Опубликовано в журнале ВОЛГА-ХХI век, номер 1, 2000
Антон Владимирович Ерхов родился в 1978 г. в Норильске. В 1990–1997 гг. жил в Запорожье, с 1997-го — в Харькове; окончил факультет документоведения и информационной деятельности Харьковской государственной академии культуры. Публиковался в «©П» № 7, № 9, № 12 и № 14, журналах «Харьков — что, где, когда», «СТЫХ», в интернет-изданиях «Русский Журнал», «Новая Юность». Роман «Дремлющие башни» (Х., 2010). С 2009 г. живёт в Москве, работает менеджером по сбыту.
Горизонт
Глава 1
Было бы болото, а черти найдутся.
Русская пословица
Они подошли ближе, а ведь надо было на самом деле отойти, сделать пару-тройку шагов назад. И тогда всё стало бы другим, показалось бы другим. И это тело, труп — безымянное(ный), бесполое(лый) — хотя, конечно же, не безымянное и не бесполое — женщина лет сорока пяти, грузная, полная — превратилось бы в… Нет-нет, всё бы осталось, но стало меньше. Она сдвинулась бы на задний план, а весомыми, невероятно весомыми — фотографируй, не вопрос — оказались бы те камни за ней, стряхнувшая снег тропинка, по-осеннему унылые травы-соломы, спутавшиеся, как давно немытые и нечёсаные волосы; но всё же не осень — зелёные островки, пусть порой и едва заметные; голубое небо и облака — лёгкие, пушистые — словно уже из лета: приближающегося, наступающего, будущего.
— Ой! — вскрикнула женщина. — Стойте! На площади!
Остановка тем временем уже проскочила за окнами — проехали и забыли — дальше, дальше, дальше: жёлтая ограда, деревья, витрины. И более значимые ориентиры — ступеньки банка, который звался то «Агро», то «Пром», то «Украина», арка во двор, ювелирка.
— Спрашивал же, — проворчал водитель.
Маршрутка встряхнула пассажиров и остановилась. Будто лошадь, которой сказали «прр» и резко натянули вожжи. Женщина ойкнула, встала — килограммов сто двадцать, жуткий яркий макияж со стрелками чуть ли не до ушей, кремовое полупальто, причёска «тридцать лет в торговле» — и, придерживаясь за спинки кресел, двинулась к выходу. Пыхтя и охая, словно только что поднялась (лифт не работает) этаж так на пятый.
Когда она доковыляла до двери, короткостриженый мужчина, сидевший в конце салона и до этого момента, похоже, совсем не беспокоившийся, что на Октябрьской не остановили, резво встал и тоже проскочил к выходу.
— Вот ты ж! — водитель хлопнул ладонями по рулю. — А ты-то чего молчал!?
Он на секунду отвернулся, цыкнул что-то сам себе и громко, с интонацией «нашли, бля, клоуна», спросил:
— Все вышли!? Можно ехать!?
Едва пассажир выскочил на улицу, дверь захлопнулась, и маршрутка поехала.
Женщина торопливо — смешной раскачивающейся походкой королевского пингвина — зашагала назад к остановке. Мужчина пошёл за ней. В том же темпе — не сокращая и не увеличивая дистанцию в три-четыре шага. Худощавый и высокий, он шёл совсем неспешно, даже не шёл, а прогуливался, как гуляют по парку, глазея по сторонам. А что до дорожной сумки через плечо — так почему бы и не пройтись с тяжёлой на вид сумкой?
Возле остановки женщина обернулась. Заметила, что мужчина идёт за ней — плечо, пальто, на лицо даже не посмотрела, — и вздрогнула. Хотя с чего бы? Он тоже проехал остановку. Как и она. И конечно же, шёл обратно, тут без вариантов — туда, где этот глухарь должен был их высадить. А в маршрутке молчал, потому что… Ну, засмотрелся-замечтался, или заснул. Потом услышал её громкое «На площади!» Сообразил что к чему — и бегом к выходу.
И всё-таки женщина испугалась. Она почувствовала что-то — из зимы — растаявшей, забытой — сейчас, в начале апреля. Так ветер пробивается сквозь одёжку: рано, ляфамчик, шубу сняла. Старая недобрая песня, солистка Невея: зря, голубушка, зря в тот автобус ты села; зря, хорошая, зря на него посмотрела…
Солнце поднималось из дымки. Тени — размытые наброски — обретали чёткие контуры: делили газоны, перечёркивали лужи, лавочки, бордюры. Кое-где виднелся снег — несчастные сжавшиеся комочки, прячущиеся от весны.
