Опубликовано в журнале Зеркало, номер 23, 2004
ИСХОД
Настырный телефонный звонок разбудил наркома Ежова, крепко спавшего на диване в своем кабинете:
– Николай Иванович, Поскребышев беспокоит. Тут просили передать, что вас ждут в кабинете…
– Когда?
– Если у вас нет ничего срочного, прямо сейчас…
– Случилось что? – спросил нарком с легким волнением в голосе.
– Да вы не волнуйтесь, Николай Иванович, просто дело срочное…
– Хорошо, сейчас иду… – сказал Ежов, посмотрев на часы. Они показывали половину первого ночи.
Такой звонок не являлся из ряда вон выходящим событием. Время было сложным, и нарком знал, что он может понадобиться в любую минуту. Работал он много, тяжело, считался незаменимым сотрудником, поэтому и спать ему часто приходилось на рабочем месте… Каждый день приходили новые списки врагов народа, двурушников, вредителей производства, поджигателей, агентов вражеских разведок, пробравшихся внутрь еще неокрепшей социалистической системы. “Откуда их, гадов, такое количество?” – часто спрашивал себя нарком, не находя окончательного ответа. Да и не было его задачей отвечать на подобные вопросы. Он знал: врагов много и с ними необходимо вести непримиримую борьбу, а если вдруг одолевают сомнения… значит, это ты сам виноват, значит, внутрь тебя что-то вражеское закралось…
Рожденный в бедности, он полностью принадлежал своему классу. Мать – прачка, отец работал на стекольном заводе. Семья Ежовых жила тяжело, так ей было предначертано. По обычаю, когда при строительстве дома поднимали матицу, к ней привязывали бутылку водки, затем веревку рубили и смотрели, куда упадет горлышком: если внутрь избы, то хозяева будут жить богато, если к двери – бедно. Иван разрубил веревку, и горлышко указало на дверь. От расстройства Иван выпил всю бутылку прямо на глазах у плотников и разбил ее о стропила.
Отец был строг, его зарплаты хватало на то, чтобы прокормить детей, Евдокию, Николая и Ивана, и обеспечить их самым необходимым… Мать зарабатывала копейки, которые откладывали на черный день. Иван Ежов не любил выходные дни, ему нечем было себя в них занять, а заниматься воспитанием детей он не умел. Дети были на жене. Иногда по воскресеньям Иван уходил в чайную, хозяин которой, Илья Филиппович, толстый человек, ходивший с кнутом в руке, подкидывал ему дело всякий раз, когда в заведении ломались лежанки или замки. Там же, на втором этаже, хозяин устроил место свиданий. Выбор девиц был широкий: от тощих молодых тувинок до рыжеволосой, средних лет шлюхи, которая, по каким-то неведомым причинам, пользовалась наибольшей популярностью. Сам Илья Филиппович объяснял это тем, что от нее пахло сеном.
Единственным, пожалуй, развлечением отца будущего наркома был сосланный к ним в город за участие в революционном кружке молодой раввин Амалик, которого Иван Ежов называл “каналья”. Ежова веселила внешность иудея: высокий, бледный, носивший черный сюртук в любую погоду, имевший обыкновение быстро ходить, не глядя себе под ноги, Амалик напоминал Ивану гигантских размеров ворону, разучившуюся летать. Они часто разговаривали на улице, при этом почти каждый такой разговор заканчивался каким-нибудь анекдотом из еврейской местечковой жизни, смешившим Ивана до слез. Как ни старался Ежов запомнить место, где родился раввин, у него не получалось. Сам он считал, что все евреи происходят из Турции, а в России они оказались после русско-турецкой войны; разубедить его в этом было невозможно. Как-то раз, выпив больше меры, он поспорил с одним из соседей на лаковые сапоги, что за пару месяцев обратит иудея в православную веру. Время шло, а Амалик и не думал бриться и снимать свой черный сюртук.
Однажды, рассердившись, Иван Ежов в сердцах схватил раввина за бороду и сказал, что он, жидовская сука, жрет не им заработанный хлеб, натравляет собак на его детей и портит незамужних девок и чтобы он вообще убирался из их города, пока они с мужиками не повесили его на осине. Защищая веру предков, а скорее от испуга Амалик обеими руками вцепился в горло Ивана Ежова и начал его душить, крича, что только мировая революция уничтожит религиозные и классовые противоречия между людьми, а пока он будет ходить в той одежде, которую считает наиболее удобной, тем более что другой у него нет… Так, ребенком, Николай Ежов, наблюдавший за поединком отца с иноверцем, впервые услышал слово “мировая революция”. Со стороны Ивана Ежова это было странной выходкой, он и сам потом не раз говорил, что, мол, его черт попутал и ничего плохого он еврею не замышлял. Иван чувствовал себя виноватым.
Амалик проживал в доме старообрядки Дарьи Северигиной, в комнате ее дочери, которая, по слухам, много лет назад умотала с каким-то азиатом в Крым и возвращаться не собирается. За те годы, что мать не видела дочь, она оглохла и помутилась разумом. Побег дочери старуха воспринимала как месть за то, что в детстве той запрещалось ездить верхом на свинье, которую дочь называла “ma cherie” – так заехавший в их город офицер обращался к своей кузине. Раввин значился у старухи на кормлении, за что та получала небольшие деньги от местных властей. Присутствие иноверца у себя в доме старуха воспринимала как божье наказание и в скором времени ожидала конца света.
Извиняться Иван Ежов пришел в воскресенье, рано утром. На нем был зипун из домотканого сукна и плисовые шаровары. Зная, что юноша не пьет, он принес с собой кренделей, выпеченных накануне женой. Появление Ивана насторожило Амалика, но добродушный взгляд гостя снял напряжение. Раввин не спал, а читал утреннюю молитву. Стоя с надетым на лоб и левую руку тефиллином1, он слегка покачивался, как будто какой-то невидимка легкими ритмичными движениями рук толкал его в спину.
Разговор между ними произошел долгий, после чего Ежов полюбил иудея и начал присылать к нему сыновей Ивана и Николая обучаться грамоте. Иван сходил на одно занятие, после чего рассказал отцу, как на следующую ночь ему приснился черный человек с ножом в руке, который собирался на него напасть и отрезать место, которым писают. Иван все придумал, но цели своей добился – отец его больше к раввину не пустил. Николай же исправно встречался со своим учителем, иногда обедал с ним и выполнял домашние задания, однажды заинтересовавшие отца своим подобием игры. Например, нужно было составить пять двузначных чисел из десяти цифр, но так, чтобы последняя цифра первого числа была идентичной с первой цифрой последующего. Или: из первых двенадцати букв еврейского алфавита нужно было выбрать те, у которых имеются острые концы наверху, пронумеровать их и полученные цифры сложить вместе. Иногда Иван Ежов принимал участие в игре сам, живо интересуясь, так ли у них все получилось.
Успехи были поразительными, и уже через три месяца Николай мог почти без запинки читать первую книгу Торы, быстро считать в уме и произносить наизусть несколько молитв.
Однако не только чтением и письмом заполнялись часы общения Николая с раввином; последний также обучал мальчика портному ремеслу, чему очень был рад Иван и что скоро превратилось у Николая в подлинную страсть. Ранними вечерами, когда после занятий глаза уставали от семитских значков, Николай и учитель, прихватив два мотка ниток, белый и черный, с воткнутыми в них иголками, шли к хозяйской печи, устраивались возле ее самого теплого места и начинали шить и штопать множество заношенных до дыр старых вещей, для каждой из которых они находили воображаемого владельца из ветхозаветной истории.
– Эту рубаху носил Гершом, сын Моисея, – с убийственно серьезным видом говорил раввин, пришивая рукав к выцветшей грубой материи.
– А в этих штанах Иосиф явился к фараону разгадывать его сны, – отвечал Николай, пришивая петельку к старым отцовским брюкам.
– А в этом Сара просила Бога о сыне, – сочинял на ходу Амалик, показывая Николаю, как сделать шов на женской юбке незаметным.
Игра оказывалась настолько захватывающей, что они часто досиживали до полуночи, вызывая искреннее недоумение хозяйки дома, любившей засыпать на печи и со временем научившейся не замечать присутствия антихриста и его ученика, которого она поначалу прогоняла из дома, но после того, как Николай помог ей занавесить икону Божьей Матери, чтобы иноверец не плевал на образ по ночам, уже ничего не имела против появлений мальчика.
Бывало, что при игре внимание Николая рассеивалось, и он вонзал себе иголку в ногу, вскрикивая от боли и неожиданности. Тогда его учитель, отложив белье и инструменты, принимался нежно гладить раненое место и делал это до тех, пока боль не утихала. Николаю нравилась забота учителя; потом он и сам себя гладил по тем же местам, но удовольствие было несравнимым. Он придумывал хитрости. Уколет себя в ногу, чтобы оставить только след, закричит, изображая испуг, и просит вылечить больного, выкрадывая себе порции необъяснимого наслаждения.
Прошли годы. Николай Ежов с отличием закончил начальную школу № 1, которую посещали дети многих рабочих завода, и вдобавок овладел чтением и письмом на древнем языке иудеев. Несмотря на призывы директора школы учиться дальше, отец Николая не отпустил, настояв на том, чтобы сын пошел к ним на завод и приобрел рабочую специальность. Чуть повзрослев, выполняя волю отца, Николай устроился разливщиком. Освоить специальность в полной мере не получилось. Однажды он переносил в упаковочный цех стопку рифлёного стекла, предназначавшегося для паровозных фар. Поскользнувшись, он выронил стекло из рук и упал на него лицом. Один из осколков вонзился ему в челюсть с правой стороны. Рану зашили, но челюсть болела еще целый месяц. Шрам остался на всю жизнь. После выздоровления Николай вернулся на завод и стал работать упаковщиком, однако новое дело не пришлось ему по душе. Его истинным желанием было выучиться на дамского портного, открыть в городе свою мастерскую и, как об этом ему рассказывал Амалик, принимать заказы от самых уважаемых в городе людей. У хорошего портного всегда есть связи с людьми, от которых что-нибудь зависит. Он в курсе всех событий, к нему даже могут прийти за советом. А советы портные дают хорошие, потому что разбираются в людях. Они разбираются в людях, потому что люди к ним приходят…
Все изменилось в марте 1917 года. В одно из воскресений Иван Ежов не пустил сына на занятие к раввину, приказав ему сидеть дома и дожидаться его прихода. Поздно вечером отец рассказал, что теперь их жизнь изменится и что больше он не обязан подчиняться заводскому начальству, так как вся власть в стране перешла к Временному правительству. Царь отрекся от престола и где скрывается, никто не знает. Слухи разные: называют Псков, Подольск. Солдаты бегут с фронта, не хотят воевать, прячутся по домам. Их агитируют, угрожают судами, расстрелами, но на многих это не действует. Им даже разрешили курить на улицах и ездить в трамваях, ну а толку-то… Большевики призывают солдат не подчиняться приказам, повернуть штыки против офицеров, организовывать свои комитеты. Мужику война не нужна, все навоевались. Иван ходил в гости к своему сменщику, Матвею Ильичу, к которому приезжал сын из Петербурга, говорит, в столице все по-новому и у нас жизнь изменится.
Что такое Временное правительство и почему царь отрекся от престола, Николай понимал смутно, но о большевиках уже слышал от Амалика. Большевики борются за бедных против богатых. Главный у них – Владимир Ленин. Раввин рассказывал, что Ленин – грамотный человек, который знает наизусть много молитв, и у него есть верные друзья, которые хотят сделать всех рабочих счастливыми. И что настанет день, когда рабочие и их семьи во всем мире соберутся в одну большую семью, чтобы больше не работать, а жить в радости и достатке, занимаясь только изучением священных книг и писаний мудрецов. Ночами, когда ему не хотелось спать, Николай часто размышлял над словами раввина, представляя себя в роли верховного мудреца, которому подчиняются все рабочие и который следит за их общим счастьем.
Как-то раз Николай не застал своего учителя, а старуха жестами дала понять, что, скорее всего, нечистая забрала иноверца к себе. Затем хозяйка проводила Николая в комнату бывшего постояльца, где на столе, за которым они обычно занимались, лежала толстая книга, а под ней записка следующего содержания:
Дорогой Коля! Извини, что тебя не дождался, очень боялся не успеть на поезд. Я решил уехать, так как срок моей ссылки заканчивается, да и некому за мной больше следить. Революция и меня освободила. Книгу оставляю тебе в подарок, храни ее. По ней можно будет учить других детей. Если было что не так, не обижайся.
Твой Амалик.
Николай перечитал записку и быстро сунул ее в карман, как будто опасаясь посторонних глаз. Он попытался представить, в каком направлении уехал его учитель, где он сейчас, что делает и как же будет жить дальше без своей книги. Почему Амалик ничего не написал о том, куда едет? Неужели он так и не смог простить давнюю угрозу отца, обещавшего вместе с мужиками повесить его на осине? Но ведь он сам столько раз говорил, что очень уважает отца и его профессию и прошлые обиды никогда не помнит. В этих раздумьях юноша сел за стол, наугад открыл знакомую книгу и принялся читать:
И встал Моисей в воротах стана и сказал: “Кто за Яхве, ко мне!” И собрались к нему все сыны Леви. И он сказал им: “Так говорит Яхве, Бог Израиля: положите каждый свой меч на свое бедро, пройдите и вернитесь от ворот до ворот…” 2
Чтение прервал крик старухи. Она на кого-то сильно ругалась, замахивалась рукой и призывала Господа на помощь. Николай вскочил из-за стола, уронил книгу на пол и выбежал на крыльцо дома. Причиной старухиной ругани была свинья, неизвестно каким образом стянувшая из тазика с постиранным бельем белую простынь и растянувшаяся на ней подобно какой-нибудь обожаемой женщине римского патриция, почувствовавшей себя на свободе в момент, когда ее господин уехал в сенат.
Животное лежало на правом боку, кокетливо вытянув задние конечности; могло показаться, что свинья позирует перед публикой, получая от этого удовольствие. Ее голова лежала в навозной луже, что, по-видимому, создавало в теле необходимый температурный баланс, вносивший счастье в ее жизнь. Ругаясь на чем свет, старуха подбежала к свинье и ударила ее случайно попавшейся под руки хворостиной. Животное не шевелилось. Тогда хозяйка дома схватила пустое ведро и палку и стала во всю мочь бить палкой по ведру над свинячьей головой, как если бы она совершала над свиньей обряд инициации или выводила из глубокого гипнотического сна. Свинья резко подняла голову из лужи, вскочила на ноги и, громко похрюкивая, побежала в сторону, прочь от адского треска, злобной старухи и навозной лужи, где несколько секунд назад она была счастливой.
Николай, внимательно следивший за сценой, развернулся и вошел обратно в дом. Случившееся его никак не касалось. Ему хотелось, чтобы старуха кричала на Амалика, вернувшегося, запыхавшегося от бега на станцию, торопившегося обратно в свою комнатушку, чтобы успеть к обычному времени урока, когда к столу приносили второй стул, который они заимствовали из кухни и который сейчас, казалось, потерял всякое свое предназначение. Он еще ждал знакомого человека, странного во многих своих привычках и склонностях, весь год не менявшего своего одеяния, но имевшего ответы на все вопросы. Николай представлял раввина возникшем на дворе старухиного дома, усталым от бегов, борода в дорожной пыли, старый скрипящий чемодан в руке… Остановился, размазал ладонью грязь на потном лбу, снял шляпу, виновато улыбаясь и как бы прося прощения за свой нелепый побег. И тогда бы они обнялись, рассмеялись и дали бы слово никогда больше не расставаться друг с другом.
