Беседа Ирины Врубель-Голубкиной с Аркадием Неделем
Опубликовано в журнале Зеркало, номер 45, 2015
Ирина
Врубель-Голубкина: Сегодня только самые ленивые не
говорят о глобализации, очередном кризисе капитализма, а вместе с ним
литературы, искусства, философии – всего на свете. Сам разговор об этом давно
стал банальностью, – это с одной стороны. С другой – мы сталкиваемся с
очевидностью, которая так или иначе требует осмысления.
Мой первый вопрос: можно ли говорить об этом и не впадать в банальность?
Аркадий Недель: Отвечу так: банален всегда язык,
способ описания, а не тема. Банальных тем не бывает. Казалось бы, нет ничего
банальнее любви. Еврипид, Шекспир, Пушкин писали на эту тему и, вроде бы,
сказать больше нечего. Все ощущения описаны, все коллизии решены, все возможные
ситуации обыграны, но где-то на периферии Европы появляется случайный писатель Захер-Мазох со своим романом «Венера в Мехах» и предлагает
новый язык описания этой самой банальной в мире темы. И вы начинаете все
ощущать по-новому, словно никогда не было ни Шекспира, ни Пушкина. Или, когда вы смотрите фильм Масумуры
«Слепой зверь» (1969) о скульпторе, вместе со свой матерью укравшем молодую
женщину, которая должна послужить ему моделью для очередного творения, ваш мозг
рвется на части от странной, невозможной любви слепца к своей пленнице.
Ваше сознание испытывает то, что никогда не испытывало ваше тело. В обоих
случаях вам дан новый язык для описания старой темы. И все для вас открывается
впервые.
«Глобализация, кризис» и проч. – слова, лишенные
смысла, вернее, они передают совсем другой смысл, который в них вкладывает
современное сообщество. Пользоваться этими этикетками, чтобы понять сегодняшний
мир, – то же самое, что исследовать тайны любви по диалогам из «Кубанских
казаков» (1949) Пырьева или по поздним стихам Леонидзе. Эти слова не предназначены для описания положения
вещей, еще в меньшей степени для его понимания, а для избежания
катастрофических изменений внутри системы. Сегодня, пожалуй, как никогда идет
борьба именно за язык. Сегодняшняя «политическая корректность», вполне
сопоставимая со статьей «антисоветская агитация и пропаганда» из бывшего
советского Уголовного кодекса, требует от вас самоцензуры
практически на бессознательном уровне. Сейчас на Западе публичное и частное
высказывание уже почти неразличимы, что говорит о суживании публичной сферы до
минимума, то есть гражданские достижения, за которые боролись Савонарола в
Италии, Жорес и Золя во Франции, Кони в России, не говоря о многих других,
повернуты вспять. Банальность, о которой вы говорите, результат не
тематического повторения, и даже не назойливой очевидности, она происходит от
отсутствия различия между публичным и частным.
И. В-Г.: Вы могли бы пояснить?
А. Н.: На одном примере, вернее, имени: это Мишель Клускар, к сожалению, почти не известный в России. Ровесник
Мишеля Фуко, чье медийное присутствие не позволило
ему стать «одним из…», он предложил социальный анализ феодального общества,
заслуживающий самого внимательного чтения. В 1972 году Клускар
защищает диссертацию под названием «Бытие и код», которую, кстати, он смог
издать только в Бельгии. Основная идея его работы заключалась в следующем:
социальное бытие, производимое определенным способом труда и средствами
производства, обязательно содержит в себе кодификацию субъективности. Эти коды,
которыми в разное время по-разному определяется человек, всегда находятся в
руках правящего класса. Понятие индивидуального, субъективного, взятое в самом
широком смысле (литературном, религиозном и т. д.) есть не что иное, как
установленный код отношений между отдельным субъектом и тем, что Клускар называет «социальным бытием», в первую очередь
производством. Это была прямая атака не только на психоанализ Лакана, но и на весь тогдашний французский идеализм, что
спровоцировало резкую, едва ли заслуженную критику Сартра. Если Клускар прав, и кодами субъективности распоряжается
правящий класс, то сегодняшняя субъективность закодирована как публичность.
Человеку кажется, что он что-то говорит от себя, выражает свое мнение, однако
на самом деле он только повторяет код, как в фильмах про шпионов.
И. В-Г.: Вы упомянули Фуко. Он имел репутацию
«опасного мыслителя». В нынешней Франции, насколько я осведомлена, такая фигура
отсутствует. Отчасти эту роль среди интеллектуалов играет Жижек. Опасен ли он?
И если да, в чем?
А. Н.: В детстве вы, наверное, ходили в луна-парк.
Среди прочих там были аттракционы со всякими чертями,
ведьмами и кощеями. Вы въезжали на машинке в темный
извилистый корридор, где на вас набрасывались все эти
персонажи. Вы визжали от страха и восторга, но в глубине души вы
понимали, что все это понарошку. Интеллектуальная
опасность Жижека приблизительно та же, что у этих
персонажей из лунапарка. Читая его книги или статьи,
вам становится весело от страха, который создает его, без сомнения, живой ум,
но потом начинает хотеться чего-то большего, что этот автор дать не может.
Мысль Жижека аттракционна
по сути, он предлагает вам забыться на время (чтения), затеряться в достаточно
несложно сконструированном пространстве его повторяющихся референций, и не
более. Неужели вы думаете, что по-настоящему опасного автора назвали бы
«опасным»? Не надейтесь. Нынешний академический и медийный
дарвинизм работает иначе: выбирается автор, который будет играть роль «опасного
парня», «радикального мыслителя», Маркса из луна-парка, которому противостоят
защитники доброго старого порядка. Опасный парень вам расскажет, что, например,
у европейского коммунизма есть будущее, а Ленин и Лакан,
взятые как «Ленинакан», то есть сплетенные удачной метафорой, еще много нам
откроют по части современной идеологии, терроризма и супермаркетов. Защитники
добра скажут: «ну что ж, наследие социализма даром не проходит. Рожденный в рабстве остается рабом». И т. п. Сегодня
опасность, то есть истинно радикальная мысль, даже если она где-то и возникает,
не называется «опасностью», она попросту игнорируется. При отсутствии
подлинного публичного пространства, при языковой нищете и узости современного
мира, у такой опасности нет места. У микропубличных
сфер или, как я это называю, у микросоциальных тел не
хватает мощностей, чтобы выносить и транслировать интеллектуальный радикализм.
И. В-Г.: А когда и как вообще возникает публичность?
А. Н.: Как это ни странно может показаться,
публичность напрямую связана с трансцендентным. Скажем
так: там, где установлен мир богов, появляется и публичное пространство,
которое служит для поддержания связи с этим миром. Публичное
– обратная сторона трансцендентного, его alter ego. Если
допустить существование архаической публичности, то, наверное, к ней можно
отнести и цереброфагию – поедание мозга умерших, замеченную пока у неандертальцев и имевшую, по всей
видимости, ритуальный (религиозный) смысл. Делалось это коллективно. Участники
ритуала расширяли затылочное отверстие, через которое доставали содержимое
мозговой полости. Считается, что после этого черепа складывались особым
образом, и они приобретали священный характер. Если гипотеза верна, то это
можно назвать ранними формами окультуривания смерти, созданием публичного
места, с которого «видно» трансцендентное. Находки такого рода были сделаны в
гроте Гуаттари в Италии. Нельзя исключать, что с
постепенным переходом в неолит могли иметь место архаические фиесты, общие
праздники с целью продемонстрировать мощь той или иной группы, что было
распространено в римские времена.
Обычно когда говорят о публичности, сразу же
вспоминают агору, место
открытых дебатов в греческом полисе. Но давайте перенесемся в более далекие
времена. В шумерской поэме «Проклятие Аккаде» описываются события XXIII века до
нашей эры (то есть за девятнадцать столетий до Сократа!), когда аккадская
империя, достигшая своего апогея при сыне Маништушу,
внуке Саргона великого Нарамсине,
была им же поставлена под удар. Трудно с точностью сказать,
что именно явилось причиной решения Нарамсина напасть
и осквернить Экур[1], храм верховного бога Энлиля
в Ниппуре, но это его решение оказалось в известном
смысле фатальным и повлияло на ход мировой истории, при этом надо помнить, что
в это время история происходила
по большей части именно на территории Месопотамии. Говорили, что Нарамсин совершил это богохульство, чтобы заставить жителей
Ниппура поклоняться себе. Также можно предположить,
что это был политический акт правителя, желавшего подчинить себе важный
духовный центр вместе с его жречеством. Так или иначе, Энлиль
не простил такого вероломства и послал проклятие на царя. Вместе с проклятием
он наслал на Аккаде гутиев, пришедших с гор со своим
вождем Эрридупизиром, которые должны были защитить Ниппур. После этих событий шумерам понадобилось сто
двадцать пять лет, пока не возникла III династия Ура, чтобы снова и в последний
раз обрести свою целостность.