Спокойное размеренное утро. Апрельское, тёплое. Таким утром ничего не может случиться. Тем более — плохого.
Людей вокруг было немного. Можно сказать — почти никого. Девушка, курящая у входа в магазин, прохожие перед горсоветом, несколько силуэтов на другой стороне, скучающий таксист возле машины.
Женщина прошла мимо пустой остановки, магазинчика, почты, а перед самым подземным переходом обернулась снова. Мужчина мог свернуть в арку, к магазину — одному, другому, третьему; в конце концов, зайти в банк, на почту. Если же он всё ещё идёт за ней, сюда, к подземному переходу, значит… Но мужчина уже не шёл следом — встал возле остановочного киоска, снял сумку с плеча, достал бумажник.
Женщина с облегчением выдохнула.
«Всё Тонькины котлеты, — подумала она. — Ночью нечисть снилась! И теперь вот… Почудилось».
Вариант I
Дверь открылась, и все замолчали. Семиклассники уставились на вошедшего — кто из-за чьей-то спины, кто вытянувшись, как суслик, кто, наоборот, откинувшись на спинку стула. Девочки заулыбались. У каждого — Рощин не в счёт — на столе лежал желтомордый учебник. Геометрия, Погорелов, 7–11.
Это был первый урок геометрии, и не только в этом году, а самый первый. И учитель был новый — по слухам, то ли из тридцать пятой, то ли из какого-то института.
— Меня зовут Александр Александрович, — громко сказал учитель, подходя к кафедре.
Очень скоро к нему прилипнет прозвище Саныч.
Шляпа, рыжее пальто и длинный-предлинный полосатый шарф, обмотанный вокруг шеи. Увидишь такого и нипочём не догадаешься, что он — школьный учитель. Камень в огород алгебраичке: не то что вы!
Саныч скинул пальто и швырнул на подоконник. Один рукав хлопнул по окну — невидимая рука поприветствовала кого-то на улице; другой — приобнял батарею. Шляпу и шарф учитель почему-то решил не снимать.
— Откройте первый параграф, — сказал он.
Семиклассники зашуршали страничками. Шелестящая бумажная волна прокатилась по классу.
Он смотрел на полочки, на выложенное и выставленное съедобное-несъедобное. Так ищут свой поезд в расписании — выигрышную комбинацию среди прочих трёхзначных: сверху вниз, по диагонали, слева направо. Ну и где?
Очень быстро мужчина нашёл то, что искал — замер, уставившись в одну точку. В сине-белый глобус на пачке «Азимута», втиснувшейся между «Прилуками» и «Бондом». Три параллели, пять меридианов. И подписи по кругу — русская и английская. Азимут, azimuth. Информации на две секунды — читай, перечитывай, ничего нового не найдёшь. Предупреждение от Минздрава, «filter cigarettes», крошечная «А» с короной. Жёлтая наклейка-ценник. Но мужчина смотрел на пачку, как на головоломку, будто бы поменяй буквы местами, поверни как-то по-особому земной шар — и появится новый смысл, и можно будет различить какие-нибудь отрезки-дорожки на миниатюрных континентах.
Лицо мужчины отражалось в витрине. Быть может, и смотрел он не на сигаретную пачку, а на впавшие щёки — гладковыбритые, только-только; на скулы, подбородок, губы; в ничего не выражавшие глаза — так смотрят, когда ждут — не с нетерпением, не с надеждой или тревогой — просто ждут; и на морщины, которые как годовые кольца у деревьев. Осиное гнездо, построенное по весне — сот за сотом, этаж за этажом, с хитрыми переходиками и оболочками — l’naturel, l’idéal. Но прикоснись к заброшенному гнезду поздней осенью, когда самцы погибнут, а самки найдут другое укрытие — и пальцы утонут, легко пробьют серые стенки. Самки — жизнь, душа и память.
Витрина вдруг вспыхнула, стала ярким слепящим полотном — посмотришь на него секунду-другую, и перед глазами затанцуют красные пятна. Солнце отражалось везде, где только могло — в окнах, лужах, свежей краске на лавочках, в дорожных знаках, автомобильных бамперах и фарах.
