Опубликовано в журнале Зеркало, номер 46, 2015
1
Пожаловаться ближнему – это ведь почти помолиться. Он покивает головою сочувственно, вздохнет, а если кстати, возмущенно промолвит: «Ну, это уже ни в какие ворота!»
Не пора ли, однако, сдаваться? Рычагами завладели новые люди, они моложе, полные сил. У них другое мироощущение, они не постигают твоих намерений, и твои действия им помеха.
Вот я изменил положение кнопки в комнате. Теперь дочь могла доставать до нее рукою. Автоматическая дверь открывалась, и она выезжала на своем кресле в коридор.
Самоуправство с кнопкою вызвало негодование, крик. Позвали жандармов! История крохотная, но и тут пали санкции: мне запретили входить в комнату дочери.
Странные сообщающиеся сосуды бытия: увеличив свободу передвижений Марии, я уменьшил свою. Поделился, так сказать. Это случилось в 2014 году, добавлю ради моей слабости к хронологии. Сто лет Первой войне мировой, кстати. Если серьезно, то неизвестно, за что тогда воевали. Ну, конечно, укажет профессор на интересы и почему они вступили в конфликт, но глупость правительств с годами всё очевиднее.
Почему так трудно написать эту книгу, книжечку, – о моей дочери-инвалиде? Ведь были порывы вдохновения, ну, как обычно, взлетал – и – нет, не падал, я опускался и снова сидел неподвижно.
Дело в том, что писание всегда немножко мечта, или, напротив, грусть по ушедшему.
А тут – неудача, провал роковой. Инвалид.
Сочащаяся рана. Как же о ней рассказать, чтобы слушатели не разбежались? Люди боятся заразиться несчастием.
Расскажи-ка интересно о том, чего не хочешь, чтоб оно было.
Едва начинаешь говорить, как немеет язык.
Молчание грузом лежит, вдохновение изнемогает.
Но есть и доводы, чтоб продолжать упираться, как в данную секунду я упираюсь и продолжаю писать.
Хорошая книга о судьбе моей дочери-инвалида во Франции – шанс изменить отношение к инвалидности вообще. Литература ведь влияет на жизнь общества. Есть разительные примеры.
Все читали «Хижину дяди Тома» – и вот вам темнокожий президент Барак Обама полтора века спустя. Даже имя его значит «жилище» во многих языках: барак некоего Обама, Обам и его барак. Но хижина его теперь – Белый дом. Темнокожий в Белом – заметьте – доме.
Так вот, моя дочь живет в новом здании для инвалидов – из бетона. Языку хочется назвать его иронически «бункер». Нормальные люди жить в таком не мечтают. А через сто лет, можно надеяться, инвалиды станут членами общества, со своими правами. Построит их приют не чиновник с архитектурным дипломом, а чемпион человечности.
Если, конечно, медицина не научится врачевать инвалидность.
Но даже и сегодня к бункеру можно отнестись положительно.
Вот так: бункер – это очень прочное военное сооружение, которое трудно захватить! Да-да, господа! Если там не окажется предателя.
До Нового 2013 года инвалиды жили – почти тридцать лет – в особняке XVIII века с садом, по завещанию филантропа. Возможно, не один отец города или департамента, видя его, допускал юркую мысль: «А хорошо бы тут…» Но не решался додумывать до конца. Или, бывает и такое во Франции, остаток католической совести приводил в смущение. Отобрать у увечных и это – у них и так нет ничего…
Возможен обмен при самой легкой подмене: особняк продается (новый владелец его превратит в квартиры для сдачи в наем), а инвалидам строится новый просторный дом из бетона, на бросовой земле торгового центра городка Вернёй-сюр-Авр.
Архитектор не предусмотрел во дворе крана с водой. Вот это обидно. Ведь им есть что поливать, – кустики и деревца в кадках.
Теперь никто не позарится! Полноценные люди, облеченные властью и возможностями, не мечтают о коридорах с дневным светом, об окошках, покрашенных в разные – скажите спасибо – цвета. Неразрушаемый, неприсвояемый, современный бастион Ларш, который отобрать у инвалидов почти невозможно: незачем.
И защитники у бункера есть, – персонал во главе с директрисой, люди здоровые, и уж они защитят свою честь, достоинство и зарплату, а заодно и право инвалидов быть накормленными и помытыми.
КОШКА И РЫБКИ
Катастрофа. Случайно нажал на клавишу компа – и новая глава, только что написанная, исчезла! Целое утро насмарку.
Наизусть я не помню. Утрачено главное: чередование нюансов темного и светлого, без чего картины нет.
Ощутив отчаяние, я немедленно применил сильное средство, себе говоря: да, строки погибли, но что это по сравнению, скажем, с пожаром Александрийской библиотеки? И десятков сотен тысяч томов, пропавших, следа не оставивших даже в виде названий и трогательных осиротевших цитат.
Вот, писал я на погибших страницах, живущий в доме для инвалидов странен самому себе. Особенность его подчеркивается ежедневно. Только они, инвалиды, имеют право спать в этом доме. Ночью там тишина. Ночная дежурная прикорнула на узкой кушетке и дремлет.
Тайн ночного приюта не знает никто. На случай пожара висит план помещений и лестниц.
Однажды я предложил предыдущему директору Ларша – женщине рассудительной, выслушивавшей говорящего, – на рассмотрение мысль: выделить уголок, где переночевал бы какой-либо родитель живущего здесь инвалида.
И тогда снята исключительность места: «здесь ночью спят только они, инвалиды».
Вы ведь, возможно, инвалида боитесь, по крайней мере, вид его вас тревожит, – именно в силу его исключительности. Он не как все. А быть не как все – страшно. Нужна смелость, чтобы к нему подойти.
Инвалиды, конечно, привыкли к своей оригинальности, но она остается грузом. Чуть-чуть уменьшить его, дать отдохнуть.
Директриса замялась, смотрела на меня с подозрением. Однако я мог спустя время ночевать в филиале Ларша, в пятнадцати километрах. Там такую квартирку предусмотрели – с отдельным входом.
Или вот электрическое кресло. Иные никак не научатся. Месяцы попыток и страданий. Нельзя ли попробовать посадить во второе кресло отца или мать? Включить таинственный механизм подражаний детей – родителям. Ведь иногда удивительно, что ребенок вдруг что-то умеет! Никто не учил, рос – и пожалуйста, сам взял ложку и ест. Слушал, слышал – и заговорил.
Навык серьезный: кресло водить. Дочь не умеет, но она не одинока, рядом в кресле отец, и они едут, огибая углы. И дочь учится, как лучше подъехать к кнопке лифта, и в лифт заехать, и там нужную кнопку нажать.
И очень обидно, что животные в приюте запрещены. От них есть польза, не только хлопоты, уверяю вас! И телевизор на моей стороне: каждую неделю передача об этом.
На Ассамблее, где представлен был проект переезда в новое здание, отец выступил с речью. О чем же вопил сей чужак в пустыне нормандской?
Почти сто человек в помещении столовой. Лицом к залу заседает правление. Посередине серых костюмов сияет круглое розовое личико директрисы, обрамленное блондинистыми кудряшками.
– I have a dream, – сказал иностранец. Нарочно так начал.
Это слова Мартина Лютера Кинга, черного пастора, убитого, в конце концов. Я мечтаю о том времени, – говорил пастор, когда чернокожие будут ехать в автобусе вместе с белокожими.
Я мечтаю о том времени, сказал отец Марии, когда у входа в приют для инвалидов будет встречать дружелюбный пес, машущий хвостом, когда в коридоре вам встретится кошка, не утратившая своей независимости и здесь.
В столовой мерцает таинственной жизнью аквариум, пронизанный жемчужными нитками воздуха. Он предлагает свою терапию спокойствия и тишины.
А в другом месте – иная терапия: в клетке щебечет пара волнистых попугайчиков-неразлучников, дарит отлученным от семьи тепло воспоминания. Счастье других людей может ранить, подчеркивая собственную нищету, а благополучие птиц – ласкающее, легкое.
Собрание инвалидов слушало эту речь внимательно, отец чувствовал обратную связь. Президиум сидел с каменными лицами. Никто не попросил слова дополнить иль опровергнуть. В коридоре потом подходили: «Мы согласны, сделайте так, чтобы здесь были животные… – Что же вы молчали? Ассамблея могла б обсуждать и решить…»
Переминались с ноги на ногу:
– Понимаете ли… они заложники: мы уедем, а они останутся.
– Вот вы сказали: животные, – сказала директриса в коридоре, – а я вам скажу из своего опыта. У меня дома кошка и собака. Сначала животными интересуются, занимаются, а потом привыкают и забывают.
Аквариум отец однажды устроил. Небольшой, но как у людей: пузырьки поднимались среди зеленых стеблей, грот и песочек, лампочка тихо светила, и рыбки поблескивали.
Приезжая, раз в месяц, он аквариум чистил.
Однажды он заболел, а когда приехал, Мари уже перевели в другую комнату, и аквариум исчез. Никто не объяснил, почему. Не извинился.
И однако – победа! Теперь кошка – молчаливая кошечка Нинет живет в приюте! На первом этаже, в небольшом холле возле лифтов стоит ее корзинка.
Отношение же к отцу изменилось. Выступил сам, без предложения дирекции. Получилось, что как бы вскрыл недостаток. Конечно, эпизод забылся, протоколов никто не ведет. Но неприятный осадок остался. Да и говорит он с иностранным акцентом.
В ОБЩЕСТВЕ
Дороги сходятся к кругу: здесь кончается город, далее – широкое поле, и в поле широком построен уже супермаркет, заправка и мойка, и магазин стройматериалов. И – Макдональдс! Центр общественной жизни.
Выражение некоторых лиц изменится при имени сем. Чаще по причине снобизма, реже – искренне: фу, Макдональдс!