Атака на Экур радикально
поменяла всю публичную сферу. Царь лишился власти, а
затем и жизни; политическая власть, столкнувшись с духовной, потеряла свою
легитимность; была нарушена гармония между мирским и
трансцендентным. Цивилизация, как говорил Ленин, сделала два шага назад,
литература сообщает об этих событиях как о большой культурной травме. Но почему
это стало такой трагедией? Мы ведь знаем, что разрушения священного происходили и до Нарамсина и будут
происходить после него. На мой взгляд, дело еще и в том, что своими
действиями царь внес хаос именно в публичную сферу, в
шумерский мезокосм.
Возводя дворцы и храмы, власть конструировала такой мезокосм,
модулируя тем самым социальное в согласии с трансцендентным. Как бы ни был
высок статус царского дворца, из каких бы дорогостоящих материалов его не
строили, а строили его, кстати, из самых разных материалов, он так или иначе
играл роль публичного места – мезокосмического
пространства, где склеивалось человеческое и божественное. Храм – мезокосм per se, по-шумерски é. dur-an-ki (дом
земли и неба), таково одно из названий Экура. Или
вспомнить хотя бы историю о том, как на небе решался вопрос о помощи городу Лагашу, страдавшему от недостатка воды, которым правил
наместник гутиев Гудеа. Энлиль, напомнив о благочестии, посоветовал богу Нингирсу, небесному патрону Лагаша,
построить храм в свою честь. Эту захватывающую тему мы обсуждали с немецким шумерологом Ульрикой Штайнерт, которая в целом подтвердила мои предположения,
приведя кое-какие филологические доказательства. Ульрика – автор пионерского
исследования о человеческом в Древнем Шумере[2],
которое несомненно было бы интересно российским
читателям, неравнодушным к древнему миру.
Но если дворцы и храмы представляли собой мезокосмическую публичность, принадлежав
одновременно обоим мирам: земному и небесному (эта модель в основных своих
чертах повторится в средневековой Европе), в шумерских городах существовали при
этом самые обычные loci publici, или sila-daĝal(что
соответствует аккадскому rebītu).
Слово sila-daĝal,
например, встречается в начале «Проклятия Аккаде», где описывается величие и
процветание города, когда по его улицам и площадям вместе с людьми вальяжно
бродят быки, слоны и обезьяны. Шумерский мир и его люди обычно представляется
слишком далекими от нас, слишко нереальными,
легендарными, мифологичными. Удивит ли вас тот факт,
что женщины в древней Месопотамии, особенно из состоятельных семей, старались
не выходить на улицу без макияжа и что они регулярно ходили к парикхмахеру, занимались депиляцией, красили губы помадой,
подводили брови, клали румяна, делали маникюр и имели при себе дамские сумочки.
У них были практически равные права с мужчинами, многие имели личную печать, и
они носили чулки, о которых в свое время мечтали советские женщины. Понятно,
что такой интерес к гигиене, внешности и моде никогда бы не мог возникнуть,
если бы в шумерском обществе не существовало высокой степени публичности.
И. В-Г.: Мне кажется, учить мертвый язык или
реконструировать исчезнувшую цивилизацию – это как рисовать портрет человека со
слов людей, которые видели его только со спины.
А. Н.: Почти так.
И. В-Г.: Скажите что-нибудь одно, удивительное, о
шумерском языке.
А. Н.: Хм… Попробуйте запомнить слово «рыба»: bizazagubalaĝdikargirzana.
И. В-Г.: Можно не с первого раза (смеется). Значит,
по-вашему, о публичности в обществе можно судить по женской косметике?
А. Н.: Нужно! Косметика, как и архитектура, не может
обмануть. Это безошибочные определители состояния общества.
И. В-Г.: Есть другие?
А. Н.: Да. Литература. Но она менее заметна на
первый взгляд. Ее нужно читать, в то время, как на
косметику и архитетуру достаточно взглянуть.
И. В-Г.: Что из литературы вы читали последнее
время?
А. Н.: Мне понравилась «Покорность» Мишеля Уэльбека. Не буду рассказывать его содержание, упомяну
только об одном примечательном совпадении. Роман, в котором во Франции к власти
приходит исламская партия, появляется в магазинах на следующий день после
нападения на редакцию журнала «Шарли Эбдо»,
известного своими карикатурами и шутками на тему шариата.
И. В-Г.: И как на это отреагировала официальная
критика?
А. Н.: По-разному. Но интересна реакция власти на
эти события с журналом. За официальными заплачками и раздачей значков «Я –
Шарли» выяснилось, что на самом деле виновато общество, где «мало внимания
уделяется исламу».
И. В-Г.: Хорошо, а если взять такое современное
средство, как «Фейсбук». При желании всех
пользователей «Фейсбука» можно связать в единое
макро-киберпространство, киберпубличность, не имеющую
границ, которую, между прочим, можно использовать для развертывания новых
радикальных идей.
А. Н.: «Фейсбук» –
великолепный контрпример. Вы правы, потенциально
бесконечная сеть с потенциально бесконечным числом пользователей, но, как ни
парадоксально, никакого макротела или макропубличности
«Фейсбук» не создает. Почему? Потому что дело не в
потенциальной бесконечности некоего пространства – физического или
виртуального, – а в качестве высказывания. Публичная сфера создается не
количеством территории, не величиной Lebensraum’a,
а именно частными высказываниями, колеблющими конкретный социальный порядок.
Нетривиальное частное высказывание в публичной сфере несоизмеримо важнее
семантической пены, из которой состоит любой политический дискурс (само слово
“дискурс” – тоже элемент этой пены). Другими словами, истинная публичность не
есть нахождение внеиндивидуального,
она не означет над-личную сферу действий, это не
пресловутое «служение обществу», а, скажем так, она – та степень языковой,
литературной катастрофы, которую вы способны внести в систему. Под словом «катастрофа» я имею в виду этимологическое прочтение
греческого καταστροφή
(от глагола καταστρέφω
– «поворачивать, опрокидывать»), где κατά
означает «против» и στρέφω
«вращать, поворачивать», то есть вращение против, что в латинском языке
передается словом revolūtiō.
Публичность создается из таких индивидуальных вращений против, частных катастроф, а не из
условных (по Павлову) политических рефлексов. И в этом смысле у «Фейсбука» почти нулевая публичность. Происходит это еще и
потому, что сегодня это наиболее удачное уравнивание публичного и частного, то
есть создания области банального.
Когда, например, социолог Игорь Эйдман
видит альтернативу современному капитализму в Интернете, который, как он
считает, по самой своей природе демократичен и отвергает любой монополизм, то
это прямая отсылка к концепции анархо-коллективизма
Бакунина, сформулированная им в 1871 году в книге «Государственность и
анархия», где человеческая справедливость противопоставлена юридической.
Социальная сеть без частной собственности и наемного труда, эксплуатации и
манипуляции – такая же иллюзия, как и бакунинская
«человеческая справедливость»; тот же «Фейсбук» –
капиталистическая корпорация с своими работниками, их
зарплатами и страхом быть уволенным. Кроме того, это еще и виртуальное оружие,
которое может быть использовано в самой обычной физической войне, как недавно в
Египте и Ливии.
И. В-Г.: И тем не менее
трудно отрицать полезность этого изобретения. Сотни миллионов могут связываться
друг с другом, и что важно – без всякого посредничества государства. Я бы
сравнила «Фейсбук» с гигантским виртуальным греческим
полисом, еще десять лет назад такое было непредставимо.
А. Н.: Опять же, полезность не означает публичность.
Я бы с радостью поддержал ваше сравнение с полисом, но между ним и «Фейсбуком» существуют различия: главное – полисная
публичность требовала именно частного высказывания, вращения против,
не столь важно, насколько оно было диссидентским де факто. У Сократа,
скажем, это высказывание приняло наиболее экстремальные формы, но он их вполне
сознательно искал сам, что и делает Сократа, наверное, наиболее публичной
фигурой эпохи греческой классики. В отличие от этого
простолюдина, аристократ Перикл, имя которого, кстати, означает «окруженный
славой» (περί и κλέος), выступивший против Кимона (фактически против своего класса), чей экстрадиции
он добился в 461 г. до н. э., был, конечно, не менее публичным, но
эту публичность он сделал, что называется, собственными руками, когда
трансформировал власть аристократии во власть живых голосов, во «вращения
против» (что позже и начали называть демократией и что сегодня приняло
столь уродливые формы). Напомню, что Парфенон, храм богини Афины, сравнимый по
величию только что с заупокойным храмом Хатшепсут в Дейр-эль-Бахри, построили при
Перикле. Его знаменитые курватура и энтазис, выполняя
свою оптическую функцию, выполняли одновременно и социальную: восприятие
иллюзии прямых линий храма открывало кратчайший путь к трансцендентному.
Но вообще говоря, дорическая колонна была не столько
архитектурным объектом, сколько способом связи одного мира с другим. Живший в
то же время Еврипид придал полисной публичности чувственность, о которой до
него греческий мир не мог и мечтать. Строго говоря, Еврипид научил нас видеть,
воспринимать то, что находится по ту сторону нашего тела. Он так сумел описать
отчаяние, любовь, одиночество, зависть, жертвенность, что их всеобщность,
универсальность стали индивидуальными, личными. Герои Гомера еще чувствуют как
боги, Еврипида – уже как люди. Этот поворот от божественой
к человеческой чувственности был дорого оплачен. Ничего подобного в «Фейсбуке» не происходит.
