Опубликовано в журнале Зеркало, номер 49, 2017
Ирина Врубель-Голубкина: Кажется, утопии всегда были и будут. Человеку всегда хотелось быть там, где его нет, попасть в мир фантазии, сказки, легенды, мечты. И тем не менее, можно ли, на Ваш взгляд, одним таким желанием объяснить живучесть этого жанра?
Аркадий Недель: Едва ли. Вы правы, утопии сочинялись всегда, и их авторы, среди которых Платон, Томас Мор, Томазо Кампанелла, Эдвард Беллами, Самюэль Готт, Эдвард Бульвер-Литтон и многие другие, были талантливыми людьми. Когда именно возникает этот жанр – не очень ясно, но несомненно, что «Государство» Платона – отнюдь не первый утопический текст. Это жесткая социальная критика, неудовлетворенность да и, пожалуй, страх, который испытывал мыслитель за греческий полис, особенно после Пелопоннесских войн. Некоторые исследователи, например, американский социолог и специалист по урбанизму Льюис Мамфорд[1], считают, что Платон смоделировал свое государство с так называемых восточных деспотий (так в исторической науке ХХ века было принято называть формы правления в Месопотамии и Египте), когда царь, обладавший верховной, неоспоримой властью, полностью контролировал государственную и общественную жизнь. Если даже это так, и Платон, сочиняя свой диалог, и впрямь ссылался на месопотамские и древнеегипетские общества, то очевидно, что греческий автор был плохо информирован на сей счет. Платоновская зарисовка восточных «деспотий» относится к государствам Месопотамии и древнего Египта примерно так же, как фильм «Семнадцать мгновений весны» к реальному Третьему Рейху. Остановлюсь на двух моментах.
Первый. При том, что египетское общество обожествляло царя-фараона (к слову, та же тенденция имела место в императорском Китае), этот наместник богов на земле не был тоталитарным правителем в современном смысле слова. «Фараон», по-египетски (per-ā)[2] – «большой дом», откуда и греческое φαραώ (pharaō), служил связным между миром богов и людей, его присутствие гарантировало мировой порядок и справедливость, или то, что египтяне называли словом маат, и именно поэтому он обладал сверхчеловеческим статусом. Считается, что впервые этот термин в таком качестве был применен в письме к Аменхотепу IV, более известному как Эхнатон (ок. 1353-1336 до н. э.), самому отчаянному в истории монотеисту. Обратите внимание на метонимическое происхождение этого термина: «большой дом» стал означать верховную власть, а сегодня, три с половиной тысячи лет спустя, мы говорим «Белый дом», «Кремль» и т. п.
Фараон, правитель Нижнего и Верхнего Египта, как его официально называли, совмещал в себе высшую политическую инстанцию и функции верховного жреца, но вместе с тем, повторяю, его никак нельзя назвать деспотом или диктатором. И еще одна важная деталь: сознание древнего египтянина, от фараона до каменщика, было пронизано идеей жизни после смерти. Соглашаясь с фактом смерти тела (хат), египтяне напрочь отрицали смерть души, или ба, смерть как границу, как предел, за которым ничего нет и не будет. Именно ба, присущая всем людям – до определенного момента она считалась прерогативой фараонов – позволяет человеку выжить после того, как умирает его тело, как бы выпорхнуть из могилы. И вот что крайне существенно: египтяне не считали это утопией уже потому, что они жили внутри этого мира и ради него, стремясь всеми силами сохранить порядок и справедливость, которые для них означали приобретение бессмертия.
К слову, поисками бессмертия занимались и в Советском Союзе, в эпоху позднего Сталина, когда в стране была фактически узаконена алхимия. Одним из самых известных (официальных) советских алхимиков начала 1950-х была гистолог Ольга Лепешинская, автор теории о новообразовании клеток из «живого вещества», не имеющего структуры. Она же занималась и проблемами омоложения, над чем много работали в СССР уже в 1920-х гг., например, Александр Богданов, у которого была идея соединить кровь молодых и стариков, причем в массовом масштабе, чтобы омолодить последних. В 1940-х гг. теорией старения и омоложения занимался ботаник Николай Кренке. Сам вождь тоже интересовался этой темой. В романе Семена Бабаевского «Свет над землей» (1949) Сталин в разговоре с пожилым колхозником признается, что время умирать им, старикам, еще совсем не пришло. О том же фильм «Великая сила» (1950) Фридриха Эрмлера, рассказывающий историю об ученом-биологе Павле Лаврове, последователе Мичурина и Лысенко, который работает над созданием сверх-курицы со значительно более высоким уровнем яйценоскости. Все трое, Лепешинская, Бабаевский и Эрмлер, стали лауреатами Сталинской премии.
Второй момент. Если говорить о древнеегипетском обществе, то оно достигло той степени социальной и индивидуальной свободы, которой и близко не было в Европе XIX века, в Европе Флобера, Мопассана и Ницше, да и о которой мы с Вами можем только мечтать. Вот один пример: пока не появился психоанализ, европейская женщина не могла говорить о своих сексуальных переживаниях, у нее для этого не было ни языка, ни места, ни даже партнера. Мужчины посещали публичные дома и там могли получить не только, что им не доставало, но и высказаться. У женщин появляется такая возможность только на психоаналитической кушетке. Что бы там ни говорили, классический психоаналитик – это прежде всего символический сексуальный партнер, а только затем врач и пастырь. Даже в щедром на интеллектуальные свершения XIX веке общество оказалось еще совершенно неподготовленным для свободного обсуждения таких вопросов, которые считались неприличными и, следовательно, оставались под запретом общественной морали. В древнем Египте подобной проблемы не стояло. Женщины и мужчины совершенно свободно обсуждали любые темы, связанные с их сексуальной жизнью, встречались, когда хотели, писали друг другу послания на остраконах, называя любимого и любимую «брат» (sn) и «сестра» (sn.t), и не заботились о том, что подумают другие. В династический период женщины писали мужчинам и любовные стихи, без всякого стеснения выражая в них свои эротические чувства. Ни внешней, ни внутренней цензуры не существовало. Тогда государство, в отличие от сегодняшнего, не вмешивалось в интимную жизнь людей, им никто не говорил, кого и как любить. Напомню, что в Египте нашелся даже свой Поль Авриль[3], я имею в виду Туринский эротический папирус, датируемый примерно эпохой правления Рамсеса III и его сына Рамсеса IV, то есть XII-XI вв. до н. э. При всей своей наглядности и кажущейся очевидности, это – удивительный документ, не поддающийся однозначной интерпретации. Автор папируса изобразил на нем животных, которые заняты человеческими делами, и целый ряд сексуальных сцен между людьми. Возможно, речь идет об одном и том же персонаже, участвующим во всех этих сценах. Мнения о смысле этих сцен расходятся: или же это забава для бомонда, или сатира на оный или, что тоже вполне вероятно, изображение или аллегория сакральных действий.
