Опубликовано в журнале Зеркало, номер 26, 2005
1994
ДЕКАБРЬ
# Институт русского языка Российской Академии наук, по приглашению которого я приехала в Москву, находится на Кропоткинской, напротив большой стройплощадки. Там после разборки бассейна “Москва” собираются восстановить храм, снесенный в тридцатые годы. В окна кабинетов администрации института можно наблюдать, как растет бетонный каркас.
Сам отдел экспериментальной лексикографии, в котором я буду писать диссертацию, размещен не в главном здании, а во флигеле двухэтажного строения, во дворе дома номер семнадцать по Савельевскому переулку. Рядом с флигелем громоздятся развалины – обрушилась часть соседнего дома с кухнями и ванными; кое-где на стенах сохранились остатки плитки, торчат обрубки труб. В расселенный дом поселились бомжи.
Комната отдела расположена в самом конце коридора. Стена, ранее граничившая с обрушенным домом, превратилась в наружную, и комната будто висит над бездной. Так как отопление отключили, мы сидим в отделе в пальто. Чтобы разогреться, мы пьем чай, кое-кто с водкой или с коньяком. От чая хочется в туалет. В туалетной комнате два унитаза, один из которых засорен. Использованную бумагу бросают в пластмассовое ведро. От засоренного унитаза и ведра в туалете стоит изрядная вонь. Даже уборка в этом состоянии мало что меняет – после нее пахнет не меньше, а только по-другому: старой тряпкой и несвежей водой, которую раз в неделю расплескивают по институту чрезвычайно толстая женщина с тощим мужичком. Медленно и обстоятельно проходясь по помещениям, они то и дело отдыхают, сопровождая отдых поглощением принесенных с собой бутербродов, варенных вкрутую яиц и печенья.
В отделе тоже едят печенье; оно, наряду с пряниками, вафельным тортом, крекерами, халвой, хлебом, сыром и сахаром (кто что приносит, благо булочная за углом – надо всего лишь пройти брошенный дом насквозь, выйти на улицу и повернуть направо), является неизменным элементом чаепития, в свою очередь представляющего собой неотъемлемую составляющую постоянно кипящей научной работы. Как правило, оно начинается стихийно, вернее, когда кого-нибудь из многочисленных присутствующих одолевает ощущение, что больше не может сосредотачиваться в толпе коллег, остервенело стучащих по компьютерным клавиатурам и перекрикивающих друг друга, в то время как беспрерывно разрывается телефон. Время от времени, когда нарастает нестерпимый галдеж, заведующий отделом поднимает мощный голос, призывая своих подопечных к дисциплине: “Господа! Давайте потише!” Гул затихает, но минут через двадцать восстанавливается прежний уровень шума. В таких условиях чаепитие является не только единственным спасением от простуды, но и хорошим поводом хотя бы на время отвлечься от труда и поговорить с коллегами не по делу, что, в свою очередь, способствует сплочению коллектива, крайне необходимому на фоне всеобщей неприязни к нашему отделу со стороны других отделов института.
1995
ЯНВАРЬ
# Мой русский приятель по Мюнхенскому университету, услышав о том, что я решила съехать с квартиры в Южном Измайлове, советует мне обратиться к его знакомому, проживающему в огромной полупустой квартире около Пушкинской площади, и попросить его сдать мне комнату. В качестве предлога для визита он вручает мне пачку фотографий с просьбой передать их хозяину квартиры.
Я звоню Шептулину и сообщаю ему, что у меня для него есть что передать от Янева. Шептулин отвечает тонким, пропадающим голосом: “Приходите завтра”.
# Выйдя из метро на “Пушкинской”, я наталкиваюсь на маму моей с Яневым общей знакомой – Мыслевец. Выведав, куда я иду, она сопровождает меня до самого подъезда дома. Она встревожена и не понимает, как это я могу взять и пойти в гости к чужому человеку. Повернув на Большую Бронную, мы, ногами меся скользкую, черно-серую кашу, минуем яркое пятно “Макдональдса”. Ботинки, мокрые и тяжелые, не успели высохнуть со вчерашнего дня. По левую сторону начинается забор Литературного института имени Горького, по правую, напротив него, возвышается мрачная и грузная кирпичная глыба – дом, в котором живет Шептулин.
Большие окна просторного холла шептулинского дома заставлены цветами в горшках, правую стену занимают объемистые деревянные почтовые ящики, в левом заднем углу – будка, в ней есть телефон и настенные часы. Вахтерша, дежурящая в будке, отказывается впустить меня в дом. “Вас нет в списке”, – все повторяет она на мои доводы о том, что я пришла с посылкой для Шептулина, что ее надо передать лично, из рук в руки. В итоге вахтерша дает мне поговорить с Шептулиным по телефону. Сперва, еле слышно, предлагая бросить фотографии в почтовый ящик, он затем, передумав, все же приглашает подняться в квартиру. Вахтерша почему-то настаивает на том, чтобы он спустился вниз и встретил меня. Меня она просит подождать его в холле.
Поблагодарив ее, я принимаюсь ждать. Через какую-то вечность в темноте широкой лестничной клетки вырисовывается силуэт истощенного молодого человека. Бессильно горбясь, опираясь на стену, он еле волочит ноги. Болтающиеся на нем джинсы и свитер грязны, отросшие светлые волосы слиплись, лицо небрито и бледно, взгляд блуждает где-то далеко. Поздоровавшись тем же слабым голосом, он неточным движением слегка дрожащей руки убирает со лба прядь волос.
Расписавшись в списке у вахтерши, он, шатаясь, доводит меня до лифта, поднимает то ли на третий, то ли на четвертый этаж. Дверь квартиры находится справа от лифта.
В квартире стоят вонь, духота и пыль. Длинный коридор завален множеством предметов, неразличимых в темноте. Комната Шептулина в дальнем левом конце коридора погружена в полутьму, шторы задернуты наглухо, на столе приглушенным светом горит лампа. Еле слышно работает радио, включен телевизор. Картинки мечутся по экрану без звука.
На какое-то время Шептулин исчезает на кухне, расположенной в правом конце коридора, ближе ко входной двери. Возвращается оттуда с чашкой и чайником, угощает. У чая необычно резкий, едкий вкус. Когда Шептулин снова ненадолго отлучается, я поднимаю крышку чайника и заглядываю внутрь. Заварка покрыта плесенью.
Разговор от Янева скоро переходит к другим мюнхенским знакомым Шептулина, среди них фигурируют и художница Кисина, и ее бедная подруга Юлия, томящаяся в больнице для психически больных, грозя покончить с собой, в доказательство чего она периодически предпринимает попытки резать вены. Шептулин тоже когда-то резал вены, у него от этого остались поперечные шрамы, доходящие аж до сгиба локтя. Ощущая родство Юлиной души со своей, он считает, что “флюиды” недостижимой любимой за тысячи километров оказывают влияние на него (об этом ему твердит некий психиатр Наташа) – когда ей плохо, то плохо и ему. Он звонит ей практически каждый день, часами обмениваясь жалобами на самочувствие. Осознавая два потенциальных пути развития событий, рассуждает о них вслух. Или он будет пить дальше со всеми вытекающими из этого последствиями в плане ухудшения физического здоровья, или он не будет пить вообще – со всеми вытекающими из этого последствиями для его психического состояния. Так как он до сих пор в большей степени страшился перспективы второго типа последствий, он и не принимал решения в пользу абсолютного воздержания (похоже, что он боится лишить себя возможности избегать психических переживаний уходом в “отключку”, наступающую с определенным количеством выпитого). Чтобы выдержать желательное ему воздержание, ему необходима поддержка, а мне нужна комната, и мы договариваемся, что я буду жить в квартире за сто долларов в месяц, по мере сил помогая ему. Для начала, однако, Шептулин просит меня купить ему последнюю бутылку водки, ведь, не выпив ее, он не сможет справиться с симптомами абстиненции, которые он характеризует словом “ломка”. Хотя я с недоверием отношусь к этим доводам, полагая, что организму, наверное, все равно, какая бутылка по счету последняя, вернее, что ему будет тем лучше, чем меньше по счету будет этих бутылок, я даю себя уговорить сходить в киоск и купить – в знак доброй воли – эту несчастную бутылку, предупредив, что эта покупка будет исключительным случаем, и взяв с него слово, что после нее он пить больше не будет.
# Чтобы меня впредь пускали в дом без занесения в список, то есть официально признали мое постоянное проживание в квартире, нам необходимо договориться с домкомом в лице заместителя председателя Нины Петровны. Нина Петровна, властная женщина со светлыми волосами, собранными в тугую косу, после долгого изучения моего немецкого паспорта переводит взгляд на меня, осматривает меня с ног до головы, затем строго смотрит на Шептулина и интересуется, не невеста ли я ему. Шептулин спешит наврать, что да. “Хорошая девушка”, – говорит Нина Петровна, кивая головой, значит, одобряет. Прописаться в доме, правда, нельзя, как она разъясняет, придется оставить старую прописку в Южном Измайлове. Но это, в принципе, неважно. Шептулин ее называет фашисткой. Потом.
# Закрепив свою позицию в доме, я решаюсь приняться за приведение квартиры в приемлемый для моего глаза вид, на что мне нужно получить согласие Шептулина. Более того, его самого надо подключить к процессу уборки, так как мне одной не под силу разгрести завалы, образовавшиеся по всей квартире. Что касается бутылок, то аргумент в пользу их устранения быстро найден – Шептулин, делая круглые глаза, внимательно выслушивает утверждение, что наваленные везде бутылки порождают отрицательный фон, неблагоприятно влияют на атмосферу и отравляют воздух, после чего смиренно выносит их хотя бы из своей комнаты. Запыленные пустые бутылки и вправду создают давящую, удручающую атмосферу. Их сотни, и они стоят не только у него в комнате, а еще и в коридоре, на кухне и на балконе. После чистки комнаты Шептулина все-таки удается убедить в том, что бутылки надо выкинуть и из других комнат. Убирая их из квартиры, мы выбрасываем их целыми пакетами в мусоропровод. Пакеты с бутылками опускаются по мусоропроводу, грохоча на весь дом. Передернувшись от грохота, мы на цыпочках бежим обратно в квартиру.
Начав с вынесения бутылок, хочется продолжить дальнейшим освобождением пространства от ненужных предметов. Со шкафа в коридоре мы стаскиваем горы пожелтевших газет и целую шеренгу поломанных настольных ламп. Когда мы открываем двери встроенных шкафов и вынимаем оттуда кучи старой одежды, нас облетает рой белой моли. При виде одежды советского покроя по лицу Шептулина пробегает блаженная улыбка. Вещи пропахшие и вышедшие из моды, но хорошо сшитые, из по тогдашним понятиям роскошных материалов, элегантные, дорогие. Шептулин мерит два-три мужских пальто, но они, чересчур широкие, висят на нем, худеньком, тяжелыми мешками, топорщась книзу. Особенно жаль зимнего пальто из добротной ткани, отороченного мехом. Разглядывая себя в нем, Шептулин улыбается уже скорее неуверенно. Немного растерянно, вздыхая, он снимает его и кладет в помятый, перекосившийся чемодан. Мы все это отнесем во двор.
То, что Шептулину ничего из этой одежды не подходит, огорчает. У него все вещи или сильно поношены и дырявы или малы. Ему надо бы купить чего-нибудь нового, но на это нет денег. Единственное годное для носки пальто из шкафов в коридоре – женское. Двубортное, с откидным воротником, оно смахивает на военную шинель. Его подъела моль, и пояс у него почему-то темно-синий, но все равно оно, черного цвета и достаточно длинное, смотрится вполне ничего – “стильно”, как говорит Шептулин. Он предлагает мне носить его, и я соглашаюсь.
Разобравшись с коридором, мы беремся за гостиную. Из нее ничего особо не выкинешь – мебель изношена, но нужна. Ее, темную, с инкрустациями, а также деревянные картины, украшающие стены, родители Шептулина давным-давно привезли из, кажется, Кореи, где они какое-то время жили. Большой ковер потерт, покрывала на просиженных креслах порваны. Вытряхнув и обработав их пылесосом, я отдергиваю наглухо закрытые занавески и настежь распахиваю окна. В комнату мощным потоком врывается морозный воздух. Шептулин выбегает в коридор.
Далее я действую уже одна. Из шкафов на кухне вываливаю десятки банок с крупами. Они, очевидно, годами стояли нетронутыми, их содержимое сгнило, в нем копошатся маленькие коричневые букашки и белесые червячки. В одном из шкафов обнаруживаются четыре пачки зеленого чая. Их еще можно потреблять.
Оставить пока как есть приходится ванную, хотя в ней в первую очередь надо бы произвести изменения: из сломанного крана над ванной безостановочно льется горячая вода, отчего в квартире стоит пар, как в бане, – влажно и душно. Мысль о том, чтобы затеять ремонт крана, пугает Шептулина, и он отмахивается от нее из-за всех сил, обосновывая свое бездействие в этом отношении нехваткой денег.
# Утром в квартире неожиданно появляется новый персонаж. Отперев входную дверь своим ключом, он заходит на кухню, когда мы с Шептулиным сидим за столом и завтракаем. Застыв на миг, ошарашенный, на пороге, он, изображая непринужденность, подваливает к столу. “Привет, – говорит, – чего нового?” Имея в виду: а это кто? Кривые ноги иксом одеты в клетчатые брюки с висящими коленками, на шее болтается крестик, нос картошкой, красный, волосы сальные. Взгляд мнительный, губы бантиком. Выглядит склизким и неряшливым.
Малюгин, оказывается, – давний жилец Шептулина, он снимает бывшую комнату его отца рядом с комнатой самого Шептулина. Последние недели Малюгин пребывал в родных украинских краях, где торгует подсолнечным маслом. В свободное от бизнеса время учится на одном из отделений Литературного института, а через Шептулина пытается просочиться в московскую литературно-художественную среду. Шептулин, не умеющий обращаться с деньгами, взял его к себе в качестве “финансового директора”, следовательно, Малюгин распоряжается в том числе средствами небольшого шептулинского издательства. С Украины хозяйственный малый привез некоторый запас продовольствия – кусок сала, который он сразу кладет в почти пустой холодильник. Не ожидая по возвращении из деловой поездки застать в квартире второго жильца, он не знает, в какую позицию встать – оборонительную или наступательную. Мое появление вызывает в нем подозрительность и опаску, и он явно настроен враждебно. Рассматривая нас с Шептулиным, он пытается понять, какие отношения сложились между нами за время его отсутствия и чья, собственно, при этом преобладает корысть.
# Домком запрещает нам бросать бутылки в мусоропровод. Теперь мы их тащим сумками и чемоданами на территорию литинститута, где швыряем их в мусорный контейнер.
Продвигаясь механическим образом с уборкой тары, мысленную энергию можно направить на решение другой задачи: куда бы мне переселиться из гостиной, где я ночую до сих пор за неимением свободной комнаты. Переселиться нужно тем более, что Малюгин пользуется гостиной как телевизионной, просиживая в ней до позднего вечера и лишая меня, таким образом, своего условного угла. Кроме того, в гостиной рядом с диваном, на котором я сплю, навалили весь тираж книги Сорокина, и мне кажется, что кошмары, которые мне снятся каждую ночь, просачиваются в мою голову прямиком из этой плотной пирамиды, доходящей чуть ли не до самого – довольно высокого – потолка. Шептулин с Малюгиным сами распространяют эту книгу, то разнося ее по разным книжным магазинам пачками штук по четырнадцать, обернутыми жесткой коричневой бумагой, то продавая ее приходящим в дом посетителям непосредственно. Пробуя себя в роли “дилера”, я реализую несколько экземпляров в Институте русского языка, прежде всего в нашем отделе. Добровольский с Барановым – восторженные читатели Сорокина, они находят в его произведениях богатейший материал для своих языковых исследований. “Нетривиальный”, как они любят выражаться.
Вопрос о том, куда меня переселить, арифметически решить легко, так как из четырех комнат свободной осталась одна бывшая комнатка матери Шептулина, но Шептулин тянет с решением, ведь мать в этой комнате умерла, а было это относительно недавно. Осознавая, однако, что мне деваться некуда, он в конце концов все-таки предлагает мне поселиться в этой комнате и дает добро на ее уборку.
Данная затея между тем – достаточно серьезное мероприятие, комната ведь не только набита всяким ненужным барахлом, поскольку она в течение прошедших трех месяцев использовалась как кладовая, но и, возможно, содержит фамильные сокровища, милые сердцу Шептулина, которые он вряд ли даст трогать. Я решаю начать с тех вещей, с которыми он скорее всего расстанется не переживая. Среди них – целая шеренга покосившихся торшеров с порванными абажурами, преграждающих вход в комнату. За обсуждением вопроса о торшерах выясняется, что Шептулин в отношении уборки в квартире в принципе уже успокоился и ему не слишком интересно заняться ею еще и в комнате матери. В итоге он оставляет этот вопрос на мне, так что я буду советоваться с ним лишь по тем предметам, которые могут представлять какую-нибудь ценность для него.
Вещей в комнате море – от пустых, полупустых и полных бутылок водки, засохших и сгнивших заначек еды, включая банки со шпротами и “завтраком туриста”, до обильнейшего набора лекарств, имеющих даты изготовления с середины шестидесятых годов, давно, стало быть, просроченных. Их, как объясняет Шептулин, покупали на всякий случай, вовсе не болея лечащимися этими лекарствами болезнями, а просто потому, что была возможность доставать их по цэковской системе. Как раз лекарства Шептулин разбирает с некоторым удовольствием, он знает названия и назначение многих из них, зачастую принимая их безо всякой предварительной консультации с врачом. То, что срок годности лекарств из шкафа в комнате матери давно истек, его мало беспокоит. Он считает, что они на самом деле годны бессрочно.
Еще в комнате есть десятки книг по философии, тьма докладов и статей по марксизму-ленинизму, кипы рефератов, нацарапанных старательными студентишками, и бесчисленные безделушки советских времен. Родители Шептулина много путешествовали, и братья из дружеских соцстран засыпали их подарками – медалями, настольными наборами, ручками, пресс-папье из камня, а также из прозрачного пластика с зимними ландшафтами внутри, на которые тихо падает мелкий снег. В письменном столе пачками лежат поздравительные открытки с хрестоматийными датами, отмечавшимися всей страной, – Новым годом, двадцать третьим февраля, восьмым марта, первым мая, седьмым ноября. Самые трогательные находки – горстка детских игрушек, отчасти принадлежавших самому Шептулину, в том числе черная “Волга”, которые Шептулин немедля забирает к себе в комнату, стопочка тетрадей для рисования, в которых Шептулин-ребенок последовательно и систематично развивает некоторые заданные темы, и среди прочего-прочего-прочего – пара черно-белых паспортных фотографий Шептулина в возрасте лет двенадцати, худенького, одетого в теплый зимний свитер с воротником под самый подбородок, белобрысые волосы аккуратно причесаны, глаза светлые, нос прямой. Это было до того, говорит Шептулин, как ему сломали его во время игры в футбол.
После уборки в комнате становится приятнее. Окно большое, подоконник широкий, на нем можно сидеть, вытянув ноги, и читать, вечером глядя на заходящее солнце. Малюгин ругается страшными словами по поводу того, что мы выбросили все рефераты по философии. Ему надо написать реферат, и он надеялся взять какую-нибудь старую работу семидесятых-восьмидесятых годов и переписать ее.
# Сам Шептулин тем временем со смиренным видом все больше уходит в себя. Он практически безвылазно сидит у себя в комнате, где никогда не открывает шторы. Свет горит у него круглосуточно, он его не гасит даже ночью, да и вряд ли он различает между ночью и днем. Кроме того, для создания какого-то почему-то нужного “фона” у него постоянно еле слышно работает радиоприемник, а телевизор включен чуть громче, чем радио, из-за чего в комнате стоит легкий гул переплетающихся звуков. Беспрерывную работу телевизора Шептулин обосновывает тем, что он, мол, изучает клипы. По вечерам он за их просмотром засыпает в кресле рядом с письменным столом. В кровать он, по-видимому, перебирается редко.
Иногда я посещаю его в его комнате, и он говорит о литературе и об искусстве, рассказывает о своей жизни и о судьбах своей семьи. Дом, в котором он живет, входит в ведение некоего управления высотными домами, и в свое время двумя этажами выше, занимая весь шестой этаж – восемнадцать комнат, жил Черненко. Это обстоятельство в Шептулине вызывает чуть ли не блаженную дрожь. Вечером за окном регулярно раздаются выстрелы, и Шептулин, внимательно прислушиваясь, радостно определяет их место происхождения: то – с Арбата, а это вот – с Пушкинской.
# На кухне художник Ануфриев в пестрых штанах из тоненькой ткани проводит чайную церемонию – переливает чай из одного чайника в другой, затем из чашки в чашку, распространяясь о способе выживания пингвинов: как они сбиваются в кучи, чтобы защищаться от холода.
ФЕВРАЛЬ
# Около пятнадцати часов на Лобное место залезает человек, несмотря на мороз, одетый в одни боксерские трусы и перчатки. Встав в самой середине Лобного места, он начинает подпрыгивать, махать кулаками в перчатках и голосить, багровея лицом: “Ельцин, приходи, Ельцин, приходи!” Ельцин не приходит, зато минут через пять подъезжает милицейская машина и останавливается перед Лобным местом. Из машины выходят два милиционера. Они отпирают ключом калитку, поднимаются на Лобное место и стаскивают оттуда все подпрыгивающего, но голосящего уже тише художника Бренера. Девочка лет десяти, взволнованно дергая руку остолбеневшего отца, случайно оказавшегося с ней среди толпы, наблюдающей за этой акцией, пищит: “Правда, папа, мы стали свидетелями историиииического события?!” Отец на это молчит, а Бренер, перед тем как сесть в милицейскую машину, поднимает кулаки и потряхивает ими, как боксер-победитель.
# Шептулин моет полы. “Я мою полы!” – заявляет он с гордостью, достоинством и упреком. Чем-то это мероприятие не нравится Малюгину, он вылезает из своей комнаты урча. Шептулин отвечает ему колкостью, Малюгин обзывает его “алкоголиком”, Шептулин в ответ утверждает, не без некоторого удовлетворения, что Малюгин – сам начинающий алкоголик, Малюгин, возражая, кричит, что он, наоборот, спасает Шептулина от пьянства, и со злости толкает оного в плечо. На это Шептулин швыряет в Малюгина мокрой тряпкой, тот вцепляется в него, Шептулин отбивается, как может, и, не сумев отбиться, плюет Малюгину в лицо, но не попадает, и слюни повисают на рубашке Малюгина. Малюгин дает Шептулину по физиономии.
К вечеру Шептулину уже не удается скрывать, что он действительно запил, хотя он всячески притворяется, будто все в порядке, и прячет бутылку за занавеской. У него в гостях сидит длинноволосая блондинка Обысова. Крутя банку пива в руках, она беседует с ним о чем-то искусствоведческом. Возможно, это она, поддавшись на уговоры Шептулина, принесла ему бутылку. Она смущенно улыбается.
Чтобы отделаться от тягостного впечатления, которое производит вид Шептулина, стремительно ускальзывающего в свой полупотусторонний мир, я отправляюсь гулять с Яневым и его подругой, младшей Садур. К ним примкнула еврейка Света, которая меня почему-то раза три спрашивает, не еврейка ли я. Я, дескать, так похожа, и вообще она чувствует: “Я в этом секу, я тебя уверяю”. Света говорит без умолку, а уже на темной, наполненной картонными коробками, бумагами, книгами и кухонными принадлежностями кухне семейства Садур в ободранной квартире на Суворовском бульваре она признается, что от нее, бросив ее с двумя маленькими детьми, сбежал муж, причем сбежал не просто так и не к другой женщине, а к некоему Мише. Янев холодно отмечает, что сама Света довела своего мужа до гомосексуализма. Света, на что и рассчитывает Янев, возмущается, Янев злорадствует по поводу ее возмущения. Садур со строгим выражением лица делит липкий апельсин на аккуратные дольки.
