Опубликовано в журнале Зеркало, номер 37, 2011
“Всяк сверчок знай свой шесток”.
(русская пословица)
Еврейская эмиграция семидесятых годов ХХ века вывела на вольный Запад не только дантистов и кладовщиков, но и сотни деятелей искусства: архитекторов, реставраторов, живописцев, прикладников, фотографов, графистов, инсталляторов, скульпторов. В свободном мире они разбрелись по разным странам – жить и творить как умеют. 99 артистов осело во Франции, главным образом в Париже. Первым “колумбом”, открывшим этот старинный город с романтической славой “мирового центра” культуры, был ленинградец Виллем Петрович Бруй, уехавший из СССР в 1971 году. Его предшественники – “невозвращенцы” москвич Владимир Львович Слепян и несколько прибалтов – выходят за пределы моей темы.
Причины эмиграции 27-летнего художника, женатого на красавице Сильве и имевшего пятилетнего сына, легко объяснимы. Когда из душной питерской коммуналки, заваленной примусами и кастрюлями, с копотью и смрадом, вдруг распахивается навеки забитая дверь – и не во двор с каркасом танка, а в волшебный мир твоих сладких видений, никто не устоит перед возможностью туда сигануть, ни о чем при этом не думая.
Какое может быть прошлое у молодой советской семьи? У мужа коммуналка на улице Рубинштейна, а у супруги деревня на Днестре, с грязью по колено, школа, пионерский лагерь, потом типографский станок и неожиданное приглашение родного дяди, живущего с 48 года в молодом государстве Израиль, перебраться к нему на жительство. Молодая семья никак не думала, что в Израиле очень жарко. Особенно в киббуце, где дядя выращивал помидоры.
“Старик, я ведь северянин, – не раз повторял Бруй, – а там очень пыльно и жарко!”
Помидоров еще не хватало великому художнику!
Темпераментный Вилька и широко мыслившая Сильва быстро пробили для себя место в международный “дом творчества”, расположенный не где-нибудь, а в городе мечты, в Париже. Там течет прекрасная и прохладная Сена, упакованная в гранит, по берегам ее – дворцы и соборы, воспетые поэтами и живописцами всех племен и наречий. Сотни художественных магазинов и галерей, музеев и банков. Молодой художник решил, что его питерское прошлое необходимо подправить применительно к нуждам современности.
Какая там к черту типография! Он – прямой ученик Казимира Малевича! Витебский супрематист. Где он – там и Малевич!
Модно одетого крепыша (весь в белом!) с роскошной улыбкой и ловкими манерами я впервые увидел на выставке русских художников в Париже в 1976 году. В отдельном секторе Бруй показал огромные, многометровые парусины, без всяких подрамников, испещренные черной краской и висящие на кольях, как рыбацкие сети. Товар самого модного по тем временам парижского стиля.
Постепенно привыкая к играм всевозможных “измов”, я определил, что творчество Бруя точь-в-точь соответствует последнему крику в живописи – так называемому “сюпорт-сюрфас”, представленному в главном городском музее. Мне удалось прижать великого новатора в угол, чокнуться шампанским и порасспросить о многом. На мой вопрос, почему его великолепных тряпок и рванья я не видел в парижском музее, где выставили компактную группу парижских артистов, он прямо и без запинки отрезал: “Старик, а русских в музей не берут!”
Быстро овладев разговорным французским, а затем и английским (год в Нью-Йорке), Бруй не нуждался в опеке опытных товарищей, точнее, малознакомых питерских земляков – эмигрантов прошлой и новой волны.
Незнакомую страну он воспринял не как чужбину, а как подходящую территорию для художественной эксплуатации. Однако суровая действительность быстро охладила пыл питерского гения. На отчетных выставках “дома творчества” он выделялся самобытным даром и цепким понятием злободневности в искусстве, но бюрократы из солидных денежных “институций” под разными предлогами тянули с выставкой в престижном месте, а зачинатели нового “изма” – художники из французской глубинки – Клод Вьяла, Дезес, Сайтур – выяснив, что новичок – антикоммунист и эмигрант, вообще не приняли его в свою экспозиционную группу.
Возмущенный Бруй улетел в Америку, штурмовать нью-йоркскую крепость, но и там счастливые времена, когда Америкой заправляли эмигранты, давно миновали. Теперь вместо голландцев, армян, евреев, к славе и деньгам тащили чернокожих сограждан магометанской веры, бывших жителей диких островов и обитателей городского дна.
В Америке обломал зубы не один Бруй, но и молодцы с крепкими кулаками – Соханевич, Галанин, Бахчанян, Нуссберг, Шемякин, Крынский, Неизвестный, Збарский, Куперман, Нежданов, Красный, Григорович, Одноралов.
Грубо говоря, Америка возлюбила африканцев.
Проклятье висит над “совком”!
