Опубликовано в журнале Зеркало, номер 33, 2009
Гений природы. Мы никогда не восхищаемся проявлениями необузданной дикой стихии в природе. В живой природе мы, как правило, восторгаемся искрами культуры в ее манифестациях: симметрией, соразмерностью частей, рациональностью, пропорциями, премудростью. В культуре, напротив, мы ценим наиболее и почти исключительно проявления дикой природы: страсть, инстинкт, сексуальность, природные дарования, стихию, животный ужас, интуицию, чутье, гений.
О парадоксах нелюбви. Жан Габен с детства не любил театральной игры и всяческого актерства. По поводу карьеры своего отца, профессионального актера, заметил: “Это не профессия, а сплошное притворство”. Эйнштейн не любил математику и в гимназии часто получал неудовлетворительные оценки по этому предмету. Карл Маркс, идеолог рабочего класса, не любил пролетариат. Он избегал всяких контактов с рабочим людом и принципиально никогда не принимал рабочих у себя дома. Не любил он пролетариев и в своем ближайшем окружении. Когда умерла многолетняя возлюбленная Энгельса, рыжая ирландка, которая работала на его фабрике в Манчестере, Маркс уклонился от выражения соболезнований своему другу. Основатель сионизма Теодор Герцль (как и некоторые другие сионисты) недолюбливал евреев. Еще в 1882 году он называл евреев физическими и умственными уродами, испорченными гетто, внешней нетерпимостью и родственными браками. Герцль культивировал честь, дуэль и дендизм и однажды записал в дневнике: “Мне бы гораздо больше подошло быть прусским аристократом”. Фрейд испытывал страх и инстинктивную брезгливость к сексу, особенно к физиологической его части. К сорока годам считал свою сексуальную жизнь практически исчерпанной. В письме к приятелю, который с жаром рассказывал ему о своих любовных похождениях, выразил удивление, что его может волновать такой скучный предмет. У Набокова никак не шел русский язык. Из отзыва по успеваемости из Тенишевского училища: “русский вполне удовлетворительно, языка совсем не знает”.
Искусство называть вещи чужими именами. Искусство и культура – это та сфера, в которой вещи никогда не называются своими именами. Культура и состоит в том, чтобы называть вещи как-то иначе. И даже когда вещи все-таки названы своими именами, – это не более, чем литературный прием.
Круговорот поэзии и прозы. Путь в прозу всегда лежит через поэзию. Только поэтический наркоз любви и желания вталкивает человека в брак, только поэзия поединка приводит его на тропу войны, только романтика призвания вовлекает его в повседневную работу. Но и путь в поэзию, как ни странно, всегда лежит через прозу. Поэзия возникает из разного рода прозы. Удивительно, что поэзия рождается в самой ее гуще. Поэт – стихийный санитар природы, очищающий ее от житейской грязи и бытовой суматохи.
О слепых художниках, хромых правителях и одноглазых полководцах. Поэты и художники – слепые. Писатели – немые. Пророки – заикающиеся (Моисей). Композиторы – глухие (Бетховен). Полководцы – одноглазые (Нельсон, Кутузов, Моше Даян) или однорукие (Иосиф Трумпельдор). Слепые поэты – это Гомер и Мильтон, Борхес и Джойс. Слепым был выдающийся итальянский художник Пьеро делла Франческа, самый гениальный и доныне непревзойденный мастер изображения солнечного света. Самые гениальные писатели немели (онемевший Достоевский, умолкший Рембо и замолчавший Сэлинджер). Долгое молчание подготавливает писателя к его служению.
Парадокс победителя. Победители подражают побежденным. Рим подражает Иудее, арабы – персам, турки – арабам и византийцам, испанцы – индейцам, монголы – китайцам, китайцы – кочевникам, мадьяры – германцам, испанцы – арабам, французы и австрийцы – итальянцам, русские после второй мировой войны – немцам. Все имперские европейские нации были потомками тех варваров, которые научились успешно подражать побежденным ими римлянам и восприняли римские традиции, язык и обычаи. Королевства вестготов, остготов, тевтонов, кимвров, кельтов, англов и саксов настойчиво подражали римлянам, одевались и строили по-римски и называли себя римскими именами. То же самое подражание побежденным постоянно происходило в Китае, где разнородные и разноязыкие варварские племена побеждали китайцев в вой-не, но при этом воспринимали китайские обычаи, письменность и институты. Последовательно сменяющиеся китайские династии, которые создают ложное впечатление непрерывности китайской истории, на самом деле включали в себя череду завоеваний Китая варварами – чжурчжэнями, хунну, того, манчжурами, монголами и киданями, которые неизменно адаптировали китайский язык, традиции и институты. Таким образом, рассмотрение европейской истории в качестве непрерывной можно считать столь же правомерным (или столь же неправомерным), как и истории китайской.
