. На это ведь тоже нужны силы. Однажды, где-то в году сорок третьем маленькая дуреха исчезла. Невмоготу ей, видите ли, было сидеть взаперти. Хотела узнать, что делается в их цыганском лагере. Там, вроде, кто-то из ромэлов еще жил. Ну и пропала, не вернулась, а за ней исчез и Кристиан. Пошел ее искать, как ни просила его Берта сидеть в подвале и не высовываться.
По ее щекам снова поползли слезы. А ведь она тогда даже с облегчением вздохнула. Странное это было чувство: жалость к ним и радость за себя. Знала ведь, что отправится вслед за ними, если кто донесет, а умирать-то ей тогда не хотелось. Ей и сейчас не хочется. Ну тут уж ничего не поделаешь. И так, худо-бедно, дожила до девяноста двух лет. Пора. Среди всех стариков она одна такая старая осталась в заведении. Значит, не обманула цыганка, когда предсказала ей долгую жизнь. Это было в последнюю военную весну. Зеленая травка только-только вылезла на цыганском поле. Зачем Берта туда пошла? Может, надеялась на что-то, может, ноги сами туда её привели. В деревне говорили, что видели там каких-то цыган. Охраны уже не было, только колючая проволока осталась, да и та вся в разрывах. Цыганка эта сама к ней подошла. Я тебя, говорит, знаю. Ты – Большая Берта. Ты прятала мою внучку в подвале. Да что ж такое сегодня с Бертой? Почему ей не унять слез с утра?
Потому что цыганка ей тогда сказала: «Синти всех убили, рома всех убили. Не жди, никто сюда не придёт, а тебе, я вижу, жить долго».
Что ещё осталось вспомнить? От бомбежек, да месяцев впроголодь в памяти почти ничего не сохранилось. Потом пришли победители. Обшарили подвал, пустые полки в магазине. Хорошо, что к тому времени у нее уже ничего не было. Кто-то из них даже пожалел Берту, на которой болталось, как тряпка, старое платье, дал ей банку тушенки и сухарей. Зато другой снял в ванной зеркало, то самое. Видно, и ему приглянулась узорная рама. А Берте не жалко, ей давно на себя не хотелось смотреть. Оживать понемногу она начала вместе с Марцаном, а потом и сам Берлин придвинулся сюда, поглотил старые улочки с ветхими домишками. В Западном Берлине у Берты никого не было, у нее нигде не было никого, так она и попала в богадельню, выходящую окнами на бывшее «цыганское поле».
А вот и фройляйн Баум с щебетом влетает в комнату. Уж не та ли это птаха с могилы монашки Марии? Раздвигает занавески, выключает лампу, стоит перед ней с чулками наготове: сейчас будет натягивать на распухшие ноги Берты. О чем это она трещит без умолку? Берта пытается прислушаться. Ах, да! Хонеккер подал в отставку! Кто такой Хонеккер? Надо же! Берта уже и не помнит сколько их сменилось на ее веку. Она с трудом садится в кровати, выпрастывает ноги из-под одеяла. «Ахахах!» – только и говорит она. – Была Большая Берта, а стала Старая Берта!»