Опубликовано в журнале Зеркало, номер 37, 2011
Скульптор Эрик Неизвестный пил в народе.
В пивную на Сретенке он шел с высоко поднятой головой, поступью римского императора, летом – закатав рукава измазанной глиной рубахи, зимой – в шапке, похожей на царскую корону.
Когда император входил в провонявшую тухлыми креветками пивную, шум умолкал и народ расступался, уступая место вне очереди. “Строиться” с ним мне приходилось не раз.
“Одна нога здесь, другая – там!” – давал команду император. И я, как птица-воробей, летел в магазин за водкой.
Пил он мастерски. Не цедил, как пошлые пьянчуги, а вливал в себя граненый стакан целиком, не моргнув глазом. Он арендовал пустовавший хлебный магазин в Сергеевском переулке с выходом на тротуар, так что любой прохожий мог наблюдать за работой скульптора. Много батальных сцен. Угловатые, выпуклые формы, трубы и бетон, штыки и солдаты. У него постоянно кто-то крутился. То помощник, строивший каркас, то подвыпивший коллега, размышлявший над пустым стаканом. Неизвестный был одержим бесом славолюбия и везде играл роль эстрадного героя перед восхищенной толпой зрителей. Как былинный богатырь, он воевал с шестиглавым драконом – академиком Евгением Вучетичем, захватившим лучшие госзаказы на монументы и в Москве, и в Берлине, и в Нью-Йорке, и в Сталинграде.
Его постоянные собутыльники и соседи – Свет Афанасьев (карманный вор и акварелист), Вовик Фредынский (антиквар и живописец), Сашка Завьялов (шахматист и собачник); я хорошо их знал. Но на сей раз в мастерской что-то мастерил незнакомый мне кудрявый крепыш цыганского типа, чуть косивший одним глазом. Аккуратно представился: “Анатолий Брусиловский, харьковский художник”, – и принялся что-то строить и лепить.
Выглядел он превосходно – пышные усы, переходящие в бакенбарды, как у аристократов девятнадцатого века, крупная кудрявая голова и умный взгляд.
И было в нем что-то былинное – “приехал Жидовин – могуч богатырь, сыра земля всколебалася, из озер вода выливалася”.
Меня удивило, что этот богатырь наотрез отказался пить водку.
“Выпендреж, – подумал я и разлил по стаканам драгоценную жидкость, – в жизни не везет, богатырь чужих идей”. Мне в тот день везло, в кармане топорщились деньги. Я нацарапал репортаж со съемочной площадки в журнал “Советский экран” и держал под рукой роман для иллюстраций.
“Старик, ты большой оригинал!” – восхищенно соврал я.
Такой была первая встреча с кудряшом Брусиловским осенью 1961 года.
О своем первом московском работодателе харьковчанин отзывался довольно резко и, естественно, за глаза – “алкаш и марксист, проходимец и мерзавец”.
Потом наши встречи продолжились – то в издательских коридорах, то в чьих-то мастерских и квартирах, на выставках и в клубах, но первоначальный образ опрятного трезвенника среди знаменитых алкашей навсегда остался в памяти.
Его художественные успехи не заставили себя ждать.
Магия слова много значит в человеческом общежитии.
Свои острые перовые рисунки он подписывал “Брусилов” – фамилией царского генерала, в 1916 году разбившего австрийцев в Галиции, но злоязычные коллеги между собой, да и в лицо, употребляли упрощенное “Брусок”.
“А что на сей раз нам принес Брусок?” – острили худреды.
Я часто пользуюсь этим звучным прозвищем, производным от фамилии, но несущим иной вещественный смысл.
Общее техническое отставание социалистической России от капиталистического Запада привело к тому, что не только ученики художественных школ, но и дипломированные профессионалы использовали в работе материалы пещерных времен – китайскую тушь, гусиное перо, – не имея понятия о коллаже, фломастере, рапидографе.
В главный журнал страны “Огонек” Брусок принес коллаж, патриотический по содержанию и новый по форме. Он наклеил на лист бумаги фотографию немецкого солдата в рогатой каске и перечеркнул его красным крестом. Худред Пинкисевич в испуге побежал к “хозяину” – Анатолию Сафронову, адепту ортодоксального рисования, и был страшно удивлен, когда декадентскую композицию хозяин немедленно подписал в печать.
Харьковчанин сразу стал знаменит. О его героических коллажах говорила “вся Москва”, а за ней стали говорить Варшава и Прага.
Выставлять свои произведения на публике без разрешения властей тогда категорически запрещалось. Выставки коллажей в Польше и Чехословакии готовились нелегально и чемоданным способом.
Подпольный поэт и художник Михаил Гробман, ставший приятелем Бруска и составителем первых каталогов, в своих дневниках осветил этот нелегальный процесс.
Доносить на друга некрасиво, а на врага – опасно.
И Брусок наотрез отказался доносить на зарубежных друзей.
* * *
Ой, Одесса-мама!
