Опубликовано в журнале Зеркало, номер 59, 2022
Питер, мороз и метель, Снег зано́сит кру́гом, – дворцы, трамвайные пути, фонари, редких, как темные пятна прохожих. Ночь, особый свет, местами тусклый, иногда пронзительный, «сквозь белых хлопьев мельтешню». Только мы молоды, счастливы, хохочем в одно горло, всё нипочем, нас случаем прибило в свору, будто щепки в потоке мы не расстаемся неделю. Нас мало… Сколько есть. Подшофе бесперечь. Мы – это я, помимо меня – Таня, Танюша, она же Танька; дочь крупного засекреченного физика, – в их колоссальной, осьми комнат квартире окнами на Крюков канал прикноплена к стене грамота от Берии, под стеклом в киоте. У Мишки, Миши – Танькиного дружка, папа тоже не хухры-мухры, химик-фармацевт, из хлебной жижи слепил если не пенициллин, то стрептомицин уж точно. А детки вышли непутёвые. Танька, шалая баба, широкая кость, губищи, тридцать три зуба наружу, нынче замутила байду; тащит в дом, что ни попадя, надо же обставлять хату после ухода физика в вечный астрал. Дело, надеюсь, не очень стрёмное, на крайняк дадут в рыло, но могут вызвать ментов. Мы трясём, чистим, разгружаем от зряшного сора питерские чердаки, где много чего местные жители хранят на черный день, – не нужно сейчас, может, пригодится завтра. Или через год, А скорее, от себя добавлю, – никогда. Лежит и копится веками. Хлам, разного рода рухлядь. Могучий и рыхлый культурный слой. А мы, значит, санитары леса, пионеры собирают металлолом. У Таньки вечно идеи бродят в голове, фантазии. То мочу пьет за-ради здоровья, то к старцам в Эстонию, или семя растит на балконе в кадке с водой. На голове часами стоит, чудом не свернула шею. Духовные у нее, бл…, поиски, она сама так считает. И любит, беспрестанно любит дролю своего Мишу, который поэт, социопат, вторая стадия алкоголизма, троллейбус водит по Невскому, 34-й маршрут; шофер автобуса, мой лучший друг! Как увидит, так прям и любит. По слухам, кстати, поэт даровитый, с репутацией. Длинный, как термометр, худой, усатый и застенчивый Миша тоже, по-моему, с ба-а-льшим прибабахом.
Ввинчиваемся в парадное, дом без лифта с обшарпанной лестницей, наполовину выселен, пять этажей. Глухая тишина, жильцы спят, либо ссут, – нас, бандюков, боятся. Миша впереди, на пролёт вверх, светит фонариком, нарочно держась подальше, мы достали его бесконечным ржаньем, за вечер слова не сказал, знай себе из фляжки прихлёбывает. Для куража прихватил, или сугрева, а то вялость одолевает, он постоянно смурной.
– Только тебя и терпит, – шепчет Танька, прижимаясь ко мне жаркой плотью, – недаром ты мне тоже нра, честно, – выразительно намекает, – если б не он, … ну, ты сам понимаешь, – тут ее озаряет будто молнией – Архимед, эврика!
– Погоди, – она вмиг отклеивается, скок-поскок, в два прыжка нагоняет Мишу, вон уже и чердак – протяни руку. Ловко, ногтём поддевает игрушечный замóк, потом разворачивается, сгребает в охапку обалдевшего менестреля, как сена тюк всовывая его в чертог златой. Мишка мычит, протестуя, но куда там, – Танька тот еще ураган, самум! А я как дурак, пацан-малолетка, остаюсь на атасе.
За тонкой фанерой сперва слышится шорох, попискивания, какая-то малозначащая возня. Колыханье и перестуки. Потом из этой ватной неразберихи, ни с того ни с сего, с бухты, можно сказать, – барахты отчетливо проступает некий внутренний ритм. Ии – раз-два-три, Ии – раз-два-три, И – раз, два, раз-два, р-раз… – будто вздымаются и набегают на берег волны, звуки моря, вестимо, мощное его дыханье.
Через сколько-то минут – пять, десять, может, полчаса, – я потерял счёт времени, зачарованно внимая мировым пульсам, – распахивается дверца, оттуда стремительно, подряд, выкатываются медный самовар без крышки, дубовый бочонок, после – рама в завитках, золотая, но очень покоцанная, два ветхих кожаных баула, успел разглядеть письма, фотографии, ложки мельхиоровые, скатерть… Всё это пытаюсь поймать на лету, по возможности, без шума, а потом из чердачного проёма вырастает сияющая, расхристанная Танька, расстёгнутая аж до пупа, груди висят мешками. На радостной морде свершившийся грех расцвёл алым бутоном. За ней растерянный Миша, ещё более понурый, никак не может совладать с брюками, прикрываясь ладошкой. Он окончательно скандализован и выбит из колеи.
Мы прём эти бебехи вниз, гремим, спотыкаясь о ступени, как нас ещё не повязали, спасибо жильцам, – тру́сы поганые… Миша опять на пролёт впереди, с рамой на утлых плечах, похожий на тощего коня в хомуте, у-у, грёбаный Холстомер!
Наконец, улица. Теперь дёру что есть мочи, опять в снег, в буран, тьма уже совсем кромешная. Скользим за угол, скорее, вроде в спину свистят, роняем добро в сугроб, подымаем, снова бегом. Уфф… Сзади – никого, кажется, оторвались. Паа-вез-ло! Можно и дух перевести.
Что-то, конечно, в пути посеяли, – немудрено. Танька по-хозяйски перебирает добычу, рулит процессом, не забывая ни о чём. Обращается ко мне вполголоса, тыча пальцем в Мишу, – тот полностью ушёл в себя, переживая свой позор и падение. Хотя, чего тут сокрушаться, – дело житейское, зачастую даже приятное.
– Совсем крышу снесло, попроси стихи почитать, так он быстрей очухается…
– Вы и вправду этого хотите? – я так и не понял, отвечал он нам обоим, или только мне, перейдя на Вы именно со мной. Загадка, – на что обиделся. Так оно бывает сплошь и рядом, – кто-то получил удовольствие, а виноват всё равно я.
– Извольте. – и он начинает сучить нить, прясть пряжу, ткать основу; неожиданно чётко, ясно интонируя и проговаривая слоги:
Танцующий Давид. И я с тобою вместе!
Я голубем взовьюсь, а ветки вести
подпрыгнут сами в клюв,
не камень – пташка в ярости,
ведь он – Творец, Бог дерзости.
Выламывайтесь, руки! Голова,
летай на левой в правую ладонь.
До соли выкипели все слова,
в Престолы превратились все слова,
и гнётся, как змея, огонь…
Трещите, волосы, звените, кости,
меня в костёр для Бога щепкой бросьте.
Нам не бывает больно,
мучений мы не знаем
и землю, горы, волны
зовём – как прежде – раем.
О Господи, позволь
твою утишить боль.
Щекочущая кровь, хохочущие кости,
меня к престолу Божию подбросьте.
