Памяти Владимира Слепяна
Опубликовано в журнале Зеркало, номер 13, 1999
Прошлым летом в Париже умер Владимир Слепян. Он был одним из редких
эмигрантов, покинувших Союз в период хрущевской оттепели, до Франции (через
Польшу) ему удалось добраться в 1958 году.
Весной 1956 года состоялось наше знакомство. Слепян был одним из деятельных
энтузиастов перемен в политике и искусстве. Его квартира на Трубной улице стала
центром, где собирались художники (Ю.Злотников, Б.Турецкий. Н.Касаткина,
И.Куклис), искусствоведы, литераторы, бывали редкие в ту пору иностранцы.
Слепян был тогда пропагандистом работ Олега Целкова, все приходившие в дом
могли их видеть.
Время бурлило событиями, людьми и идеями. Те, кто раньше избегал лишних
встреч, охотно знакомились, обменивались адресами, говорили на темы, о которых
прежде приходилось молчать. Какой-то самородок-рабочий с темпераментом и бойкой
речью решает создать новую партию – «Партию коллективного опыта». Слепян
устраивает знакомство с ним. Мы едем на окраину Москвы, по грязи и доскам
добираемся до невзрачного дома. В тесной комнате барака рабочий увлеченно
развивает свои идеи, рядом жена варит суп и кормит ребенка.
В Музее имени Пушкина проходит большая выставка Пикассо, первая выставка
такого рода после нескольких десятилетий. Слепян организует ее обсуждение в
пединституте имени Ленина (в последний момент запрещено администрацией). В
Москву из Америки по приглашению поэта Н.Асеева приезжает знаменитейший Давид
Бурлюк, он будет жить в гостинице «Москва». Сообщение об этом в несколько строк
напечатано в «Вечерней Москве». Неисповедимыми путями Володя раздобывает нужный
номер телефона и уславливается о встрече с прославленным отцом русского
футуризма. Хмурым весенним утром мы (Слепян, Наташа Касаткина и автор этих
строк), судорожно вцепившись в обвязанные бечевкой холсты, поднимаемся по
ковровым лестницам на нужный этаж. Еще совсем недавно за знакомство с
иностранцем могли посадить и даже расстрелять. Но вот заветная дверь.
Бурлюк радушен, гостеприимен. Он благосклонен и поощряющ. Бурлюк в
восторге, что молодые художники в России после стольких лет «железного
занавеса» его помнят и знают. Вместо обещанных пятнадцати минут мы проводим в
многокомнатном номере чуть ли не полный день. Перед нами, начиная с В.Катаева,
проходят те, кому назначено рандеву, друзья мэтра. В промежутках Бурлюк
поставляет нам информацию о новейших течениях в живописи (Джексон Поллок).
А еще была поездка к Назыму Хикмету – левому, по-своему авангардному поэту,
переменившему турецкие тюрьмы на совписовский карантин: «Поверьте слову
коммуниста, скоро все переменится, и современное искусство будет признано».
(Гости сомневались.)
На квартире Слепяна проходили встречи с Даниэлем Кордье, французским
художником, впоследствии галерейщиком и коллекционером, в 1956 году, после
смерти Сталина и политических перемен, одним из первых приехавших в СССР. Для
многочасовых, иногда ночных бесед с ним нам не нужны были переводчики со
стороны. Двое из нашей компании прекрасно говорили по-французски, так как они
родились во Франции: Олег Прокофьев (тоже недавно умерший художник, скульптор,
поэт) и Андрей Волконский. В свою вторую поездку в 1957 году Кордье каким-то
чудом удалось увезти с собой несколько абстрактных холстов Слепяна, начавшего
заниматься живописью. Они были выставлены в парижской галерее как работы
анонимного ленинградского художника (последнее — чтобы сбить со следа ищеек из
КГБ).