И парижские власти совсем озверели. Требуют плату за мастерскую, членские взносы в профсоюз, а еще деньги за газ и телефон – какая наглость по отношению к творцам нетленных художественных ценностей!
Возвращение в Россию походило не на позорное отступление, а на возврат к истокам, к музеям и магазинам новой страны, “Рашки”. Конечно, рашкиным богачам далеко до патриотизма китайских магнатов, скупающих исключительно китайских гениев, но можно и так. Бруй начал осаду частных капиталов издалека. Выставка в древнем Гродно прошла незамеченной – какие, к черту, деньги в этой полесской дыре! – но в Питере о нем помнили, вернее, давно забыли, но он им, говнюкам, напомнил, кто первый открыл всем глаза на Малевича, кто первый эмигрировал из “совка”, кто вообще первый в искусстве. Откликнулся пивной король Миша Маневич, решивший, что он, первый богач Санкт-Петербурга, должен иметь работы первого художника. Однако с удивлением обнаружив дешевизну бруевского авангарда, закупку прекратил – конкуренты стали подшучивать над коллекционером рванья. Спустя некоторое время неприступная Москва открыла Брую свои ворота – в магазинах “Винзавода” было показано его творчество. Но московские мафиози, прочно сидящие на ключевых местах, направили финансовые потоки в свои карманы, а в кошелек Бруя ничего не капнуло. “Монументальный король” Зураб Церетели, бесплатно прихвативший пять “городских объектов” в свои руки, либерально решил, что пора вручить почетный колпак академика русско-французскому новатору. Для этой цели устроили перформанс с коктейлем в одном из особняков Церетели, куда согнали прессу и голодных любителей искусства. За полчаса все было выпито и съедено, а приезжий авангардист получил почетный красный колпак.
А где деньги?
Новатору такого калибра нужны деньги не на пустые капризы, а на хлеб, табак, краски, бензин!
На парижскую мастерскую Бруя наехал безжалостный финансовый инспектор. Многолетнее пребывание на казенной жилплощади да еще без оплаты ее закончилось – картины у артиста забрали в счет долгов, жилья лишили. Жена сбежала с пробивным любовником. Сын скрылся в африканские джунгли. Дочка подалась за океан. Брую пришлось перебраться в глухую нормандскую деревню. Он поселился в доме с дровяным отоплением, где вскоре за неуплату были отключены газ и электричество. Цены на бензин и воду постоянно растут. Ладно, без лошадиной или моторной тяги можно существовать, живут же бомжи и не тужат, но кто оплатит проезд в метро в Москве или в Париже?
Гению Виллему Брую остается встать на углу улицы с красным колпаком в протянутой руке – авось добрый прохожий бросит монетку.
* * *
В 1974 году в Париж по приглашению жены-француженки прибыл советский гражданин Гуджи Амашукели. Прилетел и остался навсегда. Стал невозвращенцем. В 1978-м он получил французское гражданство и о возращении на родину и думать забыл.
В лихорадочной суете русской эмиграции участия он не принимал. В диссидентских выставках не участвовал, на собрания антисоветчиков не ходил. Он упорно трудился в полном одиночестве. Рисовал, лепил, ковал.
В Грузии я не бывал. О грузинах у меня самые смутные, книжные представления. Кажется, они, подобно японцам, горячо привязаны к своей чудесной земле. Древняя Колхида, волшебница Медея, царица Тамара, горы, солнце, виноград. Грузины во все времена неохотно покидали свой край. Но в ХХ веке – после революции и войн – и их немало оказалось на чужбине. Наиболее грамотные осели во Франции и, как водится среди блатных и нищих, передрались и разошлись по своим норам. В Париже кучка “правых” грузин собиралась в корчме Шалвы, а “левые” – в кабаке Шотки.
Томясь ностальгией по родным горам и долинам, в ресторанчик “правых” – с тремя кривыми столами – заходил и Гуджи. Там на стене висел засиженный мухами плакат “Витязь в тигровой шкуре”, на котором был изображен богатырь, голыми руками разрывающий пасть дикого зверя. Хозяин с пышными усами подавал безвкусное харчо и говорил на чистом картлийском наречии, что скрашивало для посетителей плохую кухню заведения. Иногда приходили старики и напевали сладкую родную “Сулико”. Посетители раскисали, горько плакали и, довольные, расходились.
В мой короткий опус не входит задача воспеть военные победы великого грузинского народа, гордых христиан, не раз побивавших мусульманских завоевателей, или же оценивать его культурные и научные достижения, но я чту память доблестных людей, сохранивших свою цивилизацию в имперской советской мясорубке.
В искусстве нередко случается, что одаренные натуры естественно и гармонично переходят от одного изобразительного стиля к другому. Высокие примеры: Пикассо, Пикабия, Малевич. Но таких, кто меняет кисть на молоток, краску на гранит, одну эстетику на другую, – единицы. Знаменитый ныне золотых и серебряных дел мастер высочайшего класса Гуджи Амашукели – один из них.