Да-а, скажу я, наплёл Мишка с три короба, нечто лирически-метафизическое. Сага? Эпос? Трудно сразу определить, – не то, и не то. Признаюсь, не был готов, стихи странноватые, но настоящие, не отнять. И сам он преобразился внешне, из домашнего градусника – в копьё, разящее, прямое. Поэт при исполнении, дык.
– Ты добрый, чуткий, из такой жопы вытащил, психологической, – интимно шепчет мне Танька на ухо. – Обожаю! – И вдруг впивается острыми зубами в это самое ухо, я взлаиваю от внезапной боли, а Мишка тут же немедленно отзывается гортанным испуганным всхлипом, как дичь на болоте. Что не удивительно, все же Питер, град Петров. Но поэт наш, увы, сникает, вновь уныл и горбится, умученный депрессией или апатией, а может, для него всё это вкупе и есть истинное блаженство? Когда ни горестей, ни чрезмерных радостей, но и новых, свежих страданий нет, отсутствуют как класс. Ху ноуз…
Через время меня с Танькой свело уже в Москве: в гостях у общих знакомых, спонтанно и невзначай. Как шары бильярдные. Застолье, пир горой, водка хлещет ручьями, музыка. Танцы-шманцы, не без того. Я обрадовался, завидев Таньку, ее квадратную фигуру, пышащую допотопной энергией. Не растеряла за годы расставаний, отнюдь, кажется, еще прибавилось. Махнул ей: – Привет! – Танька расценила мой жест абсолютно по-свойски, не стала чиниться и откладывать в долгий ящик. Хлопнули по стакану́, она буквально взяла меня за жабры, или под уздцы, – любое сравнение сгодится, и увлекла в ванную комнату. Открутила краны́ и там под шум воды, низвергающейся в эмалированное лоно, я и охнуть не успел… ии-йех раз, ещё рраз, ещо-о многа, многа-а-а… словом, песня без слов, разве что с междометиями. В одну из духоподъёмных, экстатических пауз я сумел втиснуться с праздным интересом, – а как там Миша? Она не сразу поняла, о ком речь:
– А, этот, – поморщилась. – Уехал, репатриировался на историческую родину. В Питере, видите ли, холодно, зато теперь благодать, круглый год пыль, жара, а работёнка как раз непыльная – билеты на входе в зоопарк отрывать… Предел мечтаний.
Ясно, Миша для нее бесповоротно рассеялся в позавчерашних зимних сумерках, обратился в смутный призрак из легендарной, почти мифической старины, о нём неприятно вспоминать. Может, разрыв был слишком болезненным, хотя это явно не в ее заполошной натуре: встретились, полюбились, разбежались без сожаления. А ведь она заботилась о Мишке, рубашку купила тёплую, фланелевую, мёрз он очень; заваривала от мигрени настойку из имбиря, была адептом самолечения. Сейчас он ей действительно до синей лампы, гуляли когда-то по чердакам-шалманам, ну, и баста, досвидос! Всем спасибо, все свободны. А со мной сегодня зачем, людям руки сполоснуть негде? Возможно, решила закончить ту давнюю историю. Ухо прокусила, и что, генуг, инаф, суши, мол, вёсла? Не-е, нон-финито не её стиль. В отношениях надо ставить жирную точку. Я вот тоже не уверен, что хотел бы с ней продолжения… Сейчас Таньку волновало совсем другое, она просто пылала огнём: Реконструкция боёв на станции Мга в период Второй мировой. Дорога жизни и всякое такое. По средам и пятницам, сидя в аутентичном окопе, строчила из всамделишного пулемета Дегтярёва – Тра-та-та-та-та, тата-тата-тата! Та-та, тра-та-та-та!! – навстречу солдатикам, бумажным и оловянным, стелящимся по лесной поляне в изумрудно-рыжих проплешинах осенним ливнем, скошенной ли бурой травой, косым и хромающим на левую ногу ветром…
Уже в эпоху Интернета я много нового узнал о Мишке, в Израиле он оказался заметной личностью, разумеется, в русскоязычной среде. Доносились и устные вести, кто-то слушал его выступления, с кем-то он выпивал. Где тут правда, а где досужие выдумки, судить не берусь, передаю, что прочёл, и что мне влили в уши.
В сети Мише завели постоянную поэтическую страницу, образовалась дружная команда фанатов, на его вечера ездили гуртом и гурьбой в разные города. Вышел сборник стихов, второй; женился, поклонница родила ребёнка. Сообща, русским хором и миром устроили его редактором на популярный телеканал. Кстати, до сих пор недоумеваю, зачем тогда ему понадобилось читать чужие стихи, свои-то – вполне на уровне! Вряд ли от робости, – то была изощрённая форма издёвки. Видно, здóрово его допекли, замкнутого молчуна, что он решил отыграться подобным макаром. Держал дулю в кармане, сиречь, эрегированный кукиш. Мы не распознали, не поняли, что прячет, а он, можно сказать попросту, – самоудовлетворился, насладился нашим неведением в полной мере. Таньке отомстил за надругательство, мне – за соучастие. Или природное высокомерие поэта и небожителя возобладало, – сожрёте, твари, что кину в пасть, жемчуг от дерьма не отличите!
