Опубликовано в журнале Зеркало, номер 26, 2005
ЧАСТЬ V
(Малина)
В саду – II
Ему 21 год, и он уже черепашенцию зовет в саду, зовет дельфина.
И вот на этом закончится книга “Заметки” и перейдет в книгу “Разрозненные строчки” – отдельные линии, вырванные из своего космического “никогда”, эти отдельные линеарные “наиля”.
Ничего “кацо” – II
Ничего тоталитарного,
ничего антитоталитарного,
ничего “кацо”,
ничего колесо,
только белочка со свистком,
только она – этакая манюня,
смуглые, рыжие, лохматые ноги белочки,
и тут же кромка поля, и тут же лес:
она может быть перепевами всего, что уже сказано,
она может быть такой малиной-малиной,
шиньоном в лесу.
– А что, если я тебя попрошу: без комментариев!?
– Значит будет без комментариев, мой близкий, родной!
Рыбалка в подвале
И если у тебя есть какой-то огромный карп,
Записи рыбалки карпа по годам,
И у тебя есть возможность куда-то идти, работать в перерывах,
то с какого места ты должен начинать,
дабы обеспечить вечное продолжение,
вечный запас уже просмотренных, отложенных листов,
с какого места должен ты начинать,
дабы обеспечить вечность?
А если ты работаешь храбро, отчаянно,
а если ты готов на вечность в подвале,
будет ли из этого толк,
будет ли из-за этого облегчение?
Выпотрошенная рыба,
выморочные леса, нас коштующие час за часом,
наши гольфы, наши штанцы –
этот маньеризм, эта собака, эта лиса,
ее правда, ее правда-не,
ее правда-через-не хочу,
эта рыбная лакомка, кастрюля.
Господи, так он был в подвале,
эти бесконечные алюминиевые кисти страшные,
дедушки, когда-то показавшего эту работу, этот прием,
уже давным-давно не было в живых.
Так же как и история (эта история),
он продолжал работать,
он знал прием, но не знал ритма,
он не знал, где можно отдохнуть, схалтурить,
переложить за раз 2-3 листа,
где можно устроить загашник,
а где надо рысачить, перекладывать быстрее.
Он не знал, насколько там можно подлопатить, взять вглубь,
копнуть тысячный цикл по такому же принципу,
возможно ли это?
Он боялся, что где-то в будущем
его работа все равно должна рассеяться, как самолет,
встать перед вселенским рассветом (смертью).
Ловля рыбы в скукоженном подвале,
Скукоженная ловля рыбы в подвале
(через бортики-бортики, через настоящее, через клей),
удерживание подвала в ракурсе “качающиеся леса”, “природа”,
это бесконечное удерживание подвала в ракурсе “качающиеся леса”, “природа”;
специальными приемами, алюминиевыми кистями, скребущими днища, будто в поисках чешуи.
Будто средь мира обширного,
где возгласы равномерны:
– Будем брат и сестра в мягком присутствии мира!
– Нет, я с тобой рядом, за одной партой срать не сяду!
(не меньше полутора метров должно быть между нашими животами) –
такое объединение в брюхатой единичности мира.
Он продолжал работать в подвале,
он знал прием, но не знал ритма, –
он скреб алюминиевыми кистями-метелочками по днищам кастрюль,
но чешуи не было, не получалось у него,
одни голозадые рыбы – несколько неуместные,
как неуместен грозный Ахиллес, где-то там вдали спокойно стоящий, опираясь на копье.
Впрочем, оно еще и лучше:
голозадые рыбы, возводимые к лесам, качающимся лесам, пустому миру,
и всего лишь порожки в подвале под ними.
(Как если представить себе, что единственная “обязанность” Иерусалимского храма – производить холодные горошины огня на пасху, – это было бы примерно то же самое: холодные горошины огня, разноцветные, розовые, голубые, и порожки Иерусалимского храма под ними.)
(Или как если бы представить себе, что единственной обязанностью отца Анны Франк было носить по улицам Амстердама расширения сознания грибы.)
Огорченно улыбающийся китобой
“Огорченно улыбающийся китобой”, –
в самом деле, как это возможно,
если особая слиянность мира не присутствует здесь?!
Если он убил кита – ему следует улыбаться,
если он промазал – ему следует огорчаться,
а тут “огорченно улыбающийся китобой”,
это как сапожки, сапожки,
глаза-глаза,
нецки, подвешиваемые средь окраин,
в пустом присутствии мира-наиля.
Дополнение к мальчику из “Англо-американской пары”
Сродни океану,
Сродни Ковентри, опрокидывающемуся назад,
В отблесках скалы щербатый мальчик опрокидывается назад,
В поисках основы измерений длины и ширины.
Да, матери, это как английский язык,
это рубчики, слои-слои, это корма корабля:
умный мальчик, вежливый мальчик, тихий мальчик, мальчик в тапочках.
Умный мальчик, вежливый мальчик, под бомбежкой, сродни Ковентри,
сродни Океану, опрокидывающийся назад.
В общем, только язык, язык и улыбка это все спасают,
В общем, только язык, язык и улыбка это все спасают,
Этакое вольтижерство, этакий энсамблент.
– Но он же такой милый!
– Ну да, очень милый! – это произносится с иронией, это нормальный, как бы обыденный разговор, но тут уже в разрыве цирк, тут ежедневно наступающая малина, океан, опрокидывающееся Ковентри, будто бабушка его была в тапочках, а он на площадку вышел босиком.
Вытянутый язычок
I
Только все время показывать вытянутый язычок,
все время вытянутый язычок –
не кукиш в кармане, а вытянутый язычок:
как у человека-шутника,
как у волка-головача
или даже как у панголина –
маленького обссыкающегося панголина.
