Опубликовано в журнале Зеркало, номер 57, 2021
“Ladies, and gentlemen,” the Professor began, “the Other Professor is so kind as to recite a Poem. The title of it is ‘The Pig-Tale’. He never recited it before!” (General cheering among the guests.) “He will never recite it again!” (Frantic excitement…).
Lewis Carroll
ТРИПТИХ ОБ ИСКУССТВЕ ПОЭЗИИ
Из архива А. Э. Купеллера-Кеклика
Словцо «хореямп» давно и прочно вошло в нашу речь. То и дело приходится слышать: «Он опять написал какой-то хореямп» или «В этом журнале публикуют, в основном, хореямпы». И только теперь, когда создатель этого термина позволил, наконец, опубликовать его оригинальный контекст, мы можем компетентно поставить следующие вопросы: «Хореямп» вместо правильного «хореямб» – это нарочно или по ошибке? Чем мотивирована эта замена? Почему «хореямп»? Тем более, что ни один из стихов Триптиха не написан ни хореем, ни ямбом! Подобные вопросы возникают почти к каждой строке Купеллера-Кеклика. Например, в чем обвиняют искусство поэзии? И при чем здесь «пироги»?
Поскольку негоже автору самому объяснять свой текст (да это и невозможно), я попробую навести мосты между ним и читателем, хотя бы в самых топких местах. И это не потому, что стихи Купеллера-Кеклика не понятны без комментария. Они вполне и всем понятны! Но с комментарием они еще понятнее, и для еще большего круга читателей.
Эти комментарии, конечно, не исчерпывают всех смыслов трехчастной сонаты Купеллера-Кеклика. Сам ее неровный тон, то комический, то минорный, то почти торжественный (не только скерцо, но и анданте, и аллегро) намекает на то, что главная тема этого хореямпа такая: как и можно ли сохранять былую серьезность отношения к поэзии на этом историческом ее этапе развития, когда, говоря словами автора, «знаку» вольготнее «претворяться в вино и хлеб», чем в «звук».
Давно зная Арсения Эмильевича лично, я хотел бы удостоверить, что при всей своей нагруженности подтекстами и как бы апологетической ироничности, перед нами ни в коем случае не ехидно-умышленная «ученая поэзия», а наоборот, простодушно-непосредственная и без всякой оглядки на вкусы и обычаи какого бы то ни было физического или виртуального сообщества. Последняя часть о рождении Читателя и, главное, самый факт написания этого хореямпа парадоксальным образом вступают в конфликт с тем, что только на самый первый и неподготовленный взгляд может показаться псевдоученым насмешничаньем над «бедным» искусством поэзии.
1. Критик
«…потому что искусство поэзии, бедное, не виновато –
ни Иску́с, и ни Куст, и ни Поза, Беда и Нева…
А вы что тут, товарищи, лезете… Нет, ни Вино, и ни Вата!
Мы вас не вызывали… – Стоят и качают права:
«Я-де верой Искус. Вот доку́мент – свеча да икона!».
«Я, мол, Куст не простой, а с намеком!» (как, впрочем, любые слова).
Только Поза с Бедою молчат, и водою соленой
разлилась по приемной в безмолвном рыданье Нева…
Но неважно. Я вам говорю, что осу́жденный не виноватый!
Я давно наблюдаю и видел сквозь строчек забор:
мужичонка плюгавый бредет, бороденка лопатой,
не поймешь что лопочет – и раз! – воспаряет на спор
и поет: «Хореямп-хореямп!» Тут хватает его птеродактиль
и у всех на глазах переносит на как бы Олимп.
Тут сиди, егоза, человеческой доли предатель!
А то нам недосуг – мы должны пресмыкаться в пыли!
Вот те, бабка, и апофеоз… Поминай бедолагу в молитвах.
Отбивай, телеграф: «До востребованья на Олимп…»
А в ответ: «Хореямп-хореямп!». И скрипуче рыдает калитка
в небеса… И к дождям амфибрахий фантомно болит…
И тем чище, чем проще, тем царственней, чем сиволапей,
не жалея спондеев, пиррихиев, всяких синкоп,
он поет: «Хореямп-хореямп». А ведь это анапест!
И никто не узнает, что он это делает, чтоб…»
2. Автор
«Почитайте меня, послушайте!
Это, правда, стихи хорошие?
Хочешь, я почитаю стихи?
Ты читаешь словами, рифмами.
Я писал их кровями, лимфами –
как же мне отличить плохих
от хороших, овцу от ко́злища,
спелый плод от незрелых лоз, еще
необрезанных, слов чужих?
Я ведь только сижу и слушаю,
как рассудок ныряет в душу мне
и со словом в зубах бежит.
А потом все грызет и мучает –
без него, чай, ловилось лучче бы:
говорят, где-то есть слово-кит –
заплывает в дворцы и избы на
пироги и уху для избранных,
тяжко стонет и так говорит:
«Ведь поэзии все искусство в том,
чтобы после ножа прокрустова
сохраняло товарный вид
озорное словцо залетное –
пока мастер руками потными
отмывает его от крови».
3. Читатель
Когда пироги вынимали из пе́чи,
лениво текла из баклаги речь
о промысле божьем, делах человечьих,
как только могла без оглядки течь
зимой не особенно нового года,
когда серебром своих струй Водолей
тягался с Луною, куда антиподы
уплыли на утлом своем корабле
с дарами из мирры, вина и хлеба,
что вез круглолицей сестрице Феб –
чтоб с хлебом могло рифмоваться небо,
а знак претворяться в вино и хлеб.
А здесь директиве Борея покорна,
в хрусталь превращалась простая вода,
чтоб в ней, как в зрачка аксамите черном,
могла отражаться звезда…
И души еще нерожденных поэтов
во мгле разносили весть,
что Он уже здесь, и крутилась планета,
стучал «Ундервуд» в предвкушении света
очей, обреченных прочесть
всех тех, кто в бреду шевелил губами,
кто рвал пером непокорный лист,
чтобы в незримом – и есть ли он? – храме
светильники смыслов зажглись.
И чтобы хоть кто-то их свет отраженный
прияв на сетчатку усталых глаз,
потрепанных слов боевые знамена
увидел, как в первый раз…
И строки лились, но ребенок не плакал:
в глаза заливались шеренги букв,
и смыслы рождались из мрака,
знак превращался в звук.
Комментарии
Sometimes he says things that only the Other Professor can understand. Sometimes he says things that nobody can understand!
Lewis Carroll
1
потому что искусство поэзии, бедное, не виновато. Эта строка однозначно отсылает к «потому что искусство поэзии требует слов» И. Бродского («Конец прекрасной эпохи», 1969; что, кстати, позволяет установить terminus post quem «Триптиха» или, по крайней мере, первого его раздела), которая в свою очередь апеллирует к анонимному «искусство требует жертв». Кумулятивный смысл этих подтекстов в том, что искусство винят как в судьбе его жрецов (трагический апофеоз «мужичонки» ниже), так и в гибели принесенных ими в жертву слов (ср. кровавую расправу с пущенным на уху «словом-китом» во второй панели триптиха).
ни Искус, и ни Куст и т. д. Характеристика механистического подхода критика-филолога, расчленяющего связное высказывание на дискретные и им самим вчитанные смыслы (и допускающего до своей авторитарной приемной только этот уровень понимания).
«Я, мол, куст не простой, а с намеком!» (как, впрочем, любые слова). В рукописи далее была зачеркнута строка: «И сует мне трояк, мол, купи на них литр самогона». Курсив здесь достаточно красноречив.
Стоят и качают права и т. д. Язык поэзии претендует на глубину и многозначность. Филолог же его одергивает: «Как, впрочем, любые слова».
Только поза с бедою молчат, и водою соленой / разлилась по приемной в безмолвном рыданье Нева. Только прямая референция к общенародным бедствиям и символам самодостаточна и не нуждается во втором плане.
Я давно наблюдаю и т. д. Критик озадаченно взирает на современный ему поэтический рынок. Кто, кем и как будет возведен в пантеон?
мужичонка плюгавый бредет, бороденка лопатой, не поймешь что лопочет. Очевидная отсылка к лейтмотиву «Анны Карениной», где «мужик маленький с взъерошенною бородой… приговаривая бессмысленные французские слова» (IV, 3; ср. VII, 26 и еще в шести местах) предвосхищает ее смерть-успение, перекликающееся с апофеозом самого «мужичонки» ниже. При желании, можно рассматривать этот текст и как комментарий к Толстому: в своем кошмаре Анна видит будущее русской словесности. Тут, конечно, и полемика с Мандельштамом, утверждавшим, что «такт нашей прозы» отдан «во власть бессмысленному лопотанью французского мужичка из “Анны Карениной”» («Египетская марка», 1927).
Тут хватает его птеродактиль. В первой авторской версии было «редактор» вместо «птеродактиль». Но несмотря на определенные преимущества такого чтения (подчеркивающего роль культуртрегеров в механизмах канонизации), «птеродактиль» лучше «редактора» во всех отношениях. В том числе и потому, что до этого рекомендованного редактором изменения дактиль был единственным размером, неупомянутым в стихотворении. Кроме того, эта замена обогащает тему апофеоза соприродным ей мотивом чудесного вознесения избранника. Привожу в этой связи запись разговора автора с редактором. Автор спрашивает:
– А птеродактиля на кой?
– Ох, заведет нас далеко
ваш интерес законный.
Читайте про драконов
у Фрейзера. Он описал,
как они носят в небеса
пророков и героев и всякое такое, – отвечает ему редактор.