А дальше что-то в нём сломалось, вернее, дефект был изначально заложен в организме. В Ленинграде покуривал, было дело. Но не кололся, а тут, увы, начал себе позволять. Вдруг забухал как молодой, – эка невидаль, скажут, в Северной Пальмире так квасит каждый, любую дрянь, в общей массе легко и затеряться: но здесь-то пьют другое и по-другому, и резонанс от этого рутинного, и, по сути, безобидного занятия иной. Мишка очутился будто на сцене под софитами, биография распалась на эпизоды. Посадил печень. С работы уволили за систематические прогулы, жена ушла, забрав ребенка. Он начал опускаться в нижние подвалы социума, шаг за шагом. Сперва преданная клака энтузиастически помогала ему сочувствием пополам с ценными советами, лекарствами и даже деньгами. Шапку бросали по кругу. Он принимал подношения с благосклонностью маленького и прекрасного принца. Благо было на что тратить. Получил перо в бок от горячего арабского юноши, продавшего некачественную травку, – он справедливо возмутился. Брюхо залатал знакомый врач, сосед по дому еще на Кирочной улице. Лечился, не долечившись, снова ушёл в запой. Естественно, надоел читателям и почитателям хуже горькой редьки. Чо, будто своих проблем нет?! А он – гордый, и вовсе лёг бревном поперёк тамошнего уклада, объявив публично, что сменил веру… Не любовницу по имени Вера, а в-е-еру!! Мировоззрение! Что-то почувствовал там, наверху, услышал зов, увидел свет… Да, Мишка, дал стране угля! Вместо нефти. И чего ради кричмя кричать, рвать волосы на груди, вера-то – вещь интимная. Сидел бы тихо со своей новой, которая, по существу, хорошо забытая старая… Не то, что люди от него отвернулись, утверждать такое было бы большим преувеличением, просто многие устали от неконвенциональных выходок. Парень вроде неплохой… Стихи пишет подчас шикарные, но словно он каждого встречного-поперечного хочет испытать на слабó, щупает рубежи его внутреннего «Я», постоянно сужая зону личного комфорта. Взять, к примеру, вдову, хозяйку квартиры, тыщу лет у нее снимал задешево! Прощала ему за мягкий нрав и талант неряшливость, долги по оплате и шумные попойки. Но и у неё лопнуло терпение, когда Мишка совершил каминг аут. Мораль не резиновая – есть принципы, есть границы, которые не стоит нарушать, во всяком случае, открыто. А Мишка перечеркнул их с явной бравадой, может, даже цинизмом: чихал я на ваше общественное мнение, что думаю, то и говорю. Вежливо и твердо вдова указала на выход с вещами. И куды ж теперь податься бедному поэту, без жены и жилья, без службы? Но у Миши в его сложном, многогранном характере имелась симпатичная черта, не раз спасавший его позитивный штришок. С лёгкостью он умел из любого, кто подвернётся – знакомого ли, прохожего, да хоть из нас с вами, высечь искру чего-то хорошего, правда, исключительно в отношении себя, любимого. Человек мог быть несусветной скотиной, прохвостом запредельным, а повидав Мишку, – тотчас размякал горбушкой в луже, и ну, давай опекать его, помогать без выгоды-корысти. Само порой получалось, даже против воли. Тут Мише и пособили безвестные доброжелатели, очень вовремя и очень к месту, сообразно нынешним его убеждениям. В стране, отдадим ей должное, до краёв полно заступников и этих самых доброхотов. Далеко за городом, при греческом, кажется, монастыре наняли его охранять кладбище, ухаживать за старыми могилами. Там же нашлась завалящая хибара, где Мишка приткнулся очень даже уютно. Новый поворот, окончательный. Вынесло с шоссе на обочину. Кругом пустыня, изрезанная горами, небо. Глухомань, затвор, полное сосредоточение, никто из посторонних сюда не добирается. Змеи ползают, да суслики шуршат. Сельское кладбище. Полной грудью вдохнул «многыя печали» и прелести одиночества. Стихам подобное отъединение явно в плюс, что ни день, то новые вирши, а вот здоровью… Здоровье – как имущество, за ним следить надо, если не приумножать, то хотя бы поддерживать. Когда-то блюла жена, друзья, врачи назначали разные процедуры и проверки. А теперь – некому, сам он ленив и бестолков, да и тягу к саморазрушению куда денешь?
Закрадывается подозрение, что поэзия с его недугами вступили в негласное соперничество. Обострилась язва – в тот же день, нате вам, эклогу, приступы мочекаменной болезни, суставы ломит – порождают поэтические формы на любой вкус – от сонета до маленькой поэмы. Нагноился шов от наркодилерского ножа, – лишний резон для вдохновенья. Одно ясно до прозрачной небесной синевы, что к добру эти салочки не приведут. И не привели. Последнее стихотворение Миши помечено грустной датой, – предпоследним днем его жизни.
Теперь дадим слово блогеру Д., оставившему письменное свидетельство, он уверяет, что был чуть ли не единственным из прежней Мишкиной тусовки, кто поспел на похороны. – Вот выжимки из его блога:
«Из наших был только я. У Яши дежурство в клинике, не смог отговориться. Нина очень извинялась, но старой обиды так и не простила, Виктор хочет, чтоб в его памяти Мишка остался живым, Борис Аронович, как всегда, всё перепутал и отправился не туда…
Кроме меня и могильщиков, за телом шёл молельник, не особо трезвый, думаю, – основной собутыльник и собеседник покойного, два-три окрестных побирушки, тоже, видимо, разделявших нехитрый его досуг и развлечения, а главное, меня поразила внушительная, сплочённая стая бродячих собак, против обыкновения молчаливых, исполненных печали и достоинства; они не грызлись, не рычали, а шествовали следом наподобие почётного эскорта или караула. Собственно, они и составляли траурную процессию, без них, считай, никого и не было. Он кормил их, а они почитали его как святого…»
Стоп! Вот ключевое слово, дальше не стану пересказывать. Сомнительный микст житийной хроники со школьным сочинением на заданную тему. И то, и другое вызывает подозрение с первой же строки. Да и буквально все записи в Сети, посвященные Мишкиной жизни, кажутся чересчур личными интерпретациями хронистов, более игрой воображения, чем правдой. Или, или. Или откровенная выдумка, или малоинтересная, усредненная гладкопись общего вида. А проводы покойника, запечатленные блогером Д., могли произойти скорее в Киришах, может, в Озерках, нежели на просторах Иудейской пустыни. Смущают некоторые технические детали похорон, оглашённые и те, что непременно следовало бы упомянуть, а их почему-то так не назвали. Вопросов куча. Мишку отпели в храме? Был ли гроб? – непраздный пункт анкеты, учитывая климат и здешнюю традицию погребения. Как устроены старые монастырские кладбища, наверняка ухоженные и заполненные, возможно ль найти местечко в тесном строю могил праведников – усопших клириков и монахов для новобращённого ленинградского алкаша? Да и заключительный акт церемонии в изложении блогера Д., её кульминацию, – благочестиво настроенных, свободно разгуливающих по монастырскому погосту псов опять же проще представить себе где-нибудь в Тосно или Вырице.
Уже от себя добавлю двадцать копеек. Судьба, особенно смерть поэта как ее завершение, более того, высшая точка, пик – с течением лет обрастает малодостоверными, амбивалентными подробностями, будто остов корабля ракушками. Пресловутая собачья стая – это последняя, благодарная Мишкина аудитория, он исправно окормлял ее хлебом насущным, мог иногда подсыпать и пищи духовной в виде своих стихов. Что-то давнее, полузабытое, фольклорно-песенное слышится в сочиненном на ходу фрагменте с крошечным смысловым искажением – под треньканье фальшивящей гитары:
– А у костра читает псам Петрарку фартовый парень… – ну, и далее по тексту; вместо Осипа Эмильевича вполне можем подставить нашего незадачливого Михаила Самуиловича. Поэтический ранг и статус – величины исторические, преходящие, сегодня ты, а завтра – я. Все поэты братья, как, впрочем, и люди; и великий всегда охотно светит в компании миньонов побледнее, возле О.Э. вращались Пяст, Зенкевич, кто-то еще, а уж сколько светлячков мерцало вблизи И. А., в разные фазы его поэтической судьбы – не счесть!
Вновь нас угораздило совпасть в ситуации чрезвычайной, для меня просто критической. Лежу ничком, тыквой, упёртой в пол. Не смею поднять глаз. Могу только таращиться и косить вбок. Навсегда запомнил мерзейший шаблонный узор, орнамент, повторяющийся в тысячах казённых учреждений – дробный, трехлинейный рубчик. В самый мой нос уткнулся красный, грубый, замаранный грязью башмак. Между прочим, фирмы Dr. Martens, предмет вожделения и символ мощи для настоящих мужчин. Да и бабы не брезговали, лихие, отчаянные; в горящую избу? – легко! Откуда-то зашнурованный, циклопических размеров башмак был мне знаком, слал настойчивые сигналы, силился на что-то намекнуть. Иногда любопытство сильнее страха. Я дерзнул и напряг затёкшую шею.
