Опубликовано в журнале Зеркало, номер 41, 2013
Пустой и вымерший город,
хотя, быть может, он и не вымер, а просто всегда был пустым… Серые улицы –
раннее утро, слишком раннее, чтобы в городе кто-нибудь был… так что теперь,
когда поднимется солнце, он и останется таким же пустым и серым от пыли – за
столь короткое время в нем ничто не успеет возникнуть. В глубине брусчатых улиц
зарождается гул, но он всего лишь означает пространство: чем громче – тем
ближе, одно лишь пространство. Но вот оно дробится, трещит, и теперь это едкий
металлический стрёкот и в нём чёрный подвижный железный кусок: резво
притормозив на повороте и тут же качнувшись назад при новом рывке на площадь из
улиц внеслась самоходка (похожа на танк с обрубленным дулом), треща гусеницами
вдоль высоких чёрных фонарей, треща едет вдоль них, оставляя едкий, слегка
светящийся дым – это яд, пары стали и тяжести, и скрылась в одном из проулков.
Треск вскоре исчез, а голубой светящийся дым красиво клубясь над площадью вширь
и неподвижно застыл окаймленный домами, и так неподвижно, словно был здесь
всегда – ведь он абсолютно уместен: он никого никогда не сможет здесь отравить.
В маленьком и светлом
кафе-мороженом я вижу Семёнова – он продаёт здесь натуральные соки. Перед ним
на прилавке кучки цветных шариков – синие, зелёные, оранжевые – все такие
весёлые, яркие. Он кидает жёлтый шарик в стакан с водой: п-ш-ш-ик! – и лимонный
сок готов! Кидает оранжевый: п-ш-ш-ик! – и апельсиновый сок!
– Как хорошо! – говорит
Семёнов. – Как хорошо! И музыка какая у меня здесь хорошая. Как хорошо!
Мы идём с ним в служебный
закуток, и мне приятно, что у меня такой друг с которым я могу пройти куда
посторонним нельзя. В закутке еле умещается диван и несколько коробок с
цветными шариками (уж очень маленькое и уютное у него кафе!).
– Пол сегодня можно не
протирать, – говорит он сидящей на диване немолодой женщине, – сегодня всё
чисто, – и сыпет мне в карман из ящика цветные весёлые шарики.
– Вот, – говорит он, – это всё
натуральные соки, да, они очень даже. Вот. Как хорошо!
***
На одном из верхних этажей
гигантского (выше туч) небоскрёба – больница.
– У меня не то перелом руки, не то
ещё что-то с рукою, – говорю я медсёстрам, зайдя в рентгеновский
кабинет, – вы не могли бы
сделать мне снимок?
– Нет, не могли бы, – отвечает одна
из сестёр. – Это больница, где врачи лечат только своих знакомых. Это больница
только для родственников и знакомых врачей.
– А где же мне наложить гипс и
сделать рентген?
– Приходите завтра. Для вас
есть старый корпус, внизу у реки. Одноэтажное жёлтое здание с трещиной, вокруг
сорняки и всякая зелень, увидите там, но сегодня он не работает.
Наложить гипс им ничего не
стоит, но посылают туда… значит там делают хуже. Они усматривают в моём
желании поправить себе руку эгоистический порок, и если я сделаю у них, где
хорошо, они себя будут чувствовать в дураках, будто я их обманул, и да… чем
больше буду просить, умолять, тем больше обрадую их: ведь в этом моём унижении
невольно и сразу будет их месть. Но ведь это бездушие, оно-то и значит, что
здесь делают лучше… чем где бы то ни было!
– Ну, а почему же вы не
хотите? – говорю я, как можно приятней.
– Мы вам не говорили, что мы
не хотим. Рентгеновский кабинет сейчас занят. Можете ждать в коридоре.
– Ну вы сделаете или нет?
Чтоб мне не ждать зря…
– Хотите ждите, хотите нет.
Вас никто не заставляет.
Я оглядываю огромный
затенённый прекрасный рентгенкабинет. В нем пять или шесть рентген-аппаратов.
На всех лежат или сидят пациенты – действительно занят.
– Я подожду, – и выхожу в коридор.
“Моя рука… – думаю я. – Моя рука…”
Из кабинета вышла какая-то тётя.
– Ну, можно теперь?
– Что можно?
– Можно зайти?
– Но мы ведь же вам уже всё
объяснили.
– Но вы ведь же сами сказали мне
подождать!
– Мы вам сказали хотите ждите,
хотите нет. Можете ждать и дальше, у нас это разрешено.
– Я сейчас пойду к вашему
главврачу и буду на вас жаловаться, – говорю я вне себя. – Это хамство!
