Опубликовано в журнале Зеркало, номер 46, 2015
На Петроградке – солнце: был день, – весенний, вечный, нескончаемый день, из тех, что видишь будто сквозь стерильно чистую лупу, когда все неожиданно приобретает и весомость, и выпуклость, а зрение становится двадцать на двадцать, как в детстве. Будущее обещает все, чего только захочешь, плюс «на дорожку», а о прошлом напоминают лишь мемориальные доски на стенах домов. Погребок на 1-й Линии рядом с филфаком, где кизиловку наливают в гнущийся, нестойкий стаканчик, наполняя его до самого верха… Крылов… Васнецов… Винная лавка рядом с отелем, где продается вкусный питерский вермут, который они отхлебывают на ходу, передавая друг другу бутылку в пакете… Жил, был, расстрелян… «В этом здании формировалась дивизия народного ополчения…» Перельман… Шостакович… Попов…
Минуту назад, как и во все предыдущие «майские», похожая сразу на всех типичных, траченных советской жизнью женщин, консьержка закрывает за ними дверь на замок и желает, с преувеличенной вспученной добротой, «приятно провести день», – как будто, сметая со стола скорлупу и выгребая мусор из комнат (а в их номере обходя стороной забытый на тумбочке синий силиконовый пестик), она шестым чувством знает, что день и на самом деле будет приятным.
Что ж, любой день вместе приятен, когда есть любовь.
Выйдя из опрятной, обихоженной мини-гостиницы, они оказываются на пахнущей кошками лестнице (на ресепшене стоит глобус, и именно он, увиденный еще на интернетовском сайте, и побудил М. забронировать номер здесь, ведь она знала, как Зуля их любит – в отличие, впрочем, от «жизни на шарике», на этом «мерзотном шарике», с которого Зуля, напившись, «хотела спрыгнуть и никогда не возвращаться на землю». Когда в метро на нее натыкался какой-нибудь взрослый – она останавливалась, принимая стойку, и толкала в ответ. Когда ребенок – так и не простив умершей от алкоголизма матери две попытки аборта – орала: «Киндер, гляделки раскрой!» Когда нарывалась на заграждения из колясок, не раздумывая, комментировала: «Нарожали! Теперь думают, им принадлежит мир!» Хвасталась: «В поезде заехала в морду ребенку. Я думала, это саквояж чей-то свалился мне на ноги и оттолкнула, а это киндереныш ползет!»)
М. смотрит на Зулю. На ее иссиня черные волосы. На короткие, так быстро кончающиеся, как половинка повисшего в воздухе центрального пролета моста, жесткие густые брови (Зуля их выщипывает, «чтобы убрать эту восточность, я же не чурка, татарской крови во мне лишь четвертинка»). На жесткие, маленькие, как кулачки, груди. На железные, не знающие пощады, когда вкручивают штопор в пробочную мягкую плоть, безустанные в постели пальцы. Зуля невысокая, миниатюрная (пиво для нее «заменяет ужин с пшеницей»), весом в пятьдесят килограммов и поэтому как бы физически слабая, но отталкивает окружающее с такой силой, что «шарик трещит».
Вот охранник на выставке прерафаэлитов делает ей замечание, пока Зуля дает указания по телефону, как помочь мающейся животом морской свинке, и Зуля шлет его к черту. Вот они едут в Зеленогорск, на Финский залив, чтобы развеять прах ее друга-актера, и Зуля комментирует во весь голос, видя, как его дочка-студентка мучительно перетряхивает в полиэтиленовом пакетике мелочь, когда все скидываются на вино: «Да что она жмется, вот и папаша покойный ее был абсолютно такой же, все на халяву. Господи, прости, что же я говорю… замечательный был человек…»
Красная сумка у Зули того же цвета, что губы. Зубы белы и почищены «Сплатом» – лидером российских продаж – но очень скоро они опять становятся темными, цвета вина. Вино проникает в трещинки таких знакомых, таких нежных ночью – и безжалостных после ста граммов «и еще одной маленькой» – требовательных, трепещущих губ.