II
На берегу дач,
на берегу хибарок
III
Маленькая труба,
маленькая лисица, когда она слышит поутру звук трубы –
это когда растекаются в воздухе озорные холмы,
три холма-молодца табачного дыма растекаются в рассветном воздухе,
так прекращается курение,
так ребята выходят из советского андеграунда,
из ночного сидения на кухнях к светлому постсоветскому, российскому пространству.
Так запрещается курение,
осьминог, осьминог, осьминог,
тех старых дач-хибарок береговых уже не будет –
будут новые дачи,
осьминог, осьминог, осьминог! –
девицы пляшут,
будущее промелькнет пестрой лентой.
Вариация к “Антитоталитарное”
Так я представляю себе длинное здание,
Так я представляю себе комнату
со стенами, оклеенными газетами,
где по стенам стекает суп –
вот уже в течение 50 лет там по стенам стекает суп, –
как экспериментальный объект, вынесенный в вечность, соединенный с мирозданием:
пустая комната, оклеенная газетами,
и вот уже в течение 50 лет там по стенам стекает суп.
Хотя язык почему-то не поворачивается назвать это бредом.
Это бьется, скрипит, но язык не поворачивается назвать это боем.
Так ты что, чурка, бежишь, но алкаешь боя?
Так ты что, угол, хочешь стоять как дерево распятым,
Так ты что, медведица, хочешь сосать лапу, но не свою, а у медвежонка?
Говоря проще – это тренировка не-восприятия:
какие бы углы там ни стояли, какие бы Пуанкаре-имена,
ты должен быть как чурка, как звездная чурка.
(Стаканы выпиты, отставлены, стаканы выпиты, отставлены до дна.)
Будь королем,
Будь медвежонком –
Это соединенное желание, вырезанное как цветок,
Это то, на что намекает присутствие, – оно не хочет крутиться как волчок,
Нет, оно не хочет крутиться как волчок!
Оно хочет быть положительным, как нечто ременное,
В своих поворотах и причмокиваниях
Оно хочет быть положительным.
– – –
А с кем это я взаимодействую, когда пишу? У меня ведь возникает такое чувство, что я взаимодействую с кем-то, тяну какую-то нить из угла, из подвала, из лысого в подвале или какого-то разбойника-пролетария, скрывающегося в подвале. Как Сун Цзян – далекий, честный предводитель из “Речных заводей” – взаимодействовал со своими друзьями-разбойниками на Ляншаньбо, как маленький, честный, нервный сосед Сун Цзян – он кричал, он взаимодействовал со своими друзьями-разбойниками на Ляншаньбо, он пытался их образумить.
Олимпийские боги распоряжаются резкой хлеба
Олимпийские боги, вдруг ставшие сердешными,
распоряжающиеся битвой как болотом – его немотой, его теплотой,
распоряжающиеся битвой, как резкой хлеба
(в дому веселом принца, в рабочем зимнем дому),
распоряжающиеся битвой, как рыбьими помаргиваниями глаз,
выполняющие приказ императора раздеться, –
где-то в конце империи, возвращая все берегу, возвращая все току,
как вопрос товаров, вопрос приличия.
Интересно, а где был электрический ток до того, как появились люди?
в земле? он шлялся в земле?
а где, бабуля, были деньги – они ведь тоже были спрятаны в земле?!
Олимпийские боги, распоряжающиеся резкой хлеба в рабочем зимнем дому:
Гермес несет стопку хлеба,
Аполлон несет Андрюшкины пирожки,
Афина несет Тольятти –
воспитательницу из Тольятти.
Так и надо писать о богах, которые стали рассыпчатыми, как камень,
как анжу-анжу, крючки-крючки, слои-слои на склоне,
отрубленная мордочка Лады-коня,
отрубленные соски страны-коровы,
Олимпийские боги – как Золушка, вернувшаяся в полвторого.
Что делалось эти полтора часа! –
это как в землю ушедший ток,
христианский Бог – как Золушка, не вернувшаяся вообще,
Олимпийцы – вернувшаяся, но в полвторого.
Гермес со стопками полотенец,
Аполлон, несущий вверх по лестнице Андрюшкины пирожки,
Афина плаксивая, несущая Тольятти:
крючки-крючки, слои-слои, глаза-глаза –
это были страшные полтора часа!
Впрочем, мы всё должны вернуть к спокойствию:
резка хлеба в рабочем зимнем дому, в облаках пара,
в лампасах, в спортивных штанах Ростова-на-Дону,
не Тольятти! Ростова-на-Дону!
Седьмая абигайль
обвафленная Солнечная система!”
(Найдено А. Монастырским)
именно так следует представлять себе преходящее,
Очкастый край Сатурна-сопля –
именно так следует представлять себе преходящее,
а она за край,
за Венеру так ласково упала,
а она, возможно, будет выжимка, будет гроздь.
Марса плаща, Марса плаща! –
Давайте сюда Марса плаща красного,
этого итальянца, этого Ромео!
Некий олигарх строит машину будущего и хочет взять туда с собой своего тестя – впрочем, честного советского инженера. Что произойдет с куском мыла, если положить его в стакан воды? Оно растворится. То же самое произойдет и в будущем со всеми их брильянтами, выкрутасами, со всеми их корытами, заполненными брильянтами. И все же молодой зять-олигарх захотел взять с собой в космос своего тестя, честного советского человека. Ну и кто это может запретить?
Огибая край Венеры-плаща,
огибая край Сатурна-сопля,
а она за Венеру так ласково упала,
а она там стала гроздь.
Восьмая абигайль
Итак, это кристаллические тела ушедших буратино,
Это Вселенная мира и любви,
Или слива, оставшаяся без мира и любви,
Или вишня, или горыныч.
