Опубликовано в журнале Зеркало, номер 37, 2011
Фрагмент из романа
Проснулся я в семь.
Зажег настольную лампу. Даже не лампу, а осветитель готовый у меня приспособлен для этой цели.
Зажег.
Шарю по столику.
Где часы?
Вот они.
Столик рядом с диваном, на котором сплю.
На столике книги и бумаги. Не люблю, если нужная вещь не оказывается на месте. Привычка дурацкая, а поделать с собой ничего не могу.
Вот “Немецкая философия” лежит уже несколько месяцев.
Нет времени найти нужное место, а теперь уже и забыл, какое. Вот еще одна книжка, тоже недочитанная, и когда дочитаю, неизвестно, застрял где-то на 159-й странице.
Старушку-пенсионерку, у которой снимаю комнату, предупредил: тронешь вещь – съеду немедля.
И радиоприемник под рукой.
Дотянулся.
Повернул ручку.
Щелк.
Заговорил.
Приемник старый.
“Рига-6”.
Купленный по случаю в комиссионном магазине года два тому назад за 15 р.
Главное – утром, как проснешься, чтобы не вылезать из-под одеяла.
Пунктик?
Старая, укоренившаяся привычка.
Однако эта привычка определяет всю мою жизнь. Самая последняя мелочь иногда может испортить настроение на весь день: потянулся, скажем, за книгой, а ее, увы, нет на месте. Не оказалось там, где она лежала вчера и позавчера.
Вздор!
А нервы напрягаются, вроде по ним пропустили электрический ток. И чем больше успокаиваешь себя, тем больше расходятся нервы.
Ерунда.
Сущая ерунда!
Но поделать с собой ничего не могу.
Иногда до того доведешь себя, что хочется выпрыгнуть в окно, привязать веревку к крюку в уборной, который торчит неизвестно по какой причине на потолке.
Автор: Эта маленькая деталь может объяснить многое из того, что произошло потом.
Николай Сергеич: Я что-то сказал не то?
Автор: Да что ты, все в порядке.
Николай Сергеич: После такой встряски никакая работа потом в течение целого дня не клеится.
Думается, так вот люди и сходят с ума – начинается с мелочей, а кончается петлей.
Автор: Вот-вот! Психологически верный штрих.
Николай Сергеич: Проснулся я в семь. Вставать, хоть убей, неохота. Повернулся. Полежал немного на другом боку. Убедился окончательно: больше не уснуть.
Мочевой пузырь разрывается.
Ооо!
Аааа!
Пузырь вздут, как воздушный шар. В сортир, однако, идти неохота.
Терплю. Живот трещит.
Теперь вот мне уже 46 лет, а в уборную, как в детстве, вставать трудно.
Закрыл глаза и фантазирую: почему это люди не изобрели до сего времени приспособления, чтоб не нужно было подниматься, вставать, выходить в коридор, а чтоб можно было совершать весь этот процесс не вставая, лежа в постели.
Уборная напротив.
Дверь в дверь.
Можно сбегать в одних трусах.
Утром, замечали, чувствуешь себя полуживым, раздавленным, расчлененным на две половины?
Взаимодействие меж этими половинами отсутствует.
Голова диктует одно.
Туловище – другое.
Голова подает сигнал: “Вставай, надевай порты, рубаху, открывай дверь, открывай вторую дверь, входи в сортир, вынимай свою штуку, дуй в унитаз, чтобы струя звенела и пела”.
Туловище как бревно, ни-ни, ни одного движения, ни одного еле заметного шевеления.
Человек – мертв!
Мозг работает судорожно, импульсивно, с удвоенной энергией ищет выход из создавшегося положения.
Выхода нет!
В таком состоянии перевернуться на другой бок – проблема.
В постели тепло.
Удобно.
Уютно!
Все бугорки и ямки – свои, боками обжитые.
Комната небольшая, 10 квадратных метров. Хозяйка старенькая, но интеллигентная: пенсию получает, комнату сдает таким, как я – бездомным.
Прежде – секретарша у министра, теперь никому не нужна:
Слава Богу, – говорила она, – министр Владислав Петрович похлопотал, дали вот эти две комнатки. Жить можно.
Старушка старенькая, подслеповатая порядком. Старенькая старушка, но живая: топ-топ-топ, потопала на кухню, топ-топ-топ, в ванную, топ-топ-топ, покатилась в магазин.
В квартире слышимость идеальная. Слышно все – что делается на кухне, что в ванной, что в уборной.
Люди привыкают и перестают стесняться друг друга.
Другая соседка, молодая, частенько в туалете не закрывает дверь на задвижку.
Нарвешься, когда она пускает струю, забравшись с ногами на толчок и вывернув свое волосатое лоно, только вскрикнет, а дверь все равно не запрет.
Плату старушка с меня берет умеренную, всего 30 р. То, что она несколько глуховата, мне на руку. Не подслушивает, что у меня, когда приходят гости.
Мне же она не надоедает.
Заходит один раз в месяц, чтобы получить деньги за постой.
Мне кажется, что Автора несколько коробит от моего слишком натуралистичного рассказа. Он поторопился представить меня неким литературным героем, который не ест, не пьет, за женщинами не утрепывает. Я живу как все, без романтических бредней. За молодой соседкой подсматриваю, когда она в своем драном халате с одной пуговицей на животе выскакивает на кухню. Халат, между прочим, она надевает прямо на голое тело.
Весьма эротичная особа. Кажется, прямо бы на кухне повалил ее на линолеумный пол… Догадывается, бестия, что нравится, норовит нарочно так повернуться, чтобы все тело обнажилось до самого пупа.
Проснулся я в семь.
Уборная рядом. Слышно, как булькает призывно унитаз. Звуки далеко не музыкальные.
А мысли сами лезут в голову, как солдаты, продираются сквозь кущи, сквозь рогатки, которые я пытаюсь выставить на их пути.
Здравствуй!
Приперся 38 год.
Был я в те времена юношей неотесанным, забитым. Ходил в заплатанных на заднице брюках.
Стыд.
Какие тут девушки.
Танцульки.
Голый стыд.
И голая задница.
Однажды знакомые ребята постарше затащили в пьяную компанию.
Девушка подсела.
Уже опьянел.
Не соображаю, что делаю, принялся обнимать ее, целовать. Все смеются надо мной. Над тем, как я все это делаю неумело.
Оказались вдвоем в беседке.
Только у меня ничего не получилось. Остался невинным, несмышленым мальцом.
С другой в Костроме.
Уже во время войны, в 1942 году.
Успел побывать на фронте.
Получил свою пулю. Хорошо, что в руку.
Отморозил себе ноги. Чуть не отрезали. Но все обошлось благополучно.
Госпиталь.
Запасной полк.
Курсы для офицеров “Выстрел”.
Не очень приятные воспоминания, скука смертная. Ходили полуголодные.
Потом учебная бригада в лесу. 20 км от Костромы.
Познакомились на переправе через Волгу.
Она – матрос на пристани.
Несколько пристальных взглядов, несколько случайных слов. И – знакомство состоялось.
Некрасива.
Это увидел сразу.
Приземистое, нечистоплотное существо.
Что поделаешь? Влечение огромное. На козу полезешь.
Эта лошадка быстренько обучила меня всем нехитрым премудростям любовных утех.
Жутковато без привычки, неприятно, хочется рвануть от нее куда глядят глаза.
Затем привыкаешь, втягиваешься.
Ужасно – если женщина нечистоплотна.
Первый раз после свершившегося удрал в окошко. Она на кухне, а я вниз. Едва не сломал ногу.
Через неделю снова у нее. Простила после небольшой перепалки.
Летом я приятеля прихватил.
Подыскала подружку и для него. Та постарше, но малость посимпатичней.
Завертелось все, закружилось.
Вакханалия.
Ходим голыми по квартире. Забыли уже, кому из нас которая принадлежит.
Форменное скотство.
Так впервые в жизни я увидел нагое женское тело на двадцать втором году от роду.
Вскоре и меня, и дружка отправили на фронт. Кто-то донес, что шлялись в город к полюбовницам. Так и написали: “Шлялися к полюбовницам”.
Да, впрочем, мы не горевали. Сами были не прочь улизнуть из этого “милого” города хоть в пекло.
Про этих рабочих скотинок больше не вспоминал. Теперь вот только вспомнил. Всплыло в сознании все тогдашнее. Лица у этих женщин в картине воспоминаний – плоские, как деревянные лопаты: ни глаз, ни носов, но тела – грудастые, жопастые, сильные и молодые.
Все мое существо восставало против подобной “любви”.
Потом, уже с годами, убедился, что, в сущности, все женщины одинаковы. А если и есть разница, то она микроскопически невелика.
Прежде, в юности, мне казалось, что любовь возвышенное, неповторимое, исключительное чувство.
Спасибо тебе, костромская лошадка, за этот прекрасный урок.
Где ты теперь?
Может, еще жива?
Может, до сего времени вспоминаешь случайного лейтенанта, промелькнувшего, как неясное видение.
Тем, которые начинают жить с женщинами лет с 15, легче, они привыкают ко всему, не вникая в суть.
Мне было 22.
Ждал чего-то особенного, а напоролся на обыкновенное скотство.
Третья – тамбовская.
Лежал в госпитале.
Пуля угодила чуть ли не в рот. Раздробила скулу.
Ранение – тяжелое, сопровождавшееся не менее тяжелой контузией.
Перед самой выпиской сижу в столовой.
Обедаю.
Полушутя говорю официантке, что деваться, когда окажусь в незнакомом городе, некуда: знакомых нет. Придется ночевать на вокзале.
Предложила свои услуги.
Во время войны нравы упрощены.
Не посмел отказаться.
Женщину эту тоже забыл, мелькает какой-то неясный образ в тумане времени.
Тамбов тоже забыл.
Пришел к ней.
А она отправила меня погулять. Какие-то дела у нее оказались в городе.
Предложила:
– Хотите, посидите дома, хотите – сходите в кино.
Выбрал последнее. Дома не больно охота одному.
Пошел в кино.
Перед сеансом танцулька.
Играет военная музыка.
Солдаты с медными трубами – на сцене. Вдоль стены стоят девушки. Посматривают на музыкантов. В особенности на чернявого трубача. Чувствуется, что все влюблены в него до ужаса.
Танцевать я не стал.
Полагал себя не совсем окрепшим.
Трубачу девушки строят глазки. Кокетничают напропалую. На меня ноль внимания, хотя я офицер, лейтенант.
Чернявый в новенькой, подогнанной по кости шинели. Шапка-ушанка на нем, перекроенная noд кубанку. Мода военного времени в глубоком тылу. Чуб вьется из-под этой кубанки. Знай наших!
Герой, да и только.
На мне солдатская шинелька, местами пятна запекшейся крови, оставшиеся после ранения. В этой самой шинельке старшина мой и ординарец, дай Бог им здоровья, из боя меня, раненого, выносили на Дону. Снайпер, как тетерю, меня подловил, целил в лоб, а попал в скулу, в челюсть. Я в это время из бинокля рассматривал вражескую позицию.
Стекло блеснуло.
Паразит этот взял меня на мушку и… Результат – несколько месяцев провел в госпитале.
Досталось моим спасителям.
Траншея узкая.
Солдат в ней – битком.
Волокли по дну траншеи.
А неприятель лупит из минометов.
А я – как колода.
Дон.
Лед.
Кровь.
Мина – ах!
Пошли солдаты под лед. Не выплыть. Амуниция тяжелая, тянет на дно.
Декабрь.
Mopоз.
Вода ледяная.
Больше одной минуты на поверхности не продержаться.
Лед хлипкий, а тут еще ахают мины, одна за одной и тут, и там, бам,
бам,
бам!
В юности я был юноша застенчивый. Это теперь обнаглел. В молодости боялся к девушкам подходить, робел и стушевывался.
А потом!
Однажды в походе мы с помощником оказались у казачек. Напились сами и их напоили.
Девки – здоровенные. Завалились с ними.
Та, с которой пришлось мне, по голому телу перепоясалась веревкой из мочалы. Так и отдавалась. Не позволила снять.
Примета, что ли, такая?
Полк догнали на марше. Проснулись утром, а в станице ни души.
Где полк?
Один старикан указал дорогу, куда ушли войска.
Командир полка – хороший мужик – в трибунал не отдал, отругал хорошо.
Как устроен мир? Сколько тогда всего происходило, сколько мелькало перед глазами людей, с которыми хлебали из одного котелка. Ничего не осталось в памяти. Одни эмоции.
Где вы, ребята?
Живы?
Здоровы?
Я рад, что сбросил с себя груз воспоминаний. Ну его к шуту!
Доброго вам здравия, дорогие, позабытые друзья-однополчане! Потерло нас, покачало, побросало из стороны в сторону достаточно. Сколько крови людской, сколько крови-то утекло! Большого вам счастья, живые и мертвые!
Вы ведь, друзья мои, заслужили частичку счастья, не так ли?
Женщин потом в моей жизни было предостаточно. Были и те, которых любил, и любовницы на одну ночь.
Не очень-то прилично, понимаю, рассказывать о своих связях с женщинами, но что поделаешь, таковы свойства писательского ремесла.
Вот они – мои красавицы:
1. Истеричка.
2. Неповоротлива даже в постели.
3. Приходила. Заводила радиолу. Раздевалась догола. Танцевала. Удивлялась, когда предлагал лечь в постель.
4. Всегда спешила.
5. Грязное белье. Волосы расчесывала редко.
6. Деловита. Все рассчитывала по часам.
7. Красилась так, что после нее в прачечной не могли отстирать белье.
8. Всегда опаздывала.
9. Алкоголичка.
10. Говорила каждый раз одно и то же: “Посмотри, какие у меня красивые ноги, милый”.
