Опубликовано в журнале Зеркало, номер 15, 2000
Действительно, именно это неуловимое предательство и было
первым, что я в нем смутно ощутил, пусть и не имея на это никаких оснований.
Генри Миллер, «Дьявол в раю»
* * *
Первый привет от России, еще при оформлении документов:
на фотографии для визы нельзя улыбаться. Смотреть надо – только прямо в
объектив. Наш десятимесячный Люсик, уроженец Адассы Эйн-Керем, – точно
отработал канон. Видимо, гены. Хорошо это или плохо? Спросим его самого, когда
научится разговаривать.
* * *
Где-то в полночь, в полутемном палисадничке в районе
метро «Белорусская». Какая-то женщина маячит у дерева, некий мужичок тусуется
из стороны в сторону. При виде нас просит закурить. Закуривая, рассказывает:
«Вот, подрался с человеком – потерял нательный крест… Ищу…» То есть
получается, что человека – он нашел…
* * *
От того, что все
говорят по-русски, – чувство какой-то преступной легкости. Как во сне – словно
«все знакомы», если не больше того.
Априорно снята
пара перегородок, естественных блокировок в общении. Тоже – как будто
родственность; но не ласковая, со слащавостью, как у нас – в моноэтнической
небольшой восточной стране, а «совсем наоборот» – с ощерившимся изнеможением…
«Я твою маму…» – своего рода признание отцовства.
* * *
С Колей Байтовым на Чистых прудах – скамеечка, бутылки
пива, ослепляющий земноводный мир. Пруд светится живым зеленым цветом,
накрывает с головой – как в круговом зале Моне в музее на парижском бульваре. В
нескольких метрах от скамеечки, в сторонке, тихая тетушка ждет, пока мы допьем
пиво, чтобы получить пустые бутылки.
* * *
Подмосковный дачный поселок, где я вырос (первые 25 в
буквальном смысле лет своей жизни). Детская песочница. В ней сидит компания
блекловолосых маленьких детей, с совками и ведерками. Что-то не то. Мы с женой
смотрим друг на друга, одновременно ощутив некий сдвиг относительно привычной
атмосферы. Такое впечатление, как будто звук выключен, неполадки в кино. Пять
младенцев – и совершенно тихо. Они что-то говорят, возятся, живут – но за пять
метров не доносится ни звука, ничего не заподозришь. У нас, даже если один
какой-то где-то в радиусе дохождения звука, все окрестности слышат его позывные
ежеминутно…
– Ну, так они здесь ведут себя – как взрослые.
– Да и у нас – как взрослые, – говорит жена.
* * *
Ощущение подплывания этого пространства – непонятно,
своего или нет, – после долгой и отдельной естественной жизни в другом мире.
Но – я тот самый типаж, внушающий, вне всякого желания со
своей стороны, доверие, у которого всегда и везде спрашивают, как пройти и
который час. (Любая собака – неважно, домашняя или бродячая, – увязывается за
мной на улице, хотя я стараюсь не смотреть на нее и скрыться с максимально
независимым и отрешенным видом. Впрочем, они довольно быстро и отстают –
унюхав, что так же, как и никакого зла, конкретного добра я тоже не транслирую.
Видимо, именно это (и первое, и второе) почуял пару лет назад нищий в
Иерусалиме, мимо коего я попытался проскользнуть тем же способом. Он меня
просто оплевал на встречном курсе и поковылял дальше.) И вот, после того как у
тебя каждый день по нескольку раз спрашивают дорогу – и ты автоматически
рассказываешь, скажем, стоя на Чистых прудах, как пройти к почтамту (даже если
он не на Кировской, а на Мясницкой, – право-лево от этого не меняется),
понимаешь: можно расслабиться. Осознания окружающего и контроля над ним и над
собой – столько же, сколько в Иерусалиме: немного, но достаточно для общей
ориентации; в любом случае твои несовпадения, вызванные объективными причинами,
не превышают личных диссоциаций у местных людей.
Еще одно подтверждение старой внутренней истины, что при
правильной расстановке вещей в мозгу все «внешние» ситуации оказываются
частными случаями частных, интимных проблем и оценок.