Мужчина прикрыл глаза ладонью и отвернулся от киоска.
Подъехал троллейбус — бело-синий, с надписью «Samsung». Третий маршрут, «Вокзал — Песчаная». Остановился, открыл двери. Никто не вошёл, никто не вышел. Водитель досчитал до пяти, десяти, пятнадцати, двадцати — «Осторожно, двери закрываются» — и поехал дальше.
Мужчина спрятал бумажник, накинул на плечо сумку и двинул к подземному переходу — туда же, куда минуту назад проковыляла та женщина: случайная попутчица, случайная «соседка».
Переход изменился за последние месяцы — ещё недавно он был заброшенным и неопрятным: серость, слякоть, пустота. А если и не пустой, то с совсем неприятной публикой — алкашня да гопота или, как альтернатива, лохматый гитарист, очень быстро — бросаем мелочь в чехол — напивавшийся до состояния той самой алкашни-гопоты. Теперь же — плитка (шахматные комбинации: серо-белая и серо-красная), чистота — пусть и не идеальная, но мочой не пахло — и магазинчики: книжный, пирожковая, ювелирка… Если что и напоминало про старый переход, так это освещение — тусклые задыхающиеся лампы.
Поднявшись на поверхность, мужчина вынул из кармана маленький блокнотный листик. Бледные клетки, текстик чёрной пастой. То ли новая инструкция, то ли подтверждение-напоминание. Дом 141, там, где был магазин «Пионер», первый подъезд, код 385, третий этаж, квартира 7.
…мимо тыла «Интуриста» — входа в гостиницу артистов цирка; мимо витрин с хайфаем и хайэндом, мимо клумб перед магазином, к сто сорок первому дому, утопленному — окна на проспект, — задвинутому чуть вглубь…
Мужчина обошёл дом. Своды-каркасы с сухой виноградной лозой нависали над лавочками, чуть дальше были чёрные пластиковые мусорные баки, за ними — площадка с каруселью, турниками и лесенками. А фоном — другие дома: параллельно, перпендикулярно.
Мужчина ввёл код, поднялся на третий этаж и позвонил в дверь. Ему открыл невысокий крепыш лет сорока. Широкие плечи, большущие кулаки, вечная боксёрская стойка, — из той породы людей, которые «чуть что — сразу в дыню».
— Заходите, — сказал хозяин. Немного натянуто: «заходи» он произнёс бы куда естественней, но что поделаешь — издержки бизнеса.
Прихожая ничем не пахла. И не то чтобы не благоухала или, наоборот, не воняла — в квартире запахи отсутствовали как явление, будто бы каждый вошедший лишался обоняния. Ни обувных кремов-гуталинов, ни какой-нибудь антимольной лаванды, ни кухонных варок-жарок. Не говоря уж про другие запахи — жизни, уюта.
— Можно паспорт? — попросил хозяин и тут же добавил: — Ваш.
Мужчина кивнул. Вынул из внутреннего кармана пальто синенькую книжицу, протянул крепышу. Вопрос доверия, момент идентификации: собаки нюхают друг друга под хвостом — люди смотрят в глаза или просят паспорт.
Всё вокруг казалось нежилым. Словно обстановку создали пять минут назад — быстро, следуя каким-то правилам, расставили мебель, раскатали ковры, приколотили вешалку в прихожей, повесили зеркало… Так и должно быть: никаких напоминаний о прежних жильцах, всё твоё — пусть и не надолго — без вопросов, без прошлого и будущего.
— Го-ри-зонт, — прочитал по слогам хозяин. — Интересная фамилия.
Он вписал паспортные данные в блокнот и вернул документ.
— Ну, не буду мешать, — сказал крепыш. — Двое суток — триста гривен. Горячая вода, — он показал рукой на дверь в ванную, — всё есть. Полотенца на кровати, постельное бельё новое… Разберётесь.
Когда хозяин ушёл, Горизонт занялся осмотром квартиры. Никаких сюрпризов — он увидел то же, что и в любой другой «недорогой посуточной»: двойную кровать с громоздкими быльцами, журнальный столик, два кресла. На лакированной тумбе — телевизор «Электрон» со снятой крышкой, той, что под ручками громкости и яркости: красные регуляторы подстройки каналов. Над телевизором — штампованный пейзаж в рамке. В тумбе наверняка презервативы и парафиновые свечки-таблетки. По крайней мере, в других квартирах было именно так.