Николай вернулся в дом, сел за стол и продолжил чтение:
…и убивайте каждый своего брата, и каждый своего друга, и каждый – своего соседа. И сделали сыны Леви, как говорил Моисей, и пали из народа в тот день около трех тысяч человек. И сказал Моисей: “Наполните ваши руки сегодня ради Яхве, чтобы каждый – за своего сына и за своего брата, и чтобы дать вам сегодня благословение”3.
“Зачем же Моисей приказал их всех убить? – думал он. – А вот если бы Амалик не уехал, то он бы обязательно мне еще раз объяснил смысл этого отрывка, а потом мы бы вместе отправились собирать рабочих по всему миру, говорить им о пришедшем счастье, о том, что богатых больше нет и что каждый может носить такую одёжу, которую хочет”.
Спустя много лет, занесенный на вершину славы, нарком внутренних дел Николай Ежов будет хранить подарок раввина у себя в письменном столе, перечитывая любимые страницы всякий раз, когда требовалась его подпись под очередным расстрельным списком.
– Куда же он уехал? В книге осталось столько непонятного!
Вскоре семья Ежовых переехала в Петроград, где отцу помогли устроиться в трамвайное депо. Нужны были люди с хваткой.
Днем 26 октября 1917 года Николай оказался возле Поцелуева моста, по которому шли десятка два вооруженных рабочих. Некоторые из них были пьяны и спотыкались о впереди идущих. Рабочий с длинной бородой снял с плеча винтовку, прицелился в сторону Сенатской площади и прокричал: “Паф, паф”. Расхохотавшись, он выпустил винтовку из рук, и она упала на мост. Рабочий ругнулся. В этот момент к нему подбежала девчушка лет десяти в изношенном пальто без воротника.
– Дяденька, а вы куда идете?
– Буржуйскую сволочь на штыки брать идем, – ответил он. – Сегодня вся власть народная станет.
– А меня с собой возьмете?
– Да куда ж тебя такую? Прибьют ведь… – Рабочий достал из кармана луковицу и протянул ее девочке. Затем он поднял оружие и побежал к своим.
В первые месяцы жизни Ежовых в Петрограде Николай работал вместе с отцом, затем, по призыву партии, записался добровольцем в Красную Армию. Поначалу его брать не хотели, ростом мал, да и возраст неподходящий. Один солдат на призывном пункте пошутил: “Тебе, браток, верхом на кадиле чертей пугать…” Но Николай настоял. Шла гражданская война, и Ежова отправили воевать в Царицын.
Город горел. Когда в середине июня 1918 года красноармеец Ежов прибыл к месту назначения, он попал в распоряжение командира 4-го отряда кавалеристов Петра Щеры. Отряд состоял из луганских металлистов и донецких шахтеров, прибывших в Царицын из оккупированной немцами Украины. Сам Щера несколько недель назад прославился своим побегом из вражеского плена. Оказавшись в огромном погребе вместе с группой своих товарищей, Щера сумел ослепить одноглазого охранника, заполучить у него ключи от погреба, выбраться наружу и как ни в чем не бывало уйти на плотах вниз по реке, захватив с собой дюжину белогвардейских овец. А когда ослепленный охранник, бросивший им вдогонку огромный камень, прокричал “Кто ты?” — Щера ответил: “Я – рабочий”. За свой подвиг Петр Щера получил награду: именную шашку, врученную ему наркомом по национальным вопросам, проводившим всю военную операцию в Царицыне, Иосифом Джугашвили, а попросту Кобой, как его называли соратники по борьбе. После возвращения щерцев из плена Коба распорядился отправить овец спецрейсом в Кремль, попросив прислать за них сто пудов сахарного тростника, чтобы выдавать его особо отличившемся в боях за город бойцам. К рожку одной из овец Коба прикрепил записку для Ленина:
В Царицыне монополия и твердые цены отменены. Идет вакханалия и спекуляция. Добился введения карточной системы и твердых цен. Железнодорожный транспорт совершенно разрушен стараниями множеств коллегий и ревкомов. Я принужден поставить специальных комиссаров, которые уже вводят порядок, несмотря на протесты коллегий. Комиссары открывают кучу паровозов на местах, о существовании которых коллеги и не подозревают. Исследование показало, что в день можно пустить по восемь и более маршрутных поездов. Дайте распоряжение о немедленном выпуске пароходов к Царицыну.
И. Джугашвили.
15/VI/1918 г.
Сахарный тростник не прислали, сослались на редкость продукта и его острую необходимость в Кремле (говорили, что Ленин лично выдавал тростник сотрудникам ЦК, которых знал еще со времен швейцарского изгнания). Коба в их число не входил.
Однако через две недели Коба получил телеграмму из Москвы, где говорилось:
Дорогой Коба!
Спасибо тебе за овец. Мы твоих овец всем ЦК ели и тебя добрым словом вспоминали. Хохотали, представляли, как ты их сам пересчитывал, отгоняя голодных собак. Как это там… Эрти, орти, сами, отхи, хути, эквси, тертмети 4 (больше ничего не помним, Коба). А Ильич несколько раз повторил: “Ай да Коба, ай да кавказец…” Словом, ты, Коба, молодец, ты наша гордость. Поэтому ЦК решил наградить тебя орденом, который ты уже давно заслуживал: “Орден Снабженца Первой Степени”. Прими, дорогой друг, наши искренние поздравления.
И три подписи:
Л. Каменев
Г. Зиновьев
Н. Бухарин
29/VI/1918 г.
Коба был рад ордену, хотя сахарного тростника ему все еще очень хотелось. Он вызвал к себе в кабинет Щеру и приказал устроить небольшую вечеринку, на которой он захотел лично познакомиться с прибывшим пополнением. Так и сделали. Петр Щера явился на вечер со своей новой шашкой, приведя с собой человек десять молодых солдат, среди которых оказался и Николай Ежов.
Спирт достал Клим Ворошилов, руководивший войском Царицынского фронта. Он получил это назначение после ареста Снесарева и прочих штабных диверсантов. Клим обожал Кобу, и тот отвечал ему взаимностью. Ворошилов заходил к Кобе обсудить прожитый день, посидеть над картой будущих операций, а иногда просто послушать какую-нибудь байку из жизни грузинского подполья, в котором Иосиф Джугашвили провел доброе десятилетие своей жизни. О них говорили как о друзьях, хотя друзьями в полном смысле слова эти два человека никогда не были. Просто в определенный момент Коба оценил качество Клима Ворошилова быть удобным, а Клим увидел в Кобе хорошего отца, которого он с юности искал в траншеях войны.
Народу в кабинете командующего собралось такое количество, что каждый стул напоминал виноградную ветвь, сорванную в сезон уборки, когда кажется, что лоза не выдержит и переломится под тяжестью винограда. Всем разлили. Коба взял свой стакан и предложил выпить за скорую победу над белогвардейской сволочью, которая еще сопротивляется и отбирает хлеб у бедноты и сирот. Все встали, и пространство кабинета уменьшилось вдвое. Коба поднес стакан к губам и выпил залпом его содержимое, затем он сильно выдохнул, закусив ломтиком соленого огурца на кусочке хлеба. Остальные повторили за ним. Снова сели. Коба много говорил о положении дел в Царицыне.
В конце вечеринки командующий наугад обращался к солдатам, не зная пока даже их имен, и просил вкратце рассказать свою жизнь и что ценного они успели уже в ней сделать. Последним выбором Кобы оказался Николай Ежов, голубоглазый маленький красноармеец, сидевший на колене у товарища. Николай попытался подняться, но медленный жест командующего остановил его.
Представившись, Ежов рассказал о своей семье, о радости первой встречи с революцией, весть о которой принес в дом их отец. Рассказал о работе в депо, о мечте собрать рабочих всего мира и рассказать им, что теперь пришло их время весело жить и изучать мудрые книги. В отличие от других выступавших, которые все без исключения пытались отыскать в своем прошлом достойный поступок, Николай честно признался, что ничего путного в жизни сделать не успел и что надеется совершить хороший поступок в будущем. На этом он закончил свое выступление, попросив прощения у командующего за бесцельно прожитые годы.
Дело шло к полуночи, и Коба дал команду расходиться спать. Все поднялись и направились к выходу. Подходя к дверям, Николай услышал мягкий голос командующего:
– Боец Ежов, прошу вас задержаться.
Николай ссутулился, повернулся лицом к командующему и отошел на два шага от двери, давая в нее просочиться оставшимся красноармейцам. Когда в кабинете из всех приглашенных остался только он один, Коба предложил ему стул:
– Садитесь, товарищ Ежов, не стесняйтесь.
Николай сел, чувствуя себя в полном дискомфорте.
– Мне понравились ваши слова, понравилась та искренность, с которой вы о себе рассказывали. Но я думаю, товарищ Ежов, что вы рассказали нам не всю правду…
У Николая перехватило дыхание. Ему показалось, что командующий вынул из его жизни никому не известный период, разложил перед собой на газетном листе, как будто это кусок сала, и стал рассматривать, предвкушая ожидающее его желудок удовольствие.
– Я прав, товарищ Ежов? – продолжал Коба.
– П-п-правы, товарищ командующий…
– А раз прав, расскажите мне все то, о чем вы умолчали на нашем вечере, – произнес Коба, вытряхивая пепел из трубки.
Произошла пауза. Пока Коба вытряхивал пепел на бумагу, Ежов успел смахнуть со лба выступившие капли пота, он думал, с чего бы ему начать и что именно хочет от него услышать командующий. Естественно, он не сказал всего, но что от него ждут в данный момент?.. Молчание затягивалось, но ничего путного на ум Николаю не приходило. Справившись с трубкой, Коба сказал:
– Мне стало интересно, какие книги вы имели в виду, когда говорили о грядущем счастье рабочих?
Сраженный внимательностью командующего и проклиная свой болтливый язык, Николай Ежов начал свое второе за вечер выступление:
– Я, товарищ командующий, ничего такого не хотел… Я вот только хотел сказать, что теперь рабочие могут читать книги, которые они не могли читать раньше, потому что раньше они работали на капиталистов и рано умирали от истощения. А теперь…
Коба поднял глаза и внимательно посмотрел на собеседника. Ежов сразу же почувствовал тяжесть его взгляда, проникающего в мозг сквозь черепную кость с той же легкостью, с которой штык винтовки проникает в рыхлую землю.
– Это все правильно, товарищ Ежов, – сказал командующий, продлевая действие своего взгляда при помощи слов, – но мне все-таки хотелось бы знать, какие книги вы считаете полезными для пролетариата?
– Я, товарищ командующий, я… – сумел произнести Ежов, глотая кубики воздуха и выстраивая из них необходимые ему для обдумывания временные промежутки, – …знаю, что есть такая книга, в которой все написано про царей и слуг, которые…
Коба отложил трубку в сторону, придвинул к себе графин с водой и, заинтригованный своим собеседником, начал медленно блуждать взглядом по молодому лицу Николая. Между тем Ежов продолжал:
– Ну, короче, война там у них была между одним народом и другим, а тем, кого гнали отовсюду, ну оттого, что они всем жить мешали, так этими вот один умный человек командовал, он все знал, что и как делать нужно… во, точно как вы, товарищ командующий…
В это мгновение Николай Ежов поднял глаза и посмотрел на Кобу, заметив его добрую улыбку. Командующий смотрел на него неотрывно. Николай вдруг обнаружил смелость в своем голосе и сам почувствовал справедливость своего неожиданного сравнения Кобы с библейским Моисеем. Последствий этого сравнения он сейчас не мог представить.
Коба, прекрасно знавший ветхозаветную историю, тут же оценил своего собеседника, так честно и слегка наивно связавшего его роль в революции с человеком, выведшим еврейский народ из Египта. Без сомнений, это был самый точный выстрел Николая Ежова за всю его военную карьеру. Коба – Моисей; полководец, жрец, медиум, связывающий свой народ с Божественным законом и по Его же воле. Он и сам о себе еще так не думал. А почему бы нет? Кто сказал, что не ему поручена миссия освобождения трудящихся всей земли и построения первой в мире страны справедливости, где человек ощутит себя не беспомощным существом внутри истории, а ее непосредственным вершителем.
Не сводя глаз с командующего, Ежов ждал оценки сделанного сравнения, идти дальше без разрешения он боялся. Потянув секунд десять, Коба сказал:
– Продолжайте, товарищ Ежов, ничего не бойтесь… вы находитесь в Красной Армии, а не в белогвардейском плену.
Дрожь в теле Ежова исчезла, дыхательные паузы, спасавшие его от речевого хаоса, стали больше не нужны. Он продолжал:
– Так вот, этот самый человек ихний, Моше его звали, пришел к своим и говорит, мол, так и так, я с Богом переговорил, теперь надобно по-новому жить, а иначе нас всех Бог накажет… Я, говорит, принес вам… ну, эти… ну, это вроде как в армии, устав у них такой был, что это, мол, можно им делать, а это нельзя… Ну и показал Моше им законы, скрижали то есть… И говорит: вот наши законы, и нам от них ни на шаг отступать не велено, кто согрешит против Господа, тот изгнан будет из нашего народу, и не будет ему прощения… А кто с ним, Моше, по Божьему велению, так тому и меч в руки… Я вот еще точно его слова помню…
Николай взял секундную паузу, которой ему хватило, чтобы на месте Кобы представить себе Амалика – такого, каким привык его видеть в доме у старухи, – копошащегося в своей густой бороде, перебирающего губами знакомый с детства текст, ловящего каждое слово ученика, чтобы немедленно исправить ошибку. Держась взглядом за графин с водой, Николай начал цитировать текст в оригинале:
– вайомэр лоэм ко-омар а-шем элокей исроэл сИму иш харбо ал-ерхо Ивру во-шуву мИшар лошар ба-маханЭ вэ-хИргу иш эс-охив вэ-иш эс-рЭу вэ-иш эс-кройво. ВаЯсу бней-леви ки-двар мойше ва-Иполь мин-хоом ба-йойм а-ху ки-шлошейс альпей иш5.
Шелестя губами, но уже не произнося никаких звуков, Ежов перевел взгляд на командующего и, побоявшись утомить его незнакомой монотонной речью, замолк. Коба закуривал трубку; он медлил… В кабинете воцарилась тишина, и Николай решил, что теперь он ничего не сделает без приказа или разрешения. Следующий ход был за Кобой.
– Где ты всему этому научился? – спросил Иосиф Джугашвили Николая, внезапно перейдя на “ты”.
– У одного еврея, ссыльного, политического… – признался Ежов, не заметив перехода командующего на неформальное обращение. – Он у нас в городе на поселении значился, жил в доме соседки, что через два дома от нас. Сейчас уж померла, наверное…
– Молодец, боец Ежов! А что это за город, куда ссыльных евреев поселяли? – спросил Коба не без доли иронии.
– Киренск, товарищ командующий.
– Киренск?! – оживился Коба. – Тогда знаю, у меня к вам одного товарища сослали, так он там два года пожил и сбежал. – Коба рассмеялся.
Обстановка стала более легкой; неудобство, которое Николай чувствовал в начале беседы, прошло. Теперь командующий показался ему совсем другим. Молодой грузин, молох революции, беспощадно карающий врагов пролетариата, оказался симпатичным и не прячущим своих эмоций человеком. Когда нужно, выслушает подчиненного, пошутит, посмеется, поиронизирует над прошлым. Вот так, по случайности, Коба пробудил в Ежове интерес к собственной жизни, показал ему, что он уже успел сделать хорошее дело и поэтому, как и некоторые из его товарищей, достоин похвалы.