Этот французский художник, – я настаиваю на определении “французский”! – волшебник резца и молотка, свой путь в искусстве начинал с лепки и рисунка. Он родился в 1941 году в грузинском городе Боржоми, детство провел в Батуми, учился в академии художеств в Тбилиси. Но художнику с воображением Москвы, конечно же, не миновать. В столице советского государства не так просто было закрепиться провинциалу, даже если он храбрый грузин со связями. Иногородним дорогу преграждала, как нерушимая стена, “прописка”. Добыть ее можно было через взятку или законный брак. Надо было штурмовать “профессиональное членство” в союзе художников, где все решали не деньги, а связи, особенно родственные. Амашукели оказался чужим, не смог туда пробиться и пошел работать на кинофабрику штатным макетчиком. Там он лепил из картона ратное снаряжение для витязей Руслана, Фарлафа и Черномора.
В начале 60-х в Москве расселяли жителей подвалов, и арендовать нежилое помещение не представляло труда. Тут срабатывали личный шарм и деньги, а они у Гуджи были. В подвальной мастерской в Тихвинском переулке он принимал гостей и творил. К нему заходили любопытные физики и лирики, иногда к его работам приценивались иностранцы, но покупали редко и платили мало.
Француженка Катрин Барсак работала секретаршей во французском посольстве и учила русский – язык своих предков, когда-то бежавших от революционных бурь в Европу. Ее неподдельный интерес к русской культуре (отец – знаменитый театральный деятель, мать – Лидия Клячкина, из фамилии художника-декоратора Леона Бакста) приводил ее в самые передовые артистические салоны Москвы. Там ей приглянулся красавец-грузин, левый художник, мечтавший о покорении Запада. Они влюбились друг в друга. Гуджи развелся с русской женой, оставшейся с их годовалым сыном Гошей. Официально зарегистрировать брак с Катрин Гуджи удалось в 1969 году. У них родился сын Стефан. Три-четыре года тянулась бюрократическая волокита с визой во Францию, основательно портившая нервы молодоженам.
Покидая советскую державу, Гуджи решил навсегда забыть о ее существовании вместе с московским подвалом и суровой милицией.
Однажды, слоняясь по парижским Салонам, в огромном здании Гран Пале я набрел на картину, подписанную “Гуджи”. Автор выставил нечто темное и неразборчивое. О близости к сюрреализму напоминала одна-единственная деталь в виде рыболовного крючка, висевшего на шее мрачного, замазанного черными пятнами субъекта в зеленой шляпе угловатой формы, очень модной в кавказском искусстве.
На сезонных Салонах за поместный налог выставляются все желающие. Туда никто не ходит, кроме самих авторов и тех, кто ворует чужие идеи. Русская журналистка (кажется, Татьяна Паншина) нашла в картинках Гуджи “грузинскую душу”, но что значит эта “душа” для японского или французского коллекционера? Видные парижские галереи продавали звезд американского поп-арта. Маршаны поскромнее торговали “ню”, “кошками” и “букетами”. Гуджи оставалось лишь лишь честно трудиться во имя святого искусства, но стоит ли годами вкалывать и тратить деньги на дорогостоящие материалы? Ведь тюбик краски величиной с мизинец стоит 10 долларов, а где их взять? Чувство современности не раз ускользало от Гуджи, особенно в годы ученичества в Грузии, где обучали в духе прошлого века, в традициях давно умерших школ. От них несло невообразимой скукой, как от лужи мазута на дороге. Западные “измы” ковались в закрытых клубах, куда выходцев из большой и темной России не допускали. Но на сей раз чутье Гуджи не подвело. Он пошел на огромный риск. В сорок лет сменил не только эстетику, но и профессию и направление.
В поисках образцов для подражания начинающий чеканщик не стал обращаться ни к современным мастерам, ни к маэстро Бенвенуто Челлини, ни к роскоши русского китча Фаберже, а окунулся в седую древность, когда творили безымянные мастера Колхиды и Скифии. В ту далекую эпоху зарождался высокий и могучий стиль мировой пластики во всем ее многообразии – от простого обручального кольца и острого кинжала до ритуальных чаш и царских регалий.
Признание пришло не сразу. Пришлось немало попотеть в крохотном ателье на Монмартре, чтобы сделать что-то стоящее и необычное. О престижных заказах и заработке пока не могло быть и речи. Впереди были труд, упорство и еще вера в свою звезду.
Кто свел Гуджи с видным маршаном Клодом Бернаром? Сам артист предпочитает об этом помалкивать, но я думаю, что сводником был Юрий Леонидович Куперман (Купер –
в искусстве). Месье Клод, его сестра и все сотрудники галереи, очарованные личностью и творчеством Купера, приняли его в свою семью как родного. Друзья Купера –
среди них Гуджи – стали друзьями Клода.
