Опубликовано в журнале Зеркало, номер 13, 1999
1997 год
Я — бизнесмен, мне 38 лет. Я — лицо московской национальности. Счастлив я.
Родился в семье пианиста рояля и зубного доктора. И потому у меня хорошее
культурное воспитание. С детства с уличной шпаной не общался. Или, как говорили
раньше, со слободскими. Занимался на скрипке, после на фаготе. Фагот мне тоже
не понравился, т. к. он длинный, и моя бабушка, бухгалтер колбасного завода №3,
неприятно себя чувствовала, прикасаясь к нему. Его она называла «негром из Африки»
и сильно морщилась, смеясь. В библиотечном зале своего отца я проводил много
времени, в нашей квартиры самьи. Семья жила на высоком этаже дворцовой
набережной с видом на красавицу реку Неву и крепость с пушкой в час дня. Тоже
на Неве. Сейчас я сижу на балконе и смотрю на американский телевизор, по
которому показывают, как я называю, «оку-тюнен-уайер» — милую хуету в
кокошниках.
Сегодня я поеду на Челябинскую улицу за 34 долл. там в доме номер можно
[…]
Только что ушла Кузя, подшефная ляля, которая делает мне весну, а то я
налился очень сливками, и они ударяют мне в мозжечок. Я люблю русских за то,
что они такие тепленькие и кругленькие. Еще люблю, переодевшись в синяка,
пошляться в Горелово, в районе свалки, невдалеке от аэропорта, в районе Волхонки,
недалеко от платформы «Броневая», в камышах, и, конечно, в районе остановки
«платформа депо». Поэзия запустения, собаки, но никаких событий. С моего
балкона сквозь заросли «мексиканской клюквы» открывается вид на мой любимый
город, в котором мне так везет жить и по которому я весь в белом, но при
палевом пиджаке прогуливаюсь в белые ночи и ем арахис с фундуком, так мне
полезно для моих органов. Я ем крабов, а
ноги мои сейчас стоят в «боржоми», потом я это «боржоми» отдаю в соседнюю
школу. Шутка-юмор.
Сейчас я ем настоящий творог из Себежа, самолетом привозят мне ребята
Патлатого из экологически чистой глубинки моей родины, где много пчелок и
кузнечиков и живет моя Люсенька. Она сейчас нагуливает последний годок (а то
молода) и килограммы до нормы. А потом ее привезет ко мне поезд в подарок (для
оприхода) на Алексеевском равелине в 13 (?) — я все забываю — часов.
Одномоментно с залпом гаубицы, чтоб в ушах звенело.
Но это полушутка. Люсенька — тире — мой светлый ангел — будет всегда. Моей
звездочкой, как и Светочка из Ярославской области, и Олюсёнок, мампуся с
язычком нежной пиявки.
Еще я этим летом дважды поезжал вниз и вверх по Волге, и по Каме вверх и
вниз, и по Сороти вниз и вверх. Домашний и лечащий врач рекомендовал мне
поездки на дизельном электроходе, и еще я уже присмотрел одноместный вертолет.
У меня лакированная стришка, дядя-бандит и двадцать восемь тонн дядисэмовских
уолл-стритофских бабок. Еще есть первый альбом Битлугов, кайф!!!
На моей головке (ах, как я себя люблю, ах, мой шампунь не выпил мой
мастино???) масляная косичка, так модно, а то приходиш в офис к сутерам, а они
луковицы чешут, сса, коска перехвачена ниточкой жемчуга из лотарингии. Правда,
дядя говорит, что меня в магазине накололи, и он устроит баню тому лабазу, сса!
Минуточку, щас (кто-то стучится ко сюда мне из спальни, нет… не из
спальни, из бильярдной, стук, стук, и полонез Огинского зазвучал, значит, сичас
десять утра. Вот в адинатцать звучит марсильеса, в тывенатцать играе «малсык
едет в тамбов» — ха-хо-хо. Но я люблю больше «Там где резной Поли зад». Ха, ха.
Нун-ни-пу-ппи!
Я безумно хочу масенькую тевочку: одеть ее на пляже в Одессе в беговые
коньки, поднять на пять, нет, десять метров над морем и… скинуть ее в
огромный торт из пломбирного пирожного. Нет, из джема, бисквитов и
люля-кебабов.
Она из нищей семейки, они там эти люмпены пролетарские на все готовы из-за
жрачки… Хорошо бы, чтобы она горбатенькая была и зубы щеткой вместо усов…
Скинуть на фоне видеосъемки в торяру рыльцем вниз, но я шучу. А затем ее
стегать впереди себя на водных лыжах, она — зубами держится за палку
твердокопченой колбасы и волочится на животике по глади, а я ее прутиком
ласково по копчику, оформим юридически сей этюд. Ее папе дам 5 (пять) баков.
У меня есть молодой друг Гастон и Хосе-Мария из занзебара, но лицо чешское,
у него гладкий живот и огромные соски, мяккие скользкие губенки, приятные
плечи, и он меня очень в бане стесняется.
В сауне со мной у дяди в Репино он в трусах.
Я о…уе…аю от смеха!
Гастон имеет сумашетшие глаза страстной яхтсменки, мы с ним смотрим видики
по охоте на косуль с мяккими животиками. Охота на косуль с острогами, да с коня
— вжии, хорошо, блеск.
Гастон хороший и радостный мой ненасытный товарищ, это мне подарок от
сутьбы, а то я совсем окосел от дребедени и пиллинга; все обрыдло. Но, как
Колян, мне садиться на штопор не время. С Гастоном мы купаемся в ванной (2х3
метра, надо заменить), не подумай, что у нас с ним французский вариант… Нет,
просто я люблю, когда меня обнимае друг и дует в носик, делает мне «сирокко».
