Опубликовано в журнале Зеркало, номер 15, 2000
Антология ивритской литературы. Еврейская литература
19-20 веков
в русских переводах. Составители: Хамуталь Бар-Йосеф, Зоя
Копельман.
Москва, 1999. 631 с.
Изданная в Москве «Антология ивритской литературы»
вызвала там слишком вялые отклики для первой объемистой работы такого рода.
Отсутствие резонанса вряд ли можно объяснить только нехваткой специалистов по
еврейской культуре. Тем более не стоит выискивать тут душок
недоброжелательности. В сегодняшней России ко всему, что связано с Израилем,
относятся даже с преувеличенным пиететом. Пожалуй, именно из политкорректности
многие российские гуманитарии предпочли воздержаться от высказываний о труде
Хамуталь Бар-Йосеф и Зои Копельман…
Любая антология начинается с наличия у ее составителей
концепции национальной литературы, а отбор материала невозможен без четких
критериев оценки масштабов отдельных писателей и их места в литературном
процессе. Учтены ли эти два условия в «Антологии ивритской литературы»?
Категорически отрицательный ответ дает уже предисловие, написанное Хамуталь
Бар-Йосеф. Его аморфность отражает рыхлость и бессистемность антологии.
Конечно, в вводной статье было необходимо привести хотя
бы минимум сведений об израильских писателях. Но предлагаемая информация носит
странно-бюрократический характер: место рождения, образование, владение
иностранными языками, печатные труды и т. д. Читатель не получает никакого
представления о важнейших этапах формирования, становления новой еврейской
литературы. Всем авторам подряд ставится в заслугу то, что они «выражали» или
«отражали», – вызывающая зубную боль терминология, памятная всем нам по бессмертному школьному
учебнику литературы Флоренского. Анализ поэтики подменяется монотонным перечнем
тем, «раскрываемых» поэтом или прозаиком. «Тезисы» Хамуталь Бар-Йосеф –
комбинация бессмысленных штампов, которых постыдился бы студент первого курса
филфака: «В противоположность стихам Бялика, разрывавшегося между жертвенной
верностью и страстностью, которую он пытался подавить, стихотворения
Черниховского ласкают радостью»; «С мистическим видением действительности она
склонна сочетать реализм»; «Поэзия, создававшаяся в стране в двадцатые и
тридцатые годы, носит чрезвычайно бурный характер».
Национальная литература возрождалась вместе с ивритом.
Хамуталь Бар-Йосеф упоминает вклад отдельных писателей в обогащение языка, но
явно не отдает себе отчета в том, что расширение лексики не тождественно
совершенствованию художественного языка. Отсюда ужасающая невнятица в
определении стилей. Например, Шлёнскому приписывается и «влияние русского
послереволюционного модернизма» (его учителями названы авангардисты Хлебников,
Маяковский, а заодно Есенин – поэт совершенно традиционный), и «символизм», и
даже «фигуративный язык», хотя последний термин обычно применяется в контексте
изобразительного искусства! Когда при таком покореженном понятийном аппарате об
Ури Цви Гринберге сообщается, что он был «наиболее выраженным экспрессионистом
в израильской поэзии», это ничем не обогащает читателя.
Совершенно непонятно, зачем надо было отделять от
хронологического обзора ивритской литературы и переносить в другой конец
антологии характеристику последнего десятилетия, которое не ознаменовалось
революционными прорывами и неразрывно связано с предыдущими периодами. Хамуталь
Бар-Йосеф добилась только того, что на фоне вступления ее же заключительная
статья «Израильская литература 90-х годов 20 века» поражает уже беспросветной
концептуальной беспомощностью!
Составитель антологии растерянно вопрошает: «Чью точку зрения нам следует
принять: книгоиздателя, журналиста, литературного критика?» Далее следуют
путаные рассуждения (топорное перенесение на литературу недопонятых методов
культурологии и социологии) о том, что для будущих израильских историков
«посредственное произведение послужит лучшим зеркалом культуры, чем
выдающееся»! Не удивительно, что главка о литературной ситуации 90-х годов
превращается в торопливо-спотыкающееся перечисление множества
посредственностей, перемежаемое дивными «обобщениями»: «В израильской
литературе лидирует проза»; «Среди прозаиков 1980-х годов внушительное число
женщин»; «Каждый месяц в Израиле издается 40-50 поэтических сборников»; «Каждый
год выходит в свет около сорока пьес».