– Хе-хе, – злорадно засмеялась одна
медсестра.
– Ань, – деловито сказала другая, –
иди, проводи его к нашему главному.
– Мы поедем на скоростном лифте, –
услышал я вежливый, вкрадчивый голос молодой медсестры, она взяла меня под
руку, – я даже рада вас проводить. Справки о переломах только он выдает, но
гипс он вам всё равно не наложит.
Мы идём уже в коридоре. У дверей
лифта много людей.
– Нет, я пойду сам и пешком, до
свидания!
Протискиваюсь сквозь людей,
скорее, к лестнице, стеклянные двери, мраморный пол, стальные перила, ступени
покрыты мягким и красным ковром.
Я бегу вниз и вдруг чувствую, что
здесь, двумя этажами ниже – я свой, я свой в этом месте! И вдруг узнаю
телевидение! Конечно же, этот этаж мне знаком, его занимает телевидение:
широченный как улица коридор, гуляет воздух, а паркет с пола переходит на
стены, до середины стен, от того коридор ещё шире, чем он есть. Вот
начались кабинеты. Они слева, за стеклом и ниже уровня пола. Сверху, как и
раньше, я вижу крышки столов, какие-то пульты. Когда-то я заходил сюда к своей
приятельнице – она работала, да и сейчас работает здесь, и шёл точно так же…
и вдруг я увидел, из коридора увидел, как в кабинете, внизу за стеклом уборщица
моет полы. Я сразу подумал, что ей душно и открыл ей форточку, чтоб из коридора
шёл ей свежий воздух. Я сразу же почувствовал, что ей это необходимо, но что
она не догадывается, и открыл ей форточку. Я именно сразу понял, что ей нужно.
И она меня очень благодарила. Об этом тут же узнало всё телевидение, и все
поняли: раз я лучше уборщицы, проработавшей здесь всю жизнь, почувствовал, что
ей нужно, значит телевидение мне знакомо ещё лучше, чем ей и, стало быть, я
свой здесь. Хвалила меня и моя приятельница. Я иду и уже никак не пойму: то ли
сейчас, вот только что, это было, то ли тогда; это уже ни узнать, ни проверить
нельзя – ведь там где всё изначально понятно нет смысла бывать дважды.
С другой стороны коридора такая же
лестница. Я дошёл до неё. Здесь темно. На стене какие-то зыбкие черно-белые
блики и сбоку проход, какой-то узкий, совсем узкий и тёмный проход. Впереди
голоса (большая сила звучанья, какой-то динамик), иду в темноте… коридор, на
стене те же чёрно-белые блики. И вдруг пустой кинозал. Идёт фильм в совершенно
пустом кинозале. Стрёкот проектора. В отражённом свете вскинуты пустые твердые
спинки кресел. Идёт фильм в совершенно пустом кинозале.
Я, а со стороны какой-то человек,
остановился в дверях и начал смотреть. На экране мужчина и совершенно голая
женщина вдвоем тащат по коридору какой-то металлический предмет, тащат… И
вдруг из фильма “СПАСИ И СОХРАНИ”: её положили в гроб и ушли. И дальше всё так
же как в фильме: она лежит в гробу, лицо в полупрофиль; и жду, я уверен, что
она сейчас заговорит, ведь если она сейчас начнёт двигаться и заговорит это
вовсе не сделает её живой, и хотя бы уже поэтому она неизбежно должна
заговорить, ведь это так дополнит и усилит её смерть… Но она всё лежит… но не
может же быть: ведь опять увидеть фильм таким же – недостаточно для его
главного смысла… И вот она поворачивается, поворачивает лицо, лицо красивое,
молодое, я чувствую, всё это не противоречит, даже неотличимо от фильма,
хотя и не было в нём, просто один из его невоплощённых вариантов смысла,
которых бесчисленное множество, бесчисленное, и которое поэтому и есть его
изначальное содержание и не только его… неотличимо: поворачивает лицо, ей
неудобно смотреть так на нас, ведь она лежит ногами вглубь кадра, поэтому весь
гроб вдруг поворачивается, чтоб она могла говорить, глядя прямо на нас не
напрягая шеи, она улыбается каким-то своим мыслям и говорит как бы самой себе и
улыбается, предлагая разделить нам с ней её радость:
– Как хорошо, что я умерла.
Ибо я должна была умереть именно сейчас. Ведь детство такое короткое, и в этом
всё дело. Я осталась в детстве и поэтому не могла, будучи взрослой, жить
слишком долго и поэтому я очень рада, что умерла и что я сущий ребёнок!
И весь этот смысл возник без
людей в совершенно пустом кинозале.