Это он так сострил, хоре. Я люблю его физкульт-приветы, он добрый.
Природа мудра, мы должны учиться и постигать ее науку. Вот взять хотя бы
такой пример. Вот я мантулю над компьютером, чтобы прострел ценовой на бензин и
погонаж сосновый для финнов отпердолить, день, другой сижу — ничегошеньки. Все,
скидываю ньюзы, делаю свайнер-локс, такой задроч, что не до писсуара, он у меня
из мореной ольхи…
[…]
Еще я вспоминаю, как однажды на рыбалке я на берегу озера, у костра,
одиночество, закричал от страха и вдруг нивозмись откуда Гастон выскочил и
успокоил меня, ах я снова закричал от страха, и вот зубы мои стучат, я весь
словно после элэсдухи, понял, что самое дорогое это внутренний мир, душа,
подумал, что в церкофь пора ползти, как битлуганы советовали одной американской
пипке, ока наварганила милионы, а потом крыша поехала, она сидела на железной
дороге и из мешка доставала кольца с драг камнями и на рельсину клала и тоже
поезд на этот раз притположим Ньюорк-Осло или там кто я не ф курсе, пала, сса. И
вот пока ее шериф не приметил проезжая на паккарде, он вышел, удивился и за
хобот ее, и в дурку, у нас это «скворечник».
Гастон успокоил меня, а то ужасы мерещатца, всякие мертвецы, но веть
совесть у меня чиста, я никого не потставлял, если брать достойных людей…
Гастон остался со мной и что-то во мне повернулось тогда, так что я больше
не засыпаю пока он мне массажик нездежает. Он мой распутин, я его царевна, то
есть маленький цесаревичь. Хо-хо. Хороший напиток я сичас пью. Такой что фауст
ожил, ах Гете, Гете, а ведь я его не читал. Некогда, биснез.
С Гастоном в апреле сняли девочек на шоссе у Шушар. Начали шли…ится с …
я им приказал петь «Беловежская пуща» во время… Они в сухом тростнике…
… Коленочками на старых с…х, вдали гнилые сараи с черными окнами. Вот
они поют а мы их гоняем
потом водки попили, они все стоят с открытыми… прогнув с…и, мы надели
фуражки… училища, на ноги фигурные коньки а рядом раскинули у…и, снялись с
ними, мы со стаканами, а они с голыми попками, а из p…и торчит трубочка
для… Звучит музыка из кинофильма «Мужчина и женщина».
Я купил в «Банке» два арбуза и пока дожидался Валеньку выстругал иэ
хрустящей мякоти две штуки м…о огурчика с зелеными пяточками. Она вошла и
сразу я ее повалил на рояль, в ушко, а потом в ноздрю, потом один шкворень
арбузный ей в роташку, а другой в … и стал ей зарядку качать пока она не
закричала: Хочу «завтрака туриста» есть такой консерв.
Я так ничего в жизни не понимаю, много заблуждался и много духом мучаюсь,
но это ничего, это на пользу. Когда я заработал первые 10 кг денег я закрылся в
ватерклозете и выложил пачками слатких денюшек имя моей слаткой Надюшенции,
слаткой пипочки моей, ох как я сичас возбудился, так что не прекращается
зевота, ам, ам, ам, ам.
Мой друг Хосе-Мария очень меня любит, во всю гороховую. Как только может
любить мексиканский испанец, но он это отрицает.
Я познакомился с ним на пляже в Зеленогорске, там мы часто с Тосей отдыхаем
от напряженных будней. Мы там шашлычок из теленочка и водярушенции залудить собрались,
телочки белобокие, нищенки обходят наш столик, завидуют, но б…дят, у меня
веть есть шпалер, я психованный, могу в лобешник сходу… мечтаю о маузере с
лазерным прицелом, обходят, а я себе нацеживаю, закусон мировой, плевал я на
все проблемы, бабки есть и болото не расти, все побоку, только вьется.
Хосе-Мария еще не появился, а я потасовку устроил на пляже.
Одному марамою рессорой по уху, почему кепочку не снял, когда мимо
проходил. Другому тоже в носяру, потому что смотрел так, будто я не свое ем,
мне эти красные взгляды не в масть, бля, я ему глаз на каблук натянул. Пусть
ссыт молоком ежа, я то что, но
прости-прощай, парень, я добрый, но когда меня звезданут в тонкую
душеньку, я шпалер вытаскиваю немедля — и бац, бац.
Хосе-Мария еще не подошел, но я чуял, что сейчас будет третья подлянка. Так
и есть, только выпил, квасом запил, как собиратель бутылок подошел и хвать
бутылку из-под моей машины.
Парень вроде ничего, но в прыщах и тощенький, губы блестят. Я по этим губам
канадской баскетбольной за 148 баксов кедой из юфтевого репса с финтулеттами
как вмажу, падл, что тут вынюхиваешь, может потсыпать чиво хочешь, пала, как
врежу из поддыха, и еще расс, снова в
е…ло. Весом я больше, тут он упал, описался, я на него, на его яйки литруху
шведского рома брызнул, гадина икает, без сознания, а ветер пустил, видимо,
навоз лакает, и зачем только в ротдомах таких сразу в ведре не топят. Я ему
носком в носяру, но Барри Пукин остановил меня, говорит: сейчас мы его в
багажник и в кювет по дороге, я сказал: давай, но только без меня.
Хосе-Мария не появился, а у меня уже плохое настроение, хоть плачь или пой
песню «раскинулось море широко», и так захотелось от плохой тучи на серце
напиться, но не мог, так как завтра отчет на собрании коммерческих директоров,
а я приглашен, надо быть начеку.