Первая же выставка, за которой чередой пошли выставки в галереях и музеях Европы, стала не только триумфом Гуджи, но и праздником для всей Франции. Заказы посыпались со всех сторон – от церкви, академии, частных лиц… Мастер, открывший новую страницу в истории мировой пластики, получил премии и медали, в том числе от Папы Римского и президента Франции.
Слава, почет, деньги!
* * *
Эмигрант Олег Николаевич Целков – типичный апатрид, русский живописец в Париже. Тридцать лет жизни на французской земле и парижская квартира не сделали его французом. Контакты с внешним миром ограничились скупой жестикуляцией и выкриками на неизвестном наречии.
Его московская деятельность хорошо известна. Ученье в школе для одаренных детей, затем в театральном институте, где заправлял известный режиссер и художник Николай Павлович Акимов. Ловкая перебежка из официоза в подполье: Целков умудрялся делать декор для советского театра и тайком рисовать картины, фрондируя казенный и неподвижный соцреализм.
Что такое мировоззрение театрального художника?
Замкнутое сценическое пространство, коробка с говорящими объемами – актеры, куклы, мебель, подсветка. Жизнь условного мирка.
Целков получил диплом декоратора и твердо усвоил театральные уроки своего учителя Н.П.Акимова. Его первые самостоятельные работы в живописи начала 60-х годов – натюрморты из круглых и гладких, как булыжники, рыл, веревок и гвоздей – это фигуративная страшилка, они в точности соответствуют театральным канонам. Никаких радикальных исканий. Легкий сезаннизм не считался новизной в академический школе.
Как все, что творилось тогда в советском нелегальном искусстве, живопись О.Ц. росла в полнейшем отрыве от мировой культуры, вне “измов”, школ и направлений, сама по себе, без закрепления в потребительском обществе. По возрасту (родился в 1934 г.) он соответствовал деятелям поп-арта, но это широкое направление, захватившее множество национальных культур, не оставило в России следов, потому что не имело почвы для естественного развития. Так художник и рос одиноким, бесправным, ненужным.
“Людей я ненавидел”, – надменно говорит О.Ц.
В советской России Целков работал более двадцати лет – срок достаточный, чтобы заявить о себе если не официальным, то нелегальным способом. И его заметили и оценили. Просвещенные интеллигенты в рассрочку покупали у него картины и рисунки. С известным и влиятельным эстрадником Евгением Евтушенко (Гангнус) сложились прочные, дружеские отношения. За ним тянулся целый выводок стиляг – Белла Ахмадулина, Василий Аксенов, Булат Окуджава. Дружба с поэтом-трибуном оказалась судьбоносной. Песню на стихи Евтушенко “Хотят ли русские войны” распевала вся страна и будущие олигархи в том числе. Поэт, полюбивший целковское творчество, во всем покровительствовал живописцу, устраивая выставки в закрытых клубах и загоняя иностранных гостей на эти вернисажи.
“Приводит Женька как-то Сикейроса с Гуттузо”, – вспоминает О.Ц.
“Однажды привез он ко мне Виктора Луи, знаменитого агента КГБ…”
В речах этих звучит хлестаковщина, но кто от нее у нас освободился?
Однако время шло, и работа на вечность становилась все более безнадежной. Десятки больших картин – рыло, гвоздь, топор, веревка – стояли в углу мастерской художника, не будучи социально востребованными. Государству было наплевать на деятельность непослушного отщпенца, а частных коллекций в советской стране не существовало. В 1976 году Олег Николаич и его супруга, театральная актриса Антонина, решились на эмиграцию, и обязательно в Париж, где собралась большая русская колония.
После значительного перерыва я увидел Целкова в 1977 году в Париже, в новых обстоятельствах и новой атмосфере. Он снял квартиру в арабском квартале, в сером доме панельной постройки, населенном русскими эмигрантами и артистами в их числе. По хозяйству хлопотала Тоня, рослая блондинка с решительным характером. У них стали собираться эмигранты из всех шестнадцати советских республик, включая парижских цыган с гитарами. Я приезжал туда два или три раза. Там что-то решали, писали “телеги” в городскую мэрию, в полицию, в “дом художника”. Просили помещение для русского клуба, заполняли какие-то медицинские бумаги, требовали денежную помощь для первой выставки. В центре собрания всегда сидел местный грамотей, способный по-французски написать заявление, потому что никто из приезжих не умел ни писать, ни хотя бы сказать пару слов на иностранном языке. После тяжких административных трудов народ облегченно вздыхал, когда Тоня ставила на стол огромную посудину с дешевым красным вином. Выпивали все до дна, кричали, кому-то угрожали, выявляли стукачей и расходились по своим норам.
О.Ц. не избежал и так называемых сезонных Салонов, когда-то знаменитых, а теперь ничтожных и платных для зажиточных любителей.