11. Родинка на правой ноге, почти возле самого бедра.
12. Изменяла даже с телеграфным столбом.
13. Говорила, что безумно любит мужа.
14. Считала себя интеллектуалкой. Когда-то прочитала роман Льва Толстого “Война и мир”.
15. Допытывалась, что я говорил женщинам перед тем, как лечь в постель.
16. После соития прыгала минут 20, чтобы не забеременеть. Уверяла, что помогает.
17. Неизвестно для чего приходила.
18. Любила подарки.
19. Непомерно огромные груди. При всяком удобном случае выставляла их напоказ.
20. Что ни день, то новая прическа. К остальному относилась равнодушно.
21. Называла меня – Лапа.
22. Называла меня – Рыбонька.
23. Невероятно худа. Морила себя голодом.
24. Любила рассказывать, как ее любили предыдущие мужчины.
25. Умело приготовляла кофе.
26. Молчала.
27. Ходила нагишом по всей квартире, чем приводила соседей в неописуемый ужас.
28. Не сводишь в ВТО – ночевать не останется. Ни разу не уклонилась от этого правила.
29. Приезжала только на такси. Представляете, во сколько мне это обходилось?
30. Ни за что не соглашалась раздеваться. Ложилась в постель в верхней одежде.
31. Любила выражение: “Я этого не понимаю”, употребляла его во всех случаях жизни.
32. Ела и пила за троих. В ресторан водить накладно.
33. Всем курортам предпочитала Гагры.
34. Спрашивала: “Ты еще меня любишь”?
35. Жила в высотном доме на 26 этаже.
36. Ходила во всем красном. Называл ее “взбесившаяся свекла”.
37. За любовь старалась получить деньги. Иногда у нее это получалось
38. Рыдала по делу и без дела.
39. Волосатые ноги.
40. Познакомились на “Плешке”, возле метро “Пл. Революции”.
41. О Федоре Михайловиче Достоевском отзывалась, что он ужасный идиот!
42. Требовала, чтобы уходил от нее через окно. Хорошо, что жила на 1 зтаже.
43. Помешана на театре.
44. Зла, как кошка. Даже корябалась.
45. Кажется, любила пирожные “эклер”.
46. Крашеная блондинка.
47. Жена хорошего знакомого.
48. Кроме меня, имела 3 любовников.
49. Знала английский язык.
50. Танцевала даже в постели.
51. Ржала как лошадь.
52. Об этой неприлично говорить.
53. Не могу вспомнить, что она любила?
54. Цистерна.
55. Вроде бы мы любили друг друга.
56. Близорука.
57. Невероятно музыкальна. Пела в самый неподходящий момент.
58. Никогда не оставалась ночевать.
59. Металлические зубы.
60. Приходила со своими простынями.
61. Уверяла, что впервые изменила мужу.
62. Что-то я от нее подцепил?
63. Дрянь, каких свет не видывал.
64. Если бы еще один горб, можно было бы сравнить с двугорбым верблюдом.
65. Любила стихи. Но ничего в них не смыслила.
66. Возил в Ялту.
67. Требовала, чтобы разошелся с женой.
68. Украла часы.
69. Приглашала в кабак.
70. Хотела иметь от меня ребенка.
71. Думала, что у нее красивое тело.
72. Нe знала, что я женат. Допытывалась непрестанно.
73. Сексуальная маньячка, пояснять неудобно.
74. Ругалась, как сапожник.
75. Приходила. И всегда не хотела уходить. Приходилось выставлять силой.
76. Хозяйственная. Любила наводить чистоту и порядок.
77. Бешеная собака. Разговаривал при помощи палки. Изредка помогало.
78. Нежна до неприличия. Повторяла: “Можно, я поцелую тебя в лобик”?
79. Раздевалась мгновенно. Одевалась часа два.
80. Паскудина.
81. Ничего себе.
82. Ресторан называла “кабаком”, мужика – “чуваком”.
83. Работала в доме моделей или в литературном журнале.
84. Похожа на эскимоску.
85. Считала, что неотразима. Однако, кроме меня, никто на нее не польстился.
86. 28 лет. Четверо детей. Все от разных мужчин. С мужем отношения хорошие.
87. Этой казалось, что Николай Васильевич Гоголь – игрок футбольной команды страны.
88. Умоляла, чтобы я не рассказывал о наших отношениях. Сама трепалась об этом на каждом перекрестке.
89. Самая короткая встреча. Зашел к знакомому. Вместо него в квартире оказалась девушка. Повалил на диван. Через 20 минут попросила, чтобы ушел: мог появиться знакомый. Больше не виделись.
90. Употребляла духи “Москва”.
91. Туфли на очень высоких каблуках.
92. Громыхала, как грузовик.
93. Засыпала на самом интересном месте.
94. Каждый раз приходилось все начинать сначала: клясться в вечной любви, говорить, что она единственная.
95. Самая продолжительная связь, 1,5 месяца.
96. Любовница-утешительница. Появлялась в трудную минуту.
97. Эта действительно была красива.
98. Скрипучий голос.
99. Что-то мягкое, что-то теплое. Сомневаюсь, она ли это?
100. Встречались ночью. Лица не разглядел.
101. Был пьян. Кажется, у меня была женщина?
102. Без конца выясняли отношения. Больше в памяти ничего не осталось.
103. Была ли она женщиной?
104. Своего добилась. Познакомила с мужем.
Сколько народу погибло тогда, сколько еще костей неубранных, незахороненных валяется по лесам и долинам, не счесть!
Про себя знал – останусь жить. Сослуживцы не верили, когда об этом заходил разговор. На рожон я не лез. Трусом тоже меня не считали. Делал свое дело спокойно, без спешки, как надо. Опыт большой: летит снаряд, а ты предполагаешь, где он приземлится, определяешь по звуку. Хотя, как говорят сведующие люди, свой не услышишь. Погибали, в основной массе своей, новички, новобранцы, несмышленыши. Видел я немало таких, предназначенных для пушечного мяса.
Мне везло.
Рота автоматчиков, которой я командовал, почти всегда при штабе полка. Так, иногда бросят в бой от случая к случаю.
Проснулся я в семь.
Где это носило меня вчера? Заходил, что ли, в “Националь”?
С кем-то вчера о чем-то договаривался? Куда-то меня приглашали?
Полежу.
Может, вспомню.
Попал в какую-то круговерть: с кем встречаешься, о чем говоришь, спроси через час –
не ответишь.
Тоска.
Непроходимая скука. Хоть вешайся или стреляйся.
Деваться некуда, вот и торчишь в “Национале” вкупе с Голевыми и Далацкими.
Когда мы с помощником отстали от части, тогда все обошлось. В трибунал не загремели.
В бой полк бросили прямо с марша.
Вызвал командир полка. Ну, думаю грешным делом, мораль будет читать. А у него нечто вроде военного совета. За столом важный генерал. Рядом с ним наш полковник и другие чины.
Командир третьего батальона – красавец-грузин – стоит навытяжку. Выслушивает приказ.
Вижу, про меня забыли. Присел в уголок. Прикорнул.
Или я тогда в Тамбове в кинотеатре задремал?
В Тамбове – девушки. Тут одни военные: полковники и генерал. Один я – лейтенант да грузин-комбат, который застыл перед генералом, как гончий пес.
Про меня забыли.
Соображаю: во сколько я должен к этой женщине заявиться?
Чувствую, однако, что наутро готовится крупное наступление.
Наконец и про меня вспомнили. Командир полка говорит:
– Вот еще командир роты автоматчиков вызван, товарищ генерал!
Меня кто-то растолкал.
Поднялся.
Стою.
Спросонья соображаю плохо.
Сунул генерал карту мне под нос:
– Вот тут правый фланг вашего полка, видишь?
– Вижу.
– Прикроешь своей ротой!
– Есть!
– Можешь идти!
– Есть!
– Погоди!
– Есть!
– Держи связь с соседним батальоном!
– Есть!
Комбат соседнего батальона в ямке на берегу Дона.
Залез к нему.
На двоих места хватает.
Наступление на рассвете.
Сигнал: три зеленые ракеты.
Подремали часок.
Вперед, сукины сыны!
Кому говорят, вперед!
Спускайся на лед!
Опускайся под лед на дно Дона в студеную воду…
Смелей!
За мной!
В атаку!
Ураааааа!
Бей ураганным огнем!
Круши!
Кроши!
Ложись, деть вашу мать!
Вперед!
Назад!
Вход – выход!
Вдох – выдох!
Ложись!
Держись!
Патроны давай, давай патроны! Снимай кальсоны! Залезай в вагоны!
Ползи вперед, скользи под лед!
Алло, алло! Кто у телефона? А я говорю, всех перебьют: впереди проволочное заграждение и рогатки.
Тащи рогатки. Растаскивай их в стороны!
Caпepы!
Где саперы?
Саперы – вперед!
Если нет ножниц, грызи колючую проволоку зубами, в душу вас и в печенку!
– Товарищ командир, там одни трупы!
– Грызи трупы, теть твою в треть!
Рота бежит в овражек. Иначе всех перебьют.
Потихоньку, помаленьку в овражек забирайся, к высоте подбирайся.
Огонь!
Огонь!
Огонь!
Гонь в загонь!
Пали из всех стволов.
Головы не поднимать: теть, меть, в гaть!
Новобра… бра… бра! Жопы не поднимать.
Патроны береги! Bпepeд беги!
Назад не моги!
Товарищ второй, высоту взяли. Дела неважные. Потери огромные. В одной моей роте… А про остальных говорить не приходится… Остальные…
Как бра… бра… новобра…
Мои ухитрились забраться в овражек.
Сидят.
Лежат.
Все в порядке, товарищ второй, все в порядке. Взятки ведь с нас – гладки!
Только вот фрицы ухлопали моего зама лейтенанта Чеснокова, где мне теперь найти такого? С которым мы у баб…
Что вы говорите, все оживут?
Чудеса!
Очень рад!
Немцы, фрицы проклятые, жмут, как проклятые. Если будет так продолжаться, они нас с высоты, которую мы с таким трудом… попрут. Что они уже и делали не один раз.
Мы, товарищ второй, овражек заняли, лежим в обнимку с “бабами”, в обнимку, говорю: с “бабами”!
– С какими бабами?
– С такими “бабами”!
Автоматы мои солдаты называют “бабами” и ласкают их, и лелеют. Что еще им остается? Им же ППЖ по закону не полагается.
Вот сейчас дам команду, и солдатики мои все как один помчатся вперед.
Есть держаться до последнего патрона! До последнего живого солдата! А может, и мертвые пригодятся?
– Товарищ полковник, я говорю из медсанбата, я держусь за нежную ручку не автомата, а медицинской сестры. Ужасно симпатичная девушка, загляденье. У нее такие же глаза, как у немца, которого я в упор… Весь диск всадил в него.
Решето.
Решето, говорю!
Говорю, что этот бедняга немец превратился в решето.
Ну и немцы, ну и фрицы, лупят из всех минометов и пулеметов сразу.
Может, это не немцы, а итальянцы или испанцы?
Говорили, что тут занимает оборону испанская “Голубая дивизия”.
Окопчик впереди узкий и длинный. Сотни две набились в него. Мои в овражке.
Спят.
– Почему спят?
– Да потому спят, что не спали три ночи подряд, когда нас по окрестным дорогам, как проклятых, неизвестно для чего таскали.
Со мной старшина и ординарец. Как фамилия этого ординарца?
Черный?
Черногрудый?
Червонный?
Или Чернего?
Или Диего?
Теснота в окопе офигенная. Kaк только они меня, раненого, будут из этого ада выносить?
Мины тяпают.
Тяп!
Тяп!
Тяп!
Человек сто: кого на тот свет, кого в медсанбат.
Вот мина угодила в самую гущу человеческих тел!
Взззы!
Это не моя кровь.
Я еще жив!!
В медсанбате хорошо.
– Сестричка, можно я вас поцелую? Я не ощущал запаха женщин уже около года, можно? Дайте мне прикоснуться к вашей невообразимой ручке…
Привет!
Всем, кто погиб, привет!
Доктор: Рана у вас, лейтенант, на удивление удачная. Еще бы несколько миллиметров, и сонную артерию – к черту! Вы ведь не маленький, надеюсь, понимаете, что такое сонная артерия? Снайпер, видимо, был джентльмен.
– А я, доктор, в этого немца, итальянца или испанца всадил весь диск. Изрешетил его в пух!
Доктор: Не может быть!
– Клянусь!
Доктор: Интересная операция!
– Что вы, доктор, от него ничего не осталось. Семьдесят один патрон в диске, представляете?
Медсестра: Что прикажете? Местную анестезию?
Доктор: Да, да, пожалуйста. Пуля застряла чуть ниже лопатки. Видите, вот в углу рта входное отверстие, Затем – шея, как она ему сонную артерию не расколошматила, тогда бы конец, раз – и нет человека, ничего нет!
Так что повезло вам, молодой человек, повезло! Можно сказать, уникальное ранение.
– Возьмите пулю!
– Зачем?
– На память. Многие двуногие просят, вешают на шнурочке на шею.
– Не нужно, доктор, мне пулю, медсестру не нужно отсылать! Я уже сто лет не видел такой симпатичной девушки. Прежде я был застенчив. Жаль полковника. Хороший. Хороший был человек, отзывчивый.
Почему на Дону в этом году такой тонкий лед в декабре? Какое сегодня число?
Доктор: Вам зачем?
– Полковник убит в первый день наступления. Правый фланг, за который я отвечал, так загнулся, что никакого правого на том месте, где он должен быть, не оказалось.
Впереди немцы, итальянцы или испанцы засели в ДЗОТах. Наши артиллеристы живого места не оставили на этой высоте. За 30 минут артподготови ребята выпустили 12 тысяч снарядов. Фантастика даже по теперешним временам. В окопах у них остался в живых один немец, итальянец или испанец. Да и тот соскочил с ума.
