От гуманизма к трансгуманизму
Опубликовано в журнале Зеркало, номер 55, 2020
Примерно 20 лет назад, будучи аспирантом кафедры социальной философии СПбГУ, я задумал большую работу про эволюцию европейского мифа, сублимирующего страх смерти.
Идея была – проследить, как из средневекового христианства, рушимого Ренессансом и следующим из него Просвещением, вырастает новый миф, уже оснащенный новейшими инструментами познания, одновременно убеждающими человека в его неизбежной конечности и открывающим новые стратегии ее преодоления.
Итак, уже в начале Ренеcсанса общеевропейский христианский миф начинает сдавать свои позиции. Если в позднее средневековье такие очаги больше напоминали язвы на теле христианства, проступающие на южных рубежах Франции катарскими ересями, выжигаемые огнем папских легатов – «убивайте всех, господь узнает своих»; то с XV века догматический аристотелевско-христианский инструмент начинает уже системно сбоить, разваливаясь у самых своих истоков – в Италии, на родине автора схоластической модели Фомы Аквинского. Новые знания европейская цивилизация еще не начала производить, но она обнаруживает знания старые, с первыми гуманистами хлынувшие на интеллектуальный рынок с Востока. Сначала, конечно, речь идет о совершенствовании самого христианства. Переведенный Марсилием Фичино Герметический кодекс помещается рядом с Ветхим Заветом, но ни в коем случае не претендует на место Евангелий. И даже Гермес Трисмегист занимает почетное место на полу кафедрального собора Сиены. Тут надо заметить, что сам Фичино был уверен, что Гермес Трисмегист – ровесник Моисея, тогда как его образ был создан в гностический период христианства примерно в III веке – тогда же, когда шла конкурентная борьба между потенциальными римскими универсальными мифами для новой империи. Тут был и Митра, и Христос, и египетский пантеон, и коптские варианты соединения двух последних систем. Вспомним, что одна из потенциально достоверных легенд происхождения названия Парижа происходит от Исиды, храм которой был на месте сегодняшнего Сен Жермен де Пре (Par Isis – парисии – Париж). В итоге победил обрезанный Никейским собором свод апокрифов, сильно сужающий христианский миф, прежде всего, разумеется, из-за идеи управляемости народом империи. Последовали зачистка от остальных мифов и вычищение христианства, иногда с его ранними сторонниками. Пожар Александрийской библиотеки в IV веке – лучшая иллюстрация этому процессу. Позднее, уже в XIX-XX веках, переписанные палимпсесты и археологические находки откроют ряд неизвестных прежде евангелий, вколачвающих окончательные гвозди в гроб христианского религиозного мифа.
Но начнем с первых симптомов его недомогания.
С XIV века в Европу начинают привозиться с Востока тексты, вот уже тысячу лет, как забытые. Античные греческие и римские авторы быстро отвоевывают интеллектуальное пространство, занятое христианской схоластикой, базирующейся на Аристотеле. Иудейские, арабские источники также напоминают о развитой философии и науке в античном мире, воссоздаются математические и астрономические теории, вспоминаются знания по химии и физике, которые до начала XVIII века еще не являются ни химией, ни физикой.
Есть представление, что математика получает новый импульс от воссоздания идей Пифагора, философия обновляется возвращением Платона, ставшего важным инструментом гуманистов против софистов с их Аристотелем. Гелиоцентрическая модель также путешествует из античности через Восток и снова появляется в Италии, где ее уже начинают доказывать при помощи наблюдений и вычислений. Напомним, Коперник учился в Болонском и Падуанском университетах.
Таким образом, Ренессанс подрывает саму основу Христианства, начав войну с папской церковью за власть над телами и умами: отбирает Константинов дар, право читать, заново переводить с языков оригинала, а затем и трактовать Библию. Это пламя вскоре охватит и Северную Европу, зажжет огонь Реформации, и сохранится стойким очагом в англиканской Британии, откуда в XVII веке и начнется институциализация новой науки. Именно в XVII веке Европа обращается от старого знания к новому опыту, получаемому с помощью развивающегося экспериментального инструментария. И с этого момента ответственность за бессмертие души перекладывается с «древних», «тайных» знаний на вполне явную и явленную научную деятельность. Не боги теперь не только обжигают горшки, но и спасают души.