Совмещённый санузел, дверь в который с ручкой, но без замка. На кухне — мягкий уголок, навесные шкафчики, невысокий холодильник советских времён.
Вот и всё — привычно и аскетично. Как «пустой гарнир», как рис без ничего. Хочешь нормальное второе — добавь отбивную или котлеты, или хотя бы полей подливкой. Брось свитер на кровать, книгу или пачку сигарет на столик, выложи в ванной бритву и зубную щётку — и квартира-гарнир станет «узнаваемо твоей».
Горизонт открыл сумку. Вынул рубашку в фабричной упаковке, носки с этикетками, картонную коробочку с трусами (сложил всё на кресле), достал барсетку — пухленькую, забитую до отказа; затем выставил на пол одну за одной шесть банок сгущёнки. Классических, четырёхсотграммовых, которые узнаешь и с десяти шагов. Он выстроил из банок две трёхэтажные башенки, ловко подхватил их двумя руками и вышел в кухню, открыл ногой холодильник и — опля — закинул сгущёнку на верхнюю полку. Банки плюхнулись на решётку, постукались друг о друга и стихли.
Закрывая дверцу, Горизонт заметил деньги в «аптечном бардачке». Вроде просто цветные бумажки, но почему-то сразу было понятно, что это — дензнаки. Горизонт отодвинул рифлёную заслонку и вынул три зелёные купюры. Шестьдесят гривен, три по двадцать, «три франка». Он покрутил деньги, посмотрел их на свет, словно проверяя подлинность, и положил обратно.
Тох, я сучка.
Горизонт высыпал всё, что оставалось в дорожной сумке, на кровать. Дребедень, иначе и не скажешь: старые потрёпанные журналы, какие-то удостоверения, фотографии, письма, брелоки, ручные часы. Товар низшей касты коммерсантов — что нашли на чердаке, тем и торгуем.
С обложки «Mädchen Elli» смотрела девочка в национальном костюме.
Присев на край кровати, Горизонт принялся рыться в вещах. Взял — отложил, взял — бросил, пока не остановился на открытке. С одной стороны — красная звезда с серпом и молотом, цветы, фейерверки; с другой — поздравление синими чернилами:
Здравствуйте, дорогие Саша! Катя! Володенька!
Поздравляем вас с праздником! Желаем вам крепкого здоровья, счастья и благополучия во всём! Как вам живётся на новом месте? Как Володе новая школа? Собираетесь ли к нам летом?
Наталья Михайловна и Виктор Константинович.
Горизонт посмотрел на текст, будто желая увидеть что-нибудь ещё, что-нибудь между строк. Пристально, чуть прищурившись.
Яркие солнечные квадраты на ковре, просыпающаяся комната (днём, а тем более вечером, что ни говори, и кресла, и столик, и телевизор выглядят куда более бодрыми) и мужчина, читающий весточку из дома. Или, наоборот, весточку домой откуда-то с края земли.
И вдруг картинка рассыпалась. В дверь кто-то позвонил. Громкое дилинь-дилинь.
Глава 2
Н а т а ш а. Что вы так смотрите на меня?
О чём вы сейчас думаете?
Геннадий Гор, «Странник и время»
Он точно видел её раньше. Когда девушка проскочила рядом — бегом, маршрутка отъезжает, — Антон Полудницин почувствовал что-то едва уловимое, «узнал и не узнал». Длинные тёмно-каштановые волосы, чёлка по брови. И глаза — большие, светлые, живые. Две серые луны. Как в песне: «с глáзками без дна». Девушка заскочила в маршрутку, водитель закрыл дверцу.
К словам легко клеятся другие слова — синонимы, антонимы, толкования, дефиниции; к ощущениям — другие ощущения. Подобия, ассоциации, эмоции. Антон словно играл в да-нетки с собственной памятью: «Я хорошо её знаю?» — «Нет». — «Ну да, иначе б сразу вспомнил. А давно её видел?» — «Нет». — «Не то б уже забыл. У нас есть общие друзья?»
И варианты, варианты, варианты: двор, курсы, чей-то был тогда день рождения, столовая, соседний офис? В каждый из них легко можно было поверить, убедить себя в неком «скорее всего», но вот настоящее «ну конечно же!» («Семён Семёныч!» — и хлоп ладонью по лбу) — не пришло.