В углу, у экрана длинные
металлические конструкции (высотой до потолка) сами собой приходят в движение,
они колеблются по всей длине от потолка до пола и с алюминиевым грохотом падают
поперек пустого кинозала на пустые кресла, где нет людей. И страшно не то, что
они могли кого то прибить, если бы зал был заполнен, а то, что это как-то
связано с фильмом: как будто если фильм идёт сам по себе – он абсолютно
реален, и теперь, значит, так же реально – без людей, может случиться всё что
угодно, не только на экране, но и везде, ничто нельзя предсказать…
Человек стоит в дверях
кинозала и смотрит.
Во весь экран появляется
зеркало в литом пластмассовом кожухе (похоже на боковое автомобильное зеркало),
и в нём лицо, очень красивое женское лицо, оно явно наблюдает за происходящим
на экране и в зале.
– Вам лучше уйти, – говорит
женщина. – Здесь небезопасно.
– Но только с вами, – говорит
мужчина, стоящий в дверях. – Одному мне нет смысла выходить отсюда.
– Я вовсе не волнуюсь за вас,
– говорит женщина. – Я просто сказала, имейте в виду.
– Тем более, – сказал я. – Почему
бы мне тоже просто не остаться здесь и не быть таким же как вы? Тем более что
вы очень красивы.
– Это не значит ничего, с моим
лицом и телом я могла бы быть где угодно.
– И, тем не менее, вы здесь…
Женщина задумалась
внимательно на меня глядя.
– Если вам не важно где быть, –
сказала она, – а важно быть с кем-то, то уйти всё равно предельно легко, даже
одному без меня, ради чего же вам так рисковать?
– Одному просто нет смысла.
Пойдёмте со мной. Ведь и вам всё равно.
Глаза уже во весь экран: она
совсем уже близко ко мне, наблюдает за мной, и перейди я к другой стене ей даже
не надо будет двинуть зрачком, уже видит меня помимо движений.
– Так мы и идём.
И только тут я понял, что уже
давно её вижу подле себя, она оказалась одного роста со мной в новых
темно-синих тесных джинсах, и рядом идёт слегка наклонив голову набок и держа
руки в карманах – здесь ей знакомо всё – и по одной этой походке стало понятно,
что дойдёт она лишь до конца коридора и что, стало быть, опять я один и уже
бегу по лестнице вниз и благодарен и рад, что она пошла со мной, как я и
просил.
Вприпрыжку бегу и вижу: с
каждым пролётом всё темней и темней. Чем ниже спускаюсь, тем мрачней и мрачней
– здесь наверное никого уже нет… Ведь в темноте жизни меньше. И вдруг у стены
я вижу одну из сестёр, медицинских сестёр, она была там наверху… и свободно
стоит у стены в белом замызганном кровью халате, на стене телефон-автомат, и
она, держа трубку в руке, матом в неё орет на кого-то. На кого я не знаю –
просто грубо и матом орет. “Вот, сука поганая, – думаю я, пробегая. – Сволочь и
мразь, просто сволочь и мразь”. Вспоминаю весь верхний этаж и рентгеновский
кабинет. “Тварь поганая, ну
конечно стоит и матом орёт, развязно стоит у стены в замызганном кровью халате,
на стене телефон-автомат и она, держа трубку в руке, а другой упершись в бедро,
теперь тут в темноте, и матом орёт”… – думаю я про себя уже после того, как
увидел; и всё ниже, вот её и не слышно совсем.
Я свернул в коридор. Здесь
непонятно и пусто. Здесь нет ничего. Тихо и пусто. Далеко прислонившись к стене
кто-то сидит. Я приближаюсь, – какой-то мужик. Голый мужик. Он сидит,
прислонившись к стене, наклонив голову. Наверное что-то случилось, иначе он был
бы одет. Надо помочь, а заодно и узнать, что же случилось. Я иду и радуюсь, что
хочу и могу помочь. Например, я могу поделиться одеждой, а за это он мне
расскажет, что же тут было… И вдруг замечаю, что одна нога у него не
такая… странно-тонкая и далеко слишком откинута в сторону. Нет, тут всё
непонятно, хотя может он вывихнул ногу, или с рождения такой. Но что бы там ни
случилось одежда – это то, что ему надо, уж точно. И, конечно же, с радостью
поделюсь с ним одеждой, но это вначале, а потом ещё сделаю всё, что смогу…
И вдруг замечаю, что у него
ещё две ноги. Голый мужик с тремя ногами… нет, непонятно. Что ж у него, три
ноги что ли… нет, тут всё непонятно…
– Вам помочь? – спрашиваю я у него.