Но суть в том, что вовсе никакой не редактор или критик, и даже не читатель (роль которого совсем в другом, и об этом речь ниже), а непонятный дракон-птеродактиль и есть загадочный deus ex machina апофеоза поэта. А вообще, интерпретационная глубина этого редкого в русской поэзии образа бездонна. Примером бесчисленных подтекстов может служить разбуженный «динозавр», рифмующийся с «зеленым лавром» все в том же «Конце прекрасной эпохи» Бродского.
«Хореямп-хореямп!» Автор вводит здесь свой окказионализм, претендующий на повышение в ранг нового слова. Его состав легко узнается, но легкая деформация в орфографии указывает, что новый термин не является только механическим сочетанием знакомых слов. И из внутренней формы, и из контекста хореямпа ясно, что он определяет такую «традиционную» поэзию, где метр и рифма заменяют поэзию per se. Потенциальная дерогативность термина подчеркивается его довольно прозрачным созвучием с обоими главными табуированными корнями русского языка (первое – в эвфемистической форме – хер), и соответственно с херней и т. п. вторичными дерриватами. Фонетическая, вместо фонемной, запись конечного глухого согласного отсылает также к интернетному жаргону (языку падонкофф – в этой словоформе наблюдается то же явление), что придает ему дополнительный комизм и актуальность. Важно, что при склонении («хореямпы» и т. п.), несмотря на изменение фонетической позиции конечного консонанта, его глухота сохраняется, и таким образом слово освобождается от своего происхождения и выходит в свободное плавание (пока его не…, но о этом см. во второй части).
Тут сиди, егоза, человеческой доли предатель! / А то нам недосуг – мы должны пресмыкаться в пыли. Растерянность и непоследовательность Критика вскрывается в этой короткой фразе. Он завистливо осуждает мужичонку-поэта, ссылается на якобы осознанный выбор своей судьбы («нам недосуг»), а в конце нехотя проговаривается о том, как он оценивает свою позицию по сравнению с судьбой признанного поэта.
Вот те, бабка… Трудное место. Поэтому я спросил самого автора:
– К какой старухе стих ваш обращен?
– Дык к музе, а к кому ж еще? –
ответил мне Арсений Эмильевич.
апофеоз. Апофеоз Автора, его превращение в классика, описывается здесь в торжественно-трагических тонах, как прижизненное выбытие из рядов человечества, как с точки зрения оставленных «пресмыкаться в пыли», так и самого Автора, чья точка зрения проясняется во второй части.
И тем чище, чем проще, тем царственней, чем сиволапей. Нехотя, постфактум и с оговорками Критик-филолог опускается до ненаучной аксиологической характеристики не им возведенного на Олимп поэта.
И никто не узнает, что он это делает, чтоб… Средствами, находящимися в распоряжении филолога – нет, ни за что не узнает, зато…
2
…зато нам с Вами, дорогой Читатель, Автор-«мужичонка» сам попытается объяснить на птичьем своем языке свои мотивы и творческий метод, отношение к слову и, вообще, состояние духа:
Почитайте меня и т. д. вводится тема сиротливости Автора до рождения Читателя (см. третью часть)
спелый плод от незрелых лоз, еще / необрезанных, слов чужих. Отсылка к обрезанному «прокрустовым ножом» слову ниже. Здесь же необрезанность «чужих» намекает и на библейский образ обрезанности как избранничества (ср. особенно «обрезанные сердца» в обоих Заветах).
как рассудок ныряет в душу мне / и со словом в зубах бежит. / А потом все грызет и мучает. Образ разума как верного, но неловкого и жестокого помощника-пса, кажется, не имеет прецедентов. В то же время подсознание как морская пучина хорошо засвидетельствовано. У Блока псы у моря – сами поэты: «Потом вылезали из будок, как псы, / Смотрели, как море горело» («Поэты», 1908).
где-то есть слово-кит. Это и о рациональной неконтролируемости поэтической удачи вообще, и возможно, конкретно про «озорное словцо залетное» хореямп. Нелегко обнаружить параллели к мотиву слова-кита – разве что «песнобрюхий лазоревый кит», взыгравший в «межстрочьи» у Н. Клюева («Я построил воздушный корабль…», 1919-1923). Еще проблематичней его отождествление с Христом-Словом у Б. Поплавского («Но в ручей Христос ныряет / Рыба-кит / Бредень к небу поднимают / Рыбаки»; «Мы ручей спросили, чей ты…», 1918-1934), впрочем оба сравниваемых образа – добровольные жертвы. Поэт уподоблен китобойному кораблю у М. Зенкевича («Поэту, как и кораблю большому…», 1955). Ср. также мотив поэтического улова в «Three Movements» У. Б. Йейтса (1932).
ножа прокрустова. При первом чтении рукописи мне показалось, что это описка: «ложа прокрустова». Но потом я осознал, что у Прокруста был, конечно, и нож, хотя все почему-то упоминают только ложе.
пока мастер руками потными / отмывает его от крови. От крови искалеченного в прокрустовом ложе художественной формы слова или от крови самого мастера (ср. выше: «Я писал их кровями, лимфами»), или от обеих.
3
Показательно, что если первые два раздела – это монологи Критика и Автора, Читатель представлен в третьем лице. Закон инверсии литературной перспективы подсказывает нам, что автор Триптиха отождествляет себя скорее с Читателем.
Когда пироги вынимали из печи. Это те самые пироги, на которые вместе с ухой из него самого заплывает слово-кит из предыдущей части. Но прежде всего выемка пирогов из печи это всем известная фольклорная метафора родов, здесь – рождества Читателя. Соблазнительно среди других, более очевидных, прототипов Триптиха, увидеть здесь и намек на Пригова.
Водолей. Водолей соответствует 20 января – 18 февраля, то есть не самому началу (поэтому «не особенно нового») года. Этот период, а также год высадки на Луне, и даже год написания «Конца прекрасной эпохи» (см. комм. к первой строке), все отсылают ко времени рождения одного из прототипов архетипического мессии-Читателя.
а знак претворяться в вино и хлеб. Здесь вновь имеет место рекомендованная мной автору правка. В его первом варианте вместо «а знак» было «дензнак», с прямыми социополитическими коннотациями. Арсений Эмильевич согласился на замену, когда убедился, что новое чтение мощнее рифмуется с последней строкой: если у антиподов знак претворяется в материальные «вино и хлеб», то у нас («здесь») знак превращается в нематериальный «звук». Впрочем, приземленность вина и хлеба у антиподов тоже неочевидна: ведь они заставляют «с хлебом… рифмоваться небо». А кроме того, ср. первую лунную евхаристию, совершенную астронавтом «Аполлона-11» («Феба», брата Артемиды-Луны) Базом Олдриным в день прилунения 20 июля 1969 г.: “God reveals Himself in the common elements of everyday life. Traditionally, these elements are bread and wine – common foods in Bible days and typical products of man’s labor… I poured the wine into the chalice our church had given me. In the one-sixth gravity of the moon the wine curled slowly and gracefully up the side of the cup. It was interesting to think that the very first liquid ever poured on the moon, and the first food eaten there, were communion elements” (Guideposts Magazine, October 1970). Введение темы антиподов (то есть в данном случае обитателей западного полушария), позволяет затронуть важную тему альтернативной модели функционирования поэзии в обществе или, во всяком случае, стереотипа такой альтернативности.
А здесь директиве Борея покорна, / в хрусталь превращалась простая вода. Ну, это всем еще пока понятно, также как «поза, беда и Нева».
чтоб в ней, как в зрачка аксамите черном, / могла отражаться звезда. Помимо очевидной почти цитаты (и заодно, и пояснения ее источника – к Рождеству на широте Новгорода вода на дворе может быть только льдом), здесь опять контраст со «чтоб» антиподов выше: «чтоб с хлебом могло рифмоваться небо».
что он уже здесь. То есть отрок-Читатель роди ся.
но ребенок не плакал. В отличие о блоковского «ребенка» у царских врат.
и смыслы рождались из мрака, / знак превращался в звук. Для претворения мрака в смысл и даже немого знака в звук одних авторов, критиков и филологов недостаточно. Нужен Читатель.
Я хотел бы завершить свой комментарий еще одним стихотворением Купеллера-Кеклика, в свое время отвергнутым редакцией за «слабые рифмы и низкую культуру версификации», в котором смысл и форма ключевого для его поэтики понятия хореямп проясняются посредством его склонения по порядку всех падежей грамматики (публикуется без комментариев):
Когда велит история отречься от старья,
не обращаясь к словарям, отвечу: «Хореямп!»
Разве сравнятся «баста», «полундра» или «амба»
со скромным обаянием родного «хореямпа»?
Когда тебе не очень, положишь лист под лампу
и сам себе настрочишь на рану хореямпу.*
А выйдет непригоже – так разве краше сам-то?
С такою гнусной рожей, туда же – хореямпа
критиковать! Он брат нам! Я за него как дам по…
Но лучше без насилия отвечу хореямпом:
пусть пишут все верлибром о сексе, расе, Трампе –
я буду хореямпами писать о хореямпе!
* Хотя я обещал больше не комментировать, но в этом случае нельзя удержаться. Дело в том, что форма «хореямпу» в этой фразе хотя и имеет флексию дательного падежа, на самом деле является родительным партитивным. Это, видимо, понимал и автор, потому что в его архиве обнаружены и такие зачеркнутые строки с настоящим дательным:
Гони своих хорей ямпщик! Тритон, кричи «карамбу»!
Мы на песцах – ищи-свищи! – поскачем к хореямпу!**
Пользуясь случаем, обращаю внимание читателя на четвертое слово той же (шестой) строки, где при публикации пришлось изменить одну букву во избежание непристойных коннотаций.
