Опубликовано в журнале Зеркало, номер 24, 2004
Эльдару
I
Нам пришлось попотеть, прежде чем мы слепили Бернарда. Теперь-то понятно, что и заставляющий прислушиваться к себе ниточный пульс, и повисший, опять же на ниточке, потолок, которому никак не удавалось попасть в ритм с распростершимся, кружащимся телом, и стоячие воды души, в которые, казалось, уже не заглядывал сквознячок, – все это было связано с ним. Вероятно, в то время как нас крутило-ломало, Бернард проходил через какую-то свою мясорубку – он то ступал одной ногой на поверхность листа, то проваливался в чернеющие противоположные бездны; то истончался, превращаясь в бумажную манную кашу, то затвердевал, разживался костюмом, костями и кожей, начинал говорить.
Мы вручили ему (какой болезненный каламбур) свою травму руки – разница только в том, что нам, пережив подобное, удалось выжить, а Бернард, истекши кровью, извелся на нет. Мы поселили его в предместье Парижа, откуда только что возвратились, хотя сам Бернард не преминул бы махнуться с нами местами и жить в США. Ведь если Европа в представленье Бернарда – это тюфяк, то просиживающий жизнь в кресле Бернард, обрисованный нами, – это человек, который сидит на нем и порывается встать.
Во время протекания этого текста отчасти сотканный нами, отчасти принадлежащий себе самому, ранимый, своенравный Бернард умрет и возродится несколько раз. Эти процессы будут проходить по вынесенным за стены повествования трубам, подобно арматуре, выведенной напористым, как вода, архитектором за скобки галереи Бобур. Но разрешите наконец представить его.
– Бонжур, Бернард, – сказал Алессандро. – Казалось бы, Франция близко, а вот, поди, не виделись с тобой уже года три…
Мучнисто-бледный, горбящийся, слегка горбоносый Бернард расцеловался со всеми и был одарен коробкой шоколада “Гобино”. Светловолосый, расслабленный Сандро показывал гостям только что купленный дом (в джаккузи хорохорился взъерошенный русский в спортивных штанах, вокруг которого хороводились пивные бутылки). Вскоре распрошенный обо всем на свете, распотрошенный Бернард, присев на край бассейна, одиноко ковырял пластмассовой разлапистой утварью рис, который хозяйка-румынка, зарекшаяся “в Румынию ни ногой!”, пыталась выдать за свой – на самом деле еда была принесена из близлежащего ресторана (Бернард краем глаза занырнул в урну и увидел коробки). Из гостиной донеслись позывные футбольного матча, и Бернард с холодком осознал, что поводом для созыва гостей вовсе не был он сам. Стоявшая под локтем у русского бумажная тарелка, подбадриваемая дуновением ветра, взлетела и, попав в воронку, устремилась ко дну, в то время как обглоданная куриная косточка, отделившись от нее, пустилась в отдельное плавание. Вооружившись рампеткой, хозяйка загребла кость и зашвырнула ее в кусты под окно: “будет компост”.
Складчатый, сложный, “четвертованный” парижанин Бернард (наполовину итальянец, на четвертинку русский, еще на четверть француз) приехал в Милан навестить мать. Русский дед его, по неуверенности в себе оказавшийся под оплотом и опекой сразу трех государств, вручавших ему каждый раз подновленное на местный манер имя и паспорт, был когда-то богат, но в поисках своего “я” (зыбкие бизнесы, бильярд, belles letters) спустил состояние под откос, а потом решил записаться в американский Peace Corps, да не взяли и, скрывая причину (он был слишком стар), пояснили, что из-за зубов – у него не было денег их вставить; мать была полурусской и для языкастого, язвительного полиглота Бернарда ее девичья фамилия звучала смешно: “Ива Нова”, новая ива, и еще были штуки, штукенции, над которыми он хохотал. Например, сбрендившего ливерпульского кэбби, напавшего на копов с ножом, звали Cabonce, что Бернард переводил как “на такси – один раз”. Или вот: пробавлявшийся сивухой, скачками и синяками (избивал всех своих жен) американский поэт, жид, жиголо, бомж, вагабонд, написал, что положит “поэм кипу на стол… а когда завоняет, войдут горничная, герлфренд, грабитель и обнаружат разложившийся труп”. Что же все-таки пахло, смеялся Бернард, стихи или тело?
Мать Бернарда, так и не свыкшаяся с собственной старостью, изменилась. Когда-то все в ней было взвешено, вымеряно, разложено по местам, а теперь она позволяла всему повисать – чулкам, паутине на потолке, разговору (вешала трубку). Прежде непреклонный отец все время клонился ко сну, и как-то Бернарду позвонили прямо в Париж – отец не доехал до свадьбы кельнской племянницы (торовато спланировав торжество, молодые спустились на планерах прямо на свадебный стол), свалился в какой-то иноязычной деревне, диагноз – инфаркт. Мать во всем винила Бернарда. А он как раз тогда обнаружил в себе голос отца и ни о чем другом думать не мог. Когда Бернард раскрывал рот, он с ужасом слышал, как отец короткими толчками, отрывистыми хриплыми потоками воздуха вырывается из него. Что касается остальных родственников, то ратующая за семейственность мать, зазывавшая Бернарда под родительский кров, сообщила, что все они при смерти и увидеть их посему не получится, но Бернард выклянчил у нее номера и моментально всех возродил, связавшись по мобильнику с напористым троюродным братом по имени Саро.