Это краткая предыстория глобальной смены мифологической системы в Европе, проявившейся уже в начале XVIII века.
Итак, чем же заменяется христианство, сдающее свои позиции науке? Наука постоянно ищет эту замену, и новый миф развивается вместе с ней. На начальном этапе все еще происходит на уровне теологических концепций. Вспомним дневник Ньютона, процентов на 90 состоящий из алхимии, мистики и теологии. Затем внимание обращается от уже изрядно невротизированного экзистенциальным страхом личного к общественному. Христианская соборность перерастает в конкретную деятельность – построение социального тела.
Работа, которую я задумал в 1999 году, называлась «Медиасоциогенезис», и большая ее часть посвящалась анализу развития систем информации в этом растущем социальном организме. Центральным образом работы был вольвокс – первый шаг отдельных клеток к построению многоклеточного организма. Пока это колония клеток с разделением труда, внутри которой – здесь речь уже о человеческой цивилизации – сначала прокладывается однонаправленная система информирования, командного типа. Так Мануэль Кастельс определяет телевидение – СМИ с индустриальным, иерархическим типом организации и «вещания». Затем сигнал начинает проходить в обе стороны, рождая сетевую структуру нервной системы нового единого социального организма.
Но сначала это социальное тело складывается физически. Революции и религиозные войны, начавшиеся в Европе с XVII века – это и есть процесс отмирания старых институтов власти, базирующихся на единоначалии, поддерживаемом религией. Образуется новый социальный организм, состоящий из начинающих осознавать себя его частью разумных клеток.
Миф бессмертия в такой системе базируется на бесконечном социальном развитии: своей семьи – в качестве биологического бессмертия, своей нации и культуры – в качестве бессмертия духовного. Отсюда вырастают утопические доктрины, неизбежно реализуемые в тоталитарные государственные системы.
Как сама идея социального бессмертия, так и ее реализация, конечно, не лишит навсегда конкретного человека страха смерти. «Страх смерти явно глубже идеологии», – говорит Эрнес Беккер в «Отрицании смерти». В моменты социальной самореализации («на миру и смерть красна»), мы можем бесстрашно броситься на амбразуру. Об этом также хорошо пишет Беккер, описывая стремление к героизму в контексте естественного полагания собственного космического масштаба и бессмертия. Но в обыденной жизни экзистенциальный страх только обостряется. Вся литература, сопутствующая этим процессам, – совершенно явный симптом нарастающего страха – от романтизма, еще пытающегося спастись мистицизированным христианством и прочими рецептами прошлых веков, до литературы ХХ века, которая уже кричит о неврозе в диапазоне от Сартра до Кафки в начале столетия, а в его конце понуро погружается в мрачные глубины психоза, как в советский период, где в чувственном авангарде московской богемы возникает Мамлеев. Его персонажи, не найдя жизни в продолжении тела социального и биологического, погружаются в пучину смерти, избегая фактического мира, полного экзистенциального ужаса.
Примерно этот же механизм раскручивает пружину психоделической революции, рациональность которой намного выше, чем рациональность обычной жизни в условиях второй половины ХХ века. Обращение к индивидуальной психике определяет новый период в науке, учитывающей, осознающей все больше потребностей человека, которые необходимо удовлетворить для создания гармоничного общества. Но и тут тоже речь идет о сообществе. Тут тоже, как сами психоделические революционеры, так и противостоящие им мыслят ситуацию в контексте социального. Вспомним коммуны хиппи и тд. Индивидуальный психоделический опыт, конечно, требует социального подкрепления, соединения с подобными опытами других для формирования новой реальности.
Так откуда берется мамонотеизм?
Человек столкнулся с обнажившимся страхом смерти и направил свое внимание на осознанное формирование сообщества себе подобных, которое, наверное, от этой смерти, в идеале, должно его спасти. Он пробирается через перегибы: социодарвинизм, тоталитарный модернизм и прочие теории превосходства одних наций над другими, человека над природой, социального над личным. В процессе становления он распространяет свое тело за его пределы. Так называемые Human extensions – как говорит Бодрийяр о водителе автомобиля, мыслящего «я поворачиваю», «я торможу» и т.д. Наряду с социальным телом строится единое физическое: автомобили собираются в улицы, продолженные механизмами человеческие руки, выстраиваются в единый конвейер.
Медиа, нервная система этого тела, также развиваются от однонаправленных к сетевым.