** Читатель, конечно, догадался, что в этом бейте, так же как и в первой панели Триптиха, упоминаются все пять основных размеров русского стихосложения. В «а на песцах» (соответствующих упомянутым выше хореям, поскольку песцы это такие хорьки) скрывается анапест, а в амфибии «тритоне» – трехсложный амфибрахий (в нем же выдержана «карамба», которую выкрикивает тритон). Вопрос, где скрыт дактиль, я предоставляю смекалке читателя. Нашедшего ожидает денежный приз.
ГЛАВЫ ИЗ РОМАНА «ПРЯМАЯ РЕЧЬ, 1934»
Из архива А. Э. Купеллера-Кеклика
Публикация А. Эфросси
Последующие тексты представляют более ранний период творчества А. Э. Купеллера-Кеклика. Насколько более ранний, трудно установить. Автор датирует свой неопубликованный роман 1934-м годом. Датировка эта маловероятна, на что указывает ряд факторов, среди них и дата рождения автора (1933 г.).
Арсений Эмильевич выдает свой роман за издание обнаруженного в архивах ОГА СБУ анонимного доноса, по странной прихоти написанного в смешанной стихопрозе. Речь в нем идет о событиях, происходящих 2 сентября 1934 г. (сразу после закрытия Съезда писателей и за три месяца до ленинградского покушения) на подмосковной даче у Фаддея Нетленского, где группа членов и кандидатов в члены ССП затевают опасную литературную игру, последствия которой навсегда разделят историю русской культуры на две неравные части.
Эта наивная и никого не обманувшая мистификация позволила автору свернуть литературное время в события одного дня 1934 года, чтобы сфокусировать взгляд на разновременных, но взаимосвязанных механизмах, приведших к тому, что он считал концом художественной литературы. По просьбе редакции мы отобрали (скорее, увы, вырвали с мясом) из романа отрывки, которые можно было бы причислить к «стихам о поэзии» и причастные к темам особенно близким автору, таким как отношения мышления и языка (представленные как отношения поэзии и власти в «Товарищ Слово»), поэзия и быт («Примат в своем отряде»), поэтический перевод («Чужие усталые слова»), смена поэтических поколений («Дондеже»), уход поэзии из языка («Один-ноль-один» и «О друхлатых небряшах») и, наконец, уход языка из поэзии («Ce n’est pas mon arrêt», особенно интересный благодаря сохранившимся автокомментариям).
Мы надеемся, что издание избранных фрагментов этого «романа-доноса», предназначенное уже не только для специалистов, но и для более широкой публики, позволит начать процесс освоения наследия А. Э. Купеллера-Кеклика, которое до недавнего времени, из-за принципиального отвращения Арсения Эмильевича к публикации, было доступно только узкому кругу ценителей. Теперь же, когда из-за печальных его обстоятельств право распоряжаться архивом К.-К. было передано опекунам (нет худа без добра), мы можем, наконец, ознакомить читателя с произведениями, оказавшими столь значимое, хоть и подспудное влияние на литературный процесс последних декад.
Мы хотели бы верить, что сквозь архаичность литературной стратегии, наивную претенциозность и показную ученость читатель разглядит то, что так ценили в этих зачитанных тетрадных листках, заполненных каллиграфическими строками, современники и, не побоюсь этого слова, ученики Арсения Эмильевича, и его тихий хрипловатый голос дойдет и до нового поколения любителей Слова.
…и вот, русская литература была чьим-то таким даром, дачей, но… хо-зя-е-ва вы-е-ха-ли. И не осталось – ничего.
А. Белый – М. Цветаева (1934)
Тогда Алексей Толстой разделся голым и, выйдя на Фонтанку, стал ржать по-лошадиному. Все говорили: «Вот ржет крупный современный писатель». И никто Алексей Толстого не тронул.
Д. Хармс (1934)
ТОВАРИЩ СЛОВО
Из письма попутчика
…что искусство поэзии требует экстренных мер!
Хотя музы должны ex officio быть глуповаты,
разве это относится к избранным в оргкомитет?
И уж взявшись за гуж, я скажу, что ни душ инженер
для меня не пример, и ни антрепренер тороватый
своей собственной музы, ни рёхнутый дачный эстет,
хотя гамбургским счетом, квартира моя – не палаты,
ну а дача такая, что можно сказать, ее нет…
Ну да дело не в этом, а я вам толкую о том,
что искусство поэзии – разве оно виновато?
А повинен конкретный отдельно предвзятый поэт
и еще ряд коллег, так сказать, ingénieurs des âme d’homme,
в том что, как говорится, l’espace de ma vie маловато,
a chalet d’été… Впрочем, оставим сей низкий предмет,
и я вам доложу, как карминных полей делегатам
рапортует ex gratia вохренных далей полпред,
что не ради казенной жилплощади или наград,
а до боли пронзенный духовным ландшафтом канала
и разливом грядущего околоплодных вод,
кропотливым накалом турбинорожденных ватт
и стальной пеленой воспаленного в домнах металла,
я пишу этот чистосердечный отчет –
как мне совесть продиктовала,
куда Слово меня зовет…
Пусть ведет cаmarade Parole
буйных мыслей казачий отряд,
ну а с той, что ломает строй,
не миндальничает camarade!
В референт наградной
зарядив денотат,
укоряет дуреху сурово:
«Chèr Mme de Idée,
для строптивых… людей
есть у нас многоточий свинцовых!
А пока по зубам,
досточтимая Мысль,
получите, мадам,
аргументом весомым…
Ну и чем же я вам
не кавалерист?
Запишите меня в краскомы!»
Так и рвутся ржаные слова
из груди, из строки, из тома…
Погоди, командир, взрывать
звонких альвеолярных громы!
Над Mme de Idée – ать-два! –
издевается идиома…
«Tout va bien, chèr Madame?» «Ça va!» –
отвечает она знакомым. –
От плеча, но не наповал…
А у вас? Как в полку, как дома?»
«Да все то же. Слова, слова…»
В свете этих событий, востро́
заточивши пера булат,
русских слов ni victim, ni bourreau,
а глаголу товарищ и брат,
я железное это перо
поднимаю над
несговорчивым словом!
А не хочет в строку,
то пером по виску –
и рублёная фраза готова!
И за ней по местам
сразу строятся в ряд
буквы, разные там
запятые и точки.
Ну и чем же я вам
не пролетариат?
Запишите меня рабочим!
Например, фрезеровщиком фраз,
слова слесарем, столяром строчки.
Как весь прочий рабочий класс!
Чтоб не выстрелом одиночным
невозбранная речь лилась,
а чтоб буквы въедались в очи
и вливалась не в бровь, а в глаз
череда пулеметных точек…
Чтобы Мысль не стесняла нас! –
Тем понятнее, чем короче,
тем смертельнее, чем без прикрас…
Потому что чураясь гнуснейшей из рас,
всей бумагомарательной мрази,
обрубая с плеча
с ними всякую связь,
отрекаясь от их безобразий,
бредни Льва на завет Ильича
заменяя в рублёной фразе,
а надстройку из ветхого кирпича –
на железобетонный базис,
говорю, не могу молчать,
что писак густопсовая свора ворует слова
у народа, жируя на перепродаже ему же
да его же трудом нажитого добра. С’est pourquoi
я считаю не только возможным,
но жизненно важным и нужным
à vous faire savoir о товарищах [нрзб]
и примкнувших к ним [далее список зачеркнут],
и о старших коллегах – мы верили им как себе! –
[здесь, возможно, читается: «бедно» и «горько»],
и все то, что я, будучи с девятисот-
троеклятого года попутчиком, знаю про анти…
не поймите превратно, товарищи, про антисо…
сообщаю, не чая поблажек и личных гарантий,
я народу и граду, земле и небес синеве
(и заметьте, что сам я, без вызова или повестки)
все, что знаю про заговор нелюдей антисове…
назовем своим именем – заговор антисоветский <…>
ПРИМАТ В СВОЕМ ОТРЯДЕ
Недосчиталочка из поэтического быта двух эпох
По мотивам публикаций в «Красной нови», 1921 г. и разговоров, подслушанных на чтениях, состоявшихся на даче Фаддея Нетленского в Перелыгино 2 сентября 1934 г.
Ковалев
(Гопману)
Вас с творческим успехом поздравлю от души!
Так Уткин не напишет, хоть целый век пиши…
Но если вам, товарищи, пяти минут не жалко,
я огласил бы спертую Солютовым считалку.
А чтоб в контекст общественных
ввести ее наук,
эпиграфов предшествуют
ей ровно восемь штук:
Итак, невозможно более сомневаться в том, что человек является животным, относящимся к отряду приматов и тесно связанным с высшими обезьянами нашего времени.
И. И. Мечников. Этюды о природе человека (1903)
Бытию принадлежит изначальный и абсолютный примат.
Н. А. Бердяев. Философия свободы (1911)
Абсолютный человек в Боге хранит облик человека таким, каким сотворен он Богом-Творцом.
Н. А. Бердяев. Смысл творчества (1916)
Человек практики всегда был наивным реалистом.
Александр Богданов. Философия живого опыта (1920)
Ленинизм есть примат практики перед теорией.
И. Сталин. Об основах ленинизма (1924)
Тов. Ольминский «нашел» оговорку в виде хвостика, но… В чем суть общественно объективного угла зрения? В том, что утверждается примат общества над отдельным хозяйствующим субъектом. Но этот примат может утверждаться по различному: одно дело примат, скажем, рода над отдельным сородичем, другое дело примат товарного общества над товаропроизводителем, иное дело примат коммунистического общества над отдельным его членом.