Отец Саро, пожилой отставной генерал, проверил по интернету состоянье дорог и понял, что Бернард опоздает. Бернард опоздал. Саро час ждал его на развилке: у него было новое лоснящееся авто и лоснящийся череп – кузен был наголо брит. Только Бернард, следуя за его “Ауди”, достиг траттории, как отец Саро, бодрый обладатель рака предстательной железы вместо генеральского жезла, сообщил ему, что ищет в Сети новых друзей для игры в гольф. Пока за соседним столом китайская дама делилась светскими сведениями о посещении Пиццы1, Саро рассказывал про себя, и получалось, что по линии матери в его семье все были контрабандистами – и отец, и дед, и прапрадед, который в начале двадцатого века вывозил из Австрии в Италию пушечные ядра и погорел. Когда Саро отправился за шоколадом в Лугано, таможенники приняли его, тусклоглазого, вислоусого, в кожаной куртке, за контрабандиста и обыскали, чему он, гордившийся предками, был очень рад.
Поскольку не допущенная к пиршеству восьмидесятитрехлетняя Лоредана (восьмидесятилетние родители Саро решили, что ожидание Бернарда и обед в ресторане будут ей не по силам, не по ее фальшивым зубам) была единственной, кого ему не терпелось увидеть, он давился dolce2, зная, что она его ждет. Несколько улочек, лифт, спорое взмывание вверх (в груди тоже взмывало) – и, наконец, пятый этаж. Бернард бежал, Бернард задыхался – а Лоредана, в конце коридора притулившись в дверях, молча стояла. Бернард мчался – а она его всей своей позой укоряла за то, что ее посчитали ненужной, немощной, почти неживой. Стояла с палкой без слов – а он к ней бежал. Боялся, что она умрет у него на глазах? В конце войны ее жениха прямо при ней расстреляли итальянские партизаны, и она на всю жизнь осталась одна. “Ну ничего, ничего, прости, что пообедали без тебя” – Бернард ее, шепчущую беззубые проклятья родным, увиденную в последний раз, обнимал.
У Бернарда было особое отношение к старикам. Однажды, роясь в Сети, он столкнулся взглядом с пожилой супружеской парой: замагнетизированные фотографом мужчина и женщина в мантиях, громоздких коронах и старчески гротескных очках (у мужчины был скипетр) скованно сидели каждый на своем краешке стула, а под фотографией была подпись: “Праздничный вечер, дом престарелых, Нью-Йорк, не знакомые прежде Регина и Чарльз, чьи имена были разыграны в лотерею, за несколько минут до снимка не знали, что станут королевой и королем”.
Так Бернард узнал о работах Ди Энн, а вскоре уже скачивал ее автопортрет и превращал ее, покончившую с собой в сорок семь лет, но до сих пор усталую, властную, цельную, в свою конфидантку. Что-то скрывалось за декорациями ее фотографий, что-то было в угодивших в ее объектив негодных обществу душевнобольных, которые спешили, непроницаемые, недостижимые, под грозовым небом куда-то за кадр, что позволяло Бернарду ощущать всем нутром: “Ди Энн здесь”.
Только утром исправный служащий французской писчебумажной фабрики Фогола Б. задиктовывал потенциальному американскому работодателю свое имя, поясняя, что “f как во freaks”, как ночью он был пронзен, узнав, что она любила именно freaks… поглощателей шпаг и огня, даунов, двойняшек, гигантов, женщин без головы в цирке, женщин без всего на кровати, ждущих клиента, женщин, переодетых в мужчин. И утренние телефонные фрики Бернарда откликались найденным ночью в инете фрикам Ди Энн, как будто между жизнью Бернарда и жизнью Ди Энн была связь.
Мертвые, по мнению Бернарда, вообще отличались завидным, заведомым постоянством, не уклоняясь от образа, который сами при жизни создали (и можно было быть уверенным в том, что Ди Энн останется к нему неизменна); живые же избегали взглядов в упор, которые беспрекословно позволяли изображенья умерших и постоянно переезжали с места на место (парижских приятелей Бернард не завел). Присущая мертвым энергия, очевидно, была свойственна и старикам, иначе как объяснить, что в присутствии Лореданы он млел.
Он обещал ей, впавшей в депрессию и будто в рот горя набравшей, что мать ее навестит, и потому по возвращенье в Милан был очень расстроен: мать заявила, что не сдвинется с места. Вместо этого, заведя разговор о еще не дряхлом, но внутренне дряблом отце и прикусывая злые слезы, просила: “Давай к нам, мне не справиться с ним”, а затем швырнула Бернарду журнал: “Ну тогда забирай”. В верху страницы стояло его имя: “Бернард”. Его статья, опубликованная в годы студенчества; скаредная скверная полиграфия, нечто высохшее, плоское, хлипкое, как комариная смерть. А он и забыл, как в юности строчил памфлеты о поднадоевшей, надсаживающейся о правах смуглых народов Европе, как засылал свою неприкаянность в канадское и южноафриканское консульства, взыскуя въезд в иной мир.
Но зачем мать ворошила кочергой потухшее прошлое сына? Зачем, сидя у своей паучихи-подруги, заставляла его надеть только что подаренный Ирмой галстук от “Гуччи” и пыталась сосватать ему Ирмину дочь? Он чуть не задохнулся, когда мать, затягивая на нем галстук, спросила: “Ну что, забыл уже свою блядь?” Непонятно было, кого она имела в виду: бывшую жену Бернарда Валентину Вторую? Аннелизу? Изетту? Или мошенницу из Краснотуринска, Валентину номер один?