Хосе-Мария пока что не показывался, а я вытащил из багажника букет огромной
сирени и вытащил огромного поросенка из шеколатного бисквита и понес его на
мелководье, за мной стопик несли, народ потянулся, я зашел по колено в залив,
столик поставили, я поросенка на столик поставил и мирно отошел.
Стою — кайфую.
Народ осторожно подошел, стал оглядываться, я будто ничего не знаю. Потом
смелее начали подходить, кусочек отломили, второй. Накинулись, толпятся, я
счастлив стою, а у самого палец на кнопке. А кнопка в пачке сигарет.
Радиоуправляемый взрыв сейчас будет, но совсем крошечный, как детская хлопушка.
А запачкает несмываемой краской, и вот умора будет, я так заторчал, что
возбудился ослиной, даже стыдно.
А сегодня воще такая дохлая погода, маманя уехала с Гастоном в яхт клабс на
моей «Изольдине», прошвырнуться до выборга и рыбенцию поглушить толом, что по
секрету мне ванек достал мешок. ха-аух. все продали волки и себя тоже… но это
большой рзгвр. позвонил оксаночке. она
отказла. грит что идет в тятр… во какие новости! тятр в восемь утра? записал
в книженцию себе: оксаночку лишить ласки два раз, это значит…
Но посже она перезвонила, извинялась… но йа все равно накормлю ее арбузом
с нитратами
тяжело на душе все хочитца еше чиго то, а вить и халва есть и виски…
смотрю на пустые стены и тоскую по юности своей, когда с самодельным пистолетом
по свалке шавок гонял с колькой маториным и как били стекла у поездов
Ленингра-Сочи. толстомордые морды едут на жировку, а ты ему в боржоми через
стекло хрясь былыганом. Правда славку Соловьева поймали и пистон постаавили…
я из-за куста все видел
пустота, но я на иглу не сяду, я не вованя маркабов. он от расстройства
слез со стакана и сел на самодельное пойло.
я был в кашмаре, когда увидел как он Дворцовый мост делает — тело вовани
скорчилось, рванулось, лоб вздулся, белки синие и мост сделал животом вверх, и
замер. я в ужасе, и зубами щеку рвет
вот пришло время обеда, я попил серебряной воды с сотней полтиников
почистил зубки себе и бульк терьеру Федьке Михалычу он еще маленький разорвал
книжку «Бедные люди Карамазова»…
…бульк терьера я кормлю котятами, беру на рынке у теток с табличками в
руках «помогите незчасным животным» все у одной худенькой девушки покупаю. Она
благодарит из фонда засчиты животных… дура… бледная сама. платье рваное, но
глазки оччень даже ничего, я бы хотел чтоб она у меня подметала, давал бы ей
баксуль стушку в неделю. но пала, чтоб не трепать языком, не терплю когда телка
много говорит, свести ее к Машке, чтоб
отмыла, приодела, салом накормила.
зашел павлан, принес долг, семь косых, я его пожурил, что он опоздал на
пять минут и взял за это 0,05 процента, и естчо он мне помоет машину прямо на
пересечении невского и садовой, днем, пала ват таак
бульк терьер со мной не захотел мыться в джакуси, за иэта я иго накачаю
«Пролетарским портвейном», пасть клещами разину, но сначала электротоком ему
вышибаю рефлексы 0,4 ампера на 0,17 вольт к его киви, он срезу засранец мякнет
и как крупская улыбается,
у вована висит картина из одесы, Деникин моет спинку в сауне молодому В.И.
тот в одних чулочках, во художники до чего додумались, бесовы дети…
в голове крутится слово паралепипед, сказать никак а что это такое не знаю,
но чувствую, почему у меня и так неотступно вокруг меня крутится что ужас.
а вчера в голове крутилась песенка «мы ждем перемен» та-да-та, да-та-да.
зашла черес пейджир танюшенцыя филипкина отдать долг 1200 баксоф я ей вопрос в
чем смысл любви, она так закудрявилась зубками, грит в нежности и милоте, я
призадумался, какой странный ответ…
зашел сорокин, принес долг в 4 тысячи америкосовфских, я ему сказал, что
мятыми не принимаю, что от денег должно пахнуть редькой, тогда они настоящие,
он полез в бутылку начал…
[…]
приехал миловойкин букс умный мужик снимает фильм
просил помочь
прикатила на велике зиночка, глас подбит, в кимоно, пахнет шнапсом, едет из
тира, долбашила там из винтовки мосина разрывными патронами
после педи-кюра позвонил розеншнатке, скаал что свой долг вернет (18 т
баксов) в пятницу, у меня аж лицо отпало
хочу на той наделе посетить визитом гурзуф, искупаца, галькой похрустеть,
но одному скушно, а люсенцыю не хочу тащить, она глупенькая и все хочет меня
объегорить, ворует у меня конфеты из павловского шкапа и очень много ест салата
нинка манхетен принесла долг. у нее красивый сынок, он любит колбаску
ливерную, нинку я всегда угощаю тоже колбаской… но дорогой, по семисят
баксуль. нарезаю на плашке сабелькой самурайской, дватцать кружочков, а весит
три грамика для затравки. потом беру
ее за нос и она поет в нос песню мистера икс, я даже круто балдею
сегодня швырял в неву палки твердокопченой колбасы чтобы попасть внутрь
трубы буксира, из 16 раз 3 попал, колбаса дорогая, но удовольствие дороже.