Но не договорив вдруг вижу, что одна нога у него оторвана, и только спустя ещё
мгновение осознаю, что наверно не у него, а у кого-то ещё, и что показалось мне
так потому что весь вид мужика означает, что ему всё равно – его эта нога или
нет, что своих ног он так же не чувствует, поэтому ощущение упорно говорит мне,
что и третья нога так же его, и куски… куски трупа! Они вокруг и у самой
стены аккуратно лежат, прикрыв плинтус. Все это я увидел в момент, когда задал
вопрос, так что едва успев произнести, я забыл о чём спрашивал:
– Что это?!!
И мужик не поднимая головы, и
не видя меня (ему всё равно кто рядом) вдруг спокойно отвечает:
– По-моему, ЧАС НАСТАЛ!
Я чувствую, что не могу
помочь – ему это не нужно! Но что же тут было?!! Я в страхе оглядываюсь – всё
пусто. Тихий пустой коридор. Далеко, в самом конце появился ещё один голый
мужик, он босиком (серо-зелёный линолеум), он идёт вдалеке из глубины коридора.
Раз голый, значит ему всё здесь известно, скорее спрошу у него и вдруг в
темноте ощущаю: слегка прижаты к туловищу локти, вся верхняя часть его
приближающегося тела поэтому слегка скована, от этого кажется, что в нём
достаточно сил, что бы быть в норме и прекрасно себя контролировать, однако при
этом он без одежды и ему (несмотря на то, что он в норме) всё равно в одежде он
или нет, очень странно…, нет, нужно всё понять самому и скорее, до того как
он подойдёт… Я вновь оглядываюсь: что же могло так разорвать – здесь нет
механизмов, взгляд сам собою скользит по стене в нишу к железным дверям лифта;
я чувствую: удар и сейчас ещё длится, он как бы застыл между кусков (ошмётки) и
живыми людьми, и везде – во всём пустом коридоре, из его глубины голый мужик
всё ближе и ближе, он голый, невысокий, с широкой приподнятой грудью и держит
перед собой два больших эмалированных лотка. И вдруг понимаю: пугают они – эти
два мужика: они не могли уцелеть за счёт собственных сил… и остались в
каком-то странном состоянии. Надо бежать, но это опасно – неизвестно как он
тогда себя повёдет. Вот он подошёл, наклонился и кладёт куски в белые
эмалированные лотки. Меня тошнит. Как я могу помочь, когда меня тошнит здесь, а
он преспокойно, безо всякого отвращения берет куски человека руками и кладёт их
в лотки. Он не бросает, а кладёт их в лотки. Ещё можно было б бороться с
отвращением, но если б это имело для них хоть какой-нибудь смысл, если б они
хоть как-то нуждались во мне и чувствовали то же самое, что и я. Но если б я
видел, что им сейчас также тяжело как и мне – это было б нормально, меня б
ничто не пугало и я бы сделал что мог! А сейчас одно только желание
– бросить их, бросить. Но я даже не упрекаю себя. Мне только стыдно и страшно,
что они знают об этом. Случайность! Пугает случайность! Они не могли уцелеть за
счёт собственных сил. Это случайность! На самом деле их нет – они уже то, чего
могло бы не быть, их теперь не обманешь иллюзией факта. И собирает куски, он
ещё готов что-то сделать для них. И вдруг понимаю: они могут убить меня за то,
что я всё ещё здесь – ведь я ж притворяюсь! А убежать – это легко: просто
обогнуть их и быстро уйти. Но ведь они стали такими после какой-то ужасной
беды, значит тем более должен быть с ними, но как раз за это-то они могут убить
меня, ибо сам мой вопрос о помощи – он уже прозвучал. Но я всё равно делаю вид,
что как и они уже ничего не боюсь, не боюсь за себя и что жизнь для меня не
имеет значения.
– Ну, где здесь выход? – говорю я
как можно развязней.
– Иди вперёд, – говорит мне
мужик. Он стоит позади меня совершенно голый и держит в руках лотки с ошмётками
трупа. Часть их ещё у стены осталась. Меня тошнит, и страшно. Но скрыть это
можно только опять какой-нибудь помощью:
– Давайте мне один лоток, вам
будет легче… – говорю я.
Мужик ничего не ответил. Я
пошёл вперед, как он и сказал – последний оставшийся способ скрыть свою ложь
почему-то стал подчинением. Но ведь это ж ещё не может быть началом убийства…
Мы дошли до другой
противоположной лестницы и двинулись вниз. Тут же, ещё на лестничной клетке я
увидел, что всё залито кровью. Пол, потолок, стены, перила, ступени – всё,
сплошь залито кровью. И он совершенно голый здесь, и как будто его кровь сквозь
белую кожу чует родство с кровью на стенах, и от того ему хорошо, что он без
одежды и он спокоен. Мы спускаемся. Я один по мрачной лестнице вниз. А он за
мной. И то, что я с ним – в этом уже есть какая-то ничтожная помощь ему, но мне
она уже совсем нестерпима. Позади с лотков мне за шиворот уже стекает холодная
кровь, а на голову валятся куски человеческого мяса: один за одним. “Ну всё!