О славном приморском городе Одессе я много читал, лучше всех о нем сказал Александр Сергеевич Пушкин, отбывавший там срок ссылки (1824):
“Тогда боялись мы султана и правил Буджаком паша с высоких башен Аккермана”. Значит, был татарский Буджак, а стала русская Новороссия. Русские солдаты отбили у турок часть территории в пользу царской короны.
В 1970 г. я решил проверить, что это за Буджак на самом деле. Спустился в Одессу самолетом. Сразу поразили пыльный аэропорт и жестокий ветер, гонявший газетный мусор по плошади. Пейзаж украшала единственная цистерна, крашенная ядовитой желтой краской, а при ней состояла дебелая баба без признаков возраста, продававшая кружками теплый квас. Я благоразумно выпил эту жидкость, потому что позднее она мне уже не попадалась. Зеленый автобус доставил пассажиров в центр, на Приморский бульвар, и я вылез у сквера с каменными львами. Самец держал в лапах убитого кабана, рядом с ним самка кормила детенышей.
Одесса – главное южное окно в Европу. Я сел у каменного монумента и глядел на тяжело нагруженный пешеходный народ. Говорят, в недалекие времена каждый третий житель города был еврей – община в сто тысяч человек. Не обнаружив в толпе выразительных библейских лиц, а также ни Мурки, ни Япончика, я решил отовариться и закупить питье.
Не знаю, что здесь пил Пушкин, – наверняка, привозное шампанское: все-таки аристократ, хоть и опальный. А чем питались простые люди – греки, сарматы, татары, евреи?
Я пошел по стопам Пушкина и купил в ларьке литровую бутылку “Солнцедара”, плодово-ягодного напитка высокого градуса. Насквозь пробивает желудок, но веселит. О виноградных винах в ларьке не слышали со времен дюка де Ришелье, посадившего в Аккермане одну виноградную лозу в честь победы над турками.
От львиной семьи меня, как скотину, отогнал хворостиной милиционер, правда, не проверяя паспорта. На всякий пожарный случай деньги я спрятал под стельки рваных ботинок. Затем я забрался в пригородный поезд и вылез на последней станции под названием Холодная Балка. Тут начинался песчаный берег, заваленный мотками колючей проволоки времен Первой мировой войны, а за ним синело обширное море. С высокого обрыва я не заметил ни броненосцев на горизонте, ни игорных домов и заснул под шум морской волны.
Ночью мне снились знаменитости передового города юга. С сионистами – Вера Инбер, Яша Хейфец и Мишка Япончик – все было ясно: черта оседлости, Москва не пропишет. Но почему дюк де Ришелье, де Рибас и де Ланжерон, образованные и родовитые французы, облюбовали для жительства столь пыльный и безводный кишлак? Да и мятежницу Жанну Лябурб (1919) почему-то похоронили на Втором еврейском кладбище. Лучше места не нашли, что ли? Рано утром, хлебнув “Солнцедара”, не заворачивая в музеи и катакомбы Одессы, я двинулся в сторону легендарного Аккермана, столицы Буджакской Орды. Местечко с развалинами некогда грозной крепости и водокачкой, заросшей крапивой и бурьяном, красиво расположено в устье широкого Днестра с его крутыми берегами и текучей жидкостью, скорее похожей на нефтяные отходы, чем на речную воду. Но оказалось, что отсюда качают в Одессу пресную воду. По реке продвигались ржавые баржи, нагруженные зерном. За мостом через лиман открывалась взгляду настоящая, километров на сто, до самого устья Дуная, сплошная пустыня без единого дерева, признаков жилья и пресной воды.
Где же “шаланды, полные кефали”?
Вместо кефали – дом отдыха, но туда не пускают отдыхать. Над крышей, как сломанный зуб, торчит огрызок минарета, в воротах – солдат с ружьем.
Я разделся догола и наобум, как Робинзон Крузо, побрел песчаным пляжем, пока не
наткнулся на живого человека в тростниковой будке. Мужик по выходным дням приезжал на румынском мотоцикле “отдыхать на море”, то есть ловить бычков и пить водку. Бутылка “Солнцедара” спасла меня от ареста за бродяжничество в голом виде. Мы ее распили вдвоем, потрепались о международных делах и уехали допивать в поселок под названием Приморское. Переться к устью Дуная мне не хотелось, слишком унылой была местность. Если не считать лагеря заключенных, едва заметного на горизонте, ничто не возвышалось над землей. Село Приморское оказалось цивилизованным местом. Там торговали водкой в разлив, что строго запрещалось в столице. Закусывали сваленными в углу магазина помидорами. Мой собутыльник-рыболов, работавший по совместительству начальником аэропорта, уламывал меня жениться на его немой сестре и остаться в селе навсегда, но я сел в самолет и по небу вернулся в Одессу.
Не следует забывать, что Одесса – город не только сионистов, французских “дюков”, графа Потоцкого и графини Собаньской, но и внештатных художников. За десять лет до моего появления, в 1960 году, городскую лечебницу “Аркадия” посетили нелегальные московские живописцы Михаил Гробман и Владимир Яковлев. Интересно, где они ночевали и чем занимались в этой “Аркадии”?
