Опубликовано в журнале Зеркало, номер 52, 2018
У Иры по пению пять.
Как это понять?
Ноты она знала,
Мотив подружка подсказала.
А если б петь заставили,
То двойку бы поставили.
(Ира
Врубель-Голубкина, 7 лет.)
Нам
пишут:
Я
патологически глух, в конце музыкальной фразы не помню ее начала, ни одной вещи
не могу отличить от другой. (Кроме «Болеро» Равеля.) Только из такого состояния
я мог задать Боброву (имеется в виду Сергей Бобров, стиховед-футурист
– Л. Г.) отчаянный вопрос: а в чем, собственно, разница между Моцартом и
Бетховеном? Бобров, подумав, сказал: «Помните, у Мольера мещанину во дворянстве
объясняют, как писать любовные письма? Ну так вот, Моцарт пишет: „Ваши
прекрасные глазки заставляют меня умирать от любви; от любви прекрасные ваши
глазки умирать меня заставляют; заставляют глазки ваши прекрасные…“ и т. д. А
Бетховен пишет „Ваши прекрасные глазки заставляют меня умирать от любви – той
любви, которая охватывает все мое существо, – охватывает так, что…“ и т. д. Я подумал:
если бы мне это сказали в семь лет, а не в двадцать семь, то мои отношения с
музыкой, может быть, сложились бы иначе. Впрочем, когда я рассказал этот случай
одной музыковедше, она сказала: «Может быть, лучше
так: Моцарт едет вдаль в карете и посматривает то направо, то налево, а
Бетховен уже приехал и разом окидывает взглядом весь минованный путь». Я об
этом к тому, что даже со слепыми и глухими можно говорить о красках и о звуках,
нужно только найти язык.
Когда
мне было десять лет и только что кончилась война, мать разбудила меня ночью и
сказала: «Слушай: это по радио концерт Вилли Ферреро, „Полет валькирий“
Вагнера, всю войну у нас его не исполняли». Но, наверное, будить меня ночью
тоже стоило бы чаще.
Книги
о композиторах были еще более расплывчато-эмоциональны, чем о живописцах. Я
пытался втащить себя в музыку без путеводителя и без руководителя: два сезона
брал по два абонемента на концерты, слушал лучших исполнителей той сорокалетней
давности. Но только один раз я почувствовал что-то, чего не чувствовал ни до,
ни после: как будто что-то мгновенно просияло в сознании и словам не поддается.
Играл Рихтер, поэтому никаких выводов делать не следует.
Любить
и знать музыку, чтобы быть культурным человеком? Боюсь, через омузыкаленность можно только отдалиться от культуры, к
которой мы стремимся приобщить наших чад. Сильное музыкальное чувство – удел
неграмотных. Грамотных и просвещенных оно уравнивает с низами, с моим
местечковым дедом Иосифом, самозабвенно, до слез слушавшим и Моцарта, и Баха.
Так уравнивает людей телесность. Поэтому музыка отделена от просвещения в той
же мере, что и религия от государства или, если угодно, филология от Логоса, в
котором ковыряется, будто школьник в лягушке. Безбожная наука!
Лучше
оставим музыку мещанам – вместе с семечками, трактирною слезой и церковными
певчими. «Одной любви музыка уступает», ниже уже трусы… ладно, так и быть,
снимаю с себя мантию адвоката дьявола. Хотите, чтоб ваши дети любили музыку,
как любил ее мой дед Иоселэ, кое-как говоривший
по-русски? Слушайте сюда.
Сперва
о том, чего не надо для этого делать. Ну, естественно, не будить ребенка ночью
в культуртрегерском восторге: Вилли Ферерро,
запретный «Полет валькирий» сладок. Ныне это значило бы отправиться всем бомондом
на премьеру «Парсифаля» в Мариинский. Поют на языке
оригинала в постановке какого-то немца, за пультом маэстро Гергиев,
продолжается пять часов. («Вы что, садомазохист?» –
как спросил президент журналиста, усыновившего ребенка.)
Также
не учите его играть на музыкальном инструменте вроде скрипки, виолончели,
флейты и т. п. Другими словами, на тех инструментах, что в сумме дают оркестр.
Помимо неприязни к звукам, извлекаемым из них и компрометирующим музыку, это
еще послужит деморализующим примером того, что всегда можно бросить начатое. А
так оно и будет – через год-полтора, если не раньше, можно не сомневаться. Или
еще хуже: в вялотекущей форме это удовольствие затянется до окончания
восьмилетки, ни на градус не повысив чувствительности
к музыке у обучаемого. (Несмотря на то, что сорок лет как я уже не в России,
адресуюсь я все же к русской родительнице. Что немцу «тут гут»: послушливый –
стерпит, то русскому как об стену горох.)
Но
предположим, ваш юный виолончелист схватил Ростроповича за бороду: пошло!
