Опубликовано в журнале Зеркало, номер 37, 2011
Он был отменным рисовальщиком и по утрам любил пить синий чай, флюоресцирующий от лайма, в своем бунгало среди тропических зарослей, куда к нему прибегала красавица-камбоджийка с очень смуглым лицом и упругими икрами. А потом наблюдал, как пуантилизм утреннего солнца золотит стебли огромных ирисов, и как лотосы изумленно цветут вопреки всему среди многошумных и многоцветных лугов.
Днем он рисовал, иногда азартно, а иногда и почти исступленно, на шею повязав как галстук короткий кампучийский клетчатый шарф. Он брал с собой только один синий карандаш и рисовал им сосновые чащи и заброшенные пруды, окруженные зарослями гигантских колокольчиков, которые французы из колониальной администрации прозвали “трубами ангелов”, и которые действительно были удивительно похожи на огромные благоухающие духовые музыкальные инструменты. Иногда он ходил по лесу и встречался там с горными племенами в пестрых одеждах, которые воровали у диких пчел мед и наливали его в большие бидоны, залезая для этого на деревья, с которых свисали, как елочные игрушки, огромные одутловатые ульи в виде немного ужатых шаров. На ветвях деревьев там сидели разноцветные синие птицы, любуясь безлюдностью леса. В реке плескалась крупная ищущая одиночества рыба среди огромных валунов, чувствуя безопасность и безнаказанность, а вокруг ветвились стрелы бамбуков, устремляясь эротически ввысь. А потом он ел синюю рыбу, которую ему приносили крестьяне. А крестьяне в свою очередь покупали ее, видимо, у рыбаков, а рыбаки доставали ее из моря. И растения, похожие на большие попугаичьи хвосты, окружали плотно его досуги.
Вечером он любил следить, забравшись в уют кресла из тукового дерева, как стройная камбоджийка удаляется смуглыми ногами от его дома и долго бежит среди диких и гулких трав и стрекотания цикад по заброшенному рисовому падди к себе в деревню, где дома повисли на сваях, и как качаются на ветках гигантские, покрытые колючим панцирем джек-фрукты, наполненные тропиками и соками земли, и как торчат синие гладиолусы на своих изысканных стеблях. Ночью он прогуливался по лесу, где тени деревьев ложились в несколько слоев на землю, отчего тень на земле становилась удивительно темной и густой, позволяя нежным ароматам ночных акаций щекотать ему ноздри, так как днем все эти акации спали и экономили свои ароматы для ночи.
А на закате он начинал писать бесконечное сочинение, которое называлось, кажется, так – “О патологиях мышления народов мира”, нечто вроде энциклопедии, куда он заносил записи о народах, несколько его разочаровавших своими патологическими разновидностями мышления и жизни, а также манерами. И заносил он туда разные короткие и длинные записи, а также складывал туда же, то есть в эту же самую тетрадь, самые причудливые листы разных диковинных деревьев, которые он находил во время прогулок по лесу. Он даже не столько писал, сколько рисовал словами, думая иногда, что многие из них сегодня затерты до кожи. Он замечал, например, что некоторые слова даже потихоньку истлели, завяли, пожухли, пропахли бумагой и делопроизводством, даже такие честные слова, как, например, слово “цифра”. Порой весьма обременительно и радостно их оживлять, поворачивать незатертой стороной, чтоб они оставались усатыми и ворсистыми, нетронутыми молью, как-то их перекраивать, перелицовывать, ставить на них заплатки и выставлять наружу какой-нибудь новой и неожиданной стороной.
Когда он жил в Европе, а это было уже довольно давно, он много читал и мало рисовал, и от знаний стал он тяжелый и неповоротливый. В западных государствах, стало казаться ему, почти не осталось животворных пустот и зазоров, а ему хотелось все-таки чувствовать какие-нибудь пустоты и незаполненности.
А молодая камбоджийка, похожая на раскаленные профили, высеченные на развалинах кхмерских храмов, что-то ночью ему шептала и таяла в его ладонях, и на ладонях оставались следы от ее температуры, фактуры, разные изгибы ее тела, и улыбалась, и была довольна, что он уделяет ей столько внимания.