Бежали от погромов, искали лучшей участи?
Откуда явились Брусиловские в город на море – нам знать не дано, но, судя по фамилии, из местечка Брусилово на Волыни, отведенного для поселения российских подданных “Моисеева закона”. Одного из них забрили в солдаты, а со службы он вернулся с правами кантониста и разрешением поселиться в большом городе Новороссии.
В приморской Одессе кантонист пошел по торговой части.
Род Кортчеков – по материнской линии – укоренился в городе порто-франко в портновской корпорации и, согласно семейной истории, явился издалека, из немецких земель.
Семьи быстро шли к ассимиляции (свидетельство адвоката А.Я.Пассовера).
В родословной каждого человека числятся два деда и две бабки. Очень проворный дед с материнской стороны Исаак Кортчек достиг видного положения модного портного. У него заказывали наряды видные дамы города, в том числе, говорят, даже супруга графа Витте. Семья процветала: дом на Дерибасовской, в подъезде швейцар в ливрее, в покоях голландские картины и китайские вазы. Очень может быть, что именно там беженец И.А.Бунин заказал себе пиджак с двойной подкладкой для бегства в Царьград. Дети деда с отцовской стороны – торговца пшеницей Моисея Брусиловского –
получили отличное образование, а сын Рафик уже в гимназии проявил литературные способности. На курсах Пролеткульта (1922) он научился писать оптимистические революционные гимны.
Дочка портного Кортчека Берта, красавица, названная в честь немецкой пушки, хорошо играла на скрипке, говорила по-французски и считалась лучшей невестой в города.
Проклятая революция перевернула жизнь вверх тормашками.
В кратчайший срок большевики превратили богатый город в нищий.
Порядочным людям оставались воспоминания, хлеб по карточкам и работа с темными массами.
Брат Берты Семен, сменивший фамилию Кортчек на Кирсанов, оказался одаренным стихотворцем и опытным обольстителем. Он завоевал советскую столицу с первого захода (1926) и спал не в общежитии на столе, а на перинах княжны Клаши Кудашевой, мечтавшей о передовом еврейском муже. Быстро усвоив расстановку правящих сил, Семен примкнул к модному “Левому фронту” и стал известен в Кремле. Жутких арестов и расстрелов 30-х и еврейских погромов конца 40-х ему удалось избежать. В 1951-м за патриотическую поэму “Макар Мазай” Кирсанову присудили сталинскую премию.
Отец нашего художника Рафаил Брусиловский двинулся в Сибирь, на стройки коммунизма. Нажил там фурункулез и вернулся на родину. Берта Исааковна Кортчек, лишившаяся богатого приданого, охотно вышла замуж за начинающего советского прозаика.
В 1932 году, 4 июня, в семье Рафаила Моисеевича и Берты Исааковны Брусиловских родился сын Анатолий, будущий герой нашей оды.
Одессу советского времени ярче, чем описано у Исаака Бабеля и Льва Славина (оба одесситы), не представишь. Пролетарская власть так зажала разбалованных жителей порто-франко, что ни бзднуть, ни пернуть. Аресты, облавы, расстрелы стали явлением обыкновенным и привычным. Те, у кого были деньги, бежали в Румынию, у кого их не было – в Москву. Вместо фланирующих буржуев с тросточками на бульварах появилось множество гипсовых горнистов и львов с поросятами.
Отрок Толик отлично учился в школе, мечтал о морской профессии, о теплых морях и дальних островах. Но грянула Вторая мировая война, и семья спешно, на последнем пароходе, отчалила к берегам Кавказа, а оттуда попала в Башкирию.
Старики, не пожелавшие бросить нажитое, погибли в немецких лагерях смерти. После вой-ны Брусиловские возвратились не на пепелище, в Одессу, а в Харьков – столицу советской Украины, где родителям Толика обещали рабочие места на литературном фронте.
Доверие партии и явная столичная выгода.
Немецкие оккупанты основательно потрепали большой город, но на зеленой Сумской улице по-прежнему утопали в садах уцелевшие особняки, возвышался Дом советов. И, как повсюду, были черный рынок, продуктовые карточки и нищета.
В 50-е годы имперский шаблон академизма был принят во всех сферах культуры – в литературе, изобразительном искусстве, театре, музыке, кино. В Кремле считали, что такая модель годится и для строителей коммунизма в России, и для прогрессивных дебилов всего мира. Всю творческую энергию советские артисты тратили на внутрицеховую драку за место у кремлевской кормушки. Такие орденоносные бойцы изофронта, как Герасимов, Томский и Вучетич, достигли высокого материального блаженства, сравнимого разве что с положением богачей западного искусства – Дали, Пикассо, Шагала. В “братских странах народной демократии” артистам дозволялось умеренное самовыражение, но, лишенные официальных заказов, самые отчаянные из них бежали на Запад, где для них находились меценаты и покупатели.