Господя-я!! Мой Боже! Направлен сумрак на меня! Я – цель. Элементарно взят на мушку. Пистолета-пулемета, автомата, что там еще, – плохо разбираюсь в стрелковом оружии. Что чует зверь пред выстрелом в упор? Вот так, за здорово живешь, с-щас и продырявят мою бессмертную душу?! Один пук… Для тех, кто не понял, – вляпался в классический разбойный налёт. На районное отд. Сбербанка № 491-бис по адресу Проектируемый проезд, д. 385, от угла налево. Как птенчик в кипящий асфальт, не выбраться.
Хотел снять процент по вкладу. Думал, – такое только в кино, а тут сам участник, в списке – действующие лица и исполнители. Роль, правда, пассивная. Пока. Охранник уже получил свое, сидит на стуле как сидел до нападения, спина прямая, только с разбитой черепушкой. Недобдел. Бах-бах в потолок – две бесформенные фигуры мечутся по залу, балаклавы, мат-перемат, пальба, рукоприкладство, посетители визжат, девку за кассой – для верности ногой в живот, другую скрутили в обруч, тыча дулом под ребра – ключи от сейфа, живо!! Один из гангстеров в ажитации сорвал маску. Или… Одна? Она. Танька, чтоб ее разорвало! Атаманша в защитном прикиде, с дурью в башке, пушкой в руке. Раздалась вширь, а ростом будто стала меньше. Мясо бугрится и лезет из всех ее штанов и курток. А лицо прежнее, румяное и красивое, ни морщинки. С глумом, дракой, девушка – оторви да брось! Ну, женщина, конечно, столько-то лет. А губы! Губы окаянные…
Вообще-то, если отвлечься от губ, – мне, натурально, кранты. Приехали. Я ее узнал, она узнала меня. Момент переломный, что скажу, как повернусь, оттого зависит, шлёпнут меня как муху немедля, или я малька́ потрепыхаюсь. Шкура уже зачесалась, покамест целая, однако, в предвкушении грядущих стигматов. В орлянку я скверный игрок. В лучшем случае, пятьдесят на пятьдесят. Чаще выпадает решка. Но тут Чипэнддейл спешат на помощь… – Тсс… – она прижала палец к своим великолепным, ненакачанным губам. Ручаюсь, без уколов, как его… ботокса. Потом коротко засмеялась и выдала в мою сторону неприличный знак, который не укрылся от внимания напарника, огромного двухметрового громилы; весь в черном, включая завешенное маской бандитское хайло, он закидывал пёстрые пачки денег в жёлтую икейскую сумку со скоростью и сноровкой механической лопаты. – Что за… чел? – спросил без отрыва от производства. – Да так, один баклан, присел тут сослепу… – сказала Танька с безразличием, неотличимым от досадного презрения. – Ну, и?.. – он отвлёкся, хладнокровно качнув стволом, – меня аж пот прошиб, обидки моментально стухли. Это ж приглашение на казнь, натурально! Мою, между прочим, казнь.
– Лишний жмур, он тебе зачем? Посмотри на него, вреда – один запах. Штаны и так мокрые, ни толку, ни страху… – Танька оберегала меня виртуозно, это я оценил много позже. – Ну, как знаешь, я предупредил, – смилостивился громила, был у Таньки дар убеждения, всегда был, готов подтвердить. Впрочем, он продолжил … – Если что, твой косяк, бл… буду, не спущу, наглотаешься… – Хорош пугать, молод ещё. Сперва пугалку отрасти побольше, – окрысилась Танька. На мой аршин, с перебором, я сбавил бы тон на октаву. И этот, – ее коллега, бандюган, подельник тоже слегка пришалел, встал столбом и стоит, о деньгах позабыв. Водит автоматом туда-сюда. Нахамила ему, ладно бы с риском для своей жизни, но ведь и нас она, беспомощных букашек, клиентов банка, расползшихся по полу, – кто в обмороке, кто в истерике, – очевидно подставила. Уверен, товарищ по работе уже был готов перещелкать всю публику разом, смертельная угроза сочилась сквозь отверстия в балаклаве. Кому первая пуля, – первая всё же Таньке, а вторая, легко догадаться, – моя!
Но, слава Богу, – ненавижу современное жлобские арго, в данном случае, абсолютно уместное, – бабло побеждает зло. Негодяй, убийца, – а рассудил здраво. С Танькой, дай срок, еще поквитается, то припомнит, сё, а сейчас он, что называется, грязно выругался и упрятал самолюбие туда, куда деньги метал, – в желтую сумку. Живо они стали сворачиваться, по-скорому, сладкая, рахат-лукум парочка, самопальная Бонни и доморощенный Клайд. Напоследок обшарили тощие карманы клиентов – за выплатой пришли, за пособием, для острастки настучали кой-кому по кумполу, чтоб тихо, без шуму, и мыльной пеной рассосались в несвежем воздухе, полном миазмов. Старички-пенсионеры перенервничали, бедолаги. Напрудили, что и где могли.
Прощаясь, Танька укромно прошелестела втайне от коллеги. – Молчи громче, а то найду и убью! – и показала язык, предъявила как визитную карточку, – цвета пятитысячной купюры, извилистый и длинный, с продольной бороздой. Или как дактилоскопический отпечаток, для идентификации личности. Я разволновался даже, что-то поднялось со дна души.
И вовсе я не обделался. Лично я – нет. Не успел. Был изумлен, ошарашен. Повторяю, взволнован. Денег у меня взяла. Немного. Сколько было.
За мной пришли тем же днём. Утром брали на прицел, вечером – на цугундер. Повезли якобы на допрос и оставили ночевать в кутузке. Люди из разных команд, конечно, но есть общий знаменатель, – решительные черти, очень решительные, знают, чего хотят. Утренние, – понятно что, чего еще ловить в банке, а вечерние от Пети с Митей точно бы не отказались, но в данный момент им важнее был мой чистосердечный отчёт. О том, что я сообщник гангстеров. Нахожусь с ними в доле и обязан признаться, куда, мол, исчезли с «золотым запасом». Логично. Слишком много народу видело, как мы с Танькой шушукались да перемигивались. И пенсионеры, и девушки из банка наперебой в меня, как в детской игре, – сыщик, держи вора! Даже секьюрити, вроде благополучно пребывавший в глубокой коме, сумел что-то разглядеть отнюдь не в профит мне. Выходит, – я такой засланный казачок. Сдали меня с потрохами. Я не жалуюсь, вероятно, на их месте поступил бы также. Хочу, впрочем, заметить: весьма слабое утешение – за стыренные бабки взамен получить перепачканные трусы́ и колготки.