# В полпервого ночи Шептулин отправляется в гости к художнику Ирбиту – смотреть любимое кино с названием “Прорва”. Не сумев отговорить Шептулина от этой затеи, я берусь сопровождать его. У Ирбита уже собралась целая компания напившихся художников, пребывающих в состоянии веселого идиотизма. Мне, как непьющему человеку, тут решительно нечего делать, но, не желая отказаться от выполнения своей миссии, я, маясь от желания поспать, досиживаю до конца фильма, поддерживаемая единственным, кроме меня, не нализавшимся существом в доме – юной, взбудораженной таксой, беспрестанно наскакивающей на меня, терзая мой свитер. Выйдя на улицу в полчетвертого утра, мы беремся “ловить тачку”, как говорит еле держащийся на ногах Шептулин. Какой-то частник довозит нас до дома за два доллара и тысячу восемьсот рублей. Уже подходя к подъезду, я замечаю, что оставила перчатки в машине.
# Следующий вечер и ночь проходят за выслеживанием бутылок. Мне помогает Малюгин, заинтересованный, с одной стороны, в том, чтобы Шептулин лишился алкоголя, с другой – в том, чтобы у него, Малюгина, алкоголя прибавилось. Основательно роясь в дебрях комнаты Шептулина, совесть успокоив мыслью о справедливости дела, мы в самых разных местах наталкиваемся в том числе на литровые бутылки импортной водки, среди них – “Демидов” и “Распутин”. Малюгин, от изобилия бутылок обуреваемый противоречивыми эмоциями, и стенает, и охает, и ликует одновременно. Денег у Шептулина, должно быть, появилось много, надо только установить, куда он их дел, если от них что-нибудь осталось. Может быть, он пропивает всего лишь мою арендную плату, но вполне вероятно, что он, миновав финансового директора, получил какой-то крупный гонорар. Малюгин озабоченно морщится. Денег мы в комнате у Шептулина так и не находим. Или он уже успел потратить их до копейки, или у него есть тайник какой-то хитрый.
Водку из початых бутылок, найденных у Шептулина в комнате, я выливаю в мойку на кухне. Когда я хочу взяться за уничтожение дорогой и непочатой водки, Малюгин живо протестует. Она, мол, слишком хорошая, чтобы спустить ее в трубу. Другими словами, пригодится. В поисках места, куда бы перепрятать бутылки, теперь уже от Шептулина, мы набредаем на неизменно здоровенную башню сорокинской нетленки. Закопав бутылки поглубже в тираж, мы, довольные, улыбаемся друг другу. “Бар”, – мечтательно произносит Малюгин, нежно похлопывая пачку книг.
В четыре часа утра мы находим последнюю, как нам кажется, бутылку водки среди грязного белья в тумбе между кроватью и дверью шептулинской комнаты, а также двухлитровую бутылку пива “Колосс”. Когда он успел все это принести, неизвестно. Откуда он, тощий, как щепка, взял столько сил, тем более.
# Днем пока без перемен. Шептулин по-прежнему пьян. У него явно еще есть какая-то водка. Наверное, и деньги где-то есть. Деньги он, несмотря на настоятельные просьбы, переходящие в требования и даже угрозы, не отдает.
Когда заходит поэт Пригов, Шептулин на него падает. Через какое-то время по телефону звонит Сорокин и сообщает, что звонил в дверь, но не дозвонился. Я говорю ему, что Шептулин “нездоров”. Сорокин понимающе тянет: “М-дааа”.
Припасенная бутылка водки обнаруживается на антресолях над туалетом.
# Очнувшись от полной отключки, Шептулин с утра тащится на улицу и возвращается оттуда с девятью бутылками пива в портфеле, обосновывая свою покупку желанием “выходить”. Но пьет, как выясняется, не пиво, а водку. Свалившись со стула, лежит на полу в неестественном положении. Его, бездвижного, не поднять.
Через сутки Шептулин врывается в мою комнату с визгом: “Где пиво?!”
# Издатель Иванов с философом Петровской советуют мне Шептулину денег не давать и оплачивать арендную плату продуктами. Сейчас я с сумками шастаю по продуктовым магазинам и вместо денег в дом приношу еду. И странно, ест он вроде бы мало, но бегать за продуктами приходится практически каждый день. К счастью, мучиться с набором продуктов особо не надо – рацион его предельно простой: сардельки, яйца и бульонные кубики. Завтрак, обед или ужин – ему все равно, он все время ест одно и то же.
# В продуктовом магазине в Спиридоньевском переулке мальчик лет пяти, таращась, прилипает к ящикам с бутылками, маячащими башенкой рядом с прилавком. “Смотри, – предупреждает продавщица, – алкоголиком станешь”.
# Арзиани приходит ко мне в гости после работы, вся разодетая, пышная, красивая. Усевшись на кухне, мы беремся пить чай и вести культурную беседу, но тут вваливается пьяный Малюгин, вернувшийся с фиктивной свадьбы – он решил сделать прописку. В руках у него бутылка шампанского, за ним плетется некий Катышев, бородатый тип с неухоженной головой, высокопарно называющий себя “журналистом”. Тоже пьяный и очень въедливый.
Сердобольная Арзиани, “дикая” радость которой встретить меня при виде валяющегося без сил Шептулина сменяется искренним ужасом, а потом жалостью, схватывает его, едва он начинает приходить в себя, за руку, отводит в ванную и проводит с ним водную процедуру. Вымытый до блеска Шептулин делает огромные детские глаза, Арзиани, с увещеваниями более не пить и впредь быть хорошим мальчиком, натягивая на него самую свежую из имеющейся одежды, расплывается в материнской заботе, оба в блаженстве. Шептулин, все строя те же большие невинные глаза, покорно лезет под одеяло, благодарно укрываясь до самого носа.
Минут через двадвать из комнаты Шептулина раздаются неистовые крики – Малюгин, не давший себя обмануть благостной сценкой чуть ли не семейной идиллии и сохранивший бдительность, вернее, подозрительность, зайдя к Шептулину в комнату, застал его вновь погружающимся в свой потусторонний мир – стало быть, где-то он заначил бутылку. Малюгин, мрачно наблюдавший за процессом умытия несчастного и с некоторого расстояния комментировавший его ворчливым матом, узрев впавшего в прежнее состояние Шептулина, с удовольствием кидается на него и затевает с ним, ослабевшим, неравную драку – проучить его “по-мужски”, по его определению. Я ору на Малюгина, чтобы он отстал, но его это лишь подбадривает. Когда он принимается бить Шептулина по лицу, я хватаю подвернувшуюся еще полную бутылку и замахиваюсь на него, но на меня с гадким смехом набрасывается подоспевший вовремя Катышев и вырывает у меня холодное оружие из рук.
Арзиани в шоке покидает квартиру и отбывает домой. Катышев идет на кухню напиваться дальше. Приглашает меня съездить с ним на две недели в Мурманск. Обещает подарить книгу из запасов Берлинской государственной библиотеки, в войну увезенных в Россию. Он-де знает, в подвале какого монастыря пропадают эти драгоценности. Якобы он уже унес оттуда целых пятьдесят штук. Украл то есть. В остальном он говорит о женщинах. Отметив, что любит женщин, умеющих отстаивать свое мнение, он отпускает десятиминутный монолог, с нарочитой откровенностью излагая детали своих бесчисленных романов. Не получив от меня вразумительного ответа на вопрос об обстоятельствах моей личной жизни, он наконец отчаливает в какие-то еще гости.
# Утром к Шептулину заглядывает Стасик, отец теперешнего мужа шептулинской бывшей жены. Стасик – экстрасенс. Проходя мимо дома, он учуял неладное и решил зайти. Посоветовав Шептулину обратиться к главному наркологу Москвы, он предлагает ему на несколько недель лечь в его клинику, но Шептулин, испугавшись, отказывается – боится терять время.
После Стаса приходит знакомый Арзиани – Лекарев, врач, массажист и фотограф в одном лице. Поставив тяжеленную фотосумку в угол и сняв с головы черный платок с белыми черепами, он берется прощупывать Шептулина и расспрашивать, составляет “программу вывода из запоя”. Рассказом о собственном опыте – он сам и наркотиками баловался и пил – он завоевывает полное доверие Шептулина. Шептулин, считая, что имеет дело с человеком, не умозрительно вникающим, а душой чувствующим его беду, слушает его с благоговением и вдохновением, смиренно кивая головой и веря каждому его слову. Наверное, он рад, что как-то сам нашелся врач, приходящий на дом, так что ни в какую клинику ложиться не надо.
# Прописанные Лекаревым порошки и таблетки Шептулин принимает строго по расписанию. Он хочет, чтобы ему помогли, и жаждет внимания. Для того чтобы процесс лечения прошел с наибольшей пользой, он, кроме того, пытается четко контролировать, чтобы внимание уделялось ему ровно в то время, когда ему это кажется необходимым, и чтобы таблетки и порошки всегда предоставлялись в нужное время и в точном количестве. Не дай бог произойдет какой-нибудь сбой…
Но сколько бы Шептулин ни названивал Лекареву и цеплялся за него, Лекарев скоро начинает терять интерес к нему, уже не проявляя того энтузиазма и приходя все реже. Шептулин для него невыгодный в финансовом отношении пациент, да и не слишком перспективный в смысле выздоровления, и Лекарев, имеющий предостаточно других клиентов и массу обязанностей как фотограф, тяготится визитами к бедному и обессилевшему человеку, нуждающемуся в постоянном уходе и неусыпной заботе. К тому же у Лекарева заболела собака, и проблемы здоровья любимого животного для него гораздо важнее, чем страдания юного алкоголика, в возможность чудесного исцеления которого он все равно не верит.
Шептулин же, разочаровавшись и разуверившись в домашнем докторе, выказавшем, на его взгляд, непростительную необязательность, и вновь ощутив чудовищное одиночество, какое-то время страшно на него ругается, а в итоге снова ищет спасение в бутылке.
# На семинаре в Институте философии один из аспирантов с важным видом зачитывает реферат на тему “Философия и наука нового времени”. Читая, он водит по бумаге носом. Нос от бумаги отрывает, когда вдруг в комнату забегает бойкая дама. Извинившись за беспокойство, она сообщает, что представляет комиссию по повышению эффективности занятий. В исполнение своих служебных обязанностей она задает нам, аспирантам, целый ряд вопросов, заполняя при этом анкету. “Где и когда вы учили философию?” – спрашивает она, обращаясь ко мне. “Нигде и никогда”, – отвечаю я правдиво. Она, воспринимая мой ответ как вызывающую шутку, вопрошающе поднимает брови и смотрит на меня с укором – все аспиранты где-то когда-то учили философию, если не в школе, то хотя бы во время учебы в университете или в одном из многочисленных институтов города.
Когда за женщиной, повышающей эффективность нашей аспирантуры, закрывается дверь, преподаватель переходит к обсуждению списка из сорока восьми вопросов по философии. Вычеркнув из изначально семидесяти девяти вопросов половину и вписав в список от руки новые, “актуальные”, вопросы, его не стали распечатывать заново, а размножили, так что у нас на руках находятся и новые и старые вопросы, в том числе по марксизму-ленинизму. Среди вопросов, оставшихся неизменными, значатся “Роль материального производства в формировании социальной, политической и духовной жизни общества” и “Проблема закономерностей общественного развития и критерии прогресса”, а также “Общественное сознание, его сущность, структура и функции”.
И несмотря на то, что стали выходить новые книги по философии, в том числе учебники, к этим вопросам сложно готовиться в духе нынешнего времени. Проще всего брать ответы из советских учебников, материалы которых более или менее соответствуют темам, заданным в списке, очищая их от идеологической окраски. Поэтому я читаю скучнейшее “Введение в философию”, которое недавно откопала в букинистическом магазине в Столешниковом переулке. Лекции по философии, которые проводятся в большой аудитории института, я посещаю редко. Они, пространные и отвлеченные, в плане подготовки к кандидатскому экзамену мало что дают. Зато я хожу на семинар к Лидии Владимировне, присутствие на котором обязательно. Лидия Владимировна по темам из списка задает нам рефераты, которые мы готовим дома и зачитываем на семинаре. Сегодня она хочет задать “Вове-солнышку”, как она окрестила горбатенького парня с длинным и острым, как птичий клюв, носом, стриженными под горшок волосами и выбритым затылком, следующую по списку тему – “Философия Г. Гегеля”. Вовочка, однако, корча мученическую гримасу, отбивается от навязываемой ему темы. “Нельзя ли, – спрашивает он жалобным голоском, – из русских кого-нибудь? Я иностранцев не понимаю”.
# К нам приходит комендант, председатель домкома, и устраивает нам разнос. Соседи сверху пожаловались, что им приелась панорама бутылок на нашем балконе. Некрасиво, мол, они смотрятся. Комендант требует предъявить ему балкон, вернее, бутылки на нем. Они действительно до сих пор навалены почти по пояс. Осматривая балкон, комендант утверждает, что мы нарушаем правила пожарной безопасности. Выходя из гостиной, он уже и чувствует влажный дым и слышит беспрестанный шум воды. Споткнувшись в коридоре о складированное в нем барахло, он ругается по поводу отсутствия света. Увидев сломанный кран и висящую на соплях да еще и треснутую раковину в ванной (кто-то из гостей, подвыпив, выбил из нее целый кусок), он окончательно теряет спокойствие. Недолго думая, он дает нам две недели на смену сантехники. “Иначе, – кричит он, багровея, – мы вам отключим воду!”
Вечером сгорают рис с горохом. Дотла. Кастрюлю остается лишь выкинуть. Шептулин все не вылезает из очередного состояния. С вернисажа выставки, которую он организовал, но в силу своего недомогания сам не посетил, плюющийся по этому поводу, но довольный своим выступлением перед собравшейся там публикой Малюгин притаскивает пьяную компанию, состоящую из Катышева, какой-то незнакомки и некоего Вити. Когда горланящие гости уходят, я на прощание сую им в руки полиэтиленовые пакеты с пустыми бутылками и прошу выкинуть их в мусорный контейнер. Витя берет пакет в легком недоумении, но без лишних комментариев, девушка смешливо хихикает. Положительнее всех на свой пакет реагирует Катышев – на нем изображение шикарной иномарки и голой блондинки. Он отваливает в темную ночь, весело болтая пакетом. Надо будет заставить всех гостей уносить по одному пакету с бутылками, а то мы никогда от них не избавимся. Собственных сил нам давно не хватает.
После гостей Малюгин, неизвестно отчего смягчившись до сентиментальности, в который раз рассуждает о женщинах. Наряду с женой, уехавшей с ребенком в Израиль, у него есть целый ряд подруг, среди которых имеются как бы “постоянные” и “сменные”. Малюгина беспрестанно занимает вопрос, с кем бы ему просто общаться, а на ком бы жениться. Из постоянных самой подходящей для брака “по-настоящему” кандидатурой ему на данный момент представляется Даша – тощее, серое создание, приходящее чаще других, тихо посиживающее на кухне, покуривая и голодая. Малюгин считает Дашу “нормальной” – хорошей и милой. Плохо только то, что она – наркоманка. Но на самом деле, как поведал Малюгин, суть даже и не в этом. Просто он никак не может найти девушку, подходящую ему абсолютно по всем статьям, “стоящую”, как он выражается. А поскольку Даша все-таки полностью не отвечает его высоким критериям, следовательно, “ту самую” найти невозможно, значит, можно и погулять.
# На презентации новой книги Садур-мамы в каминном зале Центрального дома работников искусств мужчина в зеленом костюме, аккомпанируя самому себе на рояле, фальшивя, напевает романсы. Тесно набитая в небольшой зал публика сдержанно аплодирует.
На презентацию пришел преподаватель литинститута, у которого Садур в свое время училась. Пожилой хромой преподаватель наставляет взрослую Садур, словно она – молоденькая девушка. Слушатели благодушно смеются. Потом сама Садур читает под дудки Летова, лысого и длинноволосого одновременно, с жиденькой бородкой, дергающейся на фоне широкого белого халата, доходящего ему до пят.
После чтения открывают обильный фуршет. На него присутствующие бросаются с нескрываемым удовольствием, заодно пытаясь уладить кое-какие свои дела. Дочь Садур, которая, несмотря на сегодняшний образ хорошенькой девчоночки в коротенькой юбочке, выглядит крайне деловитой, быстрыми движениями снует среди людей, то и дело c серьезным видом беседуя с какими-то важными дядями. Она ничего не ест. Наверное, фигуру бережет.
# Попытка втянуть Шептулина в домашнее хозяйство, приготовив вместе с ним салат, кончается тем, что он, сам изрядно испачкавшись, разбрасывает ошметки моркови и свеклы по всей кухне. Когда встает вопрос о том, кто кухню уберет, он осторожно улыбается и улетучивается к себе в комнату. Не он, значит.
После ликвидации самых заметных следов процесса готовки все же удается заставить его хотя бы помыть посуду. Он это делает обстоятельно и медленно; изводя на каждую тарелку литров по пять воды, слабо протирает ее, избегая при этом использования каких-либо моющих средств. На сушилку посуда попадает жирной и липкой, будто ее вовсе не мыли.
# У института языкознания РАН на улице Семашко с китайским рестораном, арендующим у него площадь, есть договоренность о бесплатном кормлении сотрудников и аспирантов института в обеденное время, с двенадцати до четырнадцати часов. Питание, предоставляемое сотрудникам и аспирантам, с азиатской кухней ничего общего не имеет. Нам изо дня в день дают примерно одно и то же простое блюдо – жидковатую гречку или безвкусную лапшу с кислой капустой и вялой котлетой или вонючей печенкой, а на десерт – грушевый компот со вкусом то ли машинного масла, то ли керосина. Я хожу в эту кормушку по вторникам, сначала вместе с другими аспирантами отстаивая очередь вниз по лестнице, затем – под аккомпанемент опять же отнюдь не азиатской музыки, а какой-нибудь московской радиостанции типа “Радио сто один”, “Престиж-радио” или “Радио на семи холмах”, своей тупой легкостью действующей на нервы, питаясь в полутемном подвале, скудно освещенном тусклым светом красных лампиончиков над обшарпанными столиками. Официанты приносят нам еду молча и с равнодушием смотрят на нас, поглощающих ее. Одна старушка забирает остатки своей вермишели в пакет. “Для кошки”, – объясняет она негромко.
# Улица Вавилова. На кафедре иностранных языков РАН, где я должна буду сдавать кандидатский экзамен по иностранному языку, я пытаюсь выяснить условия сдачи экзамена. В условия сдачи экзамена меня не посвящают, зато три женщины почему-то требуют безотлагательной оплаты какого-то ранее не оговоренного взноса. “Пятьдесят долларов давайте, а седьмого марта идите на экзамен!” “У меня с собой нет ни долларов, ни рублей, а седьмого марта мне рановато – я реферат еще не написала и к седьмому марта не напишу”. Распознав наконец во мне добросовестную аспирантку, три женщины отправляют меня на третий этаж, посоветоваться с какой-то преподавательницей. В одной из бесчисленных холодных комнат на третьем этаже действительно отыскивается преподавательница. Она, толстенькая, с седеющими завитушками на голове, душевна и медлительна. Перед ней сидит иранка – тонкая, темнокожая, горбоносая красавица в туго завязанном на голове платке. Она с трудом и невероятным достоинством произносит многосложные, еле различимые русские слова.
МАРТ
# Стремясь ублажить бедного Вовочку, Лидия Владимировна теперь предлагает ему Герцена. “Герцена возьмешь?” – спрашивает она лукаво. “Да-да-да, конечно же, возьму!!!” – спешит согласиться Вовочка. Аспирантки деликатно фыркают, скрывая смех, корейцы сидят невозмутимые, они, как всегда, ничего не поняли. Но их тоже никто не понимает, даже когда они говорят по-русски. Они дословно списывают рефераты из книг, зачитывая свои рукописные каракули, запинаясь, сами не догадываясь, о чем это они. Такое чтенье может продлиться от трех минут до пятнадцати. Остальные аспиранты во время этих сеансов маются, изнывая и ерзая на стульях. Места в комнате, где проходит семинар, чрезвычайно мало, воздуха тоже. Иногда впрямь не знаешь, что лучше, что хуже – безостановочный лепет Лидии Владимировны о “пушистых белых зверях с длинными хвостами” или тянущиеся, как резина, нудные тирады корейцев, сопровождающиеся неизменной извиняющейся улыбкой.
Утрясти в институте вопрос о пятидесяти долларах, которые потребовали с меня на кафедре иностранных языков, не получается. Вполуха выслушав мой вопрос, вдруг все оказываются жутко заняты – в институт пришла женщина продавать одежду. Все кидаются к ней примерять женские свитера и приобретать детские колготки. Меня уже никто не видит, не слышит. В отдел иногда тоже приходят с разным товаром – косметикой, средствами от тараканов и комаров, детскими игрушками. В отделе при мне, правда, никто ничего не покупал.
# Кровать Шептулина окончательно рухнула. Она состояла из металлической сетки в сломанной раме, покоившейся на старом, разбитом ящике и кое на каких книгах, точнее, ряде томов собрания сочинений какой-то партийной шишки. Под разваленной кроватью обнаруживается пыль долгих лет. Разношенный ботинок, неизвестно чей. Полусгнившие тряпки, когда-то служившие одеждой. Чтобы заменить чем-нибудь кровать, мы с Шептулиным переносим диван из гостиной в его комнату. Малюгин жалуется, что теперь в гостиной не будет дивана. Я ему отвечаю, что Шептулину нужно на чем-то спать. Шептулин чешет голову, наблюдая за нашим спором, и молчит. Но диван все же тащит. Малюгин, обиженный, какое-то время бурчит себе что-то под нос, потом, хлопнув дверью, исчезает в своей комнате.
По телевизору весь день показывают одну и ту же картину: фотографию усача в черной раме. Под фотографией поместили короткий текст: “Владислав Листьев убит”. Когда я выхожу на улицу, все газеты уже раскуплены. Газетные ларьки абсолютно пусты.
# Владислава Листьева хоронят. Город беспокоен.
Вечером, задержавшись, я прихожу домой позже, чем обещала. Шептулин почему-то очень взволнован. Осыпает меня упреками, обвинениями.
В последнее время он становится все более мнительным. Его стали сильно тревожить участившиеся, как ему кажется, телефонные звонки как бы из ниоткуда, когда никто на его пугливое “аллё” не отзывается или же сообщают, что попали не туда. Чужие машины, стоящие перед домом, также будоражат его фантазию. Чтобы успокоить его, я регулярно записываю номера машин, припаркованных перед домом. Так как я не разбираюсь в марках, я записываю лишь очевидное мне, например, “белый джип, грязный – К 996/77”.
# Лидия Владимировна задала мне реферат о марксизме, обосновывая это тем, что Маркс был немцем. Тут нечего возразить. Читаю, значит, литературу по марксизму. Шептулин любезно предоставляет мне в пользование пятитомную энциклопедию по философии – увесистые кирпичи линялого голубого цвета. Они столь внушительны, что их хочется подсунуть под голову и заснуть.
# У соседки снизу появилась лужа в коридоре, а у нас отключают свет. Пока Шептулин еще делится подозрением, что это – акция, направленная исключительно против нас, на лестничной площадке раздается шум голосов: люди выбегают из своих квартир и обсуждают инцидент. Свет погас на всей правой стороне от лифта. Шептулин несколько успокаивается. Вечер проводим при свечах.
Наутро, помня слова коменданта, я заставляю Шептулина звонить в магазины сантехники и узнавать цены на раковину и смеситель. Шептулин, стеная и вздыхая, обзванивает пару мест. Сил, говорит, нет. Кроме того, он не видит необходимости делать ремонт. Он не любит ни мыться, ни тем более стирать, и ему все равно, сколько утекает воды в слив, так как количество употребляемой воды на квартплате никак не отражается. Вообще ему тягостно заниматься такими прозаическими делами. Он к этому не привык.
# Чтобы съездить в Германию, мне приходится подать заявление о выдаче выездной-въездной визы. Заявление подается в ОВИР через институт. В сбербанке надо оплатить десять тысяч двести пятьдесят рублей “госпошлины” за визу. Я заполняю маленький квадратный бланк и отдаю деньги. Мне возвращают оторванную половинку бланка, поставив на ней круглую печать. Эту квитанцию я несу в институт. Там все в хорошем настроении: завтра восьмое марта. Всем уже не до работы, они только то и делают, что без конца поздравляют друг друга “с наступающим”.