Инвалид – или его поверенный – скажет: достоинство то, что в этом народно-молодежном ресторане никого не смутит его кресло. И не только это. Одна половинка входной двери шире другой: чтобы легче прошла детская коляска. Или инвалидное кресло.
Правда, и в обычных ресторанах теперь обслужат, но взгляды, знаете ли… выразительные. Молодому отцу были они безразличны, а вот с годами – нет, лучше туда и не заходить. Он устал, как говорится по-французски, морально.
Впрочем, только в одном ресторане – «Золотом карпе» на берегу Марны – их когда-то попросили уйти. Отец возмущался.
– Нет уж, пожалуйста! Мы не сможем вас обслужить.
Интересно, что спустя год ресторан разорился.
Макдональдс! Широта твоих взглядов современна, внимание к детям похвально: коммерция с человеческим лицом приятна. Вдобавок, ты, как и мы, иностранец, правда, американец, – это преимущество перед политическим эмигрантом.
На Мари оглядываются. Дети пристально смотрят, не понимая явления: вот взрослая женщина в кресле, его толкает мужчина. И подглядывают, как она ест.
Родители им объясняют что-то, понизив голос, и дети снова оглядываются на нас.
Меню неизменно: кока-кола и картошка фри. Ну, и добавки: гамбургер – вот куда занесло его из города Гамбург проездом через Америку!
Еще мы берем мороженое, называемое Совершенство, – да, да, есть в этом мире что-то совершенное! У него особое у нас назначение.
Ибо пять-шесть таблеток, прописанных Марии (от эпилепсии… от желудка и для него… для пищеварения…), заведомо измельчаются в ступке. Это для того, чтобы Мария, поперхнувшись, не подавилась.
Раньше – в течение четверти века – ей давали таблетки в чайной ложке. Сначала по одной, а под конец – сколько поместится. И однажды она поперхнулась и подавилась.
Здравый смысл сказал бы: нужно таблетки давать по одной. Дирекцию же страх охватил, и она распорядилась толочь все таблетки и пилюли вместе – в один порошок.
Французская медицина – самая лучшая в мире, как объявил однажды по французскому телевидению французский министр здоровья.
– Вы пробовали когда-нибудь такой порошок? – спросил я однажды директрису Куртель.
– Зачем же, у меня, слава Богу, нет эпилепсии.
Я не успел объяснить, что имел в виду горечь, какую спрятать почти невозможно, она расходится во рту, и надолго.
Так вот, на чайную ложку кладется слой Совершенства, насыпается порошок лекарственной смеси и совершенно покрывается слоем мороженого же. И Маша глотает. В пять-шесть приемов доза потреблена.
У моей дочери есть эпилепсия, и ей просто так дают смесь медикаментов, не попробовав предварительно даже на крысах. А она не может объяснить своих ощущений. И отказаться тоже не может. И отец не может.
Она переживает, возможно, унижение, – я его чувствую в себе – унижение от бессмысленности дела, к которому принудила сила. Чувствую его со времени моего советского детства, отрочества, юности. Подумать только, и во Франции – то же.
Нет уж, позвольте мне договорить насчет порошков! Я вовсе не так одиозен: в той же Нормандии, в том же Вернёй-сюр-Авре французская медицина поступает разумно.
И вот как это узналось. Переезд в новое здание в январе 2014 был тороплив – и настолько, что казался скорее изгнанием по чьему-то приказу. Новостройка еще не закончилась: дыры чернели там и тут в потолке, не было горячей воды. Марию не мыли дней десять. А спустя тридцать лет сидения и лежания кожа ее уязвима. Образовался пролежень. И вот еще: на спине и бедрах началась рожа. В воскресенье 12 января вечером ее увезли в больницу. Ирина, мать и опекунша, туда же поехала. Ее сменил я.
И увидел чудо.
Медсестра давала Марии лекарства. На ложку она брала немножко желе и сверху водружала цельную таблетку. Дочь глотала без всяких усилий, опасений и унижений.
– Как славно! – сказал я, восхищенный. – Нельзя ли ваше умение передать в Центр Инвалидов? Показать дирекции ваши приемы?
– Что вы! – сказала она. – В каждом заведении свои правила, вмешиваться нельзя.
А ведь между французской медициной больницы и самодеятельностью приюта – метров пятьсот.
В Макдональдсе Мария становится самостоятельной и – протягивает неловкую руку к соломке картошки, берет такую одну с двух попыток и несет осторожно ко рту.
Становится как все.
Если ж настроение плохое, она просто сидит и рот открывает, когда я подношу. Два кулька, мой и ее. Мы вместе едим. Мне, разумеется, проще и легче, и я слежу, чтоб не слишком ее обгонять.
Она осторожно жует, чувствуя твердую пищу. Ей все-все дают измельченным в кашицу, – дирекция опасается, что она поперхнется. Три раза в день кашицу. Всякое блюдо в кашицу превращается, даже пюре с мясным фаршем.
Кашица из недели в неделю, из месяца в месяц. С 2010 года. Пять лет, господа, кашицы.
Иногда Марию тошнит. Возможно, от кашицы, она объяснить не умеет. От того, что человеку – даже с ограниченными возможностями движений – трудно жить, как деталь на конвейере. Но усилия каждого дня постепенно ведут к немоте и неподвижности. Мало-помалу, как в гомеопатии.
Это особая гомеопатия – опасливость администрации.
Закончив еду, мы просто сидим: нас из Макдональдса не гонят, и гарсон не бросает выразительных взглядов. На улице дождь. Бедолаги курильщики, высунув нос, передернув зябко плечами, обращаются вспять.
Мария оживает. Она взглядом следит за детьми. Или вот молодая женщина с подносом остановилась рядом и изучает чек кассы. Мария ловит момент и произносит: «Бонжур!»
Та оглядывается на нее, старается сообразить, кто это, как это, и отвечает удивленно-приветливо: «Бонжур!»
Разговор состоялся. Мария довольна. Таких разговоров может быть несколько: народу тут много, люди приходят-уходят. Иногда образуется очередь! Вот что такое популярность заведения.
Мария вся внимание. Я же, извините, задремываю. Спал с перерывами: меня будил кашель хозяина дома, дающего мне приют. А главное – радио говорит у него постоянно, – ему нужно слышать человеческие голоса, их главное свойство – разрушать его одиночество. Молчание ему едва выносимо.
Он священник на пенсии. Уже поздно пытаться превратиться в монаха, которому тишина и одиночество – рай. Ему – ад. Ну, относительный.
Сквозь дрему я слышу веселое восклицание «Мари!», и Машин смех узнавания. Разлепив веки, я вижу спину удаляющегося человека.
– Она меня знает, – самодовольно говорит дочь. Осколки прошлой жизни иногда залетают в наше настоящее. Знакомая спина: это старенькая Армель, доброволец паломничеств в Лурд, куда Машу возили не раз, и еще бы возили, пока не прекратились поездки. Почему, я не знаю. В существовании дочери есть малоизвестные мне эпизоды. Возможно, не стало денег.
Целый год была цель ожидания: в августе – Лурд. Ах, поезд! Погрузка полдня, в пути целый день, разгрузка.
Прекратился праздник. Еще одно
окошечко в жизнь закрылось. Да и Армель состарилась и перестала ездить,
сопровождать больных и калек. Муж ее умер. Мария вес набрала, и теперь в
одиночку трудно плавно поднять
В моей дремоте я с облегчением думаю, что этот нескончаемый труд прекратится когда-нибудь. Бог не без милости: ни у кого не отнимает Он смерть. То есть, конечно, я хочу сказать – исход, точнее, изъятие из этого мира труда.
А сегодня в нашем клубе мы принимали Доминика Римо, местного жителя, чей немалый дом возле Лэгля мы посещали, когда я мог без опаски – ей повредить позвоночник – пересаживать Машу в автомобиль.
Корни Римо уходят в прошлое, иногда утолщаясь в событие, достигшее нашего времени другим путем. Его предок Александр Корреа – один из семи спасшихся и выживших пассажиров фрегата «Медуза». На картине Жерико в Лувре он размахивает тряпкою, подавая сигнал где-то там идущему кораблю.
Покойный брат Доминика, Гзавье, был очень привязан к сему эпизоду семейной и национальной истории. Выжившие с «Медузы» настолько прославились, что Александр выставил свою кандидатуру в мэры! Если я правильно помню – Бордо.
БИОЛОГИЧЕСКИЕ ЧАСЫ
Мария начинает делать движения: словно она приподнимается в кресле, потягивается вверх, в стороны. Раньше – до 2004 года она говорила: пипи!
Это кому-то пустяк, а для нас пипи и кака – отметка прогресса. Дочери было 8 лет, когда она вдруг поняла, что нужно соединить приближенье желания тела с этими словами, произнести вслух, и они становятся просьбой. Общением. Ее тогда принимают в мир взрослых людей – добрых, по крайней мере, не злых. Ее сажают на горшок, потом вытирают, ей сухо, тепло.
Мария не соединила окончательно твердо два события, – практических, даже можно сказать, прозаических, – желание тела и объявленье о нем. Она думала, что доставляет родителям радость всегда своим восклицаньем: «Пипи!»
И уж родители радовались! Биологические часы пошли.
А ведь это целое дело: горшок, раздеванье, усаживание. И с годами дитя тяжелее, и уже не дитя, уже тридцать, а потом и тридцать пять килограммов. И не просто, рывком, как мешок, а плавно, легко.
Катастрофа длилась несколько лет. В нормандском городке, в специальном учреждении для инвалидов на зов Марии не торопились. Уже нужно было терпеть, а потом и ставить рекорды, – не занесенные, увы, в книгу Гиннесса: сколько может терпеть инвалид, захотевший помочиться? Четверть часа? Полчаса? Час?
Наконец, дотерпев, Мари облегчалась и произносила свой афоризм, который нужно привести в оригинале: «Ça fait du bien!»