Для Хамуталь Бар-Йосеф понятие качества, уровня
литературы не существует. Иначе она не утверждала бы, что «в двадцатые и
тридцатые годы выделялись поэты Ури Цви Гринберг, Авраам Шлионский (?! — Я.Ш.),
Александр Пэн». Как можно ставить рядом совершенно не сопоставимые по калибру и
значению фигуры: 1) гений, 2) неплохой поэт и виртуозный переводчик, 3)
вдохновенный, но не чересчур одаренный внедритель «гражданской поэзии»!
Составители не знают, какую выбрать точку зрения? Профессиональную! Как и в
далекие 20-е годы, сегодня в Израиле существует всем известная литературная
иерархия. К примеру, место в ней поэтессы Хамуталь Бар-Йосеф никому не ведомо.
Поэтому не очень прилична предпринятая ею попытка проникновения в эту иерархию
путем злоупотребления служебным положением: в своей статье «Ивритская
литература 90-х годов» составитель важно зачисляет себя в «до некоторой степени
символистское направление» в израильской поэзии! Это таинственное определение
не уступает прочим терминологическим изыскам, но на него вполне могут клюнуть
некоторые неосведомленные и доверчивые читатели. Они к тому же заподозрят, что
ивритская литература несет на себе отпечаток восточной клановости: в антологии
участвуют или присутствуют, по делу или нет, все представители семьи
Бар-Йосефов, и это на фоне тотальной случайности отбора представителей современной
израильской литературы. Всякая антология — это прежде всего современный взгляд
на прошлый и настоящий путь общества. И этой позиции в антологии нет.
Из-за эстетической беспринципности составителей антология
выдержана в чудовищно деформированных пропорциях. Зельде выделено столько же
места, сколько Ури Цви Гринбергу, и больше, чем Шаулу Черниховскому! Далия
Равикович представлена тремя стихотворениями, а один из выдающихся новаторов
современной ивритской поэзии Давид Авидан – всего одним. Подборка израильской
прозы совершенно случайна. Что касается жанра драмы, то составители явно не
сумели решить до самой отправки рукописи в типографию, как быть с этим
разделом. В результате в антологию попали всего два куцых отрывка, по которым
нельзя составить заключение о том, что собой представляет израильская
драматургия и существует ли она вообще.
Не удивительно, что полезная площадь рецензируемого
издания далеко не соответствует его обманчиво внушительным габаритам. Например,
Хамуталь Бар-Йосеф и Зоя Копельман отвели раннему периоду новой ивритской
литературы – от Авраама Мапу до Хаима Нахмана Бялика – 155 страниц, из коих 73
страницы заполняют статьи критиков той эпохи и мало отличающийся от них по
мыслям и стилю опус 1990 года «Феминизм в ивритской литературе 19 века».
Возможно, эти работы когда-нибудь понадобятся гипотетическому докторанту, но
они не вызовут никакого интереса у сегодняшнего читателя. Составить же хотя бы
мозаичную картину современной израильской литературы из мелькающих в антологии
осколков невозможно. Здесь нет таких крупнейших прозаиков, как Давид Гроссман,
Рут Альмог, Ицхак Бен-Нер, Меир Шалев, Иеошуа Кназ, Йорам Канюк, Ицхак Орпаз,
Йоэль Хоффман и многие, многие другие. Отсутствуют и такие видные поэты, как
Майя Бижерано, Моше Бен-Шауль, Мордехай Гельдман, Хези Ласкли, Ашер Райх, Эфрат
Мишори…
Место для них можно было найти без особой экономии. Зачем
надо было, к примеру, помещать, кроме прозы Моше Шамира, его ничем не
примечательную критику? Почему к некоторым русским переводам прилагаются
ивритские оригиналы? Так иногда строят сборники переводов, но композиционный
принцип должен соблюдаться с начала до конца. Читателю же антологии предлагают
насладиться в подлинниках творчеством отнюдь не самых крупных писателей!