# В Институте современного искусства – бывшей мастерской Кабакова на Сретенском бульваре – проходит презентация книги “В глубь России”. Тексты написал Сорокин, на фотографиях изображен художник Кулик во время совокупления с разными животными. Шептулин в восторге, я пожимаю плечами. Он, исполненный презрения, вскользь намекает, что я – неначитанная, малообразованная особа, лишенная всякого понимания происходящего в России.
# Около десяти утра подруливает Катышев. Напоив его чаем, мы на его разваливающихся “Жигулях” трясемся в страшную даль на северо-восточную окраину Москвы. Нам нужен дом номер один по Электродной улице, но нумерация домов на Электродной путаная, первым идет второй дом, вторым – девятнадцатый, а третьим – одиннадцатый. Над колдобинами облаками клубится густой, серый воздух. Проехав два раза всю ухабистую улицу, мы находим здание с вывеской “Росштерн”. Там продают унитазы и прочее оптом. А также в розницу, как сказали Шептулину по телефону. У главного входа висит черный допотопный аппарат, по нему, говорят нам, надо позвонить и узнать, в какую комнату следует подойти, а после этого сделать пропуск. Мы набираем указанный нам номер, нас приглашают в какую-то комнату. Окошко у входа, где мы должны получить пропуск, закрыто. Женщина, появлением которой заканчивается муторное ожидание, весьма обстоятельно выписывает нам бумажку. Когда мы добираемся до комнаты, нас спрашивают, кто нас пригласил. Мы не знаем, кто нас пригласил, человек ни имя, ни фамилию свою не называл. Назидательным тоном сообщив, что трубку может брать кто угодно, нас посылают в розничный магазин, расположенный через двор. Двор большой и грязный, магазин маленький и задрипанный, ассортимент небогатый. Из имеющихся в продаже товаров мы выбираем раковину в два раза меньше старой за сорок тысяч рублей (нужного размера, точнее, выбора как такового нет) и смеситель на ту же сумму.
Катышев всю дорогу обратно беспрерывно болтает. Он в том числе рассказывает о своей пьесе, которая должна потрясти мир. Демонстрирует специальный способ зажигания машины – под капотом. На заднем сидении лежат вакуумные целлофановые пакеты – лосось с Камчатки, штука семнадцать тысяч пятсот рублей. Катышев говорит, что это образцы, которые он развозит по продуктовым магазинам всего города, надеясь на то, что ему закажут крупные поставки. Он обозначает эту деятельность как “бизнес”, а себя – как “дистрибьютора”.
# Ночью Шептулин начинает пить. Утром он требует от меня, чтобы я купила ему водки. Я отказываюсь купить водки, он требует, чтобы я дала ему деньги на водку. Я отказываюсь дать ему деньги, на что он, разозлившись, заявляет, что пойдет занять их. Когда он уходит, я иду за ним. Дойдя до киоска, он вытаскивает из кармана пальто целую пачку рублевых купюр. Я уговариваю его оставить свою затею, пытаюсь отобрать у него деньги, он оказывает ожесточенное сопротивление. Осознав бессмысленность своих действий, я разворачиваюсь и ухожу прогуляться. Шептулин, совершив покупку, возвращается домой.
Когда я прихожу в квартиру, все тихо. Приоткрывая дверь от комнаты Шептулина, я, как всегда, боюсь найти его уже не живым. Стасик недавно предупредил, что каждый очередной запой может довести его до смерти. Но он всего лишь отключился.
# Зайдя днем домой, я обнаруживаю наводнение, простирающееся от туалета и аж до середины коридора – до двери гостиной. Поскольку Малюгина нет дома, а Шептулин ни на что не реагирует, я вынуждена ликвидировать потоп одна.
Ранним вечером Шептулин приглашает меня в свою комнату. Он произносит длинную речь, суть которой сводится к тому, что ему позвонили блюстители русского порядка – то ли националисты, то ли фашисты – и, предложив ему сотрудничество, пообещали учинить ему неприятности вплоть до жестокой расправы, если он и дальше будет промышлять выпуском и распространением “чернухи”, автора которой они обзывают “дерьмом”. Шептулин же считает его самым талантливым из ныне живущих в России писателем, а то, что он пишет, – сущей правдой. Один он, Шептулин, оценил этого гения. Он гордится тем, что издал его книгу. Кажется, что он, несмотря на некоторый страх, гордится и тем, что ему за нее угрожают.
Позже с другого конца квартиры раздается пронзительный крик. Неохотно откладывая в сторону только начатую книгу, я поднимаюсь с дивана и выхожу в коридор. В дверях своей комнаты, держась за косяк трясущейся рукой, стоит Шептулин, весь в крови. “Чего же ты, господи!!! Глухая, что ли?!!! Да иди сюда!!!!!” – орет он на меня в исступлении. На вопрос о том, что случилось, он слабо мотает окровавленной головой. “Не знаю”, – говорит он, кивая на огромную лужу свежей крови, растекшуюся на полу. Кровь, собственно, идет из носа Шептулина, вернее, из зигзагообразной раны, образовавшейся у него на спинке носа. Он каким-то образом упал на него и разбил.
Смыв с него кровь, я сажаю его в кресло. Лужа на полу еле отмывается, кровь сворачивается все сильнее.
Шептулин, едва отойдя от шока, снова становится разговорчивым. Теперь он рассуждает о самоубийстве. “Уйдешь – повешусь”, – грозится он со страдальческим видом, для пущей убедительности показывая на красный турник, установленный у него в комнате. Потолки высокие, турник в самом деле напрашивается под виселицу. Ест он потом, однако, с аппетитом (картошку), и пьет (чай с сахаром), и даже засыпает (с храпом). Галстук, предназначенный для повешения, я убираю подальше.
Сама я сплю исключительно плохо, мне всю ночь снятся кошмары. Время от времени я просыпаюсь от шарканья и посапывания в коридоре. Мне становится жутко, и я запираю дверь на ключ.
# В шесть утра я застаю Шептулина идущим по коридору с двумя бутылками в руках: он уже успел сходить в киоск. Поинтересовавшись положением в комнате, я без особого труда нахожу еще одну бутылку в тумбе для постельного белья, среди протухших простынь. Две новые бутылки размещены на письменном столе. Шептулин утверждает, что ему нужна еще одна бутылка. Якобы именно та, которой я ему не купила и денег на покупку которой я не дала. Завтра он, мол, уже не будет пить. Но сегодня позарез нужна эта одна бутылка. Лишь когда я угрожаю ему вызвать “скорую”, он, струсив, сдается и отдает две бутылки.
# Вечером синагога ярко освещена. Люди кружатся под веселую свадебную музыку и смеются. Музыку слышно по всей улице. Остановившись, я наблюдаю за танцами.
Шептулин возмущается, что я опять прихожу поздно. Он гладит галстуки на кухне, производя при этом большой шум и массу лишних движений. Но и то хорошо – по крайней мере, он таким образом хотя бы на время отвлекается от своего экзистенциализма. Он похож на продавца утюгов.
Утром Шептулин роется в шкафах в коридоре. Всех будит.
# Малюгин ходит мрачный. Случайная девка, которую он приволок со вчерашней тусовки, однокашница по литинституту, порядком перепугала его с утра, заявив о том, что расположение места жительства Малюгина напротив института столь удобно и привлекательно и вообще ей так нравится у нас, что она обязательно будет приходить чаще. Она, несчастная, живет в какой-то ужасающей общаге чудовищно далеко от центра. Малюгин, в мертвом оцепенении, скрежеща зубами, начинает жалеть о своем поступке. “Зачем я притащил эту бабу?” – стонет он в отчаянии, как только за ней захлопнулась дверь. Еще он крестик потерял – во время того. Сокрушенный и яростный, он ищет крест. Шептулин злорадствует, ходит с торжествующей до неприличия физиономией. Малюгин кается, проклинает всю женскую половину человечества и себя в том числе. Клянется, зарекается. Исчезает в ванной, где он, как обычно, долго принимает душ, но от этого чище как-то не становится. Все равно он производит какое-то липкое впечатление, а морда у него по-прежнему недовольная. В результате длительных неистовых поисков он откапывает крестик из какой-то щели дивана, нацепляет его обратно на шею и, тут же успокоившись, готов снова отправиться на блядки.
# На вечер меня позвали в гости знакомые Мыслевец Максим и Гаянэ – художник, рисующий женские портреты в стиле модерн, и историк, работающая на двух работах – на киностудии “Мосфильм” и в лицее. Максим должен встретить меня на станции метро “Университет”, но его нет. За сорок минут ожидания на платформе ко мне четыре раза подходят молодые девушки с сияющей улыбкой и: “Можно задать вам один вопрос? Вы в Бога верите? Вы в церковь ходите?” Приглашают меня читать библию.
Догадавшись наконец подняться по эскалатору, я нахожу Максима в вестибюле. Он ведет меня по темному Ленинскому проспекту к себе домой.
Дом у Макса с Гаянэ – одна комната двухкомнатной квартиры; в другой комнате обитает странноватый пенсионер Эзра Семенович, а на кухне временно поселился Ираклий, небольшого роста грузин с густой бородой и копной седеющих волос на голове. Ираклий плохо говорит по-русски. Спокойный, как скала, он каждую фразу повторяет по три раза, пока ее смысл доходит до меня. Ираклия Максим и Гаянэ нашли у Центрального дома художника. Он там продает свои картины, надеясь заработать достаточно для того, чтобы посылать деньги своей семье в Тбилиси – жене с тремя детьми, а позже, может быть, снять квартиру и привезти их в Москву. Бытовые условия в Тбилиси плохие, дети болеют, денег ни на что не хватает. Но Ираклию и в Москве приходится отнюдь не легко. Здесь, говорит он, много машин, грязи и сутолоки. Люди неприветливые и агрессивные. Он бы вернулся в Тбилиси, если бы ему там было на что жить. Свой стоицизм он объясняет тем, что ходит в горы. В горах он отдыхает и набирается сил. Но там он и поседел. Как-то ему пришлось заночевать в походе. Разбив палатку, он залез в нее и лег спать. Отходя ко сну, он вдруг услышал мощный топот, приближавшийся к палатке, и громкое сопение. Голодный медведь ходил вокруг палатки и урчал. Ираклию стало так страшно, что он поседел.
# Весь день я прикована к дому, потому что должен прийти сантехник, но неизвестно, когда. Шептулин договорился с ним по телефону. Ремонт, точнее – смена смесителя должна стоить сто тысяч рублей.
Вечером (сантехник так и не явился) к Шептулину заходят Ануфриев с Пепперштейном. У Шептулина, как всегда, включен телевизор, практически без звука. Ануфриев с Пепперштейном матом дублируют американский фильм о лесбиянках.
Ночью Пепперштейн сидит на кухне за пишущей машинкой – то ли переписывает дневник своей матери, то ли сам о ней что-то пишет. Ануфриев спит до четырех часов дня и, поднявшись опухший и помятый, уходит без душа (к нам пожаловал сантехник) и без своего чайного грибка в трехлитровой банке: забыл. Грибок, плесневело-белый, жутковатым цветком плавает в мутноватой жидкости.
# Сантехник приходит с напарником, оба в не слишком трезвом состоянии. Ремонтируя туалет и устанавливая новую раковину, они ковыряются безо всякого энтузиазма, все жалуясь на отсутствие “водочки”, необходимой им для выполнения столь тяжелого физического труда. Чтобы отделаться от них, мы им на прощанье даем денег на водку. В глазах Шептулина мерцает нездоровый блеск.
Почему мастеров, собственно, величают “мастерами”, для меня непостижимо, и я, несколько расстроившись при виде висящей откровенно криво новой раковины, рассуждаю об этом вслух: “Никакие они, по-моему, не мастера”. Шептулин, напоминая эпизод с деньгами на выпивку, с некоторой иронией отмечает, что мастер обычно становится мастером лишь после определенного количества выпитого алкоголя.
После выставки в “Московской палитре” художница Алена ведет меня к себе домой на Зоологическую улицу. Планетарий на Садовом кольце освещен таинственным светом. На фоне темно-синего облачного неба неестественно белеют статуи, изображающие планеты.
У Алены мы сидим за круглым столом на кухне ее крошечной четырехкомнатной квартирки и пьем чай. Алена рассказывает, что дом расселяют. Соседняя дверь, за которой когда-то жили друзья, исчезла: ее заделали, и теперь вместо нее голая стена.
За время моего пребывания в Алениной квартире два раза звонит Шептулин. “Когда ты придешь домой? – спрашивает он с упреком в голосе. – Ты вообще когда-нибудь придешь домой?” Алена вопрошающе поднимает брови: “Тебе это надо?”
# Зал на втором этаже литинститута обставлен витринами, в которых выставляется наглядный материал советских времен. Впереди сидит младшая Садур, защищает диплом. Судя по выражению ее лица, она говорит что-то очень умное. Кроме Садур выступает в том числе некто Тубаев, умеющий изъясняться гораздо проще и доходчивее. Так, он, например, во всеуслышание заявляет о том, что он “понял свою необходимость для современной литературы”. Потом он патетическим голосом читает какую-то длиннющую вещь, ввергающую публику в уныние и отбивающую охоту остаться на фуршет. Поздравив Садур, я смываюсь.
Вернувшись в квартиру, я обнаруживаю, что испортился шланг от смесителя. Из-за чего произошла поломка, уже не установить. Или он изначально был неисправен, или мастера обращались с ним без должной аккуратности. Как бы то ни было, вода сейчас течет мимо него, прямо в ванну.
# В отделе “присутственный день”, в связи с чем в небольшое помещение набилось невиданно много людей. Шумовой фон достигает критического уровня, звенящие женские голоса смешиваются с бубнящими мужскими. Без конца трезвонит телефон. В таких условиях можно только пить чай или сбежать. Я сбегаю.
# К Малюгину заходит художница Филиппова – высокая девушка в короткой юбке и черных очках – забрать его и повести на выставку в “Якут-галерею”. Малюгин недавно хвастался, что в любой момент может съехать с комнаты Шептулина и поселиться у нее в шестикомнатной квартире напротив консерватории. Стоит, мол, лишь захотеть… Малюгин, рядом с красоткой испытывая приятное чувство уверенности в себе, проявляет редкое великодушие и предлагает взять и меня. Филиппова соглашается, и вскоре я оказываюсь на заднем сиденье ее древнего “опеля”, по соседству с пакетом то ли чечевицы, то ли гороха невзрачного серо-зеленого цвета.
По галерее гуляет околохудожественная буржуазия. Разодетые, соблюдающие стиль девушки, самовлюбленные юноши.
Вечером, кувыркаясь по дивану, я читаю Сорокина. Где-то по квартире ходит сам Сорокин и просит пакет – набрал несколько экземпляров своей книги в гостиной.
# В полтретьего ночи в ванной взрывается мощный фонтан. Лопнула какая-то деталь на трубе горячей воды под раковиной. По всему коридору быстро расползается озеро, бойко переливающееся в гостиную. В гостиной вода мгновенно забирается под высохший паркет. Из комнаты Малюгина в его полосатом халате выбегает очередная его подружка (Ася?), с истерическим хохотом носится по квартире, не зная, к чему бы приложить руки. Не справившись с трубой в ванной, мы перекрываем общий кран горячей воды в туалете. Воду с пола убираем тряпками, подключив к делу хихикающую девицу.
Утром – я как раз готова выйти на улицу, а Шептулин и Малюгин с девицей спят – начинают звонить в дверь. Надеясь как-нибудь миновать беду, я какое-то время стою в коридоре не шевелясь. Может быть, соседка уйдет сама? Но нет, она звонит не переставая, долго и настырно. Наверное, ее залило достаточно сильно. Когда я наконец открываю дверь, соседка немедленно поднимает исступленный крик. Ей абсолютно неинтересно, что я тут ни при чем, ее залили седьмой раз, ей придется переклеить обои и побелить потолок, а деньги на этот ремонт надо выколотить из нас. Чего бы то ни стоило.
Вечером Шептулин вновь разбивает нос. На полу лужа крови.
# У Алены в гостях сидит Саша, друг ее старшей дочери, Даши, он же – Дельфин. Я помню его по девяносто второму году, когда меня принимали в “Облачную комиссию” художника Насонова. После торжественной церемонии принятия в комиссары мы отправились на Мосфильмовскую улицу, где обезумевший Дельфин под чудовищный гул музыки прыгал по чьей-то ремонтировавшейся квартире, дергая расстроившиеся струны сломанной гитары. Я спасалась на кухне, где просиживал кудрявый блондин – молодой человек с нестабильной психикой, все просивший играть с ним в игры без правил.
# Утром, уходя из шептулинской квартиры, я сталкиваюсь в дверях с преподавателем Института языкознания Ромашко, читающим нам, аспирантам, лекции. Встреча неожиданна, Ромашко смущен.
Когда я прихожу домой из отдела, Шептулин валяется в коридоре. Зайти в ванную невозможно. Убедить его встать и пойти в комнату тоже – он ни на что не реагирует. Так как оттащить его нет сил, я пытаюсь хотя бы отодвинуть его в сторону. Он, неохотно разлепляя полглаза, обзывает меня сволочью.
# Катышев приглашает меня стать членом “шведской семьи”. Шведская семья функционирует по принципу шведского стола – каждый берет то, что хочет. Семья, по замыслу Катышева, должна состоять из трех мужчин и трех женщин, причем распределение обязанностей будет вполне традиционным. Три мушкетера будут зарабатывать деньги, обеспечивая таким образом поступления в семейный бюджет, а также решать важные проблемы, относящиеся к семейному быту. Три грации будут готовить-стирать-убирать-любить. Все это должно продолжаться в течение одного-двух месяцев, после чего Катышев собирается распустить семью и написать обо всем этом роман или по меньшей мере репортаж. Двух девиц он якобы уже нашел, из мужчин он пока один. “Будем жить большой дружной семьей, – обещает он мне, сияя от счастья. – Нашим домом будет дача – там место на всех хватает. И: никаких измен! Секс полагается исключительно среди законных членов семьи – никаких посторонних, никаких любовников на стороне!”
В час ночи Катышев снова звонит. Не хочу ли я прокатиться на две недели в Арабские Эмираты – “за сущий бесценок”. А то пропадут билеты. Кто-то из его знакомых, работник бюро путешествий, торгует авиабилетами. Какие-то билеты остались непроданными, их срочно надо сбыть, ведь полет уже на следующее утро.
Еще позже Шептулин рыщет по квартире в поисках бухла.
# Вечер, я возвращаюсь домой. В квартире странно тихо. Пройдя весь коридор до комнаты Шептулина, я осторожно приоткрываю дверь и застываю на месте. Справа и слева от Шептулина, который, судя по всему, совершенно не в себе, сидят два амбала и тяжелым взглядом пристально лупятся на меня. “Кто вы такая?” – соображает спросить один из них, нехорошо улыбаясь. “А вы кто такие? – храбро спрашиваю я в ответ, глядя на них с откровенной неприязнью. – Как вас зовут?”
Зовут наших гостей Максим и Вадим. Максим представляется школьным товарищем и даже (десятилетней давности) другом Шептулина. Ведут они себя развязно. Максим кряхтя кладет ноги на стол и после каждого глотка из горла принесенной им с собой двухлитровой бутылки с жидкостью подозрительного оранжевого цвета непринужденно отрыгивает. Максим деловым тоном сообщает, что он собирается положить Шептулина в больницу номер девятнадцать, шестое отделение, наркология, американская система, там специальный врач колет средство с загадочным названием “ААА”. Чтобы тянуть время, я прошу их указать местонахождение больницы на карте города. Больница находится далеко от центра. В трех шагах оттуда – лес. Максим с Вадимом упорно уговаривают меня отдать им Шептулина с собой. “Все, – они утверждают, – будет нормально”. Максим в доказательство того, что с Шептулиным все будет нормально, показывает на Вадима и говорит, что ему тоже сделали уколы, и вот – он год не пьет. Вадим на это языком перемещает жвачку в другую щеку и вновь прикладывается к пластмассовой бутылке. Шептулин смотрит на них блестящими глазами, механически кивая головой: да-да-да… Я пытаюсь дорваться до телефона, но меня не пускают, Максим, грозно спрашивая, куда это мне вдруг понадобилось позвонить, перекрывает аппарат широкой спиной. Я мечусь, судорожно размышляя над тем, как бы позвать на помощь или, того лучше, избавиться от них. Они же все больше напирают на меня, как-то бесцеремонно предлагая мне поехать вместе с ними. Когда ситуация становится, мягко говоря, щекотливой, в квартиру неожиданно вламывается Малюгин. Первый и единственный раз за время нашего знакомства я чувствую что-то вроде благодарности за существование этого типа, бесконечное облегчение при виде его красного носа и сальных волос. Два бугая, наоборот, явно растерянны. Они не рассчитывали на появление еще одного человека. Переглянувшись, они торопливо встают и прощаются с нами. Дежурных я прошу их впредь не пускать ни при каких обстоятельствах.
# Утром Шептулин поразительно трезв. Он не помнит, что договорился с Максимом лечь в больницу. Он лишь помнит, что этот человек некоторое время назад стал звонить ему по телефону, называя себя старым его другом. Он рассказывал детали из прошлого Шептулина, которые мог знать только человек, бывший хорошо знаком с ним в те дни. Но у Шептулина никогда не было т а к о г о друга. Как Максим с компаньоном прошли мимо вахты, он объяснить не может. Он их не приглашал и, соответственно, ни в какие списки не вносил.
Днем Шептулин выпивает очередную “последнюю” бутылку – под надзором. Испугавшись вчерашних событий, он твердо понимает необходимость протрезветь.
# Две бутылки водки из сорокинской башни – “Столичную” и “Товарищ” – я приношу в отдел. Все гадают, кто тот самый товарищ, изображение которого украшает этикетку. Предполагают, что Тарас Бульба. Баранов советует мне подыскать другое жилье. Добровольский, отпив глоток водки, отмечает, что переехать, конечно, надо, но пока я не переехала, могу в отдел водку носить. Ефим Лазаревич подкидывает идею написать роман: “Жизнь с алкоголиком”.
Завершив свои дела в отделе, я иду в институтскую библиотеку выписать книгу по языкознанию. Молодая помощница библиотекаря втолковывает мне, что просто так аспирантам книги не выдают – чтобы получить право взять какую-нибудь литературу в библиотеке, надо предварительно “выполнить небольшой труд”. Так, мол, полагается всем аспирантам. Несколько удивившись таким условиям, я спрашиваю, в чем, собственно, должна состоять данная работа. Мне отвечают, что надо проставить штамп “аннулировано” на первой, семнадцатой и последней страницах восьмидесяти номеров подшивки журнальных статей за 1974 и 1975 годы, пылящихся на дальних полках библиотеки. Мне эта практика кажется странноватой, но, исходя из того, что правила, наверное, для всех одинаковы, я, пожав плечами, берусь за выполнение поручения. Чтобы приблизить момент выдачи книги и ухода из библиотеки, я работаю быстро и в меру добросовестно – вряд ли расположение штампа “аннулировано” на странице имеет значение и вряд ли станут проверять наличие штампа именно на семнадцатой странице. Подушечка с чернилами сочится синим, руки вскоре перепачканы. Выполнив задание, я подхожу к столу библиотекаря и прошу выдать мне запрашиваемую книгу, помощница начинает выписывать какую-то бумажку и требует предъявить удостоверение. Увидев мое удостоверение, она тут же прячет бумажку и объявляет, что она не будет выдавать мне какие бы то ни было книги. Ибо я, приехавшая на стажировку иностранка, наверняка скоро уеду и возьму с собой взятую в ее библиотеке литературу. Мои уверения в том, что я приехала в Москву не на три месяца, а года на два, следовательно, скоро уезжать никак не собираюсь, оставляют ее равнодушной.
Заведующая международным отделом Вера Владимировна, услышав о происшедшем, в возмущении бежит в библиотеку, тряся обильными светлыми кудрями. Вернувшись из библиотеки, она вручает мне книгу. Ко мне, мол, правило, упомянутое помощницей библиотекаря, не относится.
