Опубликовано в журнале Зеркало, номер 45, 2015
I. ОШИБКА ПРОСТРАНСТВА
1.1
Карта не складывалась в систему, упразднение регистрации перемен направлений
ветра не приводила к ослаблению признака в общей картине, как сохранялись и
направления рек, и температура воды, соответствуя времени года,
конвертировалась здесь лишь в случайные имена – каких-либо Иды, Елены, Роберта,
Ричарда, имена городов, созвездий, некоторых проливов, улиц, центральных
площадей городов сопредельного государства (если таковое имелось); оказавшийся поблизости S. сделал
небольшое дополнение: глубина залегания минералов подчас равнялась в этих
местах нулю, и вот, искупавшись и дождавшись сумерек, S. двинулся сквозь туман
по следу эфемерных бликов, но вместо интересных камней принес на ладони только
крупного изможденного светляка. Камни нужны были, чтобы ветер не уносил одежду;
в конце концов, когда, вскарабкавшись на огромное сухое дерево и устроившись на
ветке над водой, они стали разучивать французские слова, чтобы
наконец рухнуть вдвоем в соленую воду, – S. выбрался из дома на улицу и
разжевал давно заготовленную за щекой таблетку. Здесь никак
не кончался дождь, и S., разжевав таблетку, испытал небольшое озарение: то, чем
были эти места, – не топос, даже не условный, а нечто
наподобие… Он силился подобрать достаточно точную аналогию (может быть, просто
разновидность недолгого самоутешения возможностью зрения? вроде: «Какая
набережная! Какая подворотня! Какие живописные…» et cetera, – а потом в руке вдруг ломается карандаш, ключи
падают в воду, а в зеркале пляшут какие-то незнакомцы), в то время, как мимо него по улице проехала на велосипеде обезьяна в
коричневой кожаной курточке, попыхивая папиросой. Поминутно сглатывая горечь
разжеванной таблетки, S. принялся перебирать физиономии друзей, и когда
обезьяна молниеносно обернулась, S., испытав изрядное облегчение, узнал в ней
N***, помахав тому рукой в качестве приветствия и, вместе с тем, очевидно, на
прощание, а N*** помахал в ответ хвостом.
1.2
Изувеченный крест, для которого стены – неподвижно саморазрушающиеся пределы пересеченных пространств. Границы
кожи, которым драматически структурированная светлая комната, даже эластичность
звука, добавленного в схему из почтения к скульптурам, – только часть условных
обозначений карты. Вдавив руку в перила с невозможным усилием, оборачиваться
границами тени, приближая круглое окно, даже наверху, чему приобщена
экспликация карты, оставаться внутри неподвижной постепенности. Осторожно купировав световой поток, сокрушающий линзы в песок. Под песком будут реплики для нажатой клавиши repeat, для светловолосого ангела с тремя цветками
мака во рту, для вырезанного из спортивного календаря портрета маслом
укутанного бицепсами человекообразного зверька, с указанием имени и фамилии
зверька, для улавливающего повернутую кверху горячую смолу асфальта в жару
взгляда. Безразличие этих точек друг другу – как открыть книгу, что
позволено сценарием, ровно наоборот, алгоритмом, снабжающим разноименных
композиторов персональными имагинативными
вокабулярами. Вязнущая в коже боль, раскладывающая
цвет до точек: у тебя нет таких трагедий, чтобы убить зрение, стынущее в пене
стен, в пластиковых антропоморфных чудовищах, связывающих наблюдателя понятными одному ему (чудовищу) вожделением, ненавистью,
безумием. Просто отмотай назад: где розовый песок атмосфер, сплошной стеарин
восхода, – судороги границ, пересекаемых зеркалами смертей.
1.3
В полупустой комнате, освещенной тусклой лампочкой,
находится человек. Он неподвижно сидит в кресле перед мерцающим кинескопом, на
коленях раскрыта газета, всегда на одной и той же странице. Иногда человек
протягивает руку за стоящей на полу бутылкой пива и совершает глоток. Выражение
лица говорит о том, что пиво нестерпимо гадкое. Как только бутылка пустеет,
открывается дверь, в комнату входит другой человек с новой бутылкой пива,
убивает предыдущего и занимает его место. Так продолжается всегда под грохот
проносящихся поездов. Сам человек не имеет здесь никакого значения, главное –
комната: это она видит сны из телевизора. Комната находится на втором этаже
деревянного барака, окно распахнуто, сквозь него видно парк, обрывающийся у
железнодорожной насыпи. Так как мимо барака проносятся поезда, лампочка под
потолком комнаты раскачивается. Вокруг нее вьются насекомые. Доносятся гудки
локомотивов. Лицо человека освещается цветом в зависимости от изображения в
кинескопе. Человек никогда не спит. Иногда можно услышать что-нибудь кроме
поездов. Например, крик какого-нибудь другого человека из глубин парка ночью.