– Серго его звали, может, встречались?
– Никак нет, товарищ командующий, не встречался, – с грустью признался Николай.
– А ты знаешь, что я в семинарии учился? – вдруг спросил Коба.
– Да неужели, товарищ командующий? – заговорил Николай, ощутив какое-то особое влечение к этому усатому человеку.
– Да, учился, но потом, правда, пришлось это дело оставить… Марксизм тогда стал важнее Библии, нужно было вникать в суть классовой борьбы, – сказал Коба, уйдя мыслями в прошлое. – А теперь жалею, надо было продолжать… Ведь если разобраться, Маркс не сказал ничего нового, чего бы не было в Писании. Я, помню, еще с Лениным и с другими товарищами из ЦК спорил по этому поводу, но разве их переубедишь?.. Старик вообще про религию ничего слушать не хотел, а другие мне говорили, что, мол, ты, Коба, подрываешь нам авторитет теоретиков пролетарской революции. Я им доказывал, что главное заключается не в обозначении конкретного врага, а в том, чтобы этот враг всегда был. Настоящий враг – это не тот, кто в тебя стреляет из окопа или нападает с ножом из-за угла, а тот, кто не хочет пожертвовать собой ради твоего блага. Недаром же Бог приказал Моисею понаставить Ему повсюду жертвенников и чтобы ходил Его народ к ним поклоняться и приносить нужные Ему жертвы. Так я им всем в ЦК и объяснил… А тут еще эта сука, Троцкий, вылез, как таракан из половой щели, и говорит: “Ты, Коба, здесь свою грузинскую метафизику оставь, у ЦК и без того дел хватает. Деникин вон наступает…”
– А вы ему что ответили, товарищ командующий?
– А я ему, Николай, уклончиво ответил… На хер послал.
– Вот это да! А он что? – спросил Николай, восторгаясь своим командиром.
– А он… – Коба помедлил. – А что он? Пошушукался с секретаршей и ушел.
В кабинете снова стало тихо. Николай растрогал Кобу, сам того не желая, а Коба, целиком уйдя в прошлое, как бы забыл о присутствии постороннего. Он вспоминал свои распри с вождями мирового пролетариата.
Молчание было кратким, хотя Николаю показалось, что прошло несколько часов. Он не знал, что ему делать дальше. Сидеть на месте, встать, попроситься уйти спать, предложить какую-нибудь новую тему для разговора… Нет, все это не в его власти. Он здесь никто, пешка на шахматной доске или даже клеточка, на которую, если повезет, поставят сильную фигуру.
– Мать жива? – неожиданно спросил Коба Ежова.
– Жива, товарищ командующий.
– Чем занимается?
– Прачка она, товарищ командующий, в Питере, в госпитале… – Николай снова посмотрел на графин с водой.
– Прачка, в госпитале… – повторил задумчиво Коба. – Это хорошо. Таким матерям мы и служим.
Больше вопросов не было. Коба поднялся из-за стола, зажав трубку в зубах, потом подошел к окну и, внимательно вглядываясь в темень, выпустил изо рта клубки дыма. Николай пристально следил за движениями командующего, ему хотелось, чтобы тот еще раз обратил на него свое внимание, не спрашивая ни о чем, а так, просто, посмотрел и улыбнулся.
– А ты вот темноты боишься? – бросил Коба, вполоборота повернувшись к Ежову.
– А чего ее бояться, товарищ командующий?.. – с легкостью ответил Николай. При этом он обратил внимание на правую руку Кобы, державшую трубку. Было впечатление, что трубка там родилась, приняв со временем такую форму, которая больше всего ему подходила. Казалось, что даже если он отведет руку в сторону, трубка повиснет в воздухе, дожидаясь, пока ее снова не заберут.
Они замолчали. Так прошла минута или две… Коба повернулся к Николаю и еще раз бросил на него внимательный, изучающий взгляд, как бы пытаясь понять внутреннее строение этого никому не известного, случайного существа.
– Иди спать, Николай, – сказал командующий полуприказным тоном.
– Есть идти спать, – отрапортовал Николай, вскочивший со стула. Потом он развернулся и тремя размашистыми шагами достиг двери.
– Подожди, – вдруг остановил его Коба.
Николай встал и снова повернулся лицом к командующему.
Коба подошел к столу и оставил на нем дымящуюся трубку. Стряхнув пепел с рукавов, он подозвал Николая к себе, положил обе руки ему на плечи и, чуть склонив голову, поцеловал красноармейца в лоб.
– Иди, – приказал командующий.
– Есть идти, – ответил Ежов.
Когда Николай вышел из кабинета Кобы на улицу, была глубокая ночь. Он не мог разглядеть ничего, кроме звезд, до которых он всегда мечтал допрыгнуть в детстве. Ему нужно было пройти метров четыреста или пятьсот, чтобы отыскать лагерь, где расположился на ночлег его отряд. Через пару минут глаза привыкли к темноте, и он ускорил шаг, выигрывая время на сон.
Воевать за Царицын Николаю Ежову пришлось совсем не долго. Ночью, в перестрелке с казацким отрядом, защищая амбар с пшеницей, он был сильно ранен в правое плечо. Рука потеряла дееспособность. Несмотря на многочисленные просьбы оставить его на фронте, начальство сочло Николая временно негодным для участия в боевых операциях и его дальнейшее пребывание в Царицыне бессмысленным. Ежов был направлен в столицу “для прохождения адаптационного периода”, как было сказано в сопровождавшей его медицинской справке. Первый же поезд увез Николая в Москву.
Ему повезло, в вагоне с ранеными оказалось много видавшего виды народу, и поэтому ехать из Царицына в Москву было интересно. Непосредственным соседом Николая был настоящий чекист, Роман Фельдман, развлекавший его и самого себя историями из чекистской жизни. Рассказывая, как они выбивали кулацкий элемент из кубанских деревень, а тех, кто не успел убежать, арестовывали и допрашивали, Фельдман признался, что сначала записался в ЧК из собственной трусости, хотел проверить, на что способен в жизни.
– Понимаешь, Колька, я с детства высоты боялся, – доверительно сказал Роман Николаю, – меня еще барышни в нашем городке дразнили, и танцевать со мной ни одна не хотела. Обидно было, стыдно, а ничего поделать с собой не могу, ну хоть ты сдохни… А когда ЧК сформировали, я твердо решил: пойду и попрошусь к ним на работу, авось возьмут.
– И взяли? – перебивая рассказчика, спросил Николай.
– Да нет, так сразу не возьмут, – со знанием дела ответил Роман. – Сказали, мол, хилый больно, мускулы как у благородной девицы…
– Ну а ты чего? – спросил Николай, явно заинтригованный рассказом попутчика.
– Ну, чего… Долго думать не стал, устроился кочегаром. Три месяца проработал, сто пятьдесят тонн угля в топку перекидал! Сам считал.
– А потом взяли? – с некоторым недоверием спросил Николай.
– А то… Конечно, взяли и сразу на дело послали, – похвалился Роман.
– Неужели так и взяли? – все еще недоверчиво переспросил Николай.
– А под кожей, вроде рыбин, так и ходят мускула… На, щупай, – Роман напряг бицепс правой руки.
Николай дотронулся до напряженных мускулов соседа. По форме похожие на свежую сдобную булку, они изнутри казались залитыми свинцом, что придавало словам Романа особую серьезность.
– Да-а-а… – протянул Николай, награждая соседа вполне заслуженным комплиментом. – А мне вот и похвастаться нечем.
– Ничего, Колька, и у тебя все будет. Мы ведь наше дело только начинаем, – ободрил Роман своего младшего товарища. – Я тебе так скажу: в чекистской работе одними мышцами много каши не сваришь… Тут думать нужно, видеть лицо врага на расстоянии, разбираться, так сказать, в ситуации…
Поезд шел в своем обычном ритме, покрывая километров сорок в час. Все раненые, две сестры милосердия и врач давно спали, изнуренные прошедшим днем. Роман Фельдман еще болтал с полчаса, рассказывая Николаю обо всех достоинствах службы в ЧК, о собственных приключениях и планах на будущее. Убаюканный его голосом, Ежов уснул. Ночь была теплой, даже душной. Если высунуться на полтуловища из вагона, можно было увидеть луну, висящую над проезжающим поездом и вызывающую зависть своей независимостью от всех происходящих вокруг событий. Заметив, что его уже никто не слушает, Роман встал, пролез к двери вагона, высунулся наружу и уставился в небо, как бы продолжая ему рассказывать свою историю, делясь самым сокровенным, вычитывая свое предназначение.
Их разбудили рано. Произошла незапланированная остановка, нужно было набрать воды для медицинских целей. На станции шум, крики, стоны… У бабы, продававшей картошку, вытащили деньги из передника. Она в плач; вора, как водится, никто не заметил. Говорят, пацан какой-то крутился, из местных, лет двенадцати, а черт тут разберет… Все голодные, у всех дети, мужики на фронте, кто с белыми, кто с большевиками, денег ни у кого нет, а если и есть… Да что сейчас деньги? Бумага. Какая власть, такие и деньги…
Баба продолжала стенать и проклинать свою жизнь, войну, забравшую ее мужа на фронт, и весь мир, управляемый антихристом и ворами. На перроне, прямо посреди мешков с картошкой, упала ниц, руки к небу, молить Пресвятую Богородицу о помощи. Пока баба в стенаниях стояла на коленях, ветер задрал у нее сзади платье, рассмешив этим наблюдавшую за всем происходящим группу беспризорников.
Ее успокаивали, совали в руки хлеб, сало… Она отказывалась, говорила, что ей с детьми теперь все равно голодной смерти не миновать и что она прямо тут, на станции, руки на себя наложит. Минут через пятнадцать стало тише. Бабу отвели к начальнику станции, начали составлять протокол. Она приходила в себя…
Воды набрали, поехали. Больше остановок не ожидалось до самого Тамбова, да и там всего на полчаса, чтобы снова воды набрать, ну и кости размять кому необходимо… Инцидент, произошедший на станции, никого особенно не удивил, и о нем вскоре забыли. Между тем начался обход. Сестры милосердия, Дарья и Елена, протискивались сквозь раненых, интересуясь, не открылась ли у кого рана, не умирает ли кто от жажды. Дарья, сестра постарше и, видимо, имевшая более солидный медицинский опыт, выкрикивала фамилии тех, кому было назначено свидание с доктором в ближайший час. Скученность в вагоне была страшная, и сестрам приходилось почти наступать на тела солдат, отвечавших на любое прикосновение шуткой или приглашением к вечернему чаю.
– Ежов? – услышал вдруг Николай мягкий голос одной из сестер, отчаянно старавшейся быть строгой.
– Я! – выкрикнул Николай.
– Вы с чем, с плечом? – спросила сестра.
– Да с ним, а куда от него… – хотел закончить фразу Николай, но был тут же прерван.
– К доктору. Вы третий на очереди, – сказала сестра, проползая дальше в глубь вагона.
– Покурить человеку не дадут, – возмутился сидевший рядом Роман.
– Докурю и пойду, чего зазря добро портить? Сейчас табачок в цене, – как бы ни к кому не обращаясь, сообщил Николай, подтверждая правильную мысль своего соседа.
– Ты кури, Коль, кури… Третий – это еще долго, охота тебе там среди медицинских тереться. Кури, и все тут, – скомандовал Роман, не желавший, по-видимому, расставаться со своим новым приятелем.
– Да я и не тороплюсь, – ответил Николай, выпуская изо рта дым.
Пока Николай Ежов проходил врачебный осмотр, Роман достал из вещмешка чистый лист бумаги и, послюнявив карандаш, принялся писать:
19/VII/1918 г.
Пом. начальника Московского обл. ЧК тов. В.Л. Лопнину
Докладная
В связи с резким ухудшением обстановки в пос. Волжский и активизацией вражеского элемента во всем регионе считаю целесообразным подготовить и выслать в указанную зону группу чекистов для нормализации ситуации и обеспечения нуждающихся бедняков и их семей необходимым…
– Чего сочиняешь? – спросил Николай, вернувшись от врача.
– Да вот, отчет нужно написать о командировке в деревню, – ответил Роман, не поднимая глаз. – А то больше не пошлют, скажут, не разобрался с обстановкой, не оправдал доверия… Я у них сейчас вроде как в стажерах числюсь, ну, это значит, должен себя зарекомендовать с наилучшей стороны, а иначе полного доверия не жди… Организация серьезная, сам понимаешь, это тебе не в бабки играть.
Роман сложил листок с недописанным текстом и сунул его в карман, потом пододвинул к себе вещмешок, давая Николаю место.
– Ну что сказали? Выживешь? – спросил Роман Ежова, который устраивал себе место подле соседа.
– Да выжить выживу, а вот воевать, сказали, не скоро смогу. Рука еще совсем слабая. Все плечо раздробили, гады…
– Да, здорово тебя угораздило… – сказал Роман, помогая товарищу устроиться поудобнее. – Хотя кто знает, может, в этом твоя судьба зарыта. Может, твое место, Коля, не в окопе, а, например, где-нибудь в кабинете с картами и телефонами и чтобы решал ты задачи государственной важности…
Николаю польстили спонтанные фантазии молодого чекиста, сказанные, впрочем, не без доли юмора, посредством которого Фельдман стремился вывести красноармейца из его уныния.
– Да кому я там нужен, с одной действующей рукой, в кабинете с картами?.. – попытался максимально серьезно возразить Николай.
– Мы с тобой, Коля, ничего знать не можем, где и кто нужен… Есть люди поумнее нас, кто такие вопросы решает, – поучал Фельдман. – В пролетарской стране да чтоб человеку пропасть дали… Никогда не поверю, не может быть такого.
Разволновавшись от собственных слов, Роман полез в карман за табаком. Сворачивать самокрутки было одним из его любимых занятий. Он курил, но курил реже, чем остальные. Берег табак. Это качество бережливости развилось у него с детства, когда его с тремя сестрами родители часто оставляли одних, уезжая из местечка в город на заработки. Отец Романа, Исаак Фельдман, был хорошим женским портным, и он часто выезжал в Кишинев к какой-нибудь состоятельной заказчице. Мать его сопровождала, боясь отпускать на день или два в общество городских дам, с которыми он не упускал случая пококетничать. Пока Исаак навещал своих заказчиц и брал с них мерки, мать Романа успевала обойти все цветочные магазины, расспрашивая владельцев, не появились ли в городе желающие брать у нее уроки пения, за которые она просила совсем пустяковую плату. Мать была одарена с рождения хорошим голосом и, нигде толком не учившись, могла безошибочно исполнять женские партии из итальянских опер, которые ей доводилось слышать в юности благодаря дяде, специалисту по старой мебели, умершему в Турине при загадочных обстоятельствах.
Оставаясь в доме за главного, Роман следил, чтобы сестры были накормлены, чтобы не шастали по лужам босиком и не воровали шоколад из буфета.
Однажды осенью произошло непредвиденное. Исаака Фельдмана, шедшего на встречу с очередной городской модницей, остановили двое пьяных казаков.
– Жид, падла? – возопил один из них. – Опять кровь христианскую лакать пришел!
Не успев опомниться и что-то сказать в свое оправдание, Исаак получил сильный удар в живот, потом по голове – его начали избивать. Спасло портного то, что мимо проходил муж одной из заказчиц, служивший в адвокатской конторе. Он бросился оттаскивать казаков, говоря им, что это его двоюродный брат, приехавший к нему в гости из Киева. Казаки, матерясь, оставили Фельдмана в покое. Благодаря счастливому вмешательству адвоката Исаак, потерявший сознание от ударов, выжил, но больше заниматься своим делом не мог: начались мигрени, ухудшилось зрение, появился страх улицы.