Н. И. Бухарин, Г. Л. Пятаков. Кавалерийский рейд и тяжелая артиллерия (1929)
Парень выплеснул чай под кровать земляка и, вынув из кармана штанов сороковку, сказал: «Не примат душа горячего».
А. П. Чапыгин. Чемер (1930)
Примату хорошо в отряде,
а крокодилу в зоосаде…
Солютов
Считалка ямбом? Вот каприз!
Ковалев
Ну что за буржуазный формализм!
Не в метре смысл считалки заключен –
а в том, что все в конце концов выходят вон:
Примату хорошо в отряде,
как крокодилу в зоосаде.
В скиту спасается игумен.
Вольготно октябристу в думе,
а в учредиловке эсеру,
в братской могиле офицеру…
На митинге эсдека встретим,
кадет уместен на банкете.
Поп к консистории привык,
как к партячейке большевик.
Духонину не страшно в ставке!
А дезертир в вагонной давке
устроился ничем не хуже –
живой и даже не простужен.
В Компьене Фош, а Йоффе в Бресте
Dom Pérignon лакают вместе
с тем, с кем намедни воевали,
и с братом выпивает Авель!
Антанте весело в Версали…
Солютов
…как комсомольцу в «Перевале».
Ковалев
Послушайте! Я вам клянусь!
Когда вы гнали вашу гнусь,
мы разве вас перебивали?
Антанте весело в Версали…
Гопман
…почти как клавишам в рояли.
Нетленский
Оставьте этот тон щенячий.
Глядите, он сейчас заплачет!
Ковалев
Так вот, как мы уже сказали:
Антанте весело в Версали…
Но даже тем, кому кромсали
там Lebensraum, даже им –
все лучше, чем сидеть одним!
Любезен сейм гонорным панам,
трикутник – храбрым галичанам.
Среди восточных территорий
не скучно Гданьску в коридоре.
Только обидно за державу
великороссу… На расправу
охотно пшек идет в овраг,
как в русский плен чехословак.
Крестам превесело в ограде,
поступовцам в Центральной раде.
Как вешний ток во чисто поле,
на Дон тикает доброволец.
Мила Суоми белофину,
а сионисту Палестина,
Жордания спешит в Тифлис
и в ЗДФР мусаватист…
Неплохо волку в овчем стаде,
бойцу в полку, полку в бригаде,
кавалеристу в эскадроне,
а писарю в штабном вагоне,
шестидюймовке в батарее
и в агитпоезде еврею.
И как пить дать принадлежидт
к своей команде инвалид…
Вас. Галактозов
(кот Нетленского)
Такую ахинею
зарифмовать сумеет
не только кот столичный,
но и койот из прерий!
Я вам срифмую лично
в тождественном размере
такой же немудрящий бред
и с флером тех же грозных лет:
Консервам преуютно в банке,
как матюгу на перебранке,
крысиным лапкам в колбасе,
а кролику во fricassee.
Убоина живет в борще.
Но я заметил, что вообще
продуктам хорошо на складе,
коту Тимошке – в продотряде.
(Такой оппортунист Тимоха,
ему нигде не будет плохо…
«Оппортунист» – значит «пройдоха».)
Горошку благодать с котлетой…
Но кошке нелегко с поэтом!
(Поверь, я разбираюсь в этом…)
Голодному, как ни толкуйте,
поэту лучше в Пролеткульте,
проакадемику в экстазе,
а эрудиту в ОПОЯЗе.
ВАПП впору для цепных собак.
Поэту подойдет кабак…
Приют «Бродячая собака»
комедиантам и писакам –
котам всегда открыт буфет
(и никаких собак там нет!).
Пьют и несут искусство в массы
и тут, и в «Стойле для Пегаса».
А голос, сшитый из штанов,
не умолкает в «Домино».
Забыв про соло и дуэт,
гурьбой с гуртом поет поэт,
транслируя из высших сфер
такую песню, например:
«Как вы уже читали выше –
имущий уши да услышит –
в ограде весело крестам,
а нарушеньям на местах.
В “Крестах” есть место спекулянту,
а в шкапчике Шекспиру с Дантом…
(Я сам уже comme dell’inferno
семнадцать лет живу, наверно.)
И вместе всем – Dieu ait pitié! –
в моем мозгу! Как всех вместит
поэт – ceux qui ont pénétré –
в стандартной мозговой коре?
Тут и примат
и продотряд,
Каин mit брат
и Петроград,
Compiègne и Брест,
овраг и крест,
Gdańsk et Versailles,
иди давай,
нехай живе,
буржуй во рве,
жолнёр, хохол,
из меньших зол,
Clicquot, sabrage,
бомбист-apache,
Moinsieur Savinkoff,
из всех стволов,
сыпная вошь
и маршал Foch,
и Clemenceau,
и колбаса,
поэт как со-
трапезник пса,
и спекулянт
и век à la
roman gothique!
Паек и ник-
аких лазоревых иллюзий…
Пойду, наклюкаюсь как зюзя!
Как кеклик надерусь в купель!
Pardonne moi, roi du ciel…»
Нетленский
Тут нужен, Васенька, финал,
как обуздали болтуна…
(И вынимая из стола
разорванную пополам
бумагу, совместил клочки.)
Такие тайные значки,
среди других уловок лисьих,
сотрудники союзных миссий,
наемники Антанты,
враги и диверсанты,
агенты разных «центров»,
английских интервентов,
кадеты и эсеры,
котревалюцанеры
попы и офицеры,
les sbires d’Armée de bénévoles
использовали как пароль:
Зашел това- рищ из ЧК,
и открыва- я кабака
ногою две- ри, проронил:
«Товарищ, ве- рим, что светил
расположе- нье нас свело
в краю, где же- нщин, вин и слов
текут коктей- ли и где течь
вольна затей- ливая речь.
Мы ценим сло- во и вино,
и Гумиле- ва и Pinot
Noir. Но от- чего, скажи,
твой зад трясет- ся и дрожит?
Налей бурды и прочь поди!»
А мы не ды- шим, так сидим,
покрывшись ли- пким потом враз
приняв мали- новый окрас,
шабли проли- ли на себя.
А он шутли- во так: «РЕБЯ-
ТА-ВАРИЩИ! Лакеи муз!
Цыпленки щи- панные! Плюс
все фармаце- вты в соболях
и дамы в це- пках…» Дело швах!
Во так попа- лись, мать язви…
Велели па- спорт предъявить.
В тычки толка- ют и кричат,
и обыска- ли рифмача.
Нашли оку- рок и сонет,
Нашли доку́- мент, что кадет,
бутылку во- дки и стилет,
кастет, рево́- львер, марафет,
(к Ю. К. посла- нье, в нем привет
и пожела- нье долгих лет),
один на «Рос- мерсхольм» билет,
а в папирос- нице пакет –
письмо к Дени- кину на Дон!
И СОЧИНИ- ТЕЛЬ ВЫШЕЛ ВОН…
ЧУЖИЕ УСТАЛЫЕ СЛОВА
Из дебатов о художественном переводе (Перелыгино, 1934 г.)
Нетленский
…Потом их ангорская Лизка,
устроившись как-то служить в Межрабпом
в отделе пропагандистском…
(вы помните Марксика? Гопман о нем
читал нам стихи), так вот, киска
там встретила деятеля КПГ,
товарища Марксимильяна,
что был на довольно короткой ноге
и с Либкнехтом, и с Либерманом!
Мы ждем его к чаю… Да вот он и сам.
Зер пунктлих, к шести с половиной часам!
Марксик
(кот проф. Морица)
Страстфуйте, тофаришти, я ушасно радый
мит дер камераден посидеть за чай.
(Гопману)
Я читал, натюрлих, вашего балладу,
где ви так искусственно всех разоблачал.
Как ви может видеть, с меня шкур не сняли.
Это бил, ви загт ман, поэтише фрайха́йт.
Но профессор Мориц бил в райхстрибунале
цу щуцхафт веруртайлт – долго отдыхайт!
Когда вспомню милый Хайдельберг, их вайне –
как это по-русски? – сто́ню и плачу́…
Но зачем о грустном? Больше о печальной
вещи в этом вечер думать не хочу!
Здесь в стране советоф карашо рабочим,
больше нету классоф, есть литератур.
Я скажу вам, это много лучше очень,
чем по Хайдельбергу лауфен без шкур!
<…>
Нетленский
Я предлагаю этот спор
нам отложить и под кагор
с рокфором и кишмишем
послушать, кто что пишет.
Вот наш дражайший камерад?
Марксик
Я был бы этим очень рад!
Я полюбил русский язык –
он есть немецкого мурлычней.
На нем курлычет и кулик,
и птица гоголь; и отлично
на нем кулдыкает индюк!
Руслана и Людмилы друг,
обученный марксизму кот,
по-русски на цепи поет.
И я тому коту вослед
сложил такой почти сонет:
Все умерли, а кошка жить привык.
Лежит на печке, как бы спа́ла
и думала о том, чего теперь уж нет,
а то что было – было очень мало,
и это было все из книг…
А говорил бы, был бы как поэт.
Но он молчит. Толпа чужих усталых
увечных слов
уводит в вечный свет.
А кошка думал: «Трудно жить!
И для людей, и для котов
спасенья нет
и нет любить.
Я б возвращал моя билет,
но касса уж давно закрыт.
