Опубликовано в журнале Зеркало, номер 40, 2012
* * *
Секретарша, обещанная Тарапуньке, появилась на их этаже уже на следующий день. Казарину ее даже не представили. Вытянутая и все равно миниатюрная, она носила немыслимо зеленые наряды и целыми днями сидела, застыв за своей стеклянной перегородкой, как ящерица в террариуме. Глядела, не моргая, в экран монитора. Кстати, о компьютерах. Очень скоро Казарин получил от Тарапуньки и-мейл со странной темой «Совершенно офицельно». Там сотрудники Отделения Джазовой и Современной Музыки ФакИзИса Университета Нарай приглашались на экстренное совещание Группы Академрасширения, которое пройдет в понедельник в главном конференц-зале. «И обращаем, – говорилось в приглашении, – что группа наша – новая совсем, потому явка обязана в полном составе, без никаких там вам исключений».
Не понравился Казарину ни тон, ни содержание наглого и-мейла. В каком еще «полном составе»? Джаз, кроме него, на всем факультете никто не преподает. И что за маразматичное «академрасширение»? Да, Тарапунька – парень не промах, шустро работает. Не зря у Казарина предчувствие было. А тут еще всплыл в его памяти недавний сон: будто находится он в супермаркете, набирает полную тележку продуктов, подходит к кассе, платит, а потом присматривается и видит, что в пакете с картофелем находится вовсе уже не картофель, а фекальные массы, то есть, попросту говоря, говно. И в коробке с хлопьями – оно же, и в бутылках с соком – тоже. Он отталкивает от себя тележку, но тут замечает, что у остальных покупателей тележки завалены такой же гадостью. И на всех полках эти же фекальные массы разложены, и весь пол в них, и массы эти вылезают со всех сторон и как бы бухнут, словно дрожжи, и вот уже до икр его поднимаются. Он кричит, но никто его не видит и не слышит. И все ведут себя как ни в чем не бывало. А самое страшное, что ни у кого из них, оказывается, нет лиц. То есть голова на месте, а вместо лица – гладкий шар, без глаз, безо рта и без носа. Как в японской сказке про оборотня-нопэрапона, которую он читал в детстве. В ужасе выскакивает он из магазина, бежит по какому-то тоннелю, попадает то ли в морг, то ли еще куда, проваливается в люк, и летит-летит, и понимает, что дна никакого не будет, и от этой мысли умирает.
Что и говорить, препакостнейший был сон. И вот, как выяснилось, в тему. Но каков Тарапунька, мерзавец. Не успел появиться здесь, а уже с совещаниями лезет, да еще, понимаешь ли, экстренными. Буквально неделю назад деканша, профессор Кай Ной, что значит «Маленькая Курочка» (это не шутка – именно так назвали ее родители), привела на заседание препсовета шарообразного господинчика, обладавшего невообразимо писклявым бабьим голоском.
– Представлю ацзянь[1] Тирапон, он будет заглавлять у нас Отделение Джазовой Музыки, – пояснила она.
Это была бомба для председателя. Обычно на заседаниях факультета ничего не происходило. Заседавшие сначала расписывались в специальной ведомости за сахарные булочки и кофе, предоставляемые от щедрот факультетского бюджета. Казарин кофе не пил по причине гипертонии, к сладкому был равнодушен, но расписывался вместе со всеми. Потом, слушая бессмысленные речи, коллеги ели эти булочки, потряхивали головами, стараясь сбросить настойчивую вуаль сна, и терпеливо дожидались своей очереди выпустить струю велеречивой белиберды. А тут, впервые за четыре года работы в университете, на заседании происходило что-то реальное и причем довольно гадкое в своей реальности.
Тарапунька – так Казарин сразу окрестил господинчика – виновато улыбался, суетился и словно пытался спрятаться за внушительную вертикаль деканшеского тела. Странное они представляли зрелище: Маленькая Курочка, долговязая кривоногая дама лет пятидесяти, с изъедeнным оспинами лицом и неровными зубами, и круглый Тарапунька, едва достающий ей до груди.
На резонный, но довольно вызывающий, по тайским понятиям, вопрос Казарина, зачем нужно такое отделение, если джазом занимается только он один, деканша пояснила, что вовсе не один:
– Ацзянь Тирапон – уже два. А нанимем секретаршу, охо, глядим – и будет три. Значит, кто-то нужен для чтобы заглавлять коллектив.
На не менее резонный и еще более вызывающий вопрос, а какой, собственно квалификацией обладает уважаемый ацзянь Тарапунька, то есть Тирапон, – ну хотя бы какими инструментами владеет, последний дал исчерпывающие объяснения, сообщив, что, во-первых, «когда маленький в школе, играл – охо! – в ким. Это такие народные тайские цимбалы. С палочками»; а во-вторых, имеет магистрат по кулинарному искусству и может «научить английский». А нахохлившаяся и уже теряющая терпение Маленькая Курочка поставила клювом победную точку над всеми “i”:
– A в дополнительно к тому, у ацзяня Тирапон сейчас очень есть свободное время. Вот так как.