Сначала была кроткая, хрупкая Аннелиза, с которой поцеловались два раза, когда ему исполнилось двадцать: она не покидала своего городка, опасалась визитов в столицу, в метро пряталась под мышкой Бернарда, сложив тело в вопросительный знак и ожидая подвоха, и единственным важным событием считала недавнее землетрясение (разбилось стекло). В открытом миланском кафе Бернард навел на нее объектив, а павлин, бродивший по саду, вдруг распустил хвост, и получилось, будто над головой Аннелизы, уже успевшей выйти замуж за другого Бернарда, “холодную рыбу”, как она его называла, – сказка, любовь, радужный нимб, неожиданно напомнивший Бернарду те два поцелуя. В тридцать у него появилась Изетта, отвергнутая лидером партии пресноватая девушка, верившая в то, что коммунизм – это кубинский курорт (там он и бросил ее, сразу после фуршета с Фиделем, а Бернард потом подобрал). Как-то она заявила некому господину: “Как я завидую, ты жил в СССР”, не ведая, что тот был диссидентом, вынужденным бежать из страны. А затем, когда Бернарду стукнуло тридцать семь, появилась первая Валентина.
Он до сих пор помнил, как разглядывал Валентинины васильковые фото, надеясь, что дипломантка скрипичного конкурса сойдет, как с котурн, с доски объявлений и привезет с собой изголодавшуюся по зарубежной шоколадности и гладкости дней трехлетнюю дочь, чей отец – прекрасный принципиальный принц, как Валентина писала – был взорван своим беспринципным конкурентом в новогоднюю ночь.
Ожидая приезда будущих дочки с женой, Бернард наполнял ванну надувными мячами, дельфинами, манной небесной, выстраивал медвежат на диване, высылал деньги на сборы – и наконец: Бернард, аэропорт, преддверие блаженства, букет. Так и не дождавшись своего скрипичного счастья, он поехал домой, отстраненно положив руки на руль, туда, где на часах располагаются десять и два (расписание рейса). Дома принялся вызванивать Краснотуринск, стряхивая комочки пепла с шерсти медведей, с толстой морской свинки из плюша, лежа на кушетке с болью в паху, больше не в силах прошептать все те нежности, которые, глядя на ее податливый, потертый портрет, выкрикивал уже несколько раз.
Когда через месяц пришло сообщение (“Валька собралась ехать, а на вокзале ее обокрали и все деньги забрали, а потом она хату сняла и ждала, что сеструха ей подбросит капусты, но утром хозяйка принялась вещи ее вышвыривать из фатеры, так Валька восстала и набросилась на шалаву со стулом, и менты ее повязали, а теперь ей нужны баксы на подмащение прокурорши, а счет банка такой”), мать, поясняя ему какую-то непонятную фразу, сказала: “Мне она сразу показалась знакомой, а вчера видела ее в новостях”, и Бернард догадался, что ему было выслано фото первой ракетки, которая только что вышла в финал.
После fiasco con fiancйe, как на чудовищной смеси французского с нижегородским окрестила его матримониальное приключение мать, Бернард замкнулся в себе и, придя с работы, сразу же погружался в инет, определяя по снимкам объявленных в розыск людей, кто жив, а кто мертв, или зачитываясь “жизненными историями”, которыми кишмя кишели газеты. Загружая файлы в отдельную папку, он будто составлял из них бессвязный роман: особо запомнилась “глава” о страдающей Альцгеймером лесбиянке, которая начинала биться в истерике и рыдать при попытках облачить ее в больничный халат – доктор, полагая, что болезнь прогрессирует, исправно фиксировал все обострения, пока навестившая больную подруга не сообщила ему, что Лидия предпочитала носить мужскую одежду и теперь встревожена тем, что ее принуждают быть кем-то другим. И еще были рельефные репортажи, позже вошедшие в брошюру по охране труда, которую Бернарду поручил написать босс: один повествовал о мексиканце, на молочной ферме в Калифорнии прочищающем трубы и утонувшем в навозе, а другой – о засыпанном заживо в строительной яме рабочем, жена которого отказалась хоронить его под землей, где он “достаточно натерпелся”, и возвела для него мавзолей.
Истории, вычитанные в интернете, вызывали такое же сильное чувство, как и те, что происходили у него на глазах: когда хмельной, расхристанный русский столкнул в бассейн свою итальянку-жену, академичного вида аккуратную даму в “индейской”, с бахромой, замшевой куртке, обсуждающую с кем-то макет своей книжки-раскраски, Бернард тут же кинулся к ней, а когда она, не заметив его, убежала, выловил из воды белый альбом. Просушивая на солнце, раскрыл: “Эта сказка посвящена моему дорогому Сереже и вдохновлена тоже им”. И это окончательно разорвало сердце Бернарда – Сережино равнодушие; ее мокрое, жалкое тело; запечатленная в никому не нужной детской книжке-раскраске любовь.
Бернарда беспокоило все: и сидящий перед “шапочками и тапочками шестерых убитых американской бомбой детей” молодой моджахед, и скрывающийся в грязной дыре от расправы старый правитель: выросший в нищете кровопролитный, лютый мужлан, очутившись у власти, начал строить дворцы, все для того, чтобы перед смертью снова стать тем, кем всегда был, – кудловатым крестьянином с запущенной бородой и потемневшими, неуклюжими пальцами. Или сообщение о падении пассажирского авиалайнера, которое Бернард (глаза как раскаленные угли, жаровня во лбу) принял один на один со снежным экраном, ежесекундно, будто скаженный, нажимая aggiorna 3 и уточняя постоянно скачущее число потерпевших – а вдруг кто-то может спастись? Той ночью Бернард неожиданно осознал, что он, испещренный заголовками, как тату уголовник, является единственным получателем всех новостей.