Теперь, вот теперь надо бежать! Ещё чтоб за шиворот мне налилось!!! Наплевать,
что с ними тут было. Сейчас, очень просто: щас посторонюсь к стене пропущу его
с лотками мимо перил вниз по ступеням и быстро назад, на прежнюю лестницу,
сейчас он ещё наверно не задержит меня, ничего не сказав шагнет мимо и тут же
забудет меня”… Но бежать как будто бы то же самое, что и остаться, почему
смысл сказанного спустя столько время зависит от текущего момента: если сейчас
убегу – то фальшиво тогда предлагал свою помощь, а если останусь – то спросил
от души, но притворяюсь сейчас. Впрочем, я спросил ещё до того как понял… но в
его глазах это меня не может простить, тем более прошло столько время, а я всё
ещё здесь, до сих пор претворяюсь. Задал по привычке этот проклятый вопрос и теперь
ни убежать, ни остаться – нельзя. Почему он меня ещё не убил, непонятно; я
продолжаю делать вид как будто люблю: иду ступеньками вниз… Кровь течёт мне
за шиворот – конечно темно, в темноте он особо не смотрит – сказать ему, что он
криво держит лотки? …надо было лучше сказать – это был хороший момент честно
раскрыться хотя бы сейчас. А может быть этим я себя бы и выдал: может быть он
всё ещё не догадывается, что я притворяюсь. Ну, хотя бы спрошу, куда мы идем!
Ну вот, уже всё: это решетка. Она заперта. За ней люди, чистый мраморный холл с
зеркалами и выход на улицу. Но она заперта. Я останавливаюсь в темноте перед
железной решеткой. Она вся залита кровью.
– Она заперта, – говорю как
можно развязней. Изо всей силы делаю вид, что мне и не нужно её открывать, что
я забочусь только о нём, только о нём я забочусь, и будто бы не догадываюсь,
что он всё здесь знает гораздо лучше меня.
– Наверху снаружи есть
шпингалет, – говорит он позади меня, стоя с лотками. – Просунь руку и открой
его.
И лезу рукой сквозь кровавые
прутья, рука уже вся испачкана, но лезу, и думаю: “Придётся сквозь них”. И вот
наверху действительно есть шпингалет. Пальцы скользят. Я открываю. Сил уже нет.
Решётка настежь открыта. Я весь в крови измазан…
– Молодец, добренький мужик,
– говорит мне мужик, обходит меня с лотками и совершенно голый, уже видно забыв
про меня, уходит прямо в зал, где много народу, где все прилично одеты, и вот
он уже среди них, один, совсем далеко, и вот уже совсем среди них затерялся. Ну
всё. Слава Богу, теперь я могу быть без него!
Зал. В нём много людей. Я
прохожу мимо людей и выхожу на улицу. Яркое солнце. Все одеты по-летнему. За
мной осталось выше туч огромное здание. Я вышел из его стеклянных дверей и иду.
Сухой тротуар. Тёплый ветер. Весёлые лица. Рядом со мной идёт красивая девушка,
с удовольствием смотрит на своё платье.
– Какое у вас красивое
платье! – говорю я, желая тоже понравиться ей.
– Да, – отвечает она с
удовольствием глядя на платье, – это платье центровое. Оно специально для
прогулок по центру, – идёт и в тупом упоении смотрит только на своё платье. Ни
меня, ничего вокруг она не замечает. Но мне всё равно хорошо. Я не знаю куда
идти, потому что вышел из другого выхода. Ведь я перешёл на другую лестницу и
поэтому вышел с другого выхода. Здесь у этого выхода мне всё незнакомо. Так мне
сложно будет найти свой дом. Но мне всё равно хорошо. Надо попасть в центр, а
там я уже сориентируюсь. А уж центр-то все знают где. Надо только спросить у
кого-то.
Я иду и думаю, у кого бы
спросить. И вдруг вижу: подъехала к платформе электричка. И из неё, с разных
сторон – куча людей – и все в автобус. Он стоит, чуть накренившись, у самой
платформы, пыльный уже почти весь забитый автобус. И надпись на нём: “В ЦЕНТР”,
и я сразу лезу в заднюю дверь изо всех своих сил.
– Куда!? – кричит мне
водитель.
– В центр! – кричу я.
– Садись! – кричит водитель.