В 2004-м Мари бежала из Ларша. Она спустилась во двор и выехала на своем кресле через ворота в город. Она ехала куда глаза глядят до тех пор, пока не устала. И потом она не знала, что делать. Кто-то заметил, спросил, позвонил, за беглянкой приехали. Вот и всё.
В это время она была очень несчастна. Тогда в центре работал монитером молодой мужчина, Патрик. Событие, согласитесь: на двадцать девушек – один.
Что чувствовала Мария в свои 28 лет? Читательницы, возможно, могут припомнить свои переживания, если им уже больше. И особенно посочувствуют те, вероятно, у кого было шансов немного, когда они были влюблены. А у Мари – никаких.
Мне случилось в жизни влюбиться, когда надеяться на взаимность не приходилось. И я вместе с дочерью горевал, ее понимая вполне. Да только представьте: почти всю свою жизнь – от матери отделившись – она спит одна. Никогда не было в ее жизни ласок особенных, прикосновений.
Директриса Гудвин объявила однажды, что приедет психолог и расскажет родителям о сексуальности инвалидов. Занятость ему помешала. Да конференция на такую тему в Нормандии – смелость. Догадываясь о страданье Марии, монитрисы над ней легонько подтрунивали.
А обитатели дома насмехались над ее религиозностью.
– Эй, Мари! Спой: «аллилуйя»!
И передразнивали:
– Как ты поешь, а? «Аллилуууйя!»
Маша злилась. Она вся напрягалась и делала жест, словно отрывала что-то невидимое.
Инвалиды живут в коллективе, как и вы, цельнотелые и полновластные. Симпатия и вражда, ссора и спор повседневны. Тайна дружбы, загадочность неприязни, – всё как у нас. Правда, мы себе объясняем, зовем психологию в помощь – и довольствуемся объяснением, призрачным и непроверяемым. Однако ж порядок в понятиях – уже кое-что. Слова покрывают общение душ. А тут – в чистом виде: гневный взгляд, клокотание в горле, звуки. И никак не могут перестать и на своих креслах разъехаться: бушует ссора без слов.
Учреждение для инвалидов состоит из трех частей: сами они, персонал и дирекция. Позади инвалидов маячат родители. Отношение к ним двойственное: они как бы на стороне инвалидов, некое моральное наблюдение, то есть помеха свободным действиям служащих.
Но они же и клиенты фабрики немощи. Благодаря их несчастью функционирует механизм субсидий и зарплаты. С ними легко быть добрыми, а можно и хитрить, что, в конце концов, нетрудно: родители сами подавлены негодностью детей к жизни, своей какой-то библейской виной за случившееся («…проклятие рода их на детях их…»)
Работа нанятых монитрис очень трудна. Их занятие в глазах нормандского – да и французского – общества и населения вовсе не престижное. Вот если б зарплата была значительной – тогда, разумеется, сомнения отпадают.
Конечно, сейчас об инвалидах говорят и пишут, и показывают по телевидению, обращаясь к гуманности послевоенной, когда все ужаснулись тому, что человек европейский может быть зверем, – и где-то в недрах сознания затеплился призыв «не убий».
Труд с инвалидом граничит с призванием почти религиозным.
При директрисе Мадам Гудвин новой монитрисе полагалось попробовать на себе миниатюрный подъемный кран: сесть на матерчатое сидение и поднять себя, на собственном опыте узнавая, что широкие ремни могут быть неудобны и резать, что висящему в воздухе бывает страшно.
До тонкостей подготовка не доходила: Нормандия – не спектакль в телевизоре под руководством гуманного психиатра Сирюльника – и против спектакля я ничего не имею, напротив! В развлекательной форме французское общество получает представление о жизни инвалидов и готовится, возможно, к его осмыслению.
О тонкостях я сам скажу пару слов. Свежий человек полон солидарности к своему образу и подобию – инвалиду. Он готов его научить – есть, пить и ходить. После некоторых попыток он обнаруживает, что тот на солидарность не откликается: не учится, или учится плохо. У него нет рук или ног, чтобы научиться. Или они неподвижны. Или искривлены.
Солидарность кончается: человеку становится скучно. На ее смену приходит, если оно есть, призвание, то есть потребность в такой работе по мотивам глубоким, в сущности, религиозным. Послужить немощному ближнему. Или профессионализм: делать работу хорошо и получать столько денег, сколько само по себе вызовет уважение: смотри-ка, устроился! Ну и молодчина.
Муки инвалида разрешатся самой природой: он пописает в штаны. Точнее, в памперс(простите мне американизм, но сами знаете, русский памперс отстал от балета и крещен за границей). И муки Марии разрешаются так же.
Инвалиды не понимают, увы, что они не виноваты. Что потребность тела сильнее. Они не знают, что их предали – не со зла, а ради своей независимости, ради собственного психического равновесия: за такую зарплату – такая работа.
То, что инвалид – живое существо, а не деталь производства – как бы забывается. Напоминающим о разнице можно ответить, пропустить мимо ушей, можно и отомстить.
Отцу говорят: «Видите ли, инвалидность не стоит на месте, она эволюционирует… (непременно в худшую сторону, да?) Вы позволяете себе замечания, – не пора ли подумать о переводе Марии в учреждение более приспособленного типа?»
Директриса делает паузу. Я не осмеливаюсь отвечать, чувствуя холод в спине от этой угрозы, но я предложил бы упражнение будущим монитрисам: когда им захочется в туалет, терпеть с часами в руках, отмечая в специальной графе чувства и мысли, и отметить, наконец, минуту, когда терпение лопается. Отличницы пусть пописают в памперс и посидят мокрыми пару часов, опять-таки регистрируя всю гамму ощущений.
– Ça fait du bien! (Ой, как хорошо!) – говорила Мари, облегчившись в горшок.
Теперь она молчит. Биологические часики сломаны. Памперс меняют в три часа дня.
МЕЧТАЯ БЫТЬ КАК ВСЕ
Скоро придет поезд! Мы хотим его встретить! И проводить.
До вокзала полкилометра. По узенькой асфальтированной тропинке вдоль большой дороги, идущей вдоль бывшего рва крепостного, – город был укрепленным, со стенами и башнями, с тех пор разобранными. Одна лишь Серая Башня стоит, реставрированная для приманки туристов, с гордо реющим флагом Нормандии. На нем три леопарда виляют хвостами под порывами ветра.
Мария сидит нахохлившись. Люди подходят с билетами. Однажды построили мост через пути, а через рельсы переход запретили. Всего десять шагов, но нельзя. Только людей с малой подвижностью служащий переводит за пять минут до поезда. Остальные влачат чемоданы по лестнице вверх, на высоту трех этажей.
Вдруг вдали зазвенели звонки, – на переездах опускаются шлагбаумы. Подходит парижский поезд.
Париж, Париж! Как много в этом звуке для сердца русского… Мари вся встрепенулась, зашевелилась, потянулась навстречу – подплывающей громаде локомотива. Визжит от восторга. Поезд счастья медленно проходит перед нею. И почему сейчас – ведь раньше бывало? – она и папá в вагон не поднимутся? Ведь начнется другая, прекрасная жизнь! Нет, тогда жизнь и начнется!
Она оглядывается на отца, ожидая поступка, чувствуя, что он на ее стороне, – тогда почему же не складываются в событие все детали, которые налицо? Она, отец, вагон с открывшейся дверью – пора!
И вдруг, зашипев, закрывается дверь. Поезд трогается. Они остаются на платформе одни. И еще долго смотрят вслед, пока последний вагон – его красный огонек – не исчезнет, и закроется кромка далекого леса.
Наползает серое безразличие. Оцепенение ненужности. Нужен – не нужен, – вот что осталось нам в 21 веке вместо любви. За нужность борются синдикаты, заменившие – отчасти – церковь.
Из печали нас извлекает кошка, она всегда тут сидит – с той стороны ограды, рыжая, яркая, она греется на солнце перед входом в коттедж. Вскакивает на кирпичный бруствер, просовывает лапку сквозь чугунный узор, ластится. Мария издает восклицание, тянется к лапке своей рукой искалеченной, кошка, играя, лапкой бьет по руке, дочь хохочет, и всем нам тепло.
Из следующего дома несется радостный лай. «Туту! – кричит Мари. – Бонжур!» – Тоже наша знакомая, она живет на той же улице, – квадратная собачка с кисточками на ушах. Она поднимается на задние лапы и так достает до прорези в воротах, может просунуть морду, влажные черные ноздри вибрируют. Она дружелюбно повизгивает, Маша хохочет от удовольствия басом. Неоценимое качество животных в том, что им с инвалидами не скучно. И они различий не делают с точки зрения полноценности.
А было время – были животные в Ларше! Когда он еще зачинался, рождался. Начинает такое дело подвижник, человек сердца и мысли, всех заражает энтузиазмом. Потом подтягиваются деловые люди. И здесь пришли пионеры – мадам Педуцци и филантроп, завещатель трехэтажного особняка с садом. Спустя время возник господин Салито.
Кошки были персона грата. Почему стали вытеснять госпожу Педуцци, я не знаю, но думаю, что, как всегда, первоначальный порыв не имел вид продукта, удобного для деловиков.
Кошки-то и послужили предлогом для удаления основательницы и первой директрисы: «не было даже самой элементарной гигиены», «дело в том, что гигиена…»
– С этими кошками гигиены кот наплакал!
– Грязь была повсюду! А кошки-то!
Послушаешь о полчищах кошек госпожи Педуцци – и начинаешь подозревать, что это легенды, выросшие из первоначальной интриги, или как была удалена основательница под предлогом борьбы за гигиену, за достоинство обитателей дома инвалидов.
La dignité. Достоинство, причем человеческое достоинство инвалидов, – важный термин тех лет, когда складывались приемы экономической организации инвалидности.