Если сравнить с той же Грецией, то египетские женщины пользовались не только сексуальной свободой, но и могли наслаждаться несравненно более высоким социальным статусом. В греческом обществе времен Платона и Аристотеля обычная жительница целиком зависела от мужчины, за которого она выходила замуж, еще будучи подростком, принеся в жертву богам свои детские игрушки и прядь волос. Даже несмотря на образование, которое могли получать юные гречанки, с момента ее вступления в брак она практически исключалась из социума, превращаясь в придаток дома, где у нее была своя особая территория – гинекея. Муж в доме имел всю полноту власти, и в особых случаях, при ссорах или обнаружении супружеской неверности с ее стороны, мог подвергнуть жену строгим наказаниям вплоть до убийства.
Платон, давая волю фантазиям об устройствах восточных обществ (если эта гипотеза верна), сочиняя свою утопию, явно хотел чего-то большего. Его государство – фантаcмагорический коктейль из ранних коммунистических идей (отмена частной собственности, обобществленные женщины и дети), квази-китайской системы экзаменов, как бы позволяющей идти вверх самым одаренным, и элитизма в виде философов-властителей, единственно способных созерцать идею блага (ἀγαθοῦ ἰδέα). Высшее благо – цель политеи, в этом Платон, как и Аристотель, был убежден. Того же, надо думать, хотел и Хаммурапи, сочиняя свои законы и мечтая о едином централизованном государстве с центром в Вавилоне, едином социальном порядке, установленном по образцу порядка космического: раз и навсегда. Подобная мечта была и у Данте, которую он выразил в «Пире», о совершенстве общественных законов по образцу законов небесных – одни для всех; поэтому-то Данте и призывал к созданию единого государства на земле, законы которого будут предостерегать бесчестных людей от дурных поступков, войн и насилия. Александр Богданов, о котором я уже упомянул, теоретик социализма, создатель в 1920-х годах «тектологии», возможно, первой в XX веке «теории всего», предлагал рассматривать развитие природы и общества как единый во многом процесс, стремящийся к равновесию. Равновесие – фундаментальный принцип, по Богданову, не статичный, он основан на динамической борьбе противоположностей, что и заставляет равновесие постоянно усложняться. Конечная цель этой диалектики – всеобщая гармония. Тут можно вспомнить и «Розу мира» (1958) Даниила Андреева, своеобразный ответ на «Божественную комедию» Данте, где иерархии и светлые силы Земли (Шаданакары) должны смягчать и просветлять законы, везти нас к более высоким состояниям, чем наше существование в данный момент. В середине ХХ века американский психотерапевт Александр Лоуэн, создатель энергетического анализа, совмещавший в себе принципы древнекитайской философии, идею биофизического поля, оказался близок к Богданову (утопии бывают и научными).
Итак, на Ваш вопрос я бы ответил так: жизненная сила утопии, та, что заставляет человека снова и снова моделировать идеальное устройство общества, жертвуя индивидуальным ради всеобщего, заключается в его стремлении победить время. Идеальная модель не стареет, как геометрическая фигура вроде треугольника или круга; в отличие от человеческого существа она бессмертна. Суть у-топии не в том, что у нее нет места в этом данном мире, а в том, что она не подчинена времени.
И. В-Г.: Но ведь известно немало случаев, когда утопии сочинялись ради литературного опыта или, на худой конец, интеллектуальной провокации или даже сатиры на злобу дня. Слушая Вас, трудно поверить, что Платон всерьез думал о реализации своего проекта, да и Томас Мор, если не ошибаюсь, тоже не рассчитывал, что его король Утоп когда-нибудь займет место в реальной истории.
А.Н.: Это все, разумеется, область догадок. Но мне кажется, что Платон сочинял свой проект не забавы ради, он был искренен в своем желании найти идеальную, с его точки зрения, модель социального устройства. Во второй книге, как мы помним, Сократ много говорит о воспитании, и что каждому члену общества следует найти себе занятие согласно его природным дарованиям. В четвертой книге диалога Платон проводит параллель между четырьмя основными принципами идеального государства – мудрость, мужество, здравомыслие (σωφροσύνη) и справедливость – и качествами человеческой души, делая вывод, что человек и государство необходимо находятся в корреляции друг с другом. Об этом же, кстати, писал один из ведущих большевистских теоретиков воспитания, педолог Арон Залкинд.
Философы склонны к поискам идеального, и в этом в принципе нет ничего плохого. Однако, когда идеал стараются превратить в реальную политику, что-то всегда начинает идти не так. Cвоего властителя-мыслителя Платон, как ему казалось, нашел в правителе Сиракуз Дионисии Младшем (397-337 до н. э.), который под платоновским влиянием даже стал менять свои личные и политические пристрастия, постепенно отказываясь от тирании – наихудшей, по Платону, форме государственной власти. Однако вмешалась Realpolitik, и Дион, дядя Дионисия, проявлявший, по всей видимости, слишком большую самостоятельность, тоже не без подсказки Платона, стал терять доверие, и вскоре был отстранен от политических дел, та же участь постигла и самого философа. Ирония реальности: потеряв власть и семью в результате народного восстания, Дионисий Младший закончил свои дни в Коринфе, отдавая силы философским размышлениям.