Если уж заниматься бухгалтерией информативности, то
нельзя умолчать о том, что из 619 страниц антологии (без оглавления) 117
страниц заняты двумя упоминавшимися выше статьями Хамуталь Бар-Йосеф,
пространным эссе Зои Копельман о Натане Альтермане (почему только этот поэт
удостоился подобной чести?), глоссарием, именным указателем и библиографическим
разделом «Ивритская литература в русских переводах». Оставим в покое щупленький
трехстраничный глоссарий. Но что дает читателю именной указатель? В нем
приводятся краткие сведения о… критическом отошении к римским богам Тита
Лукреция Кара и о ревизии марксизма Эдуардом Бернштейном, зато про Давида
Гроссмана сказано всего два веских слова: «Израильский писатель»! Не совсем
понятно и назначение приводимой библиографии. Она весьма однобока: в области
периодики даются ссылки в основном на чем-то приглянувшийся составителям
скудный набор изданий, далеко не эталонных в литературном отношении. Наверно,
не стоит всерьез дискутировать о том, является ли гарантией хотя бы
минимального литературного уровня публикация перевода в полутуристическом
журнале «Ариэль» или в газете «Наша страна» – вечном стыде русскоязычной
общины. В то же время в библиографии игнорируются самые серьезные израильские
журналы на русском языке.
Создается впечатление, что для составителей антологии
включение в нее собственных текстов представляло гораздо больший интерес, чем
качество переводов, в которых ивритская литература должна была предстать перед
русским читателем. Почти всех писателей девятнадцатого века и начала двадцатого
аттестуют переводы их современников – как правило, неумело-корявые. В наши дни
стыдно сваливать такой археологический мусор в издание, претендующее на
академизм! Естественно, при подобной невзыскательности составители не сочли
нужным обеспечить антологию и новыми переводами из более современной еврейской
литературы. Без особого физического и интеллектуального напряжения были
использованы готовые работы, в основном уже публиковавшиеся. При этом почему-то
проигнорированы также уже известные, но гораздо более профессиональные переводы
тех же произведений. Приходится констатировать, что материалы для антологии
подбирали так, как плохие хозяйки готовят салат: выгребают все, что залежалось
в холодильнике, нарубают, высыпают в большую миску и не жалеют майонеза,
который придает и пикантным, и неаппетитным компонентам усредненный вкус.
Проблемы художественного перевода с иврита на русский
практически не обсуждаются всерьез в нашей литературной среде, гораздо более
озабоченной изданием своих творений на официальном языке Государства Израиль.
Антология Хамуталь Бар-Йосеф напоминает об уже накопленном опыте переводов с иврита и заставляет
задуматься о том, насколько готово поле русской словесности для выживания на
нем саженцев ивритской литературы.
Люди, из-под пера которых не выходило ничего, кроме
школьных сочинений, убеждены, что прозу переводить куда легче, чем поэзию.
Следами этого пагубного заблуждения пестрит «Антология ивритской литературы».
Большинство переводов – ремесленное, бездушное строчкогонство. Людям и в голову
не приходит, что над прозаическим переводом можно тяжело и долго трудиться,
мучиться над стилем и отделкой каждой фразы.
К сожалению, даже у опытных переводчиков мы наталкиваемся
на литературную неряшливость. Приведу маленький пример из знаменитого «Медного
змея» Давида Фришмана в версии Петра Криксунова: «После этого пролежал в шатре
на земле три дня, а к ночи четвертого дня, когда на землю сошло безмолвие, он
попросил свирель. Заиграл – и скрылись звезды небесные, и замерли деревья земные,
и плакала мелодия…» Из-за прямолинейного следования подлиннику и отсутствия
саморедактуры в двух предложениях три раза встречается земля! Можно ли с такой
небрежностью решать более сложные творческие задачи?
Из включенных в антологию израильских прозаиков повезло
только Амосу Озу. «До самой смерти» в переводе Виктора Радуцкого убеждает, что
это действительно писатель высокого класса.