Я не против красивых слов. Они имеют свое значение и власть. Произнося их, люди не могут сразу же их отбросить. Лишь постепенно вылущивается содержание. Ушло 20 лет на то, чтобы, заботясь об улучшении условий жизни инвалидов, их сад с огромной старой черешней заменили асфальтом стоянки для автомобилей. И даже не установили крана с водой.
Кресло въезжает на главную площадь, пустынную, с церковью Магдалины и колокольней, повторяющей очертания Масляной башни Руанского собора. Столица страны норманнов задает рисунок главных построек в крае.
Происхождение названия «Масляная» (Tour du Beurre) объясняют по-разному. То ли она сооружена на деньги, сэкономленные неупотреблением сливочного масла во время Великого поста. То ли нужная сумма сложилась из штрафов, платившихся теми, кто сливочное масло во время постов таки ел.
И в Вернёе-сюр-Авре есть намек на покаяние – в том, что церковь при колокольне посвящена Магдалине. Под ее сводами раздаются шаги туристов. Толстые низкие колонны, романские. Готика присвоила себе трансепт и хоры, – там были пробиты стрельчатые окна и заполнены витражами. Живость и сочность красок искусства 17 века. Это потом окна стали скучнеть. Цвета 19 века вызывают чувство досады. Дух мастерства и вкуса куда-то ушел – возможно, в проповеди. В писания просветителей. Великое ожидание второго пришествия Мессии, утомленное несбывшимся, исчезает в песке безразличия.
Инвалиды для того и созданы Всевышним, чтобы нести на себе равнодушие мира, быть немым укором ему. И хотя говорят, что человек не изменился, что звериное в нем спит, кое-какие перемены заметны. Мы не ходим в психлечебницы забавляться странностями пациентов, восхищающее японцев зрелище забоя дельфинов нас повергает в ужас. Вероятно, не всех.
В церкви холодно круглый год. Зимой над сидящими в нефе загораются рефлекторы красным, от них доходит немного тепла.
В церкви Мари оживает. За десятилетия – ей 39 исполнилось в этом году – она усвоила последовательность слов и жестов. И уверена, что ничего плохого случиться не может. Здесь у Марии свое законное место. Не сам ли Основатель исцелял – если не таких трудных, то все-таки больных? Патер ностер, кви эст ин челис… Отче наш, то есть, на латыни.
Ее кресло стоит в проходе, иначе за головами людей ей ничего не видно. Она часть общества. Руки тянутся к ней. Если мы оказались слишком близко к алтарю, священник к ней отправляется первой – положить гостию, опреснок на язык. Тем подчеркивая свое внимание к беспомощности человеческой. Подавая пастве пример.
А Мария наслаждалась тем, что была как все. Спряталась в блаженной одинаковости. Ее опять извлекают, выдвигают на всеобщее обозрение.
Стремление «быть как все» достигает у инвалида интенсивности, сравнимой с усилием артиста «не быть как другие». Конформизм – недостижимый для нас идеал. Однажды в Германии, в гостях, воспитатель понаблюдал, как она ест, и сделал особую ручку для ложки и изогнул ее так, чтоб облегчить попадание в рот. (Это был, между прочим, добрейший сын Светланы Гаэр, переводчицы Солженицына на немецкий). Мари только один раз попользовалась этой ложкой и потом отвергла ее навсегда. Мне-то понятно, почему. В обычной ложке есть надежда, что Мария, в конце концов, «как все», а спецложка ее зримо и навсегда отделяла от человечества.
Мое отношение к политикам небезызвестно: это надувные шарики (если хотите, шары), и главное в их профессии, естественно, надувательство. Но однажды бенедиктинец Жан-Поль мне пересказал слова Де Голля. Тот похоронил свою дочь-инвалида и, выходя с кладбища, промолвил: «Теперь она как все». Я почувствовал на глазах закипевшие горькие слезы и подумал о генерале иначе.
Кончена месса. Гаснут улыбки. Церковное тело разбивается на группки знакомых, еще медлящих рассыпаться на семьи и одиночек. Мария остается одна на площади перед храмом святой Магдалины. И ее родительница, толкающая кресло.
Или родитель. Они выходят на самую длинную улицу средневекового городка, спускающуюся вниз и потом поднимающуюся к кладбищу. Тротуары средневековья, залитые асфальтом, инвалидных кресел не предвидели. Как и детских колясок, впрочем. Они суживаются – и нужно помнить, что там не проедешь. И ямки опасны, и дыры.
Окна домиков задернуты занавесками. В одном жил Роже, сакристен, то есть ризничий церкви, хранитель инвентаря. Небольшого роста, подвижный, как ртуть. Он с нами здоровался дружелюбно. И даже позвал меня однажды прочесть во время мессы апостола.
Потом с ним случился удар, и Роже онемел. И умер. И исчез, словно и не было его никогда.
А память о некоторых защищают дома. Вот этот особняк, например, принадлежал даме Эриссон (по-французски – ежик). Ее удаление из жизни прошло незамеченным, но дом насупился и не впустил новых жильцов. Дверь ограды, дорожка к крыльцу зарастали, заросли. Дом остался верен хозяйке.
Госпожа Ёжик была поэтесса. Эмалевая табличка на ограде оповещает: Вернёйский Кружок Поэтов. Ячейка сети поэзии, заброшенной в море народное Франции, чтобы выловить главу Орфея. Певца, если помните, расчленили хмельные вакханки.
Председательница. Премии, дипломы, конкурсы, курсы. Мастерская письма: тут учили стихи сочинять. Звания: лучший поэт Нормандии. Конечно, Король поэтов Вандеи, – их склонность к монархии известна. Своя жизнь посвященных, секта. К ней фиск безразличен: членские взносы на покупку конвертов и марок, что с них взять?
В ПАРИЖЕ
На дворе у нас третье тысячелетие, если запамятовали. 2015 год.
В 2010 году у Марии начались нового вида приступы. Она ночью начинала кричать и рыдать, звать на помощь. Обитатели тревожились, прибегала дежурная, старалась утешить. Читала ей какую-нибудь сказочку вслух.
Мы-то думали, что дно ужасов достигнуто, что Иов сидит на своем классическом навозе, и ничего худшего теперь не случится. Нет, уж если попался, в Иовы избран, то нет предела совершенствованию его избранности. (Однако ж чувствую нотку иронии… это от юности моей… от Достоевского: когда по-настоящему нельзя защититься, остается метнуть дротик красного словца, и желательно повыше, в сторону неба…).
В декабре десятого года, в воскресенье вечером мы собирались Марию уложить после ужина и уехать, – такой припадок произошел. Мария плакала, на помощь звала мать, проклинала и обвиняла какую-то монитрису, рвала на себе одежды. Жест библейский, означающий траур, подумал я. Возможно, ей было больно в местах насиженных, где образовывались пролежни? Взрывы отчаяния от того, что боль неизбежна?
Ужас сих эпизодов меня обнимал, и я не голословен: я заснял несколько минут кошмара на фотоаппаратик, с мыслью показать это врачам, – их, как и полицейских, нет в момент происшествия, им все, как умеют, рассказывают. Посылал им это видео, ответа не получил.
Или вот отчего: пообещал дочери рай, показал его – и отнял? Рай был прост: годом раньше я начал вывозить Марию в Париж.
До того я жил в мансарде на шестом этаже, без лифта. А в том году пришлось съехать, и с Божьей и дружеской помощью комнатка нашлась в редшоссе, на уровне тротуара.
Первую (и вторую) поездку мы проделали на поезде; автомобиль мой, пежо, я оставлял тогда на вокзале Монпарнас. Но приют в помощь никого не давал для посадки в вагон («мы не обязаны»), а приспособлений на станции Вернёй-сюр-Авр нет, и платформа низка, и нужно Марию с креслом поднять на уровень вагонной площадки. К счастью, на помощь пришел дежурный по станции, один я не справился бы.
Вот оно, счастье: мы в поезде! Мчимся! Мария уезжает – от многолетнего одного и того же (это и есть тюрьма, не так ли? Отчего это заключенным не сидится, скажите на милость? Их кормят, спят в тепле, работа если и есть, то умеренная. А – наказание!)
Парижская комната моя – как раз
законные
Рядом с Марией оставалось достаточно места для славной помощницы Римы Декло. Себе я стелил на полу спальный мешок: между диваном, с одной стороны, и умывальником, столом и холодильником – с другой.
Утром перемещения происходили в обратном порядке: сиденье из прочной ткани с ремнями подсовывалось под Марию, подъемный кран, приводимый в движение моторчиком, переносил дочь на туалетное кресло, затем в кресло с колесами. Потом кран я вывозил в коридор, кровать складывалась в диван, и тогда мы помещались втроем за столиком.
Завтракали и наслаждались утренней тишиною воскресной.
И отправлялись на мессу. Чтобы выйти на улицу, нужно было пройти 6 дверей, и одну весьма неудобную, коридор делал тут прямой угол. Удача же в том, что ширина дверного прохода была тютелька-в-тютельку плюс сантиметр для маневра. Иначе б мы не смогли эти выезды устраивать. Количество дверей можно бы уменьшить до трех, ибо в чугунной ограде двора имелась дверь, и широкая, через нее выкатывали мусорные баки, но ключ от нее был у консьержки, и просить его мужества не хватало: в воскресенье ее выходной, она ключ оставлять не хотела.
Пусть не подозревают меня в клерикализме. Инвалид не избалован разнообразием мест, где его принимают. Если не он сам, то родитель, бывает, устал от выразительных взглядов и старается туда не ходить. В церкви его охраняет учение Основателя. Нам тут спокойно, в церкви святой Жанны Шанталь, выходящей фасадом на площадь Порт де Сен-Клу. Ритм жестов, голов, усаживаний и вставаний ничем не грозит. Мир тут. Для Мари – возвращенье домой, посещение рая.
На Пасху – нежности неба.