Я не я, корова не моя, – в этой позиции я продержался самое чуть-чуть. Позапирался для приличия, и как окно на улицу растворил душу следователю, Он – колобок в погонах, с лысиной, мятый и проницательный. Танькины предостережения? – так, то было вчера, похожи на кару небесную; может будет, авось обойдется. А тут дамоклов меч не просто завис, а вовсю лупцует с оттяжкой … Нет, не сильно, врать не буду, хотя, замечу, у меня низкий болевой порог; разок по печени и по сусалам наотмашь, много ли мне, болезному, надо? Основной пресс был, конечно, морально-психологический, масса обещаний, угроз, посулов испортить биографию, – мне, семье – на это они мастера! И, знаете, я им верю. Поверил, хотя от природы мнителен и недоверчив… Что качество жизни в общей камере стремится к нулю, я осознал через двадцать минут. И домой захотелось, до слез. В семью. Когда прижмет, в неё и возвращаешься.
Скажу так, знание родилось из личного опыта: страх, который здесь и сейчас, воистину бич Божий. Мёртвый встанет, возопит, как на духу раззвонит во все начала и концы. И я запел соловьем. В кабинете. Запел, чтоб заглушить собственный ужас и стыд. Про Таньку, отца-ученого, дом с эркерами на Крюковом, Мишку, интимные мелкости остались за кадром. Не так много я и знал, зато душевно расцветил картину, разрисовал портрет суперстар широкими мазками. Включил воображение. Пенсионеры заложили меня, я Таньку – сплелась единая цепь изобличений, прочная, изящная, наподобие якорной. Совершенный конструкт. А следователь-колобок слушал меня, слушал, чирикал в блокноте без особого воодушевления, гляжу, скоро зевнул, в зубах поковырял… Надо срочно перцу подсыпать и соли для пущей занимательности сюжета… Добавил пикантностей, – про одежду, речевые особенности, родинку у виска под волосами – особая примета. – У Вас есть еще что-то посодержательнее? – Разумеется! – закивал я с угодливостью полицая. Поднатужился, вспомнил хозяев той квартиры с ванной, где мы с Танькой дали концерт для скрипки и виолончели с оркестром. – Это не она! – вдруг отрубил он, отрезал твердо и окончательно, словно вынес давно решенный вердикт. Расправил оплывшие плечи и поднял их. Уже не колобок, а чурка, тупая и жёсткая деревяха. – Как не она? – переспросил я, ослышался, наверное. – . – Мы перепроверили информацию, преступник (так и сказал – в мужском роде!) не имеет отношения к Вашей особе из Санкт-Петербурга. Не зацикливайтесь на ложной версии, сами разберемся. – Если это не она, то кто тогда я?! – Я возмутился, преодолев оторопь. Мечу тут бисер, без устали вспоминаю даже то, чего не было. За дурака держат, я что, слепой?! – Хватит умничать! Идите лучше домой, без греха, пока я не передумал. – Он хлопнул по столу, припечатал поленцем. – Гуляйте, молочко перед сном и проживете сто лет. Гарантирую. Станете чинить нам помехи, – он вновь провёл по столу, растёр насекомое, – не завидую. Сидите тихо, всё будет хоккей. – посоветовал он точь-в-точь с давешней Танькиной интонацией, подмахнул пропуск и отвернулся. Я для него перестал существовать.
Я вышел из кабинета, если не раздавленный, то сильно уплощенный, – навалилась плита абсолютного непонимания. К чему весь этот фарс – ночь в общей камере, тумаки и запугивания от подсадных, липкий ужас, отнимающий разум? Ради чего я подличал, вертелся ужом, выворачивал нутро мехом наружу? Я-то, дятел безмозглый, вообразил колобка почти духовидцем: опытный, мудрый, он распутает узелки. Не только раскроет преступление, но и его экзистенциальную подоплёку. Да он все знал, решил заранее, вернее, они решили… Недаром колобок постоянно подчеркивал, что он не один, сбивался на множественное число – мы думаем, мы Вам устроим … Имя им – регион, от Москвы до самых до Украин. Всесильная корпорация, карательная машина и мой П.П. недорезанный, – её рядовой, или не очень рядовой сотрудник. Глава подразделения, следственной бригады, например. А допрос, – туфта на постном масле, для галочки, чтобы оформить как положено, согласно ихнему документообороту. Даже использовать меня поленились, просто выкинули походя как рваный презик, негодное изделие № 2, в мусорное ведро.
Ладно, мои разочарования – мои проблемы. А с Танькой-то как, с Таней, Танюшей? Ее роль? Связь с вышеозначенной машиной неоспорима. Надо смотреть правде в лицо, пускай оно клыкасто и уродливо. Кто тогда Танька – крохотный шпунтик, педаль, приводной ремень? У них на крючке, отрабатывает зарплату, выполняет важное задание, не щадя живота своего? С ее-то темпераментом, страстью, буйством глаз, склонностью к импровизациям, программной самовитостью. Играть в их унылые крестики-нолики, тащиться у бездарей в обозе? Такое, впрочем, происходит сплошь и рядом. Не смог я познать Таньку в библейском смысле, пытался, копнул едва, но глубже, извините, – не склалось.
Своя игра. У Таньки – своя игра. Там, где разрыв, катаклизмы, пропасть под короткими ножками, обутыми в dr. Martens. Риск, движуха, пан или пропал – шерше ля фам Танька́. Когда-то была имитация бурной деятельности, – искания, метания, стояние на голове. Настал час подлинной зрелости, акмэ; аксьон директ, ставка на успех и достижение результата. Да она может быть кем угодно! Какую личину не примерит, каждая придётся впору. Волонтёркой на АЭС, обьятой пламенем, снайпершей в Донбассе, радисткой Кэт в песках Аризоны; выбивает морзянку, секреты НАСА и тюрьмы Абу Грейб на предьяву мировой общественности, хрен вам в глотку, клятые мерикосы! Или хохочущей обезьяной в космосе – среди её хотелок заветной мечтой было забраться на орбиту и шпарить до Луны или Марса без остановки, одно слегка стопорило – слишком долго лететь. Возможен разворот на 180 градусов. Известно, Он, где захочет, там и дышит. В сердце мира, центре духовной практики в Коломне я знавал игуменью – вылитая Танька, – фигурой, ростом, осанкой, мимикой. Двойняшка, истинный доппельгангстер; неологизм, замечу, здесь очень кстати. Только без очков. Таньке надеть окуляры с диоптриями или без, скорчить постную и властную мину одновременно – раз плюнуть, лицедейство у нее в крови. Мастерски наводит тень на плетень. Волшебный сундук Пандоры, коробочка добрых и злых сюрпризов. Кажется, что все чувства наружу, а там двойное, нет, тройное дно. Или вовсе без дна. Вот в банке она сдёрнула балаклаву, а под ней – лицо, уж не уверен, что настоящее, что и его нельзя сорвать, стянуть как чулок с ноги. Капуста с ограбления вполне может пойти на протезы пострадавшим ментам-героям, у МВД, понятно, «денег нет, а вы держитесь», и Танька со свойственной ей всемерной отзывчивостью и альтруизмом находит единственное решение. Или, слышал я, поступил анонимный перевод с десятком нулей в фонд спасения детей-бабочек: похоже, и здесь не обошлось без Таньки, хочется верить, она – «та сила зла, творящая добро». Как печень выделяет желчь, автоматически.