Надежды на радикальные перемены не оправдались. Мало-помалу политическая и
общественная жизнь входила в свое обычное коммунистическое русло. Культ Сталина
сменился культом Хрущева, и еще – перестали сажать в массовом порядке. Первые
ласточки той оттепели оказались не востребованными обществом. Кто-то отошел в
сторону от политики и искусства, кто-то стал делать карьеру в новых условиях.
Кто-то ждал и смутно надеялся на продолжение перемен, на дальнейшую
либерализацию. Слепян уже тогда поставил крест на всех надеждах подобного рода
и эмигрировал.
В Париже его ждала совсем другая жизнь, со своими драмами и
разочарованиями. Весь последний период он занимался литературным трудом,
переменив свое имя на Эрик Пид. При постоянной нужде его жизнь мало чем
отличалась от жизни клошара. Он умер на станции метро «Сен-Жермен де Пре» от
сердечного приступа. Похоронен на одном из подпарижских кладбищ, ввиду
отсутствия родственников – за муниципальный счет.
Создана ассоциация друзей Эрика Пида, цель которой – сохранение, подготовка
к изданию и издание рукописей Эрика Пида.
Игорь Шелковский
Париж
Письмо Игоря Шелковского Юрию Злотникову
Париж – Москва
Дорогой Юра!
Возможно, ты уже знаешь эту печальную новость: умер Володя Слепян.
Я узнал об этом лишь месяц спустя, т. к. в июле меня не было в Париже. Он
умер 7 июля, на моем факсе было сообщение об этом (9-8) от «группы друзей Эрика
Пида». Вернувшись в августе, я стал звонить по их телефонам, но никого нет, все
разъехались, лишь автоответчики. Так я и не знаю пока, отчего умер Володя и где
он похоронен.
Мы с ним виделись в последний раз в середине апреля. Последние два года он
был более общителен и энергичен, чем раньше. Наконец нашелся какой-то выход к
людям и даже некоторое общественное признание. Он познакомился с режиссером
полуфранцузом-полуяпонцем, который ставил пьесу древнегреческого автора. В
классический текст была вмонтирована сцена из какой-то рукописи Эрика Пида.
Посреди довольно нудной пьесы выходил мальчик, который по идее должен был
изображать Эрика Пида в детстве, и бодрым юношеским голосом выкрикивал
ритмичный текст, состоявший в разных вариантах из одной и той же фразы: «Да
здравствует император!» В зале эта интермедия всегда вызывала оживление и
аплодисменты в конце, которые Володя приписывал литературной выразительности
текста (он говорил, что для этого короткого куска затратил не помню уже
сколько, но очень много времени) и которыми очень гордился.
Премьера была весной 97-го года, и потом весь, как оказалось теперь
последний, год своей жизни он потратил на то, чтобы увековечить себя довольно
странным образом. Я тебе писал как-то, что парижские кафе занимали особое место
в его жизни и его менталитете. Он стал заказывать мастерам большие фотографии
со сценами из спектакля, под которыми были подписи, что это в такой-то
постановке сцены из эсхиловской «Орестеи» с «одой императору» Эрика Пида,
вставлял эти отпечатанные в типографии фотографии с белыми паспарту в красивые
рамки и развешивал их по парижским кафе. Некоторые хозяева кафе, относясь к
нему как к завсегдатаю заведения, откликались сразу же на его предложения,
некоторых в разговоре со мной он высмеивал за то, что они не хотят вбивать
гвоздь в лакированную панель. Последней его страстью стало: завешать как можно
больше кафе такими фотографиями. Он говорил, что они уже висят в пяти кафе,
потом будут в семи, потом — в двенадцати и что он хочет ввести эти фотографии,
по чьей-то рекомендации, в Интернет. Фотографии, рамки и стекла стоили больших
денег, несоизмеримых с его обычным бюджетом, многие из сочувствия помогали ему
деньгами, ноу меня есть еще и подозрения, что он влез в крупные долги. Я над
ним слегка подтрунивал: знать бы нам раньше, на чем сердце успокоится, и
намекал, что в общем-то эти фотографии в кафе никто и не смотрит, тем более что
они касаются какой-то малоизвестной труппы с незнакомыми именами, стоит ли так
тратиться? Но он был непоколебим: есть в Париже 5-6 человек, которые знают, что
из себя представляют эти фотографии, остальное для него не важно.