Шмуэль Йосеф Агнон – вершина ивритской прозы – в
антологии теряется среди нагромождений литературных отходов. Ему не только
отводится незаслуженно мало места, но и переводы подобраны пресные,
невыразительные, не передающие насыщенности и красочности его сложного письма:
Она едва вымолвила:
– Птица… – и умолкла в безутешном горе.
В голове пронеслось: кот загрыз мою птицу – и сердце
сжалось от горя. Я был опустошен. Потрясенный гибелью моей птицы, я говорил
себе: «Почему кот съел мою птицу, разве в доме нет еды? Вот он, бесстыжий,
сидит в углу и не стыдится ни капли!»
Натан Файнгольд, переводивший рассказ «Птица моя», берет
первые подвернувшиеся под руку слова: у матери – горе, у сына – горе, сердце,
конечно, сжалось, герой потрясен и опустошен, а кот не только бесстыж, но еще и
не стыдится.
Трудно сказать, из каких соображений составители
отказались от любовно выношенных, артистичных переводов Исраэля Шамира, без
которых русскоязычный читатель давно не представляет себе Агнона.
И все-таки по слабоватому прозаическому переводу можно
хотя бы ознакомиться с сюжетом, узнать, «про что» написано в рассказе или
романе. Поэзия существует только в поэтическом слове, и потому перевод стихов с
иврита на русский – задача неимоверной трудности. Пока можно только мечтать о
создании школы поэтического перевода с иврита, которая сделала бы Бялика и Ури
Цви Гринберга таким же достоянием русского читателя, как Шекспир, Гёте, Рембо,
Уитмен. Когда-то – до того, как были надолго разорваны культурные связи между
двумя народами, – еврейских поэтов переводили В.Брюсов, В.Иванов, В.Ходасевич,
Ю.Балтрушайтис. Но, пользуясь подстрочниками, не чувствуя языка оригинала, они
создавали технически безупречные образцы поэзии «серебряного века», в которых
даже не тлело духовное пламя национального возрождения. С большей страстью
переводил ивритскую поэзию сионист Владимир Жаботинский, но следует признать, что
эти переводы уже не во всем соответствуют современным требованиям. Сегодня
необходима разработка базовых принципов перевода с иврита на русский.
Иврит – в отличие от индо-европейских языков, к которым
принадлежит и русский, – обладает совсем другой энергетикой и «мускулатурой».
Лаконизм иврита обманчив: в прямолинейном переводе на русский простота
оборачивается примитивизмом и эмоциональной дистрофией:
На города бреге присяду,
усталый сяду.
Когда-то имел я отца,
грустного, тихого папу.
В сумерках лета сладких
деревья шептались украдкой.
Когда-то была и деревня…
на города бреге присяду,
усталый сяду.
Эти неуклюжие слова воспринимаются как безнадежная
графомания. Без подсказки невозможно догадаться, что Рахель Брохес перевела
Давида Фогеля, писавшего в 20-е – 30-е годы и оснащенного последними
достижениями европейской поэзии. Топорно работающий переводчик даже не
вдумывается в смысл. Так, поэт употребляет ивритское слово «крах» – большой
город, а не «ир» – город вообще. В оригинале упоминается не какая-то
абстрактная, чужая деревня, а место, в котором некогда жил сам поэт, –
наверняка имелось в виду местечко. Употребление архаично-высокопарного «брега»
в тексте 1923 года и вовсе сбивает с толку читателя. Стихотворение – о личной
драме, разрушении гнезда, неприкаянности еврея в перекроенной послевоенной
Европе. Сдержанность чувства, тонкость оттенков – все это грубо пережевано и
уничтожено в сладковатом словесном мякише.
Жертвой буквализма становится и гораздо более умелый
переводчик Валерий Слуцкий, который старается быть не просто точным – он
воспроизводит даже ритмический рисунок стихов Хаима Ленского. Вот что
получается:
Гаснет день над заводью. Покой
Не прорвется всплеском плавника.
Замолчали птицы над рекой.
Как печален шорох тростника!
Преподаватель Литературного института имени Горького
поставил бы крепкую четверку. С версификацией все в порядке: перевод гладкий и
аккуратный. Но куда-то исчезла поэзия. Нет ни намека на индивидуальность
автора, ни тени национального колорита. Если не знать, что это перевод, можно обмишуриться и приписать текст Ивану
Никитину из «Родной речи».