И. В-Г.: И что же сегодня…
А. Н.: Мир сегодня отличается одним печальным
свойством: человеку в нем нельзя – да практически нечем – защищаться. У него
нет для этого ни средств, ни прав. Начну с очевидного. Против вашего желания вы
постоянно находитесь под обстрелом рекламы, и в этом смысле вы вполне можете
почувствовать себя в Северной Корее, где, как я читал, люди не могут выключать
в домах радио. Реклама атакует вас из ТВ, со всех интернет-сайтов, она лезет к
вам в дом, в компьютер, в ваш мозг, который она все более и более размягчает.
Превратившись в ваше сознание, она становится вашим бессознательным, точнее –
сверхсознательным. За вас все решили еще до того, как вы успеваете о чем-то
подумать. Результат этой атаки таков: у вас отнимают желание и при этом вас
заставляют желать. Ситуация, однако, осложняется, когда вас начинают
рассматривать не как покупателя, а как гражданина с совестью. Это более сложный
уровень антропологической игры, на котором заставить вас что-то купить уже
недостаточно. Вы должны убедиться в том, что все происходящее: ваш образ жизни,
ваши стрессы, унижения, невозможность найти работу (а в той же Франции это мегапроблема), творческая несостоятельность и т. п., все
это совершенно нормально и законно. Вам, грубо говоря, не везет. Ваш ум
пытается этому сопротивляться, но ваша совесть принимает этот аргумент. Вопрос:
почему?
Вы с детства лишены возможности и права быть
архаичным. Всякий раз, когда необходимо показать свою агрессивность – не
обязательно бить кому-то морду, агрессивность может
принимать формы особой индивидуации (литературной,
художественной и т. п.), – вам это запрещают, создавая такие условия выживания,
при которых любая индивидуация превращается в автонегацию. Антрополог Леон Тайгер,
один из самых, пожалуй, значительных исследователей этой темы в постлоренцеву эпоху, определял агрессию, как более или
менее сознательное вторжение индивида в порядок, установленый
природой, системой или группой лиц. Агрессия – неотъемлемое свойство творческой индивидуации, как
гравитация – пространства-времени. Но французская (возможно, западная в целом)
система такого не допускает. И вы, налетев на эту стену раз, два, три,
начинаете винить самого себя. «Вы – проблема!» – это социальное априори. Не
случайно в одном только Париже психоаналитиков больше, чем таксистов. Так вы приучаетесь к существованию в вырожденном позитиве, у которого
нет ничего, кроме различных наименований: «гражданская совесть», «послушание
закону», «смирение с объективностью», «встреча с реальным» и т. п. К слову,
чтобы лучше понять, о чем идет речь, я посоветовал бы прочитать книгу Надежды
Григорьевой о радикальной антропологии ХХ века[3],
где она анализирует понятие «негативного» в самых разных его проявлениях.
Французское общество продолжает жить по принципу fiat justitia, pereat
mundus [4],
и в этом весь драматизм ситуации. Какая разница, что происходит с людьми на
самом деле, важно, чтобы они мерили себя – от рождения до смерти – по закону,
находящемуся по ту сторону человеческого. Аппарат чиновников, монструозный по
своим размерам, имбецильный по своей эффективности, который обслуживает этот
самый закон, сегодня практически полностью заменил собой социальное тело.
Чиновник – ваш друг, враг, любовник и т. п., и единственный тип отношений,
который выстраивается сегодня, – это отношения с чиновником. Началось это не
вчера. Во времена Старого режима при помощи одного только налога, который
назывался «Полет» (La Paulette), в
честь его изобретателя Шарля Поле, принятого при Генрихе IV в 1602 году,
образовался достаточно независимый и властолюбивый чиновничий класс, ставший
затем основой буржуазного сословия. Налог взымался с чиновников, имевших свой
кабинет, и благодаря этому налогу получавших право переносить кабинет в любое
другое место, как и оставлять его по наследству. Произошла чиновничья омнитерриоризация,
возникла своего рода мобильная сеть из юристов и финансистов, которые покрыли
собой чуть ли не всю страну.
Во Франции люди верят в закон, как в Бога, но беда в
том, что закон не слышит молитв.
И. В-Г.: «Вырожденный позитив»? По-видимому, ваш
новый термин. Поясните.
А. Н.: Совсем кратко: это альцгеймер
на уровне чувств. Если эту болезнь иногда называют «мягким когнитивным
снижением», что среди прочих симптомов означает постепенное обнищание словаря,
деструкцию семантических структур, то вырожденный позитив – это
прежде всего обнищание индивидуальной чувственности. Последняя у вас заменяется
пушистыми абстракциями, вроде тех, что я только что перечислил. Они именно
пушистые, потому как десятилетиями изо дня в день их расчесывает медиа, чтобы
вам было с ними уютно и тепло. Впрочем, довольно литературы. Мой тезис в
следующем: вырожденный позитив – это modus vivendi оптимального
социума, о котором у нас шла речь ранее. Это когда все хорошо настолько, что не
может быть плохо, вернее – плохому нет места в
официальном языке (вспомните поздний брежневизм, где
могли существовать только «отдельные недостатки»), что означает высшую степень
присутствия негативного. Проще говоря, официальная пропаганда вас заставляет
чувствовать себя хорошо, то есть чувствовать не себя, а только ее. Вам хочется
плохого, хочется зла, преступления, любой трансгрессии… Как
удачно сказал Франсуа Флао: «Мы хотим делать зло
везде, где можем усилить наше чувство существования». Но все это под запретом
вырожденного позитива, который и убивает в вас архаическое. Без чего
человеческое существо оказывается в «Обществе разума»[5] Марвина Минского и компьютерной программе (что, в принципе,
одно и то же), а не человеком. Живущему в оптимальном социуме не разрешено быть
собой, то есть испытывать агрессию, яркие желания, куда-то стремиться, быть индивудуалистом, ошибаться… Скажем,
в сегодняшней Франции вы поставлены перед выбором: либо быть изгоем (как
правило, с психиатрическим диагнозом или большим файлом у психоаналитика), либо
социализироваться в вырожденном позитиве, где уничтожены креативные акты, кроме
тех, которые служат для создания ничто.
И. В-Г.: Как это проявляется конкретно?
А. Н.: Прежде всего, в неадекватной реакции системы
на человеческие поступки. Простой пример. Если вас поймали в метро с
неправильным билетом и вы отказались сразу заплатить
штраф, то позже, вполне официально, взломают ваш счет в банке и снимут сумму
примерно в четыреста раз превышающую стоимость билета (я не оговорился). То
есть плата за преступление увеличивается в четыреста раз. Это если вы
безбилетник в метро. Если же кто-то (лучше не один), скажем, напал на старика,
который не дал ему закурить, избил его ногами и выкупал в грязной луже, и
полиция его поймала в тот же вечер, то большие шансы, что к ночи он окажется на
свободе за недостатком свидетелей или что-то в этом роде.
И. В-Г.: И как вы объясняете такую политику?
А. Н.: Уэльбек ее объяснил
покорностью, и в этом смысле он прямой и единственный сегодня наследник Флобера
– самого непонятого французского писателя. Я бы прибавил – покорность
садистскому сознанию. Одни считают, что роман направлен против мусульман,
другие – против радикального ислама. Это не так. Роман пытается осмыслить,
вернее, прочувствовать государственный фашизм, насаждаемый сегодня французскими
властями. Украшенная новогодними игрушками елка не перестанет быть елкой;
фашизм, называемый другими словами, не теряет от этого своей сути. Но пока во
Франции еще остается рудиментарный инстинкт сопротивления власти, чиновникам,
давно потерявшим ощущение реальности из-за своей безнаказанности, есть и
надежда на изменение ситуации.
И. В-Г.: Вы все же много думаете о политике, хотя и
называете ее ложью. Размышляя о лжи, философ не рискует ею заразиться?
А. Н.: Философ изначально входит в группу риска.
Строго говоря, меня интересует не столько сама политика, которая на самом деле
состоит на девяносто девять процентов из лжи, интриг и
личных игр далеко не самых умных на свете людей, а интерполитическое поле, состоящее в основном из цитат и повторов
антропологического и семиотического свойства. Анализ этого поля мог вы вырасти
в специальную науку о политическом, вернее – «антрополитическом».
Тогда мы бы узнали много любопытного о мире, в котором живем.
Приведу один пример: еще во времена первого майдана
на Украине, да и позже, самой привлекательной из политических фигур была Юлия
Тимошенко. Дело не только в ее чисто вешних данных красавицы с полотен
Левицкого, а именно в ее положении в интерполитическом
поле. Ее сравнивали с Маргарет Тэтчер, но это слабое сравнение, которое не
передает ее «антрополитического» образа. В интерполитическом поле Тимошенко находится рядом с Эвой Перон, у которой та же
Тэтчер позаимствовала немало. Если вы сравните этих двух женщин в момент произнесения речей перед массами, вас поразит не
только иконическое сходство (коса-венец vs. шиньона,
подчеркивающее фигуру строгое платье и т. п.), но и содержательное. Выступления
Эвы Перон – это композиции
из архаической женской агрессии, направленной на защиту своего рода и очага,
сентиментальности и приятного, почти материнского тона, который не пропадает
даже в записях. Недаром на ее надгробии написано: «Я вернусь и стану миллионами».