Ничего не мешает относиться к «Государству» не как к проекту построения идеального общества, а скорее как к метафоре человеческой мысли о государстве. Правда, что пытаться воплотить в жизнь платоновские идеи – это как хотеть жениться на русалке.
Теперь что касается «Утопии» Томаса Мора. Мор был энциклопедически образован, его можно вполне назвать человеком Ренессанса, английским Пико делла Мирандолой, которым Мор очень интересовался. Оба мыслителя, к слову, были людьми свободного ума, оба подвергались преследованиям церкви, но если за Пико в трудный для него период жизни заступился Лоренцо Медичи, то у Мора подобного заступника не нашлось, и его казнили в соответствии с «Актом об измене»[4]. Мор прекрасно знал греческую философию, и нет сомнений, что его сочинение – это реплика на диалог Платона или, еще точнее, острая полемика с ним, ставящая под сомнение многие платоновские идеи и в первую очередь вертикаль власти, как сейчас принято говорить. В «Государстве» есть четко выраженные касты – философы-правители, стражи-воины и хозяйственники-производители, – каждая из которых занята своим делом; касты не смешиваются между собой, ведя им присущий образ жизни. Воинам рекомендовано жить в отдельном военном лагере, у них нет семьи, а детьми, рожденными от кратковременных связей, распоряжаются правители на свое усмотрение. Лучших отдают кормилицам, которые не знают, чьего ребенка они выкармливают, больных и слабых убивают (в реальности похожая практика имела место в Спарте). В «Утопии» ничего похожего нет; земледельческий труд, до определенного возраста, обязателен для всех, в сельской местности существуют артели, в городе – ремесленники живут и работают семьями. Несмотря на наличие короля, утопийцы – демократы, на любые должности могут выбираться все граждане, при этом предпочтение все же следует отдавать представителям умственных профессий. Платон осуждает демократию как источник тирании; власть большинства ведет к хаосу, из которого непременно возникнет тиран, который, пользуясь доверием этого большинства, при помощи представителей, превратится в единоличного правителя. Ведение войны – часть государственной политики, причем войны с себе подобными, с эллинами, сильно отличаются от войн с варварами. В первом случае пленников не пристало убивать или продавать в рабство, раненым пленникам даже следует оказывать медицинскую помощь; в войне с варварами эти правила не применяются, мужчины подлежат уничтожению, а дети и женщины продаются в рабство. Мор войну не приемлет в любом ее качестве, открыто критикуя милитаристские устремления короля, что, надо полагать, и было одной из причин смертельного приговора автору «Утопии».
Сочинение Мора, конечно, литература, причем хорошая литература. Читавшие его в подлиннике не могли не оценить изящество того самого английского стиля, который позже станет классическим у Дефо и других авторов. Но дело даже не в стиле. «Утопия» не только учит и предлагает некий проект будущего общества, но и смеется над обществом настоящим, переворачивая его ценности, и в этом, что любопытно, у Мора много общего с Рабле. Роман «Гаргантюа и Пантагрюэль» тоже без особых натяжек можно назвать утопией, достаточно вспомнить Телемское аббатство, которое брат Жан организует с разрешения Гаргантюа. Аббатство – своего рода рай, где есть все условия для полного развития личности, в нем не существует принуждения и социальных норм, и его основной принцип гласит: «делай, что хочешь» (напомню, к слову, что другой английский утопист, Алистер Кроули, именно этот принцип провозгласил основным в своем учении). Как и Рабле, Мор был католиком, и его сатира на церковь, уступающая французскому писателю в плане гротеска, не менее революционна по сути: женщины-священники, браки духовенства, эвтаназия, легкие разводы и проч. При этом Мор остается христианином, и мне кажется, что его утопический проект отсылает, пусть имплицитно, к идеалу иудейских религиозных сект – ессеев или терапевтов – без церковной иерархии и c братским отношением людей друг к другу.
Кроме того, утопии сочинялись не только на бумаге, они еще возникали в 3D, как бы мы сейчас сказали. Приведу такой пример: в эпоху так называемого маньеризма при испанском дворе XVI века в моду входит вертугадо – расклешенная юбка. Вспомните Королеву Елизавету с гравюры Криспина де Пассе, многих персонажей Веласкеса из тех же «Менин» или «Портрета инфанты Маргариты» и проч. Испания этого времени – передовая держава; пусть и не без влияния соседей, она шла своим путем, и в придворной моде, возможно, в первую очередь. Вертугадо, вакеро, лиф со съемными рукавами, мавританский геометрический узор, все это было испанскими инновациями. Это может показаться парадоксальным, но мода в первую очередь указывает не на то, какой человек есть в данный момент, а каким он хочет видеть себя в будущем. Быть модным означает быть проектом. Вероятно, именно таким проектом воспринимали себя, как и свою империю, правители Пиренейского полуострова, где безраздельно господствовал католицизм, рациональная теология, которая открыла дорогу Инквизиции, и где отошедшая уже в историю рыцарская культура нашла свои новые, гротесковые формы. Как бы то ни было, испанская придворная мода оказалась настоящей антропологической утопией. Если, скажем, в Италии того же периода одежда подчеркивает человеческое, делая его по-человечески телесным, давая телу свободу в движениях, то в Испании происходит нечто противоположное: человеческие тела превращаются в геометрические фигуры, искусственно, насильно меняющие как форму тела (отношения между частями тела), так и его биомеханику. Мужская одежда – это конус с основанием на уровне бедер и сужением к плечам; ноги, завязанные в плотных чулках, больше напоминают стержни, на которых насажен конус. Женщина в вакеро и вертугадо, державшейся на металлических обручах, на которых натягивалась ткань, больше походила на юлу. Ей было куда легче крутиться вокруг своей оси, чем делать какие-то естественные человеческие движения, например, садиться. Так одевались несмотря на возраст и должность: инфанта Маргарита и ее воспитательница, карлица Мария Барбола, Изабелла де Бурбон, все носят вертугадо. Напомню, что тогда же в Испании изобретают корсет, как для мужчин, так и для женщин, который шнуровался от подмышек до поясницы. Носили также камзолы, которые глухо застегивались до подбородка. В таком камзоле было невозможно согнуться. И вдобавок ко всему, женщины еще носили на голове маленькие шапочки, из-за которых они не могли свободно шевелить головой, чтобы шапочка не упала.