– Сажусь! – кричу я.
Влезаю, и за мной ещё кто-то
с трудом, и припёр меня к какой-то старухе, двери уже невозможно закрыть,
автобус разворачивается, и я замечаю: он чуть не наехал углом на вертикально
торчащую балку, и быстро едет теперь по той же дороге, по которой я шёл, он
едет всё быстрей и быстрей, за окном я вижу железнодорожную насыпь, и там
электричка, автобус всё едет, он едет как раз по той улице, где я шёл только
что. (Я шёл здесь лишь для того, чтобы узнать её снова!) Хотя я её не забыл…
пять минут прошло всего лишь каких-то… поэтому она вовсе не становится
узнанной, а ещё более чужой и неизвестной. И хотя бы название… Хоть бы название
её прочитать! Дома из серого кирпича, зелёные в пыли столбы и фонари, и ни
одной таблички! А под колёсами колдобины, автобус – по колдобинам. Из окна
асфальт, я вижу, в трещинах весь… И вдруг, все слились в каком-то бесконечном,
словно выхваченном из времени, порыве вперёд, как будто сама жизнь в тщедушных
телах может быть только в движении, и сейчас все рванулись его продолжать, а
потом откинуло вспять: автобус встал на светофоре. Я головой о стекло заднее
ударился. И вот увидел сквозь него на асфальте в одной из трещин ещё трещинки,
и они все сцеплены в слова: «Улица БОЖЕ УПАСИ». И усилие сквозь грязное стекло
прочитать обострило до невозможности зрение: в этих буквах ещё увидел трещинки,
из них опять: «Улица БОЖЕ УПАСИ», а в них ещё мельче: «Улица БОЖЕ УПАСИ», так в
бесконечность уменьшения, и всё из трещин! Я пронёсся взглядом вперёд по дороге
и понял, что трещина (внутри которой я прочитал название улицы) упёрлась в
обочины и похожа на букву «Б», а за нею «О»… – всё то же название; а дорога –
вовсе не дорога, а тоже трещина с жёсткими и рваными краями (вместившая в себя
автобус), необъятная часть всё тех же слов, которые лежат в уже совсем неохватной
трещине всё той же (теперь я понимаю) уходящей слоями в бесконечность укрупнения
улицы «БОЖЕ УПАСИ». Где же тогда автобус со мной и со всеми живыми людьми? Где
же он в ней? И какого на самом деле размера? Зародиться где-то должен был
ЦЕНТР, иначе все величины (без ЦЕНТРА) падут – трещины не смогут быть больше
или меньше друг друга. Автобус едет обратно, где я был только что – это
ЦЕНТР, он влетает в мраморный холл, или это больница… или медучилище, или Бог
его знает, но сейчас тут на окнах решётки, он едет по полу (кругом стоят люди)
и у самой шахты превращается в лифт, вернее въезжает в неё, и краем глаза
увидел как в шахте над ним, стремительно вверх уменьшаясь, уходит ядро… и… Тут
строй времени, столь привычный, что я не мог ни когда ощутить даже своё
неизменное умирание – исчезание в нём, вдруг нарушился: я ощутил себя брошенным
на мраморный пол… хотя знал, что ещё остаюсь в автобусе, только пытаюсь из него
убежать, потому что ноги мои ещё были в движении, беспомощно продираясь сквозь
вяжущий гул летящего из самой выси ядра. А потом я услышал грохот и треск,
идущий как бы из глубины моих же костей – и вот только сейчас я падаю на пол…
хотя понимаю, что удар уже схлынул, и что я давно на полу, вернее был на нём, потому
что упавшие вместе со мной неуверенно поднимаются с мраморных плит, словно
вырастая из них; и видим: в шахте всё изменилось – внизу теперь лежат два
аккуратных гладких железных цилиндра и не пойму, то ли это всё, что осталось
от лифта с людьми, то ли лифт автоматически и в последний момент выпал наружу и
мне не нужно было самому… И вдруг опять со свистом, из самой выси ядро. Но
теперь как будто привычней и можно увидеть как это было минуту назад: всё
подпрыгнуло, каменный пол ударил снизу и многие люди попадали с ног, а я на
этот раз устоял, и вижу: на гладкую поверхность цилиндров теперь проступили
точечки крови. Но это ещё усложняет хоть что-то понять. Это как раз ведь и
значит, что сила удара такая, что от людей ничего не осталось – они
спрессовались в металл, их именно нет здесь, а красные капли влаги сами по себе
ни о чём не говорят – этого слишком мало, чтобы знать наверняка. Так что
автобус, быть может, всё-таки выехал. Я оглядываюсь, чтобы увидеть в толпе хоть
кого-то, кто ехал рядом со мной и понять таким образом: остался автобус в шахте
или нет, и вижу, что это то место, куда принесли лотки с ошмётками трупа. Они
стоят около шахты, и все вокруг с болью и состраданием смотрят на них. В шахту
уже никто не глядит, потому что лотки – вот там всё гораздо понятней. Кто-то
обречённо говорит, что это уже первая жертва… Но мне уже плевать, что кто-то
ещё может для всех говорить. Мне и в голову не может придти, чтобы теперь
помогать. Я с облегчением ощущаю, что думаю только, как бы отсюда сбежать.