Эти губы за полтора года их встреч побывали везде.
З. искательно спрашивает: «Я плохо выгляжу?» М. опять упирается взглядом в ее свежий шрамик (якобы поскользнулась где-то на лужице пролитого пива, упала) и говорит: «Я люблю тебя. Все хорошо». «На, отпей, только оставь мне последний глоточек», – Зуля протягивает ей почти пустую бутылку, М., ища глазами, нет ли где полицейских, отпивает их питерский вермут и затем искоса смотрит на Зулю. Перед глазами встают ее почти несуществующие, тонкие трусики со словом Paris и рисунками Эйфелевой башни, на которую Зуля когда-нибудь хочет забраться, а также палочки с благовониями, которые Зуля всегда зажигает перед тем, как они ложатся в постель. Скоро. Скоро. Вино смягчает горло, проходит вниз. Там зарождается влажная нежность. М. смотрит. Страждет. Ценит. Жалеет. Несмотря на Зулину отчаянную, непонятную, всеобъемлющую – по отношению ко всем и ко вся – злость.
День Победы. Такое тихое и совсем невоенное утро. Филип Гласс. Однообразные колебания звуков. Повторение нот. Сплетение ног. Трепетание губ. Проигрывание того же, что происходило вчера. Позавчера. Полтора года назад, когда они встретились в пятизвездочном отеле под названием «Либерти». Там, в Анталии, прозрачный лифт с голубой бабочкой на стекле ходил вверх и вниз, вверх и вниз. Там по заселению вам вручали бокал шампанского и цветы… там играла на рояле ноктюрны Шопена длинноволосая, вдохновенная, качающая головой в такт чувствам и музыке Джамиля, и Зуля, сняв свое какое-то полувоенное, комиссарское полупальто, сразу же становилась мягкой, растерянной девочкой, как тридцать лет назад в музыкалке, и начинала нервно рыться в своей красной сумочке: «Боже мой, какая прекрасная пианистка, что же ей подарить…»
Скука на отдыхе, на смену которой неожиданно пришла страсть.
Сухость во рту. М. опрокидывает шайку с водой на шипящие камни. Горбоносая черноволосая девушка, лежащая на впивающихся в кожу, обжигающих досках, не шевелится. Три круга ада, пара и жара. Это напряжение, когда они остаются одни. Эти почти уже прилегающие к коже полати. Хамам… cтойка бара… бассейн… сидя с ней рядом в шезлонге, М. придумывает, как бы начать разговор, но девушка, надевая яркую «этническую» кофту с широкими рукавами, встает, рассыпая и потом собирая какие-то разрозненные листочки бумаги… Учит роль?
И вот наконец. Растерянная, та стоит на вечереющем, постепенно пустеющем пляже и пытается подозвать потерявшуюся, как ей показалось, собаку.
«Это не ваша?»
Волны шумят. Девушка в длинной, до земли, юбке стоит на песке, следя за животным. Она почти плачет, опасаясь за это одинокое, с опущенным хвостом, существо.
«Пойдемте, вам холодно».
«Вы точно уверены, что она знает, куда идти?» – девушка повторяет вопрос, забыв про зажатый в руке бокал, и вино проливается куда-то на землю. Красные капли уходят в песок. Собака уже давно улеглась у их ног, и М. приходится взять девушку за руку и почти силой привести в лобби отеля, где уже начинаются танцы…
И вот уже за спиной их турбулентная турецкая страсть…
Ей на смену приходит чуткая чувственность в Черногории… Лазание по горам, ласки в душе. Mons pubis, монастыри. Море расстилается перед ногами. М. расстилается на дне ванны, а З. стоит. Дождик во Львове кажется золотым – покрашен проступающим сквозь облака солнцем. Автобус поднимается на самую высокую точку, высаживает пассажиров. Дальше надо пешком. З. опять и опять, на каждом повороте крутой, вздымающейся в небеса, лестницы покупает горячий глинтвейн. «Что ты жмешься. Всего десять гривен. Раскошелься, увидишь, какой он вкуснющий». Зато в Киеве солнце. Заполоненный палатками и транспарантами людный Крещатик. Мятущийся тогда Майдан. Днем Зуля трет золотой нос творца «Мастера и Маргариты» на Андреевском спуске, на счастье, а вечером они ночуют в квартире ее сводной сестры. Укромны украинские поцелуи, крадется на цыпочках страсть. Любовь украдкой в затхлой, стылой старушечьей комнатке сменяется умиротворением и опьянением в Питере. «Снимай в центре, – Зуля командовала, – будем ходить в Эрмитаж». Но до Эрмитажа не добрались.