Что тут можно было сказать? Прошли времена, когда Казарин умилялся тому, как наив-ные, не загруженные мыслями тайские коллеги все путают, из всех видов духовной жизни отдают предпочтение приготовлению пищи и ее поеданию, а качество преподавательской деятельности оценивают по количеству часов, торжественно просиженных на стуле в офисе. С тех пор Казарин насмотрелся многого, совершенно не согласующегося с рекламным имиджем «страны улыбок». Но даже после всего увиденного такого он не ожидал. Годы напряженной работы; бесконечные часы дополнительных занятий, проведенных во имя дела, в которое он всю душу, блин, вложил; бесплатные концерты, которые он сам организовывал и на которых сам же и выступал; да, в конце концов, тридцать лет стажа, репутация прекрасного клавишника и тромбониста, – все это должно было дать ему какое-то право голоса. Ан нет. Хоть бы из приличия могли посоветоваться, суки. А если уж откровенно, то если и надо было назначать кого-либо заведующим этого Джазового Отделения, то его, Казарина, а уж никак не скабрезного Тарапуньку, который до своего назначения о джазе вряд ли слышал. В общем, обидно как-то все получилось. И не успел этот выскочка выскочить из своего ниоткуда, как уже лезет с каким-то академрасширением. Ой, ребята, быть беде.
* * *
В назначенный час полный состав отделения, т.е. Казарин и зеленая секретарша, вошли в огромный, обставленный колоннами зал. Ни булочек, ни кофе не было. Зато была трибуна, куда уже успел вскарабкаться Тарапунька. Вместо приветствия он деловито пощелкал по микрофону и, удовлетворившись качеством звука, начал пищать речь:
– Во всех последних недель я изучался учебной программой нашего Отделения Джазовой и Современной.
– Но ведь отделения такого не было, и программы, значит, не было, – позволил себе первую бестактность Казарин. – И откуда добавилось «современной»? Я-то как раз ориентировался не на Гершвина или Армстронга, а на джаз-фанк, смус, даже эйсид-джаз. Эрик Трюффаз, например. Куда же современнее?
Но не так прост был Тарапунька, чтобы смутить его какими-то трюффазами:
– Читал в интернете. В Японии в одной школе имеют одно отделение. С так самым именем.
Возражать против подобного аргумента было делом безнадежным.
Вдохновившись успехом, Тарапунька продолжал:
– Ну значит и вот как. Думаю: программа ваша хорошая, но надо делать больше лучше. Называем это «академрасширение».
Секретарша что-то чиркнула в блокноте.
– Ведь что надо? У нас тут вам Таиланд. Если просто предлагаем … Как вы его говорите? Джаз-фак? Фаньк? Студенты мало пойдут, разве не так ли?
-– Но ведь до сих пор шли. Я в Нарае четыре года уже преподаю, – не сдавался Казарин.
– А скоро переходим на – охо! – самоокупаемость. Нарай – это вам не такой известный, хотя университет причем государственный. Студентские родители посмотрят: «Ха, какая фанька?» Не будут платит деньги. Поэтому давайте так: Курс «История джаза» меним на «Менеджмент в сетях кинотеатров». А практикум импровизаций меним на «Джаз для международных прокладных целей».
– Каких?
– Прикладных, то есть. Ну в смысле, как играть в джаз на ресторанах, пансионаты, трейд-шоу. И можно еще много таких практикумов: «Хип-хоп для прикладных», «R&B для прикладных», «Хип-хоп в международных гастролях» итак вдали я. И тогда студентские родители посмотрят и говорят: «Охо, будем платить деньги». Такую программу я продам за очень хорошо.
Секретарша записывала. Казарин еще надеялся, что вот сейчас Тарапунька признается, что все это был розыгрыш, все посмеются, а потом кто-то принесет булочки, и польется, поплетется привычная, родная тягомотинка ни о чем. Милые сахарные булочки. Где были они сейчас? Где были времена старых добрых заседаний? Откуда взялся этот ужас, этот страшный Тарапунька, являвшийся к нему в детстве в бредовых кошмарах, когда мама клала ему, больному, на лоб повязку, вымоченную в уксусе, держала за руку и говорила: «Все будет хорошо, Игорек, это пройдет, уже совсем скоро пройдет».
– Пройдет еще как! – подтвердил Тарапунька. – Будем знаменитые, расширимся, делаем международные семинары. К нам едут вьетнамские люди, тайваньские люди, даже Корея. Приглашаем фарангские знаменитости. Берем 200, нет 300 долларов за оплату. Устраиваем отели, поездки, интертейнменты. Полная самоокупаемость. Охо, так и вот главное забыл: вашу – как ее? – «Джазовую гармонию» тоже не надо. Но вставляем «Международный маркетинг», можно даже для прикладных.
И тут страх исчез. Уксусная повязка стала совершенно ненужной: жáра больше не было. На место ему пришла ярость, брезгливая ярость. Просто взять и раздавить. Да, взять и прихлопнуть это мягкое, жужжащее. Казарин вскочил, руки его дрожали. Крик его был, наверное, слышен даже на улице.
– Маркетинг, говоришь? Не знаю, как у вас там в кулинарных искусствах, а у нас можно еще проще академрасширить, без прикладных. Давай вообще отнимем у студентов инструменты, вместо саксофонов всучим поварешки, вместо ударных – кастрюли и сковородки. И пусть идут себе поварами, заработают больше. Тогда и все наше отделение кучу бабла подымет.
Под ботинком хрустнуло. Жужжащее уже не жужжало. Казарин направился к выходу. С лица Тарапуньки свалилась и покатилась куда-то далеко под трибуну улыбка. Вслед за улыбкой попадали и другие компоненты, так что Тарапунька вообще остался без лица.