Не знаю, чему учили пережившие пролетарскую стрельбу декаденты – наверное (если посмотреть на плакаты Василия Ермилова), той же академической жвачке, но способные к рисованию харьковчане шли в художественный техникум. Записался туда и Толян Брусиловский.
А что читал отрок Толик, Толя, Толян? Естественно, лучшие книги того времени – “За правое дело” Василия Гроссмана, “Девятый вал” Ильи Эренбурга, стихи орденоносного дяди и оптимистические рассказы папы.
Пять лет он протирал штаны в искусстве, а на шестой год (1953) его загребли в армию. Там он служил не в офицерском клубе шрифтовиком, а потел в танковой дивизии вместе с уголовным сбродом, так что филонить не пришлось.
Провинция губит гений. В Харькове хорошо почивать на лаврах.
Первая попытка демобилизованного танкиста взять штурмом Москву через высшее образование закончилась неудачей. Он срезался при поступлении во ВГИК (1956), но на следующий год харьковский выставком отобрал его рисунки для международной выставки в Москве. Всесоюзный смотр молодых дарований!
Москва впервые за сорок лет советской власти решилась впустить иностранцев со всего света и показать свои достижения.
1957 год – год всемирного борделя и безбрежной свободы нравов, невиданной в советской стране со дня ее основания.
В бараке Центрального парка рисовали русские и иностранцы. А.Р. Брусиловский в своих мемуарах называет это международное ателье “закутом”, но я был в восторге от деревянного барака без потолка, ударной постройки 20-х годов, где творили невиданную живопись на глазах у публики
Стильно одетые чуваки и чувихи из Барвихи. Знакомые лица из “дома Фаворского” –
Димка Шаховской, Нина Жилинская, Илларион Голицын, Иван Бруни и шеренги начинающих модернистов с бешеным Толей Зверевым во главе.
Советский авангард 20-х пытался создать новую художественную школу, но лидеры групп передрались между собой за казенные деньги, и ничего, кроме малограмотного формализма, не вышло. Выросло поколение псевдохудожников – без элементарных знаний и понятий об анатомии, перспективе, рисунке и живописи. Например, мой официальный профессор во ВГИКе Ф.С.Богородский тайком от студентов проходил курсы живописи на тарусской даче академика Н.М.Крымова. Студенты кое-как справлялись с фронтальным изображением пары фигур, но большой ракурс уже не способны были нарисовать.
Как все студенты 50-х, Брусиловский работал по шаблону и жил в мире фантазий и грез о великом будущем.
Основательный вклад в развал советского колхоза внесли польские студенты. Их приехало много, их принимали как родных, отоваривая русскими иконами в обмен на журналы с цветными картинками. Заветный журнальчик “Пшекруй”, где часто печатались мутные изображения работ западных артистов, в Москве листали с особым вниманием.
Москва – оплот мира и столица прогрессивного человечества! Вот где надо жить и творить для народа! Однако переезд в столицу упирался в главное достижение социализма – паспортную систему, обязательную прописку по месту жительства. Любой иногородний турист мог прожить в столице не более трех дней. День простоять в очереди в мавзолей Ленина, день поглазеть на картину академика В.М.Васнецова “Три богатыря”, а напоследок купить кусок колбасы, выстояв за ней день – третий! – в очереди. За нарушение закона сурово наказывали.
Родственные связи с великим поэтом Семеном Кирсановым, а затем дружба с художниками Неизвестным, Бачуриным и Соболевым открыли харьковчанину много московских дверей.
И повстречалась любовь с первого взгляда!
Теперь уже не нужно было ночевать на грязном вокзале и прятаться от милиции в общественной сральне. Бравый Толик сошелся с юной москвичкой Галей Арефьевой сразу и по любви. Место встречи – кафе “Артистическое”. Там собирался модный народ столицы, а Галя, дочка тамбовских кулаков, учила английский в пединституте и поспевала везде, где интересно, весело и модно. Молодые жили тесно, в коммуналке, но одаренного мастера гравюры заметили по его работам для журналов и газет. Неоценимую службу сослужил новый друг, знающий полиграфист Юрий Соболев-Нолев по кличке “Трубка”. Общность взглядов на искусство, как цемент, скрепляла дружбу молодых и амбициозных артистов. Юрий, фронтовик на костылях, знал всех худредов столицы, читал по-немецки и на черном рынке доставал иллюстрированные журналы с картинками западных светил.
Множество графиков пыталось модернизировать свой шрифт в модной студии Э.М.Белютина, однако Толик этим не прельстился, хотя его общение с белютинцами, заполонившими советские издательства, было постоянным и продуктивным. Он упорно шел своим особым путем.
Политически зрелый интеллигент!..
Его новые московские друзья рисовали по старинке. Техническая база “Полиграфа”, где они обучались ремеслу, была столь отсталой, что все пять курсов студенты учились рисовать брусковый шрифт ручным способом. Соболев считал, что любую гармонию можно поверить алгеброй, и делал очень сухие, черно-белые линогравюры с двумя-тремя лодками на берегу. Еще один модернист, эстонский уроженец Юло Соостер, отсидевший десять лет в советских лагерях, тоже рисовал лодки, но на воде, а вместо солнца – оранжевый бублик.