Пили, спали. Остались позади вскрики, стоны, забитый специальным мячиком с дырочками, брызжущий слюной рот и колючий, с шипами, ошейник… – подобное Зуля могла вытворять лишь в пятизвездочных; здесь не дотягивало и до трех звезд: выданные им белые вафельные халаты и тапочки напоминали о приемном покое в больнице. Cтены тонки, толстые постояльцы и постоялки – патриархальны, горничные – старорежимны, «наши традиционные курицы несут только счастливые яйца» (так Зуля издевалась над надписью на тюбике майонеза на кухне); здесь надо было молчать. И поэтому она в определенные моменты осторожно мурлыкала. М. к ней приникала. Чтобы волна, сметавшая Зулю, унесла и ее. Обнимала пульсирующее, с пряным запахом, покорное тело. Крупная родинка за ухом, которую видела только она; сладковатый, плотно сжатый кружочек сзади, который вздрагивал и распускался лишь для ее языка; кровь внутри, в венках, кровь снаружи, раз в месяц, ровное дыхание во время сна, учащенное во время сближения, – все это пробуждало в М. жизнь.
Архитектором дома, в котором размещался их мини-отель, был француз по фамилии Претро.
Когда-то кудрявый малыш. Потом отец нескольких сыновей. Затем средних лет мужчина с успешной карьерой. В 1938-м по делу «РОВС» его расстреляли. Сегодня утром, когда они сошли вниз по пахнущей кошками лестнице, М. указала на его биографию на «Доске объявлений» в подъезде:
– Смотри, кто построил наш дом!
Зуля, уже настроившаяся, как всегда по утрам, на винный бар «Монополь», отмахнулась:
– Да неинтересно мне это! Еще про концептуалистов скажи! Как какого-то козла несли с девятого этажа в закрытом гробу! Вот и накаркали! И он после этого почти сразу же умер!
– Этого посадили… того расстреляли… общество «Дети 404» запретили… Ты полагаешь, тут что-то изменится? Тебе тут не душно, не тесно? Давай, ты все же приедешь ко мне…
– Опять ты про это! А мои попугаи!
Зуля резко натянула нитяные перчатки, пошла вперед. Совершенная, прямая спина. Отчищенные платяной щеткой – с неистовым рвением – черные брюки (дезинфицировала руки специальным раствором после каждой поездки в метро; к красной сумочке прикреплена была скляночка, чье содержимое сражало насмерть микробов, и солнцеочки). М. возвела глаза к небу. Глядела ей вслед. Затем ускорила шаг, догнала. Этих двух попугаев, да еще морскую свинку Антония, унаследованных от пожилого актера-сердечника, которому стало плохо во время спектакля, Зуля всегда приводила в пример.
«Она мне предлагает беженство в Бостоне!» – высокий, детский голос Зули срывался на крик. «А куда я дену своих попугаев? Им тоже дадут статус беженца?»
«Нормально приедешь и со своей свиньей и попугаями. Пойдешь просто по красному коридору».
«Не со свиньей, а со свином… морским… Какому такому красному коридору? А ну, объясни».
«По красному. Ведь их декларировать надо. И вообще, какие к чертовой матери попугаи, ты нашу любовь променяла на тупых птиц!»