Случай произвел на Романа сильнейшее впечатление. Он сильно переживал за отца. Он не понимал, почему тот не смог постоять за себя. В один из вечеров с ним Роман спросил:
– Что ты почувствовал в тот момент, когда они начали тебя избивать?
– Обиду, – сказал отец и закрыл глаза.
Больше они никогда об этом не говорили.
От самокрутки оставалось сантиметра два. Зажатая между средним и указательным пальцем, она обжигала кожу. Роман затянулся в последний раз и пустил окурок по ветру, выдыхая дым и провожая полученное удовольствие.
– О чем задумался? – внезапно спросил Николай Фельдмана.
– А?.. Да так, ни о чем, – ответил Роман, улыбнувшись. – Один случай из детства вспомнился, ерунда…
– Ну извини, что отвлек, я думал, ты со мной разговаривать не хочешь, – сказал Николай чуть обидчивым тоном.
– Не дури, я просто задумался, – уверенно отрезал Роман.
Потом они погрузились каждый в свои размышления. Роман думал о силе зла. Со злом можно и нужно бороться только его же способами, то есть быть прежде всего сильным, не уступая притязаниям зла. Кто виноват? – спрашивал себя Роман. Мир или зло, которое этим миром хочет завладеть? Прав ли Лопнин, его начальник в ЧК, все время повторяющий: Мировое зло, которому мы, большевики, объявили войну, есть результат душевной слабости тех, кто пытался с ним бороться до нас. А теперь иначе… Мы, представлявшие до революции неорганизованную хаотическую массу, собрались в целое, и это целое ударит по носителю мирового зла своим мощным стальным кулаком, да так ударит, чтобы от этой гадины один запах по ветру пошел и над чистым полем развеялся. Так в организации многие думают – наверное, они правы… Роман ощущал себя сильным, он хотел и влился в это целое, сильное и разрушительное, о котором убедительно говорил Лопнин. Прошлая жизнь для Романа осталась там, в дальнем углу его памяти, в местечке, где он следил за домашним хозяйством, помогал сестрам и однажды стал свидетелем глубокой травмы отца. Он редко вспоминал ту жизнь, она теперь для него совсем чужая, а может, это он сам чувствовал себя чужим той среде наивных, слабых, разобщенных людей, с которыми он потерял почти всякую связь.
Николай пытался заснуть. После перевязки плечо ныло. Выздороветь не терпелось, поскольку, если уж на фронт обратно не возьмут, то хотя бы в столице, которую Николай часто пытался нарисовать в своем воображении, он подыщет себе место, где от него будет польза. Вот и Фельдман ободрил – сказал, конечно, так, дух товарища поддержать, но все равно, за язык ведь его никто не тянул, и хорошо, что сказал. Ни в одних окопах, мол, дело делается. А может, правда… Внезапно в голове Николая появился образ молодой медсестры, выкрикнувшей его фамилию. Она ассистировала доктору при перевязке. Как ее зовут? Кажется, Лена. Да, доктор к ней обратился “Елена Петровна”. Странно, такая молодая, а уже Елена Петровна. Меня по отцу еще никто не называл, впрочем, нет, раввин, шутя, когда хотел, чтобы я стал серьезным. Чепуха, нет этого больше. Мысли наползали одна на другую, мешая Николаю полностью отдаться сну. Опять возникла Лена, ее девичий голос, забредший сюда, в гигантское мужское месиво, где стонут чаще, чем говорят, и где убивают друг друга без всякого сожаления. “А вдруг она одинока, и нет у нее никого, и тогда я бы смог с ней познакомиться, предложить свою помощь, себя самого, такого, как есть, пусть сама решит, нужен я ей или нет, или у нее есть жених, какой-нибудь из интеллигентов, пишет ей письма, одно в три дня, а она ему отвечает, называет “любимый мой”, думает о нем, ждет встречи…”
Лена не отпускает, тревожит своим близким присутствием… “Заговорить с ней? – размышлял Николай. – Нет, сначала понаблюдать, изучить ее издалека. Как подойти и что сказать? Пожаловаться на боль в плече? Да никогда… Многим гораздо больнее моего, стыдно. Тогда как? А если встать неподалеку, закурить, и она сама обратит на меня внимание, подойдет, спросит, почему я вернулся, и тогда я ей предложу… Что я ей предложу? Она наверняка не курит, а если да… Ну а потом? Спросить, была ли в Москве, как там вообще обстановка, куда потом собирается… Да она и разговаривать со мной не будет, она-то на службе, это я – не у дел, отвоевался…”
Просчитав еще один или два варианта знакомства с медсестрой, Николай выдохся, и сон окончательно овладел им.
Николай проснулся от резкой остановки поезда.
– Ёб твою мать, – это у солдата справа разлилась незакрытая фляга с водой.
– Чего опять-то? – спрашивали в конце вагона.
– Проверка…
– А чего проверять? Все свои.
– Да не-е, на рельсах там…
– Взорвали, что ль, рельсы-то? – раздалось у Николая прямо над ухом.
– Эй, братва, вылезай на подмогу… Четыре человека. Лошадь на рельсах сдохла, оттащить надобно… – сказал солдат с пожелтевшими от табака усами.
– Лошади подмогнем, – ответил солдат с забинтованной головой, вылезая из вагона.
– Матерь Безневестная, скотина-то в чем виновата?.. И она туда же, никому на этой земле спасения нет, – сказал высокий худощавый солдат, натягивая на ногу сапог.
– Идем, мужики, а то машинисту одному не совладать, – скомандовал самый первый, с пожелтевшими усами.
Группа из четырех человек двинулась в сторону паровоза. Они шли медленным, вольным шагом, перебрасываясь отдельными словами и вбирая в себя чистый лесной воздух, подаренный им случайной остановкой.
– Ах ты, горе, – сказал солдат с забинтованной головой, увидев лежащий поперек путей труп. – Поди, не старая еще, кобыла-то, а прияить некому было.
– И как же это ее угораздило, прямо на железной дороге! А если б ночью… И не заметил бы никто, – сказал машинист, обращаясь ко всем.
– Вот так и мы с вами, братки, сдохнем посреди дороги, и оттащить некому будет, – сказал высокий худощавый, бросив мимолетный взгляд на товарищей.
– Тебя, Степан, и оттаскивать никуда не придется, твоя смерть тебя в окопе поджидает, – отозвался солдат с забинтованной головой.
– А может, оно и к лучшему, в окопе, чем вот так лежать, пока тобой волки не займутся, – заметил худощавый.
– Неужто у такой красавицы хозяина не было? – с удивлением спросил машинист.
– Так, может, ее хозяина уж давно черви пожрали, – сказал солдат с желтыми усами. – Какое сейчас хозяйство?.. Пара сапог да горсть табака – вот и все хозяйство.
– Пегая лошадка-то, из породистых… – сказал машинист, не сводя глаз с лошади.
– Мужики, а может, нам ее в вагон снести, а то ребята третий месяц мяса не нюхали? – предложил солдат с забинтованной головой.
– Да пока ты ее до вагона дотащишь, с нее все мясо слезет, – сказал худощавый.
– Так еще людей позовем, помогут… Чего добру зря пропадать!
– Нет, тащить всю тушу в вагон проку нет, да и места столько ни в одном вагоне не найдется, – сказал солдат с желтыми усами. – А вот ежели ее на части порубать, так она и места меньше займет, и тащить легче.
– Правильно соображаешь, Григорий, – сказал солдат с забинтованной головой. – Так и надо сделать.
– Пару топоров не найдется, хозяин? – спросил солдат с пожелтевшими усами, обращаясь к машинисту.
– Для такого дела найдем, – сказал машинист, залезая в кабину паровоза.
Лошадь лежала на шпалах, положив шею на рельсу, как будто хотела покончить с собой или выполняла чье-то предписание свыше подохнуть неестественной, адской смертью, бывшей до сих пор только уделом людей. Роскошная черная грива падала на гравий, а большая часть туловища и задние ноги лежали за пределами рельсов. Если бы поезд не остановился, то разрезал бы лошадь на три части, каждая из которых была достойна восхищения.
Машинист вернулся, держа в руках два острых топора с почерневшим от угля топорищем.
– Ну, кто первый?
Поплевав в ладони, солдат с забинтованной головой взял у машиниста один топор, а худощавый, забрав другой топор и как бы преодолевая первоначальное сомнение, изо всей силы вонзил его в лошадиную шею, отсоединяя ее от ненужной головы.
Работа была кончена минут через двадцать. Расчлененный труп напоминал декорации к спектаклю о каком-нибудь страшном сражении. Солдаты собрали полезные куски лошади в мешки, отдали машинисту топор и понесли мешки к вагону, в котором, как им казалось, для тех есть место.
– Поедим теперь мяса, – сказал худощавый, сгибаясь под тяжестью своего мешка.
– Поедим… – ответил солдат с забинтованной головой, оглядываясь вокруг, будто опасаясь, чтобы их кто не услышал.
Путь был расчищен, и поезд смог продолжить движение. Роман Фельдман сидел так же молча, уткнувшись в помятый листок бумаги, на котором он начал сочинять свой отчет Лопнину. Ему хотелось признания, еще ни разу в жизни им не испытанного. Но отчет почему-то не сочинялся; нужно было написать все очень сжато, времени читать длинные послания у начальства не было. Сказать кратко обо всем, ничего не упустив, но избегая подробностей, Роман пока не умел. Это было второе или третье сочинение за всю его жизнь. Нужно понравиться.
Николай Ежов, придя в себя после внезапного пробуждения, осматривался вокруг, пытаясь понять, ничего ли не изменилось за то время, что он спал. Все было как и прежде. Снова пришла мысль о медсестре. Он не желал мириться с тем, что через несколько часов, когда поезд прибудет в Москву, они разбегутся, каждый в свою сторону, чтобы больше никогда не встретиться.
– Слушай, Николай, – вдруг произнес Фельдман, – а остановиться у тебя в Москве есть где?
– Да вот, адрес одного общежития дали, сказали идти прямо к начальнику и просить, чтобы поселил на время.
– А жить-то как собираешься?
– Пока вот думаю помощником портного устроиться, а там видно будет, – ответил Николай, стараясь произвести на собеседника впечатление уверенного в себе человека.
– А то смотри, у меня, в принципе, комната в Москве есть, наш начальник похлопотал, так в ней можно и вдвоем жить, – предложил Фельдман Николаю.
– За комнату тебе, Ромка, спасибо, – сказал Николай, смутившись неожиданным предложением чекиста, – только вот людей я подвести никак не могу. За меня в это самое общежитие сам товарищ командующий звонил, просил устроить. Так что никак не могу, если б раньше знать…
– Ну смотри, если чего сорвется, так имей в виду, я тебе всегда рад буду… – сказал Фельдман.
Потом он полез в вещмешок, нашел клочок старой газеты и начертал сбоку, на свободном поле, свой адрес: “Конюшенный пер., д. 14, кв. 31, три звонка”. Протянул Николаю.
– На, возьми и не потеряй, а то ты меня, Коля, больше никогда не найдешь. Москва огромная, там человеку потеряться что снегирю в тайге…
– Спасибо тебе, Ромка, не потеряю. Я твой адрес в книгу положу, которая всегда со мной.
– В книгу… А что за книга-то?.. – спросил Роман почти безразличным тоном.
– Да… как тебе сказать? Сказки там всякие про древние времена написаны. Я ее часто перед сном читаю, – признался Николай.
– Ну и как, помогает? – спросил Роман.
– Иногда помогает, иногда… – хотел договорить Николай, перебитый своим собеседником.
– А показать можешь? – спросил Роман.
– Конечно, могу, – сказал Николай, обрадовавшись интересу товарища.
Порывшись с полминуты в своих вещах, Ежов достал толстую, в хорошем переплете книгу. На ней было вытеснено слово, которое Фельдман множество раз видел с детства на книгах в синагоге.
– Мать честная, Колян! Откуда это у тебя? – крайне удивился Роман.
– Подарок. Жил у нас в городе один ссыльный политический, так мы с ним по ней древнюю грамоту изучали. Потом он сбег в неизвестном мне направлении, а ее мне в подарок оставил, просил сохранить для будущих поколений.
– И меня в детстве по ней читать учили, – признался Роман. – Учитель в хедере говорил: как в Торе написано, так всему и быть! Главное – это великий Закон, по которому мы должны жить и который должны всегда соблюдать. Нарушить Закон нельзя, потому что он дан Богом. Всякий, кто его нарушит, будет наказан, а если нарушит еще раз – предан смерти. Все на белом свете подчинено этому Закону, а мы, мол, есть его хранители. Для каждого из нас назначено наказание…
– Это как у каждого есть отец и мать? – перебил Николай.
– Ну вроде того, – продолжал Роман. – Только про отца и мать многие со временем забывают, а про Закон никто забыть не может. Он существовал до нас, будет существовать и после. Учитель еще говорил, что вся наша сила в нем и что мы все как бы для него рождаемся, ну вроде как ему в услужение…
– Ну, это раньше так было, когда Моше с Богом договаривался, – вставил Николай.
– Мой отец любил повторять, что на этой земле ничего не меняется… Ни раньше, ни позже, – сказал Роман. – От наших желаний ничего не зависит. Все, что должно произойти, обязательно произойдет, потому что по Закону так…
– Ну а то, что мы вот с тобой в этом поезде встретились, тоже по Закону? – снова перебил Николай собеседника.
– Выходит, что да, – ответил Роман. – Только если честно, я, Коля, сам во все это не верю. Да я и в революцию пошел, чтобы этот самый Закон изменить. Если хочешь знать, мне моя человеческая воля важнее того, что там две тысячи лет назад написали. Откуда им было знать, что в нашем веке пролетариат всей земли восстанет против своих эксплуататоров?! Откуда им знать, что я, Ромка Фельдман, захочу изменить свою жизнь вместе с миллионами других, таких же, как я?! Изменить и построить мир по справедливости, а не по ихнему Закону…
Роман замолчал. Он прикусил нижнюю губу, как бы не давая остальным словам вырваться наружу. Николай видел его желание продолжить свою речь, но тот сдерживался.
– Слушай, а как ты думаешь, тогда, две тысячи лет назад, оно все так и было? – спросил Ежов, переводя разговор в область истории.
– Да черт его знает, может, и было, – с легким раздражением ответил Роман.
– Я одного не понимаю, – начал Николай, – как Бог с Моше разговаривал, если он где-то высоко на небе, а Моше на земле?
– По телеграфу, – пошутил Роман. – Ну а если серьезно, то это в Именах Бог на Синай сошел и Моше туда призвал, а в словах он с неба вещал. Моше его слова из огня слышал.
– Одно и то же событие по-разному толкуется… – вставил Николай.
– Вот и я говорю, многое там неясно, – сказал Роман.
– Может, они думали, что у Бога такой голос громкий, что Моше его из-за любого куста услышит? – размышлял Николай.
– Может, и так, – отреагировал Роман, – но тогда почему Бог не показал ему своего лица? У Моше все равно фотоаппарата не было, чтобы его лицо другим показать…
– Наверное, чтобы тот не ослеп, – предположил Николай. – Может, лицо его таким ярким было, как полуденное солнце, посмотришь и ослепнешь. А ему еще народ нужно было сорок лет по пустыне водить… Из слепого-то какой поводырь?
– Наверное, поэтому и не показал, – почти машинально согласился Роман. – Но во мне другое протест вызывает: почему Бог договорился только с одним народом? Почему Он решил помогать только ему? Почему из Египта только их вывел? Там что, других народов больше не было?! Или другим под фараоном жилось сладко?