Ад!
Сущий ад!
Полковник, передайте привет моим автоматчикам.
А я – жив!
Да – жив!
Перед самым наступлением мы с лейтенантом Чесноковым, моим помощником, ночевали у баб.
Как в раю!
Сказка наяву!
Одного не могу понять до сих пор, для чего она перепоясывалась мочалой?
Доктор: Вот народ, что за народ, о чем они только думают на передовой.
– А что?
Доктор: Возят в медсанбат мертвецов!
– Вы считаете меня мертвецом?
Доктор: Да не вас. Час тому назад привезли мертвого полковника. Спрашиваю, зачем? Говорят, скоты, что нужно сделать операцию. Какая там операция, если он – мертвяк! Если ему бомба угодила в голову, если от него ничего не осталось. Не могли, лентяи, похоронить на месте!
– Я знаю полковника. Это наш командир полка. Бомба разорвалась в нескольких шагах от него. Может, это не его сапог и подбородок? Там была такая каша, полегло несколько сот человек.
Злополучная переправа!.
Доктор: Всех бы и хоронили в братской могиле, как полагается, чего тут рассуждать. Мы не успеваем управляться с живыми. Мой помощник, военврач III ранга, смоталась к мужу.
– Жена нашего полковника?
Доктор: Да!
– Бедная черепаха!
Доктор: Какая черепаха?
– В окопах у немцев, итальянцев или испанцев нашли черепаху. Она была мертва.
Доктор: Черепаха?
– Нет, полковая аптечка!
На переправе погибла уйма народа. Если бы вы только видели, доктор, что там творилось!
Самолеты.
Дело случая – выскочили из-за высоты, никто не успел укрыться. Не могли, черт побери, немцы, итальянцы или испанцы знать, что в этом месте скопление наших войск. Нелепое происшествие.
Черепаха оказалась мертва.
Не кормили они ее совершенно. Затем ударили сильные морозы. Черепаха – существо нежное, морозов боится.
Немцы, итальянцы или испанцы драпанули.
Женщин у нас в полку не было. А у вас, какая у вас нежная рука, сестричка, какая приятная рука. Как замечательно пахнет ваша бесподобная кожа!
Я никогда не встречал…
Доктор: Это моя рука. Оставьте ее в покое. Сестра занята. Она пришивает сапог полковника к подбородку. Нужно же что-то делать.
– Простите, доктор, во Владимире, в соборе похоронен палец Александра Невского. Почему бы не похоронить подбородок полковника? А если есть еще и кусок сапога, то этого больше чем достаточно.
Какой я, однако, балда: нужно было похоронить живот этого немца, итальянца или испанца. Бедный немец, бедный итальянец, бедный испанец.
Жаль мне их, очень жаль! Они на морозе гибнут, как черепахи. Совершенно не приучены к холоду.
Доктор, может человек погибнуть от царапины?
Может?
А если я ему оцарапал живот, если всадил весь диск, 71 патрон?
Там и хоронить, честно говоря, нечего.
Kaк только бомба шмякнула в человеческие тела, так все и потекло в разные стороны.
Шмяк!
Шмяк!
Шмяк!
Всего одна штука. А какая куча мяса, какая куча!
Мудреное дело, каким образом удалось разыскать кусок сапога и подбородок полковника?
Доктор: Опознала жена. Как не опознать, сколько раз ей приходилось целовать это место!
– Ясно!
Пришел я в Тамбове к этой женщине. Она уже дома. Публика из кинотеатра разошлась, как только прекратилась музыка. Картину смотреть не стали. Ее показывали уже в 25-й раз. Девушки приходили только затем, чтобы поглазеть на музыкантов.
Бомба ведь, которая угодила в полковника, могла ухлопать кинотеатр?
Такие случаи во время войны бывали не раз. В Тамбове все обошлось благополучно.
Только музыка смолкла, девушки ринулись на сцену.
Целуют чернявого.
Оказывается, все они как одна в него влюблены, только ради него и приходят в кинотеатр… Стоят возле стены, а потом, как по команде, бросаются на сцену:
– Уррра! В атаку!
Что им остается делать, если в Тамбове, кроме случайных, вроде меня, одни музыканты и есть.
Чернявый что надо!
Красавчик.
Он даже шестимесячную завивку себе накрутил. Знает, бестия, что девушки приходят на него пялить зенки.
Рад.
На меня, хоть я офицер, девушки не обращают внимания, все уставились на чернявого.
Кинулись они на него.
Пуговицы.
Воротник.
Хлястик.
Петлицы. Клочья белья.
Одна оторвала нос, другая – ухо, третья – кусок щеки.
Зал замер.
Прибежала милиция.
Поздно.
От чернявого остался один шестимесячный чуб.
От греха подальше, я смылся из кинотеатра. Говорят, что он к утру сгорел.
Вот вам и бомба.
Сколько народу сгорело, если он вспыхнул во время показа картины?
А ведь скорей всего так и было.
Самая рьяная поклонница прижала чуб чернявого к груди и рыдала на весь город.
Добежали с ординарцем и старшиной до окопа, а там уже наших полно. Откуда они взялись? Втиснуться невозможно.
Немцы, итальянцы или испанцы шпарят из всех минометов на чем свет, долбят, как кувалдой по башке.
– Какая вы приятная, хоть и официантка из госпиталя.
– Прежде я была женой офицера. Такого, как вы. Он у меня был лейтенантом. Мы перед войной служили на самой границе. Как только “они” напали, муж отправил меня в Тамбов вместе с мальчиком. Очень трудно приходилось поначалу. Чуть не погибли с голоду. Потом встретила знакомого врача, он и устроил в госпиталь. Я – член Тамбовского городского совета, депутат.
Мужчин в нашем городе почти нет…
– Какие у вас мягкие волосы, какие упругие груди.
– Тише, вы меня задушите!
– От вашего тела так приятно пахнет. Та, в Костроме, была не такая. Та – рабочая лошадка. И запахи от нее соответствующие, дегтем и потом. А у вас такие приятные глаза, такие поразительные ноги. Вы у меня всего только третья.
– Милый, охота тебе заниматься подсчетом, терять понапрасну время.
– Но я не знаю… не знаю, что нужно в таких случаях делать.
– Целуй меня, крепче целуй, только не задуши.
– Можно, я…
– Нет, уже поздно. Проснулся сын. Я ухожу к нему.
– Но я…
– Какой ты еще зеленый, совсем мальчик, как мой сын, хоть такой большой.
– Но вы у меня всего только…
Я был на войне.
Я остался жив.
Я знал, что не погибну на войне.
Если бы я в свое время не ушел от полковника, я бы тоже лежал в общей могиле, и доктор обдумывал бы, как лучше пришить мой подбородок к остаткам сапога.
Женщина ушла на другую кровать.
Я настаивать не стал.
Я – устал.
Я был, в сущности, еще очень слаб. Ничего не мог сделать для женщины, которая пригласила меня к себе.
Я робел.
Я не знал, что говорить.
Я был еще…
Потом все происходило на удивление просто, я говорил женщинам:
– Раздевайся, ложись…
И женщины раздевались, ложились, как по команде.
Та, в Костроме, сама затащила меня на себя.
Утром женщина ушла на работу.
Боже мой, как она на меня посмотрела.
Город без мужчин, а я – идиот, кретин. Я не знал… Впрочем, зачем оправдываться, зачем?
Она пригласила меня затем, чтобы я с ней… Ей нужен был мужчина, а не зеленый юнец.
Тамбов.
Вокзал.
Подбородок.
Сапог.
Хлястик от шинели.
Чуб чернявого.
Музыканта разорвали на части.
Разве он виноват?
Он – завитой барашек.
Ему очень хотелось жить. Красоваться на сцене. Дуть в свою медную трубу.
Обнимать девушек.
Да, картина в тамбовском кинотеатре пострашнее, чем на войне.
На фронте я приходил в деревню, тащил женщину на сеновал. Слова не скажет. Дашь банку тушенки или буханку хлеба – рада безумно.
В атаку ходил я три раза.
Первый paз в декабре 1941 года под Москвой, будучи курсантом пехотного училища. Немцы не выдержали, побежали или отошли, чтобы не нести чрезмерных потерь. В другой – на Дону, в тот самый день, когда был убит мой полковник. Бомба трахнула его по голове. Остался кусок сапога и подбородок. Опознала жена. Но она могла ошибиться. Хотя, если рассудить здраво, должно же что-то остаться от человека, чтобы можно было отдать последние почести.
Третий – Днепр. Без особого энтузиазма:
Бежали.
Лежали.
Стреляли!
Женщины во время войны согласны на все. В этом спасение нации, повышение деторождаемости.
Что мы вытворяли тогда у казачек.
Бедный мой зам Чесноков. Ухлопали его немцы, итальянцы или испанцы.
В госпитале я эту официантку поначалу не замечал.
Разговорились в последний день.
Как ей хотелось иметь мужчину хоть на один день, на одну ночь.
Я был непроходимо глуп.
Глуп – вот и все!
Да и ранение тяжелое. Провалялся в госпитале месяца три.
Ослаб.
Первый раз как вышел на улицу, шатался из стороны в сторону. Два шага ступил и присел на лавочку, как старичок.
Ранение было тяжелое.
До чего во время войны солдаты не любили автоматическое оружие!. Автоматические винтовки бросали, предпочитали обыкновенные, а перезарядить их зимой в мороз чрезвычайно трудно. Убедился сам, когда под Москвой в 41-м ходил в атаку.
У моих в роте – автоматы, я их приучил, доказал, что это выгодно и удобно. А если еще два диска в запасе, то стреляй, сколько душе угодно.
Артиллеристы тогда сделали из высоты отбивную котлету в буквальном смысле этого слова. Одна стрелковая рота ворвалась в неприятельские окопы прежде времени, так вся там и осталась.
Накрыли свои.
А мы с Чесноковым у казачек подхватили по триппаку.
Триппер не страшен.
Черт с ним, с триппером. Ходили к одному врачу.
Нет, кажется, триппер в другом месте, от других баб подхватили, да – в другом!. А может, и не в другом, а в тот раз, в том самом месте?
Доктор: Вы думаете у военного врача одна забота – лечить ваши триппера? Ошибаетесь. У нас есть приказ: всех заболевших этой непотребной болезнью отправлять в штрафбаты!
Полковник: Вам кажется, что в штрафбатах не люди?
Доктор: Здравствуйте, полковник!
Полковник: Вы не ответили на мой вопрос, милостивый государь, потрудитесь отвечать!
Доктор: Спокойно, полковник, ничего мне не кажется. Я не об этом. Ваша жена до сего времени не является на службу. Куда она могла запропаститься?
Полковник: Нужно же человеку немного поплакать. Вы сухарь, доктор, а она женщина чувствительная, нежная. Раз муж погиб, нужно оросить могилу обильными слезами.
Доктор: С вашим лейтенантом ничего плохого, пуля прошила его насквозь. Как только он ухитрился остаться в живых?
Чудеса!
Полковник: Вы говорите о моем бывшем адъютанте?
Доктор: О нем.
Полковник: Неплохой юноша. Непроходимый глупец. Все время рвался на передовую. Будто там кормят медом.
Доктор: Все они теперь такие, непоседливые.
Полковник: Что он, спрашивается, потерял на передовой? Война ведь заключается не только в том, чтобы бежать вперед, кричать во всю глотку: “Урра!” Он, этот паршивый мальчишка, так мне был нужен, так нужен. Кто знает, может быть, возле него меня бы не убили, не разорвали в куски авиабомбой?
Да, я уже говорил, что я обладал способностью чувствовать опасность заранее и ухитрялся от нее уклоняться.
Полковник: Вижу, добрая половина моего полка здесь, со мной, на том свете.
Доктор: Там веселей!
Полковник: Какое там веселье, если они: один без ноги, другой без обеих рук, а третий и вовсе – без головы!
Доктор: Ну и что? Каждый может веселиться, как может!
Полковник: Из твоей роты, лейтенант, тоже достаточно народа. Сейчас прикажу всем построиться. Произведу перекличку. Пересчитаю всех до одного.
Доктор: Не надо, полковник, не считайте. Это вас взволнует, а вам нельзя волноваться. Вам нужно дышать глубоко.
Полковник: Как я могу дышать одним подбородком?
Доктор: У вас есть кусок сапога. Дышите сапогом. На фронте, как вам известно, случаются вещи почище. Иногда от человека остается всего и дел, что одна медная пуговица. И с этой пуговицей приходится возиться.
– После медсестры из медсанбата, которая вторично наградила меня триппером, в деревне я встретил еше одну бабу. Ну и здорова была. Отродясь не видывал таких толстых баб.
Сама – как печка.
Залезла на печку.
Я залез на нее.
Я залез на нее. Да так всю ночь и не слезал.
Сопим.
Пыхтим.
Ерзаем по горячим кирпичам. То она на мне отдыхает, то я на ней, весело получается.
Полковник: Из противотанковых ружей стрелять по “тиграм”, да ведь это чистой воды безумие! Говорю, чтобы прислали противотанковые орудия нужного калибра. У этих их “тигров” лобовая броня около 22 сантиметров, а бок он не подставит, не дураки у них ведь в танках сидят.
Доктор: Сколько вам лет, полковник?
Полковник: Сорок четыре.
Доктор: Для своих лет, черт возьми, вы выглядите, милый полковник, прекрасно. И у вас ужасно симпатичная жена.
Полковник: Мы живем с ней уже 4 года. Ей на прошлой неделе исполнилось 28 лет.
Доктор: Какая женщина!