И, тем не менее, это кристаллизация –
дощечки, крылья старого Пекода,
калиновый ежик на мосту.
Это кристаллизация “а он, сука, боится боя!”,
застревание в орнаментах опять и опять,
в лентах, – скажем, “а он, ежик, боится боя” + “Москва-Москва”
выжимаются в балканскую ленту,
в такую балканскую ленту выжимаются.
Юдофоб
Да, я юдофоб,
Но я говорящий –
По этой картинке
Можно считать, что я говорящий хотя бы,
по этой картинке.
Тут ведь скорее залежи в темноте,
скорее пики,
но по картинке –
по этой картинке –
я говорящий весьма.
– – –
И потом ты напишешь пятую часть – “Малина”,
и потом ты напишешь шестую часть – “Эскимос”,
и потом ты бросишь голову на руки:
“Ах-ха-ха-ха-ха!”,
“Ах-ха-ха-ха-ха!”,
по линии Франкфурт – Париж,
“Ах-ха-ха-ха-ха!”,
по линии “Киев – Кайфын”,
по линии “зоревой – зоревой”.
Украина – II
Что там? Что там? Это споры поутру в курятнике, это хлев, это сокрытие невинности.
– Ох-ох, мальчик! Ох-ох, фон-барон!
– Тебя же вообще не видно, сука! Ты в вихрях только есть!
– А ты один лишь нос, очки со шапкою!
А мальчик, господи?! Мальчик обскубанный, мальчик миртовый. Он же мелькнул только что в тонких линиях, но исчез за слоями.
– Ах, все равно я, ручки напружиня, сделаю прыжок!
– Ах, все равно я, глаз раздвиня, тебя носом прибью! Ты случайность, ты аберрация, ты права на существование не заслуживаешь, нет его у тебя.
– А ты графизм чистый, линий переплетение, четкое чрезмерно, существом себя возомнившее!
Такая вот перепалка-перепалочка, такой вот курятник, но все равно стекла, боковые стенки раскинувший в стороны и вниз уходящий-падающий.
Так, возможно, Украина просачивалась бы к центру Земли.
Тигр
У матросов бандустан,
У утеса усы,
У матросов стричка,
У матросов бандустан.
На греческий манер – III
(Девятая абигайль)
………………………………………………………………………………………….
………………………………………………………………………………………….
Была только больничная койка в какой-нибудь Швеции или Копенгагене,
они занимались там любовью на греческий манер,
ввинчивались друг в друга, как ушедшее СССР,
как мальчик-химик-органик-работник вглядывается в пробирку,
они ввинчивались друг в друга, на ходу раздвигая волоконца тоски.
Они были как коростели,
они были девятая абигайль, огибающая залив,
они были как суп,
просуп,
маркитанты,
ух, они были!
Наброски к портрету Брежнева
………………………………………………………………………………………….
………………………………………………………………………………………….
II
– Нам казалось, что эта метресса – старый классик… и вдруг она упала!
– Да, упала, но потом присоединилась к себе же упавшей, образовав вроде такого состава она-дождь. Потом одела очки и взошла на кафедру, здесь уже недолго ей оставалось править, она образовала состав треть-она-она, она взошла на этажерку, но не долго ей оставалось править.
III
Твоя задача: резать воду, как иные режут хлеб, твоя задача: нести в себе серп и молот, – подобно тому, как нос корабля своей бульбой тупого угла рассекает манишку, как младенец-запорожец (ума еще не набрался, а волосья тьма) сучит в прибрежной тине в себе погромы, как мать твоя – мать-за-ногу, а метресса – треть-себя-одна.
Паровозик Метрессы на берегу, в Крыму,
а он себе бульбой носа режет вод ай-ду-ду.
У него внутри литания Брежнева и перекрученный сусловский колос белесый прорастающий: Брежнев-то был молодец, зайка, он себе лучшее место в ракете черноброво выбрал поначалу, но его отозвали, пересадили на корабль, за шкирку притиснули к “таинственному причалу”: “Так-то, товарищ Брежнев, твоей рациональности не время еще…”
……………………………………………………………………………………….
они выбивали ток,
красноток,
переносицу,
соприкосновениями голов они выбивали “Союз народа”.
– Речистый?
– О, речистый! О, раки! о, края! о, пироги! о, красные знамена!
Двумя Варварами, красноперицами,
они встречались на улице дождливой.
О, холм, о, холм, о, холм,
они выбивали ток,
они выбивали стул,
у детей, спрятавшихся под фикусом, под стулом-столом,
они выбивали стул (освободили детей).
Как озвучить их борьбу против власти:
Шапочка, Шапочка, Шапо,
ненастье, желтый автобус, ресторан “Киев”,
желтый автобус – Валюша называла его “драконом”,
Коля, скорчившись, сидел на полу,
Коля-дервиш, незнанка.
Да, незнанка:
тебе сказали, что четыре шага осталось до границы,
но кто их считал!
тебе сказали, что четыре детали осталось…
ну может, и четыре:
желтый автобус,
ресторан “Киев”,
Коля-дервиш
и Валюша, –
так мы дали слово сиалочке-сиало,
так сейчас мы можем ее послушать:
– Я когда-то давно интересовалась этим телефоном –
сейчас одним городским телефоном.
Я когда-то давно интересовалась этим затылком –
сейчас одним городским затылком:
вишней-ниточкой,
но и ежом города одновременно,
и его стаканом аптечным – змеем.
О, как я интересовалась этим градом!
Но сейчас он, оказывается, подвластен змею!
Он уже не в отрогах лежит, на равнине –
надо вернуть олигархов
и постараться выбрать кого-то еще:
надо собрать патриархов
и постараться выдвинуть кого-то еще.