Мы двигались не спеша к выходу по боковой галерее. Публика расходилась после мессы, не дожидаясь окончанья фуги, которую органист играл по случаю праздника. Вдруг я увидел девушку лет семнадцати, наблюдавшую с интересом за молодою матерью, толкавшей перед собою колясочку с ребенком. Ее внимание было особенным, – так смотрят на свое будущее, как бы примеряясь: положение примеряя к себе. Девушка заметила нас, и улыбка возникла у нее на лице, – нежнейшая: божественный дар, человеческое сокровище.
Она нам улыбалась безбоязненно. Не мне, а нам с Машей, не человеку-мужчине, а ситуации: стареющий вез инвалидное кресло с молодой женщиной. И я ей улыбался, пока мы шли мимо. Мы ласкали взглядом друг друга. Потом я остановился послушать музыку. Неизвестная – я не терял ее из вида – прошла через толпящихся у открытого главного входа и вышла на улицу. Я чувствовал еще радостное изумление перед этой встречей: я любил.
Мы пошли гулять в странный парк Порт-де-Сен-Клу, – он состоит из островков-скверов среди разъездов окружной дороги Периферик и магистралей, ведущих вон из Парижа на юго-запад. Зеленые островки соединены мостами и пешеходными тоннелями. Вдруг я опять увидел и сразу узнал: навстречу шла молодая женщина, красивая метиска (вьетнамка), с чуть удлиненным разрезом глаз. Она нас увидела тоже и, будучи шагах в десяти, начала улыбаться нам, – с той нежной приветливостью, бескорыстной, ободряющей: так сердца в человечестве подают друг другу тайные знаки существования. Бог среди нас, и Он с нами. И еще долго я провожал взглядом фигурку, переходившую мост к площади, к станции метро и автобусам.
Пасхальные подарки: Христос воскрес.
НАПАДЕНИЕ
Небу захотелось увеличить мой жизненный опыт.
Один писатель заметил, что иногда поступление опыта как бы прекращается и наступаетсчастье. Тоже ведь события и состояния, но лишенные назидательности. Дар жизни в чистом виде.Иногда думаешь: ах, это счастье! Но чаще всего потом видишь: нет, опять опыт.
В двух словах: 12 сентября 2010 в полночь на меня напали. Два парня и девушка на двух мотоциклах. Возле моего дома, когда я искал место припарковаться. Бил один, второй парень с девушкой смотрели. Он поставил свой скутер перед моей машиной, чтобы я не мог уехать, и начал меня вытаскивать. Умело ударил ногою в бок. В глаз кулаком – и очки разбил негодяй, подарок Римы Декло. По наитию – чтоб, избив меня, они просто так не уехали – я подал машину вперед и повалил его скутер.
Взрыв его ярости – бешеной, молчаливой, сухой – показался мне наркотическим. Полиция не проверяла.
Я дверцу чудом успел защелкнуть. Юноша избивал ногами – автомобиль.
Полиция забрала нас всех и представила дело как дорожное происшествие: я сбил скутер, а юноша меня избивал, что в общем-то и понятно: скутер совсем новый, а водитель пожилой и говорит с акцентом. Да и статистика агрессий в 16 буржуазном районе не ухудшилась.
Водительские права у меня отбирали, судили. Эта история – тоже опыт, я рассказал о нем в «Заусенцах юстиции». За ремонт автомобиля запросили такую цену, что я продал ее за бесценок. Приехавший за нею механик был счастлив, и мне от его счастья частица досталась (о, души, сообщающиеся сосуды!)
Выезды дочери прекратились.
И начались припадки, раздиравшие души – и ей, и обитателям-инвалидам, и всем, всем.
А вернуться к поезду не было сил, – и моральных, и таких.
Интересно, что сочувствия я не находил. У французов я его уже не искал. Но и русские меня не понимали: дочь накормлена, спит в тепле.
– А у нас голодают! Бьют, чтоб молчали!
– А вот психолог Сирюльник говорит…
– И хорошо говорит! Приятно послушать.
– Да вот еще полиция подделала дело…
– А в Москве тебя бы убили!
О дочери я думал с уважением: мы сникли, только она еще борется! Кричит, раздирает одежды! Может быть, докричится до кого-нибудь. До неба. Или до смерти.
Странно, но мне иногда кажется, что небо к ней не особенно благосклонно. Скорее ко мне – мне помогая.
ФИЛИППИНЫ И ФАТИМА
Тут уместны зарисовки из блокнота особых усилий всякого рода. В 1984-м мы отправились в Фатиму, в Португалии. Имя известное, но все же напомню, что для католиков это место явления Девы Марии в 1917-м, объявившей о бедах грядущих на Россию и на весь мир. Говорят еще о «тайне Фатимы», которую знает лишь Римский Папа.
Мы поехали втроем – Мария, Ирина и я – на поместительной «семейной тачке» Рено-14, купленном на оставшиеся от литературной славы деньги (тогда швейцарский издатель «Диогенес» купил у меня все написанное). На гостиницу их не было, поэтому в Фатиме мы расположились в маленьком заброшенном мраморном карьере. Там нас доброжелательно встретил каменотес, пришедший натесать кубиков, чтобы выложить двор своего нового дома, только что построенного по возвращении с заработков, из Франции.
Был теплый сентябрь. Я укладывался рядом с машиной на матрасике, а Ирина и Маша – в автомобиле. Спинки передних сидений опускались, образуя широкое ложе. Что за прелесть был Рено-14 в этом отношении! Теперь таких автомобилей уже не делают, – подозреваю, что по сговору с владельцами гостиниц, у которых уплывала из рук плата за сон при дороге.
Утром мы уезжали к базилике, а вечером возвращались на ночлег, когда каменотес уже уходил с тачкой, полной мраморных кубиков. Мы готовили ужин на газовой плитке.
На обширной площади, где стоит базилика, проложена дорожка длиной в триста метров, – опять-таки из мрамора, гладкого, отполированного. По свежему – 1917 года – преданию, такой путь прошла на коленях Люси, одна из трех детей, которым явилась Прекрасная Дама. Люси это сделала, моля об исцелении заболевшей матери.
Тогда она шла на коленях по кочкам и грязи, а теперь все-таки мрамор. Камень, конечно, но полированный. Желающие могут надеть наколенники, напоминающие тапочки.
Постепенно наше смутное намерение прояснилось: пронести дочь по дорожке, идя на коленях. Особым усилием тела подтвердить желание сердца.
Несколько паломников уже шли. И мы отправились в путь. Наколенники я отклонил как уменьшающие цену усилия. Я еще крепок: мне 39. Маше – всего 8.
Первые сто метров мы прошли бодро и быстро. Потом движение стало замедляться. Ясное небо над головою. Солнце всё жарче. Вторые сто метров, и первая остановка для отдыха. Я положил Машу на мрамор. Как она сочувствовала происходящему! Как серьезно смотрела! Она понимала, что совершается нечто очень важное для жизни всех нас.
Последние тридцать метров давались тяжко. Колени, стертые до крови сквозь джинсы (вот зачем наколенники…), болели. Солнце жгло. Ирина давала мне пить. Нужно было дотянуть… а смысл предприятия уже скрылся за изнеможением, уже оставалось лишь голое усилие мускулов тела.
И вдруг! Жар солнца исчез! Неизвестно откуда набежавшее облачко, крохотное, встало точно над нами! Пусть поговорят о случайности сидящие комфортабельно на веранде, в чеховских белых костюмах, пьющие чай с вареньем, – здесь, в последнем напряжении, случайности быть не могло.
Оставшиеся метры мы шли, ободренные участием неба. Счастливые совершенным поступком.
Счастье потом рассеивалось постепенно, поскольку улучшений у Маши не наблюдалось. Но уже шли на смену новые планы новых усилий, питавшие снова надежду… Мы не знали еще, что постоянство плохого – благо. Поскольку бывает ухудшение.
Бывали и раньше порывы! В 82-м Ирина позвонила однажды:
– На Филиппинах есть врач, который делает операции голыми руками.
Пусть он и сделает операцию нашей Маше, и она будет ходить и сидеть. Таинственную операцию неизвестной болезни. Впрочем, врачам всё известно: «Видите ли, во время родов от недостатка кислорода погибли нейроны, вернее, те клетки мозга, которые управляют конечностями». Случается, что здоровые клетки перенимают функции клеток погибших. В Америке, например. Реже – в Европе.
Дитя мое, Мария, дочь моя – сестра человеческая.
Слезящаяся рана на сердце, уже привычная, по имени Мария.
– Так вот, филиппинский врач раздвигает – именно раздвигает, а не разрывает и не разрезает – кожу и ткани, извлекает – тумор, сгусток крови. Затем он соединяет края ткани и кожи. И все моментально заживает. Бесследно. Ну, разве пятнышко крови. И всё.
– Чтобы дать вам идею: и физический мир знает нечто подобное. Алмаз, например, не режет стекло: он испускает микроволны, касаясь поверхности его, и молекулярные связи на миг исчезают: получается невидимая щель между кусками. Если их тотчас не разделить – они снова соединяются в одно целое. Вот так-то.
Дитя мое и не сидит, и не стоит, и не ходит в свои шесть лет. И не говорит. Ползает, правда. Бедствие души моей, сострадание родителей, униженных в своем древнем инстинкте покровителей и старших.
И вот, оказывается, бывали случаи. Неизвестно, того же ли рода, но, может быть, того же? Между прочим, верующие: там все верующие и католики, так что в этом смысле всё в порядке, это не колдуны и не шарлатаны.
Непременно надо съездить! Вот Маша и поедет на Филиппины. Как только будут деньги, Маша и Ирина полетят на самолете. Ах, какое облегчение. Обозначился выход: возможное улучшение, выздоровление. Конечно, полное!
Вот и деньги. Забавно, что их принес Ваня Чмотанов – «Голова Ленина» во французском издании. Тут тоже что-то такое, какой-то намек…
ДЕЛО О КНОПКЕ
Роковая апрельская кнопка 2014.