Не соскользнуть из простоты в банальность удается
немногим: в антологии так переведен Давид Фогель Владимиром Глозманом, Натан
Зах – Геннадием Беззубовым. Неплохо передает безыскусный лиризм израильских
поэтесс Дана Зингер, но более изощренный Дан Пагис соблазняет ее подмешать в
перевод собственной затейливости, что не лучшим образом отражается на
результате.
Вообще, взаимоотношения переводчика и переводимого –
область деликатная. Поэт, дерзнувший воссоздать на родном языке стихи
иноземного собрата, не в силах уничтожить в переводе отпечатки своего
собственного почерка. Но все же он обязан следовать за подлинником, а не
заниматься перетягиванием каната. Нечего говорить и о том, что крайне
желательна равновеликость авторов оригинала и перевода. В любом случае всегда
предвещает неудачу несоответствие набора инструментов переводчика сложности
духовного механизма, к которому он подступается. Можно подивиться
самонадеянности, с которой Григорий Люксембург пытается передать мощное,
многослойное слово Ури-Цви Гринберга.
На небо иудейское гляжу –
Оно прекрасней всех держав… А тут, внизу,
В помине царства нет,
Лишь нагота, пустыня и беда.
В солидарности переводчика с пафосом поэта нет сомнений,
но продукт вторичной переработки слишком диетичен – его прозаическим коррелятом
являются просветительские статьи религиозно-сионистского характера в наших
русских газетах.
Ефрем Баух хорошо комментирует Ури-Цви Гринберга, но в
качестве переводчика и он дает бледноватую копию оригинала:
Я выбираю наслаждение, что просто и бело:
на омытое водою, свежее тело
надевать белую рубаху —
не хочу быть космосом и лежать во прахе.
Причину «нестыковки» установить нетрудно. Поэт Баух –
сторонник простоты и ясности стиха, которые находятся вне диапазона
экспрессионистской, обжигающей палитры Ури-Цви Гринберга.
Возможна ли адекватная передача стиля ивритской поэзии в
изначально чуждой семантике? В силу исторических причин в иврите существует
несколько лексических пластов – библейский, талмудический, современный.
Учитывая несоответствие этих геологических слоев более короткой эволюции
русского языка, переводчик должен проявлять чуткость и осторожность. Вот,
например, Дана Зингер, переводя «Спящую царевну» Леи Гольдберг, позволяет себе
такой пассаж: «Хлад победный успокоения и успенья вечная сень». Конечно, у Леи
Гольдберг – интерпретация европейского фольклорного сюжета, но при этом она
остается еврейской – по языку и мышлению – поэтессой. Поэтому совершенно неуместны
в тексте древнерусский «хлад» и в особенности – «успенье», вызывающее
христианские коннотации.
Современная ивритская поэзия, вобравшая в себя различные
литературные и культурные традиции, очень сложна и требует от переводчика
огромной изобретательности в создании русского аналога. Пример успешного
преодоления этих трудностей – работа Савелия Гринберга, который без устали
расширял даже свой долго копившийся арсенал словотворчества, чтобы передать
накал бунтарских экспериментов Давида Авидана.
Подведем итоги. «Антология ивритской литературы»
оказалась неудачной культуртрегерской акцией. Она знакомит русского читателя с
достаточно широким набором имен – от Авраама Мапу до Этгара Керета. Но, как
было показано, даже к использованию этого труда в качестве справочного пособия
надо подходить с большой опаской. Эстетические же «качества» антологии сослужат
дурную службу тем, кто захочет прогуляться по мосту между культурами, ибо она
составлена без чувства и знания тонких материй как ивритской, так и русской
литературы.
Люди, с равнодушием, а точнее сказать
– безответственностью превращающие очень важную работу в необременительную
халтуру, наносят ущерб прежде всего себе. Но обидно за ивритскую литературу.
Она заслуживает того, чтобы ее посылали на российскую презентацию в достойном
виде, а не в истрепавшихся и латаных одежках.