Как правило, человек кричит единожды. Если человек в парке кричит не единожды,
а дважды или более, то человек в бараке совершает не один, а два или более
глотка из бутылки.
Легкий пар поднимался вдоль краснокирпичных стен от
кромки воды. Люди, вечно толпившиеся здесь, у пристани, в поисках живописных
видов на море, сейчас исчезли. Пар был пронизан светом, хотя солнце притаилось.
На долю секунды показалось, что кто-то швырнул в камин путеводитель по
приморскому городу. Он, тот, кому показалось, знал, что вокруг нет ни души. Если он поднимется с теплого камня и пойдет в город, то увидит
циклопические железные конструкции, средневековые стены с невидимыми под
штукатуркой тайными знаками, колонию прожорливых котов, от которых надо
бесконечно долго уносить ноги по узким петляющим между зданий улицам,
разрушающийся маяк, к двери которого прикреплено объявление на неизвестном
протагонисту наречии, должно быть, призывающее желающих поступить на службу
смотрителем данного маяка. Еще он знал, что никогда не встретит
человека, который передаст ему карту этой местности, как и, скорее всего, не
встретит вообще никого. На пару секунд он оторвал взгляд от горизонта, где небо
смыкалось с водой в эфемерном свету, и увидел ящерицу, зачем-то выбравшуюся к
пристани. И были две мысли: согласно первой, пресмыкающееся
намерено покончить с собой, кинувшись в воду; согласно второй, было бы нелишним
схватить ее за хвост и проверить, вправду ли тот останется в руке, а сама
тварь, уже бесхвостая, молниеносно скроется из виду, чтобы спрятаться в
укрытии, долго растить новый хвост, а потом снова выйти к морю, на кромку
серого камня.
«Что-то безумно изменилось. Во всем, что всегда
виделось ему как пейзаж, картинка, что можно передать набором составляющих ее
изобразительных элементов, – всегда присутствовал предел. Внезапно с этой
схемой что-то произошло – он почувствовал это ночью, проснувшись и вскочив, как
от удара в грудь. Было темно, за окном плясали красные огни, послышался треск –
точно кто-то вращает катушку спиннинга. Этот кто-то заметил, как дернулся
поплавок, и леска заскользила, все закрутилось… Чуть
только он снова смог уснуть, раздался телефонный звонок, это был Z. с тысячей
извинений за позднее беспокойство и “душераздирающей” новостью: скончался R.,
предварительно впав в беспамятство. Бросив трубку, он только выругался: черта с
два ему было до R. и его ночной смерти?! Сон отступил невозвратно, он поднялся
с постели, и тогда вновь ударила эта мысль – об окончательном кризисе тех
картинок. Он пошел в кухню, стал заваривать чай – и с каким-то неземным,
космическим изумлением вдруг почувствовал себя пингвином. Так как
ничего подобного с ним никогда не происходило, он бросил заваривание и
опустился на табурет, чтобы немного успокоиться, прийти в себя. Как он,
знавший цену своей оптической оснастке, мог добраться до такого итога?! Он взял
в рот несколько чаинок и пожевал их. За окном плясали красные огни».