Где они украли такой метод, в каком польском журнале, никто в темной Москве не знал, а издержки западного прогресса наивные москвичи принимали за откровения.
Коллаж, ассамбляж! – що це таке? Магия слова многое значит…
“А что нам на сей раз притащил Брусок?” – острил редактор “Огонька”.
Я часто пользуюсь этим красивым прозвищем, несущим вещественный смысл. Что творилось в душе Бруска? Слава в твердой валюте или в рублевом эквиваленте? Пафос культурных побед или прозябание в тени?
А между тем советское искусство опускалось ниже уровня ремесла.
Высокое природное начало Бруска не допускало такого падения.
Он легко и весело вошел в закрытый мир, именуемый “дипартом”, – рисованием для иностранцев. Купить-продать, и дело в шляпе!..
* * *
Советское искусство было похоже на уродливое бесполое существо, корчившееся под тяжестью чудовищного гнета кремлевских правителей, которые выдавали себя за просвещенных марксистов. Даже робкие кубистические вольности коллег из Восточной Европы, вроде Ксаверия Дуниковского, советским творцам казались невиданным авангардом и образцом свободного творчества. Каждая гипсовая фигура горниста, этюд с натуры, расписной горшок или рисунок простым карандашом заказывались и оплачивались властями, и любые самостоятельные и бесплатные опыты “под стол” обрекались на забвение.
Кому первому пришла в голову шальная идея не сжигать в печке никому не нужные наброски, а попытаться продать их за символические суммы частнику, лучше всего иностранцам из капиталистических стран? Наверное, бродячему живописцу со справкой психбольницы – Анатолию Тимофеевичу Звереву. По крайней мере, московский грек Г.Д.Костаки платил ему трояк за пачку выразительных акварелей. Нашлись и отчаянные последователи.
Харьковчанин, изучив передовое иностранное искусство, решил что сюрреалистический коллаж типа Макса Эрнста можно приспособить для эстетических нужд инострашек. Достаточно наклеить на бумагу репинских “бурлаков”, сделать надпись “сталинская гвардия”, и ядовитая критическая композиция готова. От таких изображений польские гости рыдали от восторга. Вот что надо выставлять в Польше!
На показы московских модернистов в варшавском книжном магазине или в парижской галерейке Кремль смотрел неодобрительно. Подобных шустриков вызывали куда следует по алфавитному списку каталогов – я держал в руках эти тетрадки на оберточной бумаге, изданные польскими почитателями. Они походили на опросные листы и, попав в руки кремлевских политруков, служили обвинительным документом: “Или пиши по-нашему, или убирайся из Советского Союза!”.
Брусок и Польша – связь древнего и полюбовного происхождения. Наверняка кто-то из далеких предков артиста обитал в местечковой дыре на территории Речи Посполитой. Польский он выучил в совершенстве и первым пробил брешь в эту страну. Фестивальное знакомство с польскими студентами переросло в дружбу. Обмен информацией, неловкий товарообмен и вечное блаженство вместе.
В таких делишках мы не лыком шиты!
Аспиранты Эдмонд Осиско и Метек Свенциский!..
Брусок не выпускал из рук полезные иностранные связи.
Встречи и переписка с фестивальными поляками были лишь тренировкой, разгоном для более серьезного общения с настоящей западной фирмой.
Брусок был “чист, как чекист, и кристален, как Сталин”. Такими все дорожат. Дядя с красным носом и черным галстуком пригрозил Бруску изгнанием из “союза” за связь с иностранной нечистью. Но, усыпив притворной преданностью привередливое начальство, дипартист расширил культурные связи. Он был рожден для игры в прятки, и семена незамедлительно дали всходы.
Теперь я знаю, как мы играли в искусство под столом. В 1958 году беспокойный живописец Володя Слепян, проскочив в Париж через Варшаву (фиктивный брак с полькой), встретил там настоящих, хорошо вооруженных боевиков абстракционизма – Жоржа Матье, Оскара Шнайдера, Оливье Дебре, и у москвича волосы встали дыбом. Одна-единственная пылесосная композиция советского беженца была отвергнута Его Величеством Капиталом – неубедительно и слабо.
“Будь здоров, школяр!” (Булат Окуджава).
У новичка из Харькова были все данные, и материальные и духовные, для работы с капризным капиталом. Не коммунальный, а персональный телефон, приличное знание языков, высокая общая культура, прочное профессиональное положение, приятная внешность.
Советская нелегальщина, разбитая на пестрые составные, нашла в нем ловкого распределителя, направлявшего доходные номера по назначению. Весь иностранный поток попадал в его распоряжение. Он решал, куда направить чехов, бразильцев, англичан. Первые выставки Э.И.Неизвестного в Польше были организованы с его помощью. Польский журналист Раймонд Земский и чех Арсен Погрибный паковали свои чемоданы в квартире Бруска.