Три-четыре парижские галереи – Попоф, Брюллоф и Николенко – торговали русским историческим товаром (самовары, прялки, медали, иконы), а современностью никто не занимался. В начале 1980-го появился некто Жора Лавров, механик из Риги, открывший художественную галерею. Любопытно, что в русской эстетике Нью-Йорка тоже действовал механик из Риги Эдуард Нахамкин! Он брал диссидентский товар на продажу и, естественно, начал с “мастерища”, как он выражался, Целкова, самой тяжелой русской артиллерии на Западе. Единственный французский поэт русского происхождения Ален Боске (уроженец Крыма), ничего не понимавший в искусстве, сочинил к выставке такую объяснительную абракадабру, что сразу загубил каталог с картинками, так что показать его компетентным людям стало невозможно – засмеют и забракуют.
И чем дольше художник творил своих мутантов, ножи и веревки, тем больше походил на них сам: гололобый, щели вместо глаз, ноздри кверху, беззубый рот.
Казалось бы, огромные картины с персонажами новой расы надо немедленно взять в Лувр, но нет, картины, как и прежде в Москве, томились в мастерской.
В чем дело? Запад ослеп, ему не по зубам русская метафизика?
Несмотря на клятвенные заверения художника (“Я никогда не искал контактов с парижскими галереями!”), Целков не раз пытался связаться с маршанами, но выходил на очень низкий уровень, вроде галереи “Бычий Глаз”, где на фоне произведений неизвестных артистов в ожидании случайных клиентов сидела в расшитой узорами юбке пожилая хозяйка.
А покупатели были, правда – единицы, но они ценили его творчество. Я не имею в виду коллег Тони Целковой по работе на факультете славистики, приобретавших картины в рассрочку. Покупали и природные французы, не знавшие, где расположена Москва.
“Вы счастливые люди, – говорил один чудак по имени Жан-Жак Герен, – у вас под Москвой бродят волки и медведи, а у нас одна химия”.
Но на эти скудные гонорары жить было невозможно. Подъехали мама и теща. Подрастала падчерица, а ей надо и развлекаться, и жениха искать. Вся семья взялась готовить сибирские пельмени для русских кабаков.
Советская “перестройка” произвела основательное расслоение в эмиграции. Уже в 1988 году часть эмигрантов откочевала назад, в Сибирь, к диким медведям.
Появление русских олигархов оказалось спасительным для живописца. Они живо принялись вздувать цены на своих любимых артистов. Пришли они кружным путем, через Америку. Русский эстет и бизнесмен с тюремных нар Феликс Рувимович Комаров, располагая значительными средствами самого темного происхождения, решил запустить их в изящные искусства, а поскольку охотников поживиться оказалось слишком много, то селекцию провел его друг, кабардинец Мишуля Шемякин. В его списке в одном ряду со штыковым бойцом Эриком Неизвестным, отбрившим “царя Никиту” в далеком 1962 году, парижский “мастерище” Целков занимал видное место.
В 1993-м господин Комаров посетил Париж. Чтобы не тратить его драгоценное время на визиты к “худогам”, как брезгливо отзывался тюремный эстет о живописцах, всю братву собрали в одно место, как в тюрьме – на нары к пахану. В квартиру Целковых потянулись обездоленные артисты с грузом картин, скульптур и мелкой пластики. За исключением двух-трех путешествующих, все получили комаровские визитные карточки, где по-английски было написано: “Komarov – World Center of Russian Art”. Шутка ли: простоял час в очереди и попал в искусство! Правда, пересылка произведений производится за твой счет, но ты не где-нибудь, а в Мировом Центре!
По словам наивного Миши Бурджеляна, посланные картины бесследно исчезли. Вместо денег и мировой славы у “худог” в кошельке терлась комаровская визитка.
В городе Нью-Йорке, в огромном помещении на “файв-авеню”, появились пара вооруженных вышибал в коже и сам Комаров, окруженный картинами и скульптурами самых дорогих русских мастеров. Преступный бизнес возник и лопнул после ареста вора в законе Славки-Япончика в 1998 году. Его “шестерку” Комарова как ветром сдуло в Москву, “мировой центр” опечатала полиция, но Целков успел хапнуть свое и безбедно прожить следующие лет пять, попивая красное винцо на даче: “Старик, никаких “дубовых чеков”, наличные привозили в чемодане и лично мне!”
В Москве он крепко застолбил свое место. Поэтический трибун Евтушенко вовсю старался раскручивать приятеля – когда у тебя имеется куча работ друга (или недруга), надо их постоянно рекламировать и набивать цены! И москвичи как оглашенные бросились скупать произведения парижского отшельника. Поскольку покупали оптом (банкир Смоленский купил сразу две тысячи работ гонимых артистов по десять долларов за штуку), то через год-два оригинальный резерв нонконформизма иссяк. Но не для проворных мошенников. На рынке сбыта появились самые главные картины Целкова, Зверева, Рабина, Ситникова – фальшаки, сфабрикованные в темных подвалах уголовного мира.