Ну а иногда, правда, довольно редко, он приезжал в Пномпень, чтобы окунуться в ванну из людских потоков, окатить себя человеческой массой. Иногда заходил в театр теней, где развоплотившиеся куклы из буйволовой кожи танцевали на большом белом экране, иногда останавливался, чтобы посмотреть на Меконг, где водятся огромные меконгские сомы. На набережной и по городу водители туктуков предлагали ежеминутно повезти его в любую сторону, а полицейский жалобно жаловался, что правительство платит ему очень дешевую зарплату, и предлагал купить у него полицейский значок, портупею, пуговицы, пилотку, кокарду – в розницу или оптом всю униформу. Любил постоять на мосту, пройти по улочкам, где недавно убивали испорченных городской жизнью горожан красные кхмеры, и зайти иногда в китайский квартал, где пахнет все время китайской аптекой и фонарем. И в той аптеке как бы неохотно обратить внимание на свисающие со стен гирлянды древесных грибов, морских коньков, маринованные гнезда птиц, ягоды годзи, сушеные глаза лягушек, похожие на яйца диковинных птиц реликтовые плоды ло ханьго, сушеные туши летучих мышей, распятых на тонких жердях, коричневые листья гингко билоба, окаменевшие водоросли, засушенных медуз, белый и желтый женьшень, тонко диетически порезанные и скукожившиеся от усушки оленьи рога, перемешанные с корнеплодами, морские огурцы, а также измельченные раковины и толченые кости диких зверей, вяленые лапы каких-то млекопитающих, морские уши, залитых спиртом ос, коренья, измельченный рог буйвола и даже кожу ежа, моченый кордицепс, мускус кабарги, амбру кита, вяленый хвост антилопы, фаллосы лошадей, трепанги, сушеные внутренности изюбря… Вся эта фармакопея наводила его на всякие фантастические мысли, которые разнообразно текли в многоразличные русла.
Например, ему казалось, что психологические поверхности современных людей стали более сложными и изогнутыми, как усушенные тела и члены диких зверей и флоры в китайской фармакопее. Раньше люди были похожи на простые, может, даже немного ортогональные, геометрические фигуры, которые было легко подогнать друг к другу. Сейчас поверхности у людей стали более шероховатые, с острыми углами, хотя сами люди как будто бы даже и упростились.
Кроме того, ему начинало казаться, что самое популярное – это мистика, а самое мистическое – это простота.
И еще думал о том, что это не красота спасет мир, а может быть, наоборот, мир сам когда-нибудь спасет красоту, и тогда крепче прижимал к себе смуглую камбоджийку, которая знала по-английски примерно тридцать пять слов (как-то даже специально с ней считали), а он знал только несколько слов по-кхмерски, которыми не мог передать всего изобилия и тревожности своих мыслей. И так они иногда сидели часами, наблюдая за разыгравшимся вокруг сезоном дождей, который наполнял воздух влагой, брызгами и отрицательными ионами, чрезвычайно полезными для кожи и легких.
За время жизни в Камбодже он так наполнился тишиной, что ему уже, как правило, не хотелось ни о чем говорить, и к тому же часто это было уже как бы совсем ни к чему. И так много накопилось в нем тишины и молчания, что люди стали невольно тянуться к нему, когда он изредка, все реже и реже, приезжал на большую землю. Правда, он и раньше часто молчал, но тогда настоящей тишины в нем было совсем немного, можно даже сказать, совсем чуть-чуть. А молчал он тогда оттого, что у него было часто в кармане очень мало денег, а люди, у которых не очень много денег, часто помалкивают или склонны к молчанию.
И думал о том, что сложность всего заключается, скорее всего, в простоте. И ел иногда кашу, которая называется по-английски “слезами Иова”, похожую на перловую крупу, но с более крупными зернами, и иногда – пока ел ее – он немного даже плакал оттого, что каша напоминала ему на вид слезы. А тем временем ветер шевелил шевелюры диких трав и цветов, а кхмерские храмы казались немного синими от того, как плотно накрыло их небо своей игрушечной синевой.