Человек при испанском Дворе оказывался заточенным в своей одежде как в крепости. Еще точнее: человек превращался в одежду, его тело исчезало в ограниченном наборе жестов. Причиной этой удивительной, беспрецедентной скованности был ритуал по строгости сравнимый только, пожалуй, с ведийскими ритуалами древней Индии, когда любой жест, любое слово имело свое значение. Лишая человека тела, испанская придворная мода неожиданно отвечала идеалам флагеллантов, приверженцам умерщвления плоти – движение, которое возникло не без влияния идей Иоахима Флорского, назначившего конец Света на 1260 год.
Паола Волкова, блестящий популяризатор искусства, утверждала, что «Менины» – это автобиография Веласкеса, где художник изобразил себя, атмосферу Двора, нравы, людей, с которыми провел большую часть жизни. Моя гипотеза иная: «Менины», с одной стороны, эта попытка Веласкеса очеловечить королевскую чету, которая, судя по всему, была ему симпатична. Помещая Филиппа IV и его супругу «вне картины», лишь как отражение в зеркале, художник освобождал их от ритуала, словно отправляя обратно на волю, в человеческое измерение. Механическим куклам, кем они по сути являлись, лишенные всякой свободы воли и жеста (король не мог даже сам налить себе воды или одеться), Веласкес эту свободу дарит. С другой стороны, «Менины» – это аллегория отсутствия, отсутствия короля как человека. Ведь он не более чем узел из множества ритуалов. Если узел развязать, от него ничего не останется.
И. В-Г.: Существуют ли подобные утопические проекты сегодня? Если да, то какие примеры Вы могли бы привести?
А.Н.: Со времени Мора прошло пять столетий, с тех пор произошло немало изменений, но несмотря на них, наша с Вами культура или, если угодно, фундаментальные установки сознания, тяготеющего к утопиям, остаются в целом прежними. Сочиняя утопии, мы продолжаем жить в эсхатологическом времени, мы все еще боимся Судного дня, мировой войны, космической катастрофы и т.п., одновременно и неустанно проектируя жизнь после «конца времен» (я бы все же советовал избегать этого выражения). Это один из любимых предметов массовой культуры, о котором Голливуд снимает культовые фильмы, по-своему интерпретируя Библию.
Возьмите, хотя бы, серию о Терминаторе, особенно вторую картину. Машина из будущего, то есть мира после его конца, спасает человека, который должен спасти нынешнее человечество, которому предстоит смертельная схватка со злом, им же произведенным. Разве сложно увидеть в Джоне Коноре, будущем лидере людского племени, ветхозаветного Моисея, а в Терминаторе – манифестацию самого Бога? Разве горящий куст, который узрел Моисей, не то же самое, что Терминатор, в концовке фильма сжигающий себя в расплавленном металле? Или вышедший недавно на экраны фильм «Прибытие» (2016) режиссера Дени Вильнева, где современный мир сталкивается с пришествием инопланетян, с которыми входит в контакт одаренный лингвист Луиза Бэнкс и физик Иэн Доннели. Похожие на осьминогов инопланетяне пытаются передать людям особые знания о времени, о будущем, предостеречь их от опасностей, но делают они это на особом языке, который и пытается расшифровать Луиза. Письмо инопланетян несколько напоминает кипу (узелковый язык), которым пользовались ацтеки, только более сложный. И как обычно, из-за глупости и внутренних распрей, люди не слишком дружелюбно относятся к пришельцам, и важное сообщение остается непонятым. «Прибытие», надо сказать, отсылает к картине Фрэнсиса Копполы «Молодость без молодости» (2007), где талантливый лингвист-компаративист Доменик Маттеи пытается реконструировать единый человеческий праязык. В «Прибытии», чтобы спастись, нужно расшифровать послание из будущего, в «Молодости без молодости» – из прошлого, чтобы обрести бессмертие.
Такой кинематограф нам говорит, что мы продолжаем жить в ожидании: неизвестного, непознанного, опасного, и в этом плане мы мало чем отличаемся от людей прежних эпох. Заметьте, у всех научно-фантастических фильмов о будущем есть, по крайней мере, одна общая проблема: как нам выжить? И что мы сами, и никто иной, повинны в таком опасном будущем. С этой точки зрения, нынешняя поп-культура оказывается очень близкой и понятной, скажем, людям конца XII века, когда страх перед концом света достиг своего апогея (по Европе прокатился массовый психоз, ведьмы, шабаши и т.п.). Прошло семьсот лет, сегодня страх перед концом света не меньший, и справляемся мы с этим страхом не лучше, чем люди позднего Средневековья.
И. В-Г.: А социальные утопические проекты уже закончились? Пусть не авторские, как у Платона или Мора, а коллективные. Построение очередного идеального государства, создание идеальной корпорации или массовый вывоз людей на Марс, как советует Стивен Хокинг.
А.Н.: Думаю, Хокинг сам бы не отправился на Марс, ему бы там стало скучно… Неверно думать, как некоторые ультрареалисты, что время утопий прошло. Мы живем в них и сегодня, и даже более того: именно сегодня у нас ничего нет, кроме утопии. Вы упомянули корпорации. Хотя современные корпорации, вроде «Майкрософта», это скорее утопии наполовину, потому что, даже если кто-то и мечтает в них попасть, он целиком остается в локальном здесь и сейчас. Корпорации такого рода привязаны ко времени еще больше, чем пирог в духовке, стоящей на таймере. Они продают вам время, которое прежде у вас же забирают. Поясню. Когда вы покупаете очередной продукт такой корпорации, скажем, новую версию Windows, вы хотите того или нет, покупаете время до следующей версии. Следующую версию вы тоже приобретете, чтобы ваши документы не превратились в мусор и т. д. Однако каждая новая версия Windows не дает вам по существу ничего нового, и ее качество отнюдь не всегда лучше предыдущей, но вы уже привязаны к этой смене софтового продукта как плодовая мушка к циклу дня и ночи.
Приведу другой пример социальной утопии: мировая финансовая система. Вкратце, произошло следующее: в 1913 году президент США Вудро Вилсон подписал закон «О Федеральном резерве», на основании которого был создан резервный банк, что явилось следствием «Закона Олдрича-Врилэнда», который в свою очередь был ответом на банковский хаос 1907 года. По сути, закон, подписанный Вилсоном, давал резервному банку эксклюзивное право на печатание долларов. Нельсон Олдрич, представивший свой план еще в 1911 году, видел Национальную Резервную Ассоциацию с пятнадцатью филиалами, контролировать которую будет совет директоров, состоящий премущественно из банкиров. Не напоминает ли Вам это греческий тетракозий (τετρακόσιοι)– «совет четырехсот», когда прибывший в 411 г. до н.э. Пейсандр сумел добиться отмены ряда демократических институтов и ввести олигархическое правление, передав всю власть в руки этого самого тетракозия.
По плану Олдрича, Резервная Ассоциация могла бы предоставлять особые кредиты банкам-подельникам, печатать деньги и играть роль фискального агента правительства. Сразу этим реформам было не суждено осуществиться из-за сопротивления прогрессистов, которых оказалось большинство в республиканской партии. Демократ Уильям Брайн, будущий госсекретарь при Вилсоне, озвучил общие сомнения на сей счет, сказав, что это путь к тотальному контролю через контроль народных денег. Сам Вилсон искренне придерживался этой же точки зрения, заверив избирателей, что никогда не пойдет на создание такого финансового жандарма в собственной стране. Однако интеллигент Вилсон, профессор, специалист по политической истории[5], плохо разбирался в банковских делах и должен был полагаться на мнения экспертов, таких, например, как Картер Гласс. Он-то и предложил президенту создать региональные резервные банки, управляемые частным образом, которые бы брали на себя функции центрального банка, а именно, держали бы часть резервной валюты и выпускали деньги в обмен на золото и проч. Политики часто используют идеи своих оппонентов, и Вилсон, восхитившийся идеей Гласса, решил кое-что добавить от себя: необходим, сказал он, некий ЦК, который бы контролировал работу региональных банков. Это и было фактическим принятием плана Олдрича. Впоследствии Вилсон сожалел, что сделал, но так или иначе именно он узаконил очень ограниченный класс людей, стоящих над государством, которое называется Соединенные Штаты Америки.
Кто-то может объяснить это исторической неизбежностью (такое объяснение будет слабым), а существование федерального резервного банка практической необходимостью, но интересно другое: резервный банк, как никакой писатель или мыслитель, стал производить утопию и производит ее каждый день. Утопия, которая держится на вере в справедливость и добрую волю тех, кого народ избрал в качестве своих представителей. Принцип работы этой банк-утопии довольно прост, он основан, если одним словом, на долговых расписках. Когда правительство расходует свои деньги, а они ему еще нужны, оно обращается к федеральному резервному банку, а в обмен дает ему расписки, правительственные облигации. Так же поступают корпорации и кто угодно, заслуживающий доверия. А дальше банк действует как профессиональный иллюзионист: скажем, покупая десятидолларовую облигацию, он получает возможность выпустить стодолларовую купюру, создавая девяносто долларов ex nihilo, которые ни чему не соответствуют (что позволяет ему еще получить погашения по всем выданным займам). Это как если бы, представьте, Институт русского языка каждую неделю выпускал брошюры с новыми словами, которые бы ничего не означали, но вас бы заставляли их выучивать и говорить ими. Через какое-то время вы бы, скорее всего, заболели от отсутствия смысла, от невозможности найти своим мыслям адекватное языковое выражение. И более того: вас бы убедили, что используя только эти слова, вы сможете стать наиболее успешным и значимым членом общества, вас будут лучше слушать и понимать. Примерно это и происходит с обществом, когда количество бумажных денег лишает их всякого смысла. Финансовые аналитики это называют термином «кризис», который ничего не значит в данном случае. На самом же деле, несмотря на все объяснения Маркса о том, что это заложено в природе самого капитализма, складывается нетривиальная ситуация: реальность (назовем это пока так) получает дополнительную, утопическую размереность, в которой мы живем так же реально, как и в нашем каждодневном мире. Эта утопическая реальность вплетается в наше сознание и становится неразличима с ним, она становится неузнаваемой как утопия. И когда вам попадают в руки десять несуществующих долларов, из тех девяносто, они для вас так же реальны, как и чашка кофе, которую вы выпиваете на завтрак. Но в отличие от кофе, который вас делает присутствующим здесь и сейчас, десять долларов у вас в кошельке проецируют вас в будущее, вернее – они вас помещают в мир утопии. Они обещают вам не место, которого нет, а, как заметил датский футуролог Мортен Гронборг, говоря о социальном проекте американского инженера Жака Фреско, – «хорошее место» (eutopia). Интересно, что «проект Венера» Фреско, отсылающий к классическим европейским утопиям от Мора до Сен-Симона, нацелен на создание на земле такого рода хорошего места, без денег, войн, лесных пожаров и нищеты. Сам Фреско убежден, что такое будущее – единственно возможное для нашей планеты, и поэтому, вопреки обвинениям в утопизме, предпочитает называть свои идеи совершенно реальными.
И. В.-Г.: Получается, что именно время является основным, как лучше сказать, двигателем, горючим утопии. Чем его больше «в будущем», тем больше сама утопия приобретает черты реальности, если я верно поняла?
А.Н.: Верно, но время – это не только горючее утопии, но одновременно и его тормоз. Как я уже говорил, утопическое сознание нацелено на преодоление времени, но не преодоление физическое, как при приближении к скорости света, когда время замедляется и затем вовсе исчезает, а ментальное. Человек не может жить без «проекта будущего», это связано с нашей способностью осознавать свою конечность, со знанием о том, что мы смертны. По-видимому, мы единственные существа на этой планете, которые обладают такой способностью. Проект будущего можно, в принципе, проецировать на любом масштабе: глобальном, как это делалась, например, в советскую эпоху для всей страны, или локальном, когда вы планируете свой отпуск или поход в театр. В этом планировании вне зависимости от масштаба нам всегда нужен некий горизонт события, к которому мы движемся. Помните, в «Сталкере» Тарковского герои, идя по трубе по направлению к заветной двери, бросают веревку с шайбой, подбирают ее, затем бросают заново и так движутся дальше… Это хорошая метафора «проекта будущего».