Вот где собак зарыт…»
Вас. Галактозов
(кот Нетленского)
Чтоб тиснуть вашу ерунду,
ее перевести сперва
на русский нужно! И я вам
ее за чих переведу,
но гонорар, чур, пополам:
Среди обгоревшего сруба,
где печки чернеет остов,
дырявую штопает шубу
последний из ряжских котов.
Тамбов… От Хопра́ до Усмани
пылают родные поля.
Горит у кота под ногами
рязанская злая земля.
Деревня уже догорела,
но курится из котловин
и режет глаза то и дело
янтарным дымком хлорпикрин.
Кот жмурится, хрипло чихает,
но пряча в ладони лицо,
не спит, а урчит, вспоминая,
как яйца таскал огольцом
и как стала жизнь осыпаться,
как белой антоновки цвет,
и как подпевалой кулацким
его припечатал комбед…
А жизни досталось так мало,
так к малости этой привык,
и сам невелик… Но украла
убогий его золотник
беда и лихая година,
когда он остался один,
когда всех людей и скотину
не пощадил хлорпикрин…
Ах, если бы был он поэтом,
а не деревенским котом,
сложил бы он песню об этом
и спел бы нам песню о том,
что раненых слов-инвалидов
призыв не поможет в ряды,
что новая эта обида
не убережет от беды,
что не заслуживши спасенья
и не причастившись любви,
тебе не дождаться весенних
даров, хоть весь век живи,
что дар твой, слезами умытый,
как от продразверстки сокрыт,
семериком ячного жита
был в землю родную зарыт,
а все что ты вычитал в книжках
как будто трезорка слизнул,
когда изымали излишки
души и кричал караул
какой-то обобранный кеклик,
и вто́рил ему кулик,
и неумолимо блекли
зарницы в дремучей дали́…
Билет в Петроград или дале
сгорел, и разбомблен вокзал.
Ах, как же мы все устали!
И караул устал…
Марксик
Есть неплохих аллитераций
и непонятных мне намек.
А я давно уже, признаться,
его пытался, но не смог
публиковать. Когда в журнале
категорически сказали
что опусы такого рода
эпохе несозвучны суть,
я в секцию худперевода
вступил, так чтобы как-нибудь
найти занятие перу…
Вы знаете, переводить важнее,
чем стряпать в рифму ахинею!
Маракать всякую муру
и суслик бешеный сумеет…
Вот зонг известный, например,
про всеми нам любимый звер.
Про кошку жалостный напев
зарифмовал какой-то Лев,
но ни один еще осел
его стихи не перевел:
Die Katze hat vier Beine
(und dass ist ziemlich viel)
und einen Schwanz (sehr kleinen –
sie braucht ihn für Spiel).
Sie hat ihn nur dahinten
(weil sie kein Kater ist).
Schlag sie nicht mit der Finten –
sei ein Humanis t!
Я больше строчек написал,
чем даже был в оригинал!
Не страшно, что они короче –
нам платят по тариф построчный…
Галактозов
Такой нестоящий пустяк
Саул Исавович Лошак
переводил одним копытом
назло любым… впрочем неважно…
Он повышал культуру быта
свою за счет стихов тиражных.
Это такое мастерство,
что и таланта с ним не надо!
От ясель чтут стихи его
до старших групп детского сада.
Поскольку взялся я за гуж
переводить любую чушь,
то этот ваш немецкий вздор
переведу, хоть бы на спор:
У кошки есть четыре ножки –
не мало это и не множко –
и хвост, хотя и небольшой,
но ей с ним очень хорошо…
Не бей ее по голове,
если хороший человек!
Марксик
Как скоро вы это успели.
А я трудился две недели…
Товаришт, это же халтура –
переводить таким аллюром!
Порочен метод ваш поточный.
И перевод такой неточный!
А рифма ваша просто дрянь…
Галактозов
Товарищ, ты не грубиянь!
Тоже устроил тут дебаты.
От всякого экспатриата…
. . . . . . . . . . .
Бобрищев-Хлющов
(Нетленскому)
Что за день! От сирени осенней
словно май наступил в сентябре…
Вы страдаете от мигреней?
(У меня от котов мигрень…)
Этот сад вы сажали сами?
Словно бы вертоград христов!
(Если бы не вертели хвостами…
Как рябит в глазах от хвостов!)
Ах, мой дядька, Боровских-Свиньящев
(он был Рюрикович настоящий!)
говорил мне мальцу: «Усвой-ка,
один кот, это даже изящно
(ну а двое – уже помойка…)»
ДОНДЕЖЕ
Языковое явление
Бросьте звери дребедень,
настает последний день.
А. Введенский
Ухнул филин, и ворон закаркал.
Им в ответ заскрипела флюгарка,
и аллеей старого парка
подкатил вороной паккард.
Словно выстрел, хлопнула дверца.
На паркет опустилось сердце,
и к бровям поднялась рука…
Вот околышем синим увенчан,
в щегольских галифе и френче
из мотора выходит… нарком!
(Ну, нарком, не нарком, а вроде –
из таких, кто пешком не ходит
и с трамваями незнаком…)
Охраняли начальника с тыла
двое мо́лодцев шестокрылых.
За плечами, эфирно легки,
их крыла, без огня пламенея,
прикрывали: по два – портупею
два – фуражку, а два – сапоги.
Вышел и говорит: «Здоро́во,
дармоеды! Давненько новых
генералов родного слова
я хотел посетить volière.
Расчудесно живете! Сосны,
травку, птичек и воздух сносный
для вас выделил Ресефесер!
Я пришел сообщить вам, уроды,
что днесь –
тридцать четвертого года
в день второй
месяца сентября,
в воскресение,
то есть сегодня,
в это гнусное лето Господне
(позор нашего календаря)
я пришел сообщить вам, – готовы? –
что вплоть до извещенья иного
я отныне лишаю вас слова –
дара внятного русского слова –
им же песни слагали отцы
и клялись непорочные девы
от Мокоши до Параскевы…
Не про вас оно, стервецы!»
Тут Нетленский очнулся: «Дедуля!
Хорошо, что вы к нам завернули!
Мы и сами намедни смекнули,
что не грех повидать старика…
Ты лишаешь нас слова? И ладно!
Мы уже написали изрядно.
Лишь бы не отобрали пайка…»
Вдруг глазами узрев хмельными
над собою bestirnte Himmel,
в себе как бы моральный Gesetz
ощутил и «Weh mir! – подумал, –
Как весь мир после пары рюмок
примеряет алмазный венец!»
Обомлел и легко представил
поцелуй вороненой стали
на виске и Шопена в зале
ЦДЛ и сказал: «Отец!
Пес с ним с этим пайком! Тем паче,
с орденами, квартирой, дачей!
Видишь, русская девушка плачет
над моим немудрящим стихом.
И колхозник, что вяжет онучи,
их поет и на память учит
октябренок. И даже нарком
их в газете прочтет и оценит –
как я ставлю слова на колени!
Как от этого в горле ком!
Когда радиоточка бормочет
мои строчки советской ночью
и рабочее слово скочит
на отточенной рифме верхом
(словно бы его не Качалов,
промурчал, а само оно взяло
и давай – как гвоздем по металлу –
по сердцам!), то рыдают залы,
заглушив Александровский хор…
Я за это тобою, владыко,
научусь чесать не абы как,
а ржаные слова молотить.
Я на совесть вызубрю Даля,
чтоб сподручней глаголом жалить,
речью ранить и буквой бить!
Чтобы были ржаные речи
по-над степью слышны далече,
до границ Посполитой Ржечи –
хоть три дня до нее скачи –
от Тавриды до Междуречья,
везде, где́ Це и Че щебечут,
наши буквы свой бисер мечут,
а ненаш алфавит молчит!
Возвращаясь в родное лоно,
облачусь в охлабе́нь посконный.
В нем лаптем буду несолоно
хлебать сбитень, уху да щи
вдругорядь с караваем. Ажно
я накину салоп сермяжный,
чтобы выглядеть авантажно,
аки отрок пряжён в пещи.
Дабы мне отличиться индо
от тепличного вундеркинда,
иже мыслью по тамаринду
раскатися а-ля карамболь.
Городки зашибу в юдоли
и акафист о комсомоле
сочиню – аще и николи
не писах, а теперь, изволь!
Аже и поучусь на полатех
тропарям о пролетариате,
как сохою сердца орать,
как хвалиться идучи с рати,
и приявши сией благодати
вдругорядь похилять на рать!
Там в суглинок на русском поле
повалюся как колос в жнивьё…
Только ты мне открой – доколе
нам довлеет проклятье твое?»
Язык
А дотоле, доколе надо!
До́ндеже опустеют грады,
и предстанет земля пуста…
Супостатов повяжут лыком,
и двунадесяти язы́кам
меня станут совать в уста!
Когда хряк облюбует пшенку,
колченогенькому жиденку
мать расскажет про А и Бэ…
Недоучка и казанова!
Мое многострадальное слово
я предоставляю тебе!
Вот тебе фрикативные звуки,
вот тюрьма и сердечные муки,
вот обкорнанный алфавит.
Пой-гуляй, да на всем готовом!
Не робей перед русским словом!
Поступай с ним, как надлежит…
Поглядит он на рябь канала,
как оттуда – из крови и кала,
новых казней и старых обид,
из парткома и маминой спальни
из себя весь такой нахально-
и кандально-инструментальный
выступает ансамбль Аонид.
А пред ними в венце терновом,
невредимое, снова-здорово,
резво скачет вприсядку слово,
голой пяткой ломая гранит…
Принимай же как есть – босого,
без погон и без рифм кирзовых.
Вот-те крест и нагое Слово –
делай с ним, что душа велит!
Он его так и так, и этак –
козырного туза валетом! –
он покажет другим поэтам,
что такое такой пиит!