– Так написано же: избрал этот народ. – пояснял Николай.
– Что значит написано?! Что значит избрал?! – возражал Роман, повышая голос. – Я тоже напишу, что я, Коля, избираю тебя главнокомандующим всей нашей Красной Армии… Нет, ее особыми секретными частями для проведения специальных секретных операций… А?!
– Ну ладно, скажешь тоже, – успокаивал Ежов товарища, – то ведь Бог сказал, а то ты…
– Мне, Коля, Бог ничего не говорил… Моше, может, говорил, а мне нет, – возразил Роман спокойным тоном. – А насчет богов, то мы сейчас в каком-то смысле все боги… Вон, посмотри, что делаем… Весь мир вверх тормашками перевернули, жизнь на глазах меняем, своими руками меняем…
– Так, может, оно и происходит по Закону, – предположил Николай.
– По Закону мы с тобой должны всю свою жизнь быть говном: ты – русское говно, я – еврейское, а суть одна и та же… – рассердился Роман. – Подумай сам, кем бы ты был, если б все оставалось как прежде? Без денег, без власти…
– Так я и сейчас никто.
– Сейчас ты боец Красной Армии, защитник угнетенных. А тогда… Пропахал как пес на дядю, а потом бы и сдох по-собачьи, так и не узнал бы о тебе никто… Ну что, я неправ?
Николаю нечем было возразить, хотя слова Фельдмана задели… Иван Ежов проработал на заводе много лет, но собакой себя не считал и на жизнь особо не жаловался. Фельдману, конечно, гордыня покоя не дает, но в главном он прав, и Николай почувствовал это.
– Да прав, прав… только успокойся, – ответил Ежов.
– Если не считаешь, что прав, – так и скажи, а соглашаться со мной ради приличия не нужно, – настаивал Роман.
– Да я не ради приличия… – оправдывался Николай. – Честное слово. Только я думаю, что власть и деньги счастливым человека не делают…
– Деньги не делают, а власть еще как делает. И дело не в отдельном человеке, а в массах… Понимаешь? Ты и я в отдельности – никто… Навоз на подошвах. Мы даже вместе с тобой никто, а если нас миллион? А если три или десять?.. Вот сила! С ней никому справиться не удастся… Тогда мы всем управлять будем, и ты, и я, и остальные такие же…
– Ну а что мы делать-то будем, когда всю эту силу соберем? – спросил Николай.
– Как что?! – недоумевал Роман. – Наш закон установим. Старый к чертовой матери пошлем, а наш установим. Мы, Коля, боги на этой земле! Ты, и я, и остальные три миллиона. Нам теперь здесь законы устанавливать. Соображаешь?
Мысль Фельдмана озадачила Ежова. Так он никогда не думал, и это ему понравилось. Он хотел возразить, но ничего путного не нашел, решив, что в другой раз лучше подготовится для такого разговора.
– Я так сразу тебе ничего не скажу, – произнес Николай, – но все, что ты сказал, интересно… Похожего мне еще никто не говорил…
– Мы друзья, Коля, – начал Роман доверительно, – а с друзьями я говорю, что думаю… Историю знать хорошо, но тебе в современности разобраться надо, увидеть ее, так сказать, в полном объеме… А то, смотри, все мимо тебя пройдет…
Между тем поезд подъезжал к Москве. Время было вечернее, сумеречное, и покидать насиженное место особенно никому не хотелось. Тем не менее Роман Фельдман и Николай Ежов были рады скорому приезду в столицу. Их обоих ждала неизвестность. Роман возвращался после первого серьезного задания, от которого во многом зависела его дальнейшая карьера в ЧК; Николай, не имея четких планов на будущее, старался прежде всего представить высоту зданий, о которых он был наслышан от столичных людей и в реальность которых он все еще до конца не верил.
– Ну что, библейский пролетарий, как в трамвае ездят, понял? – спросил Фельдман Николая, провожая его от вокзала до трамвайной остановки.
– Да вроде понял.
– А там, значит, спросишь у водителя, где твоя остановка… Вот она у тебя черным по белому написана, – инструктировал Роман Николая. – Через час должен быть на месте.
– Раз должен – значит буду, – ответил Николай.
– Смотри, устроишься, дай сразу о себе знать. А если чего, так у тебя мой адрес записан. Дуй прямо ко мне, место найдется.
Заметив подъезжающий трамвай, они крепко обнялись и, не найдя самого последнего слова, молча расстались, обменявшись улыбками в луче фонарного света.
От остановки до общежития было ходу минут десять, но всякий, кто попадал в эти места впервые, обязательно запутывался. Улицы переходили одна в другую без всяких обозначений, а нумерация домов была набором случайных чисел, выброшенных будто лотерейной машиной. Николай блуждал по этим улицам, ища Зареченскую, 14. Ничего похожего он не находил и, разуверившись в своих силах, обратился к первому встречному.
– Эй, товарищ, адресок найти не поможете? А то я совсем с пути сбился, – обратился Ежов к высокому, средних лет человеку в длинном пальто.
– Какой адресок? – спросил человек, бросив взгляд на Ежова.
– Да вот, адрес общежития, вроде где-то здесь, а никак отыскать не могу… Зареченская, 14.
– Зареченская, 14? – переспросил человек.
– Так точно, она самая, – с надеждой в голосе повторил Ежов.
– Так это здесь, совсем рядом. Пройдешь до второго перекрестка, завернешь налево, там еще метров двести, до булочной, увидишь, и после нее сразу направо. Это Зареченская, ну а дом сам найдешь.
– Спасибо, товарищ, а то я совсем заплутал, сроду б не нашел, – Ежов протянул руку для пожатия.
– А ты что, приезжий? – поинтересовался незнакомец, никак не реагируя на протянутую ему руку.
– Так точно, приезжий, с фронта я… – сказал Ежов, продолжая держать руку в воздухе.
– И в Москве в первый раз?
– В первый.
– А на Зареченской тебя что, баба, небось, дожидается? – поинтересовался незнакомец.
– Да что вы, товарищ, какая баба? Один я в Москве… А на Зареченской меня в общежитие определили, по письму командующего, – рассказал Ежов незнакомцу, не скрывая испытываемой гордости.
– А кто же твой командующий?
– Этого я вам, товарищ, сказать не могу по причине военной тайны. Боевые секреты нам открывать не велено, – Ежов старался не обидеть незнакомца.
– Солдатик, значит, с фронта, – констатировал человек в пальто. – Это верно, время сейчас сложное, солдатское время… Ну а звать-то тебя как? Или тоже военная тайна? – спросил незнакомец, ухмыльнувшись в угол воротника.
– Это сколько угодно… Николаем меня звать, – сказал Ежов, поправляя свой вещмешок.
– Послушай, Николай, а чего тебе в этом общежитии томиться? Я знаю, как у них там, двенадцать коек в одной комнате и теплая вода только по выходным, – стал говорить незнакомец оживленно. – Я тебе лучше жилище найду. И работа будет, и чаевые, и… бабы сами давать будут, только бери, – человек в пальто наклонился к уху Ежова. – Соображаешь, солдатик?
– А что ж за работа такая? – поинтересовался Николай.
– Так что – идем, – почти утвердительным тоном сказал незнакомец.
– Нет, товарищ, погодите… Вы мне сперва расскажите, что за работа такая… Чего требуется, а то, может, я не сгожусь, так вы на меня только зря свое время угробите, – ответил Николай, вынуждая незнакомца на откровенность.
– Работа… О такой работе тебе только в солдатском сне присниться могло. Работа… – медлил незнакомец, продумывая варианты рассказа. – Ты мне вот скажи, служивый, ты знаешь, что такое “бордель”? – спросил он Ежова, произнеся слово с французским акцентом.
– Да вроде слышал, но бывать не приходилось, – честно ответил тот.
– Бордель, мой юный друг, – это свобода! Ни одна революция в мире, ни одна власть, ни большевики, ни меньшевики, ни кадеты, не дадут человеку столько свободы и ощущений, сколько он найдет в маленьком, уютном борделе, с красными фонариками в комнатах. А какие люди, Николай, какие люди к нам приходят, какие только люди… Короче, приказчиком в бордель пойдешь? Я вижу, ты парень серьезный, ты мне сразу понравился… О жаловании и чаевых договоримся, у нас никого не обманывают.
– Спасибо, товарищ, только такая работа не по мне, мне бы какое настоящее дело получить, специальность какую рабочую освоить, а это – нет, не по мне… – сказал Ежов, собираясь уже двинуться в путь.
– Дур-р-рак, – с озлоблением произнес незнакомец, заграждая ему путь, – сейчас такие, как ты, в городе с голоду дохнут или вшей в окопах кормят, а я тебе такое место предлагаю… Сам сыт будешь и родителям поможешь… Родители живы? – спросил вдруг незнакомец.
– Живы, – ответил Николай. – Только не по мне ваша работа… Вы уж того, не обижайтесь, товарищ…
– Тьфу, иждивенец! – Незнакомец быстро зашагал прочь.
Николай запомнил объяснения прохожего и очень скоро, больше никого не спрашивая, нашел серое пятиэтажное здание общежития, имевшее номер “14”, и это был его единственный опознавательный знак. В редких окнах горел свет. Николай дернул дверь на себя и вошел в парадное. Пройдя короткий коридор, он попал в освещенное тусклой лампочкой отгороженное пространство со столом и креслом. На столе имелись телефон, потускневший от времени самовар, стакан с недопитым чаем и газета, в которую уткнулся пожилой человек в черном кожаном жилете, надетом поверх белой рубашки.
“Вахтер, наверное”, – подумал Николай и покашлял, привлекая к себе его внимание. Сидевший за столом оторвал глаза от газеты, придвинул сползшие на нос очки ближе к переносице и посмотрел на стоявшего перед ним Ежова.
– Вам кого? – спросил вахтер.
– Я к вам, по направлению, – ответил Николай, подходя ближе к столу.
– К нам на проживание? – уточнил вахтер, беря из рук Николая письмо от командующего.
– Так точно, на проживание.
– А что поздно так? Никого уж из начальства нету, разъехались…
– Так пока ваш адрес искал, стемнело, – признался Николай, – мест я здешних не знаю… В первый раз.
– Это что ж, мне тебя прописать придется, так, что ли, выходит? – недовольным голосом сказал вахтер. – Так я и власти на это никакой не имею, а потом мне начальство скажет, как же ты, мол, Петрович, проходимцев в наше общежитие пускаешь…
– Да какой я вам проходимец, папаша? Вы документ мой почитайте, там все черным по белому написано: бойцу Николаю Ежову, воевавшему в городе Царицыне под командованием такого-то, просьба выделить место в общежитии по адресу Зареченская, 14, подпись… – проговорил Николай, отстаивая свою позицию.
– Вы, товарищ боец, на меня не кричите, у меня свое начальство имеется, – спокойно возразил вахтер. – Оно у меня почище вашего, строгое… не приведи Господи. Если что, спросит, как на Страшном Суде.
Николай уже стоял вплотную к столу, за которым блюститель общежитских порядков Евгений Петрович, боявшийся Бога и начальства одновременно, рассматривал попавший к нему в руки документ с таким вниманием, с каким астроном рассматривает в телескоп родившуюся в небе звезду, угадывая степень ее удаленности и способность к жизни. Потянув еще какое-то время, вахтер, как будто собиравшийся с духом перед выступлением, принялся читать документ вслух, пропустив начало:
…красноармейцу Ежову Николаю Ивановичу, воевавшему с месяца июня по июль 1918 г. в Царицыне и временно выбывшему из действующей армии по причине тяжелого ранения, прошу предоставить место в общежитии по адресу г. Москва, Зареченская, 14 для его выздоровления.
17/VII/1918 г.
Подпись: И. В. Джугашвили
Командующий военной операцией в г. Царицыне
Печать
Сторож закончил чтение документа, сделал еще пару глотков чая и, в очередной раз поправив очки, посмотрел на Николая, тихо стоявшего в ожидании окончательного решения своей судьбы на эту ночь.
– Это куда ж тебя, Николай Ежов, так ранило, что аж с фронту списали? – поинтересовался вахтер.
– В плечо, – с грустью ответил Николай, придавая разговору неформальный тон. – Я сколько их ни просил, ничего не помогло, сказали поправляться, а там посмотрим… Да знаю я их “посмотрим”, обратно не возьмут.
– Да… Раз к нам прислали, значит, дело серьезное… У нас за так человека не прописывают, тут особая рекомендация нужна. Начальство… – вахтер поднял глаза и указательный палец правой руки к потолку.
– Да мне б вашего начальства сроду не знать, мое место на фронте, власть народную устанавливать, да вот проклятая… – громко произнес Николай, как бы оправдываясь перед вахтером за свое случайное появление.
– Ты, дорогой товарищ боец, словами здесь такими не швыряйся. В нашем общежитии все люди военные, все с орденами, и все наше начальство уважают, – поучал вахтер Ежова. – А раз хочешь у нас проживать, так правила здешние уважать придется.
– Да я ничего плохого сказать не хотел, – оправдывался Николай, – это меня на самого себя обида берет. Сиди тут у вас, кукуй, а жизнь мимо тебя проходит.
– Так ты не кукуй, ты занятие себе подыщи, и всем от тебя польза будет, – наставлял вахтер. – Поди, у тебя специальность какая имеется…
Ежов не знал, что ответить. Настоящей специальности у него еще не было, но были определенные портняжные навыки, которые он приобрел от занятий с раввином и которые, за не имением лучшего, он мог объявить своим ремеслом.
– Имеется… – неуверенно сказал Николай. – По портняжному делу я…
– Портной, – подхватил вахтер. – Хорошо… Сейчас вон скольких одеть и обуть надо… Портному работа всегда будет… На Большой Пресне… Тьфу ты, на Краснопресненской то есть, ну та, что горела этой зимой, фабрика одежды, так там всегда людей не хватает. Ты приди, покажись, может, тебя и возьмут…
– Может, и правда, схожу завтра, посмотрю, да вот только мне бы пока у вас переночевать, – сказал Николай, возвращаясь к проблеме ночлега.
Евгений Петрович нахмурился, сделал серьезное лицо, как если бы он хотел подвести черту под всем сказанным, и, не произнося больше ни звука, снова уткнулся в лежащее на столе направление. Казалось, вахтер его перечитывает, в который раз произнося про себя знакомые фразы, проникая в уже усвоенный смысл. Но сейчас он не читал документ, он всматривался в печать. Печать была круглая и поставлена таким образом, что в круг попадали несколько букв из подписи командующего: (жугаш), образуя вместе с остальными буквами и нарочито небрежной закорючкой после “и” своеобразную виньетку, вроде тех, что часто встречались в официальных письмах, циркулировавших при старом режиме.