договорился с лялей на ночь в ботаническом саду… и чтоб всех вон, чтобы
во время «этого дела» мы наблюдали как раскрывается цветок баобаба
просматривал коллекцию открыток 40-х годов сделанных по заказу для
проводников ж/д сообщений люфтваффе
белкой в колесе крутится вызванная балерина и в движении делает падеде, то
есть па дед-э
послал в газету уличных объявлений, там где знакомства…: объявление
офицер розовощек говорят не плох собой
и еще от себя послал туда же: сверх состоятельный американец, без детских
заморочек ищет для шпиллинга с изюмной барышней из провинции, глуповатой и
рябоватой но чтоб тело белорозовой хрюшечки
…
(еще в дневнике 148 страниц)
В деревне
Середина февраля. Мои часы встали. В избе прохладно — минус восемь. Поздний
вечер. На самодельных лыжах по мягкому и глубокому снегу пошел на соседний
хутор к Дяколе.
Беломорстроевец, штрафбатовец Дяколя жил от меня в километре. На стук в
дверях появилась Тёженя, и я услышал: я вас не знаю, уходите, всякое бывает, —
и храп носом, – ты если к дяде Коле, его друг, мы немного спим, хотя и пост.
Последовало разрешение на вход. Из холодных сеней дохнуло ауком тридцатых
годов.
В «горнице» при тусклой лампочке около чуть теплой печи переминался, маясь,
Дяколя, стройный жилистый старик с глазами поэта. Он мне понравился еще года
три назад на грибной тропе, когда мы впервые встретились. Да, три года…
изредка встречаясь у автолавки, где все местные жители брали по две беленькие,
по мешку хлеба и по десятку банок шпротного паштета.
Дяколю неслабо покачивало. Недоставало каких-нибудь 150 грамм. Аскезная
киска жевала кусок валенка, взлетали фонтанчики пыли, видимо из норок моли.
Дяколя задумчиво вновь и вновь пересчитывал половицы и, быть может, решал
непосильный вопрос «что делать».
Поставленный на бок телевизор — иначе не работал — демонстрировал первую
серию «Бриллиантовой руки». На экране мелькали панорамы Черного и Ласкового
морей. Упитанные, с женской мускулатурой Миронов, Папанов и Никулин играли
дебилов и нететех. Дяколя мучился изжогой и жевал сухой укроп. Он задумчиво
растворялся в собственном взгляде и в дыме сигареты, в мерцании теней.
Над промятым диваном висел коврик с архаической архитектурой полинезийских
иглу. Черноватый потолок барачного типа, грязноватая плита, на железе которой
подсыхали блокадные корочки, уголечки. В углу еще висели иконки, очень темные,
видимо, натертые маргарином для сохранности, от окисла воздухом кухни.
Дяколя пожаловался мне, что дрова кончились, и водка кончилась, и воды тоже
мало, а сосед-сссука богатеет и ему все мало, хоть и сссыт кровью. Классовая
накачка продолжилась под курение махорки, с которой банный тазик стоял вместо
вазы с фруктами, или хотя бы с сушками — тазик оцинкованный на столе.
Последовали сетования на холода. Я вспомнил, что зашел сверить часы, боялся
завтра опоздать на автобус, до которого по полю рыть грудью снег часа два.
Телевизор не хотел показывать время, и я терпеливо ждал. Дяколя пытался
зажечь стружки в плите, но вспомнил о своем хладолюбии и оставил растопку.
Тёженя была весьма немолода, она обретала уже ту старушечью, однако,
притягательность, когда кожа лица, ног гладка, блестит, и розовеет, и даже
зовет. Круговорот жизни начинался в ней снова с девственной милоты, слышался
при ходьбе скрип кожи бедер.
Тёженя стояла у стола и как бы подсчитывала крупинки махорки. Дяколя
отважно вздыхал, ему очень пошел бы костюм горного стрелка и томик библии в
нагрудном кармане. Когда он говорит с человеком и смотрит при этом поверх леса.
Такие люди украшают пейзаж не унылым путником с клюкой вдоль по слякотному
октябрю с галками на плетне, а стремительным агрономом, шагающим поперек
весенних ручьев.
Закурили по второй самодельной. Вздохнули, выпили темного кипятка. Киска в
углу рассвирепела на огрызок валенка. Сетования на холода продолжились. Они
сменились причмоком над последней картофелиной. Киска завыла от предчувствия
марта.
Я опять внимательно стал ожидать передачу точных сигналов со Спасской
башни. Но вместо циферблатов показывали шпану в темных очках, шпана
пришпоривала на сцене раздетых модисток и надсадно кричала «о йезъ», дым
окутывал сцену, прожектора имитировали воздушный налет. Техногенная «музыка»
усиливала мысль об одиночестве.
Я вышел до ветра, его там было достаточно.
Метель наслаждалась своими вихрями, это была пляска свободного ветра
природы и ночного солнца, вихря, подлунного вопля, так хорошо на душе
становилось в мечте улететь вместе с нею. Я посмотрел в далекую и уютную
темень. Меня «кто-то» звал, но я чуть покачал головой.
Изба Дяколи стояла на огромном сквозняке: посеред километровой ширины
просеки, в длину которая была километров на двадцать. С Запада на Восток. Под
крышей избы носился озверевший скозняк, такие обычно в голодных домах. Резкие,
острые.
Лишь две пушистые елочки защищали от ветра одинокий домик. Было радостно,
страшно.
Бегали по двору две злые крокодилицы-таксы, они питались снегом и опилками,
глаза их горели фосфорной пулей.
Я вернулся к телевизору ожидать циферблат. Разлили кипяток со стружками
репы. За столом как-то воодушевленно молчали. Самодельные кружки из консервных
банок блестели в сумерках хоподного уюта.
Я вспомнил, как Дяколя в январе зашел ко мне. И тогда была красивая метель.
Много снега волновалось под небом. Я уютно сидел у печки и смотрел на пламя.