Буддизм и большевизм. Когда Будда впервые выехал за пределы своего дворцового сада, где родители оберегали его от вредных негативных впечатлений жизни, он встретил больного, старика и кибитку с трупом, двигающуюся в сторону кладбища. Возничий объяснил Сиддхартхе, пораженному увиденным, что такая участь – страдания, болезнь, старость и смерть – ждет всех и не было еще никого, кто сумел бы избежать этой участи. Потрясенный такой перспективой царевич преисполнился ужаса и постепенно пришел к пониманию четырех благородных истин буддизма. Русская литература и живопись все время повествовали о тех же грустных материях, которые увидел за оградой своего сада Гаутама, но сделали из этих печальных наблюдений совершенно иные выводы. Эти выводы воплотились в том числе в большевизме и разгуле большого террора. Все большевики безумно любили русских писателей. Кривые зеркала русских романов уже предвосхитили и вобрали в себя кровавую драму большевизма. Русская революция стала одной из законных глав этой русской литературы. Подобно тому как Французская Революция была подготовлена энциклопедией Дидро и Д’Аламбера, революция в России была подготовлена литературой. Гегель говорил, что философская революция во Франции подготовила политическую революцию. В России почву для революции подготовила изящная словесность. Литературный критик Виссарион Белинский назвал “Евгения Онегина” “энциклопедией русской жизни”. Но литературное просвещение после “Онегина” породило еще с десяток энциклопедий русской жизни, из которых революция вытекала как прямое логическое следствие. “Энциклопедии русской жизни” покрыли целые сословия: купцы – Островский, чиновники – Гоголь, мужики – Салтыков-Щедрин, духовенство – Сологуб, аристократия – Толстой, мелкопоместное дворянство – Тургенев, разночинцы – Достоевский, интеллигенция – Чехов, мещанство – Андреев, босяки – Горький. И в жизни всех этих сословий русские писатели видели то же, что и Будда, вышедший за ограду своего сада: страдания, болезнь, бедность, старость и смерть. Но русская литература породила не буддизм, а большевизм. Гора родила мышь.
Страх и любовь. Поль Рикер говорил, что человек входит в моральный мир через страх, а не через любовь. В моральном мире страх всегда предшествует любви. В зубоврачебном деле на место молодых зубов, которые постепенно деградируют, ставят протезы, коронки и мосты. В деле морального воспитания, наоборот, сначала ставятся протезы страха и коронки запретов, а уже потом, когда прорезаются молодые зубы понимания и любви, эти запретительные протезы снимаются.
Мораль как перверсия. Элиас Канетти замечает в своих дневниках, что уже по своему звучанию слово “моралист” внушает ему идею какой-то особенной сексуальной перверсии, которая легко могла бы найти себе место в Pathologia Sexualis Крафта-Эбинга. Инстинктивное недоверие Канетти к “моралисту” объясняется тем, что он изымает нравственные проблемы из контекста человеческой и космической жизни. Чисто моральный взгляд на большинство проблем является не только извращенным, но и чрезвычайно узким и в этой сугубой узости уступает даже экономическому анализу. В духовной иерархии моралист часто находится на ступень ниже экономиста. Перверсией является всякое суждение, которое приходит к своему выводу, вне учета внеморальных факторов и мотиваций: биологических, возрастных, психологических, педагогических, экономических, мистических.
О жанрах этической литературы. Этика как философская дисциплина объявляет себя единственной правомочной “наукой о морали”. Но среди достойных людей всегда считалось неприличным обсуждать этику. Как тема для разговоров она всегда казалась дурным тоном, и далеко не только в салонах. Разговор на эту тему был уделом плебеев, так как мораль всегда рассматривалась активными сословиями исключительно как сфера действия, а не теории. Быть может, по этой причине моральные воззрения получили наиболее разветвленное и полное воплощение за пределами науки о морали. В различных цивилизациях “этика” осмысляется совершенно по-разному и соответственно оказывается кровно связанной с абсолютно разнородными интеллектуальными и духовными дисциплинами. Китайцы всегда обсуждали этические вопросы исключительно в исторических трудах. Этические максимы вкраплялись в исторические сочинения, и этика была только одним из их жанров. Именно моральные добродетели и пороки оказывались у китайцев движущими силами исторического процесса. У индусов этика всегда считалась частью медицины. Мораль – это часть учения йоги о здоровье, самая рафинированная и утонченная часть йогической гимнастики. В противоположность Ницше и Фрейду, индусы воспринимали мораль в контексте забот о теле и душе. С особого рода гигиеной и искусством счастья связывали этику древние греки. Этика – это наука об искусствах жизни, которые дают рецепт достижения счастья. Иудеи считали этику частью религии и не мыслили мораль вне этого религиозного контекста. Мораль служила одной из форм и манифестаций религиозного культа. У римлян этика стала частью политики. Именно так видел этику Цицерон. В Великобритании этику считали составляющей или разделом экономики. Именно в экономическом ключе ее обсуждали такие великие умы, как Дэвид Юм, Адам Смит, Джон Стюарт Милл. Не случайно Юм считал, что центральной этической категорией является обещание и способность к соблюдению контрактов. В русле именно этой британской традиции на этику смотрел и Карл Маркс, проведший много времени за изучением английской политэкономии в библиотеке Британского Музея. У французов этика всегда была частью светского этикета, предметом салонных бесед или разговоров в кафе и воплощалась то в афоризмах Лабрюйера и Ларошфуко, то в эссеях Мишеля Монтеня, а то и в пьесах и романах Дидро, Вольтера, Камю или Сартра. В России этика была частью литературы. Когда Гете спрашивали о его совести, он указывал на небеса. Русский интеллегент или иной разночинец мог бы при таком вопросе смело указать на корпус русской литературы: в ней вся его совесть. У большинства этнографических народов этика воплощалась в фольклоре – в пословицах и поговорках – и сама была частью народного мировоззрения. Многие современные американские ученые видят этику частью эволюционной биологии и смотрят на нее как на чисто естественнонаучную дисциплину. Этика обсуждается при этом в контексте теории эволюции, генетики и психологии. В такой парадигме написаны все американские бестселлеры по этике – “Моральное животное” Роберта Райта, “Эгоистический ген” Ричарда Даукинса, “Социобиология” Уилсона. Другое направление в понимании этики сложилось в Вене и позже распространилось во многих европейских и англо-саксонских странах. В Вене 30-х годов под этикой подразумевалась терапевтическая практика, направленная на лечение человека. Этика здесь обсуждается в контексте эмоциональной жизни человека, его настроений, переживаний, самочувствий. Пожалуй, только в Германии этика оставалась философским жанром. Философия и сегодня пытается узурпировать сферу морали, вырвать ее из рук других дисциплин и как будто даже очистить от их неуместного вмешательства.