Секретарша, не вымолвившая за все совещание ни слова, отложила блокнот и метнула в спину Казарину кинжальный взгляд. Даже ее зеленое платье стало от злости еще зеленее.
* * *
Непонятно, как это могло случиться, но когда через несколько минут Казарин зашел в канцелярию деканата, все тайские коллеги разом замолчали. Никто не посмотрел в его сторону, никто не прореагировал на его приветственное «савади крап». Лишь ассистентка Маленькой Курочки что-то пропищала в ответ, но тут же перепугалась и спряталась за копировальной машиной, благо рост позволял.
Потом вернулся Тарапунька. Он приосанился. В его облике появилось нечто подвижническое, горделивое. Над полулысой с приплюснутой макушкой головой сиял ореол жертвы фаранговского беспредела – оскорбленной, но не сломленной. Полилась тайская речь. Все обступили героя, просили автографы, щелкали затворами фотоаппаратов, брали у него интервью, возбужденно делились впечатлениями. Журналисты готовились к пресс-конференции, обслуживающий персонал расставлял кресла, операторы завозили софиты, передвижные камеры на колесиках, прожекторы. Гримеры наводили последний лоск. Полицейский кордон с трудом сдерживал все нарастающий напор толпы фанатов, жаждавших хоть одним глазком увидеть своего кумира. Движение транспорта было перекрыто. Приближался рокот телевизионных вертолетов. Казарин понял, что он здесь лишний, – и вышел из помещения.
* * *
А ведь когда-то все было золотом на голубом. Таиланд сразу повернулся к Казарину самой светлой своей стороной. Было так уютно гулять по улочкам Бангкока, где чуть ли не у каждого дома готовили вкусную дешевую еду, и так славно идти вдоль каналов и смотреть на проплывающие лодки, а потом сесть в старом деревянном шалманчике с видом на воду и взять бутылку пива «Лео». Весь Таиланд сиял: сияли коньки на крышах храмов; воды реки на восходе; цветастые такси, коими изобиловал город; окна небоскребов в центре; оранжевые одеяния монахов; отутюженные блузки студенток; белые, красные, розовые цветы на невиданных им доселе деревьях; и самое главное – лица людей. Улыбались все и вся: девушки в метро, охранники в супермаркетах, продавщицы на рынках, дети на руках у бабушек, сами бабушки, трудяги за бутылкой виски вечером, бездельники за бутылкой виски днем, даже собаки, шастающие по кампусу, и те улыбались.
Вся эта пестрота была подчинена великому принципу гармонии: в набитых поездах никто не толкался, на улицах никто не кричал, в транспортных пробках никто не ругался, дети никогда не плакали, а собаки никогда не лаяли, И самое главное – никто никого не обижал. Публично наорать на человека, раскритиковать его за разгильдяйство, пусть даже и совершенно очевидное, упрекнуть в самой очевидной дурости, – все это было недопустимо, ибо тогда такой человек, что называется, «терял лицо», а с потерей лица рушилась гармония, и жизнь была уже не жизнь, и потому необходимо было делать все для того, чтобы эти самые лица сохранялись.
И страна уюта и покоя, страна, которая сразу приняла его, как родного, а он ответил ей тем же, эта чýдная, хотя во многом чуднáя страна попросила его остаться: «Ацзянь, в университет так нужен ваш опыт и знаний» – и он остался, хотя поначалу приехал сюда вовсе не за этим: была надежда избавиться от затяжной, ставшей почти клинической депрессии, столько лет не отступавшей после гибели жены. И все внимали каждому его слову, и говорили «добро пожалуй» при каждом его появлении, и благодарили за каждый проведенный урок.
Когда-то все было золотом на голубом. И куда оно вдруг исчезло?
* * *
Последующие несколько дней Казарин старался не появляться ни в канцелярии, ни в своем офисе. Приехав в Нарай, он сразу шел на занятия, а потом убегал домой. Однажды он столкнулся в столовой с двумя факультетскими знакомыми (один из них преподавал живопись, а другой – игру на тех самых злополучных тайских цимбалах), попытался переброситься с ними парой слов, но те сделали вид, что его не существует. Казарин был ошарашен. Конечно, несколько совместных походов по клубам – не так много, чтобы по российским меркам считаться друзьями, но в Таиланде уже и это было немало.
У кого-то в мемуарах Казарин прочитал, что никакой народ не может сравниться с тайцами в умении оказать внимание желанному человеку и в умении игнорировать существование нежеланного. С удовольствием оценив правоту первой части этого наблюдения в начале своей тайской жизни, Казарин теперь ощущал беспощадную точность второй его части. Никто ни словом не обмолвился с ним о произошедшем, никто не хмурил брови при его появлении и, не считая самой первой реакции, случившейся, очевидно, в состоянии аффекта, больше никто не замолкал при его появлении. Коллеги просто перестали замечать его. Единственная, у кого это не совсем получалось, была ассистентка замдеканши – та самая, которая пряталась за копировальную машину. Когда лифт, перевозивший Казарина, открывал двери на очередном этаже факультетского здания, она несколько раз оказывалась среди ожидавших. Увидев Казарина, она отскакивала от лифта и ждала следующего. По крайней мере, признавала, что этот русский злодей еще существует. Что ж, и на том спасибо.