Чтобы понять бандита, надо побывать на его родине. И я собрался, не был в Питере уйму лет. Ехал с трепетом, как мальчишка, подросток, жуя незатейливый дорожный бутерброд. Снизу, как водится, приятные обрывки памяти, аберрации, мифы и ошибки, прикрытые подсохшей корочкой, а сверху сыром Виола наслаивалось почти детское ожидание чего-то потрясающего, события, должного разом перевернуть затхлую рутину. Мне здорово подфартило с погодой. Над городом завис чудный месяц сентябрь, блестевший разными оттенками сусального золота. Чешуя Николы Морского, пятипалая листва на сонной воде. Словно благая весть – кому, о чём? Гармония небес, музыка сфер. Симфония! Неоконченная Шуберта, ненаписанная Шостаковичем, великолепие, нежность и мощь в согласии с трезвым расчётом. Смычки – о любви, а духовые пророчат непременный траурный финиш. В грозном исступленьи. То ли снега с дождём, то ли сразу каюк. Долбят ударные почём зря. Судьба стучится в дверь. Скорбим и ликуем вместе, надежды с иллюзиями неразлучны.
Ноги сами привели меня к дому Специалистов или Разработчиков на Крюковом канале, – имена, как клейма, в ходу до сих пор. Внешне мало изменился – мрачный, внушительный монстр с атлантами и эркерами, многоугольный комод. Разве что бо́льшую часть двора перегородили шлагбаумы, и стеклопакетов навтыкали повсюду, будто гнезда, вместо сгнивших оконных рам. А так чисто, ухожено, скамейки и урны, даже лужайка есть помимо сквера, ныне густо припорошённая листопадом.
Трижды с немалыми трудностям я обошёл дом по периметру. Кросс по пересечённой местности – с тротуара на газон, из пустынного проулка на шумную разъезжую авеню с велосипедами и транспортом по расписанию . Минуя пробку на узкой набережной, спотыкаясь о тумбы, перебегая шаткий мосток. Неприступная крепость. Напрасно внутренний голос настаивал, увещевал: «Зайди в парадное, ты отлично знаешь куда. Набери номер квартиры, Поднимись на шестой… Расспроси консьержку, жильцов, вон, они снуют взад-вперед, ставят во дворе свои седаны и хэтчбеки. Танька не иголка в стогу, кто-то наверняка откликнется…»
Думаю, подсознательно я хотел, чтобы всё получилось внезапно, без усилий, самопроизвольно, в духе Танькиных импровизаций – крутятся диски, орут воробьи. Впрочем, натолкнись на нее ненароком, вероятно, я тотчас сиганул бы без оглядки прочь, подальше. Я и жаждал встречи, и еще больше шугался ее. Взрыва я боялся, катастрофы, она и есть женщина-катастрофа.
В десять лет у меня на подоконнике рос любимый кактус. Любимый, потому что я любил трогать его элегантные колкие шипы, буквально нарывался на капельку крови и боль. Легкую боль. Такое детское садо-, скорее мазо. Почувствуешь укол и тут же отдёрнешь руку. Реагировать надо вмиг. А то… Разумеется, я заигрался. Шип выходил с гноем, вся кисть вспухла, стала величиной в мяч: резали с заморозкой, хирург потел несколько часов, чистил рану, потом зашивал. Остался шрам, а главное, отныне я не мог играть, в частности, на щипковых инструментах и на фортепиано, только теоретизировать. Любая, самая ничтожная нагрузка, и кисть разом начинала ныть, а потом неметь. А у меня безусловно были способности, и желание было, может, и талант. Абсолютный слух, на лету мелодию подхватывал – Наа-на-нана-нна-на…
К чему это я? А к тому, что за спиной раздался визг тормозов, глухой удар как кулаком в подушку, обязательный женский истошный вопль, собственно, он всегда обозначал дорожное происшествие как событие из ряда вон, потом возбужденные крики пожиже… Я не стал оборачиваться. Сидучи на погосте всех не оплачешь. Это не Танька, она не позволила бы себе такой пошлый, примитивный эпилог, банальную аварию. И вообще, у меня когда-то на одном грандиозном московском пожаре увели кошелёк. В толпе зевак, пока я ахал и сочувствовал погорельцам. Никто не смеет меня упрекнуть, что я безучастно прохожу мимо чужой беды. Наоборот. Когда-то, будучи студентом, на автобусной остановке у дома я заметил сползшее вниз недвижное тело. Скажете, чепуха, делов-то, но, отмечу – в лютый зашкаливающий холод, старожилы не помнят. Мужик, взрослый, ближе к сорока, может, и за, мне в отцы. Пьян в дымину, стопудово. Разит как из бочки, несмотря на мороз. И одет вроде прилично, хотя в такую холодрыгу, всё равно, кто как и во что одет, дома надо сидеть, кутаясь в одеяла! Особенно, если в крепком подпитии. А тут, – еще не льдышка, но почти. Верной дорогой! И я ударил его. Приподнял, – очень тяжёл, и начал бить. Хлестать по мордасам, щипать, тормошить. Страшно кричал на него: «Сука! Рвань! Пьянь подзаборная! Вали отсюда в свой колхоз, там и подыхай». И вновь – разогревающие тычки – в грудь, по бокам. Ноги-руки ему мял, растирал. Выгибал в неестественном положении. Тянул за редкие волосы. Короче, не давал уснуть окончательно, совсем. И снова оскорблял его, обзывал срамными словами не без удовольствия, каюсь, поймал себя на мысли, – в кои то веки свезло: навалять люлей по первое число здоровенному мужику вдвое старше и сильнее тебя. По-моему, мужик тоже огорчился, что его валтузит какой-то щенок. Унизительно прям, противу правил. Не порядок. А так не факт, что очухался, кабы не обиделся. Сдачи дать он не мог. Смотрел волком, исподлобья, на меня, между прочим, своего сэвьора. Спросил, едва шевеля языком:
– Ты меня поднял?
– Поднял, кто ж ещё…
Ну, а теперь иди на х…!
Я, конечно, мог его придушить, настолько мужик был разобран, но вдруг ощутил его правоту. Сыпь добром как пшеном, азвоздама – не жди. Тебя отыщут и наградят другие. В свой черед. Или накажут. Все же, Он дышит, где хочет, как бы мы не упирались рогом. Мы предполагаем, а Он, единый, соответственно… Не забудем о правой, – не должна знать, что делает левая. И т. д., и т. п.