После смерти ее тело, забальзамированное патологоанатомом Педро Ара, стало
предметом культа не меньше, чем мумия Ленина или какого-нибудь великого ламы.
Она обращается к массам так же, как ее мать, Хуана Ибаргурен,
судя по многочисленным биографиям, обращалась к своим детям. Учитывая опыт
работы на радио, для Эвы это было сделать не очень
сложно. По сути, речи первой леди Аргентины, особено
до того, как она ею стала, точь-в-точь повторяли выступления ее мужа. Однако
повторенные женщиной, их смысл, точнее – их значение, воспринималось иначе (их
семантический аспект проанализирован в интересной книге Сильвии Сигал и Элисео Верона[6]). У нее было много эпитетов, как у
индийской богини, один из которых – «щит Перона» (Escudo de Perón).
Помню, как однажды мы говорили на эту тему с моим аргентинским коллегой Хорацио Банега из университета
Буэнос-Айреса, близкого к левому крылу нынешнего перонизма.
Я спросил его: достаточно ли, на его взгляд, прошло времени, чтобы сегодня
по-новому взглянуть на эпоху Эвы Перон.
«Знаешь, – сказал он мне, – люди в Латинской Америке не задаются
экзистенциальными вопросами, как в Европе, они их проживают». Кстати сказать,
мне сложно согласиться с социологом Георгием Дерлугьяном,
видящим причину экономической отсталости Латинской Америки в том, что в ХХ веке
она не пережила опустошительных войн, как Европа, которые «переформатировали»
европейские государства в индустриальные державы. Такая точка зрения –
экстремальное гегельянство, вероятно, неизбежное при его «мир-системном»
подходе. Латиноамериканские страны, в первую очередь Аргентина, Бразилия, Чили,
Мексика, с начала 1930-х и до середины 1970-х гг. находились внутри «государствоцентричной матрицы», как ее назвал Марчелло Кавароцци. Что-то вроде южнокорейского чучхесон (주체성),
введенного в политический язык при Паке Чжон Хи
(в сочинении «Путь нашей нации: идеология социальной реконструкции», 1962), пришедшим
к власти военным переворотом в 1961 году. Этический смысл чучхесонзаимствован
из средневекового конфуцианства, на котором был воспитан сам Пак: вера в
собственные силы, независимость, разумный национализм. Государство
– семья, правитель – отец (не «народов», а только одного своего народа).
Словом, национальная демократия под государственным присмотром. «Чтобы
распустились цветы демократии, необходимо развивать силы государства» и т. п.
Концептуальным обеспечением чучхесон,
«великой национальной консолидацией», занималось много ученых, среди которых
Хан Сын Чжо, который придумал своего рода
«трехглавого дракона»: демократия западная, восточная и переходная, наподобие корейской и (позже) латиноамериканской.
Во многих современных исследованиях, которые мне
попадались, Перон выглядит как «умеренный фашист»,
смягченный вариант Муссолини, что совершенно неверно. Перонизм,
если одним словом, был амальгамой между правым и левым политическим
радикализмом, схожей в основных чертах с теорией самгюн (삼균),
или «трех равенств», разработанной в самом начале 1930-х гг. корейским политиком
и теоретиком Джо Со Анг. Самгюн – это
равенство между индивидами, этносами и нациями. Усилия Джо
были направлены и на приведение правых и левых к общему идеологическому
знаменателю, необходимость которого он аргументировал интересами нации)[7].
Речи Тимошенко, если вернуться к ней, сделаны по
модели ее аргентинской предшественницы, и они, наверное, могли бы иметь большее
воздействие на майдан, как и принести больший политический успех самой
Тимошенко, если бы, как ни парадоксально, в них было меньше самостоятельности.
И. В-Г.: Тогда естественный вопрос: как вы видите
ситуацию на Украине сейчас?
А. Н.: Как в известном анекдоте, я начну издалека. В
середине 1970-х гг. прошлого века политолог Кеннет Уолтц
предлагает теорию неореализма в международных отношениях, задача которой была
откорректировать ошибки реализма, идущие еще от Гоббса, но на деле Уолтц спорил с Гансом Моргентау.
В плане политической антропологии фундаментальная идея Моргентау,
возникшая, я думаю, не без влияния Ницше и Кенэ[8], заключается в следующем: человек –
несовершенное существо, его изначальная, природная направленность на сотворение
добра не является аксиомой, и поэтому все попытки построить общество социальной
справедливости, установить общественное благо связаны с рисками. Чтобы их
уменьшить, человеческий фактор, то есть сам источник риска, должен быть включен
в разрабатываемую политическую модель. В плане международных отношений Моргентау рассматривал национальное государство как
единственный субъект международных отношений, и этот субъект должен иметь
достаточно мощи, чтобы быть способным себя защищать. Отсюда и идея баланса
силы. Свою теорию Моргентау разработал после Второй
мировой войны (в 1948-м, если не ошибаюсь, вышла его книга «Политика среди
наций»), и эта теория не могла не быть по существу не «искусством войны», как у
Сун Цзы, а искусством
не-войны. Эта «не-война» приобрела в конечном счете
форму холодной войны. Уолтц, участвовавший во Второй
мировой и корейской войнах, был ученым другого поколения, интеллектуально
сформировавшегося внутри доктрины Трумэна, которая сместила акцент с
человеческого фактора на системный. Если Моргентау в качестве естественного аргумента берет человека
с его рисками, то Уолтц естественным в международных
отношениях считает анархию, которая и приводит к войнам. Анархию, однако,
следует понимать не как всеобщий хаос, а как отсутствие механизма над- или
межгосударственного правления, иначе говоря отсутствие
абсолютного суверена в смысле Кенэ или мирового
правительства, которое могло бы решать интернациональные конфликты. Из чего Уолтц делает следующий вывод: не столько отдельные люди,
психологические индивидуумы, сколько системные блоки типа национальных
государств и их борьба за жизнь, о чем еще писал шведский политолог Рудольф Челлен[9], влияют на современную политику.
Неореализм, расширяя таким образом политического
субъекта, суживает сферу политического. Чтобы быть успешным, то есть
предугадывать и контролировать действия противника, необходимо создавать
условия для его ошибок. Примеры тому можно найти в карточных играх, например, в
покере, когда партнера заставляют играть против себя. В политике же это означает
создание таких правил игры, включая само описание этих правил, которые выгодны
для одного системного блока и невыгодны для остальных.Так была выиграна холодная война, в последней своей
фазе ставшая практикумом «доктрины Рейгана»; так бывший президент Дмитрий
Медведев не воспользовался правом вето, в результате чего была принята
резолюция ООН № 1973, позволившая бомбардировки Ливии в 2011 году. Результат:
Россия де факто потеряла
Ливию как партнера.
Сегодняшний неореализм обновлен словосочетанием «баланс
угрозы», придуманным гарвардским принцем от политологии Стивеном Уолтом[10]. Уолт любит
свою страну, при этом сильно недолюбливает как ее друзей, так и ее соперников.
Он критиковал президента Обаму за слишком, с его точки зрения, мягкое отношение к Израилю и к его
политике поселений, читай: отношению к палестинцам. Что касается России, то это
страна производства опасностей, и война на Украине тому свидетельство.
Смотрите, опять же баталии на языковом уровне: «баланс угрозы» Уолта, сегодня
способ заставить противника ошибаться – ремейк эмпирически ошибочной теории Сэмюэла Хантигтона о столкновении
цивилизаций, – применяется повсюду. Многие, кстати, почему-то забывют, что изначальная идея «столкновения цивилизаций»
принадлежит английскому историку Бернарду Льюису, который употребил этот
термин, описывая «дело Рушди», приговоренного Хомейни
к смерти за публикацию «Сатанинских стихов».
При помощи «баланса угрозы» Ала Абд-Алазиз,
например, объясняет НАТО, что нужно делать на Ближнем Востоке[11],
Андреас Бок – на Украине[12] и т.
п. Кстати, эмпирическая ложность той или иной идеи в политике не имеет никакого
значения, если благодаря этой идее противник совершает ошибку. Важно помнить,
что политическое означающее может указывать на любой референт, в этом смысле
оно достигает максимальной абстракции. Вспомните, как бывший президент Ирана
Махмуд Ахмадинежад называл США «большим дьяволом,
источником зла»; Америка включила Иран Ахмадинежада в
«ось зла», сменившую «арку нестабильности», придуманную Збигневым
Бжезинским, размеры которой всегда оставались неясными.
Всем сказанным, возвращаясь к вашему вопросу, я
хотел подчеркнуть следующее: то, что происходит на Украине сейчас – это в
первую очередь война теорий и война за теорию. Самостоятельность Украины,
нефть, газ и проч. – вторичные эффекты, сопровождающие теоретическую войну.