* * *
В метро, ожидая кого-то на скамейке и разглядывая
транзитный человекопоток…
Явно нужно перестроить зрение: с тогдашних, времен
отъезда, ровесников – на нынешних. Причем в Москве они – другие, чем в Израиле.
В общей массе – солиднее, хмурее, малоподвижнее, – по меньшей мере
социально-старее. Да еще – тогда, когда я уезжал, в конце восьмидесятых годов
прошлого века, мне мало что не было тридцати, я (как всегда бывает – с
запозданием на фазу) – среди в-общем-то-ровесников числил и тинейджеров… А
сейчас – нижняя граница 30 плюс. Блядь, научись с этим смиряться, хотя это и
вызывает вполне юное бешенство.
* * *
Несколько виртуальных литературных знакомых оказались
более громоздкого физического облика, чем казалось «заочно»: как бы другого,
«полуторного» масштаба, вылезая за рамки уже сложившегося полуосознанного
образа.
Брутальный детина, с каким-то сквознячком опасности в
повадках, опредметился в качестве критика Курицына. Правда, первое впечатление
диковатости (азиатскости? эксгибиционирующей энергетичности?) скоррелировалось
тихой, ласковой, рассеянной, доброжелательной скороговорочкой в приватном
скользящем общении. Типа – пластичность крупных хищников. Вообще эта
постмодернистическая мягкость (чуть ли не самый актуальный тон) – диаметральная
противоположность залихватской, с вечной подначкой манере Гробмана,
репродуцирующей, насколько можно судить, стиль «арт-богемы» 60-х годов.
Некоторую – рафинирующую – эволюцию мы прошли за последнюю треть века!
Еще один человек, не вписавшийся в заочный портрет, –
Сергей Костырко из «Нового мира». В узком пенальчике своего редакционного
постсоветского кабинетика с видом на стройпустырь – с трудом умещается на
вертящемся кресле, стряхивая пепел с папиросы в огромную длань, – римский
центурион, с вырубленными из серого песчаника тяжелыми чертами лица. Впрочем,
это вызывающее легкий астигматизм совмещение образа с рабочим местом – не более
странно с точки зрения консервативной логики, чем все остальное, – в коридорах,
где посетитель проходит вдоль ряда выполненных вялыми эпигонами Кабакова
черно-белых прямоугольников в рамках, с подписями Ставский и пр., а войдя в
кабинет, первым делом натыкается взглядом на полную подшивку «Континента» – за
стеклянными дверцами конторского шкафчика.
………………………
Да, а мои шесть футов роста и семь пудов веса перестают
«ощущаться» в северных широтах, где, как подтвердилось по опыту
непосредственного соотношения с местным человечеством, водятся в целом особи
более крупных антропологических масштабов, чем в нашем Средиземноморье.
* * *
Чувство попадания в принципиально более жесткий мир, как
бы в другую историческую эпоху. Без эволюционистских оценок, параллельную. Как
на машине с асфальта – на проселочную дорогу. Ближе к земле. Контакта с
окружающим миром больше. Опасно? Но это предлагает и коллективизированный комфорт
безнаказанности: ты ведь тоже можешь позволить себе распуститься – в сторону
беспредельности (= беспредел) – и тогда просто всего-навсего совпадешь с этим
миром. Искушение – вроде как для нового гостя в середине выпивки – «ну, давай,
догоняй!».
* * *
Глядя на своих друзей и приятелей, референтную группу в
целом, можно с совершенной естественностью нырнуть обратно вновь и навсегда – я
обнаруживаю только одно, пожалуй, отличие «наше» от «них». Оно в основном
технического толка, но и не только.