II. РАДИЩЕВ И РТУТЬ
2.1
Он возвращается домой, чтобы больше не слышать криков
чаек над невыносимыми портовыми кранами, садится у окна подавить в себе
смятение чувств, – и понимает, что не пил ничего крепче кофе вторые сутки, не
стоял у раскрытого настежь окна семнадцатого этажа, и тогда вскрывает два
письма: от первого теплится под языком сладковатый холодок, и принимаются
пульсировать десна; от второго же нервически стекленеют глаза: человек в нем описывает
свое беспокойное бдение, как слушает новости на третьи сутки без сна, запивая
их чифирем, а потом закуривает вкусную сигарету и – в сладковатом полуобмороке
– выглядывает в окно: и видит призывный погребальный танец весьма именитого
туземного племени, и жадного до археологических находок охотника, надвинувшего,
точно пробковую шляпу на глаза, двустволку бинокля на окоем, и автора
первого письма, чьи тонкие пальцы сжимают горлышко початой бутылки с такой
силой, что кажется, оно вот-вот треснет, и красное стекло брызнет
корреспонденту в глаза. Но с той же беспомощной силой представляя себя
парализованным, за руки и ноги привязанным к стулу в обездвижено-оголенном
положении, – находит внутри себя анонимную волю живосечения и бессилие аффекта,
срывающего последние укрепления.
За этим занятием корреспондент коротает мимолетные
часы, и, не дожидаясь ответного письма, садится за новое. И тогда для начала
описывает положение своего тела (так как полагает, что это важно при чтении,
как и письме), а потом – вид из окна и весь пейзаж, в котором находится. Но
что-то пронизывает ум тревогой, и вещи выскальзывают из описания, а он –
откупоривает бутылку покрепче предыдущей, оставляя свою забитую солнечным
светом комнату.
Незаметное искусство холода касается твоего тела. Оно
кажется поджарым, будто вечно готовил его к невозможному празднику самолюбования,
которому никогда не предашься. Но с некоторым сожалением думает о чем-то
другом, беззвучно проборматывая стихотворение о
Черемушках.
2.2
Животные вдоль зданий, которых ты замечаешь,
отправляясь в свой большой город, вернее сказать, они замечают тебя. Осень не
время года, страницы книги, рвущейся в руках с двояким хрустом, одной стороной
как лапа птицы, другой как внезапный сон, сбивающий птицу с ног. Бесконечная прогулка вдоль железных заборов с г-ном Z.Z., его руки
в рыжих перчатках, длинное пальто, что даже не видно ног, привычка, выхватывая
вещь икс из ландшафта, подменять ее фигурой речи: раньше его слова просто
читались по глазам, теперь же он в очках из непроницаемых стекол и, тем самым,
как бы нем. Ты замечаешь ветви без листьев, вернее сказать, они замечают
тебя, и когда температура воздуха прикасается к животу, переходя в спину, все
тот же Z.Z. в уже замаранном плаще из боковой двери выкидывает тебе навстречу
несколько бурых сегментов, возможно, это мясо, судя по его вопросу «помнишь ли
ты тех животных вдоль зданий, которых» et cetera. У поверхности воды холод, оптический кабель,
маленький мешочек с красивыми литерами «Zucker»,
клочья мха и, точно спазм, свернутая в трубку карта, чтобы плевать жеваной
бумагой в прохожих. «Дорогой Х., хотел бы объяснить себе странный симптом,
будто стеклянные пальцы сжимают горло, когда просто идешь по улице к реке…
Холод. Остановленный им, будто связан по рукам и
ногам, сажусь за письмо к тебе. Как дела у Y.? Достигнув реки, я с потрясением
заметил, что она рвет отраженные в ней здания, голые ветви, бензоколонку,
ломает порядок мира с беззаботностью ребенка, барабанящего ложкой по
перевернутому ведру. И это (пока ты выправлял сноски, придавая им надлежащий
вид) просто существовало, всего лишь ломая все».
На местности, именуемой «квадрат», район Коломны,
знакомый тебе не понаслышке, была запланирована встреча агентов. Один из них, в длинном зеленом плаще, черных ботинках, шляпе,
скрывшей землистое лицо г-на настолько надежно, что не видно и шеи, какие-то
перчатки (на углу, сдернув их с рук, бросил в урны, причем перчатку с левой
руки – в правую урну, и наоборот), он спустился по ступеням в подвальный
магазин, где его ожидала встреча. Камера видеонаблюдения, прикрепленная
к фасаду двухэтажного желтого дома, все это время отслеживала его движения, не
исключая даже судьбы перчаток. У экранов сидела Y. или кто-то из ее отдаленных
сородичей, той же породы, длинношерстная, с высунутым языком и запиской «Zucker» (кличка? фамилия хозяина?), прикрепленной к шее на
случай, если животное потеряется. Известно, чего на самом деле стоят тебе
письма, получать которые – праздник. Ему писали: «Что-то не ладилось. Вещи
исчезали, рано или поздно пришлось бы проснуться в абсолютно пустом мире.