«Доктрину Трумэна», ставшую позже «доктриной Рейгана», никто не отменял. Она
работала в Никарагуа, Сальвадоре, Анголе, Афганистане и прочих странах.
Доктринально между Никарагуа 1980-х и нынешней Украиной нет разницы, но самое интересное даже не в этом. В американском политическом
сознании Украина остается частью России, при этом важной частью (важнее,
скажем, Сибири), и в этом, как ни парадоксально, оно совпадает с российским
политическим сознанием, по крайней мере, с немалой его частью. Хочет того
Украина или нет, ее время сейчас – начало 1980-х, и происходящее в ней – это
война по памяти. Другими словами, Украина сегодня находится не в политическом,
а в мнемополитическом
пространстве.
И. В-Г.: Недавно в газете «Вельт»
нобелевский лауреат по литературе Герта Мюллер
сказала, что Путин «говорит языком лжи». У философии есть что-то сказать на
этот счет?
А. Н.: Говорить «языком лжи» – сущность политики,
другого языка у нее нет. Путин здесь ни при чем. Любое политическое
высказывание лживо, поскольку оно – в явной или скрытой форме – преследует одну
единственную цель: установить или удержать власть субъекта политического
высказывания. Последнее ложно даже не по своему содержанию, а по его отношению
к миру. Когда в програмной статье
Роберта Купера[13], британского
дипломата, политического теоретика и консультанта ЕСВД[14],
говорится, что «в постсовременном мире raison d’état и
аморальность макиавеллистских теорий государства были заменены моральным
сознанием <sic!>, как в международных
отношениях, так и во внутренних делах», то это утверждение не может читаться
иначе, как реплика из пьесы Беккета. Ровно через год после публикации
этого текста союзные войска начнут бомбить Ирак под предлогом, в котором, как
мы сегодня знаем, не было ни одного кванта истины. Купер же, похоже не без
ссылки на «трехглавую» демократию Хан Сын Чжо,
предложил делить все государства на «несостоявшиеся» (failed states),
«современные» и «постсовременные» и не стесняться
применять двойные стандарты особенно, когда речь заходит о борьбе нового
порядка против старого хаоса.
Проблема не в том, что политика – ложь, а в том,
насколько данное общество готово ее воспринимать.
И. В-Г.: Должна вам возразить: двойные стандарты
оказываются иногда необходимыми, когда непосредственно имеешь дело с
«несостоявшимися государствами», вроде Палестины. Отвечать на террор упованиями
на несуществующую всеобщую мораль – не самый успешный способ бороться с ним.
Между новой либеральной империей и новым арабским халифатом я выберу первую. А
вы?
А. Н.: Ни то, ни другое. Вы задаете бинарный код –
либо-либо, в котором возможность выбора крайне ограничена, как в модели Купера.
Возможно, Роберт Купер замечательный человек, искренне желающий помочь нашему
миру избавиться от зла, но его выводы требуют построения планетарной монархии,
внутри которой будут отслеживаться и наказываться плохиши. Новый арабский халифат нам не грозит, ИГ не
поддерживает ни одно арабское государство, оно им не нужно ни в каком виде. Но
главное в другом. Планетарная монархия с абсолютным
сувереном во главе – идеальная форма правления по Жану Бодену,
– уже включает в себя любые возможные халифаты, организуя их иерархически. Речь
идет о мегамонархии, которая должна утрясти все
цивилизационные стычки и «раздоры между нациями». Другими словами, такая мегамонархия и есть материальное воплощение конца истории.
Это – утопия. Тот аргумент, что постсовременная мегамонархия, в отличие от современных сбалансированных
держав, будет основана на открытости и прозрачности, не кажется мне убедительным
уже потому, что абсолютная власть не может находиться в просматриваемой точке.
В истории, на меньших масштабах абсолютная власть всегда и у всех народов была сакрализована, она давалась «свыше», и это неслучайно. У несакрализованной власти, например, у чиновников, не может
быть последнего морального суждения, они не могут решать вопрос о добре и зле.
Это остается прерогативой абсолютного суверена – сомнительной с метафизической
точки зрения, но исторически всегда выступавшего верховным моралистом. Но когда
такой суверен – это группа людей с большими частными интересами, которые
выдаются за общественное благо, то добро и зло могут с легкостью меняться
местами. И тогда вы окончательно забудете о пожелании Джефферсона
относительно максимально гражданского правительства.
И. В-Г.: В одном из своих интервью времен
российско-грузинского конфликта Андре Глюксман
сказал: «<…> настоящим сюрпризом августа 2008 г. стало не то, что сделал
Путин, а твердость, неожиданно проявленная Европой. Президент Франции Николя Саркози
отреагировал немедленно и сумел уговорить противоборствующие стороны заключить
хрупкое и двузначное соглашение о прекращении огня…». Может ли что-то подобное
произойти сейчас на Украине?
А. Н.: Я не врач и не умею анализировать речь дементных стариков.
И. В-Г.: А что вы скажете о Финкелькроте,
Энтовене, Бадентэр, Конт-Спонвиле, который учит философии на страницах журнала «Челлендж»,
одновременно критикуя Делеза, который с помощью Ницше
и шизоанализа разрушал основы гуманизма?
А. Н.: Конт-Спонвиль, критикующий
Делеза (хохот)… Это как если бы дворовая кошка учила
пуму искусству охоты. Имена, которые вы перечислили, за исключением,
разумеется, двух последних – мусор.
И. В-Г.: Пользуясь вашей терминологией, можно
сказать, что сегодня позиция Украины в интерполитическом
поле устарела на тридцать с лишним лет. То есть, если я
верно понимаю, ей нужны тридцать лет, чтобы стать собой? А где тогда,
по-вашему, находится Россия, ее президент?
А. Н.: «Устарела», пожалуй, не очень подходящее
слово, так как сразу возникает вопрос: устарела по отношению к чему? Дело в
том, что политика не идентична истории, политическое сознание не идентично историческому, даже если оно им во многом обусловлено. В
отличие от истории, в политике прошлое и будущее связаны не только истекшим
временем между произошедшими событиями А и В, но и тем, как эти
события произошли. Другими словами, в политике к временному параметру
прибавляется модальный, который часто оказывается более значимым. Так, если
Украина находится в 1980-х годах, и события в ней напоминают никарагуанские тех
лет, это отнюдь не означает, что Украины сегодня не существует hic et nunc.
Ее модальное прошлое и историческое настоящее вполне могут сочетаться.
Ваш второй вопрос возвращает нас к большому нарративу, который отменил Лиотар
(смеется).
Казалось бы, Путин мог уйти еще в 2008 году, и сознание народное его бы
превратило в Бэтмена, спасшего свой Готам от зла ультралиберализма. Но Путин никуда не ушел. Дело тут еще
вот в чем: в России до сих пор не отработан механизм послевластия,
который бы позволял политику выйти в отставку, при этом оставаясь социальной
фигурой, если он захочет. Вспомните отставку Хрущева, которому удалось
достигнуть того, что его не расстреляли. Впрочем, ему повезло, так как если бы
вместо Брежнева оказался кто-то другой, все могло обернуться для Хрущева
гораздо драматичнее. Как бы то ни было, оставив власть, он умер для социума.
Горбачев потерял власть вместе со страной. Ельцин ушел из Кремля по
договоренности со «своими». То есть отсутствует легитимное состояние послевластия, и это серьезная проблема.
Выше я упомянул, что российское и американское
политическое сознание, парадоксально или нет, пересекаются в украинской точке.
Такие точки создают то, что мы назвали интерполитическим.
При этом на индивидуальном уровне из таких точек пересечений формируется модальная память,
непосредственно влияющая на политические действия. Модальная память – это в
первую очередь память о том, как, а не о том,что и когда. Модальная память
Путина сближает его с латиноамериканскими политиками больше, чем с традиционно
российскими или западными. Судите сами: 1 января 2000 года Путин
становится руководителем страны де факто, спустя несколько месяцев де юре,
победив на выборах остальных кандидатов с серьезным отрывом. В 2012-м, после
паузы, Путин возвращается в президенты, и снова с большим отрывом от своих
соперников (объективность всего этого мы пока оставляем в стороне). В январе
2006 года президентом Чили становится Мишель Бачелет,
которая в первом туре набирает число голосов почти вдвое большее, чем ее
ближайшая соперница Себастьяна Пиньера. Во втором
туре разрыв между кандидатками уменьшился, но все равно оставался значительным
в пользу Бачелет. В 2013-м, после перерыва, она снова
становится президентом, набрав 62% голосов, Путин прошел с 64%. Приводя эти
данные, я обращаю ваше внимание не столько на внешнее сходство, сколько на
состояние общества, где возможна подобная политическая игра.
Интереснее, однако, сравнить Путина с Плутарко Кальесом (1877–1945) и в
первую очередь с периодом его максимата (1928–1934),
или «великого руководителя», потому что в этот период происходят две
примечательные вещи.