И странное дело, как только патриархи это услыхали,
они с готовностью вскочили среди ночи в исподнем и пошли выбирать.
Такие не патриархи, а беспринципные ромашки!
Десятая абигайль
Вот леса,
Вот крики ученых.
Вот вой.
Вот СССР.
Сицилийская песня
ПочА, почА, Марина,
ПочА, почА, девочка Марина,
Горы и корзины,
Горы и корзины,
ПОца, пОца, сапоги, карманы,
ПочА, почА, Маришка,
нога, нога, доча, доча.
Негритянские глаза
Черные негритянские глаза, 1.
Глядят на нас из космоса глубин, 2.
Эти шоколадные глаза, 3.
Выражения, 4.
Их же выбирали как христиан, 5.
О, боже мой, он негр,
он кулачками лицо закрыл,
“И перед ним раскрылось звездное небо” затянул.
Обоссанный старикашка
Это когда ты доходишь до предела, когда видишь глыбу, которую уже не преодолеть, когда ты сам не знаешь – то ли это румяное “хорошо”, то ли стихи обоссанного старикашки.
Но ведь стихи обоссанного старикашки – тут может быть и сравнение с лиманом, с летом, мостом.
– Значит, румяное “хорошо” повсюду, значит, его попросту нет?
– Ну можно и так сказать, пуститься в кубаря, вприсядку и делать это длинно, хорошо.
Но можно и продолжать абигайли, продолжать части: двадцать первая, двадцать вторая, – но не так, как открывая некие оболочки, перепонки в лебедином “все дальше”, а скорее как мы в свое время склеили коллаж “Подсознание испускает лучи контроля (Швеция)”: какой-то ореховый цветочек и синий пучок линий при нем – вот они, стихи обоссанного старикашки, эта конфигурация: тут по отдельности уже нет ни Швеции, ни контроля, ни орехового куста, но все вместе живет и движется…
– Это хорошо?
– Это румяное хорошо.
Братья
– А в шкафу кто должен лежать?
– Мы, Господи.
– А в Раю кто должен лежать?
– Мы, Господи.
Одна лишь ты, бактериюшка, сидерюшечка, нас сгубившая, останешься, – молодая еще капусточка, еще пчельник, разговорчики.
– А в шкафу кто должен лежать?
– Мы, Господи.
– А в Раю, кто должен лежать?
– Мы, Господи.
Вот они, годы прошли: одна тысяча, две тысячи – лишь одна бактериюшка, нас сгубившая, ты останешься – молода еще, не нагулена, разговорчики.
А последний святой, перед тем, как в гроб лечь, говорил нам – вспомни-ка, брат:
– Безобразен труп без гроба, хуже не придумаешь, вещь-нелепица; безобразен
гроб без покойника, хуже не придумаешь, скатерть гнусная, а вместе они как враю пажи, малахаи, все уместнее.
Вот уж шкаф для нас из кухни переставили,
Вот уж тело для нас всё надвинули.
– А в шкафу кто должен лежать?
– Мы, Господи.
– А в Раю кто должен лежать?
– Мы, Господи.
Лишь одна бактериюшка, все сгубившая, сидерюшечка, погуляй еще, ибо молода еще.
они строго придерживаются джинамистских взглядов,
они придерживаются роликов и коньков, этих раскиданных по человечеству фанерок, – люди умирают, не нарушая числа раскиданных фанерок.
Все ворота мира классифицируются как звезды, все мальчики – как ветром раздутые щеки мальчиков. Из Африки, из Азии – расстояние здесь одно:
пыль мальчика,
стена мальчика.
Там надо было говорить:
– Я – Двугаев! – и щель быстро расширялась, и можно было проникнуть на ту сторону, там был выход, там был телефон. Вот так они стояли у стены после землетрясения и повторяли друг за другом: “Я – Двугаев!”, “Я – Двугаев!” – и проходили на ту сторону. Это было целое столпотворение.
Но вот что смешно: там, с другой стороны стены, сидела на корточках деловитая женщина и все повторяла: “Я – Зайцева!”, “Я – Зайцева!” – и очень удивлялась, что она не может пройти, ибо очередь давила с противоположной стороны. Эта женщина была ответственный работник, она знала секрет трещины еще в стародавние времена.
А вот еще была умора. Когда эта щель в конце концов укоротилась и стала совсем маленькой, то некая женщина со стороны потерпевших все же решила попробовать, она села на корточки и сказала: “Я – Двугаева!” И что же, она проскочила, но только осталась уменьшившейся. Так и пошла домой, а дело уже было ближе к вечеру, к концу землетрясения, рабочих бригад не осталось, так она маленькой и пришла домой. А жила она одна, так что некому было даже свет включить, помочь вскарабкаться на плиту. Суп разогреть.
Ну слушай, дорогая, тут надо последнюю фразу применить!
но не забывают, что нельзя требовать ее больше одного раза за всю жизнь,
это перекладывание, это сумма,
мальчишки, девчонки требуют вечности,
но не забывают, что нельзя найти ее в капусте.
Над ними возвышается здание, динамомашины, электростанция,
Земля как яблоко с пририсованными черенком, бибочкой.
Падает вечер у темнеющей реки.
– Ну что, пойдем домой, мой милый, родной?
– Да, пожалуй!
Они подымаются с колен, они уходят есть брынзу с помидорами,
они были монахи, вымаливающие мир больше одного раза.
мои тексты –
эти ладушки-ладушки,
ладушки с опухолью
с прицепом,
с мудозвоном.
Когда-то давно на широком колхозном поле
мы выступали играть в футбол:
команда студентов против команды селян,
у первых среднее зрение было порядка -2 диоптрии, все бегали в очках,
другие – играли и видели очень хорошо, но в резиновых сапогах бегали по полю.