АПРЕЛЬ
# В жизни Шептулина с определенной периодичностью повторяется один и тот же сценарий. Пока он не пьет, он разворачивает бурную деятельность, вернее, наоборот – пока он разворачивает бурную деятельность, он не пьет. По мере приближения завершения дела и освобождения головы от связанных с ним хлопот ему то ли становится скучно от незанятости конкретной задачей, то ли его одолевают неразрешимые, на его взгляд, проблемы. К тому же его физически тянет к алкоголю – организм жаждет поступления привычной дозы. В такие дни, тем более если уже выплачен гонорар или какая-нибудь часть его, ему хватает малейшего повода, какого-нибудь пустяка, чтобы выпить. Сперва “немножечко”, потом, поскольку “немножечко” не получается, “лишь одну бутылочку”, а так как и “лишь одну бутылочку” тоже давно уже не реально, он сползает в запой. Сначала он еще ходит, хоть и неуверенно держась на ногах, по телефону разговаривает с энтузиазмом. У него происходит полет, голос становится эфирным, легким, он шутит, иронизирует, философствует с невероятным изяществом. Дальше он говорит все менее связно и все больше употребляет матерных слов, все чаще отдаляется от темы разговора, логика его запутывается, разум замутняется. Затем он засыпает. Обычно он засыпает в кресле. В штанах и свитерах сплошные прожоги от негашенных сигарет, пальцы обожжены. Заснув на стуле же, он в вертикальном положении долго не продерживается и сваливается на пол. Находясь неподвижно целыми часами и днями в неестественных позах, он отлеживает руки и ноги. После запоев он весь в синяках.
Когда у него кончаются деньги, он обзванивает знакомых, приглашая их зайти в гости и принести водку или хотя бы деньги на водку. Чтобы он никого не звал, мы с Малюгиным отбираем у него записную книжку. Чтобы он на улицу пьяным не выходил, мы отбираем у него ключи. Смысла в этом, правда, мало. В шесть утра внизу отпирают дверь. Шептулин, прекрасно об этом зная, ровно в шесть спускается вниз, оставив дверь от квартиры открытой. В киоске на бульваре он покупает водку, тихо возвращается в квартиру, незаметно прокрадывается в свою комнату. И пьет. Когда он лежит без сознания, ситуация кажется особенно безвыходной: “скорую” вызывать нельзя – Шептулин как хозяин квартиры боится проблем с домкомом, но спокойно смотреть на то, как он половину времени пребывает в невменяемом состоянии, нервов не хватает. При всем этом Шептулин, с одной стороны, настаивает, чтобы мы не вмешивались (когда он пьян), с другой – просит о помощи (когда он трезв). Так что вести себя корректно невозможно в принципе.
Приближаясь к выходу из запоя, он кается, жалеет и сокрушается. Извиняется за то, что помнит, а тому, чего не помнит, искренне изумляется, иногда вроде даже по-своему гордится, несмотря на то, что озабоченно говорит: “Ужас, да, ужас какой”. – Он в который раз клянется другим и самому себе, что теперь все будет нормально, что он пить больше не будет никогда. Правда, перед тем, как поставить окончательную точку, надо выпить самую-самую последнюю бутылочку. Почему? Да потому, что если он ее, эту самую-самую последнюю, не выпьет, то он никогда не сможет остановиться по-настоящему. Только если он выпьет эту самую-самую последнюю, он сможет завязать с алкоголем насовсем. Она остро необходима организму, так как, если он ее не выпьет, у него начнутся страшные ломки. Чего я, как он заявляет с жутко важным, внушительным видом, никак не пойму, потому что я не проходила того, что прошел он.
Выйдя из запоя, он вновь ввергается в круглосуточную суету, вызванивает людей, подбивая их на какие-то действия, организовывает выставку, налаживает издание или продажу книги. И горе тому, кому придет в голову именно с е й ч а с пользоваться телефоном, – каждый лишний звонок, производимый не им самим или не по его делам, доводит Шептулина до истерики.
Чтобы предотвратить ломку в фазе воздержания, Шептулин глотает таблетки. Причем, будучи отпетым ипохондриком, он глотает их много, как бы на всякий случай, назначая их сам себе. Так как он назначает их себе регулярно, я регулярно и езжу на Лубянку к аптеке номер один покупать реланиум и прочие лекарства у спекулянтов. По завышенным ценам черного рынка, зато без рецепта. Старушки, нелегально продающие медикаменты на улице, постоянно оглядываясь, для конспирации заходят со мной в близлежащий продовольственный магазин, чтобы свершить там операцию обмена лекарственных средств на финансовые, а полученные купюры быстро засовывают в чулок. Время от времени их разгоняет милиция; старушки разлетаются как пуганые вороны, чтобы с отбытием милицейской машины мгновенно собраться снова.
Кроме таблеток, Шептулину в трезвые часы все время позарез нужны сигареты. Его сколько-нибудь успокаивает лишь их неизменное присутствие в доме; их отсутствие заставляет его свирепеть. Когда он замечает, что они подходят к концу, он уже начинает нервничать и требовать, чтобы я сходила за новой пачкой, иначе он рано или поздно будет вынужден выпить. Сам он за сигаретами не ходит, ссылаясь на то, что у него нет денег, а я ему не даю даже на них.
Когда все дела улажены, Шептулина тут же захлестывает чувство пустоты и невыносимая тоска. От расслабления он напрягается, делается более мнительным, вспыльчивым, саркастичным, надменным и возбужденным, чем обычно. И непременно наступает тот момент, когда ему больше ничего не остается, кроме как запить.
# Наши ссоры c Шептулиным учащаются, а во гневе он страшен. Став свидетелем того, как он в порыве ярости мял и судорожно рвал на куски какую-то тряпку на кухне, я на ночь стала прятать ножи и запираться в комнате. Обнаружив сии предосторожности, он наезжает на меня с вопросом, к чему все это.
# Я грожусь съехать с квартиры. “Да съезжай, – отвечает Шептулин, – мы без тебя справимся”. В ответ на что я уведомляю его о том, что я на самом деле уже приступила к поискам жилья и, имея в распоряжении весьма неплохой вариант, могу съехать немедленно. Напуганный Шептулин уговаривает меня не совершать скоропалительных действий, призывает меня подумать и вспомнить, как здесь все-таки хорошо. “Оставайся, – заканчивает он, словно подытоживая, – не оставляй меня одного”.
Но оставить его – на время – все равно придется, я уезжаю на десять дней в Мюнхен. Чтобы очистить квартиру от алкоголя, я откапываю последние запасы из сорокинской горки и распределяю их по друзьям. Удивленной Алене таким образом перепадают лимонная настойка, две бутылки водки и бренди. Малюгин будет бушевать.
# Проводить меня в аэропорт в силу ослабленного здоровья Шептулину не представляется возможным. Готовность отправиться со мной в Шереметьево изъявляет юная Садур. Когда она звонит в дверь, Шептулин демонстративно хватается за ручку чемодана и протаскивает его шага три по коридору. “Упражняется”, – комментирует Садур.
В аэропорту к нам с Садур присоединяется ее приятель Шалганов – бородатый фотограф богатырского сложения, которого она подрядила носить чемодан.
# Возвращаясь из Мюнхена, я Шептулина в аэропорту не вижу. Он обещал встретить меня, но дня за три до моего приезда перестал отвечать на мои звонки, и я уже не рассчитывала на то, что он меня встретит. Дома его нет, а Малюгин понятия не имеет, где он может находиться. Да ему это и все равно.
# Шептулин объявляется на третий день после моего приезда, ранним вечером. Стараясь придавать своим глазам как можно более ясное, светлое выражение, он извиняется, но наотрез отказывается рассказать, что с ним произошло. “А что? Ничего не было. Только не говори… Я знаю. Нет, я больше не буду”.
Несмотря на его упорное молчание, история его исчезновения быстро становится известной. Свидетели сообщают, что незадолго до моего возвращения к нему пожаловали его знакомые, парочка алкоголиков, которые, некоторое время просидев у него, увели его к себе. Там он и проводил несколько дней в глухом пьянстве.
# На улице между тем заметны сильные изменения. Если я уезжала буквально в зиму – непосредственно до моего отъезда еще выпал снег и мы с Садур топали по слякоти, то теперь, без всякого перехода, стало невероятно тепло, на улице стоит тридцатиградусная жара, и я, не успев привыкнуть к этим резким переменам за такой короткий срок, все хожу чуть ли не закутанная в шарфы. Получается, что весны и не было, а сразу настало лето.
# В овощном магазине я случайно сталкиваюсь с Петровской и Ивановым. Петровская спрашивает, почему это я таскаю увесистые сумки, вернее, почему этого не делает Шептулин вместо меня. “Ты поднимаешь кулинарный уровень на глазах!” – неловко шутит она, когда я наваливаю себе на плечи рюкзак с овощами, фруктами и банками.
# В пол-одиннадцатого утра раздается звонок в дверь. Дежурная вахтерша и незнакомая мне полноватая, негодующая женщина, наверное, соседка, нашли Шептулина лежащим на лестничной площадке. Он спит, упав лицом вниз, плашмя, простерев руки. “Заберите его, вашего…” – говорит дежурная сострадающим тоном, глядя на него глазами, полными горести. Мы с Малюгиным волочем его в квартиру. Он вроде тощий, но неожиданно тяжелый. Нам противно, а дежурная все причитает: “Ой боже ты мой, господи боже ты мой!” Тут из кармана плаща Шептулина вываливается сорокинская книга о квадратном говне. Малюгин, с презрением, ругаясь матерными словами, держа Шептулина за ноги, начинает смеяться. Чуть не роняет тяжкий груз. Едва мы захлопываем дверь квартиры перед любопытными глазами сердобольных женщин, Шептулин очухивается и начинает злобно матюгаться. Чего это мы его тащим, идиоты? Услышав в ответ предложение подняться с пола и пойти самому, он с трудом поднимается на онемевшие ноги. Гордо отбросив голову назад, он, как одеревеневший, шагает в комнату.
Позже он говорит, что, выйдя утром на улицу, он оказался неласково запихнутым в какую-то машину, напоенным клофелином, ограбленным и вытолкнутым обратно на улицу.
# Вечер я провожу у Макса и Гаянэ. В стене за кроватью образовалась вмятина. Максим объясняет, что стены их сталинского дома вдавливаются под малейшим нажимом, так как промежуток между двумя гипсовыми стенками заполнен рыхлым мусором. Он сравнивает стены дома с политической системой, при которой они были возведены.
# В электричке на Переделкино просят денег на построение храма, потом – жалобным воем – просто на жизнь. Громким голосом рекламируют воскресное издание “Московского комсомольца”, женщина продает колготки.
Дочь писателя Искандера с семьей расположилась на роскошной даче. Она, в заляпанном желтом свитере, пространно разговаривает по телефону. Отчитывает ребенка, во время ее разговоров размазавшего кашу по столу. Позже сcорится с отцом ребенка – светловолосым кудрявым простаком. Заявляет, что давно жаждет познакомиться с кем-нибудь получше него. Он в ответ кричит на нее. Она смеется. Так как он не смог найти работу, он смотрит за ребенком, а она преподает милиционерам английский язык. Мне предлагают ночевать, но я уезжаю.
# В два часа ночи меня будит Шептулин. Барабаня кулаками в дверь, он требует денег на пиво. Мы с Малюгиным еле удерживаем его.
В три часа Шептулин снова стучится в мою дверь. Я не отвечаю, и он колотит все сильнее, буянит. Требует ключей и денег, ему-де надо выпить три бутылки пива.
В шесть утра он тут как тут: “Деньги дай, я щас пойду”. Дождался момента, когда дежурная отпирает двери дома. Вместо того чтобы дать ему денег, я посылаю его на кухню поесть овсяной каши. Он послушно идет на кухню и съедает целую тарелку каши, после чего затихает, но спать все равно не дает – не утруждаясь дойти до своей комнаты, он заворачивает в мою. Плюхается на кровать и засыпает. Храпит.
# Произучав все утро марксизм, я делаю доклад на семинаре по философии. Лидия Владимировна заливается радостной трелью о партии, больнице, мужьях, детях и о тех же зверях с пушистыми белыми хвостами. Весна – пора любви.
Корейцы удрученно молчат. Беременная Ира при упоминании Лидии Владимировны о том, что в первобытные времена дети съедали своих родителей, с ужасом поглядывает на свой округляющийся живот и бледнеет.
Аспирант-юрист нервно щиплет усы. Пальцы у него изогнутые, ногти обгрызанные. Вовка-солнышко исподлобья фиксирует Лидию Владимировну. Его рот под вытянутым и будто вечно капающим носом упрямо зажат. За душистыми занавесками и красно-фиолетовыми воланами давит жара. Воздух словно сгустился, дышится с трудом.
# В кафе “Копакабана” на углу Большой Бронной и Богословского переулка собираются студенты литинститута – Степанова, Садур и Сивов с женой Катей и новорожденным ребенком. Говорят о женитьбе, браке, детях, родителях и домашнем хозяйстве. О литературе – ни слова.
# Шептулин разводит паранойю по поводу телефона, якобы парализованного плеча и НЛО. Я покупаю газету “Из рук в руки” и сажусь на скамейку на Патриаршьих прудах, чтобы изучать объявления в рубрике “Комнаты”. Солнце греет спину, деревья обрастают зеленью.
Дойдя до дома, я начинаю звонить по контактным телефонам, указанным в объявлениях. Телефоны без исключения принадлежат не хозяевам комнат, а посредникам, и ни одной из заявленных комнат уже нет. Вместо них посредники предлагают другие варианты – в других районах, с другими условиями и по другим ценам.
В три часа ночи Шептулин стучится в дверь. “Открой, – визжит, – пусти! Где бутылка? Ты украла бутылку. Дай деньги!” Стук нарастает. Я отпираю дверь, Шептулин появляется на пороге бледный и строгий: “Хочу обсудить с тобой один вопрос”.
# Днем как ни в чем не бывало. Заходит писатель Рубинштейн, с чемоданом: сам везет за границу свои произведения. Хочешь печататься – неси рукопись. Желаешь продаваться – вези чемодан.
Садур, назначив мне встречу в церкви, где Пушкин венчался, приносит кулич от бабушки. Доводит меня до Крапивинского переулка, в пустующий дом, принадлежащий церкви, где с некоторых пор Сергей со Светой из провинции занимают одну из квартир с видом на купола пяти церквей, называя свое жилище “Свободным поселением художников”. Хотя они регулярно платят за газ, воду и электричество, церковь перекрывает им то воду, то газ, то электричество. Ругаясь с церковниками, Сергей и Света самостоятельно открывают завернутые краны. Сергей угощает нас чаем. Далее – закат. Вечерний холодок. Тьма и тишина.
# В обед звонят с вахты: художник Беляев просится в гости. Беляев с аппетитом поедает все имеющиеся остатки еды. Объеденный Шептулин, только что вернувшийся от Стасика, знакомого врача-психиатра, конфузливо улыбается.
# У нас отключили телефон, очевидно, за просроченные миллионные счета Шептулина. Переться на главную АТС Москвы в Даевом переулке оплатить счета и штраф и ругаться с сотрудницами АТС в сто пятой комнате (“Международные переговоры”) почему-то приходится мне. Сотрудницы АТС, услышав мою просьбу подключить телефон поскорее (Шептулин велел выдвинуть такое требование), приходят в бешенство. “Мы другими делами занимаемся! – кричат они. – Не за бесплатно работаем вот вам срок оплаты коммерческие структуры месяцами ждут получения номера у нас вон какая очередь а снять ваш телефон для нас не представляет никакой трудности поразительно какие претензии!!! “Ах, вы не хозяин квартиры?! А ГДЕ ХОЗЯИН КВАРТИРЫ?!!!”
Когда я прихожу домой, Шептулин тут же радостно накидывается на меня. “Ну как?! Сегодня включат?!” – спрашивает он со светлой улыбкой. Я на это могу лишь горько усмехнуться: “Ты что! Не раньше, чем дня через три”. Шептулин на сей неудовлетворительный ответ изменяется в лице и начинает заводиться. Я говорю ему, чтобы он сам пошел разбираться. Если ему телефон так нужен и дорог, у него самого должны найтись и время и силы сходить в Даев переулок. Тем более что наговорил и не оплачивал он, а не я. Шептулин в ярости. Конечно же, он никуда не пойдет.
Зашедший вечером Антон, знакомый Шептулина из Мюнхенского университета, несмотря на свое полное безразличие к женщинам, берет меня с собой в Театр Моссовета. На улице идет сильный дождь, но зонта мы не взяли и, пока бежим до входа в театр, успеваем основательно промокнуть. Сегодня дают “Фому Опискина” по Достоевскому c Сергеем Юрским в главной роли. Антону очень нравится спектакль, он говорит, что он любит российский театр за его приверженность традициям и связанную с этим некоторую запыленность.
В антракте знакомая Антона, некая Муся, распространяется об аквариумах и жабах-альбиносах. В туалете все замки сломаны.
Когда мы выходим из театра, воздух свежий, молодые листья зеленеющих деревьев тяжелы от влаги. Небольшой сад перед театром весь капает и дышит.
# Назвавшись Юрием Петровичем – филологом, оператором и режиссером художественных и документальных фильмов на центральном телевидении, в книжном магазине на Лубянке ко мне привязывается дядя лет пятидесяти. Выкладывая передо мной свою биографию, он доверяет мне, что является сыном ссыльных немцев и родом из совхоза МВД близ Кемерова, в подтверждение чего предъявляет паспорт с соответствующими пометками. Охарактеризовав себя как “проницательного человека”, он интересуется, кто я такая, и, не дождавшись ответа, высказывает свои собственные предположения на этот счет, заключающиеся в том, что я, мол, будучи дочерью работников российского посольства в Венгрии, Польше или Чехословакии, долго прожила там, но в чем-то разочаровалась и возвратилась в Россию. Он хочет взять мой телефон, я, наврав ему, что у меня нет домашнего телефона, даю ему “рабочий”, рассчитывая на то, что он меня там вряд ли застанет.
МАЙ
# В квартире над нами возится исполинская собака. Бегает по коридору, прыгает по комнатам, гигантскими лапами скребя пол и лая гулким, уверенным голосом. Совершенно неожиданно вернулся холод, а отопление уже отключили.
Шалганов, несмотря на резкое понижение температуры, продолжает гулять по городу и звать меня с собой. Где-то недалеко от Арбата по улице идет женщина с широкой задницей, покрытой уродливым свитером, в сопровождении чрезвычайно длинного и костистого мужчины. “Немцы”, – прищуриваясь говорит Шалганов и изъявляет готовность держать по этому поводу пари. Мы догоняем пару и прислушиваемся к их речи. Шалганов оказывается прав.
Ночью мы выходим на Красную площадь со стороны Васильевского спуска. Василий Блаженный величественно возвышается на фоне синего, как чернила, неба. Покинув площадь у Исторического музея, мы оборачиваемся. На красной стене появилась черная тень лихого всадника. Шалганов, ушедший вперед, возвращается. Ходит перед тенью вправо-влево, то приближаясь к ней, то отдаляясь. В ночной тишине раздается щелканье затвора.
# В аптеке напротив американского посольства я покупаю медикаменты для Шептулина. По информации, полученной по телефону Главного медицинского управления, они есть только в этом месте. Реланиум, в аптеках не продающийся без рецепта, я надеюсь купить на толкучке перед аптекой номер один, но сегодня милицейская машина все ездит взад-вперед по Никольской улице, выслеживая старушек. Старушки попрятались по углам, боясь выходить на улицу. Реланиума не найти.
Его, однако, где-то добыла и приносит прямо на Бронную художница Саркисян. К несчастью, она ограничилась одной пачкой, четыре таблетки из которой она уже успела съесть сама. Остатка, который она продает нам по завышенной цене, хватит ненадолго – ипохондрик Шептулин употребляет реланиум в огромных дозах.
# Шептулин потерял паспорт. Ночью приехав домой на такси, он обнаружил, что не взял с собой денег. Оставив портфель с документами в качестве “залога” в машине, он поднялся в квартиру, чтобы взять деньги, а машина тем временем уехала.
Приходится идти в милицию, в пункт охраны общественного порядка, сообщить о факте потери. Шептулин просит меня провожать его в участок, где он собирается представить меня как иностранную невесту. Молодой милиционер, старший лейтенант Сопов, смотрит на меня с ухмылкой. Узнав адрес проживания Шептулина, он берется втолковывать ему, что ему такая большая квартира вовсе не нужна, настоятельно предлагая ему помощь по продаже оной. Взамен за незамедлительное улаживание паспортного вопроса.
# В гостях у Максима и Гаяне. Максим и Ираклий пишут картины, Гаяне читает мой реферат по философии. Говорят об энергетических вампирах, пожирающих чужую энергию. Неважное настроение объясняют магнитными бурями.
Шептулин, испугавшись стремительного убывания запасов реланиума, напился. На всякий случай, чтобы заранее предупредить абстинентный синдром.
# На Малой сцене Театра Ермоловой дают пьесу “Узник второго авеню”, повествующую о неврозах американцев. Школьный звонок над входом в зал время от времени разражается пронзительным звуком. Реально существующее окно используется как часть декорации.
После представления участник спектакля актер Ковалев водит меня по лабиринту коридоров и лестниц в недрах театра. Там стоит запах грима, старой мебели и краски. В гримерной мы пьем сладкое шампанское, заедая его арахисом. В окно видна узкая улица, из запачканной стены над раковиной торчит гвоздь, на нем висит несвежее полотенце. На гримерном столе жестянки с вазелином, пузырек с детской мазью и пузырек с кисточкой, вырастающей из пробки-затычки. Рядом – наручные часы Ковалева. В трехстворчатом зеркале стола, раскрытом как складень, отражаются небольшие стаканы с шампанским – зеленый и желтый.
Ковалев говорит, что если бы пьеса была о России, ее бы ругали. “А так над ней смеются. Потому что вроде не про нас, а про американцев. Над американцами смеяться можно”. Еще Ковалев советует подстричь кончики волос: “Через них теряешь энергию”.
# Шептулин, повинуясь требованиям зашедшего к нему в гости приятеля Лосева, пьет вместо водки ананасовый сок. Едва за Лосевым закрылась дверь, Шептулин бросается к телефону.
Первым заходит Беляев, приносит бутылки. Позже забредает некий Федотик. Он некоторое время колдует над Шептулиным в его комнате, затем заваривает ему чай. Остается ночевать.
Утром я отлавливаю одного художника с двумя бутылками в пакете прямо в дверях квартиры и тут же отправляю его восвояси. Художник удивляется, но покорно забирает с собой бутылки, которые попросил принести Шептулин.
Шептулин, проснувшись, моментально просекает ситуацию и начинает ругаться. “Чего ты лезешь в мои дела?” – кричит он в исступлении.
# Восьмое мая. В отделе сидит Михайлов, дает уроки русского языка японцу-стажеру. У японца витиеватое, совершенно непроизносимое имя.
По телевизору показывают исторические съемки: послевоенный парад на Красной площади. По другому каналу идут все серии “Семнадцати мгновений весны” подряд, одна за другой. Шептулин сидит, как прикованный к креслу, и смотрит. Зовет смотреть и меня. Рассуждает о преимуществах и недостатках русской и немецкой наций. К немцам он относится двойственно. С одной стороны, он восхищается ими, читает и ценит немецких философов, с другой – презирает немцев за малодушие, мелочность и узколобость. Он считает их неспособными на полет мысли, на настоящее вдохновение. Тем более непьющих. В его снисходительном представлении современные немцы в большинстве своем смешные, униженные, незначительные существа, вечно озабоченные своим жутким прошлым, в величии которого они хотя и убеждены, но почему-то то ли не осмеливаются, то ли по непонятным причинам не хотят признаться публично. Видя во всех немцах потенциальных, вернее, прирожденных фашистов, он подозревает, что они страдают фашизмом как наследственным пороком. За что их, по его мнению, надо побаиваться и немного жалеть. Смеясь над пресловутым “немецким комплексом вины”, он пытается спровоцировать меня, делясь своими размышлениями на тему фашизма. Так, он, например, произносит как бы профашистские высказывания, наблюдая при этом за моей реакцией – буду ли я возмущаться, возражать, избегать этой темы, увиливать от ответов или заниматься самобичеванием, обвинять своих предков в том, что они порядком подпортили мне репутацию. Несмотря на свое отнюдь не однозначное отношение к немецкому народу, он чрезвычайно гордится тем, что его, светлоглазого блондина, лучезарного раскрасавца, даже сами “фрицы” не раз принимали за своего. В силу чего он, в принципе, прекрасно мог бы работать и шпионом. Национал-социалистическая атрибутика же имеет завораживающее действие на него. Но вообще он, по всей видимости, восхищается диктатурой как таковой. Живо интересуется не только историей нацизма, так называемого фашизма, но и коммунизма. Иногда кажется, что он – щупленький, слабенький, плюгавенький – сам с удовольствием побыл бы диктатором.