Представь себе: просыпаешься, просовываешь ноги в тапки, пленка рвется, клубок
червей, горячий дождь, труха от ластиков, выдранный карман пальто с горсткой
монет по 5 евроцентов, забившаяся под ногти кора. Из
дыма навстречу выходит собака, ты сам делаешь шаг навстречу, и вдруг слышишь
цветочный горшок, разбивающийся об асфальт. Лопата вонзается в глину, он
отдувается и на некоторое время перестает дышать, а потом ему приходит в
голову: “Действительности всегда недостает точки. Ты долго идешь по пустой
улице, и мимо пролетает мотоцикл, на нем трое, если не четверо, орут что-то,
затем, впереди, они превращаются в точку. Однако остаешься при своем мнении”. С
этими словами он вонзает руку в карман, далее – возвращается к работе».
– Давно хотел сказать, – сказал он, – что в наших
исчезающих встречах больше всего недоставало вкрадчивости. Твой соскальзывающий
взгляд. Взрыв сотряс деревья, весь лес. Не шелохнувшись
стоял на берегу, закрыв глаза: шум воды углублялся, входил в сознание, как йод
в надрезанную кожу, становился все плотнее, самостоятельней, производя
собственный отсчет, 124, 123, 122 – словно усыпляя своей дьявольской
странностью, погружая в сон, от которого восставал рассудок, т.е. – бодрствовал
под солнцем, с поводком воздушного змея в руке и цветком, заложенным за ухо
наподобие сигареты или карандаша.
2.3
Серый свет в улицах, собака зовет выйти, удаляясь
поспешными шагами к реке. Принимается дождь, и вода пищит в разоренных местах.
Некто позвал из-под моста, голос знаком, и я вышел на улицу. Во дворе темно,
двинулся вперед на ощупь. Дождь ожесточился. Небо в бледных разводах… Когда утро? Под снегом мокрые листья. Груда мокрых черных
учебников арифметики возле школы. Долго идти сквозь город в этом дожде,
превращаясь в земляную рыбу. Пустынный пляж, железные раздевалки, серая вода
прилива, гремящая, как затрапезный кровельщик. Ветер бьет в уши, взывая к боли.
Точно бритва, просвистевшая перед глазами. На мокром перроне птицы возвели
паутину. Молча он падает в Пряжку, и, отзываясь и высвобождаясь от сна,
выпрастываются улицы. Темная музыка, лепнина, песок, смутный запах в сумерках,
спустя несколько минут – стеклянный шар в сияющей синеве, портовый грохот; рвет
одеяло, будто погружаясь в воду.
2.4
Садилось солнце, билась о берег вода, плескался в
нефритовых вазах огонь, сахарный дым, жалящий гаснущую ртуть, дюжина примет
отсутствия времени. Иглы; лед; стекло; крошащаяся до искр крупа с перепонками
раскаленного воздуха. Две или три версии гибели: стакан царской водки; чахотка;
прямая работа ножа. Отстранив занавеску, ткань, разрубленное
сухожилие, реформу всего, коренной переворот; резко сгустившаяся перцепция,
приказал остановить, вышел, долго наблюдая закат – не мог прервать чистое
чувство. «Какой нынче день?» – «Если на Филимона морозно…» Внутри
него слепо неслись лексемы, как стая собак, перебегавшая по льду с берега реки на другой. Тогда он представил, как устремляются той же
дорогой и сотни людей, по которым стреляют вдогонку… и эти люди были его
мыслями, бегущими прочь от него самого. «Музыка не есть чистая абстракция, ибо даже говоря о чем-то другом, нежели она сама, –
указывает на сугубо ложную оппозицию между абстрактным и конкретным, реальным».
Минуты ночи стали годами. Солнце ослепляло, будто
никогда прежде ничего не видел. Бил в лицо ветер, в пустое окно. Невыносимое
тело – точно цельнолитая кость. Швырнуть голодной собаке, но та снова принесет
назад. Слепая вода; острог; люди, их алые глаза, глиняные черепа, грязная
шерсть.