Мы соединяем старинную, литдиссидентских времен
неангажированность, оттянутость, расслабленность, ДАЧНОСТЬ – с определенной
обеспеченностью, денежно-вещевой. (В нашем мире она где-то на нижнем крае
среднестатистического миддл-класса, что нормально для «гуманитариев».) В Москве
же такое соединение, кажется, практически никому не дается. Если ты
зарабатываешь какие-то относительно неплохие деньги, ты даже не то что тратишь
на это чуть ли все время и силы, но – меняешь, хотя бы и как бы временно, шкалу
приоритетов. Если же ты такой же «дачник» в российской столице, как мы – в
своем палестинском Крыму, то на тебе лежит тень бомжевания, от тебя поддувает
сквознячком неудачничества и жалкости… Ты можешь это почти успешно
преодолевать независимостью и глубокомысленностью и тем, собственно, что ты
делаешь, – текстами и проч., но образ жизни не проходит бесследно для твоего
облика. Возникает и сквозит через тебя нечто, безоговорочно отличающее дворнягу
от породистого (домашнего) животного. И – сейчас я употреблю два хороших старославянских
понятия – это не только в имидже, но и в мессидже.
* * *
В местах общественного пытания, при всем роскошном буме
числа и качества этих мест, все равно остаются социо-психологические моменты,
напоминающие о правопреемничестве нынешней России – к предыдущей.
Для нас посещение кафе или ресторана не является
«знаковым» событием. Скажем, в моей памяти некоей моделью нормальной старости
живет один динамический кадр, увиденный несколько лет назад в иерусалимском
ресторане «В скобках» (этот особнячок с террасой и садом расположен в уютном
подбрюшье даун-тауна и поэтому, видимо, так назван – некая как бы приятная
необязательность). Примерно те же два часа непозднего вечера, что мы с женой
пробыли там, за одним из соседних столиков, в уголке у колонны, просидели –
совершенно молча! – старичок и старушка. Перед ними стояли две тарелки с чем-то
вроде омлета и две чашки чая. Они не особенно смотрели по сторонам или друг на
друга, совсем не разговаривали, просто жили, бок о бок и на людях, почти с той
же естественностью, как у себя дома. Было очень похоже на то, что они приходят
сюда каждый вечер из соседнего переулка – посильно подтверждая свое присутствие
в мире. Для себя же главным образом. Их пребывание в таких скобках – не
дешевых, на ежевечернее пребывание здесь нужны вполне ощутимые деньги – для
самого этого общего мира (если таковой существует, хи-хи) наверняка проходит
незамеченным. Как и любое другое.
В Москве же, входя в ресторан, по-прежнему, как в
брежневские времена, оказываешься в зоне некоего чуть ли не детективного
действия. Явно имеется некий второй план. Реальный сюжет примерно так же
соотносится с «посидеть и поесть», как в сцене свидания Штирлица с женой в
немецком кафе. Кадровый состав ресторана должен оперативно оценить, кто ты, и
соответствующим образом отработать сцену. Клиенту следует быть определенным
образом одетым, в пандан с этим двигаться и разговаривать – в рамках конкретной
социальной, чтоб не сказать – политической, роли. Вписываться в образ, а-ля резидент, иначе –
непонятно, что будет.
Атмосфера ресторанов советских времен и была, вероятно,
зародышем новорусской жизни, с ее героями, иерархией ценностей, подстольными
подтекстами, добавлением детективного смысла в поедание борща.
* * *
«Лужковская» Москва – «Неглинка», Александровский сад.
Пельмени с медвежатиной.
Китч, который является стилем, – тоже вариант жизни. Все,
что претендует на общезначимость, должно по меньшей мере нести в себе хотя бы
элемент пошлости. «Я пошл, значит – я жив». Фонтаны посреди реки, как рядом с
Третьяковкой? О’кэй, лишь бы не серость и разор.
Самое же привлекательное – это переулки в центре, со
старыми большими домами; где-нибудь на пятом этаже, с угловым окном, из
которого видна река, Воробьевы горы… «Там, за поворотом Малой Бронной…»
Ну, на самом деле это ностальгия по своему окну детства –
на Бахрушина, 28, – оттуда был виден Кремль, прости Господи.
* * *
Офис и студия старого друга Олега Нестерова (группа
«Мегаполис», продюсерский центр «Снегири»).
Это съемные помещения на верхнем этаже Дома культуры
«Правды» в одноименном кусте улиц у Белорусского вокзала. Имперское
ложноклассическое сооружение – снаружи не изменившееся по сравнению с
советскими временами (в «комплект» входила мрачноватая непраздничная
приглушенность внешнего облика или, выражаясь цитатой из позднесоветского
классика, «припизднутость»). Сквер, несколько машин у входа, скользковатый
пролет широких ступеней, придавливающая колоннада, высокие тяжелые двери… А
внутри – полутьма, пустота, заброшенность, только на входе трогательной
отрыжкой прежнего пира духа (младший брат идеологии) – пара ментов с лицами из
плохой туалетной бумаги и глазами из битого бутылочного стекла.