Для него, человека, успевшего послужить еще в бюрократической системе императора Александра III и ценившего власть бумаги, которая в империи во все времена оставалась непререкаема, человека, усвоившего подлинную сущность любого режима, даже полюбившего с годами систему, несмотря на свое скромное в ней положение, оценившего эстетику документа, нисходившего сверху вниз, и наслаждавшегося ею больше, чем любыми красотами города, где он жил, для него, воспринимавшего мир как место, где изготовляются и циркулируют документы, не было существенной разницы в том, кто именно сейчас находится у власти. Он понимал власть не как сборище людей, объединенных общими интересами и стремящихся этим интересам подчинить всех остальных, но как изготовителей разного рода бумаг, из которых каждой надлежит в этой жизни сыграть свою особую роль. Незначительных документов, с точки зрения этого человека, нет, все документы значительны, если они попадают в руки понимающих людей. Изготовленный документ сильнее, выносливее человека, потому что его нельзя уничтожить. “Уничтожишь оригинал, так на него копия найдется, – размышлял порой Евгений Петрович, оставаясь с разложенными на его канцелярском столе письмами, указами, ходатайствами… — А с копии мы еще одну копию снимем, а то и две, и будет жить документ вечной жизнью. На то он и документ, чтобы жил… Это человек может умереть, и не вспомнит о нем никто, потому как жизнь его без пользы прошла, а бумага, да та, что с подписью и печатью, без пользы не бывает, до нее охотники всегда сыщутся…”
Изучив печать на рекомендации командующего, вахтер сложил бумагу вдвое и со знанием дела произнес:
– Видать, Николай Ежов, заслужил ты у начальства расположение, иначе б к нам на проживание тебя не отправили. Хоть и не имею я официального на то полномочия, поселю я тебя на сегодняшнюю ночь в комнате № 11, на втором этаже. Но смотри, чтобы никаких жалоб на твое присутствие не поступило, а то и тебя выселят, и мне неприятностей не миновать. Разумеешь?
– Понятное дело, разумею.
– А завтра я о тебе начальству доложу, там уж оно само с тобой разбираться будет. Я тебя, можно сказать, на свой риск сегодня поселяю, никаких прав на то не имея…
– Да вы, товарищ, не беспокойтесь, – радостным голосом заговорил Николай, – я тихонько переночую, а утром на фабрику сбегаю, ну, что вы мне рассказали, Краснухинская…
– Краснопресненская, – поправил вахтер.
– Вот, она самая… Может, и впрямь портняжить возьмут, а я так с радостью, по мне такая работа.
Выслушав отчет о ближайших планах Ежова, Евгений Петрович выдвинул верхний правый ящик стола, достал ключ с прикрепленным к нему жетоном с номером “11” и протянул его Николаю. Тот взял ключ, поблагодарил вахтера за заботу и направился к лестнице.
– Второй этаж, налево, – крикнул вдогонку Николаю Евгений Петрович. – Четвертая дверь, не промахнись…
– Не промахну-у-усь, – ответил Николай, взбегая по лестнице.
Дверь комнаты открылась с двух оборотов ключа, который Николай вращал с максимальной осторожностью, чтобы кого-нибудь не разбудить. Войдя, он увидел восемь железных коек в два ряда, из которых были заняты всего две. На одной, стоявшей у окна, спал большой грузный человек в матросской тельняшке; он сильно храпел, шмыгал носом и шевелил растущими в разные стороны усами, как будто пытался отогнать невидимую муху, мешавшую его сну. В противоположном конце комнаты, на койке у двери, спала женщина, чей возраст было трудно определить из-за рассыпанных по ее лицу волос; она спала, изредка издавая отдельные стоны. Может быть, ей не хватало воздуха и она задыхалась, а может, ей снилось нечто такое, что она уже давно забыла или хотела забыть и не могла, и это воспоминание или мысль, не пробившаяся к ее сознанию наяву, со свойственным таким мыслям вероломством настигла ее во сне.
“А как же, интересно, они тут спят запертыми? – подумал Николай. – А если им куда выйти ночью придется? А, ну да, у них, наверное, свой ключ… Дверь закрыли, а ключ вынули, чтоб такие, как я, опоздавшие, смогли войти. Все правильно, порядок…”
Война была во всем, даже в том, как люди выбирали себе место для сна. Два разнополых человека, судя по всему, не имевших друг к другу никакого отношения, оказались спящими в одной и той же комнате, каждый в своем сне и в своем прошлом, разойдясь по двум расставленным по разным концам комнаты койкам, в пространство между которыми проваливался весь остальной мир.
Николай еще раз осмотрел помещение, окончательно убедился, что, кроме этих двоих, в комнате никого нет, и выбрал себе крайнюю у двери койку из другого ряда. Положив вещмешок на пол, он разделся, сложил одежду в ногах, залез под войлочную накидку, служившую одеялом, и заснул, не успев про себя и дважды повторить новое для него слово. “Краснопресненская, Краснопр…”
Здание швейной фабрики напоминало гигантский улей, где у всех пчел тяжелые железные крылья. В здании было три этажа, два из которых занимали машины с приставленными к ним работниками и работницами, освоившими машинное шитье и выполнявшими ряд несложных механических движений, подчиненных одному ритму. Работавшие были настолько поглощены своим делом, что не обращали никакого внимания на входивших и выходивших из цеха людей, которые из-за гула многих сотен машин, казалось, передвигались по воздуху. Николай попал в цех “А” и несколько растерялся; он впервые видел такое количество людей, занятых одинаковой работой и не реагирующих на то, что происходит вокруг. Появление Ежова осталось незамеченным, и от этого он почувствовал себя ненужным среди этих людей и машин, мешающим налаженному ими ходу вещей. Потоптавшись некоторое время на одном месте, Николай набрался смелости и подошел к молодой швее в синей косынке, перебиравшей пальцами кусок грубой ткани.
– Товарищ, товарищ, – попытался обратить на себя внимание Николай, – кто тут у вас за главного?
– Кого? – громко переспросила швея.
– Я говорю, мне бы с главным вашим поговорить, – повторил Николай, повышая голос.
– Это с Валериан Никитичем, наверное…
– Может, и с ним.
– Так нет его сегодня, дома он остался. Вчера на лестнице поскользнулся и головой ударился, вот и отлеживается, – сообщила Николаю швея.
– Так, может, кто за него есть? – с надеждой спросил Николай.
– Да, есть. Иди до конца и направо, пятый стол от окна. Горохова, Анастасия. Вот она сегодня за главного.
Николай поблагодарил швею и направился в указанном направлении. Пока он шел, раздался сильный гудок. От неожиданности Николай вздрогнул. Гудок извещал о десятиминутном перерыве, который давался всем фабричным для перекура и похода по нужде. От наступившей тишины Николай почувствовал себя еще более растерянным. Инстинктивным желанием было куда-нибудь спрятаться, оказаться невидимым или смешаться с остальными, покидающими свои рабочие места людьми, чтобы не вызывать любопытства своим присутствием, которое могло стать заметным во внезапно образовавшемся свободном времени.
Николай прошел весь цех и свернул направо, затем он отсчитал пятый стол от окна. За ним стояла средних лет работница и махала рукою своей подруге, выходившей из дальнего ряда.
– Извиняюсь, – обратился к ней Николай, – вы будете Анастасия Горохова?
– Я буду Горохова, – согласилась работница, с любопытством посмотрев на Николая.
– У меня к вам вопрос имеется.
– Это что ж у тебя ко мне за вопрос? – Поинтересовалась Горохова, продвигаясь по своему ряду к проходу.
– Я вот пришел на работу к вам на фабрику наниматься, – объяснил Николай, глядя на швею.
– К нам на фабрику? – с удивлением повторила швея. – Так а кто ж тебя ко мне направил? Не я же тут людей нанимаю?
– Так мне сказали, что вы сегодня за главную, – возразил Николай.
– Так это сегодня, а работать тебе все дни придется, – отвечала швея.
– Ну а с кем же мне по такому делу говорить? – спросил Николай, выходя вместе со швеей в проход.
– А ты что, и впрямь шить собрался? – недоверчивым тоном переспросила Горохова.
– А чего ж не пошить? Взяли б вот только… – ответил Николай.
– Так ты к нам учиться пришел или уже умеешь чего? – полюбопытствовала Горохова, взглядом оценивая Николая.
– Да вроде умею, – не слишком уверенно ответил он.
– А учился-то где?
– Да в армии научился, – соврал Николай, – после ранения… Пока заживало, меня портняжить определили, все пользу какую приносил…
– Так то ж руками, или у вас там машины швейные были?
– Ну это как когда приходилось, – сочинял Николай. – А машины – так что же за армия без машин?..
– Ну, понятно с тобой, – подытожила Горохова. – Ты, раз такое дело, приходи завтра, я тебя нашему начальнику представлю, он и решит, брать тебя или как… А то у меня перерыв маленький, а мне, сам понимаешь…
– Да и на том спасибо, – перебил Николай, – я завтра, как вы сказали, так и приду… Только вы меня не забудьте, а то мне без работы никак…
– Приходи, как сегодня, к гудку. Наш начальник в это время курить ходит, так он с тобой и поговорит…
– Обязательно приду, – сказал Николай, которого слева и справа толкали проходящие мимо работницы.
Горохова пробежала по цеху и нырнула в коридор, где желающие покурить или перекинуться словечком собирались кучками, быстро рассеивавшимися после повторного гудка. Николай направился туда же, ища выход наружу. Оказавшись во дворе, он повернулся лицом к зданию и стал пристально рассматривать верхний этаж, представляя, что, быть может, именно там ему придется работать.
Весь остаток дня Николай бродил по городу, который был ему совсем незнаком и во многом непонятен. Ежова смущало обилие магазинов, лавок, трактиров, всяческих учреждений и контор, чьи вывески порой сообщали устаревшую информацию. Дойдя до Охотного ряда, над входом в один из домов с заколоченными окнами он увидел железную вывеску: “Писче-Бумажная Торговля фабрикантши А.Я. Лезиной” или – на соседнем доме – “Гастрономическiй Магазинъ Н. Гр. Григорьева”. Надпись “Дентистъ А. Крамеръ” украшала угловое здание, примыкавшее к круглому с большими окнами дому, где на первом этаже размещался торговый дом Гермина Брахмана. На окне дома Брахмана белой краской было написано: “ХУЕМ ТЕБЕ В ГЛАЗ”. “Обманул, наверное, кого-нибудь этот Брахман”, – подумал Николай. Людей нет, вывески остались… Люди исчезают первыми, исчезают, как правило, в неизвестном направлении, чтобы потом снова появиться, но уже под другими знаками. В общежитие Ежов вернулся поздно.
Прежде чем зайти в парадное, Николай придумал легенду на тот случай, если вахтер станет допытываться, почему он снова так припозднился. “Скажу, что перепутал и сел не в ту сторону, трамвай увез далеко, а как добираться обратно, не знал. Я тут человек новый, вахтер должен взять в толк… Да и какие ему за меня хлопоты? Я даже чаю утром не попросил, ушел, как и не было меня никогда”, – размышлял Ежов. Как и вчера, несмотря на поздний час, дверь общежития была открыта. Николай вошел и уверенным шагом зашагал, забыв о том, что ключ от комнаты он оставил у сторожа на столе.
– Николай Ежов, – окликнул его Евгений Петрович, сидевший, как обычно, на своем месте, держа газету в руках.
– Так точно, – ответил Николай.
– Что же ты, мил человек, сегодня утром ключ у меня на столе оставил, – начал выговаривать Николаю вахтер.
– А куда же мне его было деть, если вас не месте не было? – оправдывался Николай, не понимая причины замечания.
– Хэ, – усмехнулся сторож, заранее приготовив контраргумент, – так а если бы его кто стащил?.. Это ж тьфу и нету ключа, а потом иди свищи вора… Ты, что же, не понимаешь, какая ответственность…
– Так я же на фабрику спешил, торопился, – объяснял Николай, – а вас мне где сыскать было?.. Может… да может, вы в это время в Кремль поехали…
От этих слов Евгений Петрович раздобрел, он даже отложил газету и уселся в кресле поудобнее. Ему польстила неожиданная версия красноармейца; он на мгновение представил себя в Кремле, где его приезда дожидается какой-нибудь важный правительственный чин, усаживает на черный кожаный диван и просит совета по делу государственной важности, касающееся составления какого-нибудь документа. Вахтер относился к новой власти без особой ненависти, и если бы она предложила ему работу на хорошей должности, он не заставил бы себя ждать, тем более что он и так находился у нее на службе. Выдержав паузу, Евгений Петрович сказал:
– Ну, уж ты придумал! В Кремле… У меня и на своем месте дел непочатый край.
– Так откуда же мне знать о ваших делах! – продолжал льстить Николай. – Я и вижу, что вы человек занятой, и поэтому беспокоить зазря вас не хотел. И оставил ключ на столе…
– Ну ладно, ладно, – прервал Ежова вахтер, – только впредь ты так просто ключ без присмотра не оставляй. Время сейчас сложное… Людей больше, чем ключей. Раз – и нету, а где я тебе новый ключ доставать буду?..
– Нет, больше не оставлю, я порядок понимать привык, – заверил его Николай.
Евгений Петрович открыл ящик стола и выдал Ежову знакомый ключ.
– Начальство твой документ посмотрело, – сообщил он Николаю. – Говорит, пусть пока живет, а там посмотрим… Оно тебя не сегодня — завтра само вызовет, там твоя судьба и решится. Наше начальство физиономию всех жильцов знает, а то как же, раз есть документ, к нему и человек полагается…
– Да, дело понятное, – ответил Николай, делая шаги в сторону лестницы.
На этот раз дверь комнаты открылась от соприкосновения с ключом, хотя этого быть не должно. Правила общежития, с которыми Николая познакомил вахтер, требовали обязательного запирания дверей на ключ перед тем, как жильцы шли спать. Николай вошел в комнату и бросил взгляд на ту койку, где вчера спал усатый человек. Его не оказалось, однако постель была примята, и подушка хранила глубокий отпечаток затылка. “Пошел, наверное, воздухом дышать”, – решил Николай и перевел взгляд на койку, в которой накануне спала женщина. Вместо нее он увидел огромное тело, чьи гигантские ступни, не помещавшиеся по длине, протиснулись сквозь железные прутья и свисали, напоминая карнавальные туфли, чей размер сам по себе вызывает смех. Николай тихо приблизился к телу, чтобы рассмотреть его получше, и вдруг замер. На койке, под покрывалом из грубой ворсистой ткани, спал очень больших размеров негр, чье глубокое ритмичное дыхание делило ночь на равные промежутки времени. До этого Николай видел негров только на картинке, да и то один раз, когда к нему в руки случайно попала газета, сообщавшая об очередном суде линча в Новом Свете. Он знал, что негры живут в Африке, где их много и где они могут свободно расхаживать среди крокодилов и тигров, не опасаясь их злых намерений. Негры знают, как договориться с хищниками, и те для них не опасны. Но что этот негр делает здесь, в стране, где сменилась власть и идет гражданская война, Николай не мог себе представить. Чуть дыша, на цыпочках, опасаясь разбудить чужестранца, он отошел от негритянской койки, приблизился к своей, разделся и забрался под накидку, нагревая под нею воздух сильными, частыми выдохами. Согревшись, Николай высунул наружу голову и руки, лег на спину и стал всматриваться в темноту комнаты, возвращаясь мыслями к чужестранцу, лежавшему в трех метрах от него.
Прошло минут двадцать, и Николай стал засыпать, как вдруг дверь открылась, и в комнату вошел высокий, коротко стриженный, горбящийся человек, совершенно не похожий на вчерашнего усатого, занимавшего койку у окна. На нем была белая, достигавшая колен рубаха с длинными рукавами, чьи манжеты небрежно трепались по воздуху. На левом плече вошедшего сидела маленькая обезьяна, живо копошившаяся в его коротеньких волосах, будто она там искала себе пищу. Николай притаился, натянул на нос накидку и стал пристально следить за каждым движением мерцающей в темноте фигуры. Проходя комнату по направлению к окну, человек вытянул левую руку, слегка подняв ее над уровнем плеча, и обезьянка побежала по ней, как по ветке дерева, уверенно и деловито, не боясь сорваться и упасть вниз. Она достигла ладони, развернулась и побежала в обратном направлении, закончив упражнение тем, что снова уселась на плече хозяина и мордой залезла к нему в ухо, как если бы сообщала ему свои сокровенные мысли. Увиденное потрясло Николая до самой глубины сознания; он не мог понять и представить, что все это значит и какое отношение оно может иметь к тому главному, что сейчас происходит в стране. Тем временем человек с обезьяной уселся на койку, повернулся лицом к животному и принялся с ним разговаривать, издавая получеловеческие звуки и цокая кончиком языка между зубами, что, видимо, было понятно только им двоим.