– А что ты, собственно говоря, хотел? – говорил ему за стаканом виски Дэвид (в свое время, приехав из Калифорнии, он преподавал в Нарае английский, но вот уже несколько лет занимался сравнительным изучением сортов тайского виски). – Ведь твой заведующий из-за тебя лицо потерял. Сам знаешь, как тайцы с этим лицом носятся.
– Да перед кем он его потерял? Там одна секретарша была. И вообще, как этого мудака-кулинара могли взять к нам? Он же даже нот не знает.
– И он это прекрасно понимает, и все это понимают. Но говорить об этом нельзя. Кодекс чести, нахуй. А лицо он потерял перед самим собой, потому что из-за тебя еще раз убедился в том, что действительно мудак. И значит, ты нарушил этические принципы, на которых веками стоит это общество.
– То есть общество защищает право мудака вредить обществу? Да как такое возможно?
– Если бы я знал, как, брат, то не ушел бы из этого сраного Нарая и не бухал бы тут вот уже, – он задумался, загибая пальцы, – девять лет. Что ты хочешь? Я живу здесь полжизни, женат на тайке, дочь у меня – тайка. И я все равно не понимаю, что тут происходит. А насчет вреда – тайцы видят все это иначе. Им важно не качество образования, и уж тем более не независимость мышления, а порядок. Порядок строится на подчинении младших старшим: дети подчиняются родителям, простые препы – заведующим, заведующие – деканам, деканы – ректорам, ректоры – министру, и все они подчиняются королю. А что при этом говорит начальство, не имеет никакого значения. Лишь бы какие-нибудь указания давало. А ты, брат, покусился на основы. Сегодня ты своего кулинара критикуешь, а завтра … кто тебя знает? На святая святых замахнешься, души юные сомнением отравишь. Здесь такое никому не нужно.
* * *
Постепенно реакция отторжения охватила весь университет. Административные работники, преподаватели других факультетов, с которыми он все эти годы худо ли, бедно ли, но все-таки общался, смотрели теперь сквозь него. Казарин даже не сомневался, что ни о его конфликте с Тарапунькой, ни о самом Тарапуньке они и слыхом не слыхивали. Но по рецепторам коллективного сознания, на коем держится Таиланд, пробежал сигнал: «Опасность, отклонение» – и пошло, поехало. Прямо как: «Я роман не читал, но осуждаю».
На филологическом работала одна симпатичная ацзяньша, с которой Казарин познакомился на ежегодном университетском концерте. Он вместе со своими первыми выпускниками исполнил пару композиций любимого им Роя Айерса, а потом не менее любимого Рубена Уилсона. После концерта она подошла к нему, сказала, что музыка ей очень понравилась. Завязался разговор, перешедший в ужин на ближайшие выходные, а затем в легкий дружеский флирт на ближайшие три года. По пятницам он заходил к ней в офис, она исправно угощала его зеленым чаем, хихикала, показывала сочинения студентов на английском. Было весело.
Но в эту пятницу ацзяньшу будто подменили. Не было ни смеха, ни чая. Не успел Казарин появиться, как она куда-то засобиралась, забормотала что-то про встречу, на которую опаздывает, и он ретировался. Несколько раз звонил ей на мобильный, но она не брала трубку.
* * *
Быть может, прошел бы месяц-другой, и пыль бы улеглась – не настолько, конечно, чтобы забыть о непростительном отступничестве (коллективная память – вещь стойкая), но настолько, чтобы вернуть его в списки живущих на этом бренном свете и чтобы с ним здоровались или даже спрашивали, обедал ли он. Однако злая судьба Казарина уготовила ему иную участь.
Как-то в коридоре библиотеке он столкнулся – кто бы мог подумать! – с самим ректором. К удивлению и радости Казарина, тот не только первым поприветствовал его, но даже поинтересовался, как работа, студенты и вообще (ректор прекрасно говорил по-английски – Кембридж, сэр, не хухры-мухры – неплохо играл на кларнете и проявлял к происходящему на Факультете Изящных Искусств особое внимание). Казарин отвечал, что, мол, все идет хорошо и что он всем доволен.
– Вы ведь классическую музыку преподаете, виолончель? – уточнил ректор.
– Нет, что вы. Я на джазовом отделении, клавишные, тромбон.
– Так у нас теперь и такое есть? Не знал. И кто заведующий?
Казарин с трудом вспомнил настоящее имя Тарапуньки.
На лице ректора выразилось удивление, удивление сменилось печалью, ректор извинился и убежал.
А через два дня Тарапуньку сняли с должности заведующего, перевели на другой факультет, отделение закрыли. Зеленая секретарша, правда, осталась, но была разжалована в курьерши.
* * *
Это была победа, полная и несомненная. Как Канны Ганнибала. Как Аустерлиц Наполеона. Как на танке по Берлину. Как «Зенит», взявший Кубок УЕФА. Впервые за два месяца Казарин поднялся к бассейну на крышу своего кондоминиума и искупался. А потом прямо у воды открыл бутылку австралийского и весьма дефицитного в здешних краях шираза, достал кусок еще более дефицитного итальянского пармезана и смаковал, смаковал. Да, дорого, но не каждый день происходит такое, не каждый день торжествует справедливость, а агрессивная тупость, которую он всю жизнь ненавидел, получает по заслугам … События, имевшие место уже на следующий день, показали, что рано, ах как рано праздновал свой триумф Казарин.
* * *
Утром его вызвала к себе Маленькая Курочка. За то время, что они не виделись, она стала еще более жердеобразной, да и оспин на лице появилось как будто больше. Казарин неоднократно отмечал про себя, что с такой неизящной внешностью трудно было найти человека более неподходящего для руководства Факультетом Изящных Искусств. Видимо, она и сама о чем-то таком догадывалась и пыталась компенсировать физические изъяны новинками дизайнерской одежды. Но мини-юбки от Версаче только подчеркивали ее угловатые колени и нетайскую сверхгабаритность, заставляя недоумевать: если эта Курочка – маленькая, то какой же должна быть большая?
Расставив крылья в стороны, деканша села в боевую стойку и сообщила:
– Прислалaсь новая правила от Министервы Образования. Она хочет всех преподавателей иметь диплом Пи-Эйч-Ди, то есть кандидата наук. А у вас, ацзянь Касалин, такой нет.
Казарин пытался объяснить, что он закончил Московскую Консерваторию, а это, на минуточку, уровень JulliardArtsSchool. И между прочим, Московская Консерватория дала миру такие имена, как Рахманинов, Ойстрах, Спиваков. Увы, у Маленькой Курочки был Пи-Эйч-Ди в области менеджмента, и эти имена ей ни о чем не говорили. А он взывал к логике и ставил на вид, что ацзянь Тарапунька, то есть … как его? … Тирапон без Пи-Эйч-Дей этих аж отделением руководил, пусть и недолго, а ему, Казарину, получается, и преподавать нельзя. Но Маленькая Курочка объясняла невежественному фарангу, что должность заведующего – во многом административная, и чтобы занимать ее, достаточно магистратуры. А он все равно настаивал и уверял, что его диплом даже в США считался эквивалентом магистратуры (потому Казарина в свое время и взяли на стажировку в Канзасский Университет), а с магистратурой можно преподавать музыку в любом американском университете.
– Но тут вам не Америка, а даже очень Таиланд, – сердито прокудахтала Маленькая Курочка, дав знать, что аудиенция закончена.
В течение недели у него отобрали все курсы («не насовсем, ацзянь, вы не переживайтесь, а пока заясним весь факт, вязанный вашим дипломом – с министервой не шутим, сами понимаете»). Теперь джазовую импровизацию преподавал скрипач из Канады (без Пи-Эйч-Ди, между прочим), а историю джаза – тайский специалист по истории Юго-Восточной Азии.
С каждым днем вакуум вокруг Казарина становился все ощутимей. Большинство его теперь уже бывших студентов научилось не попадаться ему на глаза. Те немногие, кто по нерасторопности сталкивались с ним, жались к стенам, что-то мямлили и виновато отводили в сторону взгляд. В библиотеке перестали выдавать ему на дом справочные, якобы дефицитные издания, хотя кроме него ими никто не пользовался. В столовой перестали понимать английский, и теперь он толком ничего не мог заказать. А в канцелярии перестали снабжать его полагающейся бумагой для принтера, ссылаясь на нехватку финансирования.
– Нет, ну а что ты опять-таки хотел? – риторически вопрошал Дэвид. – Сначала из-за тебя теряет лицо зав, а потом сама деканша. Опозорил весь факультет. И перед кем? Перед рек-то-ром. Хуже, брат, некуда. Ты бы еще в прокуратуру пошел жаловаться.
– Да я вообще ни на кого не жаловался!
– Знаю. Но они видят ситуацию иначе. Запомни: из черного списка не вычеркивают, а только подшивают к нему новые страницы с перечнем новых преступлений. Так что Нарай для тебя кончился.
– И что мне теперь делать?
– А что тут сделаешь? Ищи другую работу. А еще лучше – плюнь ты на них на всех. Знаешь, иногда бывают такие моменты, когда надо просто уметь сказать: «Да пошли вы все. Idon’tcare. Просто Idon’tcare – “а мне все равно”».
Ни Казарин, ни Дэвид, да и никто во всем университете, за
исключением двух-трех ответственных работников, не знал, что Тарапунька
приходится троюродным – и хоть не самым любимым, но все же – братом жене
ректора, что недавно Тарапуньку по причине некомпетентности уволили с очередной
работы, и за новую машину, взятую в кредит, платить стало нечем. Ректор
взглянул на кулинарный диплом родственника и, скрепя зубы, дал соответствующие указания своей ассистентке, а та
по простоте душевной решила, что кулинарные искусства и изящные – примерно одно
и то же. Так Тарапунька был поставлен во главе дела, в котором ничего не
понимал, а затем – после упомянутой беседы между ректором и Казариным –
благополучно переведен на Факультет Менеджмента, имеющий к его образованию хоть
какое-то отношение. Так что, сам того не желая, Казарин оказал Тарапуньке, не
говоря уже о Факультете
Изящных Искусств, большую услугу. И вот какой была благодарность.
Вняв совету Дэвида, Казарин принялся за поиски новой работы – рассылал свое заслуженное резюме, которому мог бы позавидовать любой джазмен, звонил по университетам, пару раз даже пытался, производя переполох среди секретарш, пробиться к деканам – не по записи, сам. Но то ли имена Голощекина, Мериона Мидоуза и других знаменитостей, с которыми в свое время сотрудничал Казарин, были для деканов пустым звуком, то ли кто-то уже успел разослать копии черного списка по всему Таиланду (а скорее всего, и то, и другое вместе), но на его и-мейлы никто не отвечал, а на телефонные сообщения никто не реагировал. Приговор к небытию был окончательный и обжалованию, судя по всему, не подлежал.