Когда на новостном портале появилась заметка о том, что в камере был убит до этого пропесоченный во всех СМИ поп-педофил (убийца накинул на того простыню и повалил, а затем потоптался на шее и пару раз спортивно подпрыгнул), Бернард, остерегаясь подробно представить себе убогость убийства (целеустремленный киллер, голые стены тюрьмы, беззащитный низложенный поп), несколько дней обходил интернет стороной. Затем, решившись, все-таки принялся разглядывать снимки: убийца с волнистыми волосами и мозгами волнистого попугайчика, психопат и расист; его жертва – щуплый священник со сморщенным, зеленоватым, будто заплесневелым лицом; и, наконец, жертва священника, простой, как пень, работяга, один из тех алтарных, атласных мальчиков, с которыми педофил плавал в бассейне, мальчиков, которые, став никем не любимыми взрослыми в пиджаках, надетых на голое тело, почему-то выглядели теперь неприглядными тенями того, кто, по их словам, насиловал их.
А потом упавший духом Бернард узнал, что из комы вышел мужчина, находившийся без сознания в течение пятнадцати лет. Ему непременно захотелось узнать, что тот сказал, признал ли дочь и жену, каким было его с трудом вытолканное изо рта первое слово?.. И эти регулярно обновлявшиеся сведения о далеком чужом человеке, заставлявшие апатичного, потерявшего надежду Бернарда подходить к монитору, узнавая о чьем-то пробудившемся счастье, его тогда, после “неудачи с невестой”, спасли.II
После общения с матерью, после того, как увидел себя распластавшимся на белом листе, его стало тошнить. Чтобы развеяться, он отправился в луна-парк в Идроскало4, знакомый со школы, но мутное чувство тревоги никуда не ушло. Было как-то не по себе, и когда погнался, бешено педаля, за утками, игнорирующими его одышливый, разлившийся красными пятнами по груди спортивно-счастливый потуг, и когда увидел проплывающий мимо крашеный веселеньким желтым катамаран с четырьмя изваяниями в мрачных черных одеждах, но белых платках: женщины-мусульманки.
Похожие балахоны, кстати, носила познакомившая его с Валентиной Второй бесноватая Беа с волосами, свисающими по бокам ее сигаретного, как шпиль, заостренного тела, просящая пойти вместе с ней в сад, чтобы перед посещеньем онколога нарвать свежих цветов. “Они всегда были со мной. Моя крепость, мое укромное место. И вот теперь то, что позволяло укутывать в одеяло из дыма сумасшедшую жизнь, что помогало думать, что я не одна (под рукой всегда было двадцать продолговатых, облаченных бумагой, друзей), теперь превратилось в страшную смерть”.
Рак горла; так исхудала, что о колени можно было уколоться; смахивала на коричневую, тонкую More5. Пока Бернард сидел с ней в приемной врача, он вспоминал просмотренную вчера, повисшую в сетевой невесомости (все ссылки с нее вели в никуда) страничку ученого, бороздящего в поисках змей дальние страны… Пышущий здоровьем бодряк погиб от укуса гадюки в бирмской глуши, и так случайно совпало, что как раз тогда, когда он умирал, девятнадцать противоестественно надушенных, эпилированных, бритых мужчин вонзались на самолетах в торговые башни…
А вдруг по ту сторону, пытался найти смысл в загробье Бернард, нас окружает то, чему отдали всю жизнь: герпетолог сводничает, спаривая жаб-повитух, ихтиолог озабочен судьбой окуней, мультипликатор окунается в любимый мультфильм, наркоман превращается в шприц, а обозреватель готовит ежедневные сводки… А что же Бернард? Неужели продолжал бы работать от зари до зари? Анатоль, давний знакомый (три года назад обнялись и состыкнулись заслонки от солнца, раздался стирающий натуральную идиллию встречи синтетический звук – и отныне Бернард, готовясь к приветствию, заблаговременно стаскивал с носа очки), когда зашел разговор о работе Бернарда, вдруг вспомнил какой-то чешский роман об одичалом одиноком пражанине, сортировавшем макулатуру и погибшем под прессом, а потом встрепенулся: “А мой триллер никто не купил, им теперь сенсации подавай вроде скульптора Ц.6, да и вообще роман как жанр устарел”.
И действительно, Ц., на которого ломились охочие толпы (одни стремились подтвердить свое мнение о нынешнем “дегенеративном” искусстве, другие – испытать нервы; Бернард же не принадлежал ни к тем, ни к другим), захватил в интернете верхние этажи новостей. Бернард наткнулся на такую картинку: череп напряженно мыслящего шахматиста был вскрыт (в качестве скульптур использовались настоящие трупы, или, по выраженью Бернарда, “скультрупы”), и виднелось замысловатое содержимое; рука шахматиста была занесена над головой короля.
– Тебе сказали уже, что я примкнул к роялистам? – неожиданно спросил Анатоль, и в этот момент из водоема выполз распаренный русский, присел рядом с ними и, чпокнув пивной банкой, на чистом итальянском сказал: “Se mi tagliassi, vedrei scorrere la birra invece del sangue… Ecco il fradicio punto a cui sono arrivato!” 7. А через минуту после этого Бернард прямо в рубашке оказался в воде и долго боролся с ватным шумом, с всплытием вверх.