Самый главный день в жизни. У европейцев самым трепетным и торжественным днем в жизни считается день рождения. Древние греки не заботились о дне рождения и упоминали в своих исторических компендиумах только год достижения акме, расцвета сил и талантов великого человека. Это время зрелости приходилось примерно на пятидесятилетие. Древние китайцы самым критическим днем в жизни считали день зачатия и использовали эту дату для счисления возраста людей. У персов и мидян самым главным и возвышенным считался день смерти. Древняя персидская хроника “Тагнаме” (Taghnamagh) кропотливо и скрупулезно описывает все детали последнего дня в жизни персидских шахов, опуская подробности их биографий. В древней хронике перед нами проходят портреты двадцати семи сассанидских правителей Персии (двадцати пяти мужчин и двух женщин), нарисованные в день их смерти. При этом мы узнаем из этих повествований, пожалуй, больше, чем из эпического “Шахнаме”. Жизнь человека целиком постигается только в день его смерти. Последний день жизни открывает окно в экзистенциальную бездну. Таким же образом постигается и суть любой империи, номос ее существования. Если принять эту персидскую точку зрения, то и “Десять дней, которые потрясли мир” можно понять не только как хронику революции, но и как летопись всей русской истории.
О неизменности счастья. То, что у человека уже есть, настолько несоизмеримо больше того, что он даже теоретически может добиться, приобрести и получить, что он должен смаковать каждое мгновение бытия.
Этика и математика. Вопреки видимости, наиболее родственными типами наук являются этика и математика. Два этих предмета никак не могут быть объяснены на основе эмпирических фактов. Молодой Платон считал, что каждой вещи соответствует своя идея. В своих поздних сочинениях Платон отказывается от чисто эйдетического взгляда на мир и оставляет небо только для математических и этических идей. Без эйдосов и трансцендентных двойников можно обойтись во всех областях, за исключением этики и математики. На заре развития аналитической метафизики после всех ревизий и отрицаний платонизма британские философы приходят к сходным выводам в двух магистральных сочинениях XX века: в Principia Mathematica Бертрана Рассела и Альфреда Норта Уайтхеда и в Principia Ethica Джорджа Эдварда Мура. Рассел показывает, что математические объекты не могут быть редуцированы ни к каким эмпирическим реалиям: математические конструкции являются субститутом и продолжением логических понятий, которые определяются как принципиально неэмпирические. Мур показывает, что никакие эмпирические свидетельства и натуралистические концепции не могут удовлетворительно изъяснить категорию добра. Общепризнанно, что все естественные науки основываются на математике. Менее очевидно, что на этике и моральных ценностях стоят все гуманитарные науки. Таким образом, естественные и гуманитарные науки имеют общий трансцендентальный платонический фундамент, который оказался незамеченным неокантианцами.
Поэзия и месяцы. Подобно тому как некоторые люди живут в каком-то одном, своем, возрасте, некоторые поэты живут в каком-то одном, своем, месяце, в своей природной стихии, более фундаментальной по сравнению с терцинами, ямбами, газелями, алкеевой строфой или александрийским стихом. Пушкин – поэт сентября. Фет – поэт мая. Пастернак – поэт февраля. Макс Жакоб – поэт марта и мартовских ветров. Есенин – поэт августа и мая. Эдгар По – поэт декабря (“Ворон” – нарочито декабрьское стихотворение). Томас Элиот – поэт апреля. В “Выжженной земле” читаем:
Апрель – самый жестокий месяц, родящий
Лилии из мертвой земли, мешающий
Память с желанием, смешивающий
Тусклые корни с весенним дождем.
Века и металлы. По отношению к французскому Веку поэтов русский Серебряный век является не серебряным, а бронзовым.
О ножках. Маяковский пытался дразнить Пушкина. Сначала хотел сбросить его с корабля современности. Потом на цифре 37 лег “лег виском на дуло”. И вот, вторя Пушкину, жаловался на недостаток красивых ножек в России. Но если Пушкину ножки русских девушек казались недостаточно стройными, то Маяковскому – недостаточно длинными.
Мы
теперь
к таким нежны,
Спортом
выправишь немногих –
Вы и нам
в Москве нужны,
Не хватает
длинноногих.
Литература и смерть. Шопенгауэр называл смерть главной вдохновительницей философии. Литература в своих высших проявлениях еще в большей степени вдохновляется смертью. Французский сюрреалист Мишель Ляйрис уподобил литературу корриде. Подобно корриде, писательство включает в себя неизбежный экзистенциальный риск и встречу со смертью. Но опыт смерти в каждой литературе своеобычен. Коррида – это специфически иберийский путь понимания смерти и искусства. Коррида была не только темой, но и субстанцией испанской музыки, литературы, живописи и кинематографа. Рассказывают, что Пабло Пикассо писал свои картины в манере корриды и буквально сражался с холстом, ударяя по нему своей боевой кистью: холст был его быком, а кисть – шпагой матадора. В песнях Армика и Бехзада сама музыка накаляется до градуса и страсти корриды. В фильмах Альмодовара испанский режиссер ведет зрителя, как быка, красными полотенцами своих сюжетных хитросплетений. То же самое и в испанской литературе – от Тирсо де Молина до Гарсиа Лорки.
В русской литературе опыт смерти, – а значит, и жизни, – это опыт дуэли. Это и дуэль с обидчиком, и дуэль поэта с обществом и государством, но также дуэль с другими литераторами, реальная или чисто литературная. При этом, в отличие от французской дуэли XIX века, русская дуэль имела в виду реальную смерть и была дуэлью на поражение. Если во Франции обычно стрелялись с 30-35 шагов, то в России более привычной была дистанция в 8-10 шагов. Русский поэт непременно должен был сражаться на пистолетах. Дуэлянтами были не только Пушкин с Лермонтовым, но и Волошин и Гумилев, Хлебников и Мандельштам. Герои русской литературы постоянно вызывают друг друга на дуэль – от Пушкина до Набокова. Подобно корриде в Испании, дуэль была не только темой, но и субстанцией русской литературы. Политическая история России и борьба классов и политических партий – тоже своего рода дуэль, дуэль без компромиссов. Ну а гражданская война была настоящей дуэлью через платок.
В Японии вдохновителем литературы были кодекс самурая и ритуальное самоубийство сиппоку. Писатель был только разновидностью самурая. В стране восходящего солнца самым важным компонентом писательской биографии было самоубийство. О самоубийстве все время размышляет буддийский монах и художник Иккю. Энигматичный японский писатель Дадзай Осаму бросился в один из токийских водосборников. Смертельную дозу веронала принял Акутагава Рюноске. Кавабата Ясунари, автор “Тысячекрылого журавля”, отравил себя газом. Юкио Мисима возглавил государственный переворот и совершил публичное харакири по всем законам самурайского кодекса чести.
Футуризм и страх будущего. Чем более футуристическим становится общество, тем меньше оно думает о будущем. Примерно 100 лет назад интерес к будущему был в своем апогее. В начале XX века возникает целый веер политических, художественных и социальных течений, сосредоточенных почти исключительно на прогнозах будущего. УНОВИС, футуризм, конструктивизм, супрематизм, авангард… Примерно 40-50 лет назад люди зачитывались сочинениями Маршалла Мак-Люэна и Алвина Тоффлера. Сегодня футуристические теории практически совсем исчезли с повестки дня, а футурологические прогнозы навевают скуку или тоску. Среди прочего такая утрата интереса к будущему связана с тем, что в последние четверть века техника развивалась настолько динамично, что воображение художников, поэтов и социологов просто не поспевало за реальностью. Сама реальность стала настолько фантастической, что перед ней поблекли всякие возможные проекции и прогнозы.
О провинциализме и провинциальности. Умы плоские и унылые часто путают провинциальность с провинциализмом. Провинциальность связана с уютом, провинциализм – с неотесанностью. Критические реалисты вроде Бальзака или Флобера рутинно бранили провинции за их удушливую скуку и мелкоту горизонтов. Братья Гонкур шутили, что “в провинции и дождь – событие”. Но романтические поэты идеализировали деревню и провинцию и были, пожалуй, ближе к истине. Провинцию воспевали Плутарх, Ронсар, Паскаль. Нигде не спится и не думается так вольготно и сладостно, как в провинции. В провинции ведут неторопливый образ жизни, читают длинные романы, пьют чай и ведут неспешные, а иногда и задушевные, разговоры. В провинции расцветают таланты, самобытности и народные промыслы. В научных провинциях возникают смелые замыслы и гениальные догадки и прозрения. В провинциях созревает литературность и стиль. Чем человек провинциальней, тем он литературней. Любая мало-мальски развитая литература славна провинциальностью и прибавляется провинциалами. Потому все великие литературы без исключения – русская, латиноамериканская и ирландская – изысканно провинциальны. В столице же все спешат и если когда и читают, то разве что рецензии. В столицах литературу не создают, а высокомерно обсуждают. И потому подлинный затхлый провинциализм находит самую благодатную для себя почву в столицах.
Несостоявшийся политический и культурный проект. Кавказ – проект несостоявшейся Юго-Восточной Европы. Смесь народов и языков без общей центральной власти. Великолепный пример цивилизации, не реализовавшей свой потенциал, не давшей должного ответа на вызов событий, для философии истории Тойнби.
Юристы как современные пограничники. В современном мире, где границы проходят по контурам человеческих прав, юристы заменили воинов. Юристы охраняют границы между людьми.
О большевиках в будущей истории. Ихтиологи обнаружили на дне океана палеонтологические останки конодонтов. Об их облике и повадках ничего не известно, кроме того, что у них были очень большие зубы и клыки. От всего этого великолепия современным ученым остался только устрашающий зубной оскал. Современные ихтиологи высказывают догадку, что это были какие-то морские черви. Быть может, когда-нибудь будущие историки, историки грядущих веков, так же точно ничего не смогут сказать и про большевиков, кроме того, что это были неизвестные и малопонятные хищники и людоеды с непропорционально большими зубами. Нечто родственное морским червям конодонтам, но уже в чисто политическом смысле.
Русский ум. Тайна русского ума – попытка скрыться в мире Представления от мира Воли. Воля отливается в формах, представление – в душе.
Теневые должности. В чиновной или корпоративной иерархии низшие или малозначительные чины часто получают пышные и многозвучные административные наименования: вице-президент, президент, директор. В крупных корпорациях таких людей десятки тысяч. Напротив, исторически самые высокие должности часто называются самыми низкими именами. Так, затененной должностью являются должность “конюшего” в допетровской Руси, секретаря ЦК КПСС в СССР, клерка в американском суде, библиотекаря Конгресса США, госсекретаря США. Во Франции такой заниженно звучащий характер имела позиция консьержа при королевском дворе или сенешаля (стольника) при дворе графа или герцога (последняя должность была упразднена в XII веке из-за сильной концентрации власти в одних руках).
Об экономии письма. У писателя, как правило, есть только одна книга. Книги, написанные до нее, – наброски или эскизы к ней. Последующая – обрезки из нее (Артур Шопенгауэр так и обозначил жанр и характер одной из своих важных афористических книг: Parerga и Paralipomena, то есть “обрезки”). Все последующие – обрезки обрезков.
О хромых деспотах. Деспоты, как и всякая власть, вырастают из земли. Французский антрополог Клод Леви-Стросс считал, что у хромых мифологических героев обычно подземная, хтоническая родословная. Хромота как бы указывает на связь с землей и почвой, подразумевает хтоничность персонажа. Но самыми обычными хромцами выступают часто деспоты. Это наблюдение относится к самым разным культурам и его можно считать универсальным. Железный хромец Тимур. Спартанский царь, вождь всей Греции, хромец Агесилай. Хромоногий князь-полководец Ярослав Мудрый. Хитрый дипломат Талейран. Кремлевский хромец Сталин. В деспотах и чрезвычайной власти всегда есть что-то земное, народное, связанное со стихией земной силы и аграрными культами. Но в этой мистической аграрной власти есть нечто неустойчивое. Титаны и истуканы стоят на глиняных ногах. Плутарх свидетельствует, что по поводу правителя Греции Агесилая предсказатель Диопит сказал:
Спарта! Одумайся ныне! Хотя ты с душой надменной
Поступью твердой идешь, но власть нарастишь ты хромую.
Писатели под знаком Марса: Писатель так же рьяно и отважно вытаскивает свою ручку при виде всего примечательного и загадочного, как воин вытаскивает свой меч при виде неприятеля. Именно такими писателями, которые к штыку приравняли перо, были Эсхил, Гартман фон Аруэ, Снорре Стурлусон, Адам Мицкевич, Лоуренс Аравийский, Николай Гумилев, Габриэле д’Аннунцио, Эрнст Юнгер, Виктор Шкловский, Юкио Мисима, Владимир Жаботинский. В жизни Гартмана фон Аруэ (1170–1210) самым важным был третий крестовый поход. Виктор Шкловский – руководил боевой организацией правых эсеров. В Константинополе Адам Мицкевич пытался организовать польский легион, который бы сражался на стороне Великобритании и Франции против России. Эсхил считал гораздо более важным для своей личной истории и идентичности участие в греко-персидской войне, нежели все свои трагедии вместе взятые. Марс вдохновляет писателей и поэтов не меньше, чем Аполлон и Афродита.
Терроризм форм в отношении содержаний. В современном мире форма не просто господствует, но и терроризирует содержания. Экономически формы гораздо легче поддаются механизму господства. Предметом господства являются рельсы и каналы. Поезда и корабли содержания вынуждены пользоваться существующей инфраструктурой. Институты господствуют над содержаниями, средства коммуникации – над самими коммуникациями. Институты господствуют над своими целями.
Негаданные и причудливые музы. Художники вдохновляются самыми невообразимыми и причудливыми музами. Музой Жана Кокто был опиум. Музы Гете были почти те же, что и у Молчалина – умеренность и аккуратность. “Умеренность и чистое небо – мои музы и Аполлон”, – говаривал Гете. Музой французского марксиста Луи Альтюссера была литовская еврейка Елена Ритман. После того как они впервые занялись любовью, пишет Альтюссер, он впал в состояние глубокой депрессии и попал в госпиталь Святой Анны, где прошел сеанс шоковой терапии. С тех пор Альтюссер поселился с Еленой Ритман и перемежал периоды лечения в психбольницах с периодами активного творчества в духе советского марксизма.
Три формы экспансии. Крез – экспансия в области материальных благ, страсть к обладанию. Дон Жуан – экспансия в области сексуальности. Фауст – экспансия в области познания. Три образа счастья.
О ногах и правде. В ногах правды нет. Ноги ассоциируются с обманом и мошенничеством. Ноги у человека всегда самые обманчивые. Правда – в руках.
Насекомые идеалы общества. В своем политическом строительстве люди подражают птицам и насекомым. Наиболее популярными существами среди социальных мыслителей стали муравьи, пчелы и птицы. Муравьи – социализм. Пчелы – феодализм. Птицы – коммунизм. “Басня о пчелах”, “Человейники”, “Парламент птиц”.
Истина и ценности. Истина предстает перед нами уже одетой в плаценту ценностей. Подобно тому как молекулы состоят из атомов, вещи отчасти состоят из невидимых глазу аксионов, слитых с самими вещами .
Страшно далеки они от народа. Интеллектуальная жизнь в России носит по преимуществу сектантский характер. Живительная вода русской культуры не проникает в глиноземную народную гущу, которая остается малопроницаемой для импульсов и инъекций русской литературы. В народном теле русская литература относится по тому же ведомству, что и государство с его официальной идеологией.
Русские тайны человека. Посетив Чикаго в 1904 году по приглашению декана социологического факультета, Макс Вебер сделал замечание в том роде, что этот город напоминает человека, с которого содрали кожу, и теперь на его примере хорошо можно видеть как работают внутренние органы. Психическое и социальное устройство России – в особенности события 90-х годов прошлого века – предоставляли для подобных целей гораздо более богатые возможности. В своей ремарке о Чикаго Вебер имел в виду прежде всего разгул бандитской стихии, действия мафиозных кланов и игорный бизнес в условиях неэффективного государственного и правового контроля. Россия 90-х годов также представляла собой уникальный социальный эксперимент, своего рода площадку для наблюдений за человеческой природой в “естественном состоянии”. Но было бы опрометчивым считать такое положение дел специфическим для России только конца XX века. Фрейд особенно любил русских пациентов по той же самой причине. Наиглубочайшие слои и породы бессознательного залегают в русской душе значительно ближе к поверхности и, таким образом, становятся более доступными для аналитика. В русском человеке нет той целостности и завершенности, которыми западные цивилизации наглухо замазывают душевные щели и течи и скрывают потайные двери бессознательных переживаний. Достоевский говорит, что у русского человека (и у него самого) нет тех жестов, которые придают цельность и моральную завершенность европейцу. Ну и сама политика здесь тоже вытекает из более изначальных субстанций и стихий анатомического театра с кровавой пульсацией внутренних органов.
Дюркгейм, Фрейд и Гуссерль. В фигурах трех интеллектуальных вождей и в судьбе их учений угадывается много общих черт. Все трое пытались восстановить рациональный порядок на пошатнувшемся фундаменте проекта Просвещения. Все трое имели дело с иррациональными элементами отношений и психики, которые каждый из них пытался вписать в рациональный порядок и показать, как эти иррациональные элементы могут служить строительным материалом рационального и быть, тем не менее, описаны научным языком. Все трое считали себя прежде всего не философами, а учеными, которые предпринимали попытки создать новую систему категорий для трех наук – социологии, психологии и феноменологии. Эти системы категорий должны были превратить их в строгие науки и вписать в контекст Просвещения. При этом даже Гуссерль избегал называть свои выкладки философией и предпочитал слово феноменология.
В биографиях всех трех родоначальников мы находим множество близких мотивов и сходных событий. Все трое принадлежали к одному поколению, поколению 10-х годов. Фрейд – внук раввина. Дюркгейм и Гуссерль – дети раввинов. Все трое стали патриархами и основателями принципиально новых научных школ. Все трое потеряют сыновей в боях первой мировой войны.*
Все трое имели дело прежде всего с до-логическими, нерациональными или даже иррациональными началами, которые должны были, тем не менее, служить строительным материалом и даже фундаментом для нового рационального порядка. В случае Дюркгейма это сфера эмоций, в случае Фрейда – бессознательное, в случае Гуссерля – жизненный мир. Культура, на которую они ориентировались, основана на особом соподчинении этих иррациональных элементов, которые оказываются включены в целостную систему, с рациональностью.
Все трое противостояли идеализму, прежде всего, вероятно, идеализму кантовского или неокантианского толка, и стремились вернуться к самим вещам. Гуссерль прямо выдвинул лозунг “назад к вещам”. Дюркгейм описывал социальные факты как вещи. Фрейд по сути также обращался уже не к фактам сознания, как в психологии Вундта, а к самим “психическим вещам” – инстинктам и желаниям – и описывал их почти механическим языком (конструируя такие категории, как “вытеснение” и “перенос”). Как уже было сказано, оппонентом (и вместе с тем базой) для всех троих выступает неокантианство с его идеалистическими ориентациями в построении культурных формул и категорий. Гуссерль ищет опыта более первичного и глубокого, чем кантовские категории. Дюркгейм также обращается к более изначальным социальным классификациям первобытных племен, которые предшествуют логическим категориям рассудка. Фрейд прямо пишет, что категорический императив Канта является выражением эдипова комплекса.
У всех троих – особый интерес к повседневному опыту и повседневным проблемам в противоположность торжественным и большим историческим событиям и размашистым объяснительным схемам. Теория общества, теория психики и теория сознания должны строиться на данных повседневного опыта, а не на обращении к революциям, экстраординарным событиям или озарениям. Даже сами психические болезни – истерия, депрессия или шизофрения – предстают у Фрейда не как экстраординарные, а как элементы универсального повседневного опыта всех людей.
Можно сказать, что во всех трех случаях речь идет о второй редакции проекта Просвещения. Дюркгейм продолжает Огюста Конта, Фрейд – Дарвина, а Гуссерль – Декарта. Главное сочинение Гуссерля – “Картезианские размышления”. При этом они обращаются к наиболее универсальным схемам и категориям, стремясь достичь нового консенсуса и новой космополитической конвенции разума.
Если первая волна Просвещения была связана с отказом от всякой сакральности и “расколдовыванием мира”, то в теориях всех трех мыслителей происходит своего рода ре-сакрализация реальности, хотя и ограниченная и уже без фигуры Бога. У Дюркгейма сакральным становится сами коллективные представления и сама сфера эмоциональной солидарности людей. У Фрейда некоторым сакральным содержанием наделяется бессознательное и сфера сверх-Я, а Гуссерль отдает сакральность категории жизненного мира.
В силу универсальности тех структур, которые они описывают, все три направления чрезвычайно антиисторичны. Но уже в следующем поколении их учеников эти теории стремительно историзируются и наполняются национальными смыслами. Рациональное управление и контроль над иррациональными импульсами уступят свое место их эмансипации и освобождению. При этом космополитические интенции Дюркгейма, Фрейда и Гуссерля – все они, впрочем, были людьми консервативно-национальной ориентации – будут отходить на второй план. В случае теорий Дюркгейма такую ревизию произведет Дюмезиль, в случае Фрейда – Юнг, в случае Гуссерля – Хайдеггер. Конечно, у всех у них будут и вполне ортодоксальные последователи, но те интерпретации, которые произведут их неортодоксальные ученики, более важны для понимания мировоззренческого сдвига или скачка, которое будет переживать следующее поколение интеллектуалов. Это новое поколение учеников будет наделять иррациональные фундаменты их теорий самостоятельной ценностью, и их интерпретации начнут как-то перекликаться с пробуждающейся идеологией нацизма. В кривых зеркалах этих новых теорий схемы фрейдизма, феноменологии и дюркгеймианства будут приобретать новый смысл. Концепция жизненного мира дала импульс развитию идей о жизненном пространстве, а анализ содержаний жизненного мира и их экзистенциальное измерение породили новые мифе о войне и смерти. Витиеватыми путями и кривыми тропинками идеи Фрейда превратятся в восторженное приятие пробуждающихся стихийных бессознательных сил, идеологию освобождения подавленных мифологических комплексов и архетипов национальных культур, коллективного бессознательного. Идеи Дюркгейма о ценности ритуала и ритуальной солидарности, а также эмоциональной основы жизни людей, в совершенно искаженном и неузнаваемом виде, найдут свое отражение в некоторых институтах и настроениях поднимающихся новых политических идеологий. В какой-то степени идея моральной сплоченности общества на основе эмоциональной солидарности воплотилась в нацистских парадах, ритуальных церемониях и шествиях. В этой связи интересны воспоминания Марселя Мосса, ученика и племянника Дюркгейма, автора знаменитого “Опыта о даре”. В 1936 году Мосс попадает в Нюрнберг и оказывается прямо в эпицентре типичной нацистской церемонии. Вот что он пишет своему другу, рассказывая о своем потрясении и впечатлениях: “То, что под влиянием внушения великие современные общества, которые, впрочем, так или иначе, вырастают из средних веков, могут вести себя, как австралийские аборигены с их танцами, двигаясь как дети по кругу, этого мы (имеются ввиду Дюркгейм и его школа – В.Р.) совершенно не предвидели. Этот возврат к первобытности никогда не был предметом наших размышлений. Нам, конечно, было кое-что известно о поведении толп, но здесь речь шла совершенно о другом. Мы также ограничивались констатацией, что именно в коллективном духе люди могут найти опору и пищу своей свободе, своей независимости, своей индивидуальности и критике. Мы совершенно не учли эти новые необычайные возможности, которые внезапно тут предстали передо мной”.
Об одной неназванной антиномии чистого разума. Кант выделяет три антиномии чистого разума. Это идеи бессмертия души, свободы и бесконечности. К этому же кругу понятий должна принадлежать и идея любви. Подобно тому как мы не можем решить вопросы, бессмертна ли человеческая душа, бесконечен ли мир и свободна ли человеческая воля средствами одного рассудка и не можем быть уверены в правильности наших выводов, мы не можем решить и вопрос о том, существует ли любовь. В любовь мы можем только верить и надеяться, что она существует. Исходя из регулятивных идей рассудка, любовь не может существовать, так как она является эпифеноменом химических изменений состава крови и следствием теории эволюции и полового отбора. Тем не менее, для существования морали любовь так же непреложна, как и свобода воли. Акцентация долга в системе морали и пристрастие к идее триады не позволили Канту приобщить к своему список антиномий еще и любовь.
Коперниковские перевороты. Смерть человека, о которой заговорили в XX веке, была подготовлена или даже спровоцирована чередой коперниковских научных революций в разных областях. В астрономии Николай Коперник показал, что Земля не является центром вселенной и сама вращается вокруг Солнца. В биологии Дарвин пришел к выводу о том, что человек не может считаться центром мира и является всего лишь одним из звеньев в процессе эволюции биологических видов. В литературе Достоевский совершил коперниковский переворот, показав, что, вопреки видимости, центром повествования являются не автор и не его оценка, а сами герои его сочинений. В психологии Фрейд продемонстрировал, что центром человеческой психики выступает не сознание и индивидуальное “я”, а бессознательное.
В области истории Шпенглер пришел к коперниковскому взгляду о том, что Европа представляет собой только одну из мириад других сменяющих друг друга смятенных культур и цивилизаций и не несет в себе ничего принципиально уникального. Европа не является более центром и смыслом мировой истории. В этике Ницше попытался показать, что не существует никакого единого солнца морали, вокруг которого вращаются универсальные человеческие ценности, но существуют только религии, идеологии и интересы, которые выдают себя за такое солнце. Христианство – это только одно из множества самозванных солнц. Поэтому мораль не может рассматриваться в качестве какой-то уникальной характеристики человека, а всего лишь как один из способов приспособления к окружающему миру. В своей концепции экономики Маркс демонстрирует, что человек является не ее творцом, а, наоборот, продуктом суммы производственных отношений. В антропологии Леви-Стросса сама рациональность, на которую возлагали надежды просветители, становится функцией социальности, а социальные категории рода предшествуют и предваряют те логические категории, которыми мы познаем мир. В результате не человек оказывается центром социальной жизни, а анонимные структуры языка и мышления. В области философии техники Мартин Хайдеггер пришел к выводу о том, что человек не является автономным существом в построении инструментов и технологий и что, напротив, сам он превращается в эпифеномен техники, которая развивается по своим безличным и анонимным законам независимо от его воли. В фокусе внимания всех этих новых коперникианцев оказалась проблема центра, вокруг которого вращается мир. Безусловно, все эти новые научные или литературные перспективы находились в противоречии с другим переворотом, который совершил Кант и который он тоже – по недоразумению – назвал коперниковским, хотя правильнее было бы назвать его антикоперниковским (и, может быть, даже не революцией, а контрреволюцией). Ведь в результате этой кантовской революции (которая скорее была контрреволюцией) человек превратился из наблюдателя в центр вселенной. Центром мира у Канта стал не внешний мир, а сам человек, который своим рассудком и воображением конструирует те категории, которыми он познает мир.
О древних и новых политических оппозициях. Сами политические “элиты” сегодня уже не вращаются вокруг идей, как в былые времена, а вращаются вокруг технологий и сырьевых ресурсов, так как политические интересы сомкнулись с индустриями или даже с мертвыми материальными субстанциями. Какой контраст между древними и новыми политическими дебатами: между современными партиями и античными цезаристами и республиканцами, гвельфами и гибеллинами, легитимистами и орлеанистами, иконоборцами и иконопоклонниками, якобинцами и жирондистами, эсерами и большевиками… В древности политические партии вдохновлялись не просто идейными или религиозными концепциями, но самими космическими стихиями. Политическое деление на приверженцев демократии, аристократии, монархии и олигархии соответствовало четырем природным стихиям. Демократия представляла стихию воды, аристократия – стихию огня, монархия – воздуха, олигархия – земли. Этим же четырем стихиям соответствовали четыре гумоса тела Гиппократа и четыре темперамента. Гераклит, воспевавший огонь, всегда говорил от имени аристократии. “Всех и вся, нагрянув внезапно, будет Огонь судить и схватит”. Даже в Фалесе, учившим, что все есть вода, мы можем опознать глашатая интересов ремесленников и торговцев. Известно, что античные демократы всегда акцентировали могущество на морях. Именно к таким демократам следует отнести Фемистокла, который возглавил морскую партию и был основателем афинского флота. И не случайно, быть может, сам Фалес на спор стал купцом. Но сегодня, с исчезновением сословий, политические партии, похоже, стали подчиняться уже не стихиям, а иным номосам и химическим субстанциям. Наиболее активны в современной политике партии большой нефти и большого газа, партии энергетиков, партии высоких технологий и торговцев золотом и алмазами. В результате сами Газ и Нефть превратились в новые первоэлементы и природные стихии. Циркуляция элит соответствует циркуляции этих новых метафизических субстанций и финансовых инструментов.