# Дежурная дарит мне два билета на концерт во МХАТе имени Горького по случаю Дня победы, которые кто-то из дома за ненадобностью оставил у нее.
Концерт очень пафосный. Его вершина – выступление стареющей актрисы, выходящей на сцену в кроваво-красном платье, чтобы страшным голосом прочитать длиннющий монолог. В антракте кучка ветеранов, в основном женщины танцуют в фойе под “Цыганочку”, “Калинку”, “Подмосковные вечера” и другие песни, звучащие в исполнении дяденьки с гармошкой. Один из малочисленных присутствующих дедушек заводится до того, что пускается в бешеный пляс. Глаза у него блестят, щеки горят, и бабульки в восторге хлопают в ладошки.
Надрывного “Теркина”, следующего после антракта, мы с женой Федота уже не выдерживаем. Мы не то что уходим, а буквально выбегаем на улицу. Там, ослепленные светом солнца, мы с облегчением переводим дыхание.
# День после Дня победы. По телевизору очередной военный парад. Потом открытие памятника на Поклонной горе, речи Ельцина, Цзян Цземиня, Мейджора и Клинтона. Над мощеной площадью возвышается игла с богиней победы. “Таракан на палочке” успели ее прозвать. После обеда звонит Сорокин и просит Шептулина к телефону. “Ах, он нездоров…”
В Театре Ермоловой победу отмечают теми же чередующимися сценами и песнями, но ветераны среди публики, заполняющей зал примерно на четверть, в абсолютном меньшинстве – тут много солдат.
Тверскую перекрыли для движения автотранспорта, гуляющие пешеходы заняли всю мостовую. У памятника Юрию Долгорукому пляшут под музыку.
# Утром в десять сорок пять Добровольский назначил мне встречу на станции метро “Новослободская”. Усевшись на скамейку, он ставит подпись под непрочитанным рефератом. “Я всегда так делаю, – устало пожимает он плечами. – Мне что, читать всю эту парашу?!”
Днем опять звонит Сорокин. “Как там Шептулин? Он выздоровел?.. Нет?.. Ну ладно, передайте ему привет. Скажите ему, что звонил Сорокин”. И часа через три: “Что – все болен? Может быть, в ы тогда придете?” Вечером во МХАТе имени Чехова будет спектакль по его пьесе “Месяц в Дахау”.
В Малом зале МХАТа – аншлаг. Пришла толпа немцев – спектакль идет на немецком языке. На галерее сидят переводчики-синхронисты. Их голоса хорошо слышны и без наушников, как эхо немецкого текста.
# Шептулин, правой бровью угодив в угол шкафа на кухне, чуть не выбивает себе глаз. Снова брызжет кровь, на его лице образуется шрам. После этого он, сильно шатаясь, падает еще несколько раз. Я накладываю на опасные острые углы в квартире бинты и тряпки, приклеивая их лейкопластырем. Шептулин, заметив эту меру предосторожности, привычно впадает в ярость: “Ты что? Зачем ты это сделала? Одурела, что ли?!”
# Шептулин идет в опорный пункт милиции на встречу со старшим лейтенантом Соповым. Сопов на встречу привел то ли армянина, то ли грузина весьма темной наружности. Старший лейтенант в плохом настроении: “Я тебе говорил, что познакомлю с человеком? Говорил. Так ты не хочешь? Вот, оказывается, зря мы с тобой время теряем”. Когда мы с Шептулиным покидаем опорный пункт, Сопов с брезгливой рожей снисходительно советует мне “следить за ним, чтобы он этим делом не баловался”. Слова “этим делом” он сопровождает жестом – постукиванием по горлу.
После посещения опорного пункта мы бродим по улицам. На улице Герцена в доме номер четырнадцать мой доблестный “муж” снимается у фотографа – нужна фотография на новый паспорт. Лицо у Шептулина серьезное и болезненное – белое, как воск. Несмотря на жару, он одет в теплый свитер и плащ. Вообще на солнце он выглядит, мягко говоря, неестественным.
Позже я прогуливаюсь с Шалгановым. У Сергея в церковном доме день рождения. Рыжий кот Трифон ленив, но за бумажным шариком прыгает очень живо и, как собака, все возвращает его, зажав между зубами. От Светы с Сергеем с нами уходит начинающий коллега Шалганова – Никольский. На скамейке у Чистых Прудов Шалганов чуть ли не засыпает. Никольский делится способами ухода от армии.
Шептулин, встревоженный в связи с моим поздним возвращением, обвиняет меня в легкомыслии, говорит, что успел уже позвонить в розыск. Он боится, что могут грохнуть его или взять в заложники меня, чтобы вымогать у него выкуп. Например, в виде его подписи под договором о продаже квартиры. Максим или милиция – ему теперь один черт.
# Ночью Шептулин три раза будит меня. С шумом принимает таблетки, заваривает чай, ищет зажигалку. Падает в пустые бутылки на кухне. Утром заявляет, что срочно нуждается в реланиуме.
# На Лубянке перед аптекой номер один меня роем окружают старушки. Одна из них предлагает реланиум за восемь тысяч, другая за шесть. Раньше за него брали пять. Первая бабушка, услышав демпинговое предложение конкурентки, вступает с ней в злостную полемику, вторая резко отвечает. “Охуели, что ли, за восемь тысяч продавать!!! – причитает она, будто ей платить за лекарство. – Отойдемте, я боюсь”. Мы заходим в продуктовый магазин, где быстро совершаем акт купли-продажи. Положив в карман восемнадцать тысяч, она вручает мне три пачки реланиума и тут же исчезает. Я остаюсь еще несколько минут топтаться по магазину.
# Горячую воду отключили, мы разогреваем холодную в кастрюле, переливаем ее в тазик и выливаем на голову.
К нам приходят смотреть квартиру. Новая русская лет пятидесяти в сопровождении четырех телохранителей и работница агентства по продаже недвижимости. В обмен на четырехкомнатную квартиру Шептулину надо получить трехкомнатную плюс, кажется, однокомнатную для бывшей жены и что-то еще для сестры. Обе они являются совладельцами квартиры. А еще нужны деньги – чтобы жить было на что. Контору нашли через Стаса. Стас, говорит Шептулин, работает в РУОПе. Еще Шептулин говорит, что назвавший себя его давним другом Максим вовсе перестал звонить после того, как Шептулин в разговоре с ним как-то упомянул о “человеке из организации”.
# На фоне семи кранов над котлованом, вырытым на месте бассейна “Москва”, стоит синий барак, на нем намалевали надпись, напоминающую транспарант с лозунгом: ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ. ВОИСТИНУ ВОСКРЕСЕ.
Вместо трюмо, мечты Садур, в антикварном магазине на улице Качалова поставили сумрачный громоздкий буфет из полированного дерева.
Кроме старинной мебели в магазине продают книги по искусству, литературу на иностранных языках и словари. В словарном отделе сидит писатель Игнатьев и докладывает продавщице о своих впечатлениях от новейшего развития культурной жизни Москвы. Его седая голова клонится набок, выражение его губастого лица печальное. Продавщица, длинноволосая блондинка с мокрыми глазами за толстыми стеклами очков, мощным торсом опираясь на прилавок, слушает рассуждения резонера, предоставив покупателей самим себе.
Перед восемьдесят третьим отделением милиции прогуливается Сопов. Увидев меня, он поднимает брови. “Как там Коля поживает?” – спрашивает старший лейтенант с кривой улыбкой. “Нормально!” – бросаю я небрежно и, не останавливаясь ни на секунду, плавно выплываю на улицу.
# В комнату кафедры иностранных языков, где за большим скособоченным письменным столом заседает седая тетя в завитушках, заходит тщедушная старушечка с ярко нарумяненными щеками, покрашенными в рыжий цвет волосами, в шляпочке и великоватых ей колготках. “С праздниками вас, с праздниками вас!” – суетливо здоровается она. Пообщавшись с седой, рыжая выходит в коридор, чтобы тут же вернуться с цветущей зеленой веточкой в стаканчике с водой. Аспирантка из Института физики подавляет смех.
Преподаватель Мощинская, явившись с почти двухчасовым опозданием, подписывает мне допуск к экзамену и отдает реферат. Работник кафедры Дорогина оприходует двести пятьдесят одну тысячу рублей за участие в экзамене. Оформляя бумаги, она рассказывает о своей дочери, студентке географического факультета, по домашнему телевизору синхронно переведшей речи Клинтона и Мейджора, обзывает вьетнамцев лодырями, затем проводит меня в учебную часть, где сейчас обед, и записывает меня на экзамен. На лекцию в Институте языкознания я опаздываю минут на пятьдесят.
В институте наконец удается урегулировать и вопрос об оплате экзамена – она будет произведена в счет оплаты за следующий учебный семестр. На допотопной пишущей машинке, занимающей весь небольшой стол у окна, секретарь отдела кадров Татьяна Генриховна делает приписку к моему с институтом договору, в которой определяется, что размер платы за следующий семестр будет снижен на пятьдесят долларов.
# После прогулки по территории университета – цветочки, трава, комары – Максим и Гаяне приводят меня к себе домой и угощают кабачками с картошкой – “еврейской едой”, как утверждают они. Гаяне демонстрирует не работающий звукоусилитель для тугоухих – “Дайана”. Квадратную пластмассовую коробочку серого цвета при помощи розовой резинки шириной в один сантиметр нацепляют на телефонную трубку. Из бока усилителя торчит нить, в соответствии с инструкцией предназначенная “для извлечения элемента питания”, то есть батарейки.
# У входа на кафедру иностранных языков на камне сидит кореец, напряженно что-то читает. В десять утра пускают внутрь. “Вы что, на экзамен по русскому языку?” – спрашивают меня у двери. Сочинение я пишу по памяти, по старой школьной привычке выучив его наизусть.
От двенадцати до часа тридцати экзаменующихся выгоняют в перерыв. Прогуливаясь до университета, я в булочной покупаю “Кекс столичный” с яйцом и изюмом. Усевшись на скамейку между смотровой площадкой и фонтаном, я поедаю кекс, разглядывая университетскую высотку.
На кафедре тем временем рядом с корейцем примостилась китаянка. Оба старательно что-то учат. Я от нечего делать читаю стихи обэриутов.
В четырнадцать часов появляется обросший Добровольский и плюхается на лавку в коридоре. Женщина с кафедры выбегает из комнаты. “Вы своего руководителя не привели?” – взволнованно спрашивает она у меня, Добровольского не замечая в упор.
В комнате за длинным столом разместилась комиссия, состоящая из двух ученых теток в теле и одного худенького дяди в очках. Постоянно перебивая мои ответы своими вопросами, они быстро проводят экзамен и, пожелав всяческих успехов, отправляют меня домой. Вот на что ушла двести пятьдесят одна тысяча рублей.
# Шептулин, исполненный жажды обезболивающего, тащит меня на Курский вокзал. Обнаружив, что в аптечном киоске нет фенозепама, Шептулин начинает нервничать всерьез.
На толкучке перед аптекой номер один сгрудилась злая толпа продавцов. Ругаясь, они отгоняют друг друга от клиентов. Сбивают друг другу цены. Тощий мужичок толкает плитку фенозепама за пять тысяч. Для приличия мы заходим с ним за угол, как будто скрываясь от взгляда человека в камуфляже. Шептулин с презрением кивает на него: “Он куплен. Никому ничего не сделает”.
# Малюгин вернулся из деловой поездки. Недели две с лишним назад он, ругаясь и плюясь, уехал на Украину отыскать исчезнувшую партию подсолнечного масла, чтобы предотвратить ущерб в (по его данным) тысячи четыре долларов. Он задержался, и если мы первые дни радовались его отсутствию, сопровождавшемуся редкой тишиной в квартире, то с наступлением второй недели мы все же стали беспокоиться и переживать за него. Еще через несколько дней мы с Шептулиным были почти уверены, что Малюгин больше не вернется. Но сейчас, с его появлением, все наши заботы о нем и добрые к нему чувства словно ветром сдуло. После разборок с деловыми партнерами на родине он, полный сил и напора, снова берется за перевоспитание Шептулина. Увидев его напившимся, он вцепляется ему в горло и прижимает его к холодильнику. Бухает его головой об шкаф. Шептулин, освободившись, хватает бутылку и, от души ругаясь матом, размахивает ею, пытаясь попасть в Малюгина, но тот пока трезв и увертлив. Зашедшая в гости к Малюгину девушка Оксана, сначала с любопытством понаблюдав за происходящим, а затем пугливо пожавшись по углам, наконец вылетает из кухни, чтобы случайно не стать жертвой чужой драки.
Вечером Шептулин в очередной раз грозит повеситься, если я съеду с квартиры. Звучит, правда, не слишком убедительно. Он знает, что я уже не принимаю его угрозы всерьез, и его это бесит. В то же время ему явно неохота делом доказать серьезность своих слов.
# От “Новослободской” мы проходим мимо желто-белой пятиконечной громадины Театра Советской армии, по сцене которого должны были ходить танки. И вроде, говорит Алена, даже ходили.
У входа в Театр теней пышная рыжая мама со строгим пучком на затылке аккуратно причесывает мальчика в клетчатой рубашке. У мальчика пылают щеки и блестят глаза. Публику просят пройти в зал.
На сцену выходит молодая женщина в чем-то длинном. Исполняя шаманские песни, причитания и молитвы удмуртов, она повествует о рождении ребенка, о свадьбе повзрослевшего мужчины и о смерти старика, стучит в бубен, сыплет на него монетки и зерно. После спектакля девушка, переодевшись, выходит в фойе. Светловолосая финноугорка.
Опустившись на одну из скамеек в скверике перед памятником Низами, приехавшая в гости из Лондона подруга Алены Марина выуживает из сумки бутылку коньяка. Она учит нас, как пить из горла, чтобы не захлебнуться. Алена говорит о Набокове.
ИЮНЬ
# Через полчаса после начала концерта современной музыки в Центральном доме композиторов мне вдруг вспоминается кастрюля с вермишелью на плите. Выбежав на улицу, я несусь на Большую Бронную. Запах горелого слышен уже на лестнице, сама квартира вся в дыму. Шептулин валяется на полу у себя в комнате – он ничего не заметил. Кастрюля, пятая по счету, безнадежно сгорела. Ее днище покрывает непробиваемый слой спекшейся, почерневшей вермишели. Широко распахнув все окна и выкинув спаленную кастрюлю с содержимым в мусоропровод, я ухожу дослушать концерт.
Поздно вечером звонит Сорокин. Ни о чем не спросив, верно определяет состояние Шептулина. Квартира проветривается всю ночь, но запах не уходит.
# Фестиваль современной музыки продолжается выступлением Батагова. Батагов давит шумом. После антракта играют на рояле. По окончании пьесы сосед истошно вопит: “Браво! Браво!!!” – аплодирует в исступлении.
# У Алены толпа взрослых отмечает день рождения ее средней дочери Саши. Некая Таня на кухне живописует проказы своей сотрудницы Лены, за последние дни сильно выпивавшей. С утра Лена появилась в офисе в рваных колготках. Марина намекает, что есть одна квартира, но сразу же добавляет, что она не сдается.
# Шептулин по-прежнему. Без изменений.
# После завтрака Алена с младшей дочерью Алиной и Сашей собирают вещи. Прикупив в ларьке перед “Краснопресненской” кое-какие фрукты в дорогу, мы заходим в метро. Миниатюрная Алина проходит как ребенок, бесплатно, протащив с собой через турникет на удивление смирную собаку. На Ярославском вокзале мы садимся на электричку до Клязьмы.
Прошлепав по пыльным дорожкам до речки, мы купаемся и поедаем яблоки. Добравшись до дачи, устраиваем уборку. Тюфяки, подушки, одеяла и ковры выносим на улицу проветривать. Выгребаем, выметаем, вытряхиваем, выкидываем.
Алена снимает половину дачи – за стенкой слышны разговоры соседей, их передвижения. Свою машину они припарковали в крошечном садике рядом с домом. Через открытые двери машины доносится музыка: бум-бум. Аленина половина садика вся в цветах и разных травах. За забором травку жует коза. К нам забредает рыжий кот.
К вечеру жара спадает, с наступлением сумерек температура стремительно снижается. Добравшись до станции уже в темноте, мы возвращаемся в город, ежась от холода. Саша всю дорогу спит, головой припав к окну.
# На Большую Бронную заходит знакомая Малюгина. Заявив, что будет ждать его, она располагается на кухне. Попросив чая, принимается задавать вопросы о Малюгине – что у него там и кто, она же, мол, все понимает. Потянув, таким образом, время и узнав кое-какие не очень интересные факты, Маретта, вздыхая, тушит очередную сигарету, прощается и неохотно уходит.
Малюгин, вернувшись домой, закатывает глаза. Маретта, девушка с балтийскими корнями, звонит ему беспрерывно, но редко добивается свидания. Испугавшись напористости поклонницы, Малюгин просит его в дальнейшем к телефону не звать.
# За забором в Клязьме запрятались военные постройки. На другом берегу мужчины руками стирают белье. Искупавшись и позагорав, все собираются за кухонным столом есть салат. Чай пьем в саду. Там орет соседская музыка и блеет коза. Мы в ответ стучим в тарелки и стаканы.
Вечером я уезжаю в город одна. В электричке играют в карты. В качестве стола используют красную юбку, туго натянутую над мощными ляжками преполной женщины.
# На двери кабинета черная табличка, на табличке желтым шрифтом: УЧЕНЫЙ СЕКРЕТАРЬ В.А.ПЫХОВ. Пыхов, светловолосый, с проседью, в белоснежной рубашечке с короткими рукавами, удобно устроившись за своим письменным столиком, довольненко улыбается круглой физиономией. “Приходите завтра, – говорит он ласковым голосом, – завтра будет Вера Владимировна, она все сделает”.
# Шептулин надел шорты, вернее, широкие летние брюки светло-голубого цвета с отрезанными штанинами; из них нелепо торчат его волосатые белые ноги. Еще он натянул шерстяные носки и напялил сандалии без ремней. Ремни он срезал, чтобы не стесняли ноги – сандалии ему на размер малы.
# Из троих музыкантов, дающих концерт в Доме композиторов, прилично играет один пианист, ядовитый гном с зачесанными назад седыми волосенками. Скрипач с прической а ля “безумное дарование”, своим тучным телом заслоняя пианиста, с удивительным постоянством отвратительно фальшивит. Виолончелист, которому черные волосы падают на лоб и залезают в уши, в силу двухметрового роста кажется скорее созданным для игры на контрабасе, виолончель у него в руках смотрится как спичечная коробка, а звучит как фанерная доска. Могучими пальцами беспрестанно перебирая струны, виолончелист старательно вытягивает шею и закатывает глаза за очками в черной роговой оправе. То рывками задирая голову назад, то утомленно наклоняя ее набок, косясь на прожектора, он, умиляясь, растворяется в звуках, извлекаемых им же самим из инструмента. Порой он качает головой и грозно хмурится, будто ему то ли не нравится игра скрипача с пианистом, то ли мешает публика. Временами его одолевает очарование, и его взгляд устремляется вдаль, в другие моменты проникновенно-отрешенное выражение лица сменяется всепонимающей, несколько искривленной улыбкой…
Среди публики в который раз сидит называющий себя писателем человек, в одном из антрактов заявивший, что обожает космонавтов и все с ними связанное. Он ходит в одной и той же красной рубахе, а в руках держит вязаную шапочку с помпончиком.
# Институт согласился оформить приглашение для отца. Для заполнения соответствующей анкеты мне предоставляют громадную пишущую машинку. В графе “цель поездки” велят написать: “для научной работы”. Машинка стучит, как молот по наковальне, – чтобы привести механизм в движение, нужно сильно ударять по клавишам. “Глубокоуважаемый господин Венцль…”
С подписанным и проштампованным приглашением меня отправляют в машинный фонд к Елене Николаевне, чтобы она послала его факсом моему отцу. Машинный фонд находится в том же флигеле, где и наш отдел; дверь от фонда выходит прямо в подворотню.
Елена Николаевна, решительная дама крепкого телосложения, с копной черных волос на крупной голове, деловито набирает номер телефона отца. “Мужской голос что-то говорит, кроме имени, ничего не разбираю…” – пожимает она плечами, но повторяет набор, пока отец не догадывается переключить телефон на прием факса и бумажка проходит с тихим мурлыкающим звуком. “Все! – ругает она факс, жующий лист. – Отдай!” Энергичным движением она вытягивает лист из пасти аппарата и возвращает его мне, после чего мгновенно растворяется в воздухе. Кто оплатит расходы на отправление факса, остается невыясненным.
# Над улицами повесили растяжки: ЗА ГРАЖДАНСКИЙ МИР И ОБЩЕСТВЕННОЕ СОГЛАСИЕ. – 12 ИЮНЯ – ДЕНЬ НЕЗАВИСИМОСТИ РОССИИ. – СУВЕРЕНИТЕТУ РОССИИ – 5 ЛЕТ. – С ПРАЗДНИКОМ ВАС – ГРАЖДАНЕ РОССИИ.
# Я взялась постричь Шептулина. Задача ответственная, требующая умения и вдохновения. Вдохновение у меня есть, умения нет. Хочется “студента престижного английского университета”, получается “под горшок”. Вся кухня усыпана светлыми волосами.
Позже, учась гладить рубашки, Шептулин со священным трепетом орудует утюгом. За окнами тем временем темнеет – быстро надвигается гроза. Мощным взрывом бабахает гром. Словно снесло полгорода.
# С Шалгановым по ночному городу. Дерево, поваленное через улицу. Свет фонарей. Старый мотоцикл, прислоненный к покосившемуся забору. Разрушающиеся дома. Строительный кран, отрывисто освещенный белыми искрами сварочного аппарата.
В парке Горького нас преследует голубой “Запорожец”. Скрываясь от него, мы уходим в дальний угол парка, там, натолкнувшись на изгородь, оказываемся перед отделением милиции.
Утром на набережной свежо и светло, песочного цвета сталинские коробки залиты мягким светом. Вокруг нас кружатся поливальные машины, бегут спортсмены-любители. Голубой “Запорожец” опять мелькает то тут, то там, подъезжая к нам то справа, то слева.
# Садур пригласила меня на раздачу дипломов в литинституте. Проспав всю церемонию, я добираюсь до института, когда там никого уже нет. Ушли они, правда, недалеко – в кафе на углу – стекляшку под названием “Копакабана”. Там выпускники сидят, сдвинув несколько круглых столиков, и отмечают завершение учебы. Когда большая часть празднующих уходит, оставшиеся перемещаются за стол в предбаннике кафе. У моего соседа по столику отстраненный и будто прозрачный взгляд. “Меня, – говорит он, поднимая стакан с вином, – зовут Олег”.
Выпив в завершение еще и кофе, группа из шести человек принимается медленным шагом бродить по улицам. Дойдя до Патриарших прудов, Ильющенко, Янев и Комаров исчезают за пивом, Садур и Степанова, за время их отсутствия раза три неспешно огибая пруд, на ходу размышляют о будущем, затем усаживаются на скамейку. На скамейках лежит приятная тень, но знойный воздух глушит всякую ясную мысль. Остается лишь сидеть и, лениво щурясь, наблюдать за игрой бликов на воде.
На Маяковской мы ныряем в метро. Задрав голову, бежим по залу. Над нами, распростерши сероватые крылья, неподвижно витает самолет. Мимо прогрохотал поезд. Опомнившись в последний момент, мы бросаемся в закрывающиеся двери.
От проспекта Мира мы идем пешком. Зной слегка смягчился – вечереет. По дороге заходим в магазин.
У Степановой на кухне прохладно. Передохнув, мы распределяемся по местам. Круглый стол покрыт клеенкой, в углу у балконной двери стоит старенькое низкое кресло. Комаров молча щелкает арахис. Янев гнусавым голосом произносит длинную, витиеватую речь. “Хочу, – наконец подытоживает он, – хочу, – повторяет, поднимая стакан, – выпить хочу – за любовь”.
Позже мы перемещаемся в гостиную, там обои темно-красного цвета и антикварные шкафы с книгами и фотографиями. У окна стоит черное пианино, за балконом колышется сочная зелень.