Шуточки подпившего русского. Бернарда в момент сокровенных раздумий столкнули в бассейн. Вряд ли он станет теперь нам доверять.
– Ее называют девчушка, – не давая Бернарду обсохнуть, тормошил его Анатоль, подвигая к нему фигуристую бутылку с вином, но Бернард, знавший о его жизни (не квартира, а спичечный коробок, мать-паралитик, зарплата величиной с почтовую марку), молчал, пытаясь избежать болтовни, пока тот все повторял: – Девчушку, девчушечку себе заказал!
Профиль у Анатоля был совершенно спокоен, но стоило ему повернуться, как обнаруживался перекошенный, дикий анфас, и поэтому, даже когда он говорил о самых обыкновенных вещах, казалось, что он кричал или кривлялся.
– Кто поверит, что какой-то бандит с дырой в черепушке, ставший скульптурой, – а Ц. заполучает трупы в тюрьме – теперь шахматный гений или штангист? А товарищ мой добыл некий архив (у них там в цехах черт ногу сломит, не то что рабочий!) – и в пику Ц. придумал интересный проект. Идея такая: выбрать одну из самых душераздирающих жертв и воссоздать, с помощью принадлежавших пострадавшему статей, финтифлюшек, тишоток, всю его жизнь. Ну вот, например, один парень заменял в устройстве деталь, а в это время с крюка сорвалась двухтонная глыба бумаги… И Фабрицио собирается соорудить памятник из нее, чтобы доказать всем толстомордикам, что человек – это не просто приход и расход…
– Валечка была бы от этих идей без ума…
– Ах да, ведь скоро три года как ты женился…
Бернард погрустнел. “Вся жизнь Бернарда была глупым романом, – в третьем лице подумал он про себя и продолжал дерганой рысью: – Бернард-мужчина, наверно, смешон. Моя лапочка, девочка, хочешь туда, пойдем туда, не хочешь туда, двинем сюда, размельчала мясо ему на кусочки, сама мелкая, бледная, а плаксивость свою объясняла болезнью и, на нее же ссылаясь, прикрывала в своей комнате дверь…”
Бернард был большеголовый, борцововошеий брюнет, а богемная бойкая Валечка, перебравшаяся с родителями десять лет назад из Петербурга в Милан (где не отличавшийся постоянством отец-академик, в честь которого назвали константу, тут же завел вторую семью), – каланча и худышка выше его на ладонь, но когда она ночью утыкалась носом в его грудь, все различия исчезали. В их первую встречу (билеты им дала Беа) они слушали Баха в четыре руки. Сизые безликие близнецы (вместо волос – вытертый ворс, одинаковые воротнички, бедное вороватое детство), не помещаясь на приставленной к роялю банкетке, пробивали себе дорогу к клавиатуре локтями, а в афишке было написано, что несимпатичные, симметричные Cantalamessa 8 (над их фамилией Бернард долго смеялся) недавно открыли для себя дома престарелых и сумасшедших и с тех пор выступают в основном только там.
Благотворительные бесталанные близнецы напомнили Бернарду героев Ди Энн, и он, предполагая, что Ди Энн это одобрит, сделал две вещи. Первая – сразу же после концерта предложил Валечке перебраться к нему, а вторая – когда она споро к нему переехала, съехав с материнской квартиры, – подарил ей Ди Эннин альбом. “Знай, что искусство – это страшная вещь. На него больно глядеть”. И Валечка тогда сказала в ответ: “Были бы деньги, основала бы такой музей небольшой, выставляя в нем то, что называется концептуальным искусством…”
И вот теперь о ней, о его до сих пор вписанной в страховой полис и до сих пор любимой бывшей жене, в перерыве футбольного матча выйдя к бассейну, спросил Анатоль.
…Он ее, добытую, как нефть, как рыжеволосую юркую руду из России, подозревал во всем, влезая в мусорное ведерко лэптопа, раскидывая лопатой по снегу экрана черные буквы, взламывая ее переписку, сметая все на своем электронном пути…
Валечка, здравствуй!
Отмечали вчера свадьбу Сереги, пока он с женой был на Мальдивах. А мы тут одни веселились: грибочки, селедка, а зазванный нами Михаил Иванович так наклюкался с Юрием Гаевичем (Гаич без приглашенья пришел), что забрались на елки. Только Гаич слез сам, а Михаилу Ивановичу пожарку пришлось вызывать. А Светка побывала на выборах: ей дали в качестве подарка корову (игрушку), а другим – либо макаку, либо красивую чашку. Жаль, мы все пропустили. Ты слышала, что случилось в Иране! Там во время землетрясения семьдесят тысяч людей погибло во сне! А у нас начинается грипп. По твоей просьбе шлю тексты. Я их так долго искала, у меня ведь в квартире просто Бермудский треугольник какой-то, все пропадает! А потом “Отче наш” прочла и нашла. Теперь без молитвы в чулан не вхожу. Лесом к бабушке иду, Громко песенку пою, Ей несу для угощенья Пироги, компот, печенье. Там можно задействовать пятеро-семеро ребятишек, а движенья ты знаешь. Засылаю тебе сразу второе письмо. Валечка, здравствуй! Михаил Иванович на дереве так взволновался, что у него потом случился инфаркт. Поздравляю с Праздником введения Девы Марии во Храм. Будем надеяться, что Бог сбережет.“ПЕСНЯ МЕСЯЦА”
Ночь настала, ночь настала!