На обсуждении памятной выставки четырех (1962) – Соостер, Соболев, Янкилевский, Неизвестный – в гостинице “Юность”, где мне довелось присутствововать, Брусок очень твердо и четко заявил: “Эти вещи должны висеть не в гостинице, а в Манеже”. Через сутки четверку подключили к студии Белютина в Манеже.
“Свояк свояка видит издалека!”
В 1963-м Брусок закадрил оригинального француза. Сын французского коммуниста Поль Торез знал Москву, как свои пять пальцев. Детство в зеленой Барвихе, где его отец скрывался от призыва в армию, пляжи черноморского побережья, чай у Екатерины Фурцевой, водка у Никиты Хрущева, виски у Рады Аджубей. Французу хотелось встретиться с героями Манежа: один зажал Хрущу рот, другой – педераст, третий – фарцовщик. И ему выдали нужный адрес.
Для французского издателя Поль подрядился составить путеводитель по матушке-Москве. Он обложился пропусками в закрытые места – от Кремля до темных тупиков и бараков. Его проводником оказался Анатолий Рафаилович Брусиловский. Книжка вышла славной, красочной и полезной. Картинки и фото компоновал московский художник “Брусилов”.
Эстет, полиглот, гастроном!
Враг или друг народа?
Дипкорпус, аккредитованный в Москве, конторы иностранных телеграфных агентств единодушно “поставили на Бруска” – артист по всем статьям подходил для цивилизованных контактов и знал всю подноготную темного оппозиционного мира. Его образованная супруга стала почетным членом закрытого посольского клуба. Одевалась она у лучших кутюрье Франции, опережая в моде посольских дам.
В 1964 году открылся первый в Москве салон с человеческим лицом, вскорости ставший знаменитым. Там царили свободное творчество и доходная экономика, художественные выставки и литературные чтения. Салон украшали женские улыбки отборных красавиц – Регины Збарской, Милки Романовской, Галки Миловской. На неотразимый славянский шарм, как мухи на мед, полетели подданные британской короны, граждане Речи Посполитой и заокеанские ковбои. Человек гостеприимной культуры, Брусок царственно распределял иностранную клиентуру согласно цеховой солидарности. Одних сводил с чешскими аспирантами, а другим посылал доходных американцев с жвачкой в кармане голубых джинсов. Попасть в этот салон стало заветной мечтой фарцовщиков, лабухов и торговцев русскими древностями. Через диспетчерский пункт прошли тысячи представителей мирового капитала, искателей новой эстетики и отбросов коммунизма, перечислить которых невозможно. Но самых заметных необходимо увековечить. Это Георгий Костаки и Камилла Грей, Эрик и Саломея Эсторик , Поль Секлоча и Ольга Карлейль, Нина Стивенс и Поль Торез, Дженнифер и Виктор Луи, Дина Верни и Жан-Клод Маркаде, Никита Лобанов и Галя Махрова, Людмила и Генрих Шапиро, Ася Муратова и Франко Миеле, Жанна Никольсен и Мишель Рагон, Пегги и Дэвид Халл, Петер Шпильман и Рашель Соломон, Кристина Барбано и Микель Руджейро, Мелвин Левицкий и Макс Цимирли, Карл Аймермахер и Ганс Людвиг, Альбрехт Мартини и Доминик Бозо, Ив Мишо и Жорж Мартен, Пауль Иоллес и мадам Томпсон…
Я не упоминаю целые косяки поляков и чехов – бесчисленных Передних и Падрт, Ламачей и Кукликов, Конечных и Дубровцов.
“На этих я смотрел сверху, как на родных якутов”, – вспоминает былое А.Б.
Вы скажите – а куда смотрел бравый угрозыск?
“Я его просто не замечал”, – говорит А.Б.
Надо было оприходовать прибыльную иноземную массу, заработать на ней и покрасоваться перед неуклюжими коллегами. Одних пригласить на иностранный коктейль с квартетом Алексея Козлова, к другим направить покупателя, третьих облить грязью.
С появлением в Москве земляков – Крынского, Бахчаняна, Лимонова – литературно одаренный Брусок занялся и поэтическим авангардом, связав харьковчан с “барачными поэтами” Москвы – Холиным, Сапгиром, Кропивницким, Худяковым, Чудаковым, и курировал их лет двадцать, до легализации. Сложнее было с дикарями типа Путова, Ворошилова, Губанова, людьми способными и неуловимыми. Но и они не выпадали из его поля зрения.
Поездку в братскую Польшу (1966) Бруску организовал писатель, бывший студент Литинститута в Москве Эдмонд Осиско (в прозе Ежи Ставинский). Поляк был поражен блестящим польским языком советского друга и с восхищением показывал его повсюду, где мог. Отоварившись польскими гостинцами, образцовый советский турист вернулся в родные края, к жене и детям.
* * *
В один светлый весенний денек 1967 года в мою подвальную мастерскую постучались двое в черных плащах и с гитарой. Я впустил неразлучных коллег.