Первая, Кальес принимает
поправку к конституции, которая позволяет переизбирать президента через один
или несколько сроков. На деле это означало введение пожизненного
президенства. Напомню, что тот же фокус проделал Ли Сын Ман, первый президент
Республики Корея, внесший поправку в Конституцию 1948 года, которая
ограничивала президентство тремя сроками. Ли Сын Ман
все ограничения по срокам отменил. А следующий «пожизненный» президент страны
Пак Чон Хи, принявший в ноябре 1972-го новую
Конституцию – после чего последовала Четвертая республика (1972–1979) –
увеличил президентский срок до шести лет, оставив число возможных переизбраний
неограниченным.
Вторая вещь, Кальес
основывает НРП (национальную революционную партию), функция которой – служить
идеологическим блоком питания его власти. Пожалуй, правы те, кто увидели в НРП институализацию революции, поглотившая новую политическую
поросль – часть рабочей молодежи, крестьян, профсоюзных деятелей и т. п., –
которую Кальес формировал по своему вкусу. Но главное
даже в другом: национальная
революционная партия послужила буфером, защищавшим власть от общественного
натиска. То же самое сделал и Путин с «Единой Россией», «Идущими вместе» и
проч. Задача этих организаций – служить буфером между обществом и властью как
таковой.
Еще одна любопытная параллель: если при Путине был
свой «госмыслитель» Александр Дугин, то и Кальес одно время тоже оказался при философе. Его звали
Хосе Васконселос. В раннем творчестве поклонник
Луначарского, друг поэтессы и революционерки Камерон Мондрагон,
жены меланхоличного художника Родригеса Лосано, Васконселос писал книги по истории, философии, социологии,
эссе, разрабатывая концепцию мегарасы, или ибероамериканской расы[15], которая в
будущем возникнет на территории Латинской Америки, чтобы повлиять на ход
развития человечества. Люди этой расы будут придерживаться принципа
эстетического монизма: глубинного эмоционального отношения к миру,
преодолевающее оппозицию между субъектом и объектом и заменяющее концептуальное
на чувственное. Я не случайно упомянул годы издания
его книг. Это был, на мой взгляд, один из самых оригинальных латиноамериканских
голосов эпохи модерна, восставших против позитивизма своего времени (Г. Барреда и др.[16]) и
предложивших новую философию. В этом, кстати, его большое отличие от того же
Дугина. Предуведомление будущим читателям Васконселоса:
несмотря на совпадение некоторых словосочетаний, таких как «космическая раса»,
в его сочинениях нет ничего от тайной доктрины Елены Блаватской, ни тем более
от ариософских фантазий Листа и Ланца[17].
И. В-Г.: У меня возник такой вот концептуальный
вопрос: следует ли вообще говорить об Истории с заглавной буквы? Шумеры,
вавилоняне, их соседи жили в общем-то на небольшой
территории, и вся история, как вы сами заметили, происходила там. Позже
возникли другие места истории и культуры, в том же Китае, но это уже другая история.
Вы проводите параллели между Мексикой, Кореей, Аргентиной, Россией. Можно ли
эти истории схлопнуть в одну? Не разорвана ли История
тем, что Хантингтон называл столкновением
цивилизаций?
А. Н.: Конечно, История – это концептуализация,
такая же, как Природа, Наука и т. п. Как и всякая концептуализация она
описывает предмет в общем, с ее помощью мы строим
гипотезы и вводим аксиомы, которые затем могут быть отброшены. Но сам этот
процесс необходим, поскольку он и есть процесс познания. В сущности
не имеет значения, говорим ли мы об Истории или историях. Важнее понять наше
собственное место в том, что мы этими понятиями описываем. Выше я отметил, что
теория Хантингтона о столкновении цивилизаций
эмпирически неверна. Поясню почему.
Цивилизации не сталкиваются и не воюют; если это
цивилизации, то они могут находиться только в состоянии взаимообмена, либо без
него и существовать параллельно. Сталкиваются с цивилизациями только системы, в
которых история еще не стала их сознанием и которые не воспроизводят самих
себя. Академически построения Хантингтона, и в
частности его тезис о конфликтных рубежах (faultlines),
многим обязаны старой «теории границ»[18] Фредерика
Тёрнера, который видел уникальность американской
идентичности в том, что она образовалась на границе между цивилизованными
поселениями и варварами. Согласно Тёрнеру, именно
такие поселения сформировали особый тип гражданина, умеющего приручать и
окультуривать дикарей. Тёрнер же подчеркивал, что
суть американской политики в постоянной экспансии. В чем литовский искусствовед
Витаутас Ландсбергис, ссылаясь на мифологические клятвы Сталина, видит
эксклюзив политической философии России. Однако даже не Тёрнер,
а кальвинистский проповедник XVIII века из Нортгемптона
Джонатан Эдвардс (1703–1758), обладатель «голубой крови» Новой Англии,
доводивший своих слушателей до обмороков, оказывается самой затребованной
фигурой в американской саморефлексии,
не столь важно цитируют его впрямую или нет.
Всю жизнь Эдвардс защищал одну мысль, которую
сформулировал в молодости (видимо, не без влияния своего отца, тоже
проповедника и пастора): человеческое как таковое враждебно Богу, и чтобы
спастись, человек должен преодолеть в себе эту враждебность. Человек, если он
только не истинный пуританин, живет в аду, точнее – сам человек и есть ад.
Выбраться из него можно только через полное самозабвение и страх перед
божественным гневом. Казалось бы, банальная идея, тысячи раз повторенная в той
или иной форме. Да, но есть одно обстоятельство, которое многое меняет: Эдвардс
не остановился на ее экзистенциальном и теологическом аспекте, он пошел дальше
своего отца, фабриковавшего хороших пуритан, он превратил ее в универсальный
моральный принцип, а его различные последователи взяли эту идею в качестве
основы государственной идеологии. Американская революция победила, потому что
она была революцией Бога против человека, благодаря ей общее включило в себя
частное, что описывается парадоксом Роберта Палмера:
американская революция была движением за сохранение того, что уже существовало,
при этом она не исходила из принципа сохранить существующее. Речь идет именно о
моральном обобществлении накопленных ресурсов. В 1776 году Джон Адамс скажет,
что Конституция может быть основана только на добродетели, а Джефферсон, как и Ньютон, не считавший Христа Богом,
признавал его заслуги как пуританина. Словом, если когда-то Бог избрал свой
народ, то теперь он выбрал свою страну – Америку, где и наступит царство
добродетели и где закончится мировая история, вернее – она сомкнется со своим
началом, к которому я и возвращаюсь.
Объективка
Хантингтона в целом такова: цивилизации – это большие
конгломераты стран, обладающие какими-либо общими признаками (культура, религия
и т. п.). В отличие от стран, они существуют долгое время, как правило более тысячелетия; после возникновения самых ранних
цивилизаций (Древний Египет, Шумер, Вавилония,
Древний Китай, Индия), в течение почти трех тысячелетий между ними не было
никаких контактов или эти контакты были очень редкими и ограниченными.
Цивилизация – это культурная общность наивысшего ранга, наиболее
широкий уровень культурной идентичности людей. Далее он говорит примерно
следующее: в грядущем мире основным источником конфликтов будет уже
не идеология и экономика, а культура. Нация-государство останется
главным действующим лицом в международных делах, но наиболее значимые
конфликты глобальной политики будут разворачиваться между нациями
и группами, принадлежащими к разным цивилизациям. И т. п. То есть,
согласно этой модели, которую он иллюстрирует различными примерами, Китай и
Запад должны вести между собой «культурную войну», по крайне мере после
окончания холодной войны, когда, как считает эксперт, идеологические конфликты
потеряли всякий смысл. Но это просто неверно фактически. Очень легко показать,
что начиная с ХХ века, а тем более в последние десятилетия, западное культурное
присутствие в Китае огромно, китайского присутствия на Западе не меньше
(разумеется, речь не идет о ширпотребе made in China).
Не отказываясь от себя, Китай во многом изучает свое прошлое и настоящее как
раз с помощью своих западных «врагов».
Теперь давайте разберемся по порядку. Шумеры и
Древний Египет находились недалеко друг от друга, но столкновений между ними не
было. Между самими шумерскими городами, как и между городами периода греческой
классики, существовала конкуренция за политическое влияние, но цивилизационными
конфликтами это назвать никак нельзя уже по той причине, что политическая
конкуренция была одним из способов развития месопотамской цивилизации.
Месопотамия и Индия находились дальше одна от другой, и между ними существовал
культурный и экономический обмен. В санскрите есть древнесемитская лексика,
возможно, и шумерская. О подобных контактах между, скажем, Шумером и луншаньской культурой (龍山文化,ок. XXVII–XXI в. до н.э.) или древнекитайским царством Шу (蜀, ок. XI–IV в. до н.э.), находившимся на территории Сычуани, и
Вавилоном мне ничего не известно, но полностью исключать такую возможность тоже
нельзя. Хараппская цивилизация, которую мы знаем в
основном по двум городам – Хараппа и Мохенджо-Даро,
находившиеся друг от друга примерно, как Москва и Петербург, – открытая в
начале 1920-х гг. прошлого века, также ни с кем никаких смертельных войн не
вела. Эти два города – первые известные на планете мегаполисы с удивительным
техническим уровнем и, понятно, со всеми прелестями и неприятностями урбанизма.