# Утром на кухне – чай, кефир и кофе. По-прежнему жарко и душно. Степанова ставит Уэйтса. Ильющенко в тапках выходит на улицу стрелять сигареты у прохожих. Первый раз он приносит три штуки, второй раз – две.
Едва оправившись от недосыпа, мы отправляемся гулять. Шатаясь от усталости, мы долго блуждаем без цели. В Замоскворечье от сильного ливня спасаемся на чердаке брошенного дома. Там доски, бревна и камни, битая черепица, грязь и пыль.
У станции метро мужчина опрокидывает тележку с ящиками пива. Звенят бутылки, разбиваются с треском, пиво разливается по асфальту. Поднимается тяжелый запах дрожжей. Старуха зло шипит нам: “Грех!”
# Галя Пятигорская, знакомая Марины и гражданка Великобритании, картавя, у телефона разговаривает одновременно с бабушкой, одним из своих бесчисленных детей и со мной. Потратив изрядно много времени на обсуждение лишних деталей, мы договариваемся, что я посмотрю ее квартиру у метро “Речной вокзал”.
Шептулин спрашивает, когда я отдам ключи от квартиры. Я, недолго думая, отвечаю, что отдам их сегодня. Теперь я вынуждена срочно собрать вещи и уехать. Получив разрешение Алены на время складировать вещи у нее, я выхожу на улицу, останавливаю машину и перевожу вещи на Зоологическую улицу. Алены нет, она оставила ключи у соседей.
# Вечером родственница Галины, Инна Ивановна, ждет меня на остановке автобуса на Беломорской улице. Инна Ивановна – высокого роста немолодая женщина, немного грузная. Светлые волосы она собрала в разваливающийся кокон на макушке. Она смотрит на меня изучающим взглядом.
# Я звоню Пятигорской и договариваюсь с ней об условиях съема. Бабушка Галины, перехватив телефонную трубку, многословно предупреждает, что духовкой и пылесосом пользоваться нельзя. Я обещаю не пользоваться ни духовкой, ни пылесосом. Ключи от квартиры мне даст Инна Ивановна, они с мужем живут рядом.
Ночью мне почему-то снятся крокодильчик и Шептулин, превратившийся в муху, утонувшую в бассейне.
# К Алене пришли гости – дети русских эмигрантов, уехавших семь лет назад в Америку. Они, разговаривая с заметным акцентом, отмечают, что в Москве с момента их отъезда произошли ошеломляющие изменения.
После утреннего чая Алена приглашает нас в свою мастерскую в подвале сталинского дома на “Октябрьском поле”. В мастерской она показывает нам склеенные из раскрашенных слоев гофрированного картона трехмерные пейзажи, украшения из металла, а также ряд сломанных пар часов, подвергшихся художественному оформлению.
# Когда я открываю дверь своей квартиры, из-за соседней двери высовывается старушка. Увидев меня, она подходит ко мне вплотную, рассматривая меня с нескрываемым любопытством. “Кто вы? – спрашивает она. – Как вас зовут? Вы будете жить здесь?” Поскольку Инна Ивановна настоятельно рекомендовала мне в случае чего представиться дальней родственницей Галины, я говорю старушке, что я – дальняя родственница Галины. Соседка комментирует появление родственницы Галины в моем лице радостным “ааа!!!”. Просияв, она интересуется, кто родившийся недавно у Галины ребенок – мальчик или девочка. Признавшись в том, что у нас с Галиной давно не было контактов, я отвечаю, что у меня нет точных сведений об этом. Тут старушка произносит менее радостное, скорее разочарованное “ааа!” и несколько тускнеет. Еще более приблизившись ко мне и ухватив меня за рукав, она, пытливо глядя мне в глаза, сообщает мне, что до нее на самом деле уже дошла вся нужная информация о ребенке Галины, но она забыла, мальчик у Галины или девочка, так как страдает, добавляет она тихим, заговорщическим голосом, склерозом. Я, отговорившись не терпящими отлагательства делами, высвобождаюсь из рук старушки, залезаю в квартиру и быстро запираю за собой дверь.
# В автобусе на Шереметьево три девушки приглашают меня в какую-то церковь. На мое замечание о том, что меня вербовать бесполезно, так как я скоро уеду, они, не теряясь, высказывают интерес к цели моей поездки: “У нас везде есть связи”.
Отец, по пути из Шереметьево на “Речной” услышав рассказ о девушках, смеется: “О, боже!”
ИЮЛЬ
# В Царицыно идет проливной дождь. Возле рельсов растянулся рынок автозапчастей и одежды. Мороженое в стаканчике, прогулка по свежей зелени. Перед руинами дворца поп освящает блестящую серебром машину, со всех сторон основательно обрызгивая ее водой. Отец, пораженный, таращит глаза. Пахнет ромашкой, растущей под ногами. По дороге к метро за нами увязывается собачонка. Пищит и смешно ковыляет по асфальту.
# Шептулин отпустил бороду. Борода ему не идет. В моей комнате остался стоять чайник, в нем недопитый мной чай. После моего ухода здесь никто ничего не тронул. Шептулин односложно принимает деньги за телефон. Отец неодобрительно качает головой.
Когда мы спускаемся в холл, дежурная пристает ко мне с вопросами: что там и как. Жалуется, что друзья-де у него, Шептулина, такие-сякие, ломятся к нему в гости в час ночи. Я пожимаю плечами – меня это уже не касается.
# Пыхов, в белой рубашке отдыхающего на крымском курорте, забредшего в московский научно-исследовательский институт по чистой случайности, будет регистрировать моего отца. Окруженный завалами папок, он обстоятельно и долго изучает его паспорт. Аккуратно перелистывая странички паспорта, он задумчиво закатывает глаза и медлительно тянет гласные: “мда-а-а-а-а…” Отец скучающе морщит лоб.
Булочная на Остоженке. Покупатель: “Дайте без сдачи!” Продавщица, отпускающая хлеб: “Денег не беру, права у меня нет”. Кассирша: “Выбивать не буду, перерыва у меня не останется!” Отец озабоченно озирается.
В продуктовом магазине на “Речном” кошка карабкается по пакетам с манной крупой. Котенок под прилавком сворачивается в клубок. По сырам и колбасам лазает рыжий таракан. Отец бледнеет.
# За две тысячи рублей с каждого, невзирая на ВЫХОДНОЙ ДЕНЬ, провозглашаемый табличкой на наружной стене, нас пускают в Новодевичий монастырь.
На кладбище к нам подбегает прыткая кареглазая блондинка и предлагает свои услуги. Она водит нас по рядам, показывает могилы Шостаковича, Гилельса, Ойстраха, Шаляпина, Пушкина, Чехова, Козловского, Левитана, Хрущева, Косыгина и Молотова.
Отец у могил музыкантов, писателей и поэтов почительно наклоняет голову. Могилы советских политиков эмоций у него не вызывают.
Позже мы успеваем зайти еще и в Донской монастырь. Выйдя с его территории, мы спрашиваем у прохожей дорогу к станции метро “Парк культуры”. Женщина, с любопытством рассматривая отца, спрашивает у меня: “Это у вас работа такая?” Я утвердительно киваю головой, идущий рядом отец, не понимающий ни слова по-русски, и не подозревает, о чем мы. Женщина вспоминает о своем детстве у Поклонной горы. Гора тогда еще была горой. Летом там собирали грибы, зимой катались на санках.
# С Останкинской телебашни мы наблюдаем за пожаром завода и работой пожаротушительного вертолета. Вертолет, повиснув в воздухе над прудом перед дворцом, расправляет вместительный красный мешок. Зачерпнув воды, перелетает, описывая дугу, к заводу и выпускает воду над ним. Вода шквалом обрушивается на мощное пламя, пламя на время пригибается под напором воды, потом, отряхнувшись, вспыхивает вновь, хоть и с уменьшенной силой. Вертолет возвращается к пруду.
Спустившись на землю, мы следим за работой вертолета снизу. Снизу кажется, будто вертолет, черпая воду, садится на одну из башен близстоящей церкви.
# Утром мы выезжаем из города на электричке с деревянными скамьями. За окнами солнце и зелень. В Сергиевом посаде поют монахи в черных рясах, звонкий голос баса звучит как большой колокол. Собор весь воском пахнет и блестит, посетителей прибавляется, образуется давка, мы выходим с трудом.
“Берите киндзу, берите лук, – окликают нас старушки на рынке, – молодой и свежий, родниковой промыли водой, неострый и нежный, берите и тот и другой, отдам за полторы! Дай бог вам счастья, ешьте на здоровье!” Отец вслушивается с умилением. Завтра – отъезд.
# Ранним вечером заходит Инна Ивановна и забирает какую-то банку с мукой из кухонного шкафа. Контролирует, видимо, все ли в порядке в квартире. Успокоившись на сей счет, уходит.
Шептулин звонит и говорит, что срочно надо оплатить счета за телефон, он даже готов подъехать сам. Мы встречаемся с ним у метро. Шептулин в засаленных джинсах и дырявом свитере. Взгляд у него беспокойный, встревоженный.
# В полдень раздается звонок в дверь. Мужской голос за дверью объявляет: “Это я – муж Инны Ивановны”. Муж Инны Ивановны заносит рекламную газету, которую он вынул из почтового ящика. Прощаясь, он говорит: “Спокойной ночи”.
АВГУСТ
# Утром за окном моей большой комнаты сияет зеленый свет, листья деревьев шуршат в открытую форточку. После обеда с двух до пяти на тесной кухне стоит желтый зной. Мерцает густеющий воздух. За стеной истошно кашляет соседка.
По телевизору показывают одну из серий старой передачи по немецкому языку. Ее ведет молодой Добровольский, с пышными усами смахивающий на турка. “Der Doktor mцchte wissen, wie es dir geht”, – говорит он четко и громко, лучезарно улыбаясь, словно рассказывает анекдот.
# Перед подъездом на Беломорской совещаются старушки-соседки. “Свет отключили, – заявляет моя непосредственная соседка из семьдесят девятой квартиры (недавно она сообщила мне, что она – “старшая по подъезду”), – но его скоро включат. Так что ты не пугайся, не бойся. Это только свет отключили…” Я и не боюсь. Разуваясь, я, тем не менее, размышляю над тем, где бы поблизости купить свечи. Думать, правда, долго не приходится. Когда я открываю холодильник, свет врубается. Даже радиоприемник весело начинает чирикать как ни в чем не бывало. С утра казалось, что он сгорел, вернее, внутри него что-то перегорело. Несмотря на то что он ловит одну-единственную программу, он, являясь раритетом, обладает определенной ценностью: такого нигде уже не купишь.
# Идет сильный дождь. Садур-старшая, на днях приехавшая из Ялты, ходит по квартире в шортах. “Как я там отдохнула от литераторов!” – восклицает она, отбрасывая назад длинные белые волосы.
# Библиографический отдел библиотеки Института философии изобилует деревянными ящиками картотек. Карточки написаны от руки, тонким аккуратным почерком. На некоторых карточках наклеены вырезки напечатанных на пишущей машинке текстов. Труд вековой, достойный восхищения. Среди ящиков томится мужчина средних лет, худой, седой, в очках, слегка угрюмый и рассеянный, с блуждающим взглядом. Он медленно, чуть неуверенной рукой приглаживает волосы, убирая их за ухо. Работницы библиотеки отправляют меня искать дальше – в Институт научной информации по общественным наукам. Покидая библиотеку, я ловлю панорамный вид в окне: крыши домов, кроны деревьев. Пятый этаж.
Записавшись в Библиотеку иностранной литературы, я отыскиваю немецкую и русскую энциклопедии по философии. Статьи “Язык” и, соответственно, “Sprache” из обеих энциклопедий вырваны. “Движение” есть, но “Материю” из пятитомной философской энциклопедии вырезали. Попросив работницу библиотеки сделать мне ксерокопию со статей “Движение” и “Пространство и время”, я готовлюсь ждать. Ждать приходится долго. В библиотеке запах книг и тысяча мелких звуков.
# Вечером – у Максима и Гаяне. Их приятель Цитриняк поет песни под гитару. Голос у него громкий, и кажется, что стены выгнутся под его напором. Разговоры совершенно бестолковые.
Позже мы перемещаемся в квартиру матери Цитриняка на Каховском шоссе. Квартира двухкомнатная, одна комната проходная. Мебель в комнатах советская, но на кухне есть забавный самодельный шкаф. К утру питие потихоньку переходит в поминание усопших. Мать Цитриняка умерла первого августа.
# Библиотека Института философии. “Откуда вы, товарищ? – спрашивает библиотекарша в очках, рассматривая меня строго. – Cтудентам не даем, – объясняет она лаконично, – только сотрудникам”.
Звонит Гаяне – она на “Мосфильме” сделала ксерокопии со статьи “Материя” – у них на работе есть пятитомная философская энциклопедия. Имея на руках и статью “Движение” и статью “Материя”, наконец можно будет написать реферат.
# В отделе пьют шампанское. “Прибалдели?! – подытоживает Баранов. – Хорошо! За работу!” Старики, не обращая на него внимания, продолжают рассказывать анекдоты из жизни лингвистов. Ржут.
# Остановившись на “Соколе”, поезд метро простаивает полчаса. Дальше он ползет шагом, с долгими перерывами на каждой станции. Я сильно опаздываю на “Новокузнецкую”, но Комаров все ждет. Прогулявшись по бульварам, мы заходим в квартиру попить амаретто и поесть слив. Степанова путешествует по Германии.
СЕНТЯБРЬ
# Шептулин на открытие курируемой им выставки в галерее “На Солянке” не пришел. Художник Сальников ходит в футболке с розовой свинкой. Они с женой – художницей Ниной Котел зовут меня в гости, оставляют телефон. Рубинштейн, со стрижкой ежиком похожий на маленького короткошерстого зверя, здороваясь со мной, говорит “Абенд!” интонацией Heinzelmдnnchen – гномиков из давнишнего немецкого мультика-сериала, показывавшегося по вечерам на одном из главных телеканалов в Германии. На улице на меня набрасывается Малюгин. Он стал еще более мерзостным и почему-то все называет меня “зайкой”. Сообщив о том, что Шептулин напился и лежит дома, он расспрашивает меня, не давала ли я ему в последнее время деньги. “Конечно, дала, – говорю я, – телефонные счета оплатила”. Явившийся с Малюгиным Катышев сбрил бороду – почти неузнаваем. “Я помолодел! – с гордостью заявляет он на всю улицу. – Не узнала?!”
# Шалганова нет дома. “Я не в курсе всех ваших дел”, – отсекает возможные вопросы подошедшая к телефону мать и вешает трубку.
# В отделе сутолока. Все кричат, суетятся, машут руками. Ефим Лазаревич, сюсюкая с какой-то подопечной девушкой, заставляет ее есть. Девушка есть не хочет, фигуру бережет, но возражать не смеет. Посему все же ест. Зрелище поглощающей пищу девушки приводит Ефима Лазаревича, до этого озабоченно-хмурого, в отличное настроение. Он напевает, гудит, бубнит. Отстукивает такт на столе.
# По выставке в “Московской палитре” снуют энтэвэшники – зеленоглазый оператор и Громов, ведущий ежедневных культурных новостей. Выйдя на улицу, Громов обращается ко мне с вопросом: “Могу я записать ваш телефон?” “Опять?!” – удивляюсь я. Громов в недоумении, он уже забыл, как просил мой телефон в январе, в “ТV-галерее”. “Молодой человек, у вас пятисот рублей не будет?” – прерывает наш разговор бомж. “Зачем?” – интересуется Громов. “Вот все говорят “на хлеб”, – отвечает бомж, – а я скажу честно: на водку. Четыре пятьсот есть, не хватает пятисот”. Когда бомж, получив от Громова пятьсот рублей, отдаляется, я спрашиваю у Громова, зачем ему мой телефон. Громов говорит: “Соблазнить”. Выдержав паузу, он добавляет: “Иногда я и женюсь. Мне тридцать лет, я был женат три раза”.
# С Комаровым зигзагами по темнеющему Замоскворечью. Белая церковь во дворе, застекленная галерея между домами. Якиманская набережная. Редкие лампы, красный свет в окнах завода из кирпича, трубы. Желтый свет в окнах пятиэтажного дома. На противоположной набережной канала – склады. Перейдя Малый Каменный мост, мы выходим на Болотную площадь. По площади бегают собаки, к нам подходят какие-то парни. Один из них, уставившись на меня, останавливается. Смущается: “Может, я обознался – нет?” – “Не зацепляйся!” – говорит ему второй, смеясь. Начинает холодать.
# В галерее Марата Гельмана на Якиманской набережной проходит прощальная выставка. На стенах – своеобразная стенопись Кошлякова и Шабельникова. В галерее много людей, тесно и душно. На набережной дует холодный ветер, за спиной плещутся серые волны. Дом на набережной в лучах заходящего солнца. Передо мной – брошенный угол, кривые домишки. Развалюхи, двухэтажные руины.
Вернувшись на выставку, я на некоторое время застреваю в дверях с Ирой Кулик. Кошляков угощает нас вином в пластмассовых стаканчиках и орешками с ладони. В конце вечера нас остается четверо – с Кошляковым пришла его подруга, немка из Гейдельберга.
На темном перекрестке неподалеку от галереи останавливается черная иномарка. “Куда вам?” – спрашивает кавказец, сидящий за рулем машины. “Новокузнецкий переулок”, – говорит Кулик, теребя длинную прядь волос пальцами в перстнях. На Новокузнецком, в книжном магазине “Ad Marginem” Иванова соберется та же компания, что только что была на выставке. “Садитесь!” – говорит кавказец. Выруливая с перекрестка, он любопытствует: “А что там – вечеринка? Для этих – умных? А вы знаете анекдот, в котором водка – книга, пить – читать, а самогон – рукопись?” Денег за проезд он не берет.
# К Филипповой в Брюсовом переулке заходят некий Олег и Роберт Гегель, американец немецкого происхождения. Стремительно напиваясь, жуликоватый Олег все повторяет, что он – козерог. Сын Филипповой Арсений ерзает по стулу, немецкий муж-бизнесмен сдержанно молчит. В середине стола лежит пятиконечная звезда из стекла фиолетового цвета.
Утром меня угощают мюслями с чаем. По квартире ходит растерянный кот.
# Вечером я звоню по телефону, оставленному мне Кошляковым, но нет гудка. Позже я все же дозваниваюсь до квартиры, но Кошлякова нет дома. Подошедший к телефону бойкий дедушка скрипучим, как дверь старенького шкафа, голосом советует перезвонить завтра.
# После вернисажа мы с Обысовой едем на Войковскую, в гости к Музыке – “пиво пить”. В темноте у метро бабки продают колбасу и другую дребедень. Купив у них подмороженные крабовые палочки, мы добираемся до дома Музыки на трамвае. Музыка живет на последнем этаже кирпичной пятиэтажки. Его гости, Степа и Сережа, опьянев от “Кодру”, на кухне играют в ладошки. В комнате работает музыкальная установка – Музыка переписывает музыку. Дойдя с Музыкой до остановки трамвая, я сажусь не в ту сторону.
# Пока мы с Обысовой говорим по телефону, она пытается вскрыть какой-то ящик, в котором она хранит деньги. Ключ сломался в замке – сейчас она острыми предметами ковыряется в нем. Деньги нужны на поездку в Петербург. С радостным криком “Взломала!” она быстро прощается.
# Вечереет. Город мокрый после дождя. В галерее “Дар” начинающая художница выставляет наивное искусство: детские портреты. Публика состоит главным образом из студентов Архитектурного института. Холеные мордочки, смазливые юноши. Напиваются, умиляясь то ли творчеству, то ли самим себе.
В “Ad Marginem” представляют книгу молодых последователей Хайдеггера. Под их тихое чтенье Сальников угощает вином. Среди слушателей ходит низкорослый бородатый человек с длинными седыми волосами. Босой, в шортах. Вдруг появляется Музыка со своей рыбьей улыбкой во все уши и раскосыми глазами. Он собирается поехать на дачу позаниматься философией. Приносит Иванову аудиокассеты.
Петровская держит красные гвоздики в руках – завтра она на полгода уедет в Страсбург. Философ Подорога серьезен и немногословен.
# Краснодеревщик Свят с женой Светой думают разъехаться с набожной и сварливой сестрой Свята. Им, конечно, жаль бросить роскошную квартиру на Савельевском переулке, в самом центре города, но в Измайлове они могут получить сто квадратных метров в кирпичном доме, с удобной планировкой и видом на лес. “Тоже неплохо, – вздыхает Света, – тем более без соседей”. Не решившись, однако, пока на переезд, день рождения Свята отмечают в Савельевском переулке.
За поеданием блинов немка – студентка юридического факультета из Трира завязывает контакт с работником германского посольства. Преподавательница русского языка Трирского университета, приведшая студентку, распространяется о “врожденных идеях”, в том числе о припоминании иностранного языка как исконно родного.
Позже выключают свет и переходят к танцам. Девушка в чем-то коротком, белом дает мне телефон экстрасенса.
Ближе к ночи все передвигаются на Поварскую. Там нас встречает друг Свята и Светы – Егоров, одетый в красный пиджак. У него сегодня тоже день рождения. В квартире Егорова темнота, горят свечи, блестят фужеры. Под еврейскую музыку устраивают безумные танцы. Массажистка Ира с диким пеньем (“ОЧИ ЧЕРРРНЫЕ!!!”) набрасывается на работника германского посольства, хватая его натренированными руками. Вскрикивая от боли и страха, он судорожно отбивается, но Ира не отстает. В завязывающейся борьбе она берет верх. Вцепившись в работника посольства, она валит его на пол. Взвывая, он освобождается из последних сил. Кто-то ему, правда, помогает, нейтрализуя буйствующую массажистку.
Вдоволь отметив день рождения Егорова, мы плетемся обратно на Кропоткинскую. Перед “Спорт-баром” нас останавливает молодой человек: “Я приехал из Иерусалима. Шалайм, иди сюда! I love Russia!” “За что?” – спрашивают у него с громким смехом. Напуганный, израильтянин ретируется. Знакомый Свята Миша с полулитровым пластмассовым стаканом пива в руках ловит машину, расплескивая драгоценную жидкость по мостовой. Сев в машину ко второму остановившемуся водителю, Миша просит: “До Кропоткинской”, кто-то из коллег Свята вытаскивает его из машины и ставит на ноги.
В квартире нас укладывают спать на ковре в гостиной. На ковре жестко и холодно. Через некоторое время к уже лежащим присоединяется еще и пьяный Миша. Топая по полу, он возмущенным голосом жалуется на то, что его “там чуть ли не изнасиловали”. Ложась спать среди нас, он ноет и хихикает, возится и дергается. Заснув наконец, он начинает храпеть. Под утро мне снится сон: город Трир оказывается подмосковным селом. Туда ходят электрички.
На завтрак – остатки блинов и крутые яйца с вареньем. Свят держится за раскалывающуюся голову. За ночь, переставив часы, нам вернули тот час, которого лишили нас весной, поэтому как бы еще и не поздно. На улице тихо и пустынно, будто раннее утро.
# Кошляков встречает меня на станции метро “Бауманская”. По дороге он рассказывает, что район старый и в нем находилась Немецкая слобода. Кирпичный дом, в котором он живет, давно не ремонтировался. В коммуналке на третьем этаже у него есть скромная жилая комната. Комната обставлена скудной, простой мебелью. Одежда убрана на штангу, приделанную к стене рядом с окном. Кошляков говорит, что он при многочисленных переездах мебель с собой не берет, а оставляет. Он-де всегда живет в коммуналках близ центра, а мебель как-нибудь материализуется сама.
Мастерская Кошлякова находится этажом ниже, в восьмикомнатной квартире с высокими потолками, заселенной в основном художниками. Квартира забита холстом, рамами и картинами. От них стоит запах красок и клея. В мастерской Кошлякова сохранилась печка, облицованная кафелем. Стены обклеены белой бумагой А-второго формата, которую он задешево достал в какой-то типографии. Мастерская достаточно просторная, Кошляков складирует в ней огромных размеров произведения – немецкие фотообои, на которых он нарисовал архитектурные фантазии. Еще есть картины с изображением видов Москвы, на которых город напоминает древнеримские или древнегреческие монументы. Есть картина Садового кольца, к которой прилагается гипсовый макет фигуры советского интеллигента в галстуке, читающего книгу. Макет Кошляков нашел в развалинах мастерской скульптора Томского.