Постучали, и вошел бледный, весь в снегу Дяколя, ему требовалось подлечить
одинокую душу. Лекарств у меня не оказалось, от чая он отказался. Ушел искать
напиток спасения в круговерть, в драматический марш-бросок. И это в семьдесят
восемь лет, на одной лыжине (вторую заменяла доска для резки травы)!..
Я покачал головой. Около полуночи он появился вновь, розовый, с улыбкой. Он
поставил в угол две еловые палки с детскими кастрюльками на концах, довольный
прогулкой присел у печи. «Чайку будет?..»
Снег стаивал с его самодельного костюма. Он был без шапки, густая шевелюра
заледенела, но это не беспокоило его. Он достал-таки двести грамм для здоровья
и сейчас вновь переживал приключения похода.
Белела изморозь по углам. Я поднял взгляд. Времени не было, напротив меня
стояла аллегория Спокойствия, редкостного вне речи вообще объекта, или как
назвать, я не знаю… Мне стало жарко, это были боги, я сидел у них в гостях
этаким придурченком, видите ли, надо ему знать точное время, меня сковал ужас
откровения, и я силился не выскочить резко из дома. И я понял себя, я увидел
вдохновенно, как должен выглядеть мудрец: вот так же, как Дяколя и Тёженя. Они
склонились над тазиком с махоркой, среди серой безвременности, вьюги, киски с
куском валенка, чуть пьяноватые, но не от плохой водки, а от полноты пройденной
жизни. Они уже прошли ТУДА… Я закачался от увиденного. И еще я тогда увидел
себя, непогибаемо, под луной пуская парок, идущего в темноте живописной тишины
снегоискрья по телу зимы, по снегу, по самому, пожалуй, нежному материалу.
Тёженя и Дяколя продолжали перебирать любовно махорку в банном тазике, на
фоне рекламы очередной заморской дряни, на фоне засохшей бегонии, вставших
часов на стене, — они шевелили чуть пальцами и жевали укроп.
Уже совсем стемнело.
Я вышел на крыльцо, стал надевать лыжи. Дяколя зажег в сенях лампочку. Я
попрощался и перед уходом попросил Дяколю для ориентира на две минуты не
выключать свет.
95-й год,
Пскв. обл.
На взморье
– Поедем на природу и будем бегать, как на картине Дейнеки «Бегут девушки
от реки по летней траве весной». Толя Кусакин потрепал за ухо Танюшу Салабон и
она успокоилась.
– А пива мне купишь?
– Конечно, кисуля!
– А еще пять бутербродов с семипалатинской колбасой.
– Ах ты мой калбасный мурсик, ду, ду.
Через час они мчались по приморскому шоссе во львовском автобусе. Мелькали
поселки: Ольгино, Лисий Нос, Тарховка. Был конец мая 1971 года.
Танюша и Толя вышли в Сестрорецке.
Дымка над Финским заливом.
Толя и Танюша зашли в кафе и заказали по четыре порции пельменей – с
уксусом, с маслом, с томатом и снова с уксусом.
Нежно накрапывал дождь. Танюша улыбнулась. Хорошо, – подхватил ее
настроение Толя. – Всегда бы так.
Они сытые обнялись и пошли в парк Дубки. Но попали на заросший рогозом
берег.
Летали мирные чайки. Танюша и Толя огляделись. Можно, я поцелую тебя здесь.
– Нет.
– Но веть никто не смотрит.
– А где мы будем бегать, как на картине Дейнеки?
Толик вытащил открытку с репродукцией картины. Развернул вчетверо сложенную
открытку. Ее вырвал и унес ветер. Она полетела в залив. Танюша забеспокоилась.
Толик кивком головы направил ее взгляд в далекую бесконечность залива.
Но Танюша забеспокоилась снова: невнятно и потусторонне. Почему – так
сказал Толя, вслух.
– А теперь съедим с колбаской. – Нет. Я хочу бегать…
Вдали грохнула мортира, словно разорвали об угол дома доску. Хлопнула
мокрая дверь. Как хорошо, – сказала Танюша и скрылась в тростниках. – Не
убегай, – сказал вслед Толик. И пошел за ней. Верхушки камышей колыхнулись.
Снова пошел дождь. Вечерело сильней. Зажигались огни уютных стареньких дач.
Пахло огуречными бочками и вереском.
Просто
Дворик на Глухоозерной улице был тих и уютен. Шел 1991 год. По радио
передавали обещания народу.
Марфуша присела на скамейку под старым тополем и достала из сумочки
сардельку. Сырую. С лопнувшим хрустом впилась мелкими зубами в прохладный овал.
Смеркалось.
Во дворе размашисто скрипели качели с двумя горбатыми девочками, они весело
смеялись, переживая прочитанный рассказ Агнии Барто. В щели между сараями трое
безработных электронщика пили пиво. Один был в камилавке, второй в берете,
третий в пионерской пилотке.
Марфуша съела жадно и трепетно без хрена и горчицы вторую, третью, шестую
сардельку. Четвертую и пятую оставила на потом.
Еще осталось семь, со вздохом пересчитала она богатство в сумочке.
Иболитов вышел из чистого подъезда, где он неспокойно ожидал Костоломова,
чтобы одолжить на «поправку здоровья» и увидел Марфушу. Золотце какое, –
восхитился он. Она сразу напомнила ему старшую дочь, уехавшую на
Байкало-Амурскую магистраль в отряде рельсоукладчиц. И вот уже четырнадцатый
год она присылала к первомайским праздникам открыточку с пейзажем художника
Ендогурова.
Иболитов тихо зажмурился и вытащил из брюк клещи. Он все понял. Он подошел
тихо и присел рядом с Марфушей. Она со слезами заглатывала восьмую сардельку. И
с приятной тяжестью в пищеводе наблюдала дым из трубы котельной.
– И мне, – сказал Иболитов.