«Это ты птица тупая! У тебя в голове мухи ебутся! А попугаи – это дети мои! Сейчас я с тобой – а они там одни… приходит ли к ним эта рязанская дура? Ведь в прошлый раз, когда мы гарцевали на лошадях по Принцевым островам, попугаи сидели одни в темноте без воды…»
«Ну-ну, так если это дети твои, тебя вообще в таком случае нужно лишить родительских прав!»
И тогда Зуля совала ей под нос свои худые, мосластые фиги.
…В аэропорту в Анталии, при расставании, вытирали глаза…
Зулин самолет уже улетал, а рейс М. был только через четыре часа, и вот она стояла, в черной фетровой шляпе и белой рубашке, прислонившись спиной к стене, а Зуля напротив нее и они уже обе знали, что эта первая встреча была не последней и они еще «где-то на шарике» встретятся, но Зуля вдруг сорвалась с места с криками «я сейчас», побежала куда-то и вскоре вернулась с бумажным мешком. Совала в руки М. что-то железное, яркое. «Это подарок тебе». Оказалось, джезва. М., которая пила только чай, ничего не сказала. «Будешь кофе варить и вспоминать». Зуля все суетилась, доставала из мешка пластмассовую авторучку с турецким флагом, магнитики, набор открыток… совала М. в руки, приговаривая: «Помни, помни меня».
Да как уж забудешь тебя, Зульфия…
И особенно этот красный, какой-то игривый замочек в непробиваемой пластиковой упаковке… замочек с выгравированным на нем белым сердечком… замочек с надписью на упаковке «лучший сюрприз для влюбленных»… замочек с короткой, толстенькой дужкой, которая сыграла в этой истории свою мелочную, глупую роль…
А теперь смотри. Вот этот мой рассказ отклонил один американский журнал с примечанием: «It lacks a story arc». Знаешь, что это значит? Не знаешь. Несмотря на твои зареванные заверения, что когда-нибудь ты все-таки переедешь ко мне в США, ты так и не овладела этим «туземным наречьем». Переведу. Они сказали, что в моем рассказе нет кульминации. Характер персонажа, подчеркнули они, должен меняться. Обязательно должно произойти какое-то событие, примерно в сердцевине новеллы, которое все поменяет и перевернет, поставит все «на попа».
Но ты-то, ты, утверждающая, что мы обе должны меняться во имя любви, не изменилась ни на одну каплю! И ни на капельку не уменьшила алкогольную «дозу»! А эти глупцы из журнала еще приписали в конце: «И Вы не объяснили ее постоянного желания выпить. Что же за этим стоит?»
Но я понятия не имею, что за всем этим стоит.
Что тебя толкнуло к вину. А меня – к тебе. А тебя – к нашим полетам по всему «мерзотному», казавшемуся тебе таким холодным и мерзлым, земному «шарику». Любовь не меняет людей: теперь ты согласна? Что ж, взгляни на то, что отвергли эти аналитичные англоязычные литераторы, на то, что, в сущности, отвергла и ты.
Потому что такого у нас больше не будет.
* * *
На твой юбилей я подарила тебе путешествие по Меконгу, с почти игрушечными обворожительными обезьянками, грязевой ванной в волшебном парке и кормлением с удочки крокодилов. Ах, c какой силой они дергали мясо с крючка, как хлопали пастью и как ты смеялась, как рада была, что мы снова вместе. Как счастлива, что хотя бы на две недели благодаря мне покинула свой Казахстан. Помнишь, как пожилая вьетнамка, гребя веслом, охала и нарочито терла свою поясницу, а ее проплывавшие мимо товарки, завидя нас, делали жест, будто считали в воздухе деньги, и мы с тобой не сговариваясь вынули кошельки? Как мы поднимались куда-то наверх и ты любезничала с бывшим летчиком Ваном, который выучился русскому в летной школе в Рязани, и потом, с ним пошептавшись о чем-то, подошла к огромной лежащей статуе Будды и потерла ей локоть «на счастье»?