Ею открывалась дверь комнаты. Мария, подъехав на кресле своем электрическом, не могла достать ее, и нажимала на ту, которою свет зажигался, – расположенную пятью сантиметрами ниже. Две одинаковые кнопки с разными, однако, функциями. Нет, не убедите вы меня словами, что в доме для инвалидов все продумано: вы просто хотите от наших бед отделаться.
После просьб и напоминаний я поступил по-хозяйски, как сделал бы дома: приехал с отверткой и поменял кнопки местами.
И даже имел еще план: укрепить насос, постоянно включенный для подкачки матраса, – особого, против пролежней, – повесить насос этот на стенке комнаты. Ведь он висит на спинке кровати, сообщая ей постоянную легкую дрожь. Полезна ль она для сна инвалида? Или вредна? Иль безразлична? Французская медицина оставляет решать этот вопрос администратору. А ему удобнее насос повесить на спинку кровати.
Перестановка кнопок вызвала бурю. Директриса прервала свой отдых воскресный (и потом мне вменяла в вину), покричав предварительно по телефону, и ее наперсница Миллер кричала тоже в телефон, и желчная монитриса. Они все накричались в тот день.
Вызваны были жандармы. Командант Бернар приехал с коллегою, дамой, тоже жандармом. Были спокойны, выслушали меня. И уклончиво согласились, что есть резон в поступке моем, но беда в том, что я так поступил без разрешения директрисы. В синих глазах силовика читалось еще, что начальство, вызывающее жандармов, безусловно право. А этот еще иностранец. Извольте выйти отсюда. На просьбу о протоколе он ответил отказом. Зачем это? Да это и не делается. Нас вызвали, мы приехали, попросили отца инвалида вежливо выйти. Что тут записывать?
Посещение комнаты и этажа мне отныне запрещено. Где-нибудь эта мера указана? Каков ее смысл – воспитательный, медицинский? Сколько времени продлится запрет? Директриса решила – и баста.
Я хотел объясниться. К мэру пошел, прося найти медиатора, посредника примирителя, который выслушал бы стороны обе. Написал в департамент властной даме Лефевр. И надо же, мне назначили день объяснения. В местной столице Эврё.
В отряде норманнов было пять человек, предводимых… директрисой Ларша! Она задавала темы и тон, их подхватывал Президент нашей Ассоциации Ларш (пикантность в том, что я ее член и имею решающий голос, а директриса – наш наемный служащий).
Вброшенный в игру мяч высказывания подхватывал врач, потертого вида мужчина, и еще женщина, назвавшаяся психологом. Звонким голосом, улыбаясь, благоухая косметикой, Мадам Лефевр поясняла, что администрация понимает проблему правильно, а вот вы, господин, неверно оцениваете положение.
Я боролся за остатки здравого смысла:
– Вот тут видео на полторы минуты: моя дочь пытается открыть дверь и не может! Извольте взглянуть! Вы сразу поймете, почему нужно было поменять кнопки местами!
– Это лишнее.
А вот что не лишнее: директриса положила на стол сброшированную распечатку моегоблога! И предъявила, представьте себе, ультиматум: или я закрываю мой блог, или Марию переводят в «другое учреждение». И она уже и приготовила (меняя тон на суровый) местечко…
Родитель уж трусит: он видел такие местечки. Правду говорили ему: «наши дети здесь заложники».
– Вы угрожаете, мадам.
О нет, объяснил доктор слуга Гиппократа (кстати, как у него с клятвой?), никто не угрожает, но дело в том, что инвалидность вашей дочери эволюционирует, и ей требуется уже другой, более подходящий уход, для которого нужны особые затраты.
– Возможно ль привлечь мецената?
– О, нет, департамент отпускает достаточно средств…
Вот так они юлили и выкручивались. И как на Лубянке следователей – в мои молодые московские годы, и тут – в годы преклонные эмигрантские – было двое, злой и добрый: добрый доктор и злая директриса…
Президент не удержался:
– Если вы недовольны уходом за вашей дочерью, отчего вы не возвращаетесь в Россию?
Вот какую я кнопку задел своею перестановкой! Мне дверь открывают все шире.
– Вы знаете, что еще предложил Мсье Боков? Наклеить шарики на кнопки лифта!
Директриса смотрела победно: вот до чего сей господин докатился! Тогда я уж не стал говорить, а здесь объясню: кнопки лифтов в Ларше обыкновенные вогнутые, нажатие облегчающие слепым. Я хотел приспособить их для наших диагнозов, сделать выпуклыми: наклеив деревянные шарики разного цвета. Скажем, зеленый цвет – редшоссе, синий – первый этаж, желтый – второй. На выпуклую кнопку рукою калечной легче нажать.
Приятель Серж, в ответ на мой пересказ примиренческой встречи в департаменте, утешил цитатою из Паркинсона. Не того, дрожащего после пережитых ужасов жизни, а бравого социолога: «Чиновники работают не для дела, а друг для друга».
ПОРАЖЕНИЕ
После такого собрания в Департаменте Ёр, устроенного чиновницей Лефевр 25 июня 2014, ехать 28-го на «генеральную ассамблею Ассоциации» в Вернёй-сюр-Авр бесполезно, вы согласитесь. Но не поехать нельзя ради тревоги дочери: «Ко всем приехали, а ко мне нет…»
Ведь чувство покинутости тем горше, чем больше вокруг довольных лиц.
Ехать с тяжелым сердцем. И еще позабыл, что Ассам-блея (sic) предваряется в полдень аперитивом и обедом. Первыми проголосуют желудки.
В половине 12-го я выезжал из Парижа, погоняя старичка-Фиата, прислушиваясь с беспокойством к поскрипыванию его старых железок.
Успел я к десерту. В большой столовой многолюдно: 35 инвалидов, 40 персонала, 50 родителей.
Маша-Мария – двуязычье обязывает – оживилась, но видно было, что отсутствие родителей уже пережито и отразилось безразличием. Впрочем, возможно, ей дали и какой-нибудь порошок.
Голос директорский повышался и делался слышным в нашем углу, когда она говорила об огромной работе, о колоссальных усилиях, о неслыханных затратах энергии ею лично в течение двух последних лет, пока шло строительство нового здания. Возможно, всё это и так.
Выступила бедная Натали, монитриса. Волнуясь, она прочла благодарность персонала в адрес дирекции. Бурные, долго не смолкавшие аплодисменты. Одобрили речь и почетного Президента Мсье Салито, благодарившего за отлично подготовленный обед.
Последовали выборы в Административный Совет 4 человек, куда я предложил свою кандидатуру. Вызывались правомочные члены, они расписывались перед директрисой на листе присутствия и переходили к столу, где лежали четыре кучки бумажных квадратиков. Выбрать квадратики с фамилиями, положить их в конверт и передать секретарше. Та складывала их в коробку. Никто не спросил, зачем, собственно, выборы, если по Статуту в Совете может быть до 14 человек. И уже голоса подсчитали. За трех кандидатов было подано по 41 голосу, за вашего покорного слугу – 3.
И тут голос раздался живой: «Я хочу сказать!» Мать Валерии вновь подчеркнула огромную работу, проделанную директрисой – да, да, ее невозможно переоценить! И вот – подумать только! – кое-кто недоволен. Она полностью скандализирована.
Никто не откликнулся.
А сработал Французский Принцип Предосторожности: выразить негодование, но после моего поражения. Едучи на ассамблею, я захватил своих книжек, чтобы преподнести директрисе и президенту в знак сдачи и примирения. Мужчина смотрел благосклонно. Я подарил ему «Обед на побережье Балтийского моря», говоря: «Если вы прочтете эту книгу, то поймете, почему я не возвращаюсь в Россию».
Мадам не захотела подарка: «Да, я видела, что вы убрали ваш блог, а фасбук (sic) остался!»
«Горечи поражения» я не испытывал. Мари прямо не участвовала в конфликте, наоборот, она пользовалась большим, чем обычно, вниманием. Администрация немножко опасалась проверки, если б какие-то властные господа отозвались на мои писания в интернете. А запрещение бывать в ее комнате Машу задело.
Мне хотелось забраться пораньше в постель и забыться сном. Увы, мои местные знакомцы – а их всего два, меня принимающих – после 15 лет посещения этого нормандского края, – не отвечали на звонки. Накрапывал холодный дождь. Ночевать в мотеле не хватало духу, и я поехал обратно. Немое спокойствие. Равнодушие в пушкинском понимании слова, – как невозмутимость. Время жить и время умирать. Жизнь настолько отстрогала и отшлифовала, что вхожу без скрипа и стука в уготованный паз. Бесшумный, как ящик современного стола бюрократа.
«Мадам, – писал я, – прошу вас отменить запрет на посещение комнаты моей дочери. Позвольте рассказать вам об одной черте ее личности, из-за которой этот запрет особенно болезненен…»
Отец понял это давно, когда Маше было пятнадцать лет, и жила она в приюте в Шампани. Он навещал ее, на других родителей непохожий: с рюкзаком и пешком. Радости встречи это не вредило, но дочь чувствовала предубежденье сожителей и слышала, вероятно, замечания монитрис в его адрес. И вот что было однажды.
Мария обвела взглядом присутствующих и объявила тоном торжественным и надменным, запрещающим всякую критику – даже самое легкое замечание:
– C’est mon Père.
«Это мой Отец», – я пишу отца с большой буквы, чтобы передать торжественность тона. У меня тогда сжалось сердце. Мария объявляла всем, что берет меня под свою защиту и покровительство, – не умея ходить и сидеть, беспомощная! (Официально на восемьдесят процентов). В полной тишине кто-то попробовал пискляво передразнить: «C’est mon père!» – но получилось жалко, и попытку не повторяли.
И теперь удар нанесли по ее самолюбию. По ее человеческому, как говорится, достоинству: дорогому ей существу вход запрещен на ее, казалось бы, территорию.
