Опубликовано в журнале Зеркало, номер 27, 2006
К тому, что сказано и сделано Гольдштейном, прилипло определение “интеллектуальная проза”. С одной стороны, это как будто комплимент, с другой – предупреждение читателю: это литература для высоколобых, Гольдштейна можно не читать.
Стигмат не совсем незаслужен, поскольку проза Гольдштейна сама себя стигматизирует. В “Спокойных полях” Гольдштейн описывает свою встречу с рассказами Шаламова. Вместо того чтобы писать о Шаламове, он предлагает Шаламову отреагировать на Гольдштейна: “с отвращеньем тебя, тепловатого, изблевал бы. Не возмещаемое ничем отторжение, отчаялся зацепиться приязнью, не говоря о любви”.
Набоков умножает двойников – зеркала, в которых он отражается. Гольдштейна интересует встреча с антиподом – со взглядом, который уничтожает. Можно говорить о двойничестве антиподов в его прозе: писатель Шаламов, румынские рабочие с таханы мерказит, Зарина из тель-авивского порта. Для интервью в “Окнах” он тоже подбирал людей далеких и даже просто враждебных.
Встреча с антиподом – это возможность переворачивания перспективы, того, что Лакан называет анаморфоз: “Не редуцируя другого к своей точке зрения, я редуцирую себя к точке зрения другого”. Встречаясь с другим, Гольдштейн редуцирует себя к очкарику, интеллигентскому хлюпику: “Я домашний, не уличный, меня дважды били мальчишки, хорошо, угрожали побить, все равно”. Его сила в этом “все равно”. Он шахматист, который, переворачивая доску, все равно выигрывает партию. Он бесстрашен, потому что ему не нужно защищать свое Я.
Другой – это не обязательно брутальный другой. Чаще всего это просто чужая оптика. Гольдштейн описывает Израиль сквозь призму русской ориентальной прозы, причем это переводная проза – Камю, Селин, Юрсенар. Его очки – заемные, но это не постмодернистская цитатность, а честный взгляд Постороннего.
Почти в каждом его тексте присутствует Зарина – женщина, которой нужен мачо и которая не замечает мужчин, которые не мачо. Гольдштейну нужна именно такая женщина. Она интересует его как садистская машина, убивающая нарцисса: “Ни единожды за все то уже некороткое время, что я домогаюсь ее благосклонности, я не смог отпечататься у нее на сетчатке”. Взгляд Зарины очищает горизонт от авторских проекций. Встреча с Зариной – средство расставания с нарциссом, потому что в глазах Зарины нарцисс – это импотент.
Один известный филолог в последнее время увлекся описанием своих любовных похождений. Доказательство того, что он не импотент, беспокоит его не меньше, чем научная репутация. Гольдштейн рассказывает, как он добивается внимания Зарины: “…дошло до того, что чуть ли не колочу себя в грудь кулаками, как шимпанзе в зоопарке”. Но он-то как раз обходится без этого жеста.
Взгляд другого превращает меня в объект. Насилие несет сам взгляд. Но я попадаю под чужой взгляд тогда, когда покидаю общее пространство и сам становлюсь другим. Так видит перспективу эмиграции Бродский: “Навсегда расстаемся с тобой, дружок. / Нарисуй на бумаге простой кружок. / Это буду я: ничего внутри. / Посмотри на него и потом сотри”. Один из перформансов Гольдштейна заключался в том, что он прошел по Виа Долороза с ноликом в руках. Можно бы сказать, что он взял на себя крест нуля, но это был не ноль, а нолик – обнуление той огромной пустоты, которой субъект компенсирует свою невидимость.
В одном из очерков Гольдштейн исследует эффект прозрачности в советской литературе – “приписывание миру тотальной проницаемости”. Проницаемость тотальна – она распространяется на самого видящего. Так же проницаем больной для врача в “Спокойных полях”: ““Ровненько”, одобрил рентгеновский снимок хирург”. Быть проницаемым не новость для того, кто родился под взглядом Большого Брата.
Смерть – эффект садистской оптики. Автор всегда под ее прицелом, поэтому он неизбежно переживает свою смерть. Полная гибель всерьез для него невозможна – это тоже оптика: черно-белый “серьез”.
В прозе Гольдштейна нет метафизики. Даже в предсмертной прозе он пишет исключительно о здешнем, но это потому, что он всегда уже не здесь – он смотрит оттуда сюда. Ему не нужно бороться со смертью и преодолевать ее в своем письме, потому что смерть инкорпорирована его письмом. Смерть автора настолько вписана и прописана в его текстах, что неотличима от мистификации. Смерть Гольдштейна нельзя признать фактом – в этом и состоит реальный смысл того, что Гольдштейн умер. Многие авторы репортажей с петлей на шее доживали до почтенных лет. Гольдштейн умер никак не в качестве розыгрыша – он безукоризненно совпал со своим письмом.
Один раз он все-таки встретился с двойником – когда разделил литературную премию с Гаспаровым. Гольдштейн и Гаспаров – души одного корня. Главное свойство этих душ – трезвость, беспощадная точность видения. Гаспаров тоже добросовестно играл роль очкарика – своим заиканием он даже подыгрывал этому образу, но его “Записки и выписки” – это коллекция чужих очков и призм – оптика, заведомо не совпадающая с авторской. На вопрос, а где же точка зрения автора, следует ответить: автор – само видение, лежащее в основе любой оптики. В качестве бессубъектного видения оно по ту сторону смерти.