Удаляя слой за слоем, продолжая и оступаясь, ночь,
собака, человек, огонь, железная дорога, парк, у насыпи дерево, проносятся
поезда, стены дрожат, зимний лес утопал в снегу, трава покрывалась изморосью,
щебетало время, кружились листья, проваливались надежды, как ледяной песок
сквозь стеклянные пальцы, сиял океан, и собака вышла на берег лизать волны
прилива, откатывающиеся к горизонту, точно в обратной перемотке. Утром улицы выпрастываются, пока открываешь глаза;
они дрожат, точно скопившееся томление ударяет в голову кровяной волной. У
распахнутого окна, у стола, убранного тонкими приборами, гости кормили изящную
птицу разноцветными пирожными. И лишь только солнце стало в зените, птица
насытилась, и сказала тогда собравшимся: «
»… – но
никто из гостей не пережил этих дней, и никто не повторит ее слов.
III. КОЛОМЕНСКИЕ ХРОНИКИ
3.1
Просто так обозревая окрестности, он снова заметил и
птицу. Он дал ей название, как дереву, или празднику, готовиться к которому
нужно бесконечно долго, смерть далека, как лекарство. Ее имя своими вновь
ускользающими из памяти очертаниями напоминали вылепленные из тени и света фигуры идущих сквозными дворами двух-трех человек. Их разговор доносился из приоткрытого окна, ставшего ночью
неистощимым источником инсектов, а ранним утром уже
пронзившего слух искрами пробуждающейся городской механики (бездушной, как
болтающиеся на водосточных трубах объявления с растопыренными отростками
телефонных номеров), хрустящих дверных петель с нарастающими вместо масла
слоями песка; щелкающих о пол парадной сгустков строительного материала;
всех этих разбегающихся цоканий и далеких гудков, со скрипом крыльев и, может
быть, подвывающим пением или щелчком зажигалки. Прервавшийся
сон, за которым он попытался вернуться, снова закрыв глаза, оказался
необратимым, хотя где-то, возле осекшегося в бессилии хрусталика, маячил
остывающий образ: возможно, шоссе, с которого необходимо сойти, начинался
вереск, валежник, и сразу, без перехода, хлопки парадных, зудящий трамвайный
шелест, не то комар, уже представленный лишь кровавым разводом на стене, у
изголовья. Аккуратно отняв маленькую тушку комара от
стены и заметив человека в халате, оказавшегося в столь неловком положении в
противоположном окне (нет сомнений, в руке подзорная труба, которую едва успел
сунуть под халат), услышал, как двое или трое, исчезая в глубине сквозных
дворов, уносили драгоценный звук, от которого он больше не проснется.
3.2
Тише, еще несколько шагов – их количество должно
соответствовать числу капель, сочащихся из раны; ты растравляешь ее как умеешь, силой воспоминания, тревожным предчувствием,
упреждающим превращение поверхности слов в предместья зримого пейзажа.
Удаляющиеся мужчины, их разговор, который воспринимаешь всегда иначе, чем было,
пока сказанное тает в решительной дымке, снова возвращаясь сгустками сумрака,
которыми, как твердой серой бумагой, обернуто каждое слово, – тающее и тем
более въедающееся в твой мозг, зараженный сомнением. Зеленые
туники холмов и гор, подсвеченные изнутри различными орнитогенными
звуками, завязывающими отвергнутые сравнения в тугой узел, брошенный не самыми
упорными волнами на покинутой приливом отмели: вероятное место припоминаемой
встречи, вожделенной, как разговор удаляющихся, от которого сердце заходится в
припадке безучастного стука?
3.3
Ледяные белые пустоши, белое с красной полоской тело
маяка над ними, его пронизывающий блеском луч, с хрупкостью, будто он –
схваченное мерзлотой человечье тело: последний оплот преходящего времени. Остальное и стало всею пустошью, пока под проходящими вдоль неба
ветрами есть тупой осколок пустоты, в котором – одна улица с домами на ней, и
по ней, сохраняя рассудок, бредет единственный человек – и видит, как,
проснувшись, собака ест соль, а берег уходит под воду, точно бритва под кожу,
будто лежишь руками вперед в пустой темноте. Когда сквозь зрение
проступающий испуг хватает птицу за горло, внезапно обнаруживаешь пропажу
ответственной служебной печати, и, судорожно принимаясь искать, шарит руками
вдоль карманов, озирая дворовые пределы, здания, окна и переулки. Перспектива
улицы неохотно принимает тебя; и ты сливаешься с точкой на горизонте, с
голосами пневматических котов, злорадно высматривающих сквозь листья и тени
последние признаки осени.