Вот они мои стихи – эта пара неравновесная:
очки и резиновые сапоги,
ладушки с опухолью,
мудозвон с прицепом.
Моя страна – 2
– Господи, это же моя страна!
– Ну и что! У вас что, плющ в подвале?
– Нет.
– 87-й в подвале у вас, может?
– Нет.
Это все детвора, пени-пенки, это их разговоры, их лапута. Сплошное детское бахвальство перед лицом мира-паучка.
– У вас что, плющ в подвале?
– Нет, нет-нет.
– Восемьдесят седьмой у вас в подвале?
– Нет, о нет!
Это все равно, будто какой-то нравоучитель тут появился бы и стал говорить про проституток:
– Что, вы думаете, свои тела они просто выставляют, а разве они их не крадут?! (Крадут у господа Бога, надо понимать, у его нутряной поземки.)
А нам что остается, лишившимся страны? Чистый пересчет:
Раз – дельфин,
Два – дельфин,
Три – дельфин с проседью.
Впрочем, это ни к чему не относящиеся отрывки, здесь нет людей и цивилизации, они происходят на бесплодном холме, где только что произошло землетрясение, всегда будет происходить землетрясение. (“Мы обещаем это, мы – снежинки!”).
Я – Ярцев.
Я – Двугаева.
Я – Зайцев (Хусаинов).
Я – Никто.
Оп-па-на! Вот оно! Одиссей на бесплодном холме, где каждый раз, раз за разом происходит землетрясение, отодвигая все дальше всякий намек на весеннюю Итаку.
– Будь спартачом, – говорит тогда светлое озорное присутствие. – Будь человеком и спартачом.
Венгры
Когда вешние тела гонимы к полым перепутьям умирающих,
кого они встречают на своем пути?
Луну, Зеленый Столбик, Голубя?
В зонах контакта, равных зонам памяти, зонам Малыша,
когда они уже почти целиком готовы уйти в фруктовые сады,
вдруг слышится голос:
– Вам больше надо для этих, для своих готовить, для венгров!
И они выпрыгивают радостно:
– Ой, давайте для венгров, давайте для своих!
Сценка из будущего
– А где был Ток, пока люди жили на Земле? – спрашивают друг друга врачи-рыбаки, сидя летним вечером у темнеющей реки. Впрочем, тогда уже и не будет лета, разве что только эта комариная писклявая паутина, распростершаяся от Севера к экватору. Темнеющее покрывало Севера, сравнявшегося со зноем.
– А где же был Ток, пока люди жили на Земле? – спрашивают друг друга врачи-рыбаки.
Но тут тяжелой походкой из леса к ним следует Леонид Ильич:
– “Ток! Распроток! Наденька!” – только так следует обращаться к шалашу, только так следует обращаться к прошлому, – говорит он.
Еврейская семья
Расстелили одеяла
Друг за другом по склону горы,
Папа сел первым,
Ох-ха-ха-ха! Опять нога-доча-нога!
Дальше села мама,
с бебехами, локтями, со своими обслюгами,
Далее старший бычок пейсатый
на своем грязно-белом одеяле встык подвинулся,
Потом дочка-кубик, веснушчатый рот
(дочка читает книжку:
“а он бросился вперед, не прикрыв неприкрытый латами живот,
не обращая внимания на неприкрытый латами живот),
и потом опять сын, мизигин-мизинчик,
закрывает линию грязно-белых покрывал,
наверху на небе на них что-то орет Бог,
открывая свой круглый рот, округлив свой круглый рот, –
кажется, он хочет отправить их в какой-то провал,
кричит:
“где сели, дурни, что, не видите, что рядом исторический строительный провал!”
II
Удлиненные конструкции, цепи, они пригодны для описания что еврейской, что сицилианской семьи – все равно лишь вопрос компоновки измерений длины и ширины, вопрос защиты от господа-Бога, что кричит нам что-то с неба, округлив свой круглый рот, нам надо поставить от него защиту ватную, чтобы не быть как тот рыцарь одинокий, что “бросился вперед, не прикрыв неприкрытый латами живот”, рыцарь – темный ночной провал, промельк, голохвостка.
Это “молекулярная биология слов”,
но всемерно подправляемая рубанком:
“измерения длины и ширины,
измерения длины и ширины”.
Притча
Предположим, у нас есть незаконный сумасшедший дом (это вечное, как пенал, “предположим”), и вот среди заключенных ходят слухи, что бежать сравнительно легко – этак в схватке или бегом проскочить за ограду. Однако особо посвященным известно, что это никакая не свобода, а интеллектуальная уловка владельцев тюрьмы. Они сделали там, на стороне, маленький бар, маленькую полицию, которая приезжает по требованию, маленькую улицу, но на самом деле это всего лишь отделение тюрьмы, и когда ты, “сбежавший”, начинаешь жаловаться властям, то: “да-да-да”, приезжает “полиция”, и тебя просто отвозят потом в другое, строгое отделение, из которого никто не выходит. Ну, в общем, другая версия истории про подставной аэродром, который наши как-то выстроили для террористов.
Ну хорошо, ну “бон”, как говорят французы. А теперь предположим (это вечное, как пенал, “предположим”), что некто в самом деле убежал, прорвался через две стражи даже – он выбежал из тюрьмы и даже выбежал из ее подставного отделения, подставного аэропорта в виде маленькой улицы, бара, откуда звонят по телефону, и комиссариата полиции. Но ведь он попадет опять на маленькую улицу, бар и комиссариат полиции, относительно которых он не знает, то ли это настоящая свобода, то ли это гиперновое отделение тюрьмы. И он будет опять искать границу, стражу и пытаться выбежать оттуда, и может быть, о ужас, ему это удастся, и он попадет на новую маленькую улицу с комиссариатом и баром, относительно которых он уже до самой смерти будет искать, где здесь граница и где здесь стража.