В итоге Полудницин так ничего и не выловил в памяти, так ничего и не вспомнил. Возникло лишь ощущение чего-то «позитивного», причём не «нейтрально-позитивного», как бывает при общении, например, с официанткой («Как вам супчик? ») или девушкой из кредитного отдела — скорее уж «лично-позитивное», что-то твоё и для тебя.
С чего начал — тем и закончил. Точно видел раньше. Знакомая. Не очень знакомая.
Антон подошёл к киоску. Выискал среди сигарет «Winston» и лишь после этого сказал киоскёрше: «“Винстон”. Единичку». В разноцветном сигаретном ковре — школьная коллекция над письменным столом — была дырка. Между «Прилуками» и «Бондом» вместилась бы ещё пачка, но местечко пустовало. Широкая улыбка, которой недостаёт одного зуба.
Вариант II
На второй урок Александр Александрович опоздал. Вошёл как ни в чём не бывало в половине десятого, сказал негромкое «здрасьте» уже собиравшимся разбежаться кто-то куда школьникам (геометрии не будет!), прошёл к столу.
Тот же шарф, то же пальто, та же шляпа. Как выяснится позднее — эта одёжка «дежурная» для Саныча, так он будет ходить и зимой и летом. Что странно, только в школу. Однажды Воронина встретит его на базарчике возле конечной в куртке и бейсболке.
Саныч снял пальто, свернул и положил на стул, затем сверху бросил шляпу. Светло-русые волосы, лоб с залысинами.
— Сегодня мы поговорим про прямую.
Надо было решить, что делать дальше. С одной стороны — вернуться на работу, пожалуй, самое правильное, но с другой стороны — ехать на работу совершенно не хотелось. Тем более, что отпросился Антон на целый день. Ячичная спокойно сказала: «Конечно, езжай, если нужно». Никаких сквозь зубы или «ты же не на весь день?» Нужно — значит нужно, на весь день — так на весь день. А то, что Полудницин справился так быстро… Никому и не стоит про это знать.
Антон закурил и пошёл вдоль проспекта к площади Маяковского. Апрельское утро — как выцветшая фотография: чуть меньше контраста, насыщенности, чёткости.
С каждым шагом Антон удалялся и от работы и от дедового дома. Бывшего дедового дома? Нет, всё же — дедового. Двухкомнатная сталинка, в доме с окнами на проспект. Застеклённый балкон, привычно заваленный всякими коробками и ящичками с разношёрстными «пригодится» и «пусть будет»: проволокой, подшипниками, релюшками, замасленными свёрточками, втулками, болтами, флакончиками и бутылочками с чем-то чёрным или прозрачным. «Сокровища», — усмехнувшись, говорил отец.
Дед вообще был склонен всё впускать и ничего не выпускать — вещи легко оказывались в доме, но никогда не выбрасывались. Балкон был не единственной Аграбой. Антресоль, в шкафу, на шкафу, под кроватью… И конечно же, кладовка, на которой хорошо бы смотрелась табличка «Не влезай — убьёт!» Дверь нужно было открывать медленно-медленно, даже не открывать, а по чуть-чуть приоткрывать, вытягивая через щель навалившиеся на дверь коробочки и баночки, кульки и пакеты. Дёрнешь сильнее и рискуешь оказаться под завалом. Закрывалась кладовка в обратном порядке — всё постепенно закидывалось обратно, а в конце надо было навалиться плечом и задвинуть шпингалет… Впрочем, настоящий Форт Нокс был не в квартире, а в гараже. «Слышь, Константиныч, скоро уже и машину некуда будет ставить!» Несчастная двадцать первая «Волга» еле втискивалась между забитыми до отказа стеллажами, а потом ей на багажник (на крышу, под машину) водружалось непоместившееся. Где-то в этих сокровищах, со слов деда, — найди, как в игре hidden object — прятались два разобранных велосипеда, надувная лодка и акваланг. Вещи терялись среди других вещей и исчезали где-то там в глубинах стеллажей, не просто забывались и приходили в негодность — как проржавевшее ведро или двадцатилетней давности заначка от бабушки (советские рубли: слишком старые для обмена, слишком молодые для коллекционеров), — а словно оставались в том времени, когда здесь оказались. В прошлом, которое — хоть минуту назад, хоть столетие — одинаково недостижимо.
Дед умер прошлой осенью, в середине октября. