Опубликовано в журнале Зеркало, номер 33, 2009
Время – конец застоя, утопический год, когда недавно усопший Брежнев воскрес на краткое время под именем Константина, вернулся к жизни, как Наполеон с Эльбы, и вскоре вновь приказал долго жить (как известно, оба приказа выполнены не были, и не только они…). Год закатный, когда не покидало ощущение, что привычный мир вот-вот куда-то ухнет, по что будет на его месте и будет ли что-нибудь — неясно…
Место — край советской Ойкумены, город, из которого в хорошую погоду видна заграничная, то бишь потусторонняя гора, снежным миражом висящая над землей, и путнику, подъезжающему туда поездом, дано заглянуть па мгновение за роковую черту, как героям Раймонда Муди… Живущий там застойный юноша поневоле чувствует себя чуть-чуть Овидием па Дунае — родных парасоветских почти нет, советских тоже, а есть люди национальные. Большинство их относится к существующему строю с откровенным презрением, знает ему цену и берет от него все, что можно, и даже чуть больше. Интеллектуальное меньшинство мыслит тысячелетиями, нынешнюю империю сопоставляет с Римом и Парфией и в глубине души истинной родиной и единственно реальным миром почитает обезлюдевшие вожделенные земли, доставшиеся потусторонней Турции. И те, и другие при этом сокрушаются об утраченных территориях (эмоция, свежему парасоветскому труднодоступная) и смотрят на соседнюю союзную республику как на враждебное государство.
Вот такие странные время и место я нашел для присоединения к еврейскому движению — в городе, где евреев было несколько сот, в год, когда из всего Советского Союза было выпущено и того меньше. О еврейском движении написано очень много, и принято считать первую половину восьмидесятых годов временем спада. Спад, возможно, где-то и был, но только не у нас.
Никто не уезжал, у всех было свободное время, и к нам приходили все новые люди. То, что получалось, не было похоже ни на “сионизм” начала семидесятых годов, ни на легальную активность времен перестройки. Что касается алии семидесятых, то она создала свой зпос, состоящий в большинстве своем из текстов маловысокохудожественных, однако необычайно интересных в познавательном плане. Все эти произведения — от “Шереметьева” Григория Вольдмана до “Прорыва” Григория Свирского (минуя Милославского, Илишаева и Севелу) — рисуют людей, одержимых Отъездом, сбивающихся в группы по этому признаку и штурмующих Верховный Совет. Все остальное — иврит, “самосознание”, праздники — подчинено одной великой цели и окрашено в тона вызова и противостояния. Как известно, литература является дефектным свидетельством о реальности, но, судя по мемуарам и другим документальным материалам, примерно так оно все и было. В последние свои советские годы мне тоже довелось увидеть и борцов старой гвардии, волей ОВИРа оказавшихся рядом с новыми людьми, и группы, созданные по чисто прагматическому принципу, однако в целом все выглядело несколько иначе. Прежде всего, мы никому особо не стремились противостоять. Местные жители нас понимали, мы их тоже (кто-нибудь из них обязательно бывал вовлечен в наши дела), а власть была где-то далеко и воспринималась как некоторый источник повышенной опасности. С другой стороны, мало кто реально думал об отъезде (старые отказники не в счет). Цели формулировались в терминах “здесь и сейчас” — отпраздновать Хануку, сочинить пуримшпиль, устроить урок иврита… Наши действия носили характер локальный и домашний, ну, а мессианская мечта была всегда, и порой можно было слышать такие диалоги: “Я поеду в Бней-Брак, там грозные раббаним живут” — “Ну, а я в Галилею — собирать цитрусы в кибуце”. Сейчас участники этого разговора обосновались соответственно в Иерусалиме и Алон-Швуте…
Задним числом я понимаю, что мы сформировались в настоящий карасе — объединение, в котором, как известно, участвуют “спящий алкаш и Центральном парке и охотник на тигров в темноте джунглей, китайский дантист и британская королева”, объединение, создаваемое Господом для какой-то конкретной, вполне определенной цели и распускаемое Им же, когда цель достигнута. Типичным признаком карасса является переплетение человеческих судеб без видимых на то причин, и я порой с удивлением обнаруживал, что через обретенную систему связей “выхожу” на людей, живущих в других местах и известных мне совершенно из других источников. Подобно “людям из Системы” (кто-нибудь когда-нибудь напишет и о них…), мы обретали опорные пункты в основных крупных городах, и даже язык у нас появился свой — “ленинградско-тбилисский диалект еврейско-русского языка”, по определению одного моего приятеля. На известном симпозиуме на иерусалимской “мельнице” в выступлении одного из докладчиков прозвучала даже не осознанная мысль, а так, оговорка — что русская литература создается на русском языке, а русскоязычная — на русскоязычном. Вот на таком русскоязычном языке, абсолютно точно выражавшем культурные ценности нашего карасса, общались и мы. Основной словарный запас его состоял из двух существительных — “мает” и “понт” и двух прилагательных — “грозный” и “тупой”. “Мает” — это любой человек, “понт” — мировоззрение, миросозерцание, мироощущение… “Я вас спрашиваю, в каком вы понту, — набрасывался один из наших на заезжего докладчика, — в религиозном или в светском?” Прилагательные требуют объяснений более пространных. “Грозный” — это либо очень знающий, либо очень соблюдающий. “Погрознеть” — стать более религиозным, чем прежде. Смысл слова “тупой” объяснить очень трудно, во всяком случае, обязательной отрицательной оценки оно не содержало. Так, от пуримшпиля требовалось, чтобы он был “тупым”. “Я слышала, ты выходишь замуж за тупого маета”, — обращалась одна из девушек к другой, а присутствовавший тут же инкогнито “тупой мает” беззвучно умирал от смеха в своей “грозной” бороде… С постепенным “погрознением” наших религиозных; иными словами, с распространением “мракобесия” (опять же термин без отрицательных коннотаций) жизнерадостный “тупой” дух начал уходить в прошлое, и это было одним из признаков распада нашего карасса.
Сперва обострились взаимоотношения между религиозными и светскими, очень напоминавшие израильскую ситуацию. Ортодоксальное меньшинство вело себя все хуже и хуже — пыталось цензуровать размножаемые тексты, решать, кому какую литературу можно давать, кому из наших можно делать хупу… С другой стороны, нерелигиозная публика, как и здесь, в Израиле, еврейской традицией интересовалась достаточно поверхностно и настоящей конкуренции “грозным мастам” составить не могла. Впрочем, к тому времени нашу еврейскую общину в одночасье развалил языческий бог Гименей — все внезапно переженились. Все, вроде, шло по-прежнему — и праздники, и уроки иврита, но народу становилось все меньше, а настроение — все будничней. Да и без того возникло ощущение тупика — еще одна Ханука, еще один Пурим, а дальше?..
А дальше наступил отъезд. Он пришел к кому-то раньше, к кому-то позже — естественно и неотвратимо, как в норме покупка детского манежа без нажима следует за ухаживанием с цветами. Здесь мы первое время по инерции еще активно общались, а затем начали потихоньку отдаляться друг от друга, строить отдельные гнезда… Тем не менее, ощущение бывшего братства у нас еще очень остро, и оно особенно обостряется на фоне общения с большинством нынешних репатриантов, как-то очень странно, на наш взгляд, воспринимающих здешнюю действительность и себя в ней. Порой, знакомясь с новым человеком, неожиданно обнаруживаешь в нем “своего”, и разговор с наслаждением вьется вокруг внезапно обретенных общих знакомых, песенок с магнитофонных кассет (здесь они звучат из любого окна) и классических текстов наподобие учебника “Любовь на легком иврите”… Я — из тех, кто на крутых виражах здешней жизни бормочет: “Вот до чего пуримшпили доводят”, тем не менее, поскольку ехать сюда все равно приходится, так по мне уж лучше с пуримшпилями…
“Звенья” № 7, 1992 г.