Эта твоя любовь в приметы, в покровительство Высших сил…
Я заглянула тебе через плечо в Черногории, в храме, и вдруг увидела свое имя, повторенное на бумажке несколько раз… Я до сих пор теряюсь в догадках: пыталась ли ты этим приумножением увеличить мой шанс на потусторонний успех, либо у тебя было просто слишком много подруг с таким же, как у меня, именем, и всем им ты пожелала здоровья и счастья?..
Твое сорокалетие. Далат. Долина любви. Вечером мы сидим в ресторанчике на открытом воздухе, за каким-то бурлящим котлом, который тут называют «хот пот», и кидаем в него креветки, рыбу, грибы, свежие овощи. Твое обычно плотно захлопнутое, непроницаемое, белое меловое лицо раскраснелось. Твоя вьетнамская шляпа тебя очень красит, и я уже хочу тебе об этом сказать, как тут ты называешь грязным русским словом официантку-подростка, подошедшую и по ошибке выключившую наш бурлящий котел…
А вот, cпустя несколько месяцев, Питер. Мне исполняется тридцать пять. Петроградка. Мы опять вместе. Ты надписываешь привезенную из Атырау открытку прямо при мне, приписывая внизу поразившую меня фразу: «Бог тебе в помощь», хотя, по возвращении в Бостон, где меня неожиданно сократили и у меня кончились деньги и на оплату жилья, и на полеты к тебе, мне нужна была помощь твоя.
Ты же, веря в магические силы замочка, не хотела ничего замечать.
Этот замочек должен был сейчас висеть на мосту в Питере, с нашими именами, а ключи от него лежали б на дне. Фонтанки, Мойки, Черной речки, Невы… Со своим географическим кретинизмом я никогда не могла различить этих рек… Замочек, навсегда скрепляющий нас. Веришь ли ты, что я пишу это сейчас и поглаживаю пальцем ремень, что ты мне подарила, с надписью «Iceberg»? Ремень, которым ты как-то попросила себя связать… Один из твоих спохваточных, суматошных, в-последнюю-секунду подарков, как будто ты чувствовала, что недолюбила, недодарила, недодала… Айсберг. Ледник. Вот здесь… видишь? Вот тут. Вот этот кусочек прикасался к твоим коленям, спине… ты, почувствовав мой удар, отсюда, издалека, наверное, сейчас вздрагиваешь и боишься, как тогда, когда ты замерла в ожидании боли…
А тот грузный, сочный грузин из ресторанчика «Руставели»? Он принес чачи и сказал, что ее надо выпить до дна. Долго присматривался к тебе, пока ты осторожно крутила чарку с чачей в руках, а потом с улыбочкой заявил:
«Вот у одной тепло разлилось по телу от чачи – а у другой, кажется, нет. Признайся, ты холодна?»
У меня ты всегда просила либо боли, либо тепла.
Зульфия…
* * *
Они сидят в полутемном здании театра на Невском. М. плохо. А ведь только утром она ликовала, что Зуля согласилась пойти на спектакль:
– Постановка Георгия Филигонтова? А я его знаю. Когда стажировалась в Москве, пыталась помочь ему устроиться на работу – а этот дурак бухал целую ночь и пришел на собеседование в том, в чем куролесил на плешке… А спектакль-то, спектакль для детишек идет…
Голова М. склоняется на колени. Вокруг почему-то так много детей. «Киндереныши» беспардонно шумят. Потом затихают. Кажется, началось. Сцена затянута чем-то зеленым. Ряска. Тина. Или это цветы-лепестки? Актеры в зеленом трико. М., ошеломленная такой однородной цветовой гаммой, закрывает глаза, но и тут все зеленеет. Плывет. Она силится взглянуть на сцену. Там тоже все неустойчиво. Маленькая кукла, с базедово-большими глазами, вся в белом, покачивается на воде в плетеной корзинке. Вокруг – жабы с огромными красными ртами. Или это ей только кажется? Может быть, виноват зеленый змий? Сначала питерский «Вермут», затем в «Копеечке» водочка. А потом Зуля сунула ей попробовать «Чинзано». «Один глоточек, оставь для меня».