Последние годы мы виделись с ним то часто, то редко, последнее – от
нехватки времени. Он даже как-то упрекнул: но ведь если я умру – ты придешь на
похороны, найдешь время? Почему же ты его не находишь для живого человека?
Приехав в Париж 22 года назад, я застал Володю Слепяна в зените процветания
и благополучия. Он был главой переводческой конторы и имел хорошие доходы. Как
он мне сам тогда объяснил, он употребил свой ум на то, чтобы заставить работать
на себя других, а самому ничего не делать. Он тогда приглашал меня довольно
регулярно обедать в дорогие рестораны.
Чаще всего это был «Клозери’ дэ Лила’.
Ему льстило, что мы сидим за столиками, к которым навечно привинчены медные
дощечки с именами прежних знаменитых посетителей: Эзра Паунд, Ленин, Троцкий,
Хэмингуэй. Когда я затруднился в первый раз, какой выбрать коктейль для
аперитива – их было 10-15 с разными экзотическими названиями (сам он не пил,
заменяя алкоголь неимоверным количеством поглощаемого табака), он предложил:
начни с первого, а постепенно мы дойдем до последнего. До последнего мы так и
не дошли, застряли где-то на середине; характерно, что когда много лет спустя я
напомнил про этот период ему, он уже напрочь его позабыл.
Всеми делами в его фирме заправлял тогда симпатичный молодой человек из
Польши – Миля Шволес. Когда они поссорились (как объяснял Миля – из-за
деспотизма Слепяна) и заместитель от него ушел и открыл собственное дело –
фотограверную мастерскую, то вся Володина антреприза обанкротилась: помню, мы с
ним ходили по пустым залам в шикарном доме на бульваре Сен-Жермен. На полу
валялись папки, копировальная бумага, сам Володя ушел в глубокое подполье,
скрывался, боясь, что его вышлют из Франции за неуплату налогов. Постепенно все
как-то уладилось, но с этого времени началась его жизнь клошара или полуклошара
(сам он гневно протестовал против даже отдаленных намеков на такое сравнение),
в которой ты его застал, приехав в Париж. От клошара его отличало лишь наличие
квартиры, в которой ты был, а я так никогда и не был: ведь он был предельно
скрытен, встречались мы лишь в кафе.
С годами, к концу жизни, он стал более человечен, менее эгоцентрик, мог
даже поинтересоваться делами других, о чем-то спросить. Он стал со временем более
«саж», как он сам говорил о себе, т. е. более мудр, спокоен, осмотрителен, хотя
для меня эта метаморфоза напоминала афоризм Ларошфуко: мы даем добрые советы,
когда уже не можем подавать дурных примеров.
Ты извини, что я пишу все так непочтительно по отношению к Володиной
смерти, да и к смерти вообще. Ну а что же нам лукавить между собой? Я за
искренность. Как-то Володя сказал очень точную и запомнившуюся мне фразу: и
вся-то моя жизнь есть эксперимент. Хотя в каком-то смысле жизнь любого человека
– эксперимент, но здесь – как-то очень понятно, что Володя хотел сказать. На
мой взгляд, этот эксперимент, построенный на гордыне духа, был неудачен. И я
имею здесь в виду не внешнюю, а именно внутреннюю сторону. Любой эксперимент,
даже самый неудачный, может быть ценен, может быть вкладом в общечеловеческую
копилку, если он описан с точностью и предельной искренностью. Помнится, я
пытался намекнуть ему об этом, но он просто не понимал, о чем я говорю. Все,
что касается его писательства, так и осталось для меня за пределами
известности. Предполагалось только, что это надо считать необыкновенным,
гениальным и т. д.