“Слушай, – с ходу начал Брусок, – ты почему избегаешь наши выставки за рубежом? Я видел твои картины у австралийского посла – здорово, свое, персональное лицо. Присоединяйся к нам. Вот будет выставка в Италии, готовь пару картин”.
“Старик, давай, организуем вечеринку, – добавил бард Женька Бачурин, – сгоняй своих фирмачей, я поиграю и спою”.
На вечеринку я согласился. Бачурин бренчал и пел свои песни, ему хлопала пара приглашенных немцев, нелегальный поэт Генрих Худяков читал скучные стишки без начала и конца, и на этом собрания прекратились. Я ничего не поимел с этого шумного сборища, кроме нагоняя от участкового, заявившего, что я мешаю людям спать.
В 1969-м Брусок вспомнил времена футуристов и раскрасил манекенщицу Галю Миловскую пестрыми растительными узорами. Присутствующие итальянские журналисты отсняли “перформанс” на пленку и тиснули в своем модном журнале.
По темной Москве пронесся слух, что Брусок изобрел новый художественный “изм”, неизвестный на Западе.
Парижская галерейщица Дина Верни, взбаламутившая московскую нелегальщину, естественно, прошла через распределитель Бруска (1970) и двинулась по адресам, ей предоставленным.
“Я первый привел Дину и тут же направил на Шемяку и других” (А.Б.).
Он щедро сгребал всех в кучу, часто наспех, – учителей и учеников, способных и бездарных, врагов и друзей. Дина пронеслась, как тайфун, до основания разворошив брусковскую кучу, выдергивая из нее “своих” людей. После ее выставок в Париже (1971, 1973) на Западе стали иначе смотреть на артистическую оппозицию в России. Теперь выделяли смирного Илью Кабакова и буйного питерского кабардинца Мишу Шемякина. Такого разбойничьего налета Брусок не ожидал от землячки из Одессы. Поляки и чехи были гораздо мягче и сговорчивей.
Одного парижского галерейщика, Жана Шовелена, он сделал миллионером. Парижанин по своему списку искал “забытые имена русского авангарда”. Брусок знал адрес забытого, но живого супрематиста Ивана Кудряшева, хранившего чемодан запрещенных абстракций на чердаке. Старик при словах “у вас будет выставка в Париже” вручил французскому жулику чемодан и облегченно вздохнул: осуществилась мечта жизни.
Брусок считал, что такая бескорыстная помощь укрепит его славу гуманиста, но просчитался. Француз вручил его жене пузырек одеколона и забыл поделиться огромной валютной выручкой.
“Да и друзья оказались суками” (А.Б.).
Британский коллекционер Никита Лобанов-Ростовский (светлейший князь, естественно!), посетивший студию Бруска (1974), заметил: “Самый культурный художник Москвы рисует эротические композиции, запрещенные советской цензурой”.
В новой студии Бруска я был и картины видел. Пара мясистых баб, крепко обнявшись, бесятся на перинах. Смешанная техника, беспокойная манера письма с оглядкой на одалисок Леона Бакста. Выставлять такие сюжеты в пуританской Совдепии было запрещено, да и на Западе их показывали не всем.
Новое нелегальное поколение московских артистов значительно отличалось от первопроходцев дипарта. Молодые не опускались до фарцовки с поляками, не стучались в официальный салон, а шли на прямую конфронтацию с подлым режимом.
Летом 1974 года в мастерской Михаила Одноралова состоялась сходка нелегальных радикалов, названная участвовавшей в ней Ларисой Пятницкой “ревкомом свободных выставок”. Этот молодецкий “ревком” подготовил столкновение художников с бульдозерами, “измайловский вудсток” и серию выставок по московским и питерским мастерским. Оттуда выползли “мухоморы”, “синие носы” и “злые собаки”.
По складу своего смирного философского ума Брусок не годился для баррикадных драк.
Он со своей старомодной дипломатией выпадал из острой игры, где заправляли сорвиголовы, или, как он их определял, “нахальные жидки, проходимцы и прохиндеи” –
Комар и Меламид, Киблицкий и Одноралов, Пятницкая и Борух. Туда примкнула пара старичков, но этим было нечего терять, кроме грязного барака в поселке Лианозово. Его авторитет сводника побледнел, но участия в авантюрных акциях он не принимал. Зрелый отец семейства предпочитал штатную работу на кинофабрике молодецким и опасным затеям маргиналов.
Правда, в 1977-м его впутали в безобразное дельце с гравюрами.
Эмигрант Шемякин окольным путем направил своему питерскому подельнику Женьке Есауленко пачку подписных литографий. Есаул кинулся в Москву на рынок сбыта. К прибыльному делу подключились подпольный поэт Святослав Лен-Епишкин и безработный сексуальный мистик Игорь Дудинский. Самостоятельные розыски денежных людей успехом не увенчались, и лишь Брусиловский согласился помочь с выставкой у себя в студии. Вернисаж состоялся без присутствия посторонних лиц. Что-то купили греческие дипломаты, а сводника неблагодарные компаньоны обвинили в мошенничестве и утаивании выручки.