Почти уверен: вряд ли из нашего свежего свидания, а ну, как оно стрясётся здесь и сейчас, выйдет толк, что-то путное. Боюсь, сценарий прежний, матрица та же. Моментальный ожог, солнечный удар. Если третий лишний не помешает. Опять торопливый перепих в стиле буги в кабине застрявшего меж этажами лифта, или в тамбуре вагона электрички. Магию взаимного влечения вполне можно уподобить эффекту притяжения и тяготения звездных объектов. Тела небесные, наши тела – земные. Это касается дружбы, симпатии, и простите за грубость, вожделений плоти. Даже мимолётный секс может иметь космическое обоснование. И комическое, увы, тоже, учитывая настоящий возраст партнеров. А что потом, а что потом? А засим она неизбежно прикончит меня, как самка иного насекомого после спаривания убивает самца, – он становится ей не нужен. Популярная астрофизика плавно перетекает в занимательную энтомологию.
И тут меня позвали. Женщина позвала, женщина, что тревожно. Слишком ушел в себя. Утратил вигильность, а это чревато, коготок увяз. Имя, успокою, – не мое. – Мосьё Сютки́н! – слышу, – с подвывом, на французский манер. Капризуля. Словно цып-цып подманивает, – мосьё Сютки́н! – Цып-цып… Я завился жгутом так, чтоб видеть ее, а моё лицо нельзя распознать, постарался остаться в тени. Что за чучело? Был и мужчина. – Двоица, он с зонтиком, – опирался словно на трость, перхоть на пиджаке, штиблеты. – Белла, – обращался к ней, – Белла. В шляпке, розовая, расфуфыренная, нелепые серьги. Эксцентрики оба, моднючие, опера нищих. Цветы зла. Бархат и лохмотья. Обжимались, миловались, нежничали. Ива с тополью. – Как на Витебском вокзале, в тихом переулочке… – подумалось мне. Под небом голубым, гребешки облаков. На солнечной лужаечке, шорох клёнов и писк воробьев. Сегодня им метлу бы не доверил, не то, что бойлер. Никчемухи и беглецы. И лицо поколенья стало собачьим. Вдруг перемкнуло что-то; там, меж них, какая напасть? Дуэт распался на неравные доли, и он уже тот, кто раздает пощёчины. Да еще так звонко! Бьют женщину. Цирк, клоуны раздухарились. Бедная Белла в слезы, простирает розовые длани. – Ты животное, не лучше других! – Влезть в спор славян? Но мне чужда сия семейная вражда. Чего доброго, проткнёт ее зонтом, топчет шляпку, кружева. Вас цу тун ист?
Ура! настроение варьируется. Всё стоит, но ничто не застывает. Словно программу по телеку переключили с ТНТ на СТС. Белла уже улыбается, слёзки высохли под осенними лучами. У мосьё Сютки́н разгладились складки бессмысленного гнева. Замирились, на скамье рядком, взявшись за руки. Он демонстрирует фокус-покус: Оп-ля! Скатерть-самобранка, огурцы, яйки-соль, аппетитные булочки. Графинчик. Поглядывают в мою сторону, ой, клянусь, готовы трапезу разделить! И отказаться нельзя, – смертельное оскорбление, это ж резистанс, подполье – всё похерено кроме чести.
Второй, третий, четвертый: стежок за стежком, исправно ползет нить. Спасенье! Мне на плечи ушат помоев, из раскрытого окна, высокий первый этаж. – Пардон! – говорят, – это не Вам, это им. Шляются тут, блудят, развели свинарник… – Смотрю, их уж нет, Гогов и Магогов с гостинцами, смылись, перекочевал графинчик с булочкой за видимые пределы. Эх, ребзя! Вы забыты, одни на Земле. Мосьё – изыди! Чао, Белла, чао. Я не увижу полоумной Беллы… Верно, главный урок я только что выстрадал в очередной раз и, надеюсь, усвоил. Хоть на время. – «Никогда не возвращайся в прежние места!». Кому-то из прозорливцев это ясно сызмала, а мне, чтоб уразуметь, лишний раз надо лоб расшибить о благородную твердь вечных истин. Йедем дас зайне. Хрупкая нить драгоценна сама по себе, ее смысл и назначение исключительно в ней самой, а страсть к разрывам глупа и преступна. Менять шило на мыло, чёт на нечет, плюс на минус, анод на катод, инь на янь – значит блефовать и умножать мнимости. Хватать себя за хвост, нестись по ложному кругу; анкор, ещё анкор! Уроборос, свят, свят… И я решился, наконец, соскочить с колеса Сансары, двинуться к вокзалу – в Москву, в Москву! – однако, закатное солнце, прежде несносно и косо слепящее, постоянно жалившее взор, будто нарочно, дразнясь, озарило край серой стены, памятную табличку. Собственно, по всему дому их прорва, мемориальных досок и последних адресов. Награждали, прославляли, забирали, поминали… Дом с историей, а иначе как в Ленинграде-то?
Но эта! Буквы поплыли, запрыгали перед глазами. Здесь жил (целых пять лет!) с такого-то по такой-то год русский поэт Михаил Самуилович
ПарАра-пАра-парарА-тум-тум!! Мишка-Мишка, вот, оказывается, где твоя улыбка! Впрочем, если начистоту, не помню, чтобы очень улыбался, обычно – кривая гримаса, сломанный угол рта.
И ниже строчки:
– Времена не выбирают, в них живут и умирают…
Я задохнулся, умер и тотчас воскрес, сделал это заново, воскреснув окончательно. Этого не может быть, потому что не может быть ни-ког-да. Но это есть, как бы я не тер глаза, пытаясь провертеть бельма, доказать себе, что это фикция, обман зрения. Кто, кому, зачем, здесь?! Пулемётная очередь, адский сумбур. Отчего иногда так хочется выпить, да оттого, что всё летит кувырком, и ни черта не догоняешь! А примешь на грудь, – то ли внезапно, то ли шаг за шагом начинаешь прозревать, а потом, глядишь, и вера явится на порог. В сверкающих ризах. Законы формальной логики здесь не действуют. Прозрение и Вера. Мистический подотдел сферы мирового знания. Если таковой существует.
Попробуем всё же проанализировать сей артефакт, разложить увиденное по полочкам. Скажите, зачем и кому понадобилось Мишкино увековечивание? Я ещё могу понять про Израиль, но в Питере немытых, про́клятых поэтов на каждом километре с десяток. Мишка из них далеко не первый. Жил он, известно, на Кирочной. По идее, коли так неймётся, на Кирочной и дощечку впаять самое то, именно там, а она вон где тускло поблескивает анкетными данными, кстати, весьма скудными и фрагментарными. Кто разрешил, кто повелел, кто, так сказать, организовал вставание? Наконец, кто принайтовил, выражаясь по-флотски, приколотил мемориальный предмет? Ведь сложнейшая бюрократическая процедура – инстанции, согласования, одобрение общественности, оценка заслуг. Каждый мало-мальский начальник будет лыко в строку вставлять. Ходьба по кругу с барьерами, коих тысячи. Спецвид лёгкой атлетики… А сроки, а деньги?!