Палеонтологические данные говорят, что хараппанцы
страдали заболеванием апофизарных суставов
(артритом), остеофитом позвонков, что как правило
связано с физическими стрессами и чаще всего с ношением тяжестей на голове.
Хараппа в целом изучена слабее, чем Месопотамия, но уже сегодняшние знания
позволяют предположить, что хараппское общество было
стратифицировано, там был свой рабочий класс, занятый тяжелым физическим
трудом. Фортификационные стены, как и известная цитадель на кирпичной платформе
в Мохенджо-Даро в центре города, занимавшего примерно
2,5 км2 с
населением примерно сорок-пятьдесят тысяч человек, косвенно это подтверждают. Хараппанцы писали справа налево, как семиты, но их язык,
судя по всему, был одним из протодравидийских
диалектов. Несколько лет назад группа индийских программистов предприняла очень
интересную попытку дешифровать надписи на хараппских
печатях при помощи модели Маркова – логико-вероятностная модель, задача которой
разгадать неизвестные параметры процесса на основе известных, наблюдаемых
фактов. Эта попытка не стала триумфом, но какие-то вещи им удалось прояснить,
например, общие синтаксические структуры текста.
Эпоха рассвета культуры в долине Инда, а это XXV–XIX
в. до н. э., – наиболее интенсивный период обмена с месопотамскими партнерами,
которые ценили индийские изделия из меди, да и многое другое. В
шумеро-аккадских бухгалтерских книгах находят записи сделок с индскими
городами, например, c Мелуххой (meluḫḫa),
чья этимология – предмет непрекращающихся лингвистических споров[19]. К слову
сказать, одну, многими любимую вещь мы унаследовани
именно от хараппанцев – баню. В обеих столицах была
публичная баня размером с современный олимпийский бассейн. Она служила не
столько гигиеническим, сколько ритуальным целям. Не исключено, что страсть к
ритуальной чистоте ведийские арии переняли именно у жителей индской долины.
Тамильский историк Рамачандра
Дикшитар считал жителей Мохенджо-Даро
потомками австралоидов, которые могли добраться до
Южной Индии в период раннего неолита. Через древний Дильмун
(примерно нынешний Бахрейн), которым сейчас активно занимается голландский
ученый Эрик Олийдам, в XXI–XIX в. до н. э. проходил
экономический обмен между Индией и Ближним Востоком. Дильмун
был настоящей транзитной цивилизацией, что и сделало его тогда богатым и
процветающим, правда, до того момента, пока он не попал в зависимость от касситской Вавилонии.
Современница Хараппы и шумеро-аккадской цивилизации
– минойская (XXVIII–XV в. до н.э.) – прямая наследница Киклад,
где был достигнут очень высокий уровень скульптуры, –
длившаяся тринадцать веков, ни на кого не нападала и ни с кем особенно не
воевала, за исключением разве что пиратства. Яркий факт: величественные
минойские дворцы, как тот же дворец Маллии,
воплощавшие собой теократическую или «талатократическую»
власть, не имели военных фортификаций, что указывает на отсутствие как внешней,
так и внутренней угрозы. Также интересно, что Крит не знал храмов. Культовые
практики совершались в жилых домах или во дворцах, где политическая и
религиозная власть находились в неразрывном единстве. Не исключено, что
критская цивилизация могла быть экспортирована на остров потомками халафской культуры, которых вытесненили
прямые предшественники шумеров – носители убейдской
культуры. По поводу последних: интригующая деталь, которая может оказаться культурообразующей, заключается в том, что «убейдцы» хоронили своих умерших не в согнутом или
скорченном положении, как это обычно практиковалось в большинстве неолитических
культур, и что скорее всего означало возвращение
умершего в пренатальное состояние, а в вытянутом
положении – метафора лодки. Умерший не возвращался в лоно
матери, а отправлялся в путешествие в потусторонний мир. А теперь
вспомните Гильгамеша и его путешествие за бессмертием. Не является ли шумерский
эпос продолжением убейдского похоронного обряда?
Хотя Нанно Маринатос, известная исследовательница минойцев,
и предостерегала меня от излишних обобщений, я все же проведу одну параллель:
когда изящная культура Крита уходила в историю, остров начали захватывать
ахейцы – варвары с точки зрания критян. Гибнущая
культура оказалась им не по зубам, и они погребли ее под обломками своего
невежества. Когда уходила Хараппа, чей уход оказался почти синхронизирован с
падением Крита, тот же XIV в. до н. э., ее захватили всем известные арии –
пастухи, пришедшие из Средней Азии. Они оказались умнее ахейцев и восприняли
высокую культуру протодравидов, откуда, кстати, по
остроумному предположению Пауля Тиме, происходит их самоназвание: ar-i̯-o«относящийся
с достоинством» к ari̯a «врагу/другу».
Отсюда же название ведийского солярного божества Арьямана, покровителя счастливых, которого не следует
путать с зороастрийским злым духом Ангро-Майнью,
более известного своим именем на пехлеви как Ахриман. С ариями произошло
примерно то же, что позже произойдет с римлянами, точнее даже с италиками,
после завоевания ими Греции, и о чем здорово сказал
Гораций: «Craecia capta ferum victorem cepit et artes intulit agresti Latio»[20]. Заметьте,
когда нападают на цивилизацию, то в самую первую очередь уничтожают ее
культовые институции в любых формах, а во вторую – под запрет попадает любая
публичность. Будучи отсеченной от трансцендентного,
цивилизация погибает.
Существует еще одно веское доказательство
культурного обмена между Хараппой и Двуречьем – так
называемая шишечная керамика на сосудах, обнаруженная в обоих регионах. А вот
на Крите найдены цилиндрические печати и амулеты с изображением павиана, что свидетельствут о ранних связях острова с Египтом, которые в
более поздние времена осуществлялись через сирийские порты. Известно, что
культура обработки металлов проникает на Крит из Анатолии. Материковая Греция и
Крит общались между собой через Кипр, чья керамика во многом схожа, точнее –
заимствована из месопотамской.
Древняя тамильская (дравидийская) цивилизация,
возникшая, по всей видимости, в Адичаналлуре[21], оказывается
современницей тех же шумеров. В Адичаналлуре нашли
образцы первичного тамильского брахми – письменного
языка, вероятно, самого раннего в этих местах, образцы которого встречаются в том числе и на похоронных аксессуарах. Грэфтон Смит, работавший профессором анатомии в Каире,
который первым применил рентген для изучения египетских мумий, считал жителей Адичаналлура краниологически
идентичными древним египтянам. Из этого он сделал вывод о неком
общем предке древних египтян и протодравидов,
возможно, африканском. Позже подобные идеи получили название «гипердиффузионизма» (идея единой прародины цивилизаций),
который разрабатывал Глин Дэниэл и его последователи.
Нерешенной проблемой, осевшей по большей части в
сносках академических книг по истории, остается Кумари
Кандам (Лемурия). Согласно
литературной традиции, утонувший континент, простиравшийся от Африки до
Австралии, где порядка двенадцати тысяч лет назад[22] процветала протодравидийская культура и
где был основан первый сангам – поэтическое
объединение, просуществовавшее более четырех тысяч лет. Потерянный континент
стал своего рода idée fixe после
его упоминания у тамильского поэта четырнадцатого века Качьяппы
Сивачарьяра, автора «Канда Пураны». Воображение рисовало Кумари
Кандам райским местом, люди
там жившие не знали распрей, они занимались мирными делами, образованием и
собиранием литературных текстов. Термин «лемурия»
предложил отнюдь не историк, а британский орнитолог Филип Склейтер,
автор важной книги «Экзотическая орнитология», вышедшей в 1869 году. Склейтер осуществил реконструкцию континента, но, что
интересно, не геологическую или антропологическую, а биологическую. Исходя из
того факта, что лемуры, которые не умеют плавать, водились в Индии, Африке, на
Коморских островах и водятся сегодня на Мадагаскаре, Склейтер
заключает, что эти животные могли оказаться в столь разных местах только пройдя
путь по суше. Следовательно, когда-то существовал континент, связывавший все
эти географические точки. Со своей стороны это подтверждал крупный австрийский
палеонтолог Мельхиор Ноймайр, составивший карту
юрского периода, над которым работал долгие годы. К слову, современный
американский зоолог Филип Джинджерич возводит лемуров
к гипотетическому макроклассу плацентарных млекопитающих
«Евархонта», существовавшему на Земле в период
палеоцена, то есть шестьдесят пять миллионов лет назад. В 1920-х гг. прошлого
века интерес к утонувшему континенту переместился в область эзотерики. Вслед за
Сивачарьяром, Джеймс Чёрчуорд
назвает его «Му» и также
описывает как рай, где всем управляли люди жреческой касты.
Следует, наверное, всегда ставить под сомнение любые
«воспоминания о рае», но при этом учитывать существующие научные факты, которые
говорят о фундаментальном неприятии цивилизациями конфликтов между ними.
И. В-Г.: Если цивилизации не воюют, значит у людей в них живущих нет потребности в агрессии. Но выше вы
говорили о том, что агрессия необходима. Нет ли в этом противоречия? И что
тогда цивилизация?