Лотерейный билетик не выброшен в урну, а предъявлен к оплате: зачисление в
консерваторию, место в филармонии или в другой концертной организации.
Профессионал с футляром за спиною, он идет – как от победы к победе – от
халтуры к халтуре. Эти люди – персонифицированный оркестровый инструментарий.
Со времен романтизма, со времен Sturm und Drang («Бури и натиска»)
Европа воображает неведомо чего, глядя на человека с музыкальным инструментом.
Очень напрасно. Полюбопытствуйте, слушают ли они любимую музыку? Что за
дилетантский вопрос – разве что собратьев по цеху, из профессионального
интереса. Зато они ежедневно мнут себе пальцы, имея потребность в
профессиональном джоггинге, чаще психологическую, чем физиологическую. В старой
шутке, что музыканты с детства ненавидят музыку, есть лишь малая доля шутки.
«Словесность
– моя специальность. И тут – парадокс! – я теряю право на всякое „нравится“…
Как специалист я не имею право на восторг». То же и музыканты. Только вот Гаспарову поверят, а мне… В отличие
от моих коллег, он может себе позволить в этом признаться, как и в том, что не
различает между Моцартом и Бетховеном. А впрочем, спутать их невелик грех,
особенно когда хорошо знаешь Бетховена: такой же венский классик, как и Моцарт;
младший его современник, большую часть жизни тоже проживший в XVIII столетии.
Объяснять на словах различие между одним и другим это как глухому учить слепого
жестовому языку.
На
словах объяснить музыку невозможно. «Язык Бога», она соответствует лишь самой
себе. Это филолог, безбожник по определению, кидается на поиски соответствий.
Две очень милые виньетки, рисующие Моцарта едущим в карете, а Бетховена уже
приехавшим, – ни одна из них не способна преодолеть земное притяжение. На
аналогичный тест: «Двумя словами, глухому – чем они отличаются друг от друга?»
– мне было сказано: «Моцарт быстрый, а Бетховен медленный». Тоже красиво.
Музыку
можно объяснить лишь музыкой. Я бы сказал: «Бетховен это
Моцарт, которому была сделана прививка „Марсельезы“». И потом мы бы несколько
раз просмотрели «Касабланку», ради эпизода, где со слезами отчаяния все поют
«Марсельезу».
Через
музыку, используемую в фильмах, да и просто через фильмовую музыку, открывается
дорога к звездам, порой очень далеким. Сергей Лебедев (благодаря ему, возможно,
современная русская проза обогатится еще одной «птичьей» фамилией, наряду с
Сорокиным и Сашей Соколовым), человек в музыкальном смысле «от сохи»,
тридцатилетний, удивил меня тем, что слушает Шостаковича. На вопрос «Каким
образом?» он сказал: «Из-за Прокофьева». «А Прокофьев откуда?» Его он знает по
музыке к «Ивану Грозному». Что ж, один из прокофьевских
шедевров. То-то кинорежиссеры своей омузыкаленностью
превосходят даже, не сочтите за иронию, немецких врачей пенсионного возраста.
После
«Касабланки», когда «Марсельеза» уже запала в душу, мы бы несколько раз в
объяснение феномена Бетховена прослушали в записи, ну, скажем, вторую часть его
Пятой симфонии – не первую, где судьба стучится в дверь, а именно вторую. И не то что «садись и слушай», а занимаясь при этом параллельно чем-то
другим – от листания альбома с репродукциями Давида до глажки белья. Восприятие
музыки пассивно, под нее всегда что-то делали: ели, молились, засыпали, шли на
смерть, танцевали. Но главное, под нее ее играли – что сегодня совсем не
требуется.
Музыка
– та, о которой речь, в глухоте к которой признается Гаспаров, – это система
повторов, поскольку узнавание есть условие музыкального переживания. Немудрено
что Гаспаров сделал исключение для «Болеро» Равеля: вариации на soprano ostinato – один и тот же
мотив втемяшивается в тебя, повторяется несчетное число раз. Когда внутреннее
знание резонирует на звучание извне, тогда и происходит «что-то, чего не
чувствовал ни до, ни после: как будто что-то мгновенно просияло в сознании и
словам не поддается». Но дальше Гаспаров оговаривается: «Играл Рихтер, поэтому
никаких выводов делать не следует».
При чем
тут Рихтер? Он скорее помеха, поскольку тянет одеяло на себя – настаивает на
примате непосредственного звучания, действительное назначение которого лишь в
том, чтобы «пробуждать воспоминания» и уж всяко не заслонять их собою, чем в
первую очередь занят исполнитель, материализующий посредством звуков
собственное переживание.
«У
Толстого, как всегда у дилетантов, было желание слушать музыку известную или
знакомую. Интереса к музыкальной неизвестности у него не было и в помине.