Чувство – что это как в темные века на развалинах римских
амфитеатров. Где-нибудь на Британских островах. Римляне оттуда, как известно,
ушли добровольно, когда их империя выдохлась или, во всяком случае, ее энергии
уже перестало хватать на периферийные части тела. Тогда смутно что-то помнящие,
но полудикие кельты, король Артур с группой товарищей, в момент кристаллизации
собственной культуры начали проводить
свои собрания на месте римского амфитеатра – отчего, по одной из версий,
которая кажется мне наиболее правдоподобной, и произошло понятие «круглый
стол».
Поднимаемся по вытертым красным ковровым дорожкам,
проходим мимо пыльных вишневых табличек с надписью «ложа» (за дверями – пыльный
бархат, за ним – провал в черную дыру на месте былых страстей, пароксизмов
жизни, смерти, веры сотен миллионов) – и заходим, уже под крышей, в боковое
помещение. В деловито-неряшливый среднестатистический современный офис, где
кряхтит факс под склонившийся над ним длинноногой пухлогубой секретаршей; на
стене – во всю стену – намалеван какой-то гоночный тарантас, катящийся по ковбойскому
городку (что-то дурацкое, но оживленное); в одном углу радио сообщает новости
на дорогах, в другом – в телевизоре очередной труп бизнесмена (ноги носками
ботинок внутрь, кусок ягодицы), в третьем уголке – магнитофон играет
экологический джаз… За большим столом у окна сидит, говоря по телефону,
подзаряжая мобильный и проверяя пейджер, Олег Нестеров – помесь зрелого лося с
юной пантерой.
* * *
У М. в ее квартире на Смоленской. Окно-фонарь с тем самым
видом: река, мост, вдали Киевский вокзал, разворот пространств. Пожалуй, даже
слишком: масштаб нечеловеческий. «Континентальные» линейные перспективы,
возогнанные «стилем Сталин». Человек может хоть как-то себя почувствовать,
«согреться» только в колонне парадирующих и еще дернувших перед этим алкоголю…
Или – катя на вкрадчивой лакированной западной машине по этому великому
ледяному восточному городу… типа сафари.
М. – бизнесвумэн. Замечательная квартира, хорошая машина,
много дел, сакраментальный факс скулит в прихожей… Работа – которая и тяжелая
борьба, и захватывающая игра. Качество жизни.
Есть шкаф с книгами – выбор средней руки, типа Кортасара.
Книги – читают: перед сном, в поездке… Ну а как еще? Бывшая гуманитарная,
литературная направленность, со всем комплексом чувств и повадок – как бы, получается,
даже и вне обсуждения, неуместна. Для обломовых и дешевых-чистоплюевых.
А я – помню ее 16-летней девочкой из французской школы на
Остоженке, читающей 15 лет назад в районном Дворце пионеров (моя
ответственность, я – учитель – привел) любовное стихотворение Ахматовой – с
такой пылкостью, что так называемые взрослые опускают глаза от смущения.
Мы потом, когда вышли из этого Дворца пионеров,
посмотрели друг на друга – и рассмеялись.
* * *
Есть предметы и люди, которые остаются неизменными и на
одном месте, где бы и сколько бы времени ты ни был – и даже если тебя и вообще
уже нет. Проживешь несколько жизней в Африке, Азии, Америке, приедешь – а
павильончик в детском саду, по соседству с домом в хрущобах, с крыши коего
павильона ты неловко спрыгнул на лед тридцать лет назад, спасаясь от сторожа, и
сломал ногу… – стоит, потертый и родной, на том же месте, хоть плачь.