* * *
Дело, в конце концов, было не в деньгах, тем более что их все равно продолжали платить. Китайские бизнесмены, облюбовавшие его небольшую, но удобно расположенную квартиру на Соколе, переводили оплату регулярно. Со своими средствами он мог даже получить в Таиланде пенсионную визу и спокойно отправиться в вечный отпуск на южные острова. Но ни джаза, ни о джазе там никто и не слышал, а пляжи, тайки и массажи надоели бы очень быстро. Да и кто уходит на пенсию в 52 года? Дело было в востребованности, товарищи дорогие. Хотелось поделиться тем, что он знал, хотелось заниматься тем, без чего жить не мог. Ему нравилось быть среди студентов, он хотел и дальше открывать им волшебный мир джаза, переживать вместе с ними новое, и готов был заниматься этим бесплатно. А этим чинушам такого не нужно. Все забыли, как аплодировали на его концертах. Честь флага, понимаешь, важнее оказалась. А при чем тут честь? Дать мудаку лишать студентов образования, разрушать факультет, а потом всем бараком покрывать его – это, по вашему, признак благородства? Он же тамбур от тамбурина отличить не может. И ведь если подумать, ничего страшного не произошло. Деканша осталась, где была. Этого дебила перевели на работу почти по специальности. Ан нет, лица они свои, оказывается, потеряли. Шли-шли и вдруг потеряли, найти не могут … Нет, никогда ты, ацзянь Касалин, не поймешь эту страну Маленьких Курочек и Тарапунек. И никому твой джаз тут не нужен. А ты – тем более.
Теоретически можно было вернуться в Москву, но в последние годы жизни там он стал бояться этого города, как впрочем, и всей России. К тому же квартира его перестала бы служить источником дохода, а начинать поиски новой работы после четырех лет отсутствия было занятием нелегким и, прямо скажем, малоприятным.
Чтобы как-то защититься от депрессии, Казарин сократил до минимума посещение университета. Но карантинная мера, как он и ожидал, облегчения не принесла. Более того, и в районе, где он жил – при том, что район этот находился на весь весьма приличном расстоянии от университета, – начали происходить престраннейшие вещи.
В вестибюле его дома красовались два подтянутых охранника в униформе и аж при эполетах. В их единственную обязанность входило козырять жителям и залихватски щелкать при этом шпорами. Но в один прекрасный день – а может быть, и вечер – Казарин обратил внимание, что ему никто уже не козыряет, даже не пытается. Более того, при его появлении и охранники, и прочий обслуживающий персонал, коим было напичкано его многоэтажное кондо, напускали на себя подавленно-строгое выражение лица, какое бывает при посещении морга, и переставали замечать Казарина.
Вокруг все менялось, на пустом месте возникали невидимые преграды, устоявшийся ход жизни был непоправимо изломан. Такси, которыми кишели улицы Бангкока, больше не останавливались перед ним, сколько бы он ни голосовал. Водители трехколесных тук-туков наотрез отказывались везти его куда-либо. В магазинах и на рынках у продавцов исчезла сдача, а желающих разменять ему деньги найти было уже нельзя.
Один раз Казарин шел привычным маршрутом по своей улице в банк. У ресторанчика, где он раньше всегда обедал, играли дети. Один из них, самый маленький, – только ходить научился, наверное, – вдруг подбежал к нему и со всей силы зачем-то ударил его по колену пластмассовым грузовиком. А пока оторопевший Казарин виновато улыбался подбежавшим родителям, его тяпнула за другую ногу кудрявая собачонка, явно даже не здешняя. Было и больно, и обидно.
Мир вокруг Казарина резко сужался, и в этом новом мире было тяжело дышать, передвигаться и даже думать. Опустилось небо, воздух стал невыносимо плотным, ноги с трудом боролись с возросшим во много раз земным притяжением. Казарин долго пытался понять, как противостоять сложившейся ситуации, и остановился на самом русском решении: начал пить. Видимо, дали о себе знать славянские гены, с наилучшими помыслами и в большом количестве переданные ему сибирячкой-мамой.
Поначалу пилось хорошо и пьянелось легко. Но очень скоро и без того гипертонический организм Казарина стал выражать неудовольствие происходящим. Недовольство перешло в акции неповиновения, а затем во всеобщий бунт, причем довольно жестокий. Стараясь хоть как-то договориться с организмом, он понижал дозу, героически пытался возобновить зарядку и плаванье, делал паузы в потреблении. Во время этих пауз сознание прояснялось и оказывалось, что мир стал еще уже, еще тесней и страшнее, и что находиться там совершенно невозможно. И тогда он махал рукой на бассейн и на организм и спешил обратно, туда, где можно было забыть об отчуждении, невостребованности, непроходимой тупости мира; где можно было спокойно восседать, как в грязевой ванне, в бесконечных беседах с Дэвидом, под виски с колой; или плыть в пивном тумане по своей квартире, ностальгируя над старыми фильмами о большем, скачанными из Сети. Он обрюзг, растолстел, в груди все чаще стало появляться опасное жжение и боль. Врачи, сокрушаясь, говорили, что гипертрофия сердца прогрессирует слишком быстро, а там инфаркт – и сами понимаете, ацзянь … Но все это уже было ему безразлично. Он был никому не нужен, жил один, производить впечатление было не на кого. Еще пару лет назад местные барышни выстраивались в очередь возле его квартиры, но потом все ему надоели, и очередь пришлось разогнать.