Помню, как Танеев, проиграв одну вещицу, спросил мнения Л. Н., на что получил
следующий весьма характерный ответ: „Нет, мне это ничего не напоминает“». Сам
автор мемуара, Сабанеев, мнивший себя не-дилетантом,
не разглядел Шостаковича, «находящегося в плену у Запада», когда делал в
«Современных записках» обзор новейшей советской музыки, т. е. рубежа
двадцатых-тридцатых годов.
Если
пережитое Гаспаровым на концерте Рихтера не самообольщение, то, вероятно, в
этот момент он что-то узнал, что-то припомнил – как раз вопреки Рихтеру,
который за инструментом рвал и метал. А еще – вопреки тем, кто составлял
программу абонементных концертов. Их задача – разнообразить репертуар, а не
повторять исполнявшееся, в чем Гаспаров, «пытавшийся втащить себя в музыку»,
так нуждался.
Не
ходите с детьми на абонементные концерты, не устраивайте им «мертвый час».
Вместо этого старайтесь усугублять повторяемость, являющуюся принципом
музыкальной формы. Раньше учились играть на музыкальных инструментах не чтобы
играть, а чтобы слушать внутренним слухом уже знакомое, уже не раз пережитое.
Где трое или четверо собрались во имя музыки, трио или квартет, там и она среди
них – как бы скрипуче, нестройно она ни звучала, возвышенней
и чище для собравшихся не существовало ничего.
Хорошо
ли, плохо ли, что в этом отпала нужда, примем это как данность. Расхожая
классика должна узнаваться не в исполнении мобильных телефонов и в рекламных
заставках, а в своем первичном обличье. Ставить записи с рождения, чтоб
звучало, пока ползает по полу, собирает пазл, рисует
– о благотворное занятие, рисование в детстве, под музыку, под радиопередачу!
Исподволь расширяя репертуар, не брезгуя итальянскими ариями со всхлипом, всем,
что «берет за душу». Сперва медленный композитор, потом быстрый, прежде
грустное, потом веселое, прежде «Смейся, паяц» и лишь потом «Я веселый
птицелов». И так постепенно, с медлительностью сменяющих одна другую
геологических эпох, сползать в немецкий романтизм, оттуда в итальянское барокко
(Вивальди, Корелли), подходя к Баху, крупицы
которого, оказывается, уже известны, будучи взяты на вооружение уличной
цивилизацией.
И вы
увидите, что «медведь, наступивший на ухо», не более чем персонаж народных
сказок. Таких ушей и таких медведей не существует. Неспособность воспроизвести
голосом мелодию, даже отдельный звук, это лишь неумение. При мне В. Брайнин,
известный музыкальный целитель, сказал ребенку, совершенному «глухарю»: «Пой»,
и тот пел.
Собственно,
то, что зовется слухом, я уж не говорю о магическом «абсолютном слухе», никак
не связано с музыкальной восприимчивостью, не побоюсь этого слова – с
музыкальной сентиментальностью. Главное приручать незнакомую музыку, делая ее
знакомой. Больше ничего. Конечно, если у вас в сутках тридцать три часа или
нечистая совесть – в этом случае вы можете возить ребенка в группу раннего
музыкального развития: на всякую детскую аэробику, на метро с двумя
пересадками. По мне лучше сводить его в мороженицу: счастливые воспоминания
бесценны. Как сказал один эмигрант, голый и босый:
«Балуйте ваших детей, вы не знаете, что их ждет».
Подключаем
пианино не раньше, чем ваше чадо пристрастится к музыке – для чего одним
требуется доза побольше, другим поменьше. Итак, пианино: пусть поучится, вреда
не будет, потому что, как минимум, не будет отвращения. Оно всегда строит, и
любому неумехе по силам издать на нем благозвучный аккорд. Что-то разучивая,
выучиваешься музыкальной грамоте, а там, глядишь, и начаткам теории. Это
позволит, оперируя терминами мировой культуры, ее музыкальными терминами,
понимать, что за ними стоит – не в пример многим именитым гуманитариям.
И когда
подростком он осознает, что Бетховен это не только упертое «та-та-та-тааам!», но и барокко на излете; когда Шуберт перестанет
журчать ручейком и шубертовский мажор станет смерти подобен; когда от Малера
горло перехватит раз и навсегда и чувство Шостаковича, как чувство родины,
советской родины, навсегда снимет вопрос: «Россия ли СССР?» – тогда можно вас
поздравить: ребенок ваш под вашим мудрым водительством преуспел и будет
полноценным изгоем в мире, где нормой являются «группы», звуковые затычки в
ушах и где Элтон Джон отныне – сэр.
«Мне
каждый звук терзает слух». Сбылось! Но когда б жертва была оправданной – ведь
на самом деле все сложнее, пластинка-то кончилась. И как записанное на ней,
ставшее музеем, приладить к современности, знает один Бог – вдруг лишившийся
дара речи.