Ну да, ну да, это притча, тем более что ведь неизвестно, кто сказал в самом начале, что это больница, что это тюрьма.
Ну да, это как “под мостом” – композиция для магнитофонной ленты “Под мостом”, где нет никакой реальной записи под мостом, разве что под тем гигантским, всеобъемлющими дудочками мостом.
Это как: “А между прочим, пить вредно!” – кричали мне клошары под мостом, они, не выпускавшие из рук бутылок, кричали мне “Пить вредно!” на мою маленькую баночку пива, на мой маленький готический собор.
Этот английский солдат,
Солдат смеется – он уже в финале,
Солдат выиграл финал.
Лето жизни: смотри на вещи просто –
Пойти с друзьями, столбики “наиля”,
от тех времен, когда роскошные колесницы, заполненные друзьями и детьми, отправлялись на купание, когда кого-то надо было обертывать в мокрые простыни, ожидая, пока теплом своего тела он высушит их – стих, ризома, Петр I, Тольятти –
от этих времен остались только проходы ночью,
маленькие, хотя и по-прежнему ужасные вещи – маленькие рюкзачки.
Итак, мы подымаемся по лестнице в этот субботний вечер,
мы к кому? мы к Ковалевым.
Но, постучавшись в дверь к Ковалевым,
мы видим как Ковалев сидит на плечах у Ковалевой,
и они куролесят,
вот это да!
вот это да!
Наши газеты
Мы должны любить не наши газеты,
а именно трагедию наших газет –
их бревна, их айгеджем,
возникающую в летний день осанку,
листья и топоры,
рыбку и топоры,
их сокровища, проваливающиеся раз за разом куда-то вприсядку,
их окатыши,
скребущие окатыши сокровищ.
Лягушка
Где, где в этом зеленом нагромождении машин и листов потерялась лягушка?
ее шапочка? ее сандуны?
ее пухлая, как подушка, мордочка,
ее липкие шалуны?
Ты что распростерлась как лягуха?!
Что одела черную каскетку,
Что тут паришь нам узлы и сопли –
Все равно на ту милашку непохожа,
Чтоб тебя полк солдат в землю притопнул,
Этак хорошо, с расстановкой притопнул!
А если и того хуже настанут времена,
А если лягушка выжмется Кристиночкой,
ее волосья побелеют, шапочку ветер снесет,
носик сморщится, нахлобучится,
глазки заплывут в Китай,
а ребра сухие, томные, как гляделки, как гляделки,
уши не отличишь от воротничка,
нужен ли нам будет тогда полк солдат?
Нет, полк солдат нам не нужен будет тогда!
Бабушка Кристина!
Бабушка Кристина!
Венгры — II
Когда гонимы вешние тела к полым перепутьям умирающих,
что они видят там: клубничку? ветку?
бессмысленное нагромождение эпитетов?
нити-нити, переходящие в артериальное давление??
Маленький венгр высовывает свою голову из борща, из петуха,
поджаристая корочка расплывается вокруг его шеи испанским воротничком,
но он доволен: ему уже слово “рядом” неведомо, –
один только затон-причал,
вечное подмаргивание, притоптывающая лапута.
Венгр сравнялся с Аяксом темным!
Венгр сравнялся с Аяксом темным!
Венгр сравнялся с Аяксом темным!
Венгрия пустилась в загул!
Длинные мокрые наиля протянулись через поджаристую Венгрию, как лапша,
Возникло новое блюдо!
Возникло новое блюдо!
только просунуть голову между корочкой и борщом,
между товаром и кораблем, –
речка, вечер, причал,
речка, вечер, Осип, весна, разговоры.
– – –
Морковь
– Нет, качество всего.
– То есть качество безумства?
– Да, качество безумства.
(В Москве, как в ушате, низкое качество безумства.)
– Ты уверен во мне, малыш?
Он шел летним днем по улице тенистой, и внезапно возник овал:
– Тебя повязали? Тебя повязать?
Черт возьми, что ж это за жизнь такая была, что ж это был за Брежнев?! Эти годы…
Зажигательно, зажигательно! Ах ты, Ленин родной, – охуительно! Ты мэнеджаешь флажки, ты делаешь ноги елке, приставку – кувшину! Это лишь бы затариться, а остальным ты мэнеджаешь, Ленин! Переходы, гирлянды и прочие переходы-чудеса. Ты пояса кладешь за спину, твое удостоверение преобразует миры в орнаменты, ты снимаешь стружку и малину и кладешь ее на сковородку. Они же, гады, велели: из папиного кочана не сделаешь истории, а ты им как раз доказал: из папиного кочана только и сделаешь историю, а как же еще сарафан в фартук превратить?! Ильич был говно, но Ленин был свобода, его галстук был как паруса, понимаете ли, идиоты!? Его неподвижный галстук был как Бразилия, как паруса.
Поступательно, поступательно! Ах ты, Ленин родной, – охуительно! Мэнеджательно, мэнеджательно!
Вулканы
Немотивированные метафоры, но сильное извержение – ой, сильное извержение, “еврейское”. Еврейская м/буржуазность объединяет вулканы и магму в одном лице, в одной наводке.
II
– с-н-с-ф, с-н-с-ф – расскажи мне о том, как сделаны наши недра, сложены наши недра.
– с-н-с-ф, с-н-с-ф – недра нашей страны? гнезда нашей страны?
– с-н-с-ф, с-н-с-ф – наши мамы, наши грибки, с-н-с-ф, с-н-с-ф.