Всем прохожим страшно стало.
Не найти нигде пути!
Не проехать не пройти!
Припев:
А я Месяцем зовусь!
Никого я не боюсь.
Бернард вчитывался в “Песню месяца” и рыдал. Валечка от него уходила. И уйдет, со своим глупым месяцем, и со своей шапочкой красной, и со своим полным молитв и моли чуланом, и со своим детсадиком, который на деньги Бернарда она основала, и с юриями и михаилами на елках зеленых, о которых Бернард ничего совершенно не знал, кроме дурацких поговорок про колючки и попу, которым его Валя учила, и со своей икебаной, уйдет.
Как-то она его зазвала на выставку, чтобы предъявить своего обучения плоды и цветы… С каким восхищеньем смотрел, как алкал ее алых тюльпанов и лилий… А потом она, этакий ходячий букет (туловище закрывали зелень и ваза), выйдя, направилась было к машине Бернарда, но потом ее обошла и встала у ядовито-зеленой “божьей коровки” с заляпанной дверцей; у нее и ключ оказался, хотя сама она, ссылаясь на астигматизм, за руль не садилась – но мясо разрезала прекрасно – открой рот, Бернардик, а-ам! Бернардик, а-ам! – и колокольчики в ее голосе звенели, звенели… и колокольчики в висках у него зазвенели, когда он увидел цветы, как бы сами вплывающие в салон чьей-то машины и красотку в красной кожаной куртке, а на следующий день после Валечкиной машинальной ошибки разразился скандал, и Бернард остался совершенно один.
Анатоль же, разведав, что Бернард официально еще не развелся, снова забормотал что-то свое: “Роман как жанр устарел; информационную и игровую функции на себя взяло кино, морализаторскую – церковь и американцы, которые прикрывают Фемиде обнаженную грудь, а еще феминизм… а вместе с романом и Европе кранты”.
Но ничему, что говорил Анатоль, вышивающий все слова по криминальной канве (“я крал, я угрожал, я сидел”), чтобы распродать свой детектив, нельзя было верить. Однако в Европе Бернард задыхался. Перефразируя слова Анатоля, можно было сказать, что она превращалась для Бернарда в отживший, неактуальный роман, из которого он намеревался сбежать. К сожалению, как ни старался он убедить зазывающую его в Милан мать в том, что намерение уехать в Америку возникло у него еще в детстве при чтении комиксов Tex 9, все было напрасно.
Риторика рисованных персонажей была близка и понятна ему самому, однако, когда он попробовал симпатией к ковбою из комиксов объяснить свою любовь к США (“разве их президент не напоминает такого подкованного в различении добра и зла молодца, который, созвав апокалипсных ангелов, осваивает новые территории и срывает с предрассудков чадры?”), вышла такая витиеватость, что мать только губы поджала. Получалось, что любое политическое убеждение, стоило лишь копнуть под него, начинало выказывать глубоководные, интимные корни, те, что лозунгами или при помощи логики объяснить было нельзя.
Усложняло ситуацию то, что мать воспринимала все тоже очень интимно (“это мы, а не Европа, не рискуем ничем, это у нас нет ответственности за весь мир, это мы трусливо прячемся в своих уютных улиточных домиках, а ты нас презираешь, так как мы отдалились от всех и вся и хотим отдохнуть”). А когда Бернард сдуру ляпнул, что пилигримы, по его мнению, оказались в Америке не только из-за религиозных гонений, но и потому, что им наскучила какая-нибудь английская “тетушка Полли”, мать тут же съязвила: “Ну разумеется, тетушка, как две капли воды похожая на меня!” Восприимчивая к красочному, хорошо оформленному несчастью других, она с готовностью ссыпала мелочь марокканским мальчишкам и безоговорочно доверяла палестинским юнцам (“практически безоружным!”), идущим с камнями на танк. Бернард давно научился избегать разговоров о “биологических бомбах” в зеленых повязках, зная, что мать сама как бомба взорвется и обвинит его во всех смертных сионистских грехах.
Еще его беспокоило то, что со временем все, что он полагал яркими, обособленными эпизодами, постепенно стягивалось в одну туго сплетенную, тесную вещь. К примеру, не отвечавшая ему взаимностью девочка спустя двадцать пять лет стала пассией Валентины (этот слух передала матери Ирма); сама Валентина, как выяснилось, прежде прозывалась Галиной10, но, поскольку ее дразнили “наседкой”, взяла себе имя в честь сексапильной героини комиксов Кречмакса11 (генерировавших самые выпуклые эротические фантазии подростка Бернарда), а те люди, на чьи фамилии он когда-то завистливо натыкался в модных журналах, теперь натыкались, в гостях у Сандро, на него самого. Переезд же на новое место предполагал, хотя бы на время, появление новых ярких, неоседланных эпизодов, которые впоследствии снова свяжутся в объезженную, невыносимую жизнь (именно в поисках спасительной новизны Бернард, расставшись с женой, переехал в Париж).
Ну вот, пора ему уже туда возвращаться. Распрощавшись с матерью и отцом, он прилетел на самолете в “Де Голль” и в аэропорту увидел ажанов, стремительно волокших по коридору двух желтолицых, небритых мужчин. Спины их были согнуты, а руки бесцеремонно выкручены за спиной, и если бы Бернард не остановился, перекрывая дорогу идущим вслед за ним пассажирам, он угодил бы им прямо под ноги. Вечером, жадно набросившись на инет, он прочитал, что как раз в этот день были пойманы какие-то арабские террористы, и это была единственная новость, рядом с которой он увидел себя.