«Мадам, – писал я, – вы проверили перестановку кнопки, произведенную мною, и убедились в ее технической безупречности. Прошу вас отменить наложенный на меня запрет, первой и самой уязвимой жертвой которого является моя дочь-инвалид».
МНОГОЗНАЧИТЕЛЬНОСТЬ СМЕРТИ
В половине восьмого утра я въехал на магистраль А86 в районе Дефанса. Миновал туннель Нантерра и вдруг увидел вдали, в начале открытого участка дороги, скопление мигающих желтых огней. Почувствовал досаду на нежданную пробку. Но обнаруживалось что-то другое: автомобили стояли странным полукругом, как бы амфитеатром на начинающемся подъеме. Перед ними лежал лицом в асфальт человек – длинный, должно быть, очень высокого роста, если б стоял. Подумалось – сбитый пешеход. Но как он попал сюда, проник, заблудился?
Над телом стоял человек, второй подходил. Пять-шесть автомобилей не двигались, мигая огнями, – вероятно, их водители видели случившееся. Только что, буквально секунды назад, они успели лишь остановиться. И нет еще ни полиции, ни скорой помощи. Подъезжавшие тормозили и медленно огибали место события, прижимаясь к стене тоннеля. Бесполезные свидетели, не видевшие самого главного. И я следом за ними поехал. Мотоциклетный шлем поблескивал одиноко посередине четырехполосной магистрали. Ах, вот кто попался судьбе. В ста метрах – вот куда долетел! – лежал на боку огромный мотоцикл. Мужчина пытался оттащить его в сторону, – всегда найдется деловой и испуганный доброхот, поскорей наводящий – трясущимися руками – порядок.
И я вспомнил – мотоциклиста, в самом начале тоннеля с ревом пронесшегося мимо меня, минуты за две до того. Меня захлестнул поток простых мыслей. Он не знал, что мчится навстречу смерти… впрочем, может быть, жив он? Выживет? Он, крепкий наездник мощной машины, меня догнал, обогнал и разбился. И я его обгоняю, нет, объезжаю, даже не останавливаясь ввиду своей бесполезности. Поскользнулся ли он – на лужице случайной моторного масла? Задел ли его автомобиль, не заметивший подлетевшего мотоциклиста? Как его звали по имени?
И вдруг я вспомнил, что его обогнал я однажды – не зная, не видя, выдумывая, сочиняя – почему-то – стишок о разбившемся мотоциклисте. Несколько лет тому назад. «Мотоциклист окровавлéнный / лежал на скошенной траве…» Вот когда несчастный догнал меня! Спустя несколько лет и совсем в других обстоятельствах. Неловкость, смущение, стыд и страх: не вызвал ли я той придуманной гибелью эту реальную? Есть же коварный глагол напророчить. Если б промолчал, то и не было б ничего… Или всего лишь предсказал? Как бы объективно, со стороны. Или это – и большинство согласится – вообще два разных события, не связанных ничем, одно после другого.
Возможно и третье: предупрежденье судьбы. Аллегория. Он ехал слишком быстро, и ехал один. Спешил куда-нибудь. Я уже и заметил, что внял: еду медленнее теперь, внимательнее смотрю на дорогу. Быть может, мои поступки вокруг дочери и ее компаньонов чересчур торопливы, нужно дать время директрисе обжиться, привыкнуть, подождать, пока достигнутое ей надоест и захочется нюансов и изменений? Там картинку повесить, тут коврик…
Давно я проехал участок
Нормандской магистрали А13, уходящей к столице края, Руану, и повернул на
прямую N12, ведущую тоже в Нормандию, но в Верхнюю. Дорога делалась все
пустыннее. Воскресенье. Последний город Острова Франции, Иль де Франс, Дрё,
избранный королем Луи-Филиппом для семейного храма-усыпальницы. И потом до
Вернёй-сюр-Авра –
У ДАНТИСТОВ
Хочу подбодрить себя цитатой из классики: Les poètes sont les voix de ceux qui n’ont pas de voix («Поэты – голос тех, у кого его нет»), – сказал Ламартин.
Если б только голос. Открыть дверь в мир инвалидов, пригласить в гости. Мне страшно. Столько лет я откладывал, медлил, отлынивал. Записывал, делал наброски, ругал себя трусом: не помогало. Наконец, догадался: объясниться через обычные вещи. Например, зуб заболел. Всем знакомая вещь.
Мария не объясняет, в чем дело, она только дергается или злится, когда ей где-нибудь больно. Пока не сложилось убеждение у матери-опекунши, что к обычным несчастьям – эпилепсия, пролежни – прибавились зубы. И лечащий врач Бюриг такого же мнения.
Три месяца ждали дня консультации.
Ирина звонит в гараж санитарных машин и договаривается. Знаменитая больница Питье-Сальпетриер после операции сразу выписывает. Дочь нужно привезти в 7 утра – и забрать в 17. Автомобиль за нею придет в 4 с половиной утра.
Утром на въезде в Париж медленно продвигается многокилометровая пробка. Машина с мигалкой имеет некоторые привилегии, но пробка есть пробка. Человеческий разум – даже воспитанный великим Декартом – бессилен пред нею. И гений в этой области никак не родится.
Ирина ночует в мотеле. Она ночью дойдет – пешком четверть часа – до Ларша. Дочь накануне помыли, и Ирина надеется, что больница согласится не мыть еще раз. Маше нужна специальная ванна-кровать из пластика и со сливом. Другая задача – дать утром лекарства. Маша должна быть перед операцией натощак. Как дать пять таблеток с небольшим количеством воды, по инструкции? Ведь таблетки по приказу дирекции измельчаются в пудру… боюсь, эта тема уже всем надоела. Больных зубов накопилось: три удалять и два ремонтировать. Дочь своей пользы не понимает, не дается, надо ее усыпить. Операция под общим наркозом.
Любезный шофер помог – дай Бог
ему счастья! – Машу в автомобиль погрузить. Он, кстати, единственный таксист
Вернёя, который согласен ее возить, ибо посадить ее в машину непросто. Она
весит более
Раньше я мог посадить Машу в машину, и она помогала, обхватив мою шею руками и повиснув на мне, так, что я, подхватив ее под колени, всовывался в открытую дверь головою вперед, задик Маши оказывался над сидением и на него опускался! После 2010 года дочь перестала мне помогать, и я тем временем ослабел. Стал бояться люмбаго.
А рывком поднимать живого вечно сидящего человека опасно. Позвоночник его не привычен к таким перегрузкам. (Воображение меня ужасает. Теперь-то я знаю, что всегда может быть хуже).
Если инвалида везет монитриса, то автомобиль, разумеется приспособлен. Открывается задняя дверь модели кангу, кресло с инвалидом поднимается по рельсикам внутрь. Условия труда должны быть нормальными.
Мать – вне системы. Она берет дочь за ноги, шофер под мышки, и опекунша всовывает ноги Марии между сидением заднего сидения и спинкой переднего. Тут может пригодиться третий человек, я, например, – залезть через противоположную дверь, безвольное тело ее приподнять до уровня сидения и посадить. Уф.
Усилия работника приюта определены и кодифицированы. Усилия матери естественны, это ее инициатива. Претензий нет ни к кому, но об этих усилиях нужно сказать.
«Хорошая мать подумала бы, как лучше всё организовать», – говорит как бы между прочим директриса. В этой неслучайной фразе есть умысел: сравнить некую абстрактную «хорошую мать» и присутствующую. Один из уколов другим незаметных иголок, рассыпанных зачем-то на пути родителей и инвалида.
В 1975-м Франция приняла меня и Ирину даже охотно: они диссиденты, они от коммунистов страдали там, на святой Руси, а у нас во Франции их, коммунистов, много. И кто знает, как сложится будущее? А если завтра советские танки придут на помощь французским товарищам? И советской тайной полиции расскажут, что… Вот и диссиденты кстати. Пусть они сами расскажут, какой гулаг коммунисты в России устроили и что за басни о счастливой жизни за границей рассказывают, – пусть наши французские дурни задумаются. А мы, французские деловые люди, ни при чем.
Лет за десять до нас Нуриев отказался сесть в самолет, который увозил всю труппу Большого в Москву после гастролей. Правительство настолько струхнуло, что в аэропорт вызвали советского консула! Пусть Нуриев сам ему скажет, что не хочет возвращаться! Французы и рады бы запихнуть танцора в самолет, но он этот трюк предвидел: с ним была свидетельница, и не простая, со связями.
С Божьей помощью коммунизм провалился. Теперь, сами понимаете, диссиденты скорее обуза, нет у них ни нефти, ни газа, купить у них нечего, продать их некому. Пока.
Куда же мне везти инвалида, который родился – получился? – во Франции? Дочь моя родилась в 1976-м, в клинике Режанс в Мэзон-Альфоре, пригороде Парижа. Беременность состоялась несмотря на stérilet (советского производства). Он не сработал и так при входе в матку и остался. Французский доктор поленился сделать кесарево сечение иностранке.
Мы не знали о катастрофе. Доктор нас пригласил к себе на пикник, в особняк с лужайкою. Жарилось мясо на шампуре. Ему интересно было послушать о жутком гулаге и головой покачать: ну и ну, что себе устроили эти русские! А у нас об этом много не пишут.
Потом нас передали детскому врачу Буана. Мягкий, улыбчивый, спокойный. Он тоже помалкивал, хотя уже и показывал озабоченность, головою качал иногда, отправляя к коллеге, подальше от места рождения. Да и мы переехали в Монжерон. Много лет спустя доктор сей всплыл из пучины прошлого на экране телевизора. Он оказался крупным коллекционером костей доисторических животных. Обладателем, между прочим, двух позвонков мамонта, крылом птеродактиля и копчиком саблезубого тигра. Он давно уж на пенсии, не практикует и страсти своей отдается всею душой.