М. почти спит, спрятав голову, как страус, в песок. Уткнув ее между коленей. Иногда через силу смотрит на сцену. Когда же это закончится? Когда Дюймовочка начнет спасать Ласточку? Когда у Ласточки забьется сердце, можно уйти. Как только Дюймовочка ее оживит. Как только спасет силой любви. Это самое главное в этом спектакле – и если они дождутся, то, значит, они все уже видели и все осознали. Ведь дальше в любом случае опять будет это зеленое бескрайнее безобразие и актеры в болотном трико.
А ведь только утром М., еще стоящая на ногах, зачитывала Зуле вот этот параграф:
«Маленькое существо не больше дюйма, Дюймовочка, в этом спектакле, проходит по пути познания мира. Мира злого и доброго. Она настолько сильна желанием спасти мертвую Ласточку, что у Ласточки начинает биться серде, она оживает и в благодарность уносит Дюймовочку в волшебную страну к таким же маленьким существам величиной в дюйм, где рыжий веселый Эльф предлагает поливать цветы вместе».
Утром М. сама была веселой как эльф, а сейчас ей так плохо, так плохо, что хотелось бы, чтобы Дюймовочка поскорей прошла весь путь познания добра и зла и оказалась в волшебной стране. Чтобы отмучилась. Чтобы навсегда покинула этот зеленый, затянутый трясиной «шарик». Чтобы попала к таким же крошечкам, как и сама. Чтобы наконец обрела счастье. Чтобы они смогли бы встать и уйти. Чтобы остались за спиной тростевые куклы, толпы топающих ногами детей, крот, жабы, жуки…
Но как же идти? М. знает, что если она сейчас встанет, то ей будет хуже. В бок упирается жесткий маленький кулачок. Так стучит в поясницу, будто дюймовые гвозди вбивает. Это Зуля, конечно: «Вставай, вставай, что с тобой, ты еще тут будешь спать!» Но М. не может произнести ни одного слова. Если произнесет – из ее рта вырвется и поползет по полу театра зеленый змий. К ним оборачивается какой-то мужчина: «Совсем стыд потеряли! Вы мешаете детям следить за происходящим на сцене!» М. пытается встать, но понимает, что единственная поза, которую она может позволить себе – это сидеть уткнувшись лицом в колени. Зуля продолжает вбивать дюймовые гвозди в ее поясницу.
«Пошли отсюда, вот у нас в детстве был кукольный театр, а это не Андерсен, а извращение… смешение сразу всех сказок. Подобное искажение только пидор мог выкакать из себя!»
К ним подходит администратор.
С ее помощью М. выводят на улицу. Она присаживается на стул в близлежащем кафе. Зуля говорит что-то официанту и М. накрывают фиолетовым пледом. Проходит какое-то время. Наконец М. хорошо. Она почти уже в волшебной стране. Она почти счастлива. От нее уже уполз тошнотворный душащий змий. Зеленое сменяется фиолетовым, а Зуля больше не стучит в нее, как в гонг, своими безжалостными, наспех наманикюренными молоточками. М. подкладывает под голову рюкзачок и чувствует твердое. Это Зулин замочек. Красный замочек, который она привезла и который они обязательно должны навесить на мост.
«Может быть, сейчас пойдем и навесим?» – пытается сказать М. подошедшей к ней Зуле, но Зуля ее обрывает.
«Что с тобой? Ты пришла в себя? Почему ты всегда засыпаешь, когда ты выпьешь, как будто ты алкоголик? Как пьяный подзаборный мужик!»
«Я не алкоголик», – М., застеснявшись приступа сентиментальности, прячет замочек в рюкзак.
«А кто пил по утрам? Кто в Бостоне на работу приходил уже подшофе? Кто садился за руль, припрятав за сиденьем пикап-трака полбутылки в пакете?»
«А ты что, это видела? Видела через океан? Прозревала из своего Атырау?»
«Да ты сама мне все рассказала!»
«А может быть, я наговаривала на себя!»