Наутро его ожидала худшая новость: явившись на работу после загорелого и, как оказалось, зряшнего отпуска, он был оглоушен: на фабрике произошли сокращения. Бернард был не нужен, Бернард попал под приказ.
Вот он на балконе, выходит курить. Если бы он жил на десятом, откуда люди внизу кажутся черными буквами, он и не подумал бы броситься вниз. А третий – манил. Здесь исход будет ясен скорее. Вспрыгиваешь на перила (хочется затушить сигарету о мокрый язык) – и секунду спустя ты на траве, и возникает вопрос: что потом? Чем ниже этаж, тем быстрее все разрешится (суждено ли мне жить?). А если прыгнешь с десятого – так Бернард размышлял – то провидению не останется шансов: сразу умрешь. Но и без раздумий о самогубстве вся левая половина головы и надбровья болели. Напившись, Бернард лежал на кровати и глядел вправо, а потолок бежал влево; Бернард глядел влево, а потолок все равно убегал. Изо рта, будто черви, хлынула гуща: жалко поролоновых, рыхлых белых кальмаров и испорченных черных туфлей.
И тут, когда ногтем уже прочерчена финишная черта на странице, нам непонятно, что делать: возможно ли описать Бернардову смерть? Ведь перепады наших настроений похожи: когда у Бернарда опускаются руки, мы не можем пошевелить даже пальцем (и посему мизерабельные моменты его жизни нам плохо даются), а когда он находится в прекрасном расположении духа (обычно это случается на природе), мы, как и он, находимся вдали от текстового редактора и новостей… Вместе с ним мы ищем себя в заголовках – и попадаем в параллельный к нам, плоский, размазанный по монитору сборчатый мир. Как и он, мы часами сидим, вперившись глазами в томительный, чуть дрожащий, как уровень воды в океане (когда тонешь), экран, и читаем о том, как сделать удобными жмущие туфли. Или нажимаем на кнопку – и синие штаны становятся белыми, а белые – цветом “утренней росы”, “морского прибоя” или “снежного шторма”, а затем из сетевого австралийского каталога с домашними тапками мы узнаем, что “погружение в теплоту и доброту овечьего меха станет резоном торопиться домой” – а оставшийся без дела Бернард, возвращаясь домой, спешил в интернет, чтобы разглядывать в магазинах в Сети недоступный ему домашний уют.
Вот что он записал в своем “живом дневнике”12: “Мир – это новости. Воображения нет. Не вижу себя в складках залинкованных лент13. Мое существование – window shopping. Мир смотрит окнами на людей. А подоконники заставлены дребеденью. Жемчуг для женщин, мотоспорт для мужчин. Прогулки с матерью были содержанием детства (моя ли вина в том, что в основном мы ходили с ней лишь в магазин?). А теперь она так изменилась, что остались лишь тесьма, ножницы, мыло – галантерейные символы близости к ней”.
И получается парадокс: когда мы собираем Бернарда из его поездок в Милан, из его недолгой жизни в Париже, из его отношений с чопорной матерью и железным, теперь как желе мягким, отцом, из его разговоров порой со случайными и бессмысленно квохчущими, порой с несущими золотой мессидж людьми, мы в то же самое время подводим его к смертельной кончине: Бернард, убывая, в то же самое время наращивается нашими словами о нем.
Раздался звонок. Бернард совсем забыл об этом Вальтере-Сломанном-Носе, личности достаточно темной, которому мать, еще не зная о “сокращенье” Бернарда, просила помочь. Вальтер, в полном соответствии с характеристикой, что Бернард ему дал, предпочитал действовать в темноте: он настаивал на посещении фабрики ночью (то ли намереваясь купить предприятие и предварительно, без излишнего скопления менеджеров, все рассмотреть, то ли желая выведать какой-то фабричный секрет), и Бернард не смог ему отказать.
На проходной его знали в лицо. Одни, как обычно, делали вид, что не замечают его; другие, не подозревая об его увольнении, кивали, интересуясь, как он отдохнул. Какой-то мужик подмигнул: “Сейчас перекурим, и все будет тип-топ”, и Бернард заметил, что войлочное полотно замешкалось между двух валиков, остановив весь процесс. Поправляя его, он просунул руки в узкую щель. Вдруг обе руки оказались в тисках, а голова осталась на свободе и думала. Его белая, так быстро меняющая цвет плоть… Когда он ходил в католический колледж, педагог, страдавший подагрой, задал им сочинение о “радостях carne14”, и Бернард, вместе с другими мальчишками, с подростковой серьезностью принявшийся рассуждать о бренности плоти, схватил низший балл, так как никем не любимый учитель, как оказалось, подразумевал радость от вкушения мяса (которое было ему недоступно)…
С перекура вернулся рабочий, увидел застывшего с поднятыми руками Бернарда и одним прыжком достиг пульта – придавивший руки Бернарда верхний валик поднялся, и Бернард, освободившись, упал. Он был отгорожен от всего болью, как плотной стеной. Его вырвало, выкрутило, вытрясло каким-то слежавшимся черным брикетом (потому что поужинал макаронами с чернилами каракатицы?), как будто под светлой обложкой души скрывалась черная темь. Затем наступила белая, неокрашенная тишина, и слова на нескольких языках ссыпались ему на лоб и замерцали как звезды; он не обязан был говорить. Кто-то ругнулся. Кто-то побежал за врачом. Кто-то принес бинт, не зная, как намотать его на обрубок руки. Кто-то с опозданием закричал.