Озарит меня Новым Светом
и варяжской казны монетой
озлатит, и сынов Яфета
передюжидт лихой cемит…»
ОДИН-НОЛЬ-ОДИН
Обращение кота Вас. Галактозова к Русскому Языку
Слушай же, бесе глухий, языче немый и пустый…
Г. Сковорода
Я в дремучих полжизни плутал перелесках
черных строчек и букв твоих,
девятнадцати греческих, двух еврейских
и двенадцати бог весть каких.
И не лучше ли мне, чем мычать, кукарекать
и каштаны таскать из костра,
перейти на наречье того человека,
иже странникам даде и масло, и млеко,
и тельца молода́ и добра́?
Как и он, среди вас я пришлец и присельник,
и певец у чужого шатра.
Но увидев, как в ваших сосудах скудельных
иссякают коньяк и икра,
я воскликну «села́», «бегемот», «аллилуя»!
И за эти успехи меня расцелует
и ответит «аминь» и «ура»,
рыбы с хреном отрежет, обнимет за плечи
хлебосольный начальник отверженной речи…
Впрочем, нет! Ке сера́, сера́!
Же труврэ́, где нальют молока и поближе,
где в траве лаверве́н под коровою рыжей
голубые коты свои ткут кружева,
а едва надоест, капли с вымени лижут.
И душистый эфир как сметана недвижен!
Я скажу им: «Братва! Дезоле́, ме же два…
Же не се па кома́н говорить, не урча. Я
же не знаю, по ком анапе́ст мой скучает.
Промотав и «бонжур», и «сава́»,
«доннерве́ттер» истратив, просрочив «гена́у»,
я на ветер бросаю то «ме», то «мяу».
Ветер носит слова, слова…
Превращается в смерч
и швыряет мне в очи
из раскрученных сфер
горсти молотых строчек,
неуловленных смыслов
раскаленные клочья,
равнодушные числа,
вместо имени прочерк,
упраздненные знаки
позаброшенных азбук…
И ревут зодиаки
непонятную фразу:
«Ноль-один, ноль-один,
ноль-один, ноль-оди́н-ноль.
Все всегда впереди,
и везде – середина!»
И в ответ им из умных машин
раздается: «Один-ноль-один»!
Мы измерили общим аршином,
ваших душ золотую овчину,
натянули созвездья струной
на всеобщий аршин стержневой.
Человечество же, все равно,
этим не удовлетворено.
Мы в преддверьи грядущих атак
на последний выходим контакт.
И те, кто́ не считал за людей нас
отдают нам свой логос за ейдос.
Мы меняем на космос хао́с,
выкупаем ответ за вопрос
и всех азбук адреналин
разменяем на 0 и 1,
а шальные слова в словаре
уступаем за точки с тире.
И из всех металлических пор
лезет математический вздор:
«Мысли полуразумной травы
удят смыслы из тьмы. Мы не вы!
Мы-то ведаем, что творим.
Мы не Мемфис, не Сарды, не Рим.
Мы еще не такое затеем…»
Так двоичной морзянкой лютея,
из отверзнутых уст Галатеи
до еще неоткрытых планет
летит их механический бред…
Где же ты, бедный логос-глагол?
Погляди! Или мне это снится,
что квадригою четырехлицей
огневой тарантас снизошел?
В него золотоглазый орел
запряжен. Или это синица?
Или птица-кулик?
Рядом с ним – то ли бык,
то ли козочка-циг,
то ли единорог-небылица.
От них не отстает
то ли лев, то ли кот.
А за ними – с глаголом в деснице! –
лерозо́ панса́н, как там его,
океан, без окна вещество,
растворяясь в потоках света…
Ты куда? Не дает ответа.
Как кусок рафинада в чае,
ни за что уже не отвечает…
Уже не различаются лица
и подавно смешались слова.
Ясно только – уже навсегда-
ажаме́-леола́м ильсанва́-
он уходит, как в дырку вода,
утекает дерме́нш-человек,
гейт аве́к,
гейт авек,
гейт авек…
О ДРУХЛАТЫХ НЕБРЯШАХ
Эпилог о велемиречьи
Где звери, устав рыкать, встают и смотрят на небо.
В. Хлебников
Ночь. Никого не осталось на даче,
только из-под стола кто-то вскрикивает спросонок.
Бодрствуют только кот и годовалый ребенок,
который тихо и ненавязчиво плачет.
Вася
Одни ушли, а этих увели.
Третьи спят, или, подслушивая, делают вид…
Только мы с тобой, Арсюша, еще скулим
о том, кому что болит.
И сдается мне, будто рыдают и там… выше.
Пишут и плачут, вымарывают и заново пишут…
Слышишь?
А хочешь, я тебе почитаю сказку про котика Бришу?
Нет? Говоришь, еще мал?
Не поймешь всех отсылок и реминисценций?
Да разве в них дело?
Смотри, как я буквами протоптал
тропу от кошачьего сердца к сердцу младенца!
Ведь если не ты, так кто же
книжку на стол положит
и скажет: «Вот молодец, Василий!
Хотя мы его не просили
и книжек у нас полный шкаф,
и в каждой без счета глав,
и нечитанных целая полка:
мы еще не прочли Деву Волка,
и тем более Пруста и Манна…
Щас, все брошу, вскочу с дивана
и бегом, штудировать Галактозова
с кустарной его стихопрозою…
Хотя я и книголюб,
без котов je mange ma soupe!»
И будешь ты прав, Арсюша.
Конечно, важнее покушать.
А с котом супа не сваришь, есть такой un dicton,
довольно пошлый, вроде шуток про блох.
Но ведь и ты, похоже,
хоть и на свой фасон,
как коты, тоже,
ходишь на четырех…
Вот уже домурчались до звезд,
но ни супа тебе, ни конца.
Вроде бы и конец, ан нет, за концом еще хвост.
А звездам уже недолго осталось мерцать…
Но я все же скажу в этом хвосте, или по-вашему, эпилоге,
о том, что и не снилось двуногим:
Когда Фаддей еще не пошел во власть,
а писал стихи о компотах из лилий,
а его сестра, твоя мать, не сошлась
с этим идиотом Эмилем
(который считает, что это смешно,
дуть спящим кошкам в нос),
когда все было тоже непросто, но
еще не был поставлен ребром вопрос
перед людьми и котами, кем лучше быть,
мертвым дураком или живым говном,
когда мы могли что угодно пить
и пьянило нас молоко как вино…
Когда воблой еще торговали везде
и коты не утратили веру в людей
(а тогда еще был человеком Фаддей),
и под лапами ног к небозёму стезя
уводила в мир Можно из мира Нельзя…
у нас были такие друзья!
Они ды́рбу лущи́ли
в гостях у бещу́р,
торока́ локати́ли,
им бжёль, мель да мур
бле́ла глобоколо́кая куздра…
и бруя́ла стрино́гая у́здаль!
У них с умопонятьем дружило число.
Храмы смыслов блюли, но пускали на слом
хлам словес велемир с василиском.
А небо было так близко!
И за небыль их губ в сыпняковом бреду
из сраженных картечью последний в роду
я на велемиречие их перейду,
избегая заплечных изысков
человеческой лексики склизкой!
Мне милее на велемиречьи икать,
чтоб сарыни навет не свистел у виска
и на кичке не брязгать от визга,
и на «брысь» в перекличке не прыскать!
Я на этом наречьи бещур и пичуг
промурчу без увечий купюр, что хочу.
И мое прикровенное мяу поймет
только ангел и кот, да дитя-тетрапод.
Чтоб не понял никто, как незра́то
разблыга́ю небря́шей друхла́тых!
И как ря́жко нещю́ их брыга́т…
Младенец
Балаба́ галаба́ лабага́…
Вася
Да, мой милый, но чу́рли за гур!
Ра́же не позыгра́ю обро́знен!
Младенец
Агада́ ладага́ба угу́…
Вася
Так, Арсюша! Как звезды, как звезды!
CE N’EST PAS MON ARRÊT
Об авторстве и читательстве в связи с концовками
литературными, историческими и биологическими
С примечаниями автора и комментарием А. Эфросси
Занавес опустился, аплодисменты…
«Что за скучная серая муть!
Ох, студено…» «Тренчкот наденьте…
А я растолкую вам, что к чему…»
Под сырого ветра конвоем
от крыльца отделились двое.
Дуло так, что градинки слез
на шерстинках манто повисли.
А за ними тянулся хвост,
но в не в том, а в другом смысле…[1]
И замерзший хвост телефону
«Барышня, дайте мне…», – бормотал в аппарат.
А труба отзывалась резонно:
«Мой белковый брат!
Да разве мы пара?»
А он: «Никого тебя ближе нет!
Я хоть хвост, но еще не старый…»
А она ему: «Верно… Но ты не поэт!
Ты хоть путный малый, но дело не в этом –
хвосту не заполнить моей космической пустоты!
Поэтому это история про поэтов,
а не про чекистов и их хвосты…
Не хватайте меня руками
и не дышите в лицо!
В этой высших приматов драме
хвост не может служить концом!
Ведь конец – очарованный берег,
где торчит из открытых оконц
не сюжета лукавый red herring,
а поэта шершавый швонц…»[2]
. . . . . . . . . . .
А пока хвоста изводила мобила,
стылым ветром гонимые впереди
по торцу вышагивали уныло
подурневшая дама и седой господин[3].
Зябко кутаясь в котиковую пелеринку
и натягивая бесформенный свой картуз,
на Мучном мосту у Сенного рынка
он зачем-то сказал: «Le bon Dieu pour tous!» –
и добавил: «Мне автор прекрасно известен…
Как, впрочем, и вам, и всякому.