– Свои купите, – с поперхом ответила едокиня.
– Ты где проходила воспитание, – сказал он подсаживаясь ближе к ней и
убеждаясь в своей догадке ее несчастья.
Марфуша вдруг по-вологодски рассмеялась, жарко полыхнула щеками.
– Дура, хочешь хороший совет, могу бесплатно.
– К почему? – уже по-ярославски сказала она.
– Ты ничего не чуешь? – громко по-егерски спросил Иболитов.
– Я сейчас невмочь, – она покачала головой.
Иболитов ощутил кружение в голове как от редкого вермута Чинзано, который
он разок пробовал, отдаваясь на волю волн учительнице по географии.
Он ощутил потребность помочь, чем может, непокладистой девушке с десятью
сардельками в животе. Он выхватил кусачки. Девять раз клацнул ими. Голову
Марфушки загнул назад, а двумя ногами вскочил на ее колени. От страха девушка
обезволила. Иболитов тихо сказал ей в глаза: но пасаран!
Марфушка оскалилась в усилии постичь неописуемое.
Левой рукой он прошмыгнул под ее прическу и, нащупав уютную впадину под
основанием черепа, изрядно воодушевившись молчанием ее теплого тела, Иболитов
пальцами левой надавил интимную впадину, так что из носа Марфушки пошел воздух
велосипедной шины, правой рукой погрузил клещи в левый нижний угол рта. Сжал
клещи. Раздался долгий хруст. Снова пробежало воодушевление, до чресел
Иболитова и обратно.
Руки Марфушки взвились над плечами и погасли.
Иболитов сделал рывок, и волосатые руки забойщика выдернули длинный с
загогулиной розовый зуб.
– Вот в чем загвоздка, – сказал Иболитов, победно улыбаясь. Девушка с
оттопыренными очами радостно плакала, а руки ее тянулись к одиннадцатой
сардельке. Но ее перехватил Иболитов.
Спустя час Марфушка мела пол в тихой коммуналке Иболитова. Еще через час он
мыл ее в душике у приятеля в кочегарке. Потом они сидели перед неисправным
телевизором «Знамя» и смотрели на пустой экран.
Рука Марфуши лежала на плече Иболитова. А рука его лежала на южном полюсе
девушки.
За окном неслись космы дымов котельной. Между сараев опухшие электронщики
разливали чеченский спирт. Две девочки горбуньи все-таки сорвались с качелей. И
местная примечательность – имбецил Тишка уже стегал их тонким ивовым прутиком,
приходя в воодушевление.
Соседка Иболитова – баба Надя открыла энциклопедию. Она искала слово
суккуленты, но нашла репелленты. И со вкусом ознакомилась с частицей
просвещения.
Будни
Шел 1978 год. Сияло доброе солнце. В окно кабинета на 3 этаже летел
тополиный пух и доносились детские крики.
Нина Васильевна нацедила в хрустальный стакан газводы.
– А что с накладными, Валерий Анатольевич, спросила она поправляя каблуком
спичку на полу в 30 градусов к светлой паркетине.
– Накладные это дело А.Х.О.*, – возразил Валерий Анатольевич. –
Ваше дело контроль, а вот Николай Николаевичь много расходует талонов на Г.С.М.
Да, Николай Николаевич?
Нина Васильевна вздохнула и посмотрела на пол. Спичка опять нарушила угол в
тридцать градусов к паркетине.
– Валерий Анатольевич, у меня отпуск в августе?
– Слишком жирно. В ноябре, голупчик, с самого тридцать первого числа, –
нешуточно процедил Валерий Анатольевич.
Нина Васильевна ойхнула и достала бутерброд с зельцем.
Николай Николаевич вобрал сквозь непорочные зубы воздух и на грани фола
возразил Валерию Анатольевичу в защиту отпускных желаний Нины Васильевны: все
какие-то японские шутки у тебя, Валерий Анатольевич. Женская душа как цветок
под мужским солнцем. Ее надо лелеять и прыскать хрустальной росой, а ты… – Он
медленно отвернулся к стене и прикрыл глаза.
Нина Васильевна достала второй бутерброд.
Николай Николаевич боготворил Нину Васильевну. С тех пор, как она
предупредила его о двух ревизиях. И он не сгорел. За это она каждую седьмую
субботу ходила с ним в баньку на 77-м километре Выборгского шоссе. Каждую
шестую субботу она ходила в ним с театр Драмы. Каждую пятую субботу он кормил
ее в планетарии козинаки**. Каждую четвертую субботу они катались на
трамвае номер 9 в два конца и обнявшись собирали носом запах пригородной воли.
Каждую третью субботу Нина Васильевна требовала полчаса танцевать фокстроты на
платформе Войбокало. Каждую вторую субботу он читал ей по телефону Шукшина.
И просто каждую субботу пить из ее туфли вино айгешат и вместо закуски
кричать оп-ля-ля.
Нину Васильевну, однако, обожал и Валерий Анатольевич. Как младшую
падчерицу. Каждую пятницу он по телефону устраивал ей праздник намеков,
получасовку сладких внушений, он говорил ей приглушенно незначащие слова, но
гипнотическим баритоном. Она покрывалась терпкой бледнотой, закрывала глаза.