Воевать с такими производителями нелегко. Часто за хорошие деньги надо только подписать отлично сделанный фальшак – и выставляй на мировые аукционы! Причем чем выше цена, тем больше шансов всучить вещь тупому олигарху.
Покажи кукиш этим галерейным и музейным сукам!
Остается выяснить небольшую деталь – почему спесивый Запад не признает искусства Целкова?
Будь счастлив, мастерище!
Старик-ты-гений!
* * *
Искусство – материя очень растяжимая, от прикладного ремесла иконника и мастерства ювелира до созидателя невиданных духовных ценностей самыми удивительными средствами.
В городе Париже возвышается холм с названием Монмартр, а на нем белый собор Сакре-Кер (Святое Сердце). Рядом крохотная площадь с ветряной мельницей, а на площади, плечом к плечу, расположились рисовальщики с мольбертами. Когда-то монахи пасли там коров и выращивали виноград, потом пришел со своим мольбертом живописец Жорж Мишель (1843), без конца рисовавший и увековечивший мельницу на площади Тертр. За ним потянулись голландцы, испанцы, а потом и туристы. День и ночь по кабакам и клубам толчется народ со всего света и обязательно, как ни крутись, попадает в лапы хищников кисти и карандаша.
Человека с глубоким творческим потенциалом ждет или великая слава, или прозябание в неизвестности. Известно, что побочные заработки ведут к унижению творчества. Спасительной середины быть не может. Но напрасно чистоплюи, кричащие о “святых принципах”, бракуют уличных артистов. Эта профессия приносит доход, регулярный и немалый. Застолбить доходное место беженцам с Валдайской возвышенности на площади Тертр трудно, но все еще доступно.
Уроженец славного Торжка живописец Виталий Зюзин в юности мечтал покорить Лувр, а пришлось покорять Монмартр. Его борьба за существование завершилась самым замечательным образом. К нему в чердачную конуру заглянул бывший питерский авангардист Коля Любушкин и сказал, ткнув пальцем в портреты жены и двух детишек: “Ты рисовал? Пойдем со мной”.
Зюзин, даровитый реалист и отличный портретист, с удивлением открыл, что на Западе давно не существует портретного жанра. Генерал Шарль де Голль в свое время отказался позировать для парадного портрета, предпочитая фотографию. Его примеру последовали сенаторы и депутаты. С тех пор серьезный портрет во Франции вышел из моды.
Умирая, уличный артист Любушкин завещал свое место на площади Тертр соседу по чердаку, многодетному и бедному Зюзину. Он привел его на вершину Монмартра, как крылатый ангел Мессию на Фаворскую гору, и представил суровым коллегам, нерушимо сидевшим на знаменитом “пятачке”.
Юмористический подход исключается в портретном деле. Для этого есть “секция” карикатуристов. Поясное изображение на улице не практикуется: плечи, руки, пальцы –
лишние детали в погрудном портрете. Главный символ – лицо: фас, профиль или три четверти. Всякие кубистические фантазии и “пикассятина” также не практикуются, народ их единодушно отвергает. Хочешь заработать – рисуй красиво и поэтично, выделяя глаза, губы, нос – первостепенные черты человеческого облика. Польстишь клиенту – заработаешь больше таксы! Вот девиз настоящего мастера.
Как живописец из Торжка с женой и детьми попал в Париж, никто не знает. Скорее всего, кто-то пригласил в гости на свою шею. Сейчас это самый распространенный способ перебраться из тверской глуши в Европу, минуя неприступную и дорогую столицу Российской Федерации. Ущемленным московскими империалистами племенам и народам еще проще. Для них открыт свободный проезд в любой Лондон или Берлин. А там садись на площадь и собирай подаяния.
Зюзин, рослый брюнет с кудрями до плеч и бородой до пояса, произвел хорошее впечатление на видавших виды завсегдатаев и работников парижской площади. Он завел широкополую шляпу, красный плед через плечо и стал артистом народной мечты. От наседавших американок из Оклахомы и Небраски не было отбоя. Он рисовал черным карандашом и пастелью с подцветкой, прищурив глаз и аристократически оттянув мизинец. Успех и деньги пришли сразу. Зная зависть коллег, особенно соседа серба с белградским дипломом, Зюзин частенько уклонялся от заказа. Скрывался на перекур с винцом в кабачке напротив, где хозяин и гарсоны знали его щедрость и веселый нрав. Там у него появился свой столик, где он принимал друзей и давал международной прессе интервью на всех языках. Там-то мы и встретились.