Кстати, Дэвид стал единственным человеком во всем Бангкоке, с кем он мог выпить, не считая себя самого, конечно. Стоило Казарину появиться в каком-нибудь баре на Сукхумвите – хотя бы в «Гулливере» или «Последней лагуне», где его хорошо знали, как стойка вокруг него опустевала, посетители и даже веселые красотки, которым вменялось в обязанность обеспечивать джентльменам досуг, отсаживались от него подальше; иногда даже притихала музыка. Однажды он попытался ангажировать для совместного похода домой улетную смугляночку с чувственными пухленькими губами, но та, пренебрегая профессиональной этикой, поджала эти самые губы и, расплакавшись, убежала.
Надо сказать, что Казарин все еще умудрялся появляться в Нарае и расписывался в посещении за всю прошедшую неделю, а то и две. Сторониться коллег стало уже ненужным: его все равно никто не замечал, а снующие по крови ферменты алкоголя научили его не комплексовать по этому поводу. Уволить его не могли: не позволял статус постоянного сотрудника, щедро предоставленный eму четыре года назад предшественницей Маленькой Курочки, и на банковский счет Казарина по-прежнему поступала зарплата.
* * *
Однажды в пятницу, разобравшись с солидной бутылью местного бренди, Казарин понял, что, если сегодня не докажет этому городу свое существование, то умрет. Он открыл футляр, быстро собрал свой серебристо-золотистый тромбон, BachStradivarius, который не брал в руки уже несколько месяцев, сунул под мышку и вышел из дома. Стоя на оживленном перекрестке, напротив торгового центра, он стал играть. StLouisBlues в си-бемоль мажоре разливался по вечереющим улицам. Чтобы не нарушить неторопливое настроение города, он выбрал медленный темп, вразвалочку, сродни интерпретации Каунта Бейси. Сотни людей проходили мимо Казарина, сквозь Казарина, и никто его не видел и не слышал. Тогда, прервав блюз, он стал издавать на тромбоне жуткие, неприличные звуки. От апокалиптической какофонии звенели стекла окон, лопались уличные фонари, но все равно никто не обращал на музыканта внимания.
Казарин кинулся к торговому центру, вбежал в находящийся на первом этаже супермаркет. Он вскочил на постамент, где возвышалась массивная инсталляция из каких-то шоколадок и коробочек, расшвырял их ногой и изо всех сил стал дуть в свой BachStradivarius. Деликатный инструмент, не привыкший к подобному отношению, дребезжал, петушил, грозил развалиться на части. А десятки тайцев продолжали невозмутимо катить свои тележки по проходам и прицениваться к товарам.
– Ах вот, значится, как! – заорал Казарин. – Невидимку из меня сделали? Ладно, щас я вам покажу, гадам.
Он спрыгнул с постамента и ринулся к винно-водочному отделу. Схватил самую большую бутылку «Серого гуся», из горлышка в горло заспешило теплое, ласковое. Затем засунул полуопупустевшую тару в карман и понесся вдоль полок, вся круша и сметая на своем пути. Лились ручейки пива, соков, соусов. Весело прыгали по полу оранжевые мячики апельсинов, катились картофелины. К рекламным стендам прилипали метко брошенные куски лососятины. Все падало, ломалось, рассыпалось. Но никто даже не обернулся. Кассиры продолжали пикать сканерами, охранники помогали покупателям укладывать мешки с покупками в тележки.
И тут Казарин понял, что все это уже с ним было. Во сне. В том самом сне накануне встречи с Тарапунькой. И супермаркет там такой же был, и кассирши такие же, и полки. Только вот вместо продуктов одно говно, извиняюсь, было. Хотя, минуточку … Да ведь и тут тоже … Боже мой. Эта как, мать вашу, понимать? Хули вы людям такое подсовываете? А вы … вы разве не видите, что берете?
В ужасе Казарин рванул через горы этой дряни куда-то в подсобку, потом через склад, вдоль штабелей ящиков, через длиннющую канаву, в которой что-то хлюпало и вздыхало, добежал до эскалатора, ринулся вниз и чудом, в самый последний момент успел, отталкивая надвигающиеся двери, запрыгнуть в вагон метро. Жаль только, кулиса тромбона немного погнулась.
Он рухнул на сидение, достал из кармана недобитого «Серого гуся» и жадно схватил его зубами за горлышко. И тут в груди у него что-то защемило, как не щемило никогда в жизни, дыхание перехватило, во рту почувствовался отвратительный кислый вкус. Он схватился обеими руками за тромбон, но, не удержав, выронил. По глазам его хлестнула тьма.
Неизвестно, как долго длилось навалившееся забытье, но в конце концов он заметил, что кроме него в вагоне никого не осталось, хотя вагоны справа и слева были переполнены людьми. «Ну и хрен с вами», – подумал Казарин, как вдруг состав остановился.
– Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны, – сексуально прожурчал женский голос.