Полковник: Так только кажется. В постели она… даже… Я бы сказал… Ну, впрочем, не будем об этом. У нее есть один малозаметный… Впрочем, вы сами скоро об этом узнаете, убедитесь сами!
Доктор: Каким образом?
Полковник: Теперь, наверное, вы наконец с ней переспите. Вы ведь давно ей на это намекали пространно.
Проснулся я в семь.
Не могу вспомнить, что делал вчера вечером.
Больше, однако, не уснуть.
Знаю.
Всегда так.
В последнее время в особенности. Нужно сходить к врачу.
В уборную вставать неохота.
Протянул руку.
Включил приемник.
Потер бока и пальцы рук.
Отлежал.
Куда девалась девушка?
Кажется, вчера пришел домой не один. Девушка говорила, что ей рано вставать на работу. Неужели я так крепко уснул, что не слышал, как она ушла?
Может, девушки не было? А я видел сон, в котором ко мне приходила девушка?
Диктор: Потери убитыми и ранеными…
– Кто говорит о потерях? Война давно закончилась, а пропала всего одна девушка. Исчезла из моей постели.
Диктор: Во Вьетнаме американские захватчики предприняли новое наступление, но оно закончилось полным поражением… В районе реки Меконг… На переправе… Погибло…
Самолет…
Недолет…
Перелет…
Лед…
Под лед!
– Опять лед?
– Да, лед!
– Пить, я хочу пить.
– Дайте ему воды!
– Я хочу пи… пи… са…
– Не понимаю, прием.
– Я хочу писать!
Полковник: Милая Джойс, ты будешь меня ждать? Я вернусь, я обязательно вepнусь!
– В чем дело, полковник?
– Не знаю.
– Почему вы не включили катапульту?
– Отказала автоматика. Механики – портачи. Только и знают, что таскаются в Сайгоне по борделям.
– Теперь вам дадут медаль за храбрость. Все видели, как вы сгорели в своем “громовержце”. Вы – храбрый человек, полковник. В газетах напишут большую статью о вашем героическом поступке, о вашей отваге. Большую статью, в которой укажут, что вы погибли смертью храбрых.
Сгорели в снегах Вьетнама.
Упали на голый лед реки Меконг.
Полковник: Но, позвольте, позвольте, во Вьетнаме не бывает морозов. Река Меконг не замерзает.
– Не в этом дело.
Полковник: Я за точность информации. Я погиб не во Вьетнаме, а на Дону в 1942 году. Бомба упала рядом. Мой лейтенант, к которому я относился, как к сыну, остался жив. Теперь он уже взрослый человек.
Над Вьетнамом сгорел другой полковник, полковник американской армии. Классный пилот, отважный человек, хороший и отзывчивый товарищ. Принимал активное участие в общественной жизни страны, член партии, командир авиационного подразделения. Мог бы сам не летать. Но его понесло, не выдержали нервы.
Да, полковник мог не присутствовать на Дону на переправе. Что поделаешь, каждому хочется быть примером для подчиненных офицеров и нижних чинов. Показать, как честные командиры погибают в бою.
– Интересно, полковник, вам тоже не хотелось по утрам вставать в туалет?
Полковник: Вы обо мне?
– Нет, об американском летчике.
– О нем я ничего не знаю.
– Бедняга этот пилот, он, как и я, был лунатиком. Ходил ночью по всему Вьетнаму. В детстве лечился в психиатрической больнице.
– Я был сбит над джунглями. Ракета зацепила левое крыло. Самолет потерял управление. Я ничего не мог поделать, чтобы спасти положение.
– Глупости! Я не верю, что теперь, как тогда, убивают людей:
Нет!
Нет!
И нет!
Но их убивают!
– Каким образом?
Полковник: И в бою, и по приговору военного трибунала. Тех, которые отказываются воевать или бегут с поля боя, расстреливают на месте, без суда и следствия.
– Какой ужас, какая дичь! Теперь стало совершенно невозможно ходить в это кафе. Что они там вытворяют!
Полковник: Кто?
– Музыканты! Ударник лупит в барабан, вроде на него натянута шкура слона или носорога по меньшей мере, а не папиросная бумага.
Полковник: Не верю, чтобы самолеты делались из папиросной бумаги.
– Но их делают!
– Ты ошибаешься, ты еще не проснулся, лейтенант, ты еще спишь.
– Пусть убивают бумагу, а людей оставят в покое!
Там, на Дону, люди гибли без счета. Люди падали под градом пуль и снарядов! Шли под лед: сибиряки, парни из Подмосковья, из-под Ленинграда, вятичи, кривичи, суздальцы и владимирцы, молодые и старые, живые и мертвые.
Проснулся я в семь.
Поворочался с боку на бок.
Живот трещит, как барабан, обтянутый папиросной бумагой.
Терплю.
Думаю, полежу еще часок.
В детстве, как и теперь, по утрам не хотелось вставать в туалет.
Терпел.
Мерзли коленки.
Плохо топили печи, не было дров.
Откуда во Вьетнаме дрова? Там ведь кругом сплошные джунгли, а в них вместо деревьев растут сбитые самолеты.
У нас на Украине топят печи соломой, а во Вьетнаме жара доходит до 50 градусов. Почему же мерзнут коленки?
Еще бы: я стою по колено в ледяной воде Дона.
Нужно сходить в туалет. Для этого необходимо перейти на другой берег реки.
Нужно выбить немцев, итальянцев или испанцев с высоты!
Хорошо, когда тебе 20 лет и ты не застенчив, как я.
Старшина Алексеев: Вот теперь я могу сказать наверняка: Автор, вместе со своим мертвяком, сходит с ума. Я знаю в точности, как это происходит. Писатель Сундуков не раз на моих разыгрывал эту комедь. Нужно срочно вызывать тачку из дурдома.
Маня: Не верьте старшине. Николай Сергеич хоть и мертв, но он ухаживал за мной на дне рождения, и я не позволю его обижать! Я его обожаю!
Старшина Алексеев: То, что мы называем винденцией, на самом деле есть милицейская портупея.
Я – не Наполеонов, я – патефонов и самоплафонов!
Автор: Цвира,
мура,
радекура,
Зимаиура: ца-ца-ца!
Ципа,
Мипа!
Старшина Алексеев: Если теперь заказать треуголку, то она будет готова только в 3970 году.
Петр Петрович: Наши люди заняты строительством счастливой жизни. Им некогда шить для вас треуголки. Они выполняют план. План нужен для выполнения плана. А если плана не будет, то он не будет выполняться.
Настасья Петровна: Пойдем, пойдем в другую комнату, я тебе не всю историю досказала!
Петр Петрович: Оставь меня в покое: мумра,
гумра,
Мамра,
Дамра!
Проснулся я в семь.
Однажды в детстве нас водили в театр.
Может, это был Большой театр.
А может – Малый.
Там все было красное:
Люди – красные.
Лошади – красные.
Пушки – красные.
И убивали они друг друга, как во Вьетнаме.
Вот красный человек упал с красной лошади на красную траву. Из красной груди потекла красная кровь.
Прибежали красные санитары. Забинтовали красного человека красными бинтами, положили на красные носилки и понесли в красную деревню, которая находилась на красном холме.
Оставшиеся в живых красные люди вскочили на красных коней и поскакали в красное завтра по красной земле навстречу красной опасности.
Красные женщины встали на красные колени и принялись плакать над красными могилами. Из красных глаз катились красные слезы. Из красной земли вырастали красные цветы.
Потом красные женщины вскочили на красных коней и полетели в красное никуда.
Красные гривы
красных коней развевались на
Красном ветру!
Спектакль назывался:
“Красная звезда”, “Красная планета”, “Красная ночь”,
“Красная галактика”, “Красная река”. “Красное завтра”!
Голубая девушка: Я больше всего люблю голубой цвет.
Голубые цветы,
голубое небо,
голубые саночки,
голубой лед,
голубое никуда.
Спектакль хороший.
Запомнился.
Происходили какие-то состязания. Люди тянули канат, или катили бочку, или рыли канаву, или хоронили собаку.
Голубая девушка. Голубые люди катили голубую звезду!
– Простите, я очень застенчив, как вас зовут?
Голубая девушка: Меня зовут Мир асимметричен, вас устраивает?
– Вполне. Какие у вас красивые голубые груди!.
– Мне все мужчины об этом говорят.
Если бы встать, сходить в уборную, которая тут, рядом, дверь в дверь.
Голубая девушка: Я вас полюбила с первого взгляда. Я готова пойти с вами на край туалета.
Сейчас встану.
Натяну штаны.
Нет, штаны надевать не стану, не успею. Соседка, кажется, еще спит.
А если не спит?
Голубая девушка: Голубой цвет,
голубой цвет,
лучше цвета в мире нет!.
Я так люблю все голубое!
– Но вы же вся фиолетовая?
– Вы ошибаетесь, я не фиолетовая, я – голубая, голубая, голубай, яяяя!
Я вся голубая, вся! Я работаю в Московском доме мод на Кузнецком мосту.
– Глаза у вас фиолетовые, с фиолетовой поволокой.
– Не фиолетовые, а голубые. Вы все перепутали, дорогой. Мы так мало знаем друг друга, совсем не знаем.
– Откуда вы взялись такая красивая?
– Прилетела с голубой звезды.
– Можно я вас поцелую?
– Как вы смеете невинной девушке говорить такие неприличные вещи!
– Но я художник.
Голубая девушка: Тогда другое дело. Тогда целуйте меня, целуйте крепче! Да возьмите же скорей в руку зубную щетку!
– Зачем?
Голубая девушка: В кафе “Националь” теперь не пускают без зубной щетки. И Голев, и Далацкий уже приобрели по одной штуке.
Голубая девушка: Вы большой чудак!
Если встать.
Сделать несколько шагов в сторону двери.
Открыть дверь.
Два шага вперед… Открыть дверь.
Открыть еше одну дверь.
Там долгожданный унитаз.
Первая соседка: Почем брали это дерьмо?
Вторая соседка: Какое дерьмо?
Первая соседка: Вот это!
Вторая соседка: Это не дерьмо, а камбала. Тут была, там была!
Первая соседка: Что вы с ней намерены делать?
Вторая соседка: Ты что, никогда не покупала камбалу?
Первая соседка: Фу, какая дрянь. Мы с мужем покупаем дорогую рыбу, осетровых пород!
Вторая соседка: А мы с мужем любим камбалу и всегда ее покупаем.
Унитаз: Уррр, гуррр, буррр!
Унитаз призывает меня на рандеву. Вставать неохота. Сейчас вернется голубая девушка. Нет, она не вернется, она голубой сон, который растворился в моей моче.
…Проснулся я в семь. Лежу.
В голову лезут всякие дикие мысли. Недавно приезжал к нам из Питера один поэт. Выступал с чтением стихов в какой-то московской библиотеке.
Лежу и думаю:
– Был я знаком с этим поэтом прежде или нет?
Мысль пустяковая.
Отогнать ее, однако, никакими силами невозможно. Она поработила весь мой разум, все мое существо.
Знакомы мы?
Или не знакомы?
Глупо.
Смешно.
Что это – отсутствие воли или расслабленность после сна?
Подошел ко мне этот питерец после выступления и заговорил, даже руку для пожатия протянул.
Стою, ничего не понимаю.
Думаю:
– В первый раз вижу человека, а он мне протягивает руку, как старому знакомому.
В свою очередь делаю вид, что знаком с ним тысячу лет.
Не понимаю, для чего я рассказываю вам об этом поэте.
Не поэт он вовсе, а – лошадь!
Стихи, если они никуда не годятся, прекрасный корм для лошадей рысистой породы.
Морда у этого поэта суще лошадиная.
И ржет он, как мерин.
Протягивает мне копыто:
– Привет, старик!
– Привет, лошадь!
– Как поживаете в Москве?
– А как в Ленинграде?
– Стихи понравились?
При этом вопросе лошадь три раза грохнула копытом об пол. Что тут оставалось делать? Она могла ведь грохнуть и не по полу, а по моей голове.
– Понравились.
– А какое в особенности?
– “Я помню чудную минуту”.
– О, да! Я над ним трудился около двух лет. Представляешь, старик, сколько вложено?
– Представляю, представляю, вы совершили лошадиный подвиг. Пора копыта поменять на рога.
– Всему свое время, всему свое время. Приезжай, старик, к нам в Питер, там продолжим разговор.
Думаю:
– Человек этот мне положительно не знаком, а относится ко мне фамильярно, чуть ли не на шею вешается…
А что же, впрочем, тут такого?
Если бы мы с ним встретились на необитаемом острове? Тогда что?
Тогда бы мы, в любом случае, стали лучшими друзьями!
Унитаз: Пуррр, дуррр, уррр!
Hа необитаемом острове мы с этой лошадью сразу бы сошлись накоротке. Хотя он мне и не знаком.
Теперь уже окончательно вспомнил, что встретились мы в этот вечер впервые. В Ленинграде я был всего один раз. Ни с кем, кроме Бродского и Битова, не общался.
Не необитаемом острове мы сразу бы бросились целоваться. Теперь же не о чем разговаривать.
Стою и размышляю:
– А может, все же…
Нет!
Вспомнил – один московский на него до чрезвычайности похож, да не один, а
десятка два.
Может, подошел он ко мне просто так, без всякой задней мысли, узнать о своих стихах?
Я же испугался копыт его громогласных, соврал, сказал, что мне нравятся его дерьмовые стихи.
Воля ваша, но такую вот лошадь я домой к себе не пущу. Стихи его рассчитаны на таких же кретинов, как он сам.
Да еще – когда он говорит, то с губы у него стекает пена желтоватого цвета.
Нет. Под одной шкурой я с такой лошадью спать не лягу даже на необитаемом острове.
Почему я ему сразу не сказал, что он противен мне до глубины души?