Время на земле ускоряется очень быстро, историческое тем более. Пространство, в котором мы живем, суживается физически и психологически. То, что принято называть глобализацией – не что иное, как движение от периферии к центру, пусть даже воображаемому. Возьмите период катархея, когда Луна находилась от нас так близко, что до нее можно было бы долететь на Боинге за полсуток. Он длился примерно шестьсот миллионов лет. Его сменяет архей, когда появляются так называемые анаэробы – организмы, способные обходиться без кислорода и получать энергию с помощью фосфорилирования. Время архея – полтора миллиарда лет. Затем наступает протерозой, когда разнообразие органической и неорганической материи сильно увеличивается. Время протерозоя примерно два миллиарда лет. Или же возьмите эпоху плиоцена, длившуюся около трех миллионов лет, в начале которой появляются австралопитеки, являющиеся нашими таксономическими родственниками (их относят к гоминидам, как и нас), а возможно и прародителями. Австралопитеки были не однородны, специалисты насчитывают как минимум три основных их вида, просуществовавших на нашей планете чуть более трех миллионов лет. Их было несравнимо меньше, чем нас; они жили на обширных территориях восточной и южной Африки и, кто знает, могли чувствовать себя глобализованными, но не из-за экономической мощи или технических достижений, а потому что не видели границ своего мира. У них не было истории и политики, но у них было время. Их время – миллионы лет, наше – десятки, а то и меньше. Для нас горбачевская «перестройка» уже история, о ней написаны десятки диссертаций, хотя прошло всего тридцать лет. Не то, что австралопитек, средневековый европейский историк, какой-нибудь Беда Достопочтеный счел бы несерьезным писать о том, что случилось каких-то три десятка лет назад.
Сегодня, благодаря накопленным знаниям и способам их обработки, мы можем увидеть историю времени как бы на экране. Признаться, я уже давно смотрю на падение аккадской империи или исчезновение мочика как на событие не менее актуальное, чем на развал СССР, который произошел на моих глазах. Происходящее сегодня тоже поражает воображение, но именно потому, что мы можем за ним наблюдать с точки зрения постоянно ускоряющегося времени. События, которые происходили пятьсот, две с половиной или три тысячи лет назад были не менее глобальными, поразительными, но их никто тогда не мог видеть одновременно! Крушение критской цивилизации, пожалуй, самой блестящей из всех в этом регионе, синхронизировано с разрушением Хараппы и Мохенджо-Даро – лучшее, что было в индском мире. Тогда же исчезают шумеры, давшие миру слоговое письмо, а в Китае, напротив, возникают зачатки государственности. Вообще, чем больше размышляешь над историей, тем больше становится очевидным, что эпохальные мировые события синхронизированы, и это вряд ли можно назвать случайностью. Скажем, послевоенные США и СССР развивались примерно с одинаковой скоростью. Кризис Римской Империи совпал с ослаблением мероитского царства; последний известный эпизод мирных отношений между Римом и Мероэ – посольство, отправленное царем Текеридеамани в третий год правления Требониана Галла, то есть в 253 году. А упадок III века, охвативший весь средиземноморский мир, потряс не только Рим и его владения, в том числе Египет, но даже Куш, когда племена блеммиев и нобатов заполнили Северную Нубию, города которой пришли в запустение. И если посмотреть на все эти события глазами интернета или на масштабе, позволяющем их увидеть одновременно, то это не может не завораживать.
Мы садимся в самолет и за несколько часов преодолеваем расстояние, которое охотники палеолита могли бы преодолеть только за долгие годы. Это дает нам ощущение, что мир лежит у нас в кармане, однако происходит нечто противоположное, я бы назвал это гравитацией истории. Под ее воздействием обыденное сознание все больше и больше скручивается в безвременную сингулярность. Это и есть прямой путь в утопию или самоутопию. Когда говорят: «у меня нет времени», «у меня мало времени», это означает, что мир говорящего продолжает скручиваться в точку.
И. В-Г.: И все же, какие, на Ваш взгляд, именно социальные утопии существуют сегодня, если о таковых вообще можно говорить? Ну, например, исламизм – утопия, политика или вообще что-то иное… искусство?
А.Н.: Искусство, а что же еще… Что касается ислама, то, как и христианство, он всегда был экспансивен и утопические элементы ему никогда не были чужды. Но это отдельная и сложная тема, и я не хотел бы ее здесь касаться. Не существует никакого исламизма, если под ним понимать бунт неевропейского человека против Европы, которую ему очень хочется в себя интегрировать; это скорее продолжение Запада другими средствами. «Исламизм» – европейское словцо для описания того, что Запад практиковал столетиями, а теперь, якобы с удивлением, наблюдает эту активность у другого.
Напомню, что в XII веке – в том же самом, когда Европу охватил панический страх перед концом света, – когда ассасины подрывали сельджукскую империю, они это делали из тех же самых соображений, что и сегодняшние «исламисты», воюющие с Западом: закончить историю, но на свой лад. Строго говоря, все глобальные войны ведутся ради того, кому закончить историю. Таковой была, между прочим, и Холодная война, и США решили, что это удалось-таки им. Христианству в форме коммунизма, еще одной эсхатологии, недавно казалось, что это удастся именно ему.