Бросить их всех и сбежать. И вдруг вижу Семёнова. Ну, конечно же – это высокий
Семёнов. Он стоит в своей серой широкой куртке среди прочих и совершенно
отключёно смотрит в сторону. Значит и он тоже здесь оказался. Я протискиваюсь к
нему и чувствую: хорошо, что он от всего отключён, значит ещё есть надежда…
– Семёнов! – говорю я.
– О! – восклицает Семёнов.
– Куда ты смотрел, и, постой,
мы отсюда не выйдем, ведь у чёрного входа – там сторож…
– Постой, – говорит Семёнов,
– вот я точно не помню… Ведь сегодня же вроде четверг…
– …вроде четверг…
– А в четверг должна
идти вагонетка.
– Вагонетка?
– Мы в неё спрячемся и в ней
и уедем.
Я чувствую, что делаю
совершенно не то… Я останавливаюсь. Он стоит и зовёт как будто я совсем в
другой стороне… Он показывает, что если меня можно звать с любой стороны, где
нет электрички, то я вовсе и не собирался садиться в неё… О Господи, я щас
опять бы на этой электричке уехал бы в ЦЕНТР, но даже не это самое страшное,
страшнее, что я хотел в неё сесть, и если это станет понятно, то он, Семёнов,
никак не связан со мной, и это даже не страх за себя, а последний способ дать
мне понять – позови он меня как обычно, сразу меня бы и выдал… Я это чувствую
всё, но не пойму в чём же опасность. (Электричка уехала и платформа пустая).
Неторопливо иду по газону обратно; показываю, что и не пытался отсюда сбежать,
но как будто бы предрешено: если уж скрываю, что мог только оказаться в ЦЕНТРЕ,
то уже никак не скрыть, что я там был, и вроде бы это одно и то же: если б меня
там не было, я б и не пытался сесть в электричку и значит незнание, что она
ехала в ЦЕНТР не может отвести от меня подозрение, но от кого это надо
скрывать, я никак не пойму: мы же снаружи и никто из живущих здесь не мог
видеть нас там. Я останавливаюсь рядом с Семёновым посередине газона и вроде бы
всё хорошо, но я боюсь даже спросить, по-моему и он тоже не знает… И тут до
нас обоих доходит то, что должно было дойти только сейчас: ещё ничто не
кончено… у чёрного входа стоит охранник в фуражке, а надпись то над
козырьком: “Нехорошев”! Если злобный, с торчащими игольчатыми бровями и
сжатыми, как прозрачные камушки глазами Нехорошев поймет или узнает, что мы
были в ЦЕНТРЕ – то мы и здесь совершенно бесправны и беззащитны, и он нас сразу
затащит обратно! А если не догадается – то мы недосягаемы, даже здесь, совсем
рядом с ним и навсегда спасены. И сейчас всё зависит от малости. Но как же он
не догадается, если мы были там! Если он здесь и поставлен как раз для того,
чтобы знать кто был там, а кто не был!
– Надо что-то придумать, – говорит Семёнов.
– Не знаю… – говорю я. – Он уже смотрит на нас.
– Надо срочно придумать, – говорит Семёнов.
– А как? – говорю я. – Если мы там были, то как же
теперь сделаешь, что нас там не было? Ведь это же факт!… …
– Ничего глупее, чем
оказаться снаружи, представить было нельзя, – говорит Семёнов, – это была самая
глупая мысль.
– Значит ошиблись…
– Представляя, нельзя ошибиться,
– говорит Семёнов, – мы всё увидели верно, просто мы знаем теперь, что путь
наружу уже отсечён.
– Нет, если не выйдем, значит
в чём-то ошиблись, надо придумать что-то ещё, всегда можно что-то придумать!
– Но надо так, чтобы был ещё
и смысл какой-то, – говорит Семенов, – мы и останемся там.
– Где?