И, если мы строим единое социальное тело, то его гормоном социальной адекватности, в современной его реализации будут деньги. Это продолжение протестантской модели «построения мира божьего на земле», в отличие от принципа ортодоксов, что работа в миру только отвлекает от молитвы. Исходя из первой модели: деньги – благо, показывающее, на сколько ты много сделал. С точки зрения модели православной, где асенизатор – это золотарь, чем больше у тебя денег, тем меньше времени ты проводишь в контакте с богом. Тут же приходится к слову фрейдовская конструкция про деньги-говно, и даже ведическая про Говинду, но не будем сильно ветвить текст. То есть, базируясь на своей религиозной модели, восточная и постсоветская Европа сопротивляется идее единого гормона социальной адекватности, которым становятся деньги. Поэтому советский опыт социального подвижничества абсолютно исключал деньги из позитивной повестки. Но также там были исключены все возможности индивидуальных решений. Эти решения, несомненно, связаны с деньгами. До сих пор в России самостоятельный бизнес воспринимается, и не зря, как угроза власти.
В отличие от довлеющего на востоке «человек предполагает, а Бог располагает», западный бизнес думает и планирует на десятилетия вперед.
Но все равно невозможно уйти от негативной коннотации понятия мамонотеизм. Она прорывает любую сознательную сеть, наброшенную, чтобы скрыть эмоции.
Желание наживы и накопления обусловлено эволюционно, но, будучи узаконено, входит в конфликт с ближневосточной философией, так или иначе сформировавшей современный европейский пантеон. Религиозная критика бизнеса – ровесница современной цивилизации. Во многом этот конфликт лежит в основе противостояния реформаторов, принявших «дела земные», и остальной христианской церкви.
Но эта дихотомия не умещается в матрицу борьбы добра со злом, мира прошлого с миром будущего. Рациональность и психическая обоснованность большинства восточных философий очевидна. По сути, жадность, алчность и страх смерти – родственные чувства, переходящие из одного в другое.
Страх смерти – это интеллектуальное стяжательство, боязнь потерять построенное и накопленное, желание присвоить это навсегда. Без этого желания не случилось бы европейского прогресса, сохраняющего и использующего все достижения растущей цивилизации. Увлечение первых гуманистов античным искусством памяти – один из интересных симптомов такого стяжательства, желания овладеть миром, запомнив его и систематизировав.
Конечно, это также выходит из гуманистической и наследующей ей просвещенческой позитивистской модели сохранения истории и знаний. Отношение к смерти и объектам исторического наследия в Индии равно пренебрежительное. Европа же тщательно сберегает любое материальное свидетельство времени, видя в этом свою борьбу с короткой жизнью одного человека. В этой ситуации этому одному человеку остается шизофренический путь – быть скаредным, но уметь легко расстаться с основой, удерживающей мир – собственной жизнью.
Итак, гормон социальной адекватности – деньги. Соответственно, этот гормон призван как-то продолжить жизнь его носителя. И тут рождается идея протезирования. Она достаточно разнонаправленна – от протезирования отдельных органов до целого тела, иногда вместе с его памятью (как бы сохраняя всего себя на случай потери основного), от биологических протезов до электронных.
Когда Павел Воля в телевизоре поет «хорошо быть богатым», – это песня про бессмертие. Когда умирает Стив Джобс или другой селебрити, массовый шок обусловлен именно бессознательным убеждением, что его возможности давно должны обеспечить ему вечную жизнь. Американская мечта доходит до точки своей крайней реализации – бессмертия, рождая новое поколение американских богов. Мы все помним, что бессмертие было и советской мечтой 20-х годов, которая наделяла науку магическими способностями сделать все, что угодно из чего угодно. Она, в свою очередь, продолжила ранние модернистские поиски вечной жизни и путей воскрешения – вспомним Николая Федорова. Это развитие модернистского мифа насчет человека — царя природы, но впустившего в себя понимание глобального экологического равновесия. Тема экологии опять же возникает в качестве новой-старой апокалиптической угрозы, но актуализированной осознанием себя частью потенциально бессмертного социума и потенциально бессмертной его частью.
Так мы кратко проследили достаточно замысловатую, но живую связь от гуманистов к трансгуманистам.
Так конструкция «время – деньги» переворачивается и получает свою реализацию в «деньги – время».