Поняв, что этот странный человек не причинит ему зла, Николай хотел было встать, подойти к нему и спросить, кто он такой, как сюда попал и что тут делает. Но немного поразмыслив, Николай расценил, что по большому счету это не его ума дело и пусть с этим разбирается местная власть или вахтер, который должен знать все про каждого. Уже забыв о негре и думая о человеке с обезьяной, Ежов попытался заснуть, понадеявшись, что завтра все должно проясниться.
Утром, спускаясь по лестнице, Николай держал в руках ключ, намереваясь отдать его прямо в руки вахтеру. Но того опять не оказалось на месте. “Где же его черт носит? Мне позарез надо к гудку поспеть…” – думал Николай, нервно сжимая ключ в руке. Вахтер не появлялся. Подождав еще пару минут, Ежов на свой страх и риск открыл ящик стола и кинул туда ключ, оглядываясь по сторонам, не следит ли за ним кто-нибудь. “А вечером, если пристанет, скажу, что ключ отдал ему в руки и что он сам туда его положил, просто забыл…” – решил Николай, торопясь не пропустить свой трамвай.
Из-за ремонтных работ на трамвайных путях Ежов подоспел на фабрику точно к гудку, вбегая в цех “А” как раз в тот момент, когда все начали покидать рабочие места в направлении коридора. Он уверенно шел по цеху к машине, за которой работала Анастасия Горохова. Теперь он встретил ее, когда она выходила из своего ряда.
– А, солдат, что вчера приходил, – обратилась Горохова к Николаю.
– Так точно, я самый, – радостно представился ей Николай.
– Ну идем, сегодня начальник наш пришел. Только ты смотри, не пугайся, он себе на голову ушанку надел, так, говорит, ему легче… Он позавчера с лестницы упал, голову расшиб.
– Да я что, раненых никогда не видел? С лестницы оно ничего, заживет после двух перекуров…
Начальник уже стоял в коридоре, беседуя с работницами. На нем была зимняя теплая шапка с длинными ушами, которые завязывались под подбородком короткими шнурками. Вид у него был болезненный, однако это ему не мешало активно участвовать в беседе. Швея подвела Николая ближе к говорившим и, обращаясь к человеку в шапке, сказала:
– Валериан Никитич, извиняйте, я вот вам работника привела, хотел с вами познакомиться…
– Это кто ж тут работник? – поинтересовался человек в шапке.
– Да вот, – сказала швея, кивнув на рядом стоящего Николая, – работать у нас хочет, говорит, портняжное дело знает… В армии научили.
Валериан Никитич прервал беседу, и все стоящие окинули Николая оценивающим взглядом. Он почувствовал его тяжесть. У Николая возникло ощущение, похожее на то, когда ему вместе с одним его приятелем пришлось тащить до медчасти носилки с раненым бойцом. Он тут же вспомнил увиденное ночью представление, во время которого обезьянка так легко и свободно прохаживалась по руке своего хозяина и настолько чувствовала там себя в безопасности, что, наверное, даже если бы на нее посмотрели все, кто работал на фабрике, она бы, ничуть не смутившись, продолжала делать то, что ей по душе.
Выдохнув табачный дым, начальник спросил:
– Тебя как звать, боец?
– Николаем.
– А фамилия у тебя есть?
– Ежов, Николай Ежов.
– Ежо-о-о-в, – протянул начальник, будто за этой фамилией что-то для него скрывалось.
– Ну хорошо, Николай Ежов, пойдем поговорим, а то времени не особо у нас много…
Они отошли в сторону, ближе к выходу, что вел во двор фабрики. Там, отыскав никем не занятый угол стены, начальник первым продолжил начатое знакомство.
– Ты откуда портняжное знаешь?
– На фронте, после ранения научился, – солгал Николай, повторяя то, что говорил вчера Гороховой.
– А ты на каком фронте повоевать успел? – с интересом спросил начальник.
– На царицынском, – сообщил Николай. – Мы там у казаков хлеб отбивали и в Москву отсылали.
– Красноармеец, стало быть, – заключил начальник.
– Красноармеец, – подтвердил Николай. – Только повоевать особо не пришлось… Ранение… Я ведь через него в Москве и оказался.
– А-а-а… А у меня вот тоже ранение вышло, – сказал начальник, указывая на свою голову. – У нас тут не фронт, а ранения бывают… Второй день голова гудит.
– Ну, вы не расстраивайтесь, – стал утешать его Николай. – Голова заживет, вы и забудете.
– Я что? Я свое отвоевал. Мое дело теперь над бабами командовать, – чуть с грустью сказал начальник. – А ты, я вижу, парень со смекалкой, соображаешь и толкуешь верно… Ну, а у нас-то чего делать хочешь?
– Как чего? Шить у вас хочу. Мне говорили, вы людей ищете…
– Ши-и-ть? – удивился начальник. – Так у нас вон, сам видел, в цехах одни бабы шьют… Куда я тебя такого возьму?
– А вам что, не все равно, кто за машиной стоять будет? – Николай не понимал сомнений начальника.
– Машине, конечно, все одно, только кто же мне разрешит тебя в бабский цех одного поставить? – объяснял Николаю Валериан Никитич. – Мне никто такого дела по бумагам не пропустит, а без бумаги я тебя взять не могу, не имею права…
– Так что ж мне теперь, по-вашему, с голоду подыхать! – Николай повысил голос. — Я тут в городе никого не знаю, если на работу не устроюсь, самое место мне в этот… как его, бордель… или на улицу…
Николай вдруг вспомнил свою первую странную встречу, когда его назвали “иждивенцем”. Теперь ему на секунду показалось, что, может быть, нужно было согласиться…
– Да ты, Николай, того, не городи… – успокаивал Ежова начальник. – Оно верно, с голоду подыхать тебе никак не годится… Если на фронте выжил, так и тут выживешь.
– Как же мне выжить без работы? – возразил Николай, недоуменно посмотрев на начальника.
– Ладно, слушай сюда, – сказал Валериан Никитич. – У нас на третьем этаже есть склад одежды, огромный, целый этаж занимает. Им раньше, значит, человек один командовал, дружок мой хороший, мы с ним душа в душу пять лет на фабрике проработали, а потом он заболел, астму у него нашли, так, значит, работать на этом месте ему врачи запретили. Сейчас тут неразбериха, некому за складом присматривать. Так к чему я клоню? На место заведующего я тебя, сам понимаешь, поставить не могу, а вот учетчиком тебе туда в самый раз, будешь в складу за порядком следить… А если шить хочешь, так мы тебе потом работу по шитью придумаем, у нас тут шить и шить, до второго пришествия не поспеем. Ну как, согласен?
– Конечно, согласен, – радостно ответил Николай, заблестев глазами.
– Ну и хорошо. Тогда завтра выходи на работу, к 7.30 должен быть на месте. Найдешь меня, и я тебе склад покажу.
— Есть быть на месте! – еще более радостно выпалил Николай.
– Ну тогда договорились, – начальник протянул Николаю мощную жилистую руку. – Меня, стало быть, Валерианом Никитичем зовут.
– Да я уже знаю, – отрапортовал Николай, пожимая руку начальника. – Тут вас все швеи так называют.
Расставшись с Валерианом Никитичем, Николай выскочил из коридора во двор фабрики и заспешил к выходу, как бы опасаясь, чтоб его не догнали или не крикнули в спину чего-нибудь такого, о чем он даже не хотел думать.
В этот раз Николай вернулся в общежитие не поздно ради предстоящего подъема. Евгений Петрович сидел, как обычно, в своем кресле, за столом. Он пил чай, вид у него был задумчивый, даже мечтательный. Николай приготовился к разговору по поводу ключа.
– А, Николай Ежов, – заговорил вахтер, отхлебнув глоток, – чего успел хорошего сегодня? Или так, зря сапоги снашиваешь…
– Да вроде успел, – не скрывая радостного настроения, сказал Николай.
– И чего же ты успел? – полюбопытствовал вахтер.
– Да вот, на работу устроился, – Николай посмотрел на пьющего чай Евгения Петровича.
– Да не шутишь ли? – вахтер поставил стакан на стол.
– Да какие уж тут шутки! – сказал Николай, остановившись справа от стола.
– И куда устроился?
– На фабрику. На ту, что вы мне подсказали, швейную.
– Ага, – оживился вахтер, – а ты говоришь, Кремль… Я на своем месте не хуже, чем в Кремле, людей по их надобностям устраиваю… Вот, тебе работу нашел, добрым словом меня вспоминать будешь.
– Так я разве что говорю? – подыгрывал вахтеру Николай. – Мне бы без вас конец, я бы в жизни себе такой работы не нашел и с голоду бы подох, и никто бы обо мне не вспомнил, а так рабочим человеком буду.
Вахтера порадовали слова Николая. Он сам почувствовал себя увереннее и сильнее; он не подозревал, что случайно брошенное им в разговоре название фабрики, где он сам ни разу в жизни не был, получило такие последствия, как устройство человека на работу. Николай, возможно, был первым человеком за долгое время, кто прислушался к его словам, решил воспользоваться его советом, и это возымело действие. Для Евгения Петровича, занимавшего то положение в обществе, при котором никому никаких советов обычно не дают, успех Николая явился событием в его жизни, и он почувствовал определенную близость к этому неизвестному и случайному юноше.
– Ну а должность они тебе какую определили? – спросил Евгений Петрович с искренним интересом.
– Учетчиком, – с гордостью ответил Николай. – У них там портных нет, одни портнихи работают, так меня к женщинам поставить никак нельзя. А в складу, так оно в самый раз, следить за ним некому, вот меня на склад и назначили.
– На склад, значит… – размышлял Евгений Петрович.
– Значит, так…
– Так, может, это и к лучшему, что учетчиком на склад, – сказал Евгений Петрович, пытаясь представить будущие обязанности Николая. – Склад дело такое, ответственное дело… Присмотришься, пообвыкнешься, поймешь, что к чему, а там тебя, гляди, на новую должность назначат.
– Так я и сам думаю, хорошо, что на склад, – сказал Николай. – А то вдруг поначалу бы что не так напортняжил – стыд… И выгнать могли.
– Ты, Николай, главное, старайся почаще начальству на глаза попадаться, и чтобы оно тебя все время за работой примечало, тогда толк будет, – наставлял Ежова Евгений Петрович, – тогда жизнь твоя рабочая сложится тебе в угоду…
– Все вы, Петрович, верно говорите, да я и своим умом это понимаю, что без начальства нам никуда, ни на какой должности без него не продержаться, – Николай повторил высказанные мысли вахтера.
– Так оно, правда… – подтвердил Евгений Петрович, допивая стакан чая.
– Я вот еще спросить у вас хотел, по другому делу… – начал Николай, глядя на разморенного чаем вахтера.
– Спрашивай, не стесняйся…
– Вчера ночью, когда я уже совсем спать собирался, у нас в комнате один тип странный объявился, с обезьяной на плече, она еще по руке у него бегала, – сказал Николай, подумав о том, что, может быть, он понапрасну завел об этом разговор и забивает вахтеру голову всякой чепухой.
– А-а-а, ну, то понятно… А ты что же, газет не читаешь?.. Цирк приехал, американский, хотят развивать с нами как его… – Евгений Петрович надел очки и заглянул в лежавшую на столе газету, – вот, все написано: “развивать свободные искусства рабочего класса в международном масштабе…” Понял?
– Понял… – сказал Николай, озадаченный сообщением. – А у нас-то они в общежитии что делают?
– Как что делают? А ты что здесь делаешь? Расселили их у нас на время гастролей… Поживут да уедут обратно к себе в Америку.
– Так что же, их всего двое в цирке? – недоумевал Николай.
– А ты что хотел, чтобы к нам сюда весь ихний зверинец определили? Нам и этих бездельников хватает, мы всех принять не можем…
– А если они обратно не уедут? – предположил Николай, распаляя сторожа беседой.
– Хе! Не уедут, – сказал Евгений Петрович, показывая своей усмешкой всю абсурдность вопроса. – А кому они тут нужны, со зверюшками?.. Еды они сколько потребуют, а польза от них какая… Прыг, скок – и все тут, вся польза. Так у меня моль так по комоду прыгает, когда ей солнце напекает.
Вахтер явно не разделял восторгов автора газетной заметки об американском цирке, чьи артисты, ощутив себя частью мирового рабочего класса, проделали трудный путь через океан в столицу победившего пролетариата. Помимо этого, Евгений Петрович просто не любил цирковое искусство, считая, что люди, ему себя посвятившие, сделали это только для того, чтобы избежать ответственности государственной службы и зарабатывать себе на пропитание легкими телесными выкрутасами и обдуриванием безмозглых тварей, судьба коих ему представлялась совершенно ужасной. Вахтер не понимал, как взрослый человек, не калека и не придурок, может тратить свою жизнь на вечное веселье и обалдуйство, гарантированное миром цирковых номеров и всей той жизнью, которую ведут их исполнители. Он, у которого две трети жизни прошли в шорохе бумажных листов, не догадывался, что циркачи и клоуны, вызывавшие в нем чувство, близкое к брезгливости, и не приносившие никакой пользы, трудились для того, чтобы на одном из представлений, проделав телом невероятные движения или покинув ринг под всеобщий хохот, войти, пусть на мгновение, в такое состояние духа, когда весь мир зависит только от тебя.
Николай не имел еще собственного мнения об этих людях и их занятии, поскольку живого цирка в жизни своей не видел. Он решил учтиво поддакнуть вахтеру.
– Да, польза от них не велика, но сходить посмотреть было бы интересно.
– Да какой тебе в них интерес? – не унимался Евгений Петрович. – Ты вон завтра работу не проспи, а то будет тебе цирк со зверюшками…
– Да не просплю. А вы, если сможете, стукните мне разок в дверь…
– Ладно, стукну, – согласился вахтер, доставая ключ из того ящика стола, куда утром его швырнул Николай.
– Вот и спасибо вам, Петрович, – сказал Николай, беря ключ из рук вахтера. – А то и впрямь просплю… Непорядок будет…
После этих слов Николай направился в свою комнату, довольный тем, что вахтер не обратил внимания на самостоятельно появившийся в его столе ключ.
– А когда стучать-то? – крикнул Евгений Петрович вдогонку Николаю.
– В шесть, а то не поспею! – крикнул Николай в ответ.
– Смотри, я долго стучать не буду, – добавил вахтер, зашелестев газетой.