Вот почему: я заметил, что прежде чем подойти ко мне, он довольно сильно лягнул одного хиленького старичка, который, жестикулируя левой рукой, разговаривал с непомерно толстой дамой.
Что, собственно, может делать такая вот лошадь на необитаемом острове? Скачек ведь там нет!
Скачки поэтовы бывают только в крупных городах планеты:
Лондоне,
Москве,
Париже,
Нью-Йорке.
Поэт-лошадь по фамилии:
Коневский,
Лошадевский,
Кобылевский,
Жеребьевский,
Копытов,
Гривов,
Недоуздков?
Проклятая фамилия, не могу вспомнить все утро.
Память напрягается до предела. Вроде от этого зависит вся дальнейшая жизнь.
Удивительна способность мыслей привязываться к человеку, в особенности по утрам, когда голова – пуста, воля – дремлет.
Что же я вчера делал в “Национале”?
Да, вспомнил!
Слушал Далацкого.
Опустошит кого угодно.
А поэт из Питера, какой он к шутам поэт. Лошадь, а не поэт!
Почему в библиотеках начали проводить скачки?
Поэт-лошадь: Так я и знал, что вы не знаете, как проехать к стадиону “Динамо”!
Поясняю – нужно сесть на триперинадцатый тровембус, понятно?
При чем тут, собственно, поэт-лошадь, если туалет находится в нескольких шагах, а я не могу встать?
Если бы я встал,
Я бы дотянулся до самого туалета. Но что-то придавило, прижало меня к постели и не дает встать: теть твою дать!
Я ничего не могу поделать: вдруг от него воняет луком или чесноком?
Съест он меня, съест.
За милую душу съест!
Съест живьем!
И губы вытрет копытом.
Черт с ним, только бы перестал читать стихи!
Первая соседка: Зараза! Рыбу в раковине чистила, а убрать за собой забыла! Думает, дрянь, что я за нее должна убирать!
Унитаз: Жур, мур, вур!.
Вторая соседка: Хоть бы ему десятку прибавили к зарплате. Пусть пьянствует на эту десятку. Три бутылки ведь можно купить и пить!
Петр Петрович: Под звериными шкурами теперь не спят. Даже эскимосы укрываются ватными одеялами.
Николай Сергеич: Да я ведь фигурально, не в буквальном смысле. Под звериной шкурой спать неудобно. Да и блохи не дадут житья. Хоть у нас теперь и люди, как блохи, лезут в дом.
Тебе хочется полежать.
Почитать книжечку на досуге.
Звонок!!!
– Привет, старик, мы к тебе на одну минутку!
Рожи совершенно незнакомые.
Один из наиболее незнакомых бросается на шею, обнимает, целует, как старинного знакомого.
– Давай чай! – кричит один.
– Давай водку! – кричит другой.
А где водку взять, если в доме ни гроша?
Хлеба и картошки нет!
Гости уже, как есть, с грязными ногами забрались на одеяло.
Слова сказать не смей!
Посмеешь – схлопочешь по роже!
Может, я преувеличиваю?
Может, такого не бывает?
Однако, очень даже схожие сценки иногда приходится наблюдать.
Придут гости.
Начнут шнырять по комнате.
Всюду заглядывать.
Залезут в стол.
Еду выволокут.
Не столько съедят, сколько побросают на пол. Все, что можно перебить, – перебьют!
Заглянул на днях ко мне приятель, из инженеров. В трезвом состоянии человек милый.
А тут в дупель пьян.
Лыка не вяжет.
С ним двое.
Хари у обоих подозрительные, хоть милицию вызывай.
Посидели.
Начали требовать выпивку.
Сказал:
– Денег нет, занимать к соседям не пойду, не ждите!
Один шарит в шкафу. Ничего подходящего не нашел.
Побежали в магазин.
Притащили два пол-литра водки.
И так пьяны, а еще выпили – совсем раскисли, окончательно.
Один особенно обнаглел:
– Поцелуй меня, гад (это он мне), я тебя ужасно люблю, сукиного сына! Не хочешь?! Я тебя сам поцелую!
При этих словах говорящий потерял равновесие и брякнулся на пол. Другой об него
споткнулся и тоже полетел.
Минут пятнадцать они шкандыбались друг о друга.
Мне лень вмешиваться, поднимать. Пусть сами разбираются. Рад, что не лезут целоваться.
Купили в магазине большой кусок сала, жрать не стали, натыкали в него окурков.
Вот ущерб, который понес в результате такого “приятного” посещения:
1. Прожгли ватное одеяло (один усиленно пытался о него затушить сигарету).
2. Разбили два стакана.
3. Сломали стальную ложку.
4. Разорвали в клочья металлический обруч.
5. Испортили дверцу шкафа. Облевали туалет.
6. Обругали молодую соседку.
Представьте себе, что пришли они не ко мне (человеку ко всему привычному), а в благополучный, порядочный дом, где мебель 18 века: гобелены, картины, фарфор.
Ад!
Дом превращается в сущий ад! Бесплатное представление с битьем: посуды, мебели, зубов и носов.
Один – блюет,
другой – пьет.
Третий и пьет, и блюет одновременно!
Первый лезет под юбку к жене хозяина.
Второй пытается облобызать дочь.
Третий – гоняется по всей квартире за бабкой.
Дом, благополучный дом – превращается в сумасшедший дом.
Через час в квартире остаются эти трое, остальные разбегаются в разные стороны.
На необитаемом острове на все их чудачества не обратишь ни малейшего внимания. Почтешь за благо, если они обратят на тебя внимание. И покажутся они тебе милей родных братьев и сестер.
Этим я хочу сказать:
– Отчужденность внесла в нас цивилизация.
Город – разъединил людей!
Чем дальше от города, тем люди живут дружнее, сплоченнее.
Подошел ко мне поэт-лошадь в библиотеке, спрашивает про стихи. Я говорю:
– Я тоже люблю овсянку.
На этом мы и сошлись.
Потом заговорили о Боцком.
Я сказал, что знал одного питерского поэта по фамилии Боцкий, что этот поэт мне положительно нравится.
Посмотрел не меня поэт-лошадь отсутствующим взглядом, стукнул копытом, чуть палец на ноге не отдавил.
– Боцкий? О каком Боцком ты, старик, говоришь? Может, не Боцкий, а Жоцкий, или Чотский, или Хотский, или Оцкий?
– Да нет же, я говорю о Боцком!
– Так бы сразу и сказал, что имеешь в виду эту бездарь! Таких поэтов, как Боцкий, у нас в Питере пруд пруди! Боцкий, ха-ха-ха! Рассмешил ты меня, старик! Да у Боцкого, если хочешь знать, ни одной своей строчки, все содрал у меня. Возьмет самое лучшее мое стихотворение и выдает за свое.
Востенко – другое дело. Востенко – настоящий поэт. О Боцком не стоит говорить. Читал, тюли-люли, стихи Востенко?
– Читал.
– Ну и как?
– Хорошие стихи.
– И только?
– А что еще?
Поэт-лошадь: Востенко – гений! В Москве его не понимают. И никогда не поймут. Все москвичи пресмыкаются перед Боцким. Москва давно уже устарела. Москва – болото, в котором барахтаются поклонники Боцкого!
– Может, Востенко гений, не спорю, но почему одновременно и Боцкий не может быть выдающимся поэтом?
– Поверь, старик, поверь один раз в жизни, Боцкий – бездарь!
– А вы читали стихи Боцкого?
Поэт-лошадь: Читал. Помню, в прошлом году он написал… написал… есть у него одно стихотворение… ну… как его? Сейчас… В этом стихотворении есть одна строчка, которую я написал… О которой один человек сказал, что это находка нашего времени…
Понимаешь, старик, Боцкий – это такое… с позволения сказать… Стихи его читать ну просто невозможно. Сам удивляюсь, что прочитал одно.
– А Востенко читали?
– Востенко? Какого Востенко? Первый раз слышу.
Ну и тип, видать, ваш Востенко! Теперь каждый хмырь, хрим-хрем-храм, пишет стихи. Дать бы им всем по мозгам, хрим-хрем, храм!
Востенко? Ха! Ты меня убил!
Есть у нас один Востенко, да он на студии “Ленфильм” подвизался, работает помрежем. Вот уж не знал, что он и стихи пишет.
Удивил ты меня, старик, очень удивил!
– Да я про того Востенко, которого вы всего одну минуту тому назад превозносили.
– Востенко! Как же, конечно, знаю, знаком… Друг на века!
Кто в Питере не знает Востенко! Читал стихи его не один раз. Он сам давал их мне. Даст и скажет бывало… Мы с ним у баб… Он одно стихотворение… В нем описана одна штучка, которую я в одном своем стихотворении…
Приходим с ним к Тамаре, а у нее уже собрались девочки: Галя и Соня…
Я сначала Галю, потом Соню, а Тамару оставил под занавес.
Понимаешь, старик, еду из Питера в скором, повесил пиджак на вешалку, а у меня кошелек из кармана свистнули вместе с документами. Сижу на мели без гроша. Потом встретил поэтессу, да ты ее знаешь. Венера Губарева.
Ну и ну! Девочка что надо. Я ей говорю… Пили три дня… А потом…
Займи, старик, трояк, займи, пожалуйста, выпить хочется. Как только получу перевод из Питера, отдам. С Боцким не общайся. Люби Востенко. Он этого стоит. Поверь один раз в жизни!
Надоела мне эта лошадь офигенно. Теперь вспомнил, где я его видел. Несколько дней тому назад он шлялся по столикам в кафе “Националь. И к нам пытался подсесть, да Голев его попер. Вот я и решил отвязаться.
Послушай, говорю, поэт-лошадь, если ты хоть одно стихотворение Востенко или Боцкого прочтешь, дам пятерку без отдачи.
– Что ж, – отвечает поэт-лошадь, – если денег нет, так бы сразу и сказал. Нечего зря голову морочить честному труженику.
Отошел он от меня.
Еще к кому-то прилип.
Через минуту по залу разносилось:
– Боцкий – говно! Востенко – гений!
Настоящий,
Стоящий поэт.
А Боцкий – хрум-храм!
А в ответ доносилось:
– Я тебе дам, хрум-хрум, храм-храм, по мордасам дам!
Поэт-лошадь: Я хотел сказать… Боцкий, Боцкий как поэт не стоит мизинца Востенко!
А в ответ доносилось:
– Мы без твоего Востенко проживем. Ставь бутылку, гад!
Поэт-лошадь: Да я… Чтобы не сойти… Клянусь… вчера, позавчера… денег нет…
А в ответ доносилось:
– Ну и мотай отсюда, если денег не имеешь, хмырь, хмурь, хмарь!
Поэт-лошадь: Да я ничего… Овес теперича вздорожал. Прихо… голода…
Мера овса,
мера муки,
мера зерна.
Мера водки, селедки, стерлись подметки!
Официантка: Извините, мы больше 100 гр. в одни руки не даем. У нас кафе, а не забегаловка.
Поэт-лошадь: Я ничего, я посижу так.
Официантка: Теперь в наше кафе повадились ходить лошади и другие животные.
Поэт-лошадь: Хрум!
Официантка: Все они говорят, что они гении:
Рявкин,
Тявкин,
Гавкин,
Давкин,
Мевкин,
Девкин,
Мимизон,
Ригизон,
Хигачев,
Мигачев,
Двигачев,
Хигидан,
Зигидан,
Ригидан!
Поэт-лошадь: Знаю их всех. Одни бездари. Только Востенко… Мы с ним… Хрым!
А в ответ доносилось:
– Имели мы твоего Востенко!
Поэт-лошадь: Ничего вы не петрите в искусстве!
А в ответ доносилось:
– Катись, сука, харю свернем на один бок!
Далацкий: Поэзия! Как это прекрасно. Я ее сравниваю с благоухающей весной. Поэзия! Какое это возвышенное слово!
Творить, произносить заклинанья над распростертым в прахе миром, будоражить сердца сограждан – вот в чем смысл этого возвышенного искусства!
Но скажу вам откровенно: современная поэзия – глупа, невыносмо глупа!!!
Невыразительна,
Беззуба!!!
Какая, господа, может быть поэзия в наш электронно-кибернетический век? Машины коренным образом изменили восприятие людей к прекрасному, возвышенному, несравненному!
Разумом понимаю, что современная поэзия не может обойтись без элементов модернизма, но принять не могу, не могу и еще раз не могу!
Бах, если хотите, или Блок – были модернистами для своего времени, но они наряду с этим вынашивали в себе чувство возвышенного, прекрасного, ждали, когда оно выплеснется через край.
Вспомните “Незнакомку”:
По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окликами пьяными
Весенний и тлетворный дух.
Цитирую по памяти.
Разве это не новаторство? Правда, слово “тлетворный” несколько диссонирует, я бы сказал, выпадает из общего тона, но не в этом дело: для Блока слово свято, Блок не разрушает эстетического представления о прекрасном, а дополняет его.
И вот вам образчик модернизма нынешнего дня. Цитирую стихотворение Востенко тоже по памяти:
А = Я
Са /хватит/
Са /имеется много О/
– oго!
За
или
/возможно, пауза/
для АХ!
И поэтому
Что – неизвестно
Что?
или
ХА!
———— О, ДА!
Л А
И этому ХЕ-ХЕ!
ХА=ХА или
Что?
Стихотворение, господа, говорит само за себя. Многие в наше неспокойное время принимают подобную чепуху не ради настоящего, неповторимого, а ради – христаради.
ХА=ХА. Урааа! Спать пора! Я чувствую, что после прочитанного стихотворения у меня на спине вырастает дверная ручка, ручка – сюсючка!
Выходите в меня, закрывайте мою спину. Ык! Видите, из моего живота выскочил билет на балет в большой “Котлет”. Вы обманываетесь, перед вами Вальшивовостенко!!!