В общем, Мишкин бэйдж на Крюковом – это нонсенс, диво дивное. И тем не менее, он висит. Медицинский факт. Объяснение у меня – семь бед, один ответ. Больше некому. Раскусив загадку, сфинкс с горя взмахнул крылами, фьюить! – и сгинул. Звук, не пустой для сердца, нота – самая пронзительная, имя, готовое сорваться с языка. Напоминаю, сначала было имя. Почти равное логосу, да простят теологи мою демонстративную безграмотность. Имя, которое все объемлет, способное объяснить необъяснимое. Да что я мямлю, кручусь волчком, будто ветхозаконник, лишь бы не окликнуть Его всуе. Не Его, конечно, – её. Все, уверен, давно поняли о ком речь, я последний, кто мнётся и осторожничает. Чьё? Да, Таньки, кого ж ещё!
Та-анька! Именно у нее и с ней Мишка пять лет жил в доме Специалистов. Сейчас, с моего НП отчётливо видно, как реет в воздухе балкон, полуразбитый, с облезлой штукатуркой, чудом избежавший превращения в застекленную лоджию. Помню его заваленным снегом и хламом, припёртым с питерских чердаков. Балкон Джульетты. Танькины прошлые увлечения – напоказ. Йога, гидропоника, думаю, и любовные экзерсисы можно здесь свободно представить. Наверняка. Эмоции обнажены, чего стесняться?
В чём нет сомнений, так это в том, кто сумел пролоббировать проект и повесить табличку. Просто задайте себе вопрос, можно ли Таньке вообще что-либо запретить, если это втемяшилось в ее бедовую голову. Да она любую инстанцию пропрёт, любой регламент порвет в клочья; с ее-то связями, напором, убежденностью в собственной правоте. Святой уверенностью в своем праве воплощать в реальность самые странные свои причуды для достижения великих целей. А у нее все цели – великие. Хочу быть владычицей морскою, и, – точка! Повторяю, любую стену пройдет и повалит. Для нее это как для нас с вами сходить пописать. Как добилась, – вопрос технический, все средства хороши – бабки в конверте, дуло к яйцам, если нужно, раздвинет ноги. За Танькой не заржавеет. Она ещё не то отчебучит, был бы повод. Да перед ней генералы и командиры всех родов войск навытяжку, в струнку, и ордена у неё боевые из четырех стран с противоположными геополитическими устремлениями! Парад-Алле. А что, весьма похоже. Во славу Памяти и Любви, с заглавных букв.
Оттого Мишка и сбёг на святую Землю. Не выдержав Танькиной перманентной надсады, опеки и заботы. Я его отлично понимаю. А спустя много лет она прислала ответку, хитро и витиевато. Казалось, утёк навсегда, а она вернула его назад, закрепив на стене за собой, всё равно что полевую ромашку уложила в гербарий, или осенний лист закладкой между страницами. Никуда, милый, не денешься. Ты – мой. Вдобавок приписала ему чужие строчки, растиражированные донельзя, запетые тысячью бардов во всевозможных конкурсах и телевизионных передачах, стёртые до мездры не меньше чудного мгновенья или скажи-ка, дядя… Признаться, и меня томят хорошие стихи, мне бы чего-нибудь покорявей, они сильней врезаются в память. Случайно или нет, но Мишка терпеть не мог автора строфы, хотя и признавал за ним очевидный поэтический талант. За официоз и гламур: нелюбимый автор печатался пачками, был чересчур классичным и гладким для Миши. Слишком чеканным, такие строчки и строфы часто отливают в бронзе. Наверное, несправедливо, но это мнение одного поэта о другом. Не помню, чтобы слово гламур тогда было на слуху, но понятие цвело и пахло всегда. Как в старом анекдоте: жопа есть, а слова нет.
Но основная жесть, естественно, заключалась в том, что цитата была чужой. Все равно, что могила на кладбище. Числится за одним покойником, а имя с фамилией на памятнике принадлежат иному, при известном допущении он может оказаться живым. Кто проследит? Посторонним по барабану, а родственники и друзья, понятное дело, в шоке – лежит наш дорогой Федя, сами укладывали с плачем и воем, а теперь читаешь, бл… – Евгений… Шшыт, шшыт! Фак офф!
Сдается мне, Танька в отместку подпустила черного юморку, от души покуражилась над умершим приятелем. Я всегда помнил, и Танька, разумеется, тоже, как Мишка декламировал чужие стихи. Без объявления автора. Не то, что он выдавал их за свои, им сочинённые, он хотел, чтоб мы так решили, ему важно было вскрыть наше невежество, он смеялся над нами. Так он самоутверждался, а главное, глумился над теми, кто его зело побешивал. При том, что самомнение у него было ого-го, с Вавилонскую башню. Мишка жил в сконструированном им самим мире, был погружен в него без остатка, как таракан в древний янтарь. Поневоле у него формировалось отношение к себе как к демиургу, в некотором роде создателю, творцу. Внешний огромный мир практически превратился в придаток его личного космоса. Ноют зубы, кости трещат, сердце, и эта боль становится вселенской болью. Все пропускается сквозь себя, в одну тесную калитку. Когда-то Мишка смеха ради устроил нам козу, теперь Танька изящно отпасовала – через годы, через расстояния. Цимес в том, что Мишка свой матч отыграл; кто жив, тот и прав.
Одно скажу в утешение, строфа на табличке безусловно отвечает высшим поэтическим претензиям и амбициям. Мишка был им не чужд. Шашни со временем. Каждый, самый плохонький пиит норовит сразиться с ним, как Иаков с ангелом. А когда не борется, то находится в особых отношениях. Показывает урби эт орби, – с кем он вась-вась, накоротке, запанибрата. Управляет им, вертит как хочет, делает, что хочет. У кого-то из них, поэтов, время бежит, у другого шумит, третьих-четвертых – струит, скрипит, кипит и капает. А караван знай себе идёт и вот уже поэт примеряет белые тапочки, все там будем; однако, не унимается, выдает оценки, бодрячком ставит диагноз. Бывали лучше времена, может, хуже, не ошибся? Поди проверь, главное, что подлей. Без вариантов. Или мозгами раскидывает, счетовод скрупулёзный: в плену что, у кого? Не поня́л, – я у него? Лучше, чтоб оно у меня. Именно, зеер гут. Хорошшо!!.. – Внутренний монолог пьяного философа.
Основной инстинкт сочинителя я вижу в том, чтобы взять отсрочку у времени, любым путём оттянуть физический конец, вымолить пощады – дай поэмку закончить, стишок накропать, еще минуточку, господин палач! А вдруг получится скакнуть прытким зайчиком в бессмертье? Или провалиться в безвременье, чёрт разберет, чем одно отличается от другого.
Сейчас нас точно трое. Мишка на том свете, Танька пребывает в долгосрочной командировке в нетях, я считаю воробьев рядом с их домом. Это теперь Мишкин дом тоже, дощечка удостоверяет, как штамп прописки в паспорте. Закольцевался окоём, горизонт замкнулся. Мощное магнитное поле. Я внутри его, силовые линии гнут и корежат. Но я вырвусь, пора домой. У меня прочные тылы. Я сам опора. Поживу пока. Не прощаюсь, но.
Запись опубликована 2 мая 2022 в рубрике ПРОЗА ПЛЮС.
Навигация по запися