А. Н.: Не думаю. Говоря об агрессии, я не имел в
виду ее милитаристские формы. Агрессия, подчеркну еще раз, – это индивидуация, а не насилие, начавшееся у человека с
ритуальных убийств и обрядовых захоронений убитых сородичей. Насилие
существовало всегда. Межгрупповые стычки у того жеHomo erectus’а, ударявшего противника дубинкой
по голове (якобы укрепившей стенки его черепной коробки), что Бронислав Малиновский назвал «прототипами преступного
поведения» – чисто человеческое насилие, но не цивилизационное. Разница между
ними такая же, как между семейной ссорой, когда жена запирает мужа в ванне, и
концлагерем. Цивилизационные конфликты, которые Хантингтон
вписывает в историю как ее сущностное составляющее, – это способ моделирования
событий из «конца истории». Проще говоря, одна фикция порождает другую.
Под термином «цивилизация» я имею в виду не
обязательно государство со стандартным набором социальных институтов.
Цивилизация – это (антропологическая) система, у которой нет более
необходимости к экспансии. И в этом плане она стабильна и в основном направлена
на самовоспроизводство.
Обратите внимание на любопытную деталь: многие печати из Хараппы и Мохенджо-Даро изображают быков с прописанными гениталиями.
Резонный вопрос: почему не мужчин или коров? В то же время найдены терракотовые
статуэтки, изображающие женскую красоту, порой с гипертрафированной
грудью и губами. Как соотносится бычья и женская эротика? Почему бы не
предположить, что индские художники изображали не анималистский
или женский эротизм, и даже не свое восхищение перед сексуальностью, а идею
воспроизводства, либидозную энергию, как сказали бы
психоаналитики. Они сообщали нам, как нужно поддерживать жизнь.
Критская цивилизация – тоже интересный пример. По
разному можно истолковывать практику жертвоприношений Минотавру и связанный с этим
сакральный эстетизм, скрывающий страх быть сожранным, истоки которого нужно
искать в тайнах женской природы, поскольку именно на ее раскрытие было
ориентировано минойское сознание. Но одно неоспоримо: критяне находились в
состоянии перманентного строительства окружавшего их мира, и отнюдь не из-за
того, что у них что-то не получалось, а из-за стремления к эстетическому
совершенству. Их практики жертвоприношения, если опять же обобщить, были
символическими формами любви к богине-матери, которую они считали основным
гарантом своего блага.
Если идти еще дальше по временной шкале, то скорее всего, взаимообмен происходил и между нашими
предками и неандертальцами, что, например, по мнению питерского археолога
Леонида Вишняцкого, доказывается распростанением
специфических каменных орудий, как наконечник стрелецкого типа, которые
находили у неандертальцев, а затем у «современного человека». Это можно назвать
цивилизационными контактами первой степени. Неолит не был совсем мирной эпохой,
раем, как ошибочно полагала Мария Гимбутас, он знал
социальное расслоение и, видимо, домашнее рабство, о большем никаких прочных
сведений нет.
Данное выше определение цивилизации подтверждается
историческими примерами, которые я перечислил. Их значительно больше. Хантингтон, приписывая цивилизациям то, чем они не
являются, на деле отменяет цивилизацию и как исторический, и как
антропологический феномен, одновременно споря с Фукуямой,
чей «конец истории» имеет форму уже победившей либеральной империи, и солидаризируясь с Троцким, для которого цивилизационная
победа, если таковая и может произойти, то только чего-то одного над всем
остальным.
И. В-Г.: Постскриптум.
И все же, почему мир узкий?
А. Н.: Знаете, еще в студенческие годы я прочел
роман Игнатиуса Донелли
«Колонна Цезаря»[23], из
которого, кстати, родилась его программа для американской Популистской партии.
Действие романа разворачивается в 1988 году в Нью-Йорке, куда из Уганды
приезжает торговец шерстью Габриэль Вельтстейн.
Уганда в романе – еврейское государство. Америка находится во власти олигархов.
По воле случая Вельтстейн знакомится с одним из
лидеров тайного рабочего сопротивления, который предлагает ему к ним
присоединиться. Руководит всем человек по имени Цезарь, черный итальянец, который в конце концов поднимает восстание. Восставшие
закатывают в бетон четверть миллиона человек, из которых затем вырастает
колонна прямо на Юнион-сквер.
Через три года после выхода романа, в 1893 году, на этой же площади выступила
анархистка Эмма Гольдман, призвавшая рабочих самим забирать хлеб, если у них
нет работы. Ей дали год тюрьмы. Литература тогда еще опережала реальность. Мир
был значительно шире.
[1]
é. kur (шум. город – [это] гора, горный дом). У слова kur богатая
семантика, здесь: “земля, страна, гора”, что соответствует аккадским erşetu, mātu, šadû. Энлиль, первый
сын бога неба Ана, по своему статусу и функции
сопоставимый с египетским Хором или с Тупа (Tupã)
у индейцев гуарани (Прим. – А. Н.). Далее все примечания,
кроме специально помеченных, редакции.
[2]
U. Steinert, Aspekte des Menschseins
im Alten Mesopotamien. Eine Studie zu Person und Identität im 2. und 1. Jt. v. Chr., Cuneiform Monographs 44, Leiden-Boston, Brill, 2012.
[3]
Н. Григорьева, Человечное, бесчеловечное: Радикальная антропология в философии,
литературе и кино 1920-х–1950-х гг., Санкт-Петербург, Петрополис, 2012.
[4]
Пусть гибнет мир, но торжествует закон (лат.)
[5]
Теория искусственного интеллекта разрабатывалась учеными из Массачусетского
технологического института во главе с Марвином Ли Минским. Эта теория попыталась объяснить интеллект как
продукт взаимодействия не обладающих интеллектом составляющих. Так, Минский
отмечал, что он был вдохновлен попыткой создать машину с компьютерным
управлением, использующую для игры в детские кубики манипулятор и видеокамеру.
[6] S. Sigal, E. Verón, Perón o muerte. Los fundamentos discursivos
del fenómeno peronista, Buenos Aires, Legasa, 1986.
[7] Читающих по—корейски я отсылаю к интересному исследованию Ким Ки Сона:
김기승,
조소앙이
꿈꾼
세계:육성교에서
삼균주의까지
(지양사,
2003) /Воображаемый мир Джо
Со Анга: От опеки за сиротами до самгюна (2003)
(Прим. А.Н.)
[8]
Франсуа Кенэ (1694–1774), французский мыслитель,
экономист, физиократ. Рассматривал господствующие в мире законы как
установленные Богом. Человек, по причине неправильного использования данной ему
свободы воли, строит свою жизнь в несоответствии с этими законами, что и
является причиной его страданий. Согласно Кенэ,
личные и общественные интересы находятся в постоянном противоречии друг с
другом.
[9]
R. Kjellén, Staten som livsform (Государство как
форма жизни, 1916)
[10] См.: Stephen M. Walt, «Alliance Formation and the
Balance of World Power», International Security9 (4), Spring,
1985.
[11] Alaa A. H. Abd Alaziz, «Balance of Threat
perception And the Prospects of NATO Mediterranean Dialogue», Report to NATO Academic Affairs,
June 2013.
[12] Andreas M. Bock, «If you compress the spring,
it will snap back hard»: The Ukrainian Сrisis and the Balance of Threat Theory», International Journal: Canada’s
Journal of Global Policy Analysis 70 (1), December, 2014.
[13] R. Cooper, «The new liberal imperialism», The
Guardian, Sunday 7 April 2002.
[14]
Европейская Служба Внешнеполитической Деятельности. Ведомство Европейского
союза, образованное в результате Лиссабонского договора 1 декабря 2009 года.
[15]
В таких книгах, как Космическая раса (1925)
и Индология (1926).
[16] См.: его работу Don
Gabino Barreda y las ideas contemporáneas (1910).
[17]
Гвидо фон Лист (1848–1919), австрийский мистик, ариософ,
оказавший влияние на оккультные течения в Германии в первой трети ХХ века. Йорг Ланц фон Либенфельс
(1874–1954), австрийский монах, журналист, основатель расистского журнала «Остара».
[18]
Фредерик Джэксон Тёрнер
(1861-1932), американский историк, библиотекарь. В 1893 году опубликовал статью
«Значение границы в американской истории», где изложил основные постулаты своей
теории, ставшей популярной в конце XIX века.
[19]
Существует как минимум две основные этимологические гипотезы: согласно первой,
название происходит от протодравидийского mēl-u-kku «западный»,
давшее в санскрите слово mleccha «чужой,
пришелец» (по предположению финских лингвистов Аско и
Симо Парпола), соответствущие тамильскомуmēṟkku «западная
сторона»; другая гипотеза отождествляет шумерское meluḫḫa с
дравидийским mēl-akam«высокая
страна». (прим.
– А. Н.)
[20]
Плененная Греция сама пленила грубого победителя и принесла искусства в дикий Лаций (лат.)
[21]
Город, расположенный на правом берегу реки Тамбрапарани,
на юге Тамилнада.
[22]
Тамильские авторы называют цифру вдвое больше (прим. – А. Н.)
[23]
Русский перевод: Крушение цивилизации (1910).