IV. КИНЕСКОП И МЕЧЕХВОСТ
4.1
Утягивая в кружащийся перед глазами, точно опрокинутый
мальстрем, тротуар в звездах щербин, волокнах
вкраплений, чьи обильно сплетающиеся, водопадом гремящие путы напоминали вены в
руке, сдавленной резиновым жгутом, когда взял карандаш, чтобы записать в
блокноте, пока не забыл (или дабы поскорее выбросить из головы): уходя из-под
ног, земля становится ближе неба, утягивая в кружащийся перед глазами, точно
зрачок шариковой ручки, черный выступ стекла. В него, сбитый с толку армадами соперничающих над
лесостепью телами пыли и насекомых, обнаруженных на иллюстрации и нынче не к
месту пришедших на ум, швырнул увесистый кофейник: черное стекло вздыхает,
подается вверх и с бесцветным визгом рушится в межстенный
проем. Верно, сверкающие соборы, щегольская бесшумность, с
которой редкие автобусы миновали удушливый сад, несколько утренних (в
действительности люди всегда ждут встречи, которая никогда не произойдет)
трупов у пристани, привычно раскинувших руки, выпучив окоченевшие в ожидании
глаза, и так далее, до тех пор, когда карандаш вонзится в бедро сквозь карман,
– навеяли несколько запоздалую мысль о Троцком: седовласый британец,
обнаруженный за прилавком книжного магазина, заметил, что «это не сулит
ничего хорошего». Из какого мира, и куда, ты просыпался, извлекая спрятанную
под ковром книгу?
4.2
Следуя целости правил, теней листьев на спине, влажных
капель среди страниц, своей загрязненной речью гладивших свет синих ламп. Здесь
сгорала старая поверхность вещи – начала диалогизма –
скинутая посредством сезонных процедур; далее – числа на карте, производящиеся
в последовательности: отдергивает штору, подходит к окну, поднимается с
постели, открывает глаза, пробуждается. Оглаживая ощущение своей целости
поперек шва, крокодилы были. Отдергивая штору, вид открывался: взорванный мост – под которым продолжались изыскания в хореографии,
находился не справа. Было пение не птиц. Какова численность «не»? Является ли
параметром места мост? Не зафиксировать крупицу стекла в вертикальном положении
в ничем, помимо иприта, не
заполненной комнате? Можешь взять яблоко, съесть, использовать как ключ, флаг,
перья не птиц с треском пылали, чтобы выбраться из комнаты. Ошибка
пространства, как и удерживающий его пределы взрыв, –
слепая трава, прорастающая сквозь уснувшего на земле под устоявшейся метелью.
Был и анклав зрительных деталей: железные чучела снятых швов, нализавшиеся
звуковой амальгамы коты, с полными глазами грифельного песка, дрожащими на
широких подносах, как башенный пепел.
4.3
Тонок слежавшийся до воска небесный лед, видный в
сентябре с яркого берега, выводящего к заливу заметно подросшие за десять лет
деревья парка, и чуть в отдалении, в глубине берега – высокий стеклянный молл: в тесных прозрачных кубах рвется в лоскуты белая
офисная форель. В проносящемся над сушей и водой ярко-синем небе – невозможные
облака зубовских гравюр над подросшими домами и
уплывающей за горизонт полоской острова с едва различимыми наростами построек.
Так в абсолютном свету настает зима, и старый вид уходит под воду, утягивая за
собой, когда вода превращается в лед. Обхватив горизонт железной дорогой,
насылающей свои синие поезда, рассекающие колесами лед, разлетающийся искрами,
разноцветными леденцами во все стороны, – непреходящее время года распахивает новую
картину, но увидеть ее уже не придется.
V. АВТОМАТИЧЕСКИЙ ТЕАТР Г-НА КАПОЦЦАЛЛО
5.1–5.4 и далее
Что бормочет тебе под нос, засыпая и усыпляя, мессианическое время? Что засыпает не навсегда; что
фиолетовые огни кустятся стеклянными прутьями, даром
что помнишь место безлюдным, сотрясаемым распластанностью уничтоженного сердца.