Так же – в
перерыве литературного вечера или возвращаясь с него – я с трогательной
неизбежностью оказываюсь в компании Левина и Строчкова. Понятно, что и для них
это – такой же «заколдованный круг», «штандр». «Ну вот, опять Новый год в кругу
семьи…»
* * *
Кое-кто, с истеканием лет, «подседает», как батарейки, но
– узнаваем. Кудри Рубинштейна сменились седым ежиком. Пробегание мимо, типа как
барабанной палочкой, с легким каламбуром, сопровождающим привет (бэмс по
маленьким тарелочкам!!!). – Есть что-то неизменное в мире.
Иртеньев как-то еще больше обуглился на своем внутреннем
мангале. Характерно обострился. Покрылся аппетитной корочкой. Кажется, что
смотришь то ли в телевизор, то ли на глянцевую обложку. – И это правильно.
Пригов не меняется – сие, понятно, требует максимального
количества движений на единицу времени. Много часов на велосипеде-тренажере
(образно говоря). Результат – все тот же.
Гуголев – как бы раблезианство, но как бы не просто так;
где проходит грань между рефлексией и неврастенией? – ну, как бы «не тебе меня
спрашивать».
Аристов – вневременно – сомнамбулически-загадочен. Тут и
с образа, и со стихов всегда как-то соскальзываешь; голова тяжелеет, хочется
чесаться, пойти в буфет… В буфете – ласковое пиво с писателем и горнолыжником
(«раньше я был классный любитель, а теперь – говеный профессионал») Левшиным.
Сухотин – как ни приедешь – все время где-то в лесу, на
даче, «собирает ягоды» – это состояние, а не внешняя ситуация, как начинаешь
понимать. Тем не менее – при по-своему роскошных, при изысканной
приглушенности, обстоятельствах он вдруг появляется – в метафизически-точных
пространственно-временных изломах. – Как-то, лет шесть-семь назад, летом, мы
шли с Байтовым по берегу пруда в Кратово, где у него дача. Вечер, закат, комары
– и тут на велосипеде, тихо перебирая ногами, подплывает Сухотин… живущий,
как выясняется, неподалеку. В последний приезд, неранним вечером, ехали с женой
в метро по беляевской ветке (курить кальян с Байтовым… появлению Сухотина
предшествует всегда Байтов; додумать на досуге). – Перед Черемушками на выход к
дверям вагона (мы сидели напротив) подошел какой-то человек в кепочке;
обернулся на нас… но прошло еще некоторое время, прежде чем я осознал, что
это Сухотин. «Ты же сейчас где-то в деревне в районе Бологого…» – «Вот
приехал на пару дней».
* * *
Коля Байтов – удивительный по органичности, подлинности в
своей оригинальности человек. Соединяет в себе авангардность и народность.
(Кстати, достойный лозунг!)
Внешний облик: богомолец-хиппи. Произведен высшими силами
с матрицы портретного образа классического русского писателя по гоголевской
линии. Удлиненное лицо, жидкие длинные волосы, расслабленная как бы понурость
визионера, которому прошлой ночью привиделось такое, что набоковский Фальтер
отдыхает…
(Так называемый «Гоголь во дворике», рядом со светлым
флигельком, где Н.В. под горячую руку жег «Души»… этот каменный ghost можно
переименовать (так сказать, сохранить традицию, но изменить слова) в монумент
«неизвестному хиппи» 70-х годов. В гранитно-мраморном пантеоне Москвы это будет
столь же уместно, как памятники Окуджаве и Венедикту Ерофееву.)
Я хорошо запомнил присказку Байтова 15-летней давности,
он ее проборматывал время от времени (повод всегда был): «Надо освобождаться,
надо освобождаться…» Его путь к этому, насколько можно понять, пролегал через
тягостную аскезу – во имя предельно-ясной погруженности в «свои проекты». Но
что чрезвычайно важно для выживания – он отказался и от позы претензии к
внешнему миру – это ведь своего рода роскошь, позволительная лишь в тепличных
условиях.
Кажется, сегодня Байтов максимально приблизился к себе
«провиденциальному». – Если есть образ, в определенном возрасте-состоянии,
который наиболее адекватен каждому человеку, то похоже, что нынешний Байтов –
это собственно он; во всяком случае – относительно прошлого.
Я симулировал в новой поэзии.
Ты симулировал что? –
Я симулировал приступ болезненный,
производя громкий стон.