Но пусть лучше утопические проекты остаются на бумаге и принадлежат литературе. Достаточно того, что человеческое сознание фундаментально утопично, и с этим нам предстоит жить и дальше. Когда утопию, пусть даже на локальном уровне, пытаются реализовать, то ничего, кроме трагедии, не происходит. Пример из недавнего прошлого: колония «Дигнидад», созданная в 1961 году сбежавшим в Чили медиком вермахта Паулем Шефером. Эта колония представляла военный лагерь, раскинутый на достаточно большой территории, обнесенной колючей проволокой. На нее не распространялась юрисдикция чилийского правительства, по крайней мере, официально; как в утопии Мора, у колонистов не было денег и документов. Шефер, впоследствии все же осужденный за свои преступления, был абсолютным диктатором «Дигнидада». По сути, колония больше напоминала платоновское государство, чем то, что предлагал Мор. Шефер играл роль духовного наставника и мудрого правителя, воспитывающего и охраняющего высокую христианскую мораль своих подопечных, а на деле туда попадали либо диссиденты времен Пиночета, либо потерянные люди, не находившие себе успокоения в обычном мире. По свидетельствам очевидцев, физическое и моральное унижение в колонии было обычным делом, как и пытки и сексуальное насилие над детьми, возникавшими там, опять же, по сценарию, придуманному Платоном. Не исключено, что в качестве модели Шефер взял парагвайские (и не только) колонии, которые в XVII-XVIII веках создавали иезуиты из местного населения, приобщая его к христианской вере, в том числе и принудительным трудом. Но это только мои догадки.
И. В-Г.: Вполне убедительно, хотя, наверное, не все утопии заканчиваются таким образом.
А.Н.: Не все. Однако для других результатов нужна добрая воля, и правитель должен заниматься не устроением некоего идеального блага как такового, которое в одночасье может обернуться крайним злом, а создавать условия в первую очередь для свободного интеллектуального поиска. Европе однажды повезло, она знала одного такого правителя – Рудольф II, король Богемии, затем император Священной Римской Империи. Он получил изрядное образование при испанском дворе Филиппа II, был умен, чуток к политической ситуации, но уникальная черта Рудольфа, благодаря которой время его правления – последняя треть XVI – начало XVII века – и впрямь можно назвать реализованной утопией, заключалась в том, что он не науку и искусства заставил служить государству, как это было практически всегда до него, а государство поставил во служение науки.
Перебравшись в 1583 году в Прагу, король начал собирать вокруг себя интеллектуалов, ученых, художников, алхимиков, людей свободного ума со всего света, искавших истину. В короткий срок Прага превратилась в настоящий Axis mundi; сам будучи любознательным человеком, Рудольф создал огромную по тем временам коллекцию книг и рукописей. Например, в библиотеке находился «Пикатрикс», или Гайят аль-Хаким («Конечная цель мудреца») – средневековый манускрипт на арабском языке, своего рода энциклопедия по магии, астрологии и талисманам, переведенный сначала на испанский, а затем на латынь и иврит. Одно время автором текста, скорее всего, ошибочно, считался андалузский ученый X века Маслама аль-Маджрити. Интересно, что в «Пикатриксе» нашлось место и для утопии. Описывается некий идеальный город аль-Ашмунаин, в котором без труда угадывается Гермополь, или Хемену – один из важных религиозных центров, располагавшийся на границе между Нижним и Верхним Египтом. Город с крепостью в центре был спроектирован никем иным, как Гермесом Трисмегистом, строителем Храма Солнца, и соответствовал последним достижениям астрологии. В «Городе Солнца» (1602) Кампанеллы есть похожее описание крепости, а если еще учитывать имеющиеся там астрологические выкладки, то нельзя исключать влияние на это произведение знаний, собранных в Праге. К слову, город как пространство утопии занимал не только Кампанеллу. Яков Брюс, ближайший соратник и в чем-то антипод Петра I, даже после переноса столицы государства в Петербург, рассматривал именно Москву в качестве центра мира, будучи уверенным, что рано или поздно она снова станет столицей. Брюс работал над «астрологической географией» Москвы, расчерчивая ее по энергетическим зонам, которые он помечал знаками зодиака. Позже картами Брюса пользовался один из лучших архитекторов XX века Константин Мельников, автор знаменитой «Махорки» и первого саркофага Ленина.
Но вернемся к Рудольфу. Он учредил одну из первых Кунсткамер, перестроил город, но главное, он освободил таких людей, как Тихо Браге, Иоганн Кеплер, Джон Ди, Бавор Родовский или Бартоломей Шпрангер от забот о хлебе насущном, предоставив им полную свободу творчества и, представьте, не требуя взамен ничего, кроме интеллектуального общения. В философских терминах, предложенных Исайей Берлином, Рудольф предоставил мыслителям «негативную свободу», это когда человек, ею обладающий, не скован ничем, кроме условия не посягать на такую же свободу у остальных. Мне кажется очевидным, что без Рудольфа II не было бы никакой европейской науки Нового времени, никакого Ньютона и многих прочих, да и само это «Новое время» могло не наступить.
Биографы отмечали, что король был меланхоличен и страдал от депрессий, и что якобы поэтому особенно приблизил к себе оккультистов, того же Ди, что в конце концов вредно сказалось на его психическом состоянии. Трудно утверждать наверняка, но я не думаю, что общение с Ди, которому он давал защиту от слежки инквизиции, было столь уж вредоносным. Тяга к оккультным знаниям, а в ту пору это имело иное значение, чем сегодня, у Рудольфа проявилась рано, и тут важно не путать причину и следствие. На протяжении всей жизни его интересовали секреты мироздания, тайна бессмертия и устройство Вселенной значительно больше, чем дела мирские, хотя, повторю, он знал в них толк. Ко двору пришелся и Джордано Бруно, как раз за год до прибытия Рудольфа в Прагу опубликовавший трактат «О тенях идей», где разделил мир на светлое и темное начала. А через два года, в 1584 году, в трактате «О бесконечности, Вселенной и мирах» Бруно выступил с революционной идеей: смерти нет, все находится в постоянном движении и изменении. Фактически, он отменял Создателя, который вернется в научную картину мира только с Ньютоном, и что, понятно, было неслыханой ересью. Рудольф же не только принял с интересом такое толкование мира, но и встретился с самим автором-еретиком, который пытался убедить короля стать новым Гермесом Трисмегистом. Бруно прожил в Праге шесть месяцев, в течение которых опубликовал две свои важные работы, и мало сомнений в том, что это был один из самых плодотворных моментов в его жизни.