Но Казарин ничего освобождать не стал. Когда остальные пассажиры дисциплинированно вышли на платформу, поезд тронулся. Шел он долго, нереально, невообразимо долго для подземного транспорта, – может, час, а то и два. Казарин заподозрил неладное и встал с места. Он миновал один вагон, другой, двадцатый, а они все не кончались, и один переходил в другой. Свет уже не горел, пахло чем-то копченым. С потолка капало, пол гудел, как пустой железный бак. Идти было тяжело, ноги вязли в чем-то липком. Вдруг кто-то несильно, но требовательно дернул Казарина за рукав рубашки, и он остановился. У овощного прилавка стоял тайский мальчуган лет десяти в черном каратистском кимоно и почему-то остриженный наголо. В одной руке у него была удочка, а в другой зачехленная теннисная ракетка.
– Дяденька мистер, вы куда идешь?
– Я… потерялся я, – признался Казарин.
– Ну тогда тебе туда, – и мальчик ткнул удочкой вправо.
Казарин был готов поклясться, что весь разговор проходил на русском языке, но удивляться этому было некогда. Следуя заданному направлению, он пошел по залу направо, вскоре впереди забрезжил свет. Подойдя поближе, он обнаружил стальную дверь, потянул за ручку холодильника и оказался на кухне. За горой немытой посуды в стене был проем, а над ним – надпись «Стол находок». Проем был небольшим, но Казарину все же удалось пролезть. Там, посреди прозекторской, прямо над кровостоком, на разбитом кафельном полу, действительно стоял алюминиевый стол. Среди банок и колб, заполненных чем-то желтым, он сразу заметил прозрачный пакет, а в нем – два аккуратно срезанных лица; хорошо сохранилась и кожа, и волосяной покров, а на одном из них – оспины.
– Это же то, что потеряли эти … Тарапунька и Курочка, – догадался Казарин и взял пакет.
Когда он обернулся, проем был уже плотно замурован. Казарин понял, что единственный способ выбраться отсюда – через открытый люк, к которому вел кровосток. Он подошел к люку, отсоединил клапан тромбона от трубки, перевязал их вместе и закинул за спину, как колчан с луком. Затем взял в зубы пакет и стал осторожно спускаться по веревочной лестнице вниз шахты лифта. На одном из этажей, на лестничной площадке сидели Тарапунька и Маленькая Курочка. Увидев Казарина, они перестали играть на цимбалах.
– Ацзянь, – замахала палочками деканша, – заворачивайтесь к нам на обратно. Будьте одни заглавлять отделение Джазовой. Завтра уже можно заседание. Охо! С булочка и кофе.
Зеленая секретарша строчила в блокноте, записывая.
– Некогда мне, – мотнул головой Казарин и кинул им пакет. – Возьмите вот, это ваши.
Он спускался все ниже. Становилось все темней. Шахта расширялась, как воронка, и лестница угрожающе раскачивалась от ветра. Когда стало уже ничего не видно, лестница кончилась. Казарин понял, что надо прыгать. Он разжал руки. Холод и страх просверлили его насквозь. Летя в черное никуда, Казарин вдруг всем естеством своим осознал, что никакого дна уже не будет. Никогда. От этой мысли его аорта лопнула, и измученное его сердце остановилось.
* * *
Казарин глубоко вздохнул и открыл глаза. Поднял с пола тромбон. В тоннеле, за окнами поезда мелькали фонари. Поезд был пуст. Почти пуст. Прямо напротив него сидела удивительной красоты молодая женщина в белом до колен платье. Ее короткие черные волосы, в чем-то мальчишеская челка, изящно обрамляли лицо. Необычно большие для таек глаза светились вдохновением и спокойствием.
– Привет, —– сказал он ей по-английски.
– Привет, – ответила она. – Плохой сон приснился? Вы стонали.
– Так вы со мной разговариваете? – поразился Казарин.
– Ну вы же сами сказали «привет». Вот я и … Музыкант?
– А как вы догадались?
– У вас как бы тромбон, да и вообще, – она махнула рукой в сторону и улыбнулась.
Только сейчас Казарин заметил, что на сидении рядом с прекрасной спутницей лежал объемный футляр. Размеры и форма не оставляли сомнения в его содержимом.
– А зачем вам труба?
– Затем же, зачем вам тромбон.
Казарин вскочил, потом сел. С удивлением успел заметить, что привычная боль в груди исчезла, как будто и не было ее никогда.
– Неужели? Послушайте, а что вы вообще тут делаете? Ну, я имею в виду – одна, в такое время, да еще с трубой?
– Какой вы любопытный. Что делаю? То же, что и вы … Потерялась я. Да и … надоели они все. Видеть их не желаю.
– Послушайте, – заволновался Казарин, – вы должны мне немедленно все рассказать. Прямо сейчас.
– Нет, вы на редкость любопытный. Давай лучше сыграем для начала.
Она достала из футляра сверкающий инструмент и поднесла его к губам. Теперь она была еще вдвое прекрасней.
– Давай, – Казарин протер рукавом мундштук, – сейчас подойдет что-нибудь такое … что-нибудь типа …
– IDon’tCare знаешь? – спросила женщина.
– Кэннонболла Эддерли? Ну ты даешь! Кто ж не знает старика Эддерли? Ре мажор, начинай.
Из трубы радостно выскочила и полилась, пузырясь, как шампанское, насмешливая мелодия. Ее нежно подхватил галантный тромбон. И повторяя IDon’tCare, WeDon’tCare, они понеслись вместе навстречу свету, закружились вихрем над бытием. И в этом кружении уже не было ни следа, ни намека на прошлое с его шелухой, суетой и ненужными, ставшими навсегда безымянными персонажами.
А поезд шел и шел по бесконечным туннелям подземки.