Звучали слова: нега, тем паче, исток, зарница, бутонная завязь. Каждую вторую пятницу
он посылал ей с соседским мальчиком вафельный торт с двумя розами из крема,
открытыми губами тоже из крема и словами хулиганского символизма «последний
дюйм». Каждую третью пятницу Валерий Анатольевич прямо с работы на таксомоторе
ехал на Елагины острова, и здесь они скрывались за спасательной станцией,
садились на бухты канатов, пили из горлышка Напареули. Нина Васильевна поначалу
сопротивлялась, но через несколько выездов полюбила выпивон на пленере, вкус
вина и особенно залихвацкую манеру Валерия Анатольевича кидать бутылку вверх и
попадать в нее тирольской шляпой, а потом наоборот. Каждую четвертую пятницу
они выезжали в Кавголово, где покупали кило триста местного сервелата,
шампанское и маленькую водки. И все это съедали под лыжным трамплином. Сторож
Кузмич молчаливо пропускал их под сооружение и за это получал пачку овальных
сигарет шестого класса Гдовской конторы райпотребсоюза. Каждую пятую пятницу
они шли в кафе-мороженое и ели по 700 грамм мускатного пломбира с клюквенным
сиропом. Запивали из термоса горячим красным вином. Буфетчица тетя Дуся лишь
подмигивала Валерию Анатольевичу, вспоминая, как он «неслабо» учил ее плавать в
устье Карповки, а позднее, когда заканчивался чернотроп, в истоках Пряжки.
Каждую шестую пятницу они шли в музей этнографии и десять-двенадцать минут
стояли в «Комнатке» питерского рабочего, у железной койки и сиротливой тумбочки
с металлической самодельной кружкой. А каждую седьмую пятницу они забирались в
заросли ольхи около садоводства «Росинка» и там играли в игру «кто кого
пересмотрит». Пересматривала Нина Васильевна. Приятно ослабленный игрой,
Валерий Анатольевич с кряхтением валился со старого бревна, а Нина Васильевна
била его шутя пяткой в псевдолобок и шептала дерзкое междометие. Потом они ели
по две банки морской капусты и запивали ее структурированным пивом. Тихо сидели
на другом бревне с видом на Ропшинские высоты.
Спичка снова нарушила угол в 30 градусов по отношению к светлой паркетине и
Нина Васильевна поправила непорядок своей туфлей, присланной ухажером из страны
с озером Балатон.
Загадка
Довлет Вломилович медленно закрыл фолиант «Дискретные инферналии», заложив
страницу тонкой ароматной косичкой. Будучи давно в пионерлагере он отрезал
талисман у Оленьки, звеньевой шестого отряда. На озере. Она тогда обезволила от
его щекотки…
Довлет Вломилович вновь встретился с Оленькой, недавно. В пристанционном
ресторанчике Липецкой области. Они узнали друг друга по невидимым, но ощутимым
меткам и сблизились, послав все дела подальше.
Аромат окрестных полей влетал в раскрытое окно. Чуть желтоватые тюлевые
занавески развевались на вольном ветре. На душе было по-тургеневски возвышенно.
А чем косовица отличается от яровых? – задал себе непосильный вопрос с шутливой
улыбкой Довлет Вломилович. И ответил: а ничем!
Он повернулся к диванчику, на котором имела честь возлежать Оленька. Она
дремала, словно готовилась к новым сладким каверзам. Довлет Вломилович вот уже
пятый день начинал с того, что включал радиолу, ставил пластинку Дунаевского и
под эту музыку этого композитора нюхал предмет восторженного обожания. Сие
приятное и, однако, докоммунистическое с женщиной обхождение Оленька находила
весьма «романсейро» и не противилась.
От нее пахло костром, подлещиками и волейбольной сеткой. Он дурел от этого
запаха и щипал ее за межносье. Шел 1972 год. Часу в четвертом ночи он вынимал
батарейки из фонарика и присоединял проводки к ее крестцу, а минусовые к ее
затылку. Ток был слабый, неопасный, но у нее вдруг вставали волосы и она
голосом Надсона читала стихи автора.
В окно влетела трясогузка. Пора, сказал себе Довлет Вломилович. Он будил
кисоньку и подводил ее к старинной барской кровати с шишечками. Ставил подругу
в позу козочки, обнажив ухоженные пространства тела. Он ставил ей медицинские
банки на спину, приговаривая: ты от бабушки ушла, и от волка ушла, а от тебя,
соколика, я не хочу уходить. Ставил банки на ягодицы и ноги. Потом снова
раздавалась музыка Дунаевского и они вальсировали. Звеня стеклом.
Довлет Вломилович посмотрел на неполную бутылку кефира и резко выплеснул на
спину Оленьке. Она вздрогнула. Изогнулась.
Через стенку послышался скрип лодочных уключин. Довлет и Оленька замерли.
Потом он стал снимать банки. Протер спину теплым пивом и припал губами к нежной
и тонкоталийной спине.
– Лилия, ты купишь мне мотоцикл?
– Да, – ответила Оленька.
– И акваланг, для моря?! – добавил Довлет.
– Конешно, я же обещала.
– Твоя сестра тоже в мюзик-холе?
– Нет, уехала за клюквой.
– Давай-ка я поставлю тебе горчишники, – сказал Довлет.
– Да, обязательно, а то я озябла.
– Я всегда загораюсь, когда ставлю горчишники. Наверно, это еще с детства.
– Что ты читаешь на ночь? – спросила Оленька.
– «Записки пастуха». Синь Ко Че.
– Васятка шутит? – осторожно срезюмировала Оленька.
– Уедем в северную Корею?
– Зачем?
– В шесть ноль ноль выходить за руки на зарядку и носить одинаковые
костюмы.
– Ставь горчишники, сразу по две.
За окном взошла луна. Ее прорезал след далекого самолета. В комнате стало
загадочно и тихо. Только на спине у Оленьки потрескивали горчишники.
Поклацкивали зубы у Довлет Вломиловича, он проголодался и стал нарезать
буженину.
Потом очистил много зубчиков чеснока и откупорил десять бутылок
«Мартовского» пива. Все это погрузил в корзину и поставил на кровать. Подтащил
алое атласное одеяло, на котором цветным мулине было вышито «Передовику машино
тракторной станции». Принес фонарик, папиросы и разделся. Забрался в кровать.