Всякое представление неподвижно, его теплый каркас
раскаляется докрасна, пока злоречивые требования свободы, разносясь в воздухе,
осыпаются в хрящевых изгибах ушных раковин омерзительной на ощупь соленой
пылью, точно толченое стекло: тройное кольцо на гнущемся что есть мочи
стеклянном пальце, проржавевший запах футляров, устремляющаяся в обе стороны
перспектива улицы, изжеванная влажными желваками обложек цитата, свет сквозь черепицу
велосипедного мелькания спиц, скомканный, как от скверного лекарства,
сглатываемого связкой таких же узлов. Переживание не закавычивается, точно на
велосипеде со слетевшей цепью, а вдавливает последнюю кровь до чистоты.
Очистить стекло так, чтобы от взгляда сквозь – слышать
упрямый треск сопротивляющейся прозрачности. Так время раскладывается до искр
точек, с наивозможной механистичностью пытаясь
очертить сознание, покинувшее свой предел; с меланхолической убежденностью в
неуступчивости синей тьмы, за порог которой устремляется сорвавшееся с поводка
некогда «верное» животное (чье имя начал было чертить на асфальте, решив
остаться в центре получившегося белого круга). Наконец, когда отсчет ринувшейся
носом крови достиг третьего дня, Пулеметов ощутил присутствующую твердость
жизненных «оснований»; и если раньше карманы полнились камнями, то теперь –
ветер свистел в разбитое окно, и песок, остававшийся с лета на столе у окна,
покрывался снегом, как обыкновенной пылью… Тут-то он,
кутаясь в старую женскую шубу, изъеденную паразитами, воняющую железом, и
ощутил определенную тоску. Он вышел на балкон, под которым звенел утренний
проспект, погружаясь в совсем еще ранний теплый май, и пустой белый трамвай,
едва себя показав, завернул куда-то поперек маршрута,
точно не желая лишний раз окатить Пулеметова волнами
пьяной утренней тревоги.
В рассветном сознании словно бормотало небольшое
кислое животное (как если говорящую лягушку поместили бы в железный тазик), и
однажды, решив всерьез разобраться в этих сентенциях, можно почувствовать, как
первые лучи касаются костного мозга. Они станут пробираться глубже, сквозь
гнилостные препоны, разрушая осенний лед, как проникает в кровь страшная зубная
кислота желания. Затем, пробираясь все дальше, ближе к молчанию, в ошметки
пустых романных тюбиков, в будто бы прокинутые по той же прихоти параллели, пронзившие
предметы совсем далекие – как архитектура модерна, глыбы ее камней с ликами
животных – и тревожная структура бесконечных снегов; как стеклореза камертон –
и цитата, не лучше любой цифры: «Капоццалло утопал в
глубоком старинном кресле. Иногда он поднимался, чтобы…» etc.
VI. ДВЕРЬ В ОКНЕ
6.1
Огонь стирает вещи – здание, вчера неподвижное, как
животное, ожидающее начала охот, беззвучным огнем превращено в пепел,
смешавшийся теперь с песком, с осадком пыли в углах глаз, с пыльцой цветущих
кустов, крошащейся плотью железных конструкций, подточенных простой ржавчиной,
как корнями дерево, спиленное, продолжает подтачивать землю, с которой уже
смешалось. Звук камня, воды – тем удивительнее голос, или нечто, выдающее себя
за таковой, скрывшее себя под налетом почвы, обозначая присутствие усилиями
кротов, в чьих земляных окнах вьется змея зрения. Стекло, как вода, поднимаясь,
выходит из берегов, усеяв плоскости теплым инеем, что чем ближе к земле, тем
ярче, но где пресекается свет, будто на него падает нож гильотины, и кровь
брызжет несколько секунд, ледяная, белая, как звук, – там треугольники
проникают в круги, и те возвращаются в раскаленный ил. Укромное место на крыше,
у самой набережной, медленно сшелушивается краска,
танцует пыль, будто под ней водят магнит.