Другой поэт: Вы имеете в виду меня?
Далацкий: Да, ты!
Другой поэт: Но я не хотел. Это произошло случайно. У меня из ноздрей стали выскакивать сигареты вместо зубных щеток. Произошло какое-то смешение или замыкание.
Члены приемной комиссии СП СССР: Все ясно. Вы приговариваетесь (дальнейшие препирательства бесполезны) быть машиной по уборке улиц города сроком на 200 лет. Если будете вести себя хорошо, идеологически выдержанно:
…______= О, ДА
ЛА
Тогда посмотрим
ХА=ХА
He перебивайте!
Поэт-лошадь: А я говорю…
А в ответ доносилось: “Нам от ваших разговорчиков блевать охота, сейчас побежим в сортир!”
Человек за соседним столиком: Зачем бежать! Блюйте здесь, прямо под стол. Теперь так принято!
Поэт-лошадь: Будете платить за уборку. Никто задаром вашу блевотину соскабливать не собирается!
Далацкий: Кроме Боцкого и Востенко, у нас есть еще Штуковский и Домойлов!
Официантка: Я бедная женщина. Мне вечно приходится решать одну и ту же проблему: дать или не дать? Ехать в гостиницу с чернявыми или не ехать? У нас в кафе план, план, у мужа в ЖЭКе план, план!
Я была бы рада, если бы муж совсем с работы не приходил домой. Чтоб ему захлебнуться в своем водопроводе! Во саду ли в огороде, муж утонул в водопроводе!
Если я пересплю с директором издательства, он напечатает книжку любого поэта, о котором я попрошу!
Поэты – бедненькие. Все в издательстве в очереди стоят, ждут год, другой, третий.
А мне их жалко. Я их всех безумно люблю.
Востенко тоже симпатичный мальчик.
Черномазые тоже стихи пишут. Днем торгуют редиской на Центральном рынке, а в свободное время носятся по издательствам. Мне их тоже жалко.
Поэт-лошадь: Вы заказываете осетрину-с с хреном-с?
Посетитель: Заказывал.
Поэт-лошадь: Осетринки-с нет-с.
Посетитель: А в меню есть.
Поэт-лошадь: По ошибке-с записали-с. А на самом деле-с нет-с. Была, а теперь нет-с. Она с душком-с оказалась.
Посетитель: Да что вы, любезный!
Поэт-лошадь: Истинно говорю, осетрина – тухлая-с. Посетители по этому поводу выражаются самыми непотребными словесами, выставляя на первый план те члены нашего организма, через которые мы выпускаем мочу.
Посетитель: Почему вы решили, что я ругаюсь? Я не ругаюсь, а требую то, что мне полагается как гражданину нашей замечательной страны!
Поэт-лошадь: Возьмите котлетку деволяй, которая теперь называется шницель по-министерски. Осетрина паскудная, я же о вашем здоровье забочусь!
Посетитель: Нечего обо мне беспокоиться. Я сам о себе побеспокоюсь, когда нужно!
Поэт-лошадь: Вы вот сердитесь, а я с самыми лучшими намереньями вас предупреждаю. Я же не виноват, что теперь осетрина прямо в реках ловится тухлой! Вонь от нее идет на всю округу. Жители окрестных квартир пишут жалобы в Верховный Совет.
Посетитель: Сгинь, лошадь!
Официантка: Зря вы его прогнали. Он так хорошо обслуживает клиентов, вроде родился мастером по этой части. Хороший из него получился подавальщик.
Проснулся я в семь.
Воюю с собственным мочевым пузырем.
Соседи на кухне продолжают лаяться. Что-то не поделили или просто лаются без причины? А я не могу встать. Лежу.
Терплю.
Ура! В атаку сво… гво… дво!
Где я вчера был?
Ростов.
Тамбов.
Калуга. Луга.
Питер.
Ветер.
Кого-то мне этот поэт-лошадь напоминает. А может, он не поэт-лошадь,
А поэт-паровоз,
Поэт-подъемный кран,
Поэт-автомобиль или, скажем, самолет?
Куда от таких поэтов деваться?
Зачитают.
Загонят в гроб!
Не хочу стихов, а хочу в туалет!
Все к черту!
Полковник погиб на Дону в 1942 году.
Лед.
Дон.
Переправа.
Мины, снаряды, бомбы!
Бомбы, – говорю, – лупят по мочевому пузырю!
Ха-ха!
Полковник погиб в дельте реки Меконг.
Джойс будет ждать его 1000 лет.
Старая дура!
Получай, Джойс, кусок сапога и подбородок полковника. Больше ничего не удалось разыскать.
Претензии посылайте по адресу: полевая почта № 33/85.
Джойс, открыв посылку, моментально превратилась в морщины, которые успел запечатлеть на полотне художник-морщинист.
Полковник в это время выступал на одном юбилейном вечере поэзии с одной известной поэтессой.
Вечер был организован Министерством обороны.
Полковник говорил:
– Если бы не этот негодный мальчишка, мой адъютант, который больше всего любил валяться с бабами, я был бы жив, я бы не погиб на войне в 1942 году. Зачем он ушел от меня? Если бы он остался, моей Джойс не пришлось бы своими драгоценными слезами орошать эти никчемные останки.
Официантка: Устраивают в нашем кафе вечер поэзии, а приходят одни мертвые полковники.
Николай Сергеич: С одним из этих полковников я служил во время войны в одном полку, который почти весь остался там, на Дону.
Одни пошли под лед.
Другие погибли при бомбежке!
Официантка: А я и не знала, что вы бывали на войне, воевали.
Николай Сергеич: Молчать (это я не вам, дорогая), не разговаривать!
В атаку!
Туалет нужно взять!
– Товарищ полковник, докладывает ваш лейтенант, командир роты автоматчиков, как вы себя чувствуете на вечере поэзии?
Теперь пишут другие стихи,
Не такие, как в ваше время.
Поэт-лошадь: Поэт Востенко годится для всех времен.
Николай Сергеич: Лежу под огнем не минометов, а соответственных воспоминаний:
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти четыре шага…
Полковник: Вперед, лейтенант!
Высоту приказываю взять!
– Товарищ полковник, не могу встать. Лопается мочевой пузырь. Сообщаю, что Штуковский и Домойлов четко выполняют приказ.
Я им кричу: “Штуковский, бей Домойлова! Домойлов, бей Штуковского!”
И они бьют!
Да, полковник, тысячу раз, да!! Ребята они хорошие, хоть в музыканты не годятся.
Ревут, как сивучи.
Можно подумать, что играют не менее 100 человек.
Певичка ничего, хоть и стара.
Поет на удивление прилично.
Домойлов худ, как глиста, Штуковский толст и лысоват.
Официантка: Вы не подумайте чего, Николай Сергеич. Они, когда приходят в кафе, всегда садятся за мой столик.
Оба такие противные, скользкие.
Штуковский старается при всяком удобном случае запустить свою глистообразную руку мне под юбку.
Говорят, один из них импотент.
Однажды их отправляли в милицию.
Николай Сергеич: Штуковского и Домойлова?
Официантка: Их самых. Отказались по счету. Три копейки, видите ли, им приписали. Сквалыги!
Привели в отделение, а они ссылаются на какой-то указ, в котором говорится, что платить не надо. Говорят, что за них теперь платить должны те, кто выпускал этот указ.
В милиции не знают, что это за господа. На всякий случай повели их к начальнику.
А тот оказался таким же алкашом. Вместе лечились от этой болезни в психушке.
Обнимаются.
Целуются.
Боцкий тоже каким-то образом оказался там. Ехал зайцем из Питера и попался.
Через час вваливаются всей компанией. Пьянствовали весь вечер. Потом взяли три бутылки и отправились к начальнику в кабинет. И устроили там натуральный бардак. Их четверо, а я одна, бедная.
Поэт-лошадь: Боцкого из Питера выслали. За дело выслали. Попробовал тягаться с Востенко. Объявил себя первым поэтом Питера. Судить хотели, пожалели. Не его пожалели, а кучу детишек, которых у него штук пять во всех городах и весях.
Вот какие пироги, мать вашу в овсы!
Официантка: Какое твое лошадиное дело, сколько у Боцкого детей! Нет, стихи этой лошади мы с директором издательства печатать не будем, пусть он хоть треснет. А Боцкого и Востенко напечатаем. А лошадь пусть в очереди постоит лет двадцать пять.
Поэт-лошадь: Да я… Да вы… Вы неправильно меня поняли. Я хотел…
Официантка: Разборчивые все стали. Подали ему не то блюдо. Жрите, что дают. Овес ему показался не тот.
Паразит! Я тебе дам жалобную книгу, я тебе дам! Вот тебе (задирает юбку) жалобная книга!
Поэт-лошадь: А еще вот я вам что скажу: никаких стихов Востенко не пишет. Он разыскивает их на помойках. Так они и называются: “Помоечные стихи”. Наберут на помойках бумажек со словами, а потом в шапку их, помешают, помешают, вытащат по одному и стихи из них складывают. А Штуковский и Домойлов…
Далацкий: Штуковский и Домойлов – одно лицо. Фамилия у них Штуковский-Домойлов.
Официантка: То-то они всегда вместе приходят.
Поэт-лошадь: И всегда заказывают одно блюдо на двоих.
Далацкий: Если таким образом спарить всех людей, то нам легче будет их обслуживать, и государству выгода, сразу решится вся продовольственная проблема!
Поэт-лошадь: Кто теперь не любит выпить, и-го-го! А стихи писать – самое гнусное занятие. Выдумываешь, выдумываешь…
Придумываешь,
Придумываешь…
Аж мозги начинают сохнуть, вот их и спрыскиваешь спиртным и другим пригодным для этой цели материалом.
Торчишь целыми днями в библиотеках.
Строчки дергаешь, дергаешь из других произведений, будь они неладны. Все одна чепуха вроде Штуковского и Домойлова.
Я с вами откровенно, как с родными братьями. Не побежите ведь доносить на бедного поэта?
Официантом намного выгодней работать, спокойней и доходней. Да и унижений, чем от редакторов, меньше. Поэтов на нашей благословенной земле не щадят – трешку взаймы не дадут, когда выпить хотца.
Меценаты в наше время перевелись. Каждый старается с говном смешать твою личность. Автор вот окрестил меня поэтом-лошадью, За что, спрашивается, и на что это похоже? Теперь совсем печатать перестанут. Никто не давал права переходить на личности.
Автор: Да что вы говорите! Это же Николай Сергеич вас рекомендовал.
Поэт-лошадь: Рассказывайте сказки своим персонажам, что вы уже и делали не раз, а я вам не юнец. Нечего из меня делать шута горохового. Я обижаюся на вас так, можно сказать, не очень, если бы вы всерьез, я бы копытом в лоб, хлоп, по мозгам хрум, храм!
Под лошадиной кличкой оно и легче жить, меньше спроса. Да и корму полно: все овсы и травы для хрумканья годятся.
Николай Сергеич: Вы же сами так представились в библиотеке при знакомстве: “Будем знакомы, поэт-лошадь”. Ваши слова?
Поэт-лошадь: Пошутил, а вы и всерьез. Все недоразумения отношу за счет Автора.
Роман бестолков,
Бессюжетен,
Бесскелетен!
Диву даешься, что такой пожилой человек может писать подобную дребедень.
Займи, Автор, трояк.
Автор: Вот, пожалуйста, возьмите!
Поэт-лошадь: Тут десятка, сейчас прибегу, верну сдачу!
Автор: Оставьте, не нужно.
Поэт-лошадь: Достойнейший,
Благодарю,
Вовек не забуду, во веки веков!
Старшина Алексеев: Я тоже выпить обожаю. И ничего такого в этом не замечаю. Начальство на эту мою слабость ноль внимания, не ругает, хоть и не поощряет, врать не буду. Если бы я, как эта лошадь, писал стихи, тогда оно меня поперло бы как пить дать!
Настасья Петровна: Всех пьяниц нужно ссылать на необитаемый остров. В Москве даже днем валяются по улицам пьяницы!
Официантка: Сказала еще. Если пить не будут, как мы выполним план?
И про поэта-лошадь Николай Сергеич все в точности рассказал. Иду на работу вчера, смотрю, катится навстречу телега, а в нее он впряжен.
Заметив меня, он слегка застеснялся. А потом замахал приветливо хвостом. Заржал на всю улицу.
Прохожие нездорово оглядываются, неизвестно что думают.
Он оправдывается, что приходится по утрам подрабатывать в артели “Гужи”. На стихи не проживешь – это я и без него знаю. Гонорары грошовые, на них купишь – кукиш!
А эта гражданка (она кивнула в сторону Настасьи Петровны) не знаю, как ее зовут, неправа. Нельзя запрещать пить. Запретишь, они еще больше начнут лакать. По своему пропойце знаю – вещь сопрет, продаст, пропьет. За бесценок продаст, задаром.
Ирина: Ей давно пора зенки повыцарапать. Лезет в каждую дырку, в замочную скважину подсматривает, а сама первостепенная блядища.
Официантка: Я бить ее не собираюсь. Руки о ее рожу неохота марать. Придет в кафе – скажу швейцару, чтобы гнал в шею!
Настасья Петровна: Ходить в вашу кафю не собираюсь. Туда ходит одно жулье и авантюристы. А меня поклонники в хорошие рестораны приглашают, в ресторан “Кавказский”, например. Этот ресторан не чета вашему кафе. Там утощают и ликером, и шампанью. А у вас шампани не бывает.
Официантка: Врешь, дура!
Настасья Петровна: От дуры слышу!
Официантка: Сучка!
Настасья Петровна: От сучки слышу!
Поэт-лошадь: Можно я ее копытом по голове грохну?
Автор: Оставьте!