Но в то самое время, когда истекающий кровью Бернард умирал, где-то, на невидимой периферии его тела (и уже вне его тела), поднимали голову силы, которые заново собирали его: они всегда были в нем, будто переплетенные двойные цепочки дирибонуклеиновой кислоты или пряди волос, но затем разошлись и теперь находились примерно в тысяче километров одна от другой: первая, обесточившая и продолжающая тянуть его вниз, скрючилась на холодном бетонном полу, мелкими крючочками, будто когтями, расцарапывая его изнутри и рассоединяя плоть на кусочки, а другая, та, чьей обязанностью было исправно учитывать и индексировать каждый мельчайший остаток, движение и достижение всех прожитых лет, неожиданно оказалась в Милане, где пока еще неизвестный скульптор провел всю ночь до рассвета без сна в своем кожаном кресле, лишь изредка совершая пробежки к микроволновой плите, в которой он заваривал чай и там же порой сушил разные мелкие вещи (как только одна сигарета заканчивалась, он незамедлительно прикуривал от другой, приставляя их нос к носу, плюс к плюсу, как обескровленные батарейки), старательно обходя разложенные на полу и при порывах воздуха отталкивающиеся друг от друга листки, переставляя с места на место пыльную, грязную, когда-то предназначавшуюся к уничтожению, а теперь спасенную им из мусорной кучи коробку, содержавшую представлявшие для него интерес документы; разглядывал инициалы “Б.Ф.” на брошюре по охране труда, расшифровывал невнятные схемы, изучал какие-то репортажи, составляя из фабричных фактов и цифр и показаний коллег сборный образ рабочего, которого он хотел “возродить”… и поэтому, когда через несколько дней ему попалось сообщение о гибели инженера с этой же фабрики, он сразу же осознал, впервые с появления идеи проекта, что был на верном пути, – более того, оказавшийся в его владенье архив и произошедшая сразу же вслед за этим авария, как подсказывал ему его внутренний голос (и голос этот имел свою логику, не соотносившуюся ни с корыстью политики, ни с количеством жертв), были, несомненно, крупной удачей. Познакомившись поближе с механизмом отжатия воды из бумаги, он сразу решил, что замесит в материал, из которого изготовит скульптуру, кусочки войлока, который уволенный инженер пытался расправить: войлок часто использовался в инсталляциях Йозефа Бойса15, а Фабрицио, чувствуя на себе внимание (нет, лучше сказать, “ощущая влияние”) магического, давно мертвого Бойса, своими работами как бы дискутировал с ним. Когда же он узнал о Бернардовой фиксации на Ди Энн, он почувствовал себя его близнецом и понял, что должен повесить на искусство полезную бирку, при помощи Бернарда номер один добиваясь того, чтобы в аварию не угодил Бернард номер два.
…И постепенно, из разговоров с Изеттой, из открыток, посылаемых на Рождество Лоредане (она их все сохранила, жила от одной до другой), из пространных писем потрясенного и, как оказалось, слегка поврежденного умом Анатоля, который, подобно герою своего детектива, наконец совершил преступление и теперь собирался в тюрьму, из звонков Беатриче (оказалось, что у нее нет рака горла), из двух фотоснимков, присланных Аннелизой (у которой обнаружили рак языка), из диалогов с уставшей от фантомных поисков своей женщины-фем Валентиной Второй, составлялся новый Бернард. В квартире его было пустынно. На столе лежал испещренный закорючками лист белой бумаги: статья Бернарда, выдранная из журнала о странах Европы, будто отпечаток узорчатой подошвы ботинка, вышвырнутое на бумажный асфальт плоское тело, расплющенный экспонат под стеклом.
Бернард высох, Бернард превратился в испещренный тонкими серыми разводами и закорючками белый листок.
15 июня 2003 – 15 марта 2004
1 Дама спутала “пиццу” (еда) и “Пизу” (город, в котором находится знаменитая падающая башня).
2 Dolce (итал.) – десерт.
3 Aggiorna (итал.) – обновляя страницу.
4 Луна-парк недалеко от Милана, изначально задумывавшийся Муссолини как аэропорт на воде.
5 Марка длинных, тонких коричневых сигарет, обычно предпочитаемых женщинами.
6 Отсылка к “пластифицированным” трупам, “скульптурам” знаменитого в Европе доктора Хагена.
7 Когда порежусь – из меня пиво течет, так я им весь пропитался (итал.).
8 Достаточно распространенная итальянская фамилия, которую можно перевести как “Давайте петь мессу”.
9 Tex – название популярного итальянского комикса, героем в котором выступает ковбой по имени Текс.
10 Galina в переводе с итальянского значит “цыпленок”.
11 Очевидно, имеется в виду итальянский художник Гвидо Крепакс, автор серии эротических комиксов Valentina.
12 Модный во всем мире LiveJournal, сетевой журнал, разработанный в США.
13 “Лент новостей”.
14 Carne (итал.) – переводится как “мясо” и одновременно как “плоть”.
15 Joseph Beuys, немецкий художник-перформансист, бывший летчик Luftwaffe, спасенный во время войны крымскими татарами с помощью войлока и с тех пор использовавший войлок во многих работах.