Но что я им мог ответить на эти вопросы?!
– Уважай Тибет! – только и успел сказать я.
Брежнев-II
Л. И. Брежнев считал услуги парикмахера определяющими.
– Я ж только печень, – любил приговаривать он. – Мы, сильные мира сего, мы ж только рыба, всплывающая из глубины, открывающая рот, всплывающая из толщи случайного, тяжелой воды.
– А почему б не быть тебе веселым пингвином, – любил подначивать его некто из членов Политбюро, – веселым пингвином, вприпрыжку скачущим по своей Антарктиде, по пересечениям сеточек и поясов? Рыба, всплывающая из толщи воды тяжелой, есть рыцарь, сторожащий проход, но и пингвин, пляшущий по Антарктиде, есть тоже рыцарь, сторожащий проход.
– Но как же мое знание, мое поползновение? – любил жалобно спрашивать Брежнев. – А моя Европа-голубка? а ее честь? ее запасы?
– Но там все те же коготки длинные, все так же, как и везде, – насмешливый член Политбюро не унимался, – пингвины, пришедшие на водопой к тяжелой воде, рыбы, всплывающие, парадоксально всплывающие к тяжелой воде, – вот она, Европа, моя и твоя.
Вздыхал Брежнев обескураженный, садился на мячик, “раз-два-три-гоп!” – ногами отталкивался смело от пола, жопой отпрыгивал за угол, к парикмахерскому искусству, к довершению парикмахерского искусства.
там за углом ресницы звездчатые,
там прибыль и рожь,
там и глаза-глаза.
– Ну все, бандит, жулиночка,
Пойдем сегодня покушаем вместе,
Помидор разрежем,
Пальцами порисуем края.
– Ну да, аристократ, умердочка,
Знаю я твою тарелку, твои пояса:
Сам же первый вскочишь потом и запляшешь:
“А вот ноша твоя. А вот ноша моя и твоя!”
Пока клок не срежешь,
не будет у нас похода совместного,
даже в магазин – и то не ногой,
пока не задерешь лапу, не выгнешься, не станешь дугой,
пуговичками размеченной дугой.
– Ну что, мое сельце-золотце, –
мать сыну говорила, пока всходило над деревней солнце –
вот здесь была человечность истинная, –
она склонялась к нему, –
здесь была человечность истинная, …моя и твоя…
Вариации на тему Федорова
Каждый человек несет в себе свой труп как своего градоначальника, как муху в молоке, корноухую елочную игрушку.
Не охнуть, не подавиться, с рыбами не уйти. Была Россия рыбкой, была Россия птичкой, порой история кажется этим, порой – тем, но все равно всегда картинкой будут растопыриваться крылья гроба по бокам.
Бегом, бегом – по мелким травам, по земле, что не чувствуется, прогибается, но все равно бегом.
Здесь возникла турецкая бомба, здесь и градоначальник может оказаться – на этом пути.
Так началась бомбежка, турецкие бомбы полетели на Россию, Россия по мягкости оказалась как Африка – так началась первая геопоэтическая война.
Да, время идет по-другому, и так просто не простоишь на манеже. Можно попросить бумагу у грузина, можно попросить бомбу у турка – на манеже все равно просто так не простоять.
Опять выход к геопоэтике, выход к кирпичу. Осталось еще отъединить эту тему от бабусь, торгующих внизу, их твердую жесткую землю отъединить от пуховой земли бега.
“Я блондинка – смотрю в две стороны”, – смерть говорит. 8% от раскола – всегда получишь примерно 8% от раскола, хотя окончательное количество зависит, конечно, от струйности земли, и от корзин, и пр., и пр.
Но, в общем-то, все это неправда, все это ерунда – все зависит от прелести раскола. Например, стул перевернутый – весьма высокая прелесть раскола. Мы вышли из пятой части: булавки воткнулись в деревянистое тело гроба – все зависит от прелести раскола.
А как же исторические события,
А как же кнышики, обвивающие города,
А как же карманы?
Я знаю смысл истории,
Я знаю доподлинные события (я знаю лес),
Я знаю обвалы и пихты-креолки,
Я знаю кирпичи..
Как древние исландцы последовательно убивают друг друга и мстят дальше друг другу,
так и эпитеты соприкасаются краями,
передают друг другу свою бессмысленную энергию.
Или как если бы сказать: “Если ты хочешь поставить фильм 63-го года, то должен, не дожидаясь 4-го числа, в количестве 5-ти человек…”, и т.д., и т.д., камень, щебень, песчинки, пустыня.
ЧАСТЬ VI
(Алька)
Ведь по-прежнему, хоть в Нью-Йорке, хоть где, нас кольцом окружает Черный лес – это надо понять, это стоит описать. Но не следует строить высокие, арками возвышающиеся мосты через эту открытость – борхес-мост, фэнтази-мост, мост-странствие. Нет, надо оставить Черный лес в круговерти – к нему не подойти, мостом не перекинуться – надо осторожно-осторожно, как мышка, как финтифлюшка, обходить эту электрическую дугу, приближаясь там и сям, то пританцовывая поутру на лепестках догоревшего костра, почти что в центре, то подходя ближе к лесу, туда, где рыхлый песок встречают елки.
Черный лес: это чувство такое, когда “встать нельзя – попадешь под машину”, но все-таки ты встаешь медленно-медленно и двигаешься в разные стороны осторожными шажками. Там всегда ситуация такая, как если б нужно было сделать 10 деревянных грибков, а тебе вместо них выточили 60 змей и говорят: “Много денег мы за это не возьмем! Это полная группа, готовая к продвижениям туда-сюда, и сделана в срок!” (хотя ведь ты изначально не намечал им никаких сроков, никаких сроков!).