Напильников: Вот и я! Пока вы тут шуры-муры, я домой сбегал, статейку накатал. Завтра в редакцию сволоку. Пишу, а в голове грохот, как при артобстреле. У кого-то вчера нализался. Может, у Рубиловского. Нет, не у него, он жаден, как собака. Вчера пили у Горобца, а потом у кого-то добавили.
Потом кто-то из Питера прикатил. Еще по бутылке добавили.
Скажу откровенно, Питер стал теперь, как необитаемый остров. Одна Нева посреди города течет.
Так вот, у Горобца была одна симпатичная девчонка по имени Любка. Упились мы с ней вусмерть.
Утром Горобец вопит на всю мастерскую, что мы у него все картины облевали.
Врет, блядь!
У него не осталось ни одной картины. Пришли жэковские деятели и все выбросили на помойку, когда он с этой Любой уезжал куда-то на юг.
Поэт-лошадь: Не Питер, а Москва изжила себя. В Москве даже Невы нет, а московская Москва-река давно пересохла, превратилась в ручеек. В Москве одна сплошная азиатчина!
В Питере:
Дома – красивые,
Соборы – высокие,
Реки – широкие,
Моря – глубокие!
Напильников: Чушь!
Поэт-лошадь: Займи трешку?
Напильников: Где я тебе возьму!
Проснулся я в семь. Полковника мы похоронили в братской могиле. Хорошо, что я тогда от него смылся.
Чувствовал, что если в этого немца, итальянца или испанца не всажу весь диск, то он прикончит меня. Изрешетил я его классически. Удивляюсь, как он после этого остался жив? Доктор сказал:
– Особый случай, такое случается не чаще одного раза в сто лет!
В животе у этого немца, итальянца или испанца сидела черепаха, которую он из гуманных соображений, чтобы она не замерзла, засунул за пазуху.
Стреляю я его, а пули отскакивают, как от брони тяжелого танка. Думаю, что убил,
а он – жив!
Обнимаемся!
Полковник мужественно принял удар авиабомбы. Если бы у него на голове сидела черепаха, может быть, бомба отскочила бы в сторону? И полковник остался бы жив?
Виноват его новый адъютант. Не нужно было отпускать полковника на передовую.
Нужно было удержать силой!
Что ему там делать, если ему приказали сесть в самолет и бомбить скопление противника в дельте реки Меконг?
Нет, полковник: Вьетнам – это не шутка!
Джойс будет вас ожидать до тех пор, пока у нее останется хоть одна живая морщина. Она будет самозабвенно целовать ваш оставшийся подбородок и кусок сапога.
Уррра!
Вперед!
Вперед в атаку на черепах!
Официантка: Мне жалко всех: Востенко жалко, Боцкого жалко, поэта-лошадь жалко и директора издательства жалко!
И полковников тоже жалко!
Настасья Петровна: Эта бесстыжая особа всюду вставляет свой нос. Кто она такая и какое имеет на это право?
Николай Сергеич: Официантка из кафе “Националь”. Весьма приятная женщина.
Настасья Петровна: Впервые вижу такую нахальную бабу!
Официантка: К нам в кафе ходят всякие поэты. Один из них недавно перевел стихотворение:
С калмыцкого на украинский,
С украинского на грузинский,
С грузинского на английский.
После чего выдал за свое.
А еще ходят поэты:
Писин
Сисин
Мисин
Висин
Сисисин
Мисисин
Поэт-лошадь: Все наши, питерцы . Один из них недавно перевел шум Балтийского моря на скрежет станков.
Питер, колыбель поэзии!
Далацкий: Не Питер, а кафе “Националь”!
Поэт-лошадь: В Москве живут одни коблы. Все столики обойдешь, рюмку водки не поднесут.
В Питере так не поступают. В Питере трояк дадут, не откажут. А в Москве норовят не трояк дать, а в ухо! Справедливо ли это? Отвечаю: “Нет, не справедливо!”
Приезжайте в Питер. Всех угощу водой из Невы. Пей сколько хочешь!
В Москве мои стихи печатать не хотят. Прошлось пойти на хитрость: свои за стихи А.С. Пушкина выдаю.
Не верят.
Говорят, что для Александра Сергеича слишком хорошо написано.
Если бы в Москве был такой собор, как Исакий,
Если бы в Москве была такая река, как Нева,
Если бы в Москве… Храм-хром-хрум!
Напильников: Плевал я на ваш Питер!
Проснулся я в семь.
Вспоминаю:
Операцию в медсанбате доктор сделал мне наспех. Торопился на свидание к жене убитого полковника.
Если бы он опоздал хоть на одну минуту… Там столько молодых офицеров… Они бы не растерялись… Не стали бы ждать, когда пожалует доктор.
Двое из-за нее стрелялись,
Двое утопились!
Доктор сделал жене полковника укол. Она уснула.
А он сказал всем, что она мертва!
Офицеры поверили…
Пошли в бой!
Вот наши войска идут вперед.
Продвинулись на 100 метров,
Оставляя на каждом шагу уйму трупов.
Полковник скользит по вьетнамскому небу. Следом стелется кровь и дым.
Господи!
Неужели ты не отведешь удар водородной бомбы?
На фронте тишина.
В кафе “Националь” все играют в преферанс:
Цапов
Голев
Далацкий
Критик Напильников
Немцы спят в обнимку с итальянцами, итальянцы с испанцами, а мы и с теми, и с другими. Поймите правильно, спят, а не пере-пи-пе…
Раненых нет.
Сгорел один полковник.
Притащил я этого немца, итальянца или испанца в медсанбат вместе с черепахой. Доктор быстренько сделал ему операцию и удрал с женой полковника на юг или на восток.
Идет война.
Гремит земля.
Я лежу в медсанбате. Жду, когда отправят в госпиталь, в тыл.
Я стреляю из автомата в немца, итальянца или испанца.
Иду в атаку.
Я – адъютант командира полка.
Я – командир роты автоматчиков.
Я – лейтенант!
В магазине 71 патрон.
Живот у немца, испанца или итальянца один.
Я всаживаю 71 патрон немцу, итальянцу или испанцу.
В живот.
Это вам не шутка, когда горит кинотеатр.
Стою возле горящей стены.
Мимо проходят девушки, как на параде, как на кровавом параде: несут чуб и хлястик чернявого. Все это хоронят рядом с животом кинотеатра
Дал я последнюю очередь и проснулся.
Крутом снег.
Мы с помощником, лейтенантом Чесноковым отстали от собственных мочевых пузырей.
Теперь нас в трибунал!
Алло!
Полковник!
Есть на том свете трибунал?
Ладно, до свиданья, полковник. Едва ли мы еще увидимся. У нас с вами разные пути.
Вам – жить!
А мне – умирать!
Жена ваша, полковник, теперь на юге.
Да здравствует юг!
Юг – наш друг!
Жена у полковника была красавица.
Недаром мы все были в нее влюблены. Хоть это было не совсем безопасно.
Один капитан попробовал было ее поцеловать. Вы его быстренько сплавили, полковник, в штрафбат.
“Нравственность надо соблюдать и на фронте” (слова полковника).
За полковником и его женой возили великолепную цинковую ванну. Женщина должна быть хорошо вымыта, чтобы можно было целовать ее всю.
Вы, полковник, целовали, а мы только представляли, как вы это делаете.
Вы купались, да, вы купались в собственной крови на переправе.
А я жив!
Да, жив, черт побери!
И буду жить не одну тысячу лет, сколько захочу. Продолжу свой род до бесконечности.
Проснулся я в семь.
Неприятное ощущение во рту.
В глотке все пересохло.
Значит, вчера выпивал. Нализался, как сапожник.
Зря я в этого немца, итальянца или испанца весь магазин.
А если бы он в меня?
Тогда бы хоронили мой живот в общей могиле!
Лежу.
Руки затекли.
Как мне дойти до тебя, мой любимый, родной туалет?
В ата…
Каза…
Да, глаза…
Лежу. Лицо…
Сколько лиц?
Ты лицемер…
Немцемер…
Громовер…
Морщемер…
Вот идет бой на стене. Гром… ер… вер… Недолет, перелет, хлоп, погиб клоп! На стене кровавое пятно. Я с ними воюю не один год. Не квартира, а клоподыра.
Вот бы всех их из автомата!
Если не хватает людей, можно послать в атаку клопов!
ДДТ,
Керосин,
Трави их,
Жги!
Я говорю, кинотеатр в Тамбове сгорел!
Я хочу в туалат.
До тебя мне дойти нелегко…
До туалета четыре шага.
Да, при… три… четы… ры…принес… пронес… раз… нос… в чем вопрос… раз… сам… прос… дзынь…
камб…
бал…
к нам…
Радиоприемник: Дзань… дзень… Присылайте в ад… говорят… то… я не кра…
Так, где же он… брон… трон…пат… хо… меж… преж…
Разум… ведь… Вьет… кет.
Хватит.
Выключил приемник.
Встал.
Помахал руками. Раза два присел. Раза три нагнулся. Натянул трусы.
Раз!
Бешено бросился вперед. Думая, что на кухне никого нет.
Ошибся.
Напоролся на молодую соседку.
Лается.
Говорю:
– Не волнуйтесь, милая, в атаку на туалет лучше всего ходить в одних трусах.
Продолжает ругаться.
Говорю:
– На Дону мы всегда!..
Она говорит:
– Сумасшедший художник, какой ты мужчина, если у тебя задница наружу, трусы драные.
Соседка ругается, а сама на кухню выходит чуть не голая. Я на нее не обижаюсь, рассматриваю сквозь драный халат ее розовое тело с любопытством, а может, и она?..
Вернулся в комнату. Натянул штаны. Подогрел водичку, чтобы приятней было
чистить зубы.
Умылся.
Побрился.
Проснулся.
Соседка ворчит.
Не может успокоиться.
Перегородка между нашими комнатами такая, что все слышно. Они с мужем целую ночь пыхтят и сопят. Меня не стесняются.
Понимаю, что дело не в трусах, а ей просто хочется поговорить, разрядиться.
Женщина она молодая.
Работает в рыбном магазине.
Питается с мужем одной рыбой.
Провоняли всю квартиру.
Муж – жэковский электрик. Прохиндей каких мало.
Пьянь и рвань.
Как и полагается жэковскому деятелю.
Прихалтуривает.
Кому выключатель, кому розетку поставит. К концу рабочего дня всегда хорош.
Молодая соседка за этого уродца вышла со зла. Могла найти и посимпатичней. И кличка у этого электрика была подходящая – Пескарь.
Он и действительно ужасно, ужасно походил на пескаря.
По моему разумению, соседка тоже стервоза хорошая. Кажется, что от ругани получает неизъяснимое удовольствие.
До этого Пескаря у нее был парень поприличней. Отбила баба из соседней квартиры.
С этой бабой у моей соседки свары каждый день. Орут друг на друга до хрипоты, до одурения.
Баба та ряба и худа.
Через некоторое время выяснилось, что тот хахаль немногим лучше Пескаря. Такой же пьяница и прохвост: ворует, тащит все из дома, изменяет на каждом шагу своей, как ее прозвали, Терке.
Зла у них друг на друга давно уже нет. Собачатся по обязанности.
Варит и парит моя соседка рыбу.
На первое – рыба,
На второе – рыба,
Целый день рыба,
рыба,
рыба.
Сидит она обычно, поджидает мужа, а он припрется на четвереньках, мычит что-то невнятное.
Место, где напиваются эти сизари, я знаю.
Есть у нас в районе одна заветная, неприметная палаточка. Может, на всю Москву и есть одна такая, всем алкашам известная.
Там в любое время дня и ночи можно и опохмелиться, и напиться. Название она имеет поэтическое: “Голубой Дунай”.
Стоит в закутке.
В прежнее, стародавнее время она, возможно, и была голубого цвета, теперь давным-давно выцвела. Сделалась грязной. Дождями и ветрами обмытой и обдутой.
Проснулся я в семь.
Пережевываю вчерашний день.
Вспомнил наконец: встретил вчера знакомую статистку с “Мосфильма”. Бабенка ничего себе, разбитная, по имени Сима или Римма. Рискованая и раскованная, в общем, подходящая.
Трещала она так, что я ничего не понял из сказанного.
– Радость-то какая!
Иду.
Вижу – ты стоишь.
В Одессе полный порядок. Ты в Одессе бывал? Там такая красотища, блеск, полный блеск. Сто лет не видела тебя. Что новенького в Москве?
– Ничего нового, а в Одессе?
– И в Одессе ничего. Понимаешь, я туда ездила с этим… Да ты его знаешь… Он там снимает фильм.
Восемь месяцев торчала возле, таскала горшки с дерьмом. А он поступил в высшей степени по-хамски. Теперь завел другую, а меня – в отставку. Ты ее знаешь.
Думает, что она будет за ним горшки выносить, старый кретин. Она из него все соки выжмет, как из лимона.
Мне роль обещал, не дал.
Ждала,
Ждала,
Вижу – за нос водит, уехала!
На фига мне сдалась такая самодеятельность.
Восемь месяцев таскала горшки.
Офонареть можно.
Ничего, я ему хорошо отплатила за все.
Горшок с мочой на голову надела, во!
Так мы и разошлись, как в море корабли.
Этой дохлятине сразу дал роль. Я на нее не обижаюсь. Баба ничего, не злая, да ты ее знаешь.
Этот мудила одной ногой в могиле стоит, а все выдрючивается, как молоденький!
Чем она лучше меня?
Он думает, что я должна горшки за ним выносить. Хватит с меня. Пусть теперь Дольникова носит, да она не станет. Она у него последние волосенки на башке повыдергает.
Представляешь, какую он состроил маразматическую рожу, когда я ему горшок нахлобучила?