Он родился королем. Ему нужно были почтение придворных, поклонение
восторженной свиты. Собственно, весь его талант, даже гений, заключался в
умении создать вокруг себя ауру, напустить таинственного туману, вызвать
непонятное и не нуждающееся в понимании восхищение. Его ошибкой был слишком
ранний отъезд на Запад. Останься он еще лет на 20 в Москве, его жизнь сложилась
бы более удачно (сам он эту мысль отвергал). Впрочем, мы обо всем этом с тобой
уже говорили много лет назад.
Нас сближало наше общее прошлое. В любом разговоре с ним по телефону или
при встрече обязательно обсуждались текущие новости политической жизни в
России, он дотошно знал все детали и тут же строил прогнозы, которые, конечно,
не сбывались. С первой же встречи с ним в Париже я заметил, что искусство,
особенно современное, его уже абсолютно не интересует. Он писатель, пишущий
по-французски и отвергаемый буржуазным обществом. К его чести он эту роль
нонконформиста западной жизни выдержал до конца, на мой взгляд, даже внешне
слишком ее утрируя (помнишь его вид?), оставшись до конца «старым мальчиком»
(vielle garзon – когда-то одна из его служащих так назвала его в телефонном
разговоре, а он услышал: «Завтра она будет уволена»), этаким
неудачником-бродягой чарли-чаплинского типа на равнодушных улочках Парижа. Вот пока все.
Умер Владимир Слепян
В Париже на 68-м году жизни скончался художник Владимир
Слепян. О ветеране советского нонконформистского искусства вспоминает его
коллега и ровесник ЮРИЙ ЗЛОТНИКОВ
Трагичными стали будничные звонки. В Париже умер Володя Слепян. Он жил в
квартире-мастерской. Жил запущенно, боялся, что о нем что-нибудь прознают.
Просил, чтобы и я о нем ничего не рассказывал. В начале 90-х в Париже я увидел
того самого Володю Слепяна, каким знал его почти 30 лет назад. Он не изменился
и был таким же «вечным студентом», как когда-то в Москве.
Судьба Слепяна — больше чем личная драма. Это судьба поколения. Слепян —
замкнутый, ни с кем не делившийся своим горем (никому не рассказывал о
репрессированном и расстрелянном отце), неловкий парень — раскрутил ту пружину,
которая буквально выкинула его из «мира социализма» в большой цивилизованный
мир. Он был одним из первых уехавших, и это был поступок.
Искусство Слепяна, как и его жизнь, — смелый жест, интеллектуальная игра с
некоторой примесью авантюризма. С оттепелью заговорили о «необозримых
возможностях». Но реальная жизнь, на самом деле похожая на задубевшую шкуру,
становилась не-выносимой. Ей сопротивлялся Слепян, его мечтой и целью были
свобода и незакрепощенность.
На столе в его парижской квартирке-лодочке лежали Ницше и древнегреческие
драматурги. Псевдоним, который он изобрел в конце жизни, — Эрик Пид — это же
Еврипид. В одном из ночных телефонных разговоров он сказал: «Какие люди были в
античности! Они бросали рукописи в храм и умирали на помойках».
В 1963 году он перестал заниматься живописью. «Почему ты стал писать драму,
прозу?» — «Холст, подрамник — возня, а с текстом — все короче». Наверное, я его
спугнул, продолжения разговора не получилось. У меня сложилось впечатление, что
его тексты чем-то напоминают Беккета. Мои же проблемы ему были неинтересны:
«Что за сигнальная живопись? Не надо бы этого». Я ему и не досаждал.
Слепян жил, как герой толстовского «Живого трупа» Федя Протасов. Он был
поселенцем. Все остальные — эмигрантами. Сила искусства Слепяна — в резком, полном полифонии жесте, рвущем
сложившиеся, упорядоченные системы. Его слабость — в исчерпанности экспрессивного
языка. Для него жизнь была путешествием, азартным полем действия. В нем было
много хрупкости, идеализма, непомерной гордости, колоссальной избалованности
свободой и дилетантизма. Российский инфантилизм? Возможно. Но он был
аккумулятором энергии, которая
худо-бедно проявилась в России. И это уже история.