Закрыл с головой и себя, и Оленьку, и корзинку одеялом. При свете фонарика они
стали поедать мясо и пиво. Быстро и жадно.
Насытившись они обнялись и запели «Гулял по Уралу Чапаев-герой». Второй и
третий самолет перерезал тело луны. Внизу, во дворе вспыхнули ящики из под
копченой рыбы. В углу местного сада раздалась геологическая песня.
Довлет Вломилович в темноте ощутил нежность собственного покоя. Он
почувствовал, что звездная жизнь рядом, что чудесное существо с потрескивающими
горчишниками его не любит. Но хочет, но хочет разузнать мужскую тайну: откуда и
куда уходит властная нега страсти, всепоглощающей, огненной и немного
печальной.
Внезапность младаго чувств
Роза Георгиновна резко обернулась. По темной улице за ней бежал человек.
Девушка тяжело задышала и юркнула в подъезд. Человек пробежал мимо. Роза прошла
к трамваю номер сорок и даже села в него. И поехала домой.
Вид из окна успокоил ее. Фабричные дымы и заводские крыши вселяли
уверенность в завтра. Она открыла баночку паштета и стала кушать его с черными
сухарями. Потом, прочитав на оторванном листике календаря советы юному
садоводу, она сытая легла в кроватку. Из под одеяла ногой нащупала шишечку на
спинке кроватки. Би, би, я поехала спать, – сказала она и быстро заснула.
Утром она прочитала в календаре 10 мая 1969 года. Ночью шел дождь. Весело
шелестела мокрая листва. Роза вздохнула и вышла на улицу.
К ней подошел участковый Миронов и спросил: не видела ли она соседа
Дронкина, он сбежал из мест лишения смеха, – хохотнул Миронов. – Нет, не
видела, – ответила Роза и прибавила, – а видела не сказала бы. – Горько это
слышать от вас, – сказал Миронов, – вы же читали Горького. Он сгорбился и
юркнул в магазин Москательные товары.
Внезапно, словно майский бриз вблизи Коктебеля, мимо пробежала в албанском
купальнике молодая терпкая женщина с очень короткими ногами. Прохожие
сочувственно оглядывались вслед. А Роза Георгиновна бросилась за ней. Следом.
Но та прибавила скорость. И Роза прибавила. Но споткнулась и ударилась об
асфальт.
Очнулась она в сарае из обрезного погонажа, на новом полосатом матрасе. В
углу стояла бочка с баренцевской сельдью. Рядом стоял человек внятной и доброй
наружности и ел селедку одну за другой. С головой.
Тебе уже лучше? – спросил он дожевав очередную рыбину. Питомица моря
скрылась под кадыком, – это хорошо, – сказал мужской человек.
За стеной сарая послышались шаги бегуньи. Роза припала к щели между досок
и, вздрогнув, увидела женщину с очень короткими ногами в купальнике и беговых
коньках. Из под них летели искры, женщина ловко бежала, громыхая сталью в
сторону проспекта командарма Блюхера. Я сошла с ума, – спросила Роза у мужчины
внятной наружности. – Нет, мы с тобой нормальные, а те уже давно… того…
Тебя зовут Роза? – Нет, Флок???. Он присел к ней, взял за руку. – Не надо, –
сказала она. – Ну тогда мы э??? вечером. Погладил ее по спине и ушел.
Она заснула и проспала до следующего утра.
Утром она поела селедки и запила ее водой. Ключевой. Рыба была с молоками.
Роза улыбнулась.
Вдали играла рояль, или пианина. Роза не понимала чем они отличаются ??? И
вздохнула. Медленно пошла по набережной незнакомого теперь города. Она
обернулась, позади нее был закат. А впереди? Был восход. Что-то не так, –
сказала она. И облокотилась на набережную имени Агриппины Вагановой.
Если сейчас по той стороне набережной снова пробежит женщина в коротких
ногах я сделаю что то важное сегодня же. Она заплакала. Лицо ее стало похоже на
подвагонную пружину: по той стороне набережной в сопровождении толпы бежала
женщина на коньках в уже нормальных ногах, в шляпе из ивовых прутиков. Ей вдруг
захотелось, чтоб тонким прутиком постегали по ее заветному месту, чтоб
охладилась весенняя мечта. Только прутик без кожицы и стегать с оттяжкой, –
закончила она болевое мечтание.
Со шляпы бегуньи развевалась красная репсовая лента.
Роза улыбнулась: какой странный день. Но я сегодня совершу это. Она дернула
плечом: сама еще не знала что совершит.
– Пойдем ко мне, – услышала она сзади и вздрогнула, по-доброму.
Это был мужчина внятной наружности. Она потеряла голос и обмякла.
Он довез ее на такси до берега озера. На северо-западе, – подумала она.
Разожгли костер. В зарослях стоял плотик. Он раздел ее. Она вяло пыталась
сопротивляться, но он приговаривал: а иначе нос твой будет похож на репу, тебе
понравится.
Поставил раздетую Розу Георгиновну на плотик коленями. Сам встал сзади и
направил плотик по ветру…
Из озера они вышли часа через два. Розовые и возбужденные. Грелись у
костра, пили припасенное вино Хванчкара.
– Я так счастлива, что меня надо задушить, – сказала она.
– Итак много всего, – он показал на небо и вынул из кармана селедку. С
криком: я отпускаю тебя на волю, синьорина селедка, – он кинул ее в озеро,
туда, где кончались заросли стрелолиста и начинались заросли ряски.
Подготовка к печати – Глеб Морев
———-
*
Административно-хозяйственный отдел
** Восточноазиатская милая
сладость