Где-то в середине длинного коридора лежит Дик – лохматая собака с чертами овчарки. Дик лениво дрыхнет, мало реагируя на происходящее. Только когда мы проходим на кухню, он медленно поднимается и плетется за нами, чтобы лечь на кухонный пол. Большая, покрашенная в темно-зеленый цвет кухня практически пуста. Трубы карабкаются по стенам, по всей длине кухни протянуты провисающие в середине веревки для белья. У простенка между двумя окнами одиноко стоит покосившаяся газовая плита. Одна из двух конфорок горит. В левом окне выбита часть стекла. Справа от двери перегородка отделяет покрытую несмывающимся слоем грязи ванну. Над ней уныло висит маленький ржавый кран, из которого капает холодная вода. Кошляков говорит, что в доме нет горячей воды и воду приходится греть на плите. В тусклом свете лампочки в туалете виднеется безнадежно почерневший унитаз. Махровая вонь столбом.
Вскипятив воду для чая, мы возвращаемся в мастерскую. Кошляков знакомит меня с обитателями квартиры – любителем песен донских казаков Шабельниковым, его бледной и худой женой Таней из Твери, недавно поступившей на отделение критики в литинститут, и подругой на данный момент пребывающего в Берлине художника Дубоссарского Викой. После некоторого количества выпитого “киндзмараули” тощая, как щепка, миниатюрная, угловатенькая Вика, покружившись под звучащий с аудиокассеты скрипичный концерт Моцарта, обессиленно падает на пол, смеясь. Кошляков на кухне играет фламенко на гитаре. Тетя Галя из деревни, живущая в каморке за кухней, выгоняет его в коридор. Ей эта музыка не нужна.
Когда мне становится плохо от выпитого вина, Кошляков предлагает мне съесть кусок хлеба с ливерной колбасой. Я, отказавшись от бутерброда, отсыпаюсь в пустующей комнате Дубоссарского.
Поздним утром Кошляков пытается заставить меня позавтракать борщом с салом, черным хлебом с толстым слоем масла, чесноком и яичницей с помидором. Твердит, что надо есть здоровую и полезную пищу. После завтрака он показывает мне фотографии родного Сальска и Москвы – руин империи.
Когда мы уже заканчиваем просмотр фотографий, в мастерскую заходит темный персонаж в светлом плаще, с зонтом в руках. Беспокойно расхаживая по комнате, он живо жестикулирует и нервно шутит тем хриплым голосом, который я услышала на днях по телефону. На вид ему около тридцати. Его зовут Авдей Тер-Оганян.
Появившееся за окнами солнце заливает мастерскую светом. Мы с Кошляковым отправляемся на прогулку. Перед бывшим монастырем из красного кирпича сидят бомжи и греются на солнце. От статуй спортсменов и каменных ваз на построенном в пятидесятые годы, ныне разрушающемся стадионе отбились целые куски. На дикорастущей траве мать, сын и овчарка играют в футбол.
За четвертым автобусным парком – церковь Петра и Павла. Кошляков говорит, что ее проект начертил сам Петр Первый. Дальше – сад и заброшенные усадьбы. Зеленая дверь в серой, облупленной стене, столб забора с таинственным змеевидным знаком. В луже на асфальте – тень от перил моста. Вдоль наклонившегося в сторону мостовой фасада покосившегося дома добираемся до “Красных ворот”, оттуда едем на автобусе по Садовому кольцу – у Кошлякова дела в “Якут-галерее”.
# На Лесной улице несет калом. У магазина с вывеской “Оптовая торговля кавказскими фруктами Каландадзе” припаркован роскошный автомобиль. В нем за затемненным стеклом сидит мужчина, чего-то ждет. За магазином пахнет сосисками.
Во время революции, говорят Сальниковы, в этом магазине находилась подпольная типография. Сейчас там музей.
Котел, сидя на матрасе, расстеленном на полу, рисует шкурки кабачков. Готовые рисунки она повесила на стену: очищенный кабачок, кучка очистков, спирали яблочной кожуры. Закончив с последним на сегодня рисунком, Котел уносит кабачок на кухню. Там он вскоре оказывается на сковородке, затем на наших тарелках.
# Лучи солнца лежат на желтых стенах в Архангельском. Статуи забили досками. С колоннады сваливаются известняковые балюстрады. Вокруг дворца, реставрируемого сверху, начиная с башни, водрузили забор. Забор расшатался и почернел, он скоро развалится. Над рекой стоит церковь Архангела Михаила, белая, с деревянным куполом. В клубе намечены показ фильма “Канувшее время” и вечер танцев. На доске объявлений оба названия слились воедино: Вечер танцев “Канувшее время”. В холле клуба стоит кабинетный рояль, на стене висят бездарные картины. Копошатся женщины, выполняя какую-то работу.
Чуть ближе к воротам мы заходим в строение, похожее на павильон метро, с надписью “Московские минеральные воды”. Здесь разливают лечебную воду. На двери – табличка, возвещающая о том, что она “отпускается только по санаторным карточкам”. Внутри обнаруживается фреска годов семидесятых текущего века: размашистые пестрые цветы в наивном стиле. По стенам расставлена гигантских размеров мягкая мебель. Женщина за стойкой, уставившись на нас недоброжелательным взглядом, злобно приказывает: “Закройте дверь!” Кошляков, послушно затворив дверь, подходит к стойке и заказывает воды. Женщина открывает кран и заливает в стакан мутную жижу. Я выбегаю из павильона. Кошляков вслед выпрыгивает на крыльцо со стаканом лечебной воды в руке: “Ты не будешь?” – “Нет!” – решительно мотаю я головой. Кошляков, выдохнув, с выражением отвращения на лице залпом выпивает стакан и отряхивается: “Ба! Гадость какая!”
Покинув территорию парка, мы около дороги находим противогаз. Кошляков, тщательно рассмотрев его, бросает его обратно в траву: “Второй номер – маленький”. Поедая яблоки, мы идем вдоль забора.
# Тер-Оганян рассказывает, что неделю тому назад исчез “хозяин” их квартиры. Этот алкоголик – последний законный владелец одной из комнат в их коммуналке. Посоветовавшись с сотрудницами жэка, художники в свое время уговорили его пустить их в квартиру, в остальном давно расселенную. Чтобы алкоголик окончательно не спился и не умер, они его в целях выведения из запоя обычно запирали в комнате, но на этот раз он изловчился и с достаточно высокого второго этажа через окно выбрался на улицу. С тех пор домой он не приходил. Художники подозревают, что он погиб. Телефон по причине неоплаты счетов уже отключили.
# Арбат, дом номер тридцать восемь. Лестница широкая, ступеньки крутые. Четвертый этаж. Перед входом в галерею “Fine Art” – два кресла из искусственной кожи и бумажка не стене: МЕСТО ДЛЯ КУРЕНИЯ. В галерее, развалясь на диване у стены, приехавшие в Москву немецкие художественные критики, растрепанные кудрявые и краснолицые мужчины в синих пальто и серебряных оправах, разглядывают русских с неподдельным интересом. Сохраняя безопасную дистанцию.
Настроение у художников – участников и неучастников выставки хорошее. Немецкие художники позируют русским, фотографирующим их, бросаясь на пол и с неискоренимым русским акцентом выкрикивая ругательства на немецком языке.
# У Тер-Оганяна в мастерской – кастрюля с каемочкой, эмалированный бидон и воронка, покрытая синей глазурью. Хохочущие “метрономы” радостных цветов и картинка размером в спичечную коробку.
Тер-Оганян разговаривает, курит и пьет. В его галерее “Вперед”, функционирующей в данный момент без помещения, продаются по контракту еще не существующие произведения искусства: картины, объекты, инсталляции и прочее. Бланк контракта подписывается художником и галеристом. В бланке указываются жанр, размер и цена произведения (в долларах), а также срок “доставки”.
Дик возбужденно лает: приходят гости, приносят бутылки. Гости громят вафельный торт, орехи сыплются на стол. С кассетника звучит запись Дины Верни, затем джаз.
Кошляков продал свой домик в Архангельском. За это, как он считает, надо выпить. Кошляков на свете один такой, говорит Тер-Оганян. За что, естественно, надо выпить. Кошляков призывает к избавлению от всего лишнего. “Сегодня, – заявляет он, раскидывая руки в широком жесте, – я почувствовал себя свободным!” За что, безусловно, стоит выпить.
# За окном на фоне неба все четче и ярче вырисовывается дерево: светает. На траве, уже покрытой тонким, лоскутным слоем опавших листьев, расстелили красный ковер. Женщина в красном платье и красном фартуке бодро колотит ковер веником. Ковер пылает, женщина пыхтит. Над ее головой шелестят вершины берез.
Открывается дверь. Галя врывается в комнату без стука. “Ребята, вы не спите?! – с хохотком кряхтит она. – Не спите?” Трясясь со смеху, она подается назад. Оттесняя Дика, она захлопывает дверь. Галя выгуливает Дика, принадлежащего пропавшему без вести алкоголику. Она и варит ему кашу, которую Дик покорно ест, хотя от нее он страдает мучительной изжогой – из его пасти идет едкий душок.
Следующей – в длинной юбке, скромном свитере и платке – появляется Вика. То ли собирается на службу в церковь, то ли пришла оттуда.
Около четырех часов собираются за столом есть борщ, приготовленный Кошляковым. В дымящемся борще половинки картофеля образуют небольшие островки. Вокруг них плавают глазки жира и куски капусты.
# Неизмеримо большей привлекательностью, чем выставляющиеся в “L-галерее” скучноватые, однообразные картины художницы с польской фамилией, обладает буфет из бутербродов, овощей и фруктов. Две махонькие девочки безудержно запихивают в рот сочные четвертинки помидоров. Глаза округляются, желваки работают, светло-красный сок течет в рукав парадного платьица, проворные мамашины пальцы хватают желтую салфетку, останавливают ручеек, спасают платье.
На улице к Тер-Оганяну подходят двое – шустрого вида грузин с приятелем. Быстро пройдя мимо милицейских машин, припаркованных около галереи, они отправляются во двор. В кустах между мусорными баками они зажигают косяк. Затянувшись с присвистом, они кашляют и приседают. Докурив, они с блестящими черными глазами вскакивают на ноги и выметаются на улицу. Расходятся так же мгновенно, как и сошлись: на остановке грузины растворяются за проезжающим трамваем.
Заторможенный от косяка Тер-Оганян идет с понурой головой, осторожно ставя ноги перед собой. Сосредоточиваясь, он исподлобья посматривает вокруг себя. Девушка, напротив которой он садится в метро, пугливо косится ему на руки.
# На Бауманской художник Сигутин все в том же красном свитере тихо ходит по мастерской Кошлякова, напряженно размышляя. Вика сидит и курит. Говорит, что хочется выпить еще. Она, худая и изнуренная, пьет, но не ест – голодает. Под глазами темные круги. Тер-Оганян, в синем костюме своего отца (в котором тот когда-то очень давно катался, кажется, на лыжах), шумно носится взад-вперед. Садится на разные стулья, курит. Хмурится, уставившись в пол.
# Доехав до “Сходненской”, я поднимаюсь на улицу. Ищу остановку 199-го автобуса. На автобусе еду по ухабистым дорогам. Пассажиры пустым взглядом смотрят в заднее стекло.
На Аэродромной улице меня ждут Тер-Оганян в светлом плаще и его давний друг Белозор, держащий под мышкой пачку пельменей. У кавказцев через дорогу мы покупаем арбуз – тысячу рублей за килограмм. Нагруженные этой едой, мы идем в гости.
Цирковая артистка Лена живет в панельном доме. Ее двухкомнатная квартирка обвешана коврами. У стены стоит уродливое пианино, на столе – гигантских размеров букет искусственных цветов, вокруг стола – мягкая мебель красного цвета. В углу – турник, на нем Лена вешается, как она говорит, “за пятки”. У Лены гибкая спина и прямая осанка, зато она с некоторым трудом говорит. “Нехватку словарного запаса” она старается восполнить чтением романа Генриха Бёлля “Глазами клоуна”. Простая и добродушная Лена с удивлением и опаской созерцает нежданно ввалившуюся к ней компанию, пожирающую принесенные с собой продукты, в том числе оказавшийся неспелым арбуз, бесцеремонно пачкая ковер. Расчувствовавшись, гости ничего не стесняются. У писателя Белозора увлажнились глаза, некогда структуралист Немиров, теперь рок-поэт, фыркает, хихикает и бросается бранными словами. Его жена Гюзель пытается утащить его вон, но тщетно – они вдвоем сваливаются на пол. В спальне живут четыре белых голубя. Иногда, рассказывает Лена, она дает им летать по квартире.
ОКТЯБРЬ
# В пасмурную погоду мы с Тер-Оганяном едем на “Пушкинскую”, чтобы встретиться с Белозором и его женой Ольгой. Белозор, невысокий ростовчанин, в кожаной кепке с козырьком походящий на сицилианца, со своей очкастой блондинкой-русалкой, снимающей для телевидения Бутырку, опаздывают. На улице нас с Тер-Оганяном останавливает торопливый парень. “Можно вас на секунду? – спрашивает он скороговоркой и, не представившись, не дождавшись ответа, тычет нам под нос микрофон: – Чем вы занимаетесь в свободное время?” Тер-Оганян, радушно рассмеявшись, отвечает не задумываясь: “Прогуливаемся, читаем, выпиваем”. Спешащему репортеру этого достаточно. Резким щелчком выключив микрофон, он, не поблагодарив и не попрощавшись, убегает ловить новых респондентов.
В подземном переходе под гремящую из киоска музыку Тома Уэйтса, размахивая тростью, кружится женщина в засаленном светлом плаще и платке. Темнолицые мужчины хмуро наблюдают за прохожими.
Купив несколько бутылок дешевого вина, компания перемещается во двор одного из домов в Трехпрудном переулке. Так как скамейки со двора унесли, приходится пить стоя. Бригада рабочих, убирающая опавшие листья, прогоняет нас. Схватив бутылки и пакетики с фисташками, мы уходим в соседний двор. Там есть скамейки, но холод тот же. Рядом с качелями в грязи лежит белая книжка. На обложке красным шрифтом написано: “Леонид Ильич Брежнев в Республике Куба”. В книге есть фотографии. На первой Брежнев изображен перед отлетом, в зимнем пальто и в меховой шапке. На второй фотографии, снятой после прибытия на Кубу, он уже без шапки и пальто. “Климат, – объясняет Тер-Оганян, – видимо, другой”. Померзнув на скамейке, постояв перед ней и попрыгав вокруг нее, мы отправляемся в мастерскую художника Касьянова на Петровском бульваре.
Мастерскую, расположенную на чердаке старого дома, продувает насквозь. Под свист ветра и возню мышей под крышей художники и журналисты допивают вино. Последний глоток они принимают уже на платформе метро, пряча бутылку от милиционеров.
# На проходной Российского государственного гуманитарного университета Обысова, кивая на меня, говорит вахтеру: “Это со мной”.
На лекции по философии Подороги среди узкогрудых студентиков и тщательно накрашенных девушек сидят Котел с Сальниковым и Иванов. Внимательно слушают.
Столовая университета располагается в зале с мощными зелеными колоннами, зелеными шторами и стенами. У торцовой стены – лестница красного цвета, ведущая на кафедру, висящую над залом. Из еды предлагают крутые яйца, бутерброды с сыром и печенье, два вида первого, порцию за три тысячи рублей с лишним. Обысова выбирает плов с куриными костями.
# В Кусково открывается крупная выставка произведений французских художников. В оранжерее выступает посол Франции. “Этот встреч…” – бубнит он, распространяясь о “совсем современном искусстве”. По стенам и потолку зала в оранжерее кружится тень “Ангела” Болтанского. Щупленький ангел с длинной косой. В подвале дворца показывают инсталляцию из разодранной мебели, на полу раскиданы постельные пружины, лампочки и стулья.
Вновь встретившись в клубе “Сохо” на Трехгорном валу, посетители выставки, скользя, разгуливают по натертым до блеска полам, не зная, куда деться от шума и скуки.
Удрав из клуба, мы обосновываемся на полуразваленной скамейке в холодном дворе близлежащей школы. Рядом со скамейкой – пень дерева, за нашими спинами – шаткий забор. За забором – детская площадка с деревянной лодкой. Другие предметы в темноте не опознать. Перед нами – деревья и поражающие разнообразием форм и размеров окна школы. Художественный критик Панов финансирует две пиццы. Обысова курит, шаркая ногами по песку. Я засыпаю под гул голосов.
# Гельман, занятый каким-то собранием с участием в том числе Тер-Оганяна, делает вид, будто он с пьяным Шептулиным не знаком. Тот в недоумении возражает, но Гельман его выпроваживает, строгим голосом называя его “молодым человеком”. Шептулин, гневно обзывая Тер-Оганяна за глаза “клоуном”, требует от меня посадить его на такси и заплатить за него: “У меня нет денег. У меня вообще ничего нет!” Доведя его до “Полянки”, я покупаю ему жетон и прогоняю его через турникет, сама, однако, не прохожу. Шептулин с той стороны турникета требует отвезти его домой. Я отказываюсь проводить его. Раздраженный и злой, он спускается по эскалатору один.
# С Галкиных колготок, развешанных на веревке, капает на кухонный пол. Рядом висит черный зонт, с него тоже капает. Образовываются лужи. Дик по-прежнему сторожит комнату исчезнувшего хозяина. Во время прогулки он вдруг оживает. Проявляя неожиданную силу, он энергично рвется вперед, в темноту. Его еле удерживают.
Тер-Оганян рассказывает, что его родители до сих пор живут в двух комнатах коммунальной квартиры без ванной и горячей воды в центре Ростова. Комнаты до потолка забиты хламом. Книги на верхних полках завернуты в бумагу, чтобы не пылились. “Достать книгу, – говорит Тер-Оганян, – целая история”. Отец из дома практически не выходит, а по квартире гуляет в майке, тренировочных штанах и шлепанцах. Целыми днями лежит то на диване, то на кровати, читает книжки о гражданской войне и истории Советского Союза, мыслит и ничего не ест, потому что сам принципиально не готовит. Он и бутерброд себе не сделает, подождет, пока жена не придет. Мать Тер-Оганяна считает, что ее жизнь не удалась.
В четыре года Тер-Оганян попытался бежать в Африку. Чтобы попасть в Африку, из Ростова надо было плыть на пароходе по Дону. Тер-Оганян в путь взял две сумки с игрушками: “Одежды не взял, а с игрушками пожадничал”. Когда Тер-Оганян завернул за угол со своими сумками, он наткнулся на дедушку. “Куда ты?” – спросил дедушка. “Да так”. – ответил Тер-Оганян. “Куда?!” – настаивал дедушка, и Тер-Оганяну пришлось признаться: “В Африку!” Так его взяли с поличным.
Позже Тер-Оганян захотел жить на деревьях. Ребята постарше построили площадку, только Тер-Оганян добраться туда не смог: высоко. Так что с деревьями тоже ничего не вышло.
Дед же все сидел за столом и писал армянско-русский словарь. Он повторял про себя армянский язык, чтобы не забыть его. В пятнадцатом году турки уничтожили почти всю его семью, лишь он с сестрой смогли сбежать в Ростов. Тер-Оганян армянского не знает.
# Вернисаж коллективной выставки в доме номер сто по Профсоюзной улице начался в три часа дня. В шесть вечера по залу блуждают одни опоздавшие, напившиеся и прочие зависшие. Одна девушка в короткой плиссированной юбке проплывает мимо, вращая задницей и кокетливо отставляя руку с сигаретой. Искусствовед Епихин, слушая веселое чириканье художника Литичевского, нервно посматривает на меня. Литичевский, закончив разговор с Епихиным, опускается рядом со мной на низкий подоконник из покрашенного в черный цвет дерева. К нам тут же присоединяется персонаж маленького роста, в темных очках. Приветливой улыбкой обнажая ряд провалов и дыр между разрозненными желто-коричневыми обломками зубов, он живо перебивает Литичевского просьбой выслушать недавно сочиненную им пьесу об Альбрехте Дюрере. Ведь Литичевский как специалист по литературе… Литичевский с некоторой настороженностью в глазах соглашается как-нибудь послушать чтение этой и, возможно, других пьес, оставляет, однако, невыясненным вопрос о конкретном времени и месте встречи. Поэт, обращаясь ко мне, пробует прямую атаку: “Давайте встретимся завтра у Жоры!” – “А у Жоры вы спросили разрешения?” – ухожу я от ответа. Литичевский разражается светским смехом.
Уходя с выставки, все же удается локализовать источник джазовой музыки, звучащей в зале без перерыва, – она идет из инсталляции Тер-Оганяна. На широком экране телевизора мерцает известный комнатный ландшафт – стул, невысокий стеллаж с книгами, магнитофон, на полу старый телевизор. Это – мастерская Тер-Оганяна. Самого Тер-Оганяна на выставке уже нет, он, по словам Литичевского, “был никакой – сильно напился. Его куда-то утащили”.
В метро вдруг появляется художник Матросов в синей вязаной шапке, вынимающий из внутреннего кармана кожаной куртки бутылку коньяка. За ним маячат двое, молодые люди в черном. Бутылку открывают общими усилиями, ножом. Вагон трясет, рука неверная. Подходят трое. Налив нам щедро в унесенный с выставки белый пластмассовый стаканчик, садятся и принимаются осушать бутылку из горла. Литичевский предлагает мне отпить первой, писатель же на мой намек, что я сегодня еще не ела, роется в рюкзаке, вытаскивает оттуда большой помятый пакет, а из него – обгрызанный батон. Тыча батоном в меня, спрашивает: “Хочешь?” Литичевский корчится в конвульсиях. “Нет!” – отказываюсь я, вспоминая бабулю с булкой.
Не отставая, настырный знаток Дюрера высказывает предположение насчет моей национальности. “У вас глаза серые”, – приводит он доказательство. У меня цвет глаз – не серый, хотя насчет национальности он прав. Доехав до “Третьяковской”, мы выходим на платформу. “Вы на Речном живете? – уточняет беззубый. – Чем Крылатское хуже?” Я не знаю, чем Крылатское хуже. Мотая головой и оступаясь, я убегаю.
# Так как Обысовой не видно, я пытаюсь прошмыгнуть через проходную РГГУ без нее. “Женщина! – кричит вахтер. – Пропуск покажите!” – “У меня нет пропуска”, – отвечаю я. “Идите в шестой кабинет, там сделайте!” – велит вахтер. Я иду в шестой кабинет. Косой старичок в очках по аспирантскому удостоверению выписывает мне пропуск. Отдав бумажку сторожу, я прохожу. В поисках аудитории я тычусь в каждый коридор со второго по четвертый этаж. Найдя аудиторию, обнаруживаю нехватку стульев. Сев наконец на принесенный из другого помещения стул, я еле на нем держусь: спать охота.
# Вечером звонит Тер-Оганян и рассказывает, что его на улице остановили милиционеры и забрали паспорт (“шел небритый, но не сильно пьяный”). Позже милиционеры пришли к нему домой, и он наврал, что приехал совсем недавно, в гости к Кошлякову, едва устроился пожить в его мастерской и еще не успел зарегистрироваться. С него взяли обязательство зарегистрироваться, вернее, сделать временную прописку, и штраф в размере ста тысяч рублей.
На регистрацию уйдет много времени и денег, а через три месяца она кончится, но жить надо дольше, а прописаться Тер-Оганян в Москве не может, потому что у него здесь нет ни квартиры, ни места работы. Тер-Оганян ругается матом.
# В выставочном зале “На Каширке”, на самом видном месте, у входа поместили картину Кошлякова, заполняющую всю стену: античные колонны чуть ли не в реальный размер. Перед картиной стоит бабушка-смотрительница в голубом пуховом пальто, платке и шарфе и равнодушно смотрит на посетителей. Самого Кошлякова нет, он “там” – за границей, в Германии. Вдоль стен по полу тянется орнамент Тер-Оганяна из чередующихся помидоров и огурцов. Женщина в туфлях на шпильках, сосредоточенно вглядываясь в вереницу овощей, наконец выбирает приглянувшийся ей помидор, поднимает его, вертит в руке, осматривая со всех сторон. Засовывает в сумочку. Смотрит на меня негодующим взглядом.