«Наговаривай, наговаривай, только больше так меня не позорь! Храпела как пропащий алкаш!»
«Это ты алкаш! Ты пьешь и меня подбиваешь! А я пью только с того дня, как повстречала тебя! С тех танцев в Турции, когда ты перепила и кинула башмаки, один за другим, в Джамилю! Нам еле удалось тогда все уладить! Ведь ты не только в Джамилю, ты еще в жену какого-то новорусского мордоворота попала! А мы ему: у девушки художественная натура, она так расчувствовалась, она просто танцует, вы не волнуйтесь, это было не в вас! А «художественная натура» утром даже не могла вспомнить, что вечером вытворяла!»
Зулино лицо передернулось.
М. продолжала.
«Ты алкоголик, ты из нас двоих алкоголик, вся ирония в том, что в этом ты обвиняешь меня».
Зуля встряхнула фирменный полиэтиленовый пакет «Монополь». Там на дне каталась бутылка испанского «Темпранилло». Сердце М. сжалось.
Зуля полезла в пакет. М. замерла. Одно дело – добиваться того, чтобы Зуля навсегда бросила пить, другое дело – лишиться прекрасного, с вином и закускою, вечера.
– Cейчас ты увидишь, какой я алкоголик! – Зуля достала бутылку с таким выражением решимости на лице, что М. поняла, что двести девяносто рублей потрачены всуе. Каких богов не моли, что сейчас не пиши на церковных бумажках с просьбами всевозможным Всевышним, все сейчас перед Зулей бессильны.
– Погоди, погоди! – она говорила, и М., смотря на ее маленькое, такое кукольное, со сжатыми губами и треугольным подбородком, лицо, неожиданно вспомнила, что друзья дали ей прозвище «киндер-сюрприз».
Они стояли на Невском. Уже вечерело, но толпы людей их обходили. Никто не замечал ни Зули, стоящей с бутылкой, ни М., которая с ожиданием глядела на Зулю… – застыв, смотрела на Зулю, оглядывающуюся по сторонам, о что бы эту бутылку разбить.
«Сейчас, cейчас я вылью это вино!»
Зуля искала объект разрушения, а М. вспоминала, как они утром внимательно ходили вдоль полок. «Только полусухое и полусладкое, все остальное, с сахаром – это вред для здоровья».
М. боялась публичных сцен как огня.
И вот сейчас Зуля шмякнет это полезное для здоровья вино об асфальт. А может быть, это разбитие – а не очередное распитие – и станет в ее алкогольной карьере поворотным – отворотным – моментом? Может быть, оно заставит ее навсегда забыть о вине?
Вот она, cо своими отчищенными черными брюками, со своей скляночкой от микробов, с руками в крови – порезалась металлической, оборачивающей горло бутылки, фольгой, когда сдирала ее зубами и пальцами.
«Куда, б**дь, исчез штопор? Где, я спрашиваю вас, мой штопор? Всегда ведь был тут», – Зуля кричит. Фейерверком из красной сумочки летят вверх какие-то вещи. Наконец она подходит к стене близлежащего дома и изо всей силы ударяет бутылкой о стену. Проходят мимо прохожие. Становится чуть светлей. Загораются огни кафе, фонари. Зуля ударяет о стену и из бутылки вяло вытекает красная жидкость. Как кровь. С пальцев Зули стекает вино. По стене дома, построенного каким-нибудь впоследствии репрессированным архитектором, течет ее кровь. Его недоказанная в суде вина, вино, невинно пролитая кровь. Не пойми зачем вылитое «Темпранилло». Такой вот ларечек с сумасбродным секретом. Этакий киндер-сюприз.
Зеленая тина с красным вином. Утреннее тошнотворное зелье и разъяренный раскрасневшийся вечер. Девушка в черных, уже запачканных внизу чем-то брюках, выпускает бутылку из покалеченных пальцев. Та заваливается на бок, будто мертвец. Прислоняется к косяку. Даже не катится. Просто как-то внаклонку, как в фильме, стоит. Из нее – на стену, на тротуар – вытекает красная жидкость.