На мой вопрос о святом искусстве Зюзин, потягивая белое винцо, сказал: “Старик, я сейчас живу, а не вздыхаю. Три года я бегал, как ненормальный, по галереям, пытаясь всучить сидящим там снобам свои работы маслом, и всюду получал от ворот поворот. Питался с клошарами в “суп популер”, обносился, как босяк, семья бунтует, дети плачут, а здесь, царствие небесное Коле Любушкину, я стал человеком. У меня появились лишние деньги, я снимаю квартиру в центре, семья отдыхает на Лазурном берегу. Я не хожу пешком, а езжу на своем “Пежо”, а главное – люди довольны моей работой, и мне хорошо. Банк у меня в кармане. Что там возиться с чеками”.
Через час Зюзин ушел на работу, не заплатив за угощение. В кабачке он стал своим человеком, настоящим парижанином.
* * *
Не мое дело прославлять или давить чуждых мне по всем статьям профессии адептов “социалистического реализма”, но и среди них попадаются любопытные экземпляры, достойные дружеского шаржа.
Наивные люди полагают, что за границу бегут ненавистники России, мошенники и враги народа. А вот в 1988 году на заре “перестройки” на Запад потянулись отличники соцреализма. В Париж заявилась величественная женщина античной красоты, не беженка с Кавказа, а заслуженный живописец Украины Ирина Леонидовна Вышеславская. Кроме туристических радостей и артистических гастролей, галерея Басмаджана без промедления заказала ей станковую картину на революционный сюжет. Киевлянке выставили холст два на полтора, на котором сразу проявился мазок бульдозерного типа.
Адепт так называемого “сурового стиля”, ценимого в России и непродаваемого на Западе (кому нужны пятнистые портреты прокаженных или пейзажи с чугунным небом и трактором, похожим на таракана?), за неделю сварганила сюжетную картину и потребовала деньги. Хозяин пытался отвертеться, указывая на дороговизну красок и скорость работы, но, сраженный напором красавицы, раскошелился.
При первом знакомстве она сразу приперла меня к стенке: “Познакомь меня со всеми!”
Я подумал, что с таким напором ей обеспечено бессмертие, если не в искусстве, то в Париже обязательно. Пока я скреб в затылке, прикидывая, с кем ее свести хотя бы в постели, в галерею ввалился “черноморец” Сах (потомок Геракла Олег Соханевич, переплывший Черное море в шестьдесят седьмом) и бросился ее обнимать с таким чувством, как будто ей необходим и влюблен. После часовой беседы о жизни они скрылись в неизвестном направлении. Лишь через пару дней постоянный работник галереи минский “невозвращенец” Коля Павловский шепнул мне, что влюбленная пара ночует в сквоте на рю д’Аркей, обзавелись персональной кастрюлей и едой на недельку.
Сюжетную картину кисти красавицы Вышеславской повесили в витрине магазина, нашлись люди, знавшие ее биографию.
Ее карьера была очень советской, киевской, провинциальной, но броской. Родилась она (1939) в семье знаменитого поэта, комсомольского трубадура, воспевшего ратные подвиги советских людей. Квартира на Крещатике в доме сталинской архитектуры с башней для наблюдения за народными массами. Рисовала она так, как требовали руководители “изофронта”. Потом подросшую красавицу обрюхатил мастер спорта по гимнастике, и родился сынуля Глеб (1962), будущий инспектор культуры. Мама вознеслась выше – в Академию Художеств города Ленинграда, в элитный класс профессора Бориса Владимировича Иогансона. Иногородние размещались в общаге, напичканной посланцами автономных якутов, ингушей, чукчей. Земляк из Тульчи Олег Соханевич и кавказец Заур Абоев, постоянно осаждавшие женскую часть общежития, не ладили между собой, у того и другого были непомерное самолюбие и безумная храбрость. Если Сах умел ходить по стенам, то Заур к изумлению всей академии танцевал на голове лезгинку. Ирина считала, что и тот, и другой годятся для любви, но джигит такой расклад считал позорным. На летней практике 65-го, в приморском городе Анапе, Заур застукал пару в густых кустах. Они ворковали и пыхтели в любовной схватке. Вместо того чтобы зарезать обидчика, джигит поднялся на высокую скалу и бросился в морскую пучину. В этом самоубийстве, естественно, нашли идейную подоплеку – виновным оказался идеологический отдел академии, запустивший работу с молодежью. Студента Соханевича отправили на мыс Дежнева рисовать рыбаков, а его любимая от греха подальше убралась на родину в Киев. Там поджидали ее влиятельные родители, сын, киевский институт, который она окончила с золотой медалью в 1966 году, и естественно, членство в “советском колхозе художников”. С новым мужем, живописцем Макаровым, жизнь не сложилась. Он оказался не только алкашом, но и дураком –
связался с придурками, рисовавшими вождей черным контуром. У него в живописи появилась явная чернуха – враг народного оптимизма, следствием чего стали издевательства коллег и остракизм со стороны центрального заказчика. Такого идиота пришлось прогнать, чтобы не позорил видную киевскую семью. У меня не хватит бумаги для перечисления выставок и почетных грамот Вышеславской в годы советского застоя. Заказы и приглашения сыпались из всех городов и республик, включая Москву, Ереван и… Париж.