Хочется немного пофилософствовать на тему об эмиграции. Меня, живущего в отрыве от всего советского-русского, как бы догнали условия тамошней жизни. В России произвол взяточничества полиции повседневен, и он сделался всем неудобен, и сам себя обуздал негласным тарифом. Саморегуляция.
И мне достался полицейский и судебный произвол, хотя во Франции он редкость. Протокол был составлен ложный, судья объявил его безупречным. Забавно, что почтовый банк выплатил мой штраф во второй раз, даже не спросив у меня разрешения! И административная жестокость досталась мне в самом чувствительном месте, – рядом с дочерью.
Русские реалии меня настигли и помучили, – французскими, однако, руками. Вот она, судьба в чистом виде: от нее не скрыться даже в другом народе. Впрочем, я думаю, мои русские приятели правы: на родине меня давно бы убили.
Бункер так бункер.
Давайте его обживать! В дом малоподвижных людей введем стихии воздуха, воды, земли и солнца. Три длиннющих коридора этажей – сколько же стен для тем! Для фотографий, например, от пола до потолка. Полкоридора – весна с лугом цветущим альпийским, лето с берегом моря и лесом, зима со снегом и морозом. И в нашей власти – сделать ее покороче!
И золотая осень, конечно, какая бывает в Вогезах, и красные виноградники Шампани, и…
Дайте мне волю – я план напишу и сценарий, бесплатно. Мы, родители, конкурс организуем на лучшее одомашнивание нашего и вашего бункера. И вы скажете себе: Господи, как же мы не понимали, что не даем вырасти саду получше вишневого – нежности и дружелюбию, благодушию и человечности. Да вот маленький опыт: художник Владимир Кара дал картины для комнаты Маши. И стены ожили. И ходят смотреть: надо же, комната с настоящими картинами!
День завершался. Ужин в приюте в 19 часов, на который еще год тому назад я мог оставаться. Маша меня с важностью на него приглашала. «Хочу есть с тобой», – говорила она. Мне слышалось в этом библейское «есть вместе хлеб», завершавшим переговоры. Почему это ныне нельзя – ей объяснить невозможно. Мне самому не понять.
И однако – ПОБЕДА! В Ларше живет теперь кошка Нинетка (не путать с нимфеткой). И еще приют договорился с особой фирмой, и она привозит животных на встречу с инвалидами. Животные приучены к доброжелательному общению.
Мария получила кусочек своего счастья, гладя собаку. В раннем детстве у нас дома жил пес Рыжик. Мария чувствительна ко всякому собачьему проявлению (впрочем, и кошачьему тоже, но если ей дано выбирать, то пес – заведомо фаворит).
Не скрою: иногда тяжко ехать в приют персоной нон грата. Неловкость во взглядах, стесненность в словах. Монитрисам приказано пресекать всякие попытки – если такие случатся – подняться на этаж, пройти в комнату дочери. Им неприятно, неловко, они, извиняясь, предупреждают заранее, что должны будут так поступить. А монитрисе Кристине, напротив, пресечь – удовольствие: звонким голосом, с блеском в глазах.
Бедная Жанна прониклась приказом начальства, мчится на кресле, поднимает тревогу:
– Мсье Боков поднялся на этаж!
Пойди прорвись, стареющий, к пленнице. Нет, не пытаюсь уже. Кричат на меня, а дочери худо. Доктор объяснил в Департаменте Ёр, что инвалидность эволюционирует – в худшую, конечно, сторону. В Ёре работают ёрники, да?
Осенью 2013 случилось чудо: у меня дома в Париже раздался звук характерный и заработал скайп. На экране появилась Маша! Рядом с нею маячила другая инвалидка, Летисия. Говорить она не может совсем, но зато умеет пользоваться интернетом!
Маша не может даже попросить позвонить по телефону родителям. А если не просит – то и не надо. Не может – не просит, не просит – не нужно. Ну, разве уж когда бывал особый припадок, и Маша маму звала, то монитриса звонила, предположив, что контакт с матерью ей поможет.
А тут – скайп! Телевизор семейный.
И обе участницы события получили свое: Мария свидание виртуальное с папой, а Летисия – престиж почти инженера. Думают некоторые: вот, не может она говорить. Зато пользуется скайпом! И не только сама, но может еще и неумелой подруге помочь! Ей покровительствовать!
Ну и событие! День, полный восклицательных знаков.
С тех пор скайп иногда подавал свой сигнал, и мы друг на друга смотрели. Не только связь ценна, но главное – возможность связи.
Когда-нибудь я напишу Оду Возможности. Она делает нашу жизнь полноценной.
Теперь уж не говорят об особенной любви русских к родине, о чрезвычайности их ностальгии. Эту тему надувал и до сих по накачивает кагебе. Ради удобства правления.
В эпоху Высокой Стены и Колючей Проволоки значимость и вес возможности грандиозны. Если человеку удавалось вырваться на свободу, то он уезжал навсегда. Приехать в родные места он не мог никогда. Русские цепенели перед абсолютным.
Когда империя зла обвалилась огромною кучей дерьма, эмигранты поехали Родину повидать. Наплыв был такой, что западные компании ввели специальные рейсы! Из разных столиц и городов мира русские, словно рыба, устремились туда, где их бедное тело вышло из чрева. Большинству хватило одного раза. Побывали – и прошла ностальгия. Болезни по дому не оказалось. Рейсы дополнительные отменили.
Где-то существуют близкие люди, но обратиться к ним невозможно. А теперь пожалуйста – скайп. Если уж совсем грустно, Маша подъедет к Летисии, и они вместе поедут в салон, где стоят компы – купленные родителями, кстати. Летисия нажмет на таинственные кнопки, загорится экран, и спустя время на нем появится папа.
Приезжая в Ларш, я принадлежал немного и Летисии, как, впрочем, и всем остальным.
Мне приходилось жить в одиночестве полном на заброшенной ферме в Бургундии. Спустя три месяца я заметил метаморфозу. Я ездил раз в неделю за хлебом в поселок в двух километрах. На велосипеде. Поздороваться с коммерсантом вызывало теперь удовольствие, разговор о погоде – наслаждение. А уж новость о рожденье племянника превращалась в сагу, в новый роман, классический, впрочем.
Возможно, я Летисию как бы удочерил. Она выразить что-то хотела, но сказать не могла. Однажды мы помогали по хозяйству: она привозила с мойки вымытые тарелки, а я ставил их стопкою в шкаф. Она, улыбаясь загадочно, тарелку мне протянула, но руку разжала раньше, я не успел подхватить, и тарелка разбилась на мелкие части. И вторая. И с третьей она так поступила, но я уже был начеку. Пришла монитриса, заворчала, прогнала Летисию. Успел ли наш разговор состояться, не знаю. Летисия, возможно, не договорила. Мари наблюдала за нами с материнской улыбкой.
Дирекция самовозникшее чудо скайпа разрушила, меня запретив: инвалиды почувствовали, что общение со мною опасно, и отдалились.
ВЕЕТ НАДЕЖДА
Появилась новая совсем молоденькая монитриса. Поразительно то, что она говорит Маше «вы». Так неожиданно звучит это вы! Словно голос какой-то надежды.
Совсем по-другому, чем «ma belle», и на ты, конечно. «Ну, моя красавица, будем менять памперс!»
«Моя красавица» отдает иронией. Не со зла, думаю я, а по необходимости: так монитриса, нормальная девушка, отделяет инвалида от себя, проводит линию, чтобы самой не кувыркнуться в мир отщепенцев, подсознательно немного презираемых, ибо отрезанных навсегда от успеха и удачи.
Тут можно бы молодым женщинам помочь философией. Защитить их от прожектора презрения, который они воображают себе, находясь на услужении у инвалидов.
Кажется, я понял состояние молодой монитрисы, вдруг почувствовавшей ко мне чисто женский интерес. Природа ей повелевала расправить все перья и крылья, блеснуть и взлететь, очаровать. А она везла в кресле скорченное неудачное тело. И не знала, что мой взгляд их не объединяет и что ее служба – высшая солидарность человечности, исполненная красоты.
Я не мог бы иначе смотреть на нее, ибо очень долго – годами – смотрел на скрюченные пробитые гвоздями ладони. Близко подойдя к Основателю нашей иудео-христианской цивилизации.
Ей же было так тяжело, что она, остановившись, промолвила: «На все это мне глубоко наплевать». Слова объяснения у меня были, ей стало бы легче и лучше. У меня не было… как бы это сказать… мандата… ей преподать иной взгляд, иную версию нашего существования в мире. В официальных разрешениях и запретах есть своя мистика власти, которая всегда «от Бога», по словам Павла.
*
Было б несправедливо говорить только о том, чего нет и что надо бы.
Хотя б пару слов о том, что есть: поход в кино и на спектакль… поездка на концерт… купанье в бассейне… поездка на ферму с лошадьми… обмен жителями с другим подобным приютом где-то возле моря, на пару недель… сеанс эрго- и кинезиотерапии… и Машу в больнице навестила монитриса с двумя ее приятелями… и даже есть семейная пара Шантали и Алена, сложившаяся в Ларше: у них своя комната, через открытую дверь видна их кровать с балдахином.
Время проходит и подводит родителей к концу. Человек, не сложившийся к жизни, останется от всего зависимым сиротой.
Простившись с дочерью – ужин уже начинался, пусть вкус блюда смягчит грусть расставания, – уже на улице оказавшись, я не сразу ушел. Окна столовой были освещены. За столами разместились они, стульев почти нет, два всего лишь – для монитрис, у инвалидов стулья постоянные и на колесах.
Голосов я не слышал. Движения медленны. Некоторые просто ждали, пока их покормят, а иные осторожно действовали ложкою. Мари сидела в кресле не двигаясь в профиль ко мне. Она медленно протянула руку и старалась поймать ручку своей специальной кружки – с крышкой и носиком, из которой можно пить, не обливаясь в случае неловкого жеста, протертый суп.
Париж,