Как вы в литературу не лезьте,
не укроешь хвостов под фраками!
Впрочем, дам вам прозрачный намек
в рифмах следующих двух-трех строк:
Песни веку вдогонку пели
кто их знает – кот, человек ли,
мигу фигу, а веку лик
обративши… Мели, Емеля,
пока дали совсем не поблекли
и пока не отсох язык![4]
Ты ему ни слуга, ни работник,
ни насмешник из подворотни,
ни учитель, и ни potache.
Но представьте, бывает такое –
что живее живых героев,
не чернилом, а кровью и гноем,
пишет выдуманный персонаж![5]
Позабудут нас всех поименно,
сын забудет любимую мать,
а котам твоим, как заведенным –
из столетья в столетье скакать.
Не по строчкам, так по ютубу,
где вдогонку им по сети
пустолайки галдят: “Любо, любо!”
и юзверь на ветвях висит…
Там в газетах курлычат утки,
из клозетов выходят коты…
Персонаж, погоди минутку,
глядишь, выйдешь в люди и ты!
Наградят тебя абонементом
на гремучий признанья трамвай
и произведут из доцентов
в гаера́-арлекины… Но знай:
Ничего не скрывает маска…
Смерч пронизывает тренчкот…
Смерть, затасканная развязка,
наступает на жирный Живот:
“Ваша”, мол, “ton arrêt-остановка”,
мол, “умри!” А пузан говорит:
“Сколько можно французить, дешевка?
Ce n’es t pas mon arrêt, chérie!
Мне на рифмы чумные штуки
(вот одна побежала – держи!),
не на смыслы даже, а звуки
да на скотские падежи
нужно время! – собраться цитатам
по местам, а в кукиш – перстам,
très longtemps! – чтоб меня не печатать,
как Гомера или Христа!
За умышленность и за позу,
и за то, что не от души,
и за то, что стихи не проза,
и за то, что нехороши,
и за то, что так каждый может,
и за то, что не хочет никто,
и за… ох, и за это тоже…[6]
Так что, дай мне еще лет сто!
Чтоб увидеть своими глазами
на трехмерном экране зрачка,
как поэты целуют знамя
у компьютерного языка![7]
Как берет их стальная рота[8]
и язык им расплющив, прибор[9]
свой кладет. И как переведет их
ныне дикий грядущий киборг
на язык межпланетного братства,
диалект подъяремных скотов –
и за это такие яства
предоставит, что будь здоров.
Что куда там твоим Литфонду,
Моссалиту и ССП!
Раздвигай же под них горизонты
в черепной своей скорлупе!
Чтоб вместилось вино познанья
и целебный наук елей,
и другой дигитальной дряни…
А пока, милый друг, налей
мне бурды гигабайтов двести,
чтоб пробрало до мозжечка!
Чтоб осмелиться мне без лести
рыкнуть в рыло грядущим векам:
Как дракон извергает пламя,
как пчела изрыгает мед,
как исходят глаза слезами,
как вождя выдвигает народ,
как кометы каленный камень
мечет яростный небосвод…
Как младенца на свет утроба
исторгает, Адама – рай,
как у ве́нца сознанье зазнобу[10]
вытесняет за разума край,
как истлевших отцов из гроба
гонит Федоров Николай…[11]
Так мои первобытные речи
мой простой акустический рот
на наречии человечьем
напоследок произнесет!
Прореву я последнюю матку,
как простой представитель белка,
вам на правду без патоки падким
электрическим мужичкам:
Поднимаю бокал за энхансмент!
За стабильный сигнал в сети!
За бинарного сленга стансы![12]
И за миг син-гу-ля-ри-ти!
За спиральное время-пространство
микросхемы в моем мозгу,
за железа и мяса альянса
бионическую дугу,
гибернацию рас, но неспящий
юной кибер-державы режим,
ее новый, но редьки не слаще –
Москворимоерусалим!
А еще – за гибридную расу,
меткой мысли их бойкий полет,
пью за вас – не за нас, а за вас я! –
виртуальный забвения мед…[13]
Лишь бы только любил поэта
резвый разумом новый народ!
Как за что?… Не за то!… А за это:
за расчетливых дум эстафеты
диких слов неожиданный ход…”
. . . . . . . . . . . .
Так рассказывал дружелюбно
близкой Смерти веселый Живот…[14]
Ну а мне этот скрежет трубный
не по се́рдцу, а наоборот –
не по нраву такая концовка!
Я вообще не люблю концы!
А скорей au contraire… Но ловко
они лезут – как лейкоцит
проникает в отрытую рану,
а пороки в больные сердца…
А нельзя написать романа,
чтобы был он совсем без конца?
Озорного романа-скопца?[15]
Альфа, Вита… но без Омеги!
Расстрелять ее, эту Псю,
и прикончить без привилегий
безначальную кодлу всю:
без амнистии горькую старость,
сладкой доли последний кусок,
поздний дар (как носок без пары),
боль удара и боли порог,
чашу гнева, седьмую фанфару
и в конверте короткий ответ[16],
жалкий жизни окурок, огарок[17]
тела, белый прозекторской свет… –
смертный час и момент прощанья,
все границы и все края –
я бы вырвал стальными клещами!
И особенно букву Я…
Но на кой мне такие муки?
И не лучше ли будет таки́,
чем душиться в собственном туке,
чем тушили бы дураки
мне о шкуру души окурки
и сводили счеты с ума –
чтоб сестрица-литературка
писала себя сама…»
Литература
Я словами заполню тома!
Ты мне только читателя дай…
Господин
Ишь, чего захотела, кума!
Сама пишешь, сама и читай.
Литература
Недосуг мне, земляк!
И с чего б это вдруг?
Господин
Ну, пиши, коли так…
Литература
(вяло)
Туки-тук, туки-тук…
(веселее)
Туки-тук, туки-тук, туки-тук,
туки-тук, туки-тук, туки-тук,
туки-тук, туки так-таки тук…
Комментарии
Занавес опустился… Ср. «С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русской Историей железный занавес. “Представление окончилось”. Публика встала. “Пора надевать шубы и возвращаться домой”. Оглянулись. а ни шуб, ни домов не оказалось» (В. Розанов, «Апокалипсис нашего времени», 1917).
И замерзший хвост телефону… Ср. «Мерзни, мерзни волчий хвост» («Лисичка-сестричка и волк» // А. Н. Афанасьев. Народные русские сказки. М.: К. Солдатенков и Н. Щепкин, 1855-1863. Вып. 1-8).
Ведь конец – очарованный берег. Ср. «И вижу берег очарованный / И очарованную даль (А. Блок, «Незнакомка», 1906).
red herring. Букв. «красная селедка» (англ.) – отвлекающий сюжетный ход, особенно в детективном жанре.
поэта шершавый швонц. Ср. И. Эренбург, «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца», 1928.
бесформенный свой картуз. Ср. «форменный картуз».
не укроешь хвостов под фраками. Ср. «Как бы внимательно ни прислушивались вы к эху русских сказок, как бы… звучны ни были ваши стихи, подделка всегда останется подделкою, из-за зипуна всегда будет виднеться ваш фрак. В вашей сказке будут русские слова, но не будет русского духа, и потому… она нагонит одну скуку и зевоту. Вот почему сказки Пушкина не имели ни малейшего успеха» (В. Г. Белинский. Конек-горбунок. Русская сказка. Сочинение П. Ершова. // Молва. 1835. Ч. IX. № 9. «Новые книги». Стлб. 143-145), где, правда, из-за зипуна виднеются хвосты фрака, а не хвосты из-под фрака.
и пока не отсох язык. Ср. Пс. 136 (137), 6.
пустолайки. Интерн. сленг «лайки», от “likes” (ср. «Любо! Любо!» ниже).
юзверь. Интерн. сленг, от “user”.
на ветвях висит… И это еще объяснять?
Персонаж, погоди минутку! Глядишь, выйдешь в люди и ты! Ср. «Подожди немного, отдохнешь и ты» (М. Ю. Лермонтов, «Из Гете», 1840).
ton arrêt… Ce n’est pas mon arrêt, chérie. «Твоя остановка… Это не моя остановка, милочка» (франц.). Возможно, также игра слов: l’arrêt de mort «смертный приговор».
вот одна побежала – держи! Ср. «Читатель ждет уж рифмы розы; / На, вот возьми ее скорей!» (А. С. Пушкин, «Евгений Онегин», 1825-33: 4:42). В обоих случаях тоже, видимо, калька с французского (tiens).
скотские падежи. Непереводимая игра слов. Ср. «диалект подъяремных скотов» ниже.
как Гомера или Христа. Ср. известный анекдот про О. Мандельштама.
Как берет их стальная рота и язык им расплющив, прибор свой кладет. Ср. «золотая рота». Некоторые пошляки видят в описываемом здесь действии коннотации, несоответствующие анатомии «умных машин». Однако, корень «рот» и процедура, описанная в следующих строках отсылает скорее к другой операции, описанной в «Пророке» А. С. Пушкина.
диалект подъяремных скотов. Т. е. цифровой язык; ср. «А для низкой жизни были числа, / Как домашний, подъяремный скот» (Н. Гумилев, «Слово», 1921). То же – «двоичного сленга стансы» ниже. См. «примеры употребления этого языка в «Один-ноль-один» выше.
Чтоб вместилось вино познанья и целебный наук елей. Вино и елей – непременные атрибуты причастия и многих других обрядов с библейских времен. О виноградной лозе как древе познания см. Вавилонский Талмуд, Сангедрин 70а et pass.