Ух, и довольна я собой! Спектакль получился расчудесный. Знаешь Дольникову? Я тебя в прошлом году с ней знакомила у Сисиновских. Хотя нет, там я тебя с Ельниковой знакомила, а не с Дольниковой. Баба – симпатичная, а картина, которую он ставит, маразматическая, дурацкая.
Засылают к нам шпиона, а майор наш его вылавливает. Майора играет Винтопряхов, ты его знаешь, я тебя с ним знакомила у Щелкуновских. Как тебе нравится?
У меня его горшки поперек горла. Закрою глаза, горшки чудятся и все похожи на его мерзкую рожу. Начнешь раздеваться – у него слюна с губы капает. Сиську называет: “Ти-ти-титенька”. Глядит, сюсюкает, а сам все пальцем своим костлявым в сосок тычет.
Хорошо, что художника встретила, ужасно на тебя похожий. Он молился на меня!
Хожу к художнику. Ты же знаешь, какая у меня замечательная фигура. Лысик злится. Художник с меня пишет Венеру. С Дольниковой Венеру не напишешь: костлява и угловата.
Дольникова мне сама говорила, что как только отснимут картину, она сама ему нассыт на лысину.
Забыла сказать, Дольникова сейчас в Москве, представляешь? Хочешь, познакомлю?
Режиссер – дрянь, Дольникова – баба мировая!
Вот, оказывается, в чем дело, к этой Дольниковой мы и собирались вечером.
Завтракать пошел в столовку, благо она рядом с домом.
Вонь,
Грязь,
И рожи за столиками торчат, которые целыми днями там околачиваются. А ведь эта столовка в самом центре города.
Один подошел, попросил пятилтынный. Дал.
Конечно, народ сюда заходит определенный, чтобы сообразить на троих.
В буфете прошлогодние бутерброды с сыром и колбасой.
Официантки – старые грымзы, плавающие по залу, как груженные кирпичами баржи.
Вернулся из столовки.
Соседка жарит камбалу, которую таскает из магазина. Им она, чувствую, опостылела, а я бы откушал с превеликим удовольствием.
Несчастный народ – мои Гулливеры: жрут, спят, размножаются, работают до обалдения, как проклятые.
Возьмите мою молодую соседку – ведь ей приходится 8 часов ишачить в магазине и все на ногах, на ногах, а потом дома дела: мужику жратву готовить, стирать, убирать и т. д.
Пришел из столовой.
Старушка затеяла уборку у меня в комнате, дабы меня в комнате не оказалось.
Чтобы не мешать, пошел на Малую Лубянку, к художнику Василию Ситникову.
Живет он с обывательской точки зрения – смешно.
Две комнаты.
Обе загромождены всякого рода хламом настолько, что не проехать, как говорится, не пройти. Даже потолок не пустует. На потолке висят три или четыре байдарки, сработанные его же всеведущими руками.
И хлам,
хлам,
хлам:
Старый поднос, прибитый к стене ржавым гвоздём, самовар без ручек и крана, чайник, тоже ржавый, без носика, картонный ящик с металлическими пробками от бутылок, какие-то изогнутые железяки, кусок водопроводной трубы
и многое другое,
Всего не перечислишь.
В другой комнате иконы,
Много икон
И чисто.
Василий Павлович – человек глубоко религиозный и большой любитель, как уназ называют, древнерусской живописи, а попросту – старых икон.
Пришёл к нему.
На мальберте картина.
– Хорошая, – говорю, – картина.
– Да что ты, Николай Сергеич, – отвечает, – процентов пять сделано работы. Снегу мало.
Нужно снегу добавить.
Угощение обычное:
Чай.
Сушки.
Ни есть, ни пить не хочу.
Жую сушку, чтобы не обидеть Василия Павловича.
Иногда, если в ударе, он рассказывает всякие занимательные истории с присущими только ему одному языковыми историями.
– Вот как ты, Николай Сергеич, говорил мне кагдата, я тоды люблю па парку Горького погулять, с девушками загаваривать.
Харошае эта занятие я тебе скажу.
Подайдёшь к девушки и загаваришь с ней о хароший пагоди.
Инагда пападаюца такие, што ни атвичают.
Можить ани стисняюца? А другии не атвичают патаму, што ажидают кавалеров.
Атвичать ани баяца.
Кавалер увидит и будит кипятица и будит зверь сущий.
Тагда эта девушка пастрадаит из-за маей ниастарожнасти.
Другии девушки саглашаюца пахадить са мной па парку.
Инагда ани ходят са мной в кино.
Интиреснае занятие знакомица с девушками и разгаваривать.
Я тоже знакомица с ними маненько стисняюсь. Но я стараюсь приадалеть в сибе эта стиснение.
Инагда у миня из-под самага носа уводят девушик другии кавалеры, каторыи проткии как питухи.
Инагда девушки пападаются очень красивыи, как графини.
Ани пахожи на графинь, а работают прастыми работницами на фабриках и заводах.
Такая девушка как загаварит, сразу видна, што ана не графиня, а прастая тружаница.
Такая девушка как загаварит, так сразу выдаст сибя.
Сразу видна што ана из сибя придставляит.
Инагда пападаюца очени пародистыи: шея длинная, руки узкии, глаза балшии с длинными рисницами.
А адиваца ани не умеют. Ходят в банальных адеждах.
Меня ани не слушаюца, какда я им гаварил об этом.
Я на таких красавиц сматрю с удаволствием, толька мне хателась штобы ани малчали, гаварить я сам харашо умею сколька угодна.
Я хачу видить савиршенства женскаго тела, а не слушать што ани гаварят.
Адна девушка гаварила што ей адинакава всё равно какой паринь красивый или не красивый, а штоб харашо адивался и вадил в ристаран.
Другая гаварила што любит толька маладых, высоких и стройных. А што я ей не падхажу.
Я гаварю што я стройный и деньги есть в кармани. Ана атвичаит што я старый што ей стыдна са мной хадить па парку што я плоха адет.
На мне надеты кирзавыи сапаги каторыи я купил на “Приабраженском” рынки, джынцы драныи. Из аднаго сапага выглядываит голый палиц. Сапог этат жал и прахудился. Я ей фсё эта сказал как гаварю тибе.
Ана пахадила со мной немнога и ушла дамой.
Што я замечательный художник таких девушик сафсем не интирисуит. Ани думают што я абарваниц, а не настоящий художник.
Художник по их мнению должен харашо адиваца.
Вот и фся недалга.
Так ани рассуждают.
А я адиваца харашо не люблю. Мне так хадить нравица в такой абарванчиской адежде.
Я им гаварю што сапагоф магу купить сколька угодна. А ани думают што я враль.
Эти джынцы я купил у аднаго инастранца лет пять таму назат. Я нарисавал ему адну картинку за катораю он мне дал их, а типерь ани разарвались, а тагда-были сафсем новыми с иголачки.
Дырка находица на самай жопи, но я палажил харошую заплату. Если я гаварю типерь так, ты на меня, Никалай Сиргеич, не абрачай внимания, я нарочна так ниправилно гаварю. Люди антилигентныи щитают што так ни нада гаварить как я гаварю.
Я ни знаю кто из нас праф. Девушки в парки Горькава мой разгавор панимают. Ани ево не стисняюца.
Мы харашо панимаим друг дружку. Их стисняит што я плоха адет.
Инагда в парки пападаюца студентки. Ани всигда гаварят про сваи икзамины. Ани не удивляюца што я плоха адет. Ани удивляюца што я фсё знаю.
Какда девушки пиристают стисняца, я их абнимаю за талию, глажу им груди.
А типерь, Никалай Сергеич, я раскажу тибе антиресную, ахуитильную историю.
Захадил ка мне нидавна адин вадаправодчик. Он работаит в ЖЭКИ а вечиром учица в вечерний школи.
Мне с ним тожа интиресно побиседавать на разныи темы. Мне интиресно знать што он обофсём думаит.
Этат вадаправодчик хатя он из ЖЭКа а уже член партии. Какда он закончит школу то он пайдёт учится далыши а патом будит балышим начальником.
Будит рукавадить другими людьми.
А можить будит рукавадить искуствами.
Я нарисавал для ниго адну картинку, чтобы он фсё время на нию сматрел и учился панимать настаящие искуства. Как его нада панимать.
У ниго дома дапрежди висела адна рипрадукция художника Шишкина.
Пускай он типер любуица маей картиной.
Был у нас в институти Сурикава (кагда я там работал фанарщикам) адин студент он тожи интирисавался искуством. Он бегал по фсиму институту, сабирал прафсаюзныи фзносы.
Начальники института ни магли без ниго ступить аднаго шага, не магли абайтись без его помащи.
Рисавать картины у ниго время ни аставалась.
По этай причини начальники прадвигали ево по абчественной линии.
Адин раз чериз нескалка лет я ево встретил на улицы Горькава. Я с ним паздоровался, а он мне гаварит:
– Как паживаишь, братиц?
Я атвичаю што живу ничиго сибе хорашо.
Патом мы абминялись фсякими другими славами и фразами.
И разашлись в разныи сторыны.
Он хадил в магазин пакупать жине дарагую шубу.
Ани её ни купили, апаздали. Пришли кагда фсе шубы кончились.
Типерь этат мой знакомый работаит в ЦК камсамола. Он сказал тагда штобы я к ниму захадил пагаварить.
Я ни стал его абижать и сказал што абязатилно зайду. Так мы и разашлись как в мори карабли. Аднажды я зашол к ниму в ЦК.
– Почиму, – падумал я, – ни зайти к харошиму знакомаму?
У них в ЦК возли двери стаит чисавой с наганом и правиряит прапуска.
Этат ахраник спрасил миня к каму я хачу итти?
Я назвал фамилию знакомаго.
Челавек с наганам сказал, штобы я падаждал маненько, пасидел на диривяном дивани, какие бывают в киназалах где паказывают разныи фильмы.
А сам стал названивать па тилифону.
Патом пришёл дижурный с красный павяской на рукаве. Мы с этим дижурным пашли на третий итаж.
На стенах в каридори висят копии извесных всем картин с инвинтарными знаками: намерками, прибитыми к рамам. Копии плахии, а уплачивают за них бальшии деньги. За такую халтуру ни нада платить этим художникам.
Я бы на этих картинах нарисавал бы им другии замичатильныы картины настаящии.
Каридори тишина и спакойствие, как в криматории. Я думал, што фсе ушли абедать. Но тут из кабинетаф стали выглядавать фсякии лица и миня разглядавать со фсех старон.
На мне адеты залатанныи джинцы и тилагрейка, а чериз пличо висит сумка ат пративагаза.
Сам пративагаз я выбрасил, а сумку аставил. Очинь удобная сумка. В ниё харашо класть фсякии вещи.
Патом дижурный падвел миня к двери, на каторой висела табличка: “Зам. зав. отд.”.
В эту дверь мы вашли и увидили симпатичнаю сикритаршу. У сикритарши на стале стаяли три тилифона: адин – синий, другой – красный, третий – белый.
Дижурный ушол.
Сикритарша сказала, штобы я падаждал. А сама скрылась в другую комнату. Мне паказалась, што ана прашла туда сквозь дверь. Толька я заинтирисавался, как эта магло праизайти. А ана апять аказалась в комнати, в каторый я сидел на жоском дивани.
Ана ширако раскрыла дверь и я вашёл в кабинет.
Из этаго кабинета можно сделать харошаю мастирскую.
На палу лижал настаящий пирсидский кавёр.
Красавиц, а ни кавёр.
У миня душа забалела об этам кавре, што он валаица на палу, а не красуица в музеи.
В кабинети агромный писминый стол. На таком стале можна свабодна спать.
На стине над сталом партрет В.И. Ленина.
Этат партрет тожа написан халтурна. Такии партреты нада заказывать ни халтурщикам, а харошим талантливым художникам.
У миня ат бесхазяйсвиннасти начинаит сильна балеть душа.
Знакомаго, каторый сидел за сталом я ни сразу заметил так я заинтирисавался красавцем кавром. Он миня тожа ни заметил, а прадалжал писать.
Патом он палажил ручку на чирнильницу, каторая стаяла перид ним.
Он улыбнуся мне дижурной улыбкой и сказал, штобы я садился в мягкаё кресла, каторае аказалась сафсем не удобным для сидения.
Я увидил, что мой знакомый миня не стисняица и стал с ним разгаваривать.
Мой знакомый абищал дать мне харошую работу, за каторую платят харошии деньги.
Я атветил, што мне балышие деньги не нужны, што у миня фсё есть, што я палучаю пензию за сваю шизафринию.
Этих дениг мне фпалне хватаит на житьё-бытьё.
Я пакупаю в магазини триску и варю из неё для сибя суп.
Патом я ушёл.
И апять из двирей сматрели всякии люди. Ани думали, што я не панимаю, што ани на миня смотрят как на диковинного зверя.
Ещё адин раз я видил сваего знакомаго в ЦДРИ.
Там была выставка художников.
Какда закрывали выставку, он сидел в призидиуми.
Ево ещё болыши павысили в должнасти.
Мой знакомай, каторый работаит в ЖЭКИ вадаправодчиком, тоже можит стать таким бальшим начальником, если будит харашо заниматься абчествиной работай. Я ево васпитую, штобы он нанимал харошае искуство…
Не дослушав историю, я попрощался с художником и пошёл домой, открыв дверь, обнаружил записку, засунутую в щель между дверью и косяком.
Вот её содержание:
“Лысик прислал телеграмму. Даёт роль. Срочно вылитаю в Одессу. К Дольниковой зайдёшь сам. Она тебя любит!!! Целую!
Твоя навеки…”
Догадаться, от кого записка, не составляло труда.
Нет.
К Дольниковой не пойду.
Лучше на “Абельмановку” к Холли!
Москва, 1972–1990 гг.