И. В-Г.: Такое уже вряд ли когда-нибудь повторится… А что касается литературы, какие примеры литературных утопий у нас есть сегодня? Выше Вы упомянули Бульвер-Литтона, можно также вспомнить Хаксли, Уэллса, Зозулю… Но это все вчерашний и позавчерашний день.
А.Н.: Ну, из совсем недавнего, это, пожалуй, «Покорность» Уэльбэка, о котором мы уже говорили. «Пятьдесят оттенков серого» Эрики Джеймс можно, наверное, назвать сексуальной утопией, где два заглавных персонажа не столько реализуют свои желания, сколько их проектируют. Что бы о нем ни говорили, роман, или даже не столько сам роман, сколько произведенный эффект, заслуживает вдумчивого анализа. «Пятьдесят оттенков» написаны простым языком для обыкновенного читателя, но прочли его, если верить опросам, не только домохозяйки и школьницы старших классов, но и университетские преподаватели. По продажам, говорят, он обогнал самого «Гарри Поттера». В чем секрет успеха?
Сюжет, напомню, прост. Скромная студентка литературного факультета Анастейша Стил приходит брать интервью у молодого и очень богатого предпринимателя Кристиана Грея. Интервью проходит ни шатко ни валко, но по прошествии какого-то времени Анастейша встречает Грея в хозяйственном магазине, где она подрабатывает, и с этого момента их отношения начинают развиваться. Позже девушка узнает о странных сексуальных пристрастиях Грея (БДСМ)[6], и постепенно начинает проникать в его мир, раскрепощая собственные желания и фантазии, о наличии которых у себя она, возможно, и не подозревала.
После выхода романа в США разгорелись дебаты, похожие, кстати, на полемику вокруг романа Владимира Сорокина «Голубое сало», является ли произведение порнографическим и призывает ли оно к насилию над женским телом? Не имеет смысла обсуждать идиотизм подобных дебатов, в том же древнем Египте никому бы и в голову не пришло этим заниматься. Интересно другое: культура БДСМ очень древняя, она уходит корнями к шумерам, а может, и дальше, но этого мы не знаем; шумерская богиня Инанна, или Иштар по-аккадски, судя по гимнам, ей посвященным, была своенравной и властной, любившей доминировать, в том числе и над мужчинами. Шумерские тексты описывают связанные с ней ритуалы, возможно, инициативного характера, приводившие к экстатическим состояниям, где практиковались болевые ощущения, наказания и проч. В Спарте в практику культа, посвященного богине Артемиде (Ἄρτεμις, одна из возможных этимологий имени – «владычица»), входила ритуальная флагелляция; в знаменитом некрополе Монтероцци в Италии, в «Гробнице наказания» (Tomba della Fustigazione по-итальянски), была найдена этрусская фреска, на которой изображена женщина, занимающаяся сексом с двумя мужчинами, один из которых хлопает рукой по ее спине, другой ударяет хворостиной. Некоторые специалисты считают, что «БДСМ-ная» сцена фрески имеет апотропическое значение, отваживая от гробницы демонов и злых духов. В классической Европе тема «эротической боли» станет важной частью контркультуры, – причем в XVIII веке она приобретет еще и политическое измерение – эпоха Просвещения постарается освободить боль от удовольствия, – станет опасной, а ее исследователи, тот же де Сад, превратятся в изгоев.
Роман Джеймс подключен к этой культурной традиции, и между ним и гимнами Инанне, если забыть об исторической дистанции, прямая связь и, каким бы странным это не казалось, похожая роль. «Пятьдесят оттенков» отправляют читателя в мир эротической боли, мир утопии, недоступный для большинства в реальности. Происходит это оттого, что моральные нормы Просвещения, разделявшего эрос и алгос (боль), продолжают доминировать и в наше время. Как и человеку в древних цивилизациях, нашему современнику тоже хочется быть инициированным во что-то особенное, попасть в мир, неподвластный времени. В отличие от Кампанеллы, выступавшего в «Городе солнца» за полигамию и, следуя Платону, за обобществление женщин, как, впрочем, и мужчин, Джеймс предлагает индивидуализировать удовольствие. Что тоже делает ее роман притягательным.
Вообще же, если говорить о литературе, то она, на мой взгляд, должна действовать как алкалоид, галлюциноген, наподобие ДМТ или айяуаски. Если литературный текст воздействует на ваш эпифиз, вызывая у вас ни с чем не сравнимые переживания, отправляет вас в мир иной реальности, заставляет переживать состояния, из которых вам не хочется возвращаться, значит вам попался хороший текст.
[1] См.: Louis Mumford, Utopia, the City and the Machine, Utopias and Utopian Thought, ed. Frank E. Manuel, Boston: The Riverside Press Cambridge, 1966, 3-25 (здесь и далее, кроме оговоренных случаев, прим.ред.)
[2] Два иероглифа, означающие «дом» и «колонну» (прим. – А.Н.)
[3] Настоящее имя: Эдуар-Анри Авриль (1849-1928), французский художник, иллюстратор, известный своими эротическими рисунками.
[4] Акт, принятый английским парламентом в 1534 г., по которому мог быть осужден любой человек, так или иначе критиковавший короля.
[5] К слову, Вилсон написал «Историю американского народа» (1902) в пяти томах. Позже Уинстон Черчилль ответит ему многотомной «Историей англоязычных народов» (1956/58), а Маннинг Кларк, отец известного советолога Катерины Кларк, в это же время будет работать над своей шеститомной «Историей Австралии». Все три «Истории» – литературные утопии или, как отозвался журналист Малком Эллис о труде Кларка, «история без фактов». Все три автора, поклонники идей Просвещения, видели свою задачу не в том, чтобы рассказать историю своего народа, а в том, чтобы вывезти этот народ из Истории, вручив ему бразды правления миром. (прим. – А.Н.)
[6] Психосексуальная субкультура, основанная на эротическом обмене властью и иных формах сексуальных отношений, затрагивающих ролевые игры в «господина» и «слугу».