# Татьяна Генриховна пишет письмо в Институт философии: “Просим…” Просят записать меня на экзамен.
Секретарь Института философии не хочет принять мой реферат. “Во-первых, он не сшит…” – начинает она. Далее следует молчание. В предбаннике посторонний мужчина ест бутерброд, крошки падают на пол. Женщина лает на него: “Кто выметать потом будет?”
# Дубоссарский показывает фотографии с выставки в Берлине. Долго показывает – отчет его хоть и сбивчив и путан, но подробен.
Дик развалился поперек коридора перед дверью Тер-Оганяна. Переступающие через него люди Дика не смущают: заодно погладят.
Сестра хозяина квартиры подала заявку о пропаже в милицию. Художники боятся, что в отсутствие хозяина их выгонят.
# Один молодой человек, прочитав объявление о том, что сегодня в Государственном центре современного искусства будет выступление спасителя пространств, целый день стучался в дверь, спрашивая о том, когда будет выступление. Явившись к самому началу мероприятия, он довольно агрессивно общается с Сальниковым, видным лишь по телевизору. Неясно, чего посетитель, собственно, добивается. Он истеричным голосом выкрикивает обвинения, “разоблачает”.
# Дубоссарский пьян. Тер-Оганян, делясь размышлениями об архитектуре, ругает нынешние методы реставрации старых московских домов. Рассказывает о кладбищах, советских памятниках и надгробных плитах, о похоронах друзей. Их хоронили по четыре-пять человек. Одному из них папа-мафиози купил могилу на самом роскошном ростовском кладбище. В лучшем месте, прямо у входа. Памятник тоже поставили, не очень удачный. Халтура, говорит Тер-Оганян, выполненная по фотографиям.
Лежащая на полке у Тер-Оганяна фотография, впрочем, также пригодилась бы для смешного памятника. На ней изображен Кошляков, с почти злобной сосредоточенностью танцующий с одной шатенкой, мертвой хваткой вцепившись в ее поднятую кверху руку ниже беззащитно болтающейся кисти… насупившись, с угрюмым выражением лица он смотрит перед собой.
# У Тер-Оганяна сидит философ-мыслитель Лисовский. Лисовский, в советском костюме и соответствующих очках, истеричен и манерен. Неуклюж. Страдает плоскостопием.
По комнате бегает вечно паникующая собачка Дубоссарского Буля. Гавкает, подпрыгивает. Дубоссарский подобрал ее на улице, маленькую, худую, с белой шерсткой. С большущими, взволнованно торчащими вверх ушами, к концу которых белый цвет переходит в розовый. С огромными темными глазами. Скачущую, как блоха. Навязчивую, приставучую. Дуб нежно любит ее, лелеет, пытается воспитывать, правда, с переменным успехом. Собака безумна. Тер-Оганян ее не любит, но старается культивировать в себе равнодушие к ней.
# За столами ресторана “Театро” в гостинице “Метрополь” ужинает богатая публика, бедные посетители фотовыставки, развешанной по стенам ресторана, кочуют из угла в угол. Обходя столы, они мельком созерцают экспонаты.
После “Театро” ко мне на “Речной” заезжает Шалганов. На хрущевской кухоньке он выглядит как великан. Усевшись в кресло, он часами повествует о скалах и фотокамерах.
# На выставке в ГЦСИ гневный Тер-Оганян обкладывает матом куратора Чернышева. “Чернышев – гондон!” – буйствует Тер-Оганян, целясь ногами пнуть телевизор из инсталляции. Что-то Чернышев, по мнению Тер-Оганяна, сделал не так. По дороге домой, у министерства среднего машиностроения Дубоссарский не выдерживает и ускакивает в кусты. Кусты редкие, и Дубоссарскому за ними не спрятаться. Он прячется за собственной спиной.
В переходе метро особенно пристальное внимание Тер-Оганяна привлекают баянист и трубач. Трубача Тер-Оганян настойчиво просит сыграть “Take Five”. Трубач, несколько пугаясь напора пьяного художника, выполняет его просьбу. Пьесу он знает, но ритм держит не слишком уверенно. Тер-Оганян ругает его за отвратительное исполнение. Денег, как он заявляет, такому плохому музыканту давать не надо. В вагоне он громко читает стихи Глазкова: “Как из чернильницы вино, И откровенья с наковален, Я в мире, как никто иной, И потому оригинален…” И: “Я не люблю, когда слова цветисты…”
НОЯБРЬ
# За считанные дни температура воздуха снизилась до зимных отметок, падает обильный снег, мигом занося все дороги, засыпая землю между деревьями непроходимым слоем белизны. Снег валит целый день, все уплотняясь и густея. На белом фоне появляются четко очерченные силуэты и тени. Люди передвигаются мелкими шажками, собаки скачущими, отрывистыми движениями носятся между стволами, валяются, кругами гоняются друг за другом, бегают, взметая легкие облака блестящей на солнце пыли. Люди долго, бестолково зовут их резкими, режущими голосами, собаки их игнорируют, будто оглохли.
Хрущевки стали выглядеть совсем грустными. В сырую погоду стыки между серыми панелями невыгодно выделяются, и дома походят на картонные коробки.
# Тер-Оганян выгуливает Булю. Вернее, идет с ним за сигаретами. Когда мы подходим к киоску, к нам обращается молодой человек в кожаной куртке: “Собаку как зовут?” – “Буля”, – отвечает Тер-Оганян. “А это не собака Дубоссарского?” – “Да, точно. Вы с ним знакомы?” – “Я – брат родной… А эта собака, кстати, загрызла мою черепаху”. Тер-Оганян смеется. “Приходите в гости!” – приглашает он молодого человека. Но молодой человек в гости ни к своему родному брату, ни к Тер-Оганяну не хочет. Попрощавшись, он быстро уходит.
# Сотрудница кафедры иностранных языков, объявив о том, что “обед!”, все же роется в папке. На букву “В” там ничего нет. Нужные бумаги она находит в другой папке – под буквой “К”. Имя и фамилию списали с паспорта, а в бланке порядок оказался обратный: ФИО, поэтому и перепутались фамилия и имя.
Вечером в Библиотеке имени Чехова выступает поэт. Покашливая, он произносит нечто, похожее на церковное пенье, с вкраплениями немецких слов. На него восторженным взглядом пялится высокого роста иссохший мужчина, седой, в голубой рубашке и очках в металлической оправе.
В антракте неожиданно появляются старые друзья одного из моих однокашников по учебе в Мюнхене Кожокарь с Хомяковым – они заехали за иностранной женой одного их приятеля. Не дождавшись начала второй части, мы все вместе идем в “Русское бистро”. С момента нашей прошлой встречи похудевший на пару размеров Кожокарь предлагает дешевые авиабилеты. Должно быть, из банкиров он переквалифицировался в работники турбюро. Хомяков говорит о картах Таро и Ницще, цитируя его по-немецки. Они отвозят меня на “Речной” на темной иномарке.
# В “Книжном мире” проходит презентация воспоминаний Горбачева “Жизнь и реформы”. На моих глазах двухтомник никто не покупает. Настоящая давка зато образовалась у полок с эзотерической литературой. Книги по НЛП буквально расхватывают.
# Инна Ивановна с мужем забирают красное кресло. Забрали бы коричневое, оно занимает полкомнаты. Меж их ногами снует черная собачка, машет куцым хвостиком. Старички действуют оперативно. Как ввалились в квартиру, так и вываливаются, не оставляя следов. Оставляют на съедение банку соленых огурцов. Хвала им и слава.
Вечером Тер-Оганян вытаскивает меня в гости к искусствоведам-кураторам Ерофееву с Кикодзе. Угощая нас ужином, они рассказывают о выставке в Киеве, показывают видео из Парижа. Потом – записи концертов “Мухоморов” конца восьмидесятых. Далее – “Среднерусскую возвышенность”. Завершается вечер кос-халвой.
# Заведующая аспирантурой Института языкознания Ирина Сергеевна, угощая чаем четырех аспирантов, собравшихся на занятии по языкознанию, зачитывает вслух письмо от некоей гражданки Сидоровой, которая утверждает, что она – супруга министра безопасности США по фамилии Браун, по причине чего она не может защититься в положенный срок.
# На Остоженке крепкий немец в дубленке и меховой шапке обнимает молодую женщину в короткой юбке и сапогах до колен. Она, напряженно смеясь, выворачивается из его ручищ, с сильным русским акцентом втолковывает ему что-то по-немецки. Вир хабен, их арбайт. Немец же никак не отстает, все снова нападает, лапая ее, будто купил.
Пара немецкой обуви в обувном магазине “Саламандер” стоит половину российской месячной зарплаты.
Михайлов был у зубного. Зубной поставил ему две пломбы, за что Михайлов заплатил двести тысяч рублей. Жена Михайлова охнула, Михайлов пожал плечами. “Без зубов мне, что ли, ходить?” – спрашивает он, невозмутимо улыбаясь.
Баранову понравилась Ирландия. Понравились, в частности, ирландские сопки, и особенно пабы, расположенные между сопками, а также сами ирландцы, обязательно кормящие гостей, притом в любое время суток, даже когда приглашают вроде бы всего лишь на выпивку. “Очень приятно, – вспоминает Баранов, – очень по-русски”.
# Набрав с утра номер телефона Веры Владимировны, я попадаю на Владимира Алексеевича – телефон спаренный. “Перезвоните, – говорит он ласково, – и понастойчивее…” Я звоню настойчивее, но никто не подходит.
Старушечка секретарша Института философии, в очках в розовой оправе, с тугим пучком на затылке, предлагает мне записаться на экзамен, намеченный на завтра. Но я к экзамену пока не готовилась, а за день не успею. Буду сдавать недели через две.
В книжном магазине на улице Качалова пристает старик с красным носом, он-де торгует словарями по немецкому сленгу, немецкой идиоматике и фразеологии, учебниками немецкого языка. “В свое время, – утверждает он, – я тоже занимался переводом – а словарь сленга – вещь нужная, необходимая при переводе художественной литературы”. Он обещает оставить у продавщицы магазина список продаваемых им словарей.
# Три оплаченные в сбербанке квитанции – за регистрацию, за визу и за изменение адреса, итого тридцать пять тысяч рублей – я сдаю Владимиру Алексеевичу в институте. Владимир Алексеевич кладет какие-то деньги в сейф. Сейф хлипкий.
# В Институте философии проходят экзамены. Кто кандидатский сдает, кто вступительный. Одного из многочисленных молодых людей несет; без сопротивления отдаваясь хлынувшему из него потоку слов, он городит несусветное. Экзаменаторы за столом с изумлением поднимают брови, кто-то из них делает замечание – это, мол, сюда уже не относится. “О, – слегка смущенно улыбается молодой человек, – я так увлекся”.
В коридоре меня поджидает жена депутата Федерального собрания из Ростова. Не хочу ли я преподавать ее детям немецкий язык за помощь в сборе материала и написании диссертации. Куда-то отлучившись и вернувшись, она дает мне свой телефон. Живут они у черта на куличках.
В отделе некто Нефериев дарит мне сборник с “моей” статьей, которую я ранее и в глаза не видела, не то что написала. Нефериев объясняет свой поступок тем, что ему для сборника нужна была иностранная фамилия.
# На Бауманской собрались отметить чей-то приезд из Америки, но виновник торжества уже смылся – наверное, не выдержал. Оставшиеся бухают. Некий Лапшин готов скупить нераспроданный тираж “Василия Буя” и заняться его распространением. Говорит он быстро, нервничает. Вокруг нас гвалт и пьяные крики. Художник Врубель собирается фиктивно жениться. Молодой и болезненно бледный, чуть угрюмый красавец-музыкант с нечаянно комичным рвением вскакивает со стула, чтобы предоставить его мне. Некий Саня в отчаянных поисках своей папахи зарывается в кучу мусора, валяющуюся у двери. Папахи нет. Человек в зеленом пальто засыпает на ходу.
На улице Дик по команде Дубоссарского “Фас!” улетает за угол близстоящего дома. Оттуда в панике вылетает маленький песик, бежит от Дика как угорелый.
# На день рождения Филипповой видеохудожник Великанов явился с камерой. Кулик, рассуждая о необходимости убить в качестве художественной акции кого-нибудь из политических или других известных деятелей или хотя бы совершить какое-нибудь покушение, вступает с художником Осмоловским в спор о Раскольникове. Сеня, взвинченный, все вертится под ногами у взрослых. На черном кожаном диване разместились татуированные рокеры – толстый с хвостом и тонкий, мрачный. Девушка с “кружевами” на плече, нарисованными тушью цвета слоновой кости. Великанов рассказывает историю о своем отце. Отец, в войну убивая немцев, умудрился совершить какие-то неугодные советской власти дела. В это же время познакомился с русской медсестрой, работавшей на КГБ. Медсестра должна была выдать его, но, влюбившись в него, не смогла и застрелилась. Единственные “нетворческие” люди на вечере – хирург с то ли подругой, то ли женой и муж Филипповой. Они и самые нормальные.
ДЕКАБРЬ
# По Институту языкознания ходят высокорослые африканцы атлетического телосложения: сегодня – африканский праздник. Между африканцами снуют русские тети, женщины и девушки – профессора, преподаватели, аспиранты.
В отделе чудовищно холодно, отопление не работает. Все сидят в пальто, шмыгают носами. “Господа ученые, – орет Баранов, с негодованием оглядывая свинарник вокруг, – не ищите ложку там, где ее нет!” Добровольский отказывается пить зеленый чай, утверждая, что от него пахнет веником.
Идут разговоры о сокращении штатов, продаже или сдаче внаем здания, выселении института на окраину, переходе на договорную основу, то есть заключении временных контрактов с сотрудниками, о возрастных пределах. Люди обеспокоены, боятся за рабочее место.
На “Кропоткинской” старик, сняв меховую шапку, кланяется строящемуся храму. Храм похож на многоярусный гараж.
# По телефону звонит Раиса Федоровна – древняя знакомая хозяйки квартиры Марины Владимировны. Справляется, как они там, в Лондоне, и когда подруга приедет. Расспрашивает меня. Кто я, чем занимаюсь и так далее. Приглашает меня зайти к ней в гости.
# В дверях большой аудитории Института языкознания вместо ожидаемого лектора появляется сам директор, в пиджаке, одновременно висящем на нем и лопающемся в районе выпуклого живота. Пробравшись к каферде и включив лампочку, он начинает медленно зачитывать цитаты из своей книги по общему языкознанию, обстоятельно рекламируя ее. Повествует о сталинском времени и лингвистике в тогдашних условиях, когда надо было выучивать наизусть излияния товарища Сталина на предмет языкознания, а разбираться в самом предмете было необязательно. Позади меня смеются. Шушукаясь, возмущаются, язвят. “БАРДА-А-А-А-А-К!” – комментирует аспирантка, томящаяся рядом со мной.
# Поэт Левшин читает, запинаясь, кашляя, мямля. Глотает слова, сбивается, мыча, комментирует собственное чтение. Пользуется ругательствами. Публика Чеховки – узкогрудая, тучная, очкастая и чрезвычайно важная – слабо реагирует на них. Один, коротко стриженный, бородатый пьяница, восклицающий то и дело: “Давайте похлопаем Левшину! Левшин – хороший поэт! Хорошо-о-о-о-о!!!” – все рвется на сцену. Он громко, никого не стесняясь, размашисто аплодирует. Облапав сидящую рядом с ним худую женщину, он щупает плечо изможденного мужчины, горбящегося с краю. Кивает головой, поддакивает, что-то бормочет, потом, повысив голос, снова произносит: “ХОРО-ШО-О-О-О-О!!!”
После перерыва выступает проживающий в Берлине поэт Бурихин. Подпевая, что-то обсуждая с самим собой, он с трагическим выражением лица двигается по залу библиотеки, всеми доступными ему средствами доказывая, что мучительным творческим процессом надлежит считать не только само сочинение стихов, но и акт их публичного прочтения.
# Пролетарская, ранний вечер. Вахтер на входе банка “Еврокосмос” что-то переписывает с моего аспирантского удостоверения. Кожокарь с Хомяковым работают в помещении без окон, напоминающем тюремную камеру. Хомяков вслух мечтает об острове Ирландия и живо звонит по разным телефонам. Один молодой сотрудник, краснея и запинаясь, докладывает о рейсах. Хомяков радостен и улыбчив, Кожокарь мрачен и зол.
В кино мы с Кожокарем так и не попадаем, везде опаздываем. Там, где не опаздываем, идет какая-то дрянь. Ворота в зоопарк снесли, на их месте строят что-то несуразное. В арабском бистро мы пластмассовыми приборами едим вялый салат, соленые огурцы из банки и холодный картофель-фри с одноразовых тарелок. Главный араб ходит в красивом черном костюме с пестрой вышивкой, любуется собой.
# На Бауманской сидят Белозор с коллегами, один из которых не переставая рассказывает анекдоты об актерах и СПИДе. Мне от смеси крепкого чая и сладкого лимонада становится дурно. Тер-Оганян, небритый-немытый, ходит в костюме отца. Смурной. У него сегодня день рождения.
Бывшая жена Тер-Оганяна на неделю куда-то уезжает. Тер-Оганян во время ее отсутствия должен присматривать за сыновьями – следить за ними, проверять уроки. “Ой, я боюсь, – ноет он, – я же все забыл, ничего не помню из того, что проходили в школе. А они, мерзавцы, так плохо учатся – все телик смотрят да за компьютером сидят – играют, кошмар какой-то”.
Еще сыновья любят носить черные майки с изображениями змей, драконов, разевающих пасть хищников в сочетании с охватываемым огнем мечом и прочей атрибутикой металлистов, включая соответствующие надписи. Долгое время Тер-Оганян безуспешно пытался убедить сыновей в том, что гораздо круче ходить в одноцветных майках или рубашках в клетку. Дети его не понимали. Один раз, когда сыновья вместо того, чтобы делать уроки, валялись на диване и смотрели телевизор, Тер-Оганян, отчаявшись донести до них свою точку зрения, в приступе гнева выбросил все майки в окно. Майки полетели на траву и пешеходные дорожки, цепляясь за ветви деревьев. Дети обиделись на Тер-Оганяна, майки ведь – их личная собственность. Тер-Оганян, извинившись перед ними, спустился вниз, чтобы поднять майки с травы и дорожек, снять их с ветвей деревьев и принести обратно в квартиру.
Позже Тер-Оганяну все-таки удалось договориться с детьми. Это достижение совпало с периодом их жизни, когда они стали интересоваться концептуальным искусством и принимать участие в деятельности учрежденной Тер-Оганяном “Школы перформансов”. Несколько раз они публично выступали с “упражнениями”, которым обучались в школе. Одно из них состояло в совершении “символического действия”. Так, старший сын Тер-Оганяна Давид выходил на сцену одетый в две майки – поверх белой он носил черную с изображением и надписью. Встав в середине сцены, Давид начинал рвать на себе черную майку, пока от нее не оставались одни клочья, которые он сбрасывал на пол. “Этим символическим действием, – пояснял он затем публике, – я хочу показать, что добро всегда побеждает зло”. Зал покатывался со смеху, Давид гордился успехом, а Тер-Оганян, элиминируя руками самих детей одну за другой рокерские майки, довольно потирал руки свои.
Младший сын Тер-Оганяна Степан, правда, участвовать в художественных акциях больше не хочет. Он хочет быть рокером и продавать видеокассеты.
# Сын Добровольского на днях присутствовал на съемках, проводившихся в одной коммуналке. Наличие крыс в квартире никого особо не волновало. Только когда крысы взялись пожирать пленку, съемочная группа поспешно собрала вещи и эвакуировалась.
Баранов, подняв трубку телефона, отвечает по-английски. Добровольский, переняв трубку от Баранова, какое-то время оживленно треплется, пока до него не доходит, что спрашивают, собственно, меня. Родители в панике, они два дня не могут дозвониться до меня – линия все занята. “Где ты, что ты там вообще делаешь, мы беспокоимся!!!” – приветствует меня моя мать. Успокаивая ее, я делюсь новостью о пожаре на чертановской АТС, на целые две недели лишившем район телефонной связи. У станции метро поставили специальные машины, из которых можно было звонить по неотложным вопросам – в “скорую” и прочее. Первое время даже света не было. Маме все это до лампочки, она требует обещания выходить на связь каждое воскресенье. Получив его, она вздыхает с облегчением.
Над Остоженкой повесили растяжку с надписью: МОСКВИЧИ, ПРИМЕМ АКТИВНОЕ УЧАСТИЕ В ВЫБОРАХ! Над растяжкой мерцает по-зимнему бледное солнце.
# За тараканьими бегами в галерее Гельмана наблюдает уйма людей. В галерее жарко, дышать нечем. Пришла толпа телевизионщиков, повсюду расставлены их камеры. В узком проеме между двумя широкими спинами на мгновение выплывает место события: четыре или пять аккуратных дорожек длиной примерно в метр. Тараканов не видно. Говорят, что уже пробежали. Кто-то выиграл сорок четыре доллара. Разгорячившись, публика делает новые ставки. В сутолоке небрежно здороваются и быстро отворачиваются. Кибиров с тоскующим взглядом ходит кругами. Движется в сторону выхода. Тер-Оганян собирает своих детей.
Один невнимательный посетитель ГЦСИ чуть не врезается в огромное стекло, висящее поперек первого зала. Его “Vorsicht!” успевают окликнуть. “Бумм!!!” – комментирую я вполголоса, немцы смеются. В зале с квадратными колоннами проходит кинофестиваль, крутят труды режиссера Юхананова.
Обысова хихикает над приключениями еврейского семейства, выехавшего в Штаты на горбу старика. Он один имел полное право эмигрировать и один получает значительных размеров пособие от государства. Остальные ничего не получают, а найти работу не так-то просто, поэтому ухаживают за ним что есть мочи, чтобы он прожил как можно дольше. А ему лет девяносто.
# Работники отдела встревоженно обсуждают недавние события: в семь вечера перед Театром на Малой Бронной к cыну некоего Гриши подошли стрельнуть сигарету. Он ответил, что не курит. Ему дали по физиономии, он дал сдачи. После этого его одиннадцать раз ударили ножом.
Вахтерша-алкоголичка стоит на лестничной площадке флигеля института покачиваясь. Смотрит виновато. Лицо у нее опухшее, красное. Пластмассовые красновато-розовые очки с большими стеклами она сняла. Губная помада размазана, волосы всклокочены. Неверным шагом, цепляясь за перила, она добирается до своего закутка. С трудом доходит до входной двери. Когда я прохожу мимо нее, меня обдает густая волна алкоголя.
# Поднимаясь по ступенькам к радиальной линии на “Курской”, я вижу, как закрываются двери поезда. “Поездов больше не будет”, – сухо констатирует работник метро. Вытащив из рюкзака карту города Москвы, я начинаю изучать возможные пути до Бауманской улицы. Работник метро советует вернуться на кольцевую линию и доехать до “Комсомольской”.
Из метро я выхожу в полвторого ночи. У входа человек с дубинкой гонит бомжих. Я иду по пустынной заснеженной улице, освещенной редкими фонарями. Скользко и холодно, в лицо дует ветер. Мимо меня медленно проезжает машина, останавливается чуть впереди меня, поджидает. Когда я равняюсь с ней, из окна высовывается мужская голова: “Девушка, вас подвезти?” Я прохожу мимо машины, сверля взглядом ледяной тротуар под ногами. Молчу, будто глухонемая. Машина резко отъезжает от поребрика и уносится в темноту. Свернув направо, я держусь бетонного забора. Слева склады и трамвайное депо. Пройдя какое-то время по трамвайным рельсам, я поворачиваю налево, затем направо, перехожу через мост. Под мостом – занесенные снегом рельсы железной дороги. В словно застывшем от холода воздухе все блестит – рельсы, фонари, вагоны, семафоры. За мостом – склады и обшарпанные здания каких-то предприятий. Если меня сейчас убьют, думаю я, будет как в чернушном кино. Но тут раздается хриплый собачий лай, обозначающий место не хуже указателя: Бауманская улица, дом номер тринадцать.
Художники встречают меня в подавленном настроении. В жэке решили больше не ждать возвращения “хозяина” их квартиры. Художникам предлагают освободить жилплощадь. Поспорив по поводу того, как теперь надо вести себя с жэком и надо ли искать другую квартиру, художники переходят к обсуждению конца искусства и науки. Квартирный вопрос решится потом, как-нибудь.