– В вагонетке, если она
приедет, конечно, зачем нам из неё вылезать? Ведь чтобы сделать вагонетку, её
надо было вначале представить… и если мы в неё сядем, и она не развалится, да
ещё и сможет поехать – то значит кто-то представил её себе верно; как хорошо
если всё так и будет…
Я не успел возразить, как
ощутил в себе удивление, но я удивился даже не фантастической конструкции этого
автомобиля, а тому, что она мне показалась столь обычной и знакомой…
– Нам ещё повезло, что сегодня, – говорит Семёнов, – эта тачка бывает только по
воскресеньям. Сегодня единственный день.
Ведь такого автомобиля вроде бы ещё
никогда не было, но мне очень сложно увидеть, чем же он отличается, я ведь с
каждой секундой всё больше и больше привыкаю к нему; и вот с трудом из глубины
сознания выхватываю почти забытое: …у этого автомобиля оптимально удобное
(только две) количество дверей для того чтобы они являлись одновременно и
корпусом… да, они одновременно и корпус – загибаются в пол и крышу. При
распахивании их – распахивается сам автомобиль, принимая форму буквы V; двери
(как крылья) отъезжают в стороны на задних колёсах, которые в этот момент
поворачиваются на своей оси под нужным углом, а сиденья, сиденья… вот! – они
крепятся к дверям, и садишься уже после того, как зашёл внутрь раскрытой
машины, внутри машины оказываешься ещё до того, как сел в неё(!). Наверняка ещё
масса новшеств, и хотя они перед глазами, я уже совершенно не вижу их, ибо
слишком привык к ним, и не помню, чем именно ещё предыдущие автомобили
отличались от этого, они уже забыты мной, их словно и не было, вместо них одно
лишь удивление: почему самый первый автомобиль не был таким, как этот: ведь
такая конструкция самая простая и естественная, потому что в ней нет ничего
лишнего…
Как же несовершенен наш
разум, чтобы столь долго идти к тому, что само собой разумеется… выходит его
и не было до сих пор, он только сейчас зародился – автомобиль только начат:
когда он захлопнулся и отъехал, я сразу увидел, что он очень далёк от
совершенства: он слишком приземист, а ведь сама приподнятость его над землёй
говорит о возможности неограниченной высоты… И вот из автомобиля уже
выползает вверх гигантская плоскость, делая его всё более и более гармоничным,
но не просто плоскость – это гигантский плакат с надписью: “Дом для всех нищих
и покинутых”, и, кажется, сама лишь эта идея дома для всех уже раздвигает
автомобиль горизонтально, так что плакат оказывается задней стеной огромного
фургона с прицепом, где могут уместиться все бездомные.
Многоэтажный фургон. Каждый
этаж – это дощатая платформа. И я стою на верхней, и звездное небо
проваливается вниз сквозь железный каркас крыши – её пока ещё нет, и ветер
гудит в железном каркасе над моей головой, но вот я слышу жёсткий шелест и вижу
саморазворачивающийся, твердый, почти что железный брезент по обе стороны
стремящийся вниз. И вот уже верхний ярус закрыт, защищён от ветра и неба.
Тишина первого мига… Гулкая приятная пустота, готовая вот-вот принять в себя
нищих. Но нет… Это просто пустота – она всегда там, где нету людей, это Ужас,
Одиночество и Зловещая Тьма пустого фургона – и люди всегда там, где нету её.
Но я не боюсь: она ведь кажется мне до тех пор, пока хотя бы ещё один человек
не заберётся сюда, а потом даже и казаться не будет.
Однако Ужас и Мрак уже
вцепились мне в горло, но как-то странно вцепились: они не душат, а, видимо,
хотят оторвать мне голову. Они страшно, безмерно сильны, и понимаю уже: лучше
не сопротивляться и поверить, что они есть – тогда легче будет умереть, они
ведь так и так убьют меня. Но мне лишь бы протянуть несколько секунд, всего
лишь секунд, за это время брезент достигнет нижней платформы – фургон тогда
будет готов для жилья и сразу забьётся бездомными нищими, которые хлынут в него
со всего города. Но брезент всё спадает: я слышу – он шелестит, шелестит где-то
внизу, шелестит – вот он, единственный недостаток: постепенность создания, и
ещё… простая случайность, что я оказался не на нижней платформе, открытой
сейчас холодному ветру, взглядам и огням города, а на верхней, которая уже
надёжно укрыта от мира и где поэтому возникли Мрак, Пустота, Одиночество и
Ужас, и они успели-таки оторвать мне голову, и когда она гулко ударилась о
дощатый пол, я, невзирая на тьму, увидел со стороны своё тело, но не мог
понять, то ли это голова с глазами ещё жива и видит его, то ли душа отделилась,
и я вижу душой; и вот слышу уже, как фургон наполняется людьми, радостными и
счастливыми, что наконец нашли себе дом.
________☻________