На следующее утро они в первый раз не заходят в винный магазин «Монополь».
М. ждет, что сейчас Зуля предложит: «Давай купим вермута и по маленькой, просто чтоб было», но Зуля молчит. М. в душе радуется. У них остался последний день, чтобы наконец-то найти правильный мост.
Зуля пытается нацарапать на замочке штопором свое имя, но справляется лишь с первой буквой: «И так сойдет». Передает М. замочек. «Теперь очередь за тобой». Держась за руки, они подходят к мосту. Мост идеален, но вокруг слишком много народу. Автозаки, фаны «Зенита». Флаги, замерший в ожидании стадион. Завитушки здесь тонкие и поэтому дужка точно налезет, но М. опасается. Полицейские расставлены через каждые два метра. Смотрят в упор. Зуля подначивает ее, но М. утверждает, что здесь, у всех на глазах, лучше этого делать не надо.
Они решают отыскать другой мост.
Но замочек не налезает ни на один завиток…
Сначала они прошли мост без названия и попытались приноровиться к чугунным спиралям – замочек не лез. Потом они шли по Тучкову мосту и М. принялась осматривать его основание с какими-то электрическими проводами, чтобы можно было навесить туда, но Зуля больно щипнула ее за локоть и сказала, что сейчас ее уволокут в автозак как террористку, потому что именно здесь на мосту находится какой-то разводящий мост механизм. Потом они прогуливались по Ждановской набережной и Зуля жаловалась, что М. затащила ее в какое-то «ужасное индустриальное место, на какую-то грязную стройку», но М. утверждала, что зато здесь очень много мостиков и мостов, и они продолжали кидаться к каждому завитку, к каждой кажущейся подходящей детали моста и примеряться, но даже не стоило открывать дужку: сразу было видно, что ничего не налезет. Не налезал он ни на Университетской набережной, ни на Адмиралтейской, ни на Васильевском, ни на Аптекарском, ни на Крестовском, и тогда Зуля убрала его, положив вместе в кармашек со штопором, в свою красную сумку и он навсегда исчез там в хаосе мелких вещей…
А утром, утром перед самым отъездом, ее рука была там, в ней, совершая движения, ритмичные движения, мерные круговые движения, которые приводили в восторг, но как-то незаметно затихали и замирали… Дыхание Зули становилось более ровным, рука останавливалась, всегда плотно сжатый рот размягчался, складки разглаживались и оргазм опадал как нераскрывшийся парашют. М. просила Зулю не спать, но Зуля, сама ругавшая ее из-за засыпания на «Дюймовочке», продолжала погружаться в непростительный сон, а рука ее, как бы сама по себе, еще пыталась что-то делать и где-то кружиться, вызывая в М. море томления. Неутоленное томление и желание, которое так и не приходило к разрядке, ведь было приятно, даже очень приятно, но как бы не до конца, не до полагающегося ей разрешения, и М. напрягала все мышцы, но кульминации не наступало, рассказ не вставал «на попа», и они так и не могли договориться, в каком «месте на шарике» обосноваться, с Антонием и попугаями, которых Зуля не отваживалась перевозить в клетке, и с наличием у М. всяких подработок в Америке, которые платили ей достаточно щедро и поэтому она никак не могла решиться уйти…
Рука кружилась, приводила наслажденье в движение и потом вдруг опять затихала, разрядки не наступало, и только теплилась в груди большая острая нежность по отношению к этой непутевой Зульфие Алексеевне Шахмаметьевой с маленьким шрамиком, сбереженным со студенчества штопором и красным замочком в виде уютного округлого сердца; замочком, который так и не налез ни на один мост: ни на Мойке, ни на Фонтанке, ни на Ждановской набережной, c этим скрепляющим влюбленных замочком, на который она возлагала такие надежды и который, расстроившись и расплакавшись в маршрутном такси, увезла с собой в Казахстан.
15 мая 2015 – 30 июня
Сан-Франциско – Дублин