“Вот сделай людям добро – будешь виноват во всем!” – говорит А.Б.
Участие Бруска в литературном бесцензурном альманахе “Метрополь” (1979) с серией изысканных эротических рисунков – последний жест и сладость нелегального успеха –
закончилось приводом в прокуратуру. Всем участникам, как бывало в старину, предложили одно из двух: ссылку в Сибирь или отъезд за границу. Комсомольский писатель Вася Аксенов выбрал заграницу. Остальные присмирели на родине. До ссылки в Сибирь дело не дошло.
Говорят, что купец Савва Мамонтов для одной актрисы содержал целый театр, лет десять он кормил и выставлял Михаила Врубеля, “тратил на его капризы огромные деньги” (свидетельство князя Сергея Щербатова). Меценаты нашего времени – танцовщик А.А.Румнев, студенты А.Г.Васильев, М.Я.Гробман и Вадим Столляр – за шедевры давали символическую бутылку водки, а лифтер Леонид Талочкин в обмен на картины выдавал черно-белые фотокарточки.
А Брусок собирал красоту. Начал еще в школе с пионерских значков и спичечных коробков. Обширные знания и вкус позволяли безошибочно определять ценность вещи, в которой профан и невежда ничего не видели. И в результате собралась куча всякой всячины – этнография, история, эстетика.
От коллекции до меценатства один шаг. На русском Севере Брусок откопал в деревенском коровнике самородка по имени Гребенников, работавшего в наивном жанре, и выкупил его живопись, утерев нос всем собирателям страны. Сработала традиционная практика мецената, если вспомнить всемирно известного торговца красками на Монмартре – папашу Танги, бравшего за тюбик кармина картину Ван Гога.
К эмиграционной лихорадке, охватившей страну в начале 80-х, он относился с философическим спокойствием, но взбесилась его русская супруга, презиравшая русскую жизнь. Она забрала сына и улетела в Америку. Там она чуть не умерла от скуки, сидя у американского телевизора. Брусок кинулся на выручку.
“Я переправил всяких вещей миллиона на полтора, чтобы там иметь запас на всякий случай, и весь запас украли”.
Жена вернулась к верному мужу.
Припадочная “перестройка” основательно потрясла нелегальный мир, перестроив иерархию подпольных ценностей. Банкиры и спекулянты, хлынувшие в Москву, как в золотой Клондайк, выбирали товар по своему усмотрению. Грязный чердак “мудреца” И.И.Кабакова особо привлекал парижских и немецких торговцев.
Дипарт незаметно слинял, как говно под дождем. Одни романтики подполья вышли на хорошие европейские доходы, а другие впали в нищету. Можно с хронологической точностью говорить о дате смерти дипарта: 15 июня 1987 года. В парижской галерее высокого коммерческого рейтинга советский академик Дмитрий Жилинский, вождь вечного реализма, сказал: “Мы больше не воюем!”
И правда – через полгода в парижских галереях выставлялись советские нелегальные артисты.
Великим в России назначают!
Вот она – эра Калиюга!
“Общение с пьяноватым и глуповатым Эдиком Штейнбергом не слишком меня забавляло” (А.Б.). Пытаясь переломить неприятную ситуацию, Брусок ввел в бой секретную артиллерию в лице швейцарского банка (1986), и банк его предал. Вместо благодарности друзья по цеху Булатов, Кабаков, Гороховский, охмурив швейцарцев, облили грязью своего благодетеля и сводника Брусиловского.
Для меня остается загадкой, почему Брусок так старательно перегонял фирму из одного адреса в другой, заранее зная, что благодарности не дождаться?
Его ответ на мой вопрос – “Из цеховой солидарности” – неубедителен и лишен смысла. От Неизвестного – как от козла молока, от Соостера – ничего, от Кабакова и Гробмана –
тоже пшик.
Списки “великих” поручили составлять “хитрому бердянскому цадику” (А.Б.) Илье Иосифовичу Кабакову.
В 1988 году известный торговый дом “Сотбис” решил поработать с Москвой. Был составлен список официальных и подпольных авторов для публичной продажи их произведений. Чемпионами торгов стали никому не известные шрифтовики, тайком рисовавшие еврейские звезды. Какой позор – пригласить какую-то Беллу Левикову, а не знаменитого Брусиловского!
В коммерческую обойму московского авангарда Бруска не взяли, но он с достоинством вышел из щекотливого положения. Он атаковал Германию, уничтожившую его дом в Одессе (1941), и она открыла кошелек. Квартирка в Кельне, мастерская в Москве, покупатели в Европе и Америке. Взрослые сыновья при деле. Внук Никита Максимович – видный русский журналист. Счастливый дед принялся за поэтические и туманные мемуары в классическом стиле.
Эра распределения кончилось. Наступила эра бессмертия.
Как сказал дядя Семен Кирсанов: “Смерти больше нет!”
Апрель, 2011 г., Экс-ан-Прованс.