На сей раз комната была пуста, что немало удивило Николая. Признаков живых существ ни на одной из коек он не обнаружил. “Неужели циркачи уже уехали? – размышлял Николай, залезая в постель. – Или не понравилось им у нас, что они решили быстро своих зверьков показать и смотаться восвояси… ” Николай закрыл глаза и вспомнил человека с обезьяной на плече; как он лихо с ней управлялся, как она слушалась каждого его движения, жеста, позы… “Наверное, – думал он, – они с ней не первый год вместе выступают, она к нему привыкла, считает, наверное, за своего лучшего дружка… А он как с ней ласково, как со своей невестой. Наверное, тоже успел к ней привязаться. Да, ну и парочка… ” Мысли об артисте с обезьяной захватили Николая, навели на всякие другие размышления и картинки, которые он рисовал себе в голове, не в силах заснуть. Поерзав в койке еще немного, он встал и зажег свет, затем вернулся и, покопавшись в своем вещмешке, достал книгу и улегся с ней поверх войлочного покрывала. Полистав ее, он остановился на таком месте из Бытия:
И Он сказал:“Возьми-ка своего сына, своего единственного, которого ты любишь, Исаака, и пойди себе в страну Морийа, и вознеси его там жертвой возношения на одной из гор, которую Я укажу тебе”. И поднялся Авраам утром, и оседлал своего осла, и взял двух своих отроков с собою, и Исаака, своего сына, и нарубил дрова для возношения, и встал, и пошел в то место, о котором говорил ему Бог… И молвил Исаак Аврааму, своему отцу, и сказал: “Отец мой!” И он сказал: “Вот я, сын мой”. И он сказал: “Вот огонь и дрова, а где же баран для возношения?” И сказал Авраам: “Бог усмотрит себе барана для возношения, сын мой” 6.
Николай отложил книгу в сторону и снова подумал о циркаче с обезьяной: “Интересно, а если бы ему Бог приказал принести ее в жертву? Он ведь тоже ее любит. А если не Бог, а какой-нибудь ихний командир… Или у них нет командиров? Тогда какой-нибудь наш командир, командующий всей нашей армией…” Николай представил длинного горбящегося человека, берущего в руку свою обезьянку и несущего ее на гору, чтобы живую, игривую и ничего не подозревающую бросить в огонь. По дороге он расскажет ей историю, как они вместе еще будут выступать в цирке, удивлять и веселить людей, пришедших посмотреть на чудо их взаимопонимания. Но на сей раз Бог, или кто-то вместо Него, пошлет к циркачу не ангелов, а людей, которые не донесут приказания и, притаившись в кусте, дадут твари сгореть, наслаждаясь ее последним трюком.
Сюжет, придуманный вдогонку прочитанному, вытеснился из сознания желанием спать. Николай нехотя встал, выключил свет и еле добрел обратно до койки.
– Ну, стало быть, вот она, твоя территория, – несколько торжественно сказал Валериан Никитич, проводя Ежова по складу с вещами. – Владей и береги, мы тебе доверяем, брат Николай.
– Так точно, буду беречь, – выпалил Ежов, представляя себе всю возложенную на него ответственность. – Мне на фронте склады с пшеницей охранять приходилось, и ничего, начальство не жаловалось.
– На фронте оно, конечно, хорошо, но тут, сам понимаешь, тебе не фронт, – поучал Ежова Валериан Никитич, – тут видимых врагов нет, и стрелять тебе тут не в кого… Здесь все враги невидимые, соображаешь?
– Соображаю, – Ежов до конца не понимал, что именно имеет в виду начальник.
Валериан Никитич заметил в глазах нового подчиненного растерянность и поспешил разъяснить свою мысль.
– Тут все враги тебе в ухо поместятся, – Валериан Никитич улыбнулся. – Наши враги на фабрике, Николай, – это клопы и плесень, они всю ткань пожрать могут, опомниться не успеешь… Поэтому твоя задача на новой должности внимательно рассмотреть всю одежу и все ткани, что есть в наличии; рассмотреть все изнутри, на предмет такой, значит, плесени и дыр клопиных; все аккуратно записать и мне потом списочек представить, чтобы мы знали, как говорится, положение дел на фронте. Теперь понял? – спросил Валериан Никитич, протягивая Николаю кипу разлинованных листов. – Вот тебе бумага, будешь заносить в разные столбцы, что пригодно для немедленного пошива, а что испорчено этими гадами и его, стало быть, сразу использовать нельзя.
– Да, теперь точно все понял. Списочек представлю, как нужно.
– Ты, главное, не перепутай, что куда заносить. Грамоту, ты мне говорил, знаешь…
– Грамоте обучен, – подтвердил Николай.
– Ну и славно, можешь приступать к работе. Если чего неясно будет, как меня найти, ты знаешь.
– Так точно, знаю, – сказал Николай, прижимая к груди кипу листков.
– Да, вот еще что, перерыв у нас первый в 10.30, так он тебя тоже касается. Выходи, табачком угостим… Мы, фабричные, народ не жадный.
– Обязательно приду, а табачок у меня свой имеется, и угощать я люблю, – радостно сказал Николай, сделав машинальное движение рукой к карману, где у него хранился табак.
– Ааа, сразу видно, боец! – Валериан Никитич направился к выходу. – Солдат без табака что бык без яиц, ни ему дать, ни с него получить… Один только прок, пока пашет.
Хлопнув складской дверью, Валериан Никитич шумно зашагал вниз по лестнице, оставив Николая одного среди бесконечных куч не использованной ткани и недошитых штанов и рубах, многие из которых предназначались для фронтовой амуниции.
Роман Фельдман вышел из кабинета пом. нач. областного ЧК В. Лопнина откашливаясь. Стажер только что на высоких тонах доказывал эффективность средств и методов, которыми он предлагал воспользоваться во время хлебных экспедиций, проводимых чекистскими спецотрядами в ряде областей страны. Фельдман считал, что необходимо забирать у крестьян весь хлеб без остатка, выдавая им взамен талоны, по которым, в зависимости от числа работающих и количества сданных пудов муки, семья сможет получать из государственных пунктов необходимое ей пропитание. Таким образом, государство удержит под своим контролем весь хлебный запас на отвоеванной у белых территории. Лопнин, в целом соглашаясь с предложенным решением хлебной проблемы, отстаивал право крестьянской семьи оставлять излишек хлеба себе в случае, если таковой у нее возникал. Об этом конкретно они никак не могли договориться, проспорив друг с другом около трех часов (декрет Совнаркома от 11 января 1919 года покажет, что Фельдман был прав).
– Таня! – крикнул Фельдман молоденькой, среднего роста, светловолосой женщине, стоявшей в коридоре у окна и поправлявшей в зеркальце прическу.
– Роман! – радостно произнесла она, отвернувшись от зеркальца.
– Ты какими здесь судьбами? – спросил Фельдман, обняв ее за плечи. – Вот не ожидал тебя встретить в здании ЧК.
– А что? Если женщина, так уже в ЧК зайти нельзя? – с игривой серьезностью сказала Таня, пряча зеркальце во внутренний карман сумки.
– Да как же, обязательно! Нам без вас никуда, – сказал Фельдман, отходя вместе с ней поближе к окну, чтобы не мешать сновавшим по коридору чекистам.
– Ага, – так же игриво продолжала Таня, – вот я поэтому и пришла. Нельзя же вас надолго одних оставлять – закиснете тут, в вашем ЧК.
– Да, пожалуй, нам тут только закиснуть осталось, – иронично заметил Фельдман. – А тебя, Танюша, я чертовски рад встретить… Где же ты пропадала?
– Я сама очень рада тебя встретить, Роман, – сказала женщина. – А пропадать, так я никуда не пропадала. Все время в городе, то одна работа, то другая. Жить ведь нужно, и родители у меня…
– Да, конечно, я все понимаю… – сказал Роман виновато. – Это я сам все время куда-то пропадаю. Задания, экспедиции… Знаешь нашу работу – куда пошлют, туда и должен ехать… Выбирать не приходится.
– Ну конечно, я все понимаю, Рома, – сказала Таня ласковым голосом, будто стараясь снять вдруг возникшее напряжение. – Я тоже в постоянных бегах, нет времени письмо написать, круговерть нескончаемая…
– Слушай, а на самом деле, ты здесь ждешь кого-то или ищешь?
– Да не ищу я никого, скорее меня ищут, – ответила Таня интригующе. – Знакомый один посоветовал к вам обратиться, что вроде ЧК преподавателей немецкого и французского ищет для своих сотрудников… Ну вот я и пришла. Ты, надеюсь, не забыл, что я таким преподавателем являюсь…
– Да ты что, Танечка, как ты могла подумать? Я вообще ничего не забыл, – сказал Фельдман и протянул руку к ее плечу, чтобы дотронуться до него, но остановился на полпути, представив, что такой жест ей покажется неуместным.
Они познакомились два года назад, на уличном митинге в Москве, во время дождя. Перед собравшейся толпой выступали революционные агитаторы; они все ютились на небольшой, сбитой на скорую руку деревянной сцене с навесом, который качался при сильном ветре. Таня оказалась на митинге случайно, выйдя на улицу, чтобы отдохнуть от французских глаголов. Митинг был для нее спектаклем бродячих комедиантов, о которых она знала из курса европейской истории и знакомство с которыми она не раз рисовала в своем воображении. Когда Таня приблизилась к сцене, народу вокруг было немного – в основном пожилые люди и подростки. Однако по прошествии получаса число слушателей значительно увеличилось; это стало заметно, когда люди вдруг стали теснить друг друга, пробираясь поближе к выступавшим. Таня не заметила, как за ее спиной выстроились несколько рядов собравшихся, и она оказалась в первом, ближнем к сцене. Многие слушали, одновременно перебрасываясь фразами с соседом, кто-то из наиболее активных выкрикивал с места вопросы, на которые отвечали разные ораторы, сменявшие один другого каждые минут десять. Это были только мужчины. Когда закончил выступление Дмитрий Шафик, парень в синей фуражке лет двадцати пяти, который говорил о самопожертвовании в революции, кто-то крикнул из толпы:
– Слышь, студент, а ты бабу за пизду трогал?
В толпе раздался хохот. Шафик надвинул фуражку на лоб, стараясь выглядеть непроницаемым.
– Большая просьба – вопросы задавать по существу, – сказал он.
– А нам интересно… – раздался чей-то пьяный голос.
В толпе снова захохотали.
Говорить на ветру было тяжело, и ораторы говорили не более десяти минут, иначе в такую погоду можно потерять голосовые связки. Одетые в пальто, кашляя и шатаясь от усталости, они походили на осужденных, которые прощались со всеми, кто их знал, перед тем, как отплыть по океану в неизвестном направлении.
Кутаясь в платок, Таня не то чтобы слушала, но разглядывала говоривших, выделив из этой группы одного, показавшегося ей самым молодым и бойким, – Романа Фельдмана. Небритый, с растрепанными волосами и в замызганных ботинках, вырисовывая в воздухе рукой острые углы, он привлек ее внимание не замеченным у других артистизмом, сопровождавшим его короткие монологи. Роман не терял власти над своим охрипшим горлом, напрягая и расслабляя мышцы там, где того требовал контекст выступления. Он обращался к слушателям, задавая риторические вопросы, позволял себе длинные паузы, начиная следующую фразу с эффектного жеста, говорил громко, растягивая букву “р” в словах “революция”, “террор”, “Россия”. Смысл его речи был крайне прост: все, что предлагают большевики, разумно и полезно для настоящего состояния страны, власть в которой в ближайшем будущем возьмет пролетариат, ведомый к освобождению своими лидерами. Опоздавших встать на службу пролетариату или настроенных к нему враждебно ждет неминуемая погибель от рук самих пролетариев, что, по мнению оратора, является высшей исторической справедливостью, не сегодня завтра воцаряющейся во всем мире и исправляющей весь прежний ход истории. После того, как Роман Фельдман нарисовал схему глобального установления справедливых отношений между людьми, он перешел к второстепенным вопросам, связанным со свободным в новом обществе трудом и выбором профессии, отменой телесных наказаний в пролетарских школах и эмансипацией женщины. “Вот вы, барышня, – обратился Роман к стоявшей прямо перед ним розовощекой девице, – у вас есть сын или дочь?” Девица, не ждавшая проявления такого к ней внимания, потупила взгляд и застеснялась, оставив вопрос без ответа. Неудачный выбор не сбил Романа с толку. “А вам, скажите, никогда не хотелось встать вровень со своим отцом и братьями?” – обратился Роман к стоявшей слева от него Татьяне. Вопрос рассмешил ее, и она решила ему ответить шутливо: “Никогда не хотелось… Пусть они со мной вровень становятся”.
Таня и на самом деле могла так думать. Она родилась в интеллигентной семье и, несмотря на очень молодой возраст, чувствовала себя вполне независимой. Ее семья исповедовала либеральные идеи, где право выбора очень ценилось. Отец, архитектор, носился с массой нереализованных проектов, которые почти все требовали от государства, как казалось чиновникам, непомерных инвестиций и поэтому так и оставались на бумаге. Мать, немка по происхождению и воспитанию, преподавала немецкий на высших женских курсах, удовлетворяя свое честолюбие цитированием в классах по памяти стихов немецких романтиков. Курсистки сплетничали между собой, будто в Германии она принадлежала к тайному обществу “Der Golden Rhein”, где вынашивались планы смещения последнего Гогенцоллерна, и находилась под сильным влиянием сочинений Вайсхаупта и Книгге. Это было неправдой. Едва достигнув двадцати лет, Танина мать вышла замуж за русского архитектора, решив уехать с ним в Россию и жить в этой “страшнóй” стране, как она ее называла, чтобы прививать русским “die wirkliche Kultur”7, коей, по ее мнению, была только культура немецкая. Сергей Антонович Левитов находился во многом под влиянием жены, дававшей ему, однако, свободу действия и возможность вынашивать свои никем не востребованные архитектурные идеи. Революция в России не пугала ни отца, ни мать. Сергей Антонович тайно надеялся, что если таковая и произойдет, то новая власть заметит и оценит его по достоинству. Мать, называвшаяся в русском варианте Эльфрида Феликсовна, искренне считавшая, что немецкие порядки и нравы способны спасти страну от грозившего ей варварства, видела в революции еще один шаг на пути к “die wirkliche Kultur”, считая русских революционеров весьма полезными для ее водворения.
Таня не думала о революционном преобразовании мира или общей судьбе с теми, кто такую задачу перед собой ставил. При всем том она была готова соблазниться какой-нибудь глобальной идеей, которая не интересовала ее с точки зрения выполнимости, но могла бы поразить своей красотой (в этом разгадка того, почему революционерам всегда удавалось привлекать в свои ряды столько женщин, часто хорошеньких). Суть революции в игре. Люди играют в нее так же, как они играют в сексуальные игры, воплощая в них свои эстетические фантазии. Наспех сработанные выступления Романа Фельдмана, кашель на ветру и топтание на маленькой деревянной сцене нескольких мужчин, не имевших в жизни ничего, кроме старого пальто и общей идеи, показались Татьяне, по-видимому, именно такой игрой.
Роман никак не ожидал подобной реакции и в первую секунду не нашел, что сказать. Смутившись, он произнес:
– Вы правы, пусть они с вами вровень становятся.
Поняв замешательство Фельдмана, Татьяна улыбнулась. Он увидел ее улыбку и смутился еще больше. Потом, бросив скользящий взгляд на других и снова вернувшись к ней, добавил:
– Революция сделает женщин независимыми. Капиталистический мир превратил женщину в домашнего раба. Большевики говорят: склони ухо, слушай революцию и сама решай свою судьбу. Ты – свободна!
Внезапно закапал дождь, и слушатели, перебросившись друг с другом короткими фразами, стали расходиться.
1 Тефиллин представляет собой два плотно закрытых ящичка кубической формы с прикрепленными к их основаниям ремешками. Кубики заполнены пергаментом, исписанным ветхозаветным текстом. Раввины предписывают использовать тефиллин во время ежедневной утренней молитвы, кроме субботы и праздников.
2 Исх 32:26-27.
3 Исх 32: 27-28.
4 Один, два, три, четыре, пять, шесть, одиннадцать (груз.).
5 Исх 32:27.
6 Быт. Гл. 22:2, 3, 7.
7 Подлинная культура (нем.).