В эту минуту свисток оглушительный,
свистнув, меня оглушил.
Всё-таки я результат положительный
в сетку к себе положил.
* * *
Деревня Векшино, километрах в шестидесяти на северо-запад
от Москвы.
Живой деревни, как это часто нынче бывает, собственно и
нет: в десятке старых изб, прислонившихся к узкому шоссе местного значения,
обитают – большей частью летом, приезжая из «города», – так называемые
«наследники»: дети и внуки натуральных селян. Переболев где-то на уровне
семидесятых годов почти полным запустением, с двумя старушками и одной коровой,
эти деревеньки мутировали на рубеже девяностых – в дачные поселки. А в
последнюю декаду – новое явление (как называл приступы геморроя мой дедушка):
на бывшей околице, выходящей в луга и к лесу, произросла улица особняков, со
шлагбаумом при въезде и топтуном в будке при шлагбауме. Топтун – свежий типаж в
этой роли: офицер средних чинов из соседней воинской части, на приработках.
Вообще и со стороны говоря, процесс превращения
окрестностей очередного мегаполиса в богатые пригороды вполне естественен. То,
что за этим таится («а он и не скрывается») некий беспредел, – в известном
смысле тоже достаточно тривиально – см. многочисленные развалины баронских
замков эпохи раннего средневековья в Европе.
За десять лет жизни по другую сторону занавеса (то есть,
получается, в зале, а не во внутренних лабиринтах за сценой) – я потерял ту, не
без первертного пафоса, убежденность в уникальности происходящего в России,
которую мы все там испытывали.
А может быть, параллельно и уникальность – объективно –
повыродилась? – С концом самой великой – чудовищной – империи на этом
пространстве?
……………
В зарослях иван-чая («чай, не абрам») – две тропинки,
протоптанные колесами машины – к прозрачным-проволочным воротам наименее
внушительной латифундии, и слава богу, – даче моих родителей.
Огромная, обитая деревом комната на втором этаже, с видом
в поле. Кромка леса, над ней ярко-салатовые полосы вечерней зари. Под окном –
грядки с клубникой, чахловатые, первых лет посадки, кусты смородины и
крыжовника.
Комната почти пуста. У окна – голый стол, на котором типа
удивленно озирается новенький папин лэп-топ. – Материализация эпизодического
успеха на одном из этапов популярного академического вида спорта – гонка за
грантом с препятствиями; в аттачменте – приступ аритмии.
В дальнем углу – кровать. Она накрыта тем самым клетчатым
пледом, насчет которого я придумал в свое время ход психологического
самообыгрывания в борьбе с ленью: застилать кровать надо еще до того, как идешь
писать сразу после сна, – тогда «ловишь тремп» и все прибирается быстро и как
бы немучительно, хоть и немного извиваешься и сучишь ножками.
Книжный шкаф – с толстыми журналами брежневских времен. У
его открытой дверцы – как перед холодильником, где ничего съестного, а только
куча коробочек с просроченными таблетками, для временного снятия побочных
эффектов фундаментальной неудовлетворенности.
Векшино – это значит Белкино, «векша» – диалектное
«белка». Стоило бы сесть за стол над полем ржи – и написать «Повести Векшина».
После Иерусалима, где почти невозможно «двигаться» – в
столпотворенье душевно-духовных опытов, ставших топографией, – в местное поле
окунаешься – как в кристально-чистую полынью. Ничто не поддерживает – и ничто
не мешает. Плавай. Пиши. – Пишу. Плаваю.
* * *
С. о старом знакомом и его жене: «По крайней мере он
прожил всю жизнь с человеком, которого действительно любил. Усы у нее,
стервозность, глупость – ну и что? У каждого свое, не имеет значения… – он
ДЛЯ СЕБЯ прожил «правильно» – имея максимум в главном».
Можно применить эту идею и к отношениям со страной
обитания.
Так или иначе, это дело выбора. «Готов платить!» – как
по-военному четко (привычно) сказал хмурый хозяин пса, который цапнул моего
отца – тот открывал дверь подъезда на Соколе, а пес именно в эту секунду
выскакивал на улицу.
Декабрь 2000 г.
Иерусалим