Советские идеологи научно доказали, что реализм – наследственное направление, и не одна Вышеславская неукоснительно следовала этой доктрине на практике.
Сынуля Глеб рисовал, как велела мама, прошел все ступени живописного ремесла, но в Париже, куда его пригласили друзья в 90-м году, свернул с истинного пути. Он стал фабриковать “ассамбляжи” из богатых уличных отбросов. Получалось красиво, но не оригинально, то есть не замечали и не покупали. То же самое творили соседи по сквоту, где он обосновался на бесплатную ночевку. Маме пришлось срочно вернуть сына в родное стойло, женить на состоятельной москвичке и определить на подходящую работу.
Когда-то женщина в пятьдесят считалась старухой, но Ирина в эти годы выглядела невестой. Стройная, статная, с гордой осанкой богини Афины Паллады. Она цвела и побеждала. Вдобавок она умела готовить красный борщ со сметаной, от которого кружилась голова у самых капризных женихов. Но ни московские ухажеры из самых порядочных семей (к примеру, князь Шаховской), ни украинские молодцы (как доктор Глущенко) не тянули на красивую жизнь. Ее парижская подруга позвала на борщ француза с хорошим счетом в банке. Давно разведен, служит капитаном на яхте арабского олигарха. Вот кто нужен пышнотелой греческой богине!
В подвале парижской галереи, где Вышеславская рисовала, я заметил ее страсть к чтению. Ирина буквально поглощала оппозиционную литературу, так что я не успевал подбрасывать свежие книжки и журналы. А раз, открыв газету “Русская мысль”, обнаружил ее полемическое сочинение с романтическим оттенком. В газете оценили ее литературный дар и постоянно печатали ее статьи, без сокращений.
У нас начались оживленные беседы, а после ее отъезда на родину завязалась и переписка. С заказами на Западе было совсем плохо, попытка покорить Германию провалилась. Посылка – “фрицы убили мою бабушку в Бабьем Яру, так что теперь будьте любезны раскошелиться” – не сработала. Оставались глухие города и шахты Донбасса, где ценили суровый стиль с космическим сюжетом. Я получал от нее письма из Москвы, Краматорска, Коктебеля, и всегда с приложением изображения изящного ангела в два, три цвета, куда-то летящего с пальмовой веткой. Однажды, в середине девяностых, пришло расписное письмецо из Киева с новогодним приветом и приложением странного журнала, изданного ее сыном. В нем печатались киевские искатели истины, не знавшие толком, куда направить творческую энергию. На фотках были представлены образцы ловких подражаний западным “измам”, ничего оригинального. Я предложил им копать истину не в отходах прогнившего Запада, а в фольклоре такой колоритной страны, как Украина, обратить внимание на “каменных баб” в степях, деревенский примитив.
Меня там не поняли и продолжали слать “досье” с дешевыми перепевами давно вышедших из моды направлений. На сем я прекратил контакты с киевлянами, но не с Вышеславской.
Шли годы. В 2009 году она мне позвонила в Париже. В каком-то книжном магазине ей удалось купить книжку моих мемуаров “Враг народа”, которую она просила подписать на память. Поскольку в Париже поездка из одного квартала в другой для меня целая экспедиция, я назначил ей рандеву рядом, в известном кафе “Ля Палетт”, где сидят американские туристы в ожидании давно умершего Пикассо. Ковыляя, я отправился на встречу. Старый инвалид и мудак, я совсем забыл, что мы не виделись двадцать лет, что ей стукнуло семьдесят и возможны самые неприятные психологические сюрпризы.
Я узнал ее издалека, но за столиком сидела не Афина Паллада, а древняя старуха в драной шапке. Надо же, и не постеснялась прийти в таком виде.
Меня охватил неподдельный страх, отчасти мания преследования – ведь надо целовать эту морщинистую кучу тряпья, улыбаться, заказать стакан минеральной воды, подмахнуть на книжке “горячо любимой Ирине”. И я трусливо и подло развернулся и скрылся в ближайшей подворотне.
Вот вам и сволочь, и подонок, и трус! Тоже мне, испугался старухи! Посмотри на себя в зеркало – ты не эстет, а старый горбатый козел!
Несмотря на парижский провал, я опять получил от нее письмо с пестрыми французскими марками. На конверте стоял адрес славного города Антиба, что на Лазурном берегу. Речь шла о борще под плеск морского прибоя, но я думаю, что борщ стал несъедобной бурдой, в которой вместо мяса в гнилой капусте плавает ослиное копыто.
К счастью, мечта реально мыслящей старухи осуществилась. У нее теперь квартира с балконом над теплым Средиземным морем, кастрюля борща на столе и муж в дальнем плавании.
Май, 2011, Экс-ан-Прованс