А пока, милый друг, налей мне бурды гигабайтов двести. Ср. «Налей бурды и прочь поди!» в «Примат в своем отряде» выше, вновь ассоциируя, таким образом, мотивы ИИ и ЧК). Ср. также «Бордо называет просто бурдашкой. “Принеси-ка, брат, говорит, бурдашки!”» (Н. В. Гоголь, «Мертвые души», 1842, гл. 4).
как у ве́нца сознанье зазнобу вытесняет за разума край, как истлевших отцов из гроба гонит Федоров Николай. В этом одном катрене содержится отсылка к обеим главным идеям XX в.
энхансмент. Точнее инхансмент, от англ. enhancement, зд. кибернетическое усовершенствование человека.
За двоичного сленга стансы. Ср. манифестирующие лояльность «Стансы» А. С. Пушкина (1828) и О. Мандельштама (1935).
миг син-гу-ля-ри-ти. Англ. singularity, сингулярность, в футурологической теории постчеловека – момент технологического скачка, приводящего к интеграции человека с машиной.
за расчетливых дум эстафеты диких слов неожиданный ход. Т. е. «за неожиданный ход диких слов эстафеты расчетливых дум» или «за неожиданный ход эстафеты расчетливых дум (и) диких слов», или «за ход эстафеты диких слов расчетливых дум». Инверсии и неоднозначный порядок слов выражает как душевное смятение говорящего, так и сложность синтаксического управления в русском языке. Подробнее об отношениях Mme d’Idée и cаmarade Parole см. выше в «Товарищ Слово».
скрежет трубный. Емкий и оксюморонный образ, сочетающий в себе отсылку как к апокалиптическому трубному гласу, возвещающему конец мира (Откр. 8-11; ср. также «седьмую фанфару» ниже), так и к речам «трубы»-мобилы-искусственного интеллекта выше, отношение к каковым выражено через выбор слова «скрежет». Ср. также «Чу! труба продребезжала!» (Н. М. Языков, «Д. В. Давыдову», 1833) и «Оружие блещет, труба дребезжит» (его же, «Евпатий», 1824 ).
а пороки в больные сердца… Видимо, описка. Скорее «пророки», ср. у Пушкина («Пророк», 1828).
не люблю концы… совсем без конца?… я бы вырвал стальными клещами… букву Я. Здесь I. S. Mirnoff углядел признаки кастрационного комплекса и духовных традиций русского скопчества, особенно в сочетании с тем, что он назвал “poetic suicide through self-afflicted artistic infertility”, рассказ о котором он видит в дальнейшем изложении (Психопоэтика от противного. М.: НОЛ, 2013. С. 314). Несмотря на остроумие этой все же очень редукционистской догадки, мотив хвоста-конца, конечно, гораздо извилистей. Ср., например, «красного дракона» из Откровения Иоанна, чей «хвост увлек с неба третью часть звезд и поверг их на землю» (12, 4; ср. «И хвостом ослиным в небе / Дьявол звезды выметает» у Н. Клюева, «Песнь о Великой Матери», 1930-31); ср. также в этой связи три финала романа в виде данных пунктиром связанных друг с другом историй-диалогов трех пар: (1) Хвоста (чекиста, литературной банальности), отвергнутого мобилой (ИИ – искусственным интеллектом, т. е. завтрашним днем) в пользу Поэта; (2) Смерти (смерти) и Живота (мужской ипостаси Жизни), ищущего от нее спасения (и прочих благ) у ИИ; (3) загадочного «седого Господина» и отпускаемой от него на волю «подурневшей дамы» Литературы. Этот финал может быть понят двояко: (а) пессимистично, если Господин – это Поэт-творец, отчуждающийся от литературы (в пользу, видимо, все того же ИИ) и (б) оптимистично, если Господин – это поэт-Творец, наделяющий Литературу свободой воли. Как видите, здесь в тему конца-хвоста-коды интегрируются мотивы хвоста-филера (аллегории многоименных служб безопасности в истории России), хвоста, как отличительного признака, который нужно «прятать под фраками» (со всем комплексом значений этого мотивного гнезда), хвоста кометы, предвещающей конец света, хвоста-креста, хвоста-пятого элемента или пятого пункта и мн. др. Завершить нельзя не только нарратив, но и цепочку смыслов, причудливо заданную то языком, то литературной традицией, то самой жизнью. Эта невозможность поставить точку превращает ее в многоточие… (ср. «многоточий свинцовых» в «Товарищ Слово» выше).
но без Омеги. «Точка Омега» у П. Т. де Шардена – понятие близкое к сингулярности (см. выше).
Литература… Живот. Ср. «Литература и жизнь» (орган правления СП РСФСР). Данная аллюзия позволяет датировать приведенный диалог 1958-62 гг. Отсылки к историческим событиям в «исключенных строфах» в авторском примечании к «Федоров Николай» подтверждают эту датировку и сужают ее к 1959-62 гг.
Ишь, чего захотела, кума! Ср. «Я и сам ведь такой же, кума» (О. Мандельштам, «Неправда», 1931).
И с чего б это вдруг? Ср. книгу «Что Вдруг?» (Иерусалим-Москва, 2008) Р. Д. Тименчика, моего первого (и кто знает, может быть, единственного) читателя. Да и он-то читает с самого марта,
когда на дворе уж проказник май
и вновь распустились Делёза и Барта
цветы без плода́…
А ему: «Давай –
говорят, – Айда!
Вот-те risma di carta.
Сиди, читай!»
А потом еще досылают имейлы:
«Ну как? Знать, не вышел лядащий стишок?»
(А сам затаенно надежду лелеет,
что скажет: не плохо, мол, а хорошо!)
В святом граде жасмин, а в Киеве липа…
А может быть, просто ему не нравится? –
Как скрипучая мысль рифмованным хрипом
прется выспрь? А он, бедный, читает и давится…
А потом деликатно скажет:
«Хороши у вас пеизажи!
Не торопитесь печатать.
Пусть подсохнет еще, полежит.
Для такого поэзии суррогата
еще не построили стеллажи…»
А тут еще забежала мысль и туда же:
«Плюнь, не печатай, зачем тебе это позорище?
Ты не рвись в рифмачи,
посиди в персонажах!
Всяку лажу строчить –
удовольствие то еще!
Не понять мне амбиции вашей
графоманской. Ну что за пижон…»
А я ей: «Объясню! Вот вас как?… А меня – Саша.
А не Эмили, блин, Дикинсо́н!»
[1] «Хвост» – это термин, под которым
я здесь подразумеваю филёра.
Поясняю, поскольку мне заявила жена,
что будто бы поэзия моя темна.
[2] Так работающий на ЧК искусственный интеллект
предпочел людей искусства, а не своих коллег.
И заодно объяснил, что здесь главное не детектив,
а миф!
Объясняю на всякий случай,
чтобы было понятно лучче.
[3] Вы в них, конечно же, узнали
ту пару, что была в начале.
[4] Три первых строки таили
намеки на три фамилии.
А в пятой – как бы игра слов:
тоже фамилия, но не «Иванов».
[5] То есть автор, хоть без рожи,
без мозгов и без кишо́к,
но пишет гнида все же
довольно хорошо.
[6] И за грех устаревшей формы,
и за множественный псевдоним,
и за то, что погон оторван
и с форматом несовместим…
[7] Тут снова тема ИИ прорвала́,
как в концовке у прошлой части,
только взятая теперь с другого угла –
в контексте проблем отношений литературы и власти.
[8] Вроде как не золотая рота,
а совсем наоборот –
от нее без позолоты
остается голый рот.
[9] Этот замысловатый прибор для машинного перевода
принимает сигнал сквозь язык от мозгов головы.
А другого прибора, увы, стальной роте природа
не дала. Повторяю, увы!
[10] Непонятно, которого ве́нца?
Может, Герцеля Теодора?
Это шире моей компетенции –
выяснять про всех венцев, который!
[11] Я эти списки сильно сократил
(см. многоточия в конце секстины каждой) –
в них автор явно повторяется.
Не потому, что некуда девать чернил,
а просто, хоть он лирик и отважный,
новолуддитский рык начать свой не решается.
Но поделиться с вами я готов
примерами мной исключенных строф:
Как комбат посылает за взводом
взвод пехоты на пулемет
и, летя над военным заводом,
нажимает гашетку пилот,
как на запад дубьем и погодой
гонит ворога русский народ
(а из Крыма чужие народы
шлет он, наоборот, на восход…).
Как изгнал по обету из храма
спекулянтов галильский меджнун,
как в Непал выживает Ламу
из Тибета Мао Цзэдун,
как ответ шлет гиппопотаму
Корнейчук в рифмоплетном бреду…
и т. п.
[12] А тут намек, прозрачный самый,
на Пушкина и Мандельштама.
[13] О, дайте-дайте ему меду!
Хотя куда еще слащавее?
Cменивши диатрибу одой,
начав за упокой, кончай за здравие…
[14] Если вы не разобрались сами
(до чего рассеяный пошел народ),
это Господин рассказывает Даме
о том, что Смерти говорил Живот.
[15] Прошу прощения за образный ряд!
Я и сам не ожидал развития его такого –
что непрошенные значения набежат…
Ишь как смыслы диктует слово!
(И как осуществляет cаmarade Parole
над Mme d’Idée свой рабочий контроль…)
[16] Здесь становится очевидно, что писался этот мадригал,
когда поэт свое белье и почту разбирал.
[17] Забавно, что рифмуется с «в конверте»
словечко «жизни», а должно бы – «смерти»…