6.2
Едва свет проникает сквозь зыбкие занавеси, в
изголовье рушатся стекла, всякий раз чудесным образом
минуя край жизненно важных частей. Спящего, у которого под
землей осталось несколько единоличных записей, выводят со связанными за спиной
руками на свет – и деревья вместе с ледяными каплями и набухшими алыми ягодами
осыпают его ребрящимися тенями. Сквозь
иллюминатор (он как будто вот-вот распахнется, и хлынет воздух вперемешку с
разными облаками), сколько ни вглядывайся, ни вслушивайся в объявления о
набранной высоте над уровнем того-то, виднелась только извилистая тропа от
умывальника к веранде. Смочив лицо и волосы водой, пройти по петляющей дорожке,
мимо заросших и похожих оттого на соразмерные человеку комья мха камней, мимо
расшатанных садовых кресел, разбросанных скакалок и воланов, мимо разного
прочего, ступая по выпирающим из земли корням сосен, дойти до веранды.
Процедура пустынь, – множащихся, обремененных временем прямоугольников, у
которых песок в уголках, белый. Крупа.
И если есть нечто вроде гарантированного театра, то с
этим связаны и парковые фонтаны, и железные столы прозекторских. Как бы то ни
было, проснулся крик – разрывающийся, разлившись по
расколотым отвесным скалам, обойденным железной дорогой. Птицы и различные
мелкие звери разносили небольшие фрагменты на далекие расстояния, создавая
красный радиус.
6.3
В ту ночь долго не мог уснуть, ворочался; потом
поднялся, прислушался: в глубине многоквартирного дома ревело утробное чудовище
водопровода. Подошел к окну – оттуда неслышная музыка, рвутся изо всех сторон
синие огни, как медузы или осьминоги, сливаясь в распадающиеся пучки. Точно в
очках с белыми плашками из анальгина вместо линз, он увидел яркий неясный день,
– и двоих людей, одним из которых он никогда не был. Они
сталкиваются на вокзале под башней с часами и шпилем, и так как встреча словно
бы неожиданна для обоих – заводят ни к чему не
обязывающий разговор. И когда створки окна разрываются перед ним, первый глядит
второму в глаза, словно провожая того в путешествие, вброд через
Коцит обратно и туда. А второй – утешает и, улыбаясь, пьет из сверкающей
хромированной фляжки коньяк, похрустывая льдистым
воздухом в ноздрях, и говорит первому так, будто танцует или уже лежит под
неживым покрывалом с детским цветастым узором, звеня погремушкой: ведь чтобы
умереть, – он говорит, – нужно прежде обнаружить себя живым! Я, – повторяет он,
отчасти став полной неузнаваемостью, – уже пролистал страницы, и теперь
расскажу себе без изъятий полную историю неизвестного города N., куда теперь
отбываю, чтобы забыть твою амнезию. Не там ли любезная рыба располагается в
аквариуме, и пока летишь туда сквозь глобус, глядя в оранжевый кинескоп
подзорной иллюминации, твоя собственная зима с отвращением прорастает в сугроб
горизонта, разносясь и отбиваясь от земли эхом безлюдного крика в весеннем и
светлом парке с каменной вазой футбольного фонтана. С прелой листвой, такой
сухой и блестящей на ярком солнце, под которое немолчной ватагой выходили
пополнить гимназический гербарий маленькие и тихие, сумасшедшие детские
алкоголики при смерти, под предводительством господина учителя в бесцветном
форменном мундире, выплаканном до голизны. И тогда в том же парке они снова
знакомятся у пристани, так как замечают оба, что вверху, в гуще древесной кроны,
словно притаилось небольшое животное, может быть, кошка, которой требуется
безотлагательное спасение ее жизни, загнанной обстоятельствами в область
последней черты. Тогда разговор прерывается, они пожимают друг другу руки, и,
возможно, вполне расстаются, так как один хочет казаться спешащим, будто едва
покинул вагон и намерен как можно скорее выспаться,
отдохнуть, либо, напротив, – опасается опоздать на свой поезд, отбывающий с
минуты на минуту в далекий, близкий город, в тишину, в землю снегов. Другой же лишь
делает новый глоток из сверкающей фляги, и мир перед ним перетанцовывает самое
себя до мездровой изнанки, и веселое тепло скатывается из горла в желудок. И
тогда тянется обнять на прощание уезжающего, но того уже и след простыл, словно
и не было никогда, и лунный цикл прошелся белым серпом по его шее, и время года
вздрогнуло и сорвалось, перевернувшись навзничь. Выбив створки окна, под
которым господин учитель еще вчера проводил на поводке наглядно-учебных
пернатых друзей человечества.