Хотя и одновременно достаточно пустой, достаточно усталый, гигантский флаг, гигантский стадион, на котором “Черноморец” (Одесса) или “Зенит” (Ленинград) должны были стать чемпионом СССР в 2010 году, а в 2080 люди должны были избавиться от смерти. Под это дело выстроили гигантский стадион, но в 2010 году уже не было чемпионатов СССР, и вот ты мушкой залетаешь в эту пустую чашу, ты пристегиваешься, будто собираешься отправиться на острова – “Зенит”, “Черноморец”, сухая тельняшка. В 2010 “Черноморец” станет чемпионом СССР, в 2080 люди избавятся от смерти… Не высовываться, не высовываться, действовать барбарисом, сеточкой: жучок залетает в пустой павильон – дави барбариской, дави!
Впрочем, нетрудно представить себе, насколько бедно он стал жить в том государстве, что решил теперь послать Альку в полет оттуда в шестидесятые. Все равно как в луг пройти с женой любимой – краем, лифтом, губой-губой Алька летит в 60-е. Маленькое, гадское научно-техническое копошение: шорохом-ниткой-губой послать Альку в шестидесятые для денежных приращений. Картон-собако-денежных приращений.
а вот ноша моя-моя,
а вот мама моя и твоя –
капустка.
а) красивые слова
б) афористичные выражения
Хотя члены Андреевского поэтического кружка могли бы не согласиться: “Они утверждают, что тут нет западных влияний, – так вот, мы нашли четыре лондонских заимствования за четыре дня. Большие грязные дела!” – так сказали бы члены Андреевского кружка, перебирая листы. Так заседанию Альки противостоит заседание Федоровского или Даниил Андреевского (Дондуреевского) общества. Впрочем, от слов уже можно отойти, отрешиться от этого троллейбуса, хотя нацисточка все норовит подкинуть:
Нет, мокрая тельняшка не достигает Ленинград.
Итак, он в зените своего отвратного могущества, загиба и боли, лодки, залива, мерзких котиков вокруг. Конечно, до поры удается так по-менелайскому хватать и растягивать, но утро за утром стада все больше застят небо, форка не удается растянуть. Тщетно повторяет он: “Бедная Одесса поутру! Ее разливы молока! Ее молокозавод! Его цистерны!” И все равно, все равно наши слова никогда не будут описанием структур власти, мы котиками не занимаемся. А то некоторые, бывает, пишут стихи по слову на строчку, а все равно описание структур власти, мы это уже проходили: “разливы молока, разливы молока”, а на поверку – все равно дондуреевский “Искусство кино” или какой-нибудь еще журнал, управленцы.
Это вопрос! Ромашки и здесь же ухабы. Вопрос, ромашки и Ленин. Вопрос, ухабы, ромашки и Ленин! Глупая история – он подходил к ней, он спрашивал ее как человек: “Когда с дачи приедете? Когда вещи перенесут?”. А она заладила: “Это вопрос. Ромашки и Ленин. Ленин, плечи, друзья. Ленин, Ленин, сосна, разговоры”. Ну и черт с тобой! Крутись перед домом и плитой, экая домохозяйка! Знойная скотинка попадется тебе в этот четверг, четверг. Почти что грек, мечта жизни твоей, а только пролетит он мимо. “Га-ма-ля-та!” – будто в насмешку скажут облака над Украиной.
Ну что ж, в четверг, в свинячем голосе*, он потел, он горел, он высказывал объединить “над Палестиной облака” и “над Украиной облака”. Получилось ли что-нибудь у него, у Игоря? Получилось ли что-нибудь у него? С этим тяжело смириться – только элементарные частицы рассекают между Украиной и Палестиной во всю мощь, только они и связывают, будто какой-то отшельник былинный, с виду мудрый, но по сути такой же наивный, как и все остальные, разве что хранитель морали. Будто какая-то отсебятина, поданная на пионерском сборе. Эти облака, этот четверг, это самопознание.
Заливай мои ряды!
А если не Украина – значит, выбора у меня нет,
А если не Палестина – значит, выбора нет?!
Ты не спрячешься, жопа!
Ты не спрячешься от дискуссии!
Ты обречен говорить, есть ли между Украиной и Палестиной толк,
есть ли там мышка.
О, если б там была мышка!
Я б ее приголубил, разорвал, я б ей карманы синие…
Ицхак Шамир, Менахем Бегин, я б ей карманы синие,
Виниченко, я б ей карманы синие…
Патент, контент, козленок,
Показывай, что ты говоришь,
Показывай, если сказать не умеешь!
Если водишь преступника за нос,
Если трахнешь сейчас по наковальне
В присутствии всего общежития,
всего присевшего человечества.
Смерть и шаги. Ну, еще раз:
смерть, шаги, постоянство.
Смерть, Иозеф, снегирь, разговоры.
Глаза сидячие, глаза сидячие,
Гусек, Ленин, разговоры,
Ленин, гусек, разговоры,
бронемашины, дела.
Мальчишка и крынка,
мальчишка и крынка, –
а что тут еще делать, куда взглянуть?
Глаза, Палестина, глаза,
Ленин, глаза, разговоры.
Как пишется книга? Без всякого сомнения, на самом примитивном уровне. Без всякого сомнения в фашизме в том числе. Без всякого сомнения в отсутствии собственного существования в том числе. Две досточки перекинуты через болотце. Три досточки перекинуты через грязь. Две звездочки наверху. Маленький герб-замок. Без всякого сомнения в собственном негибком аристократизме. Без всякого сомнения в отсутствии собственного существования. Это даже не совсем герб, это, скорее сказать, “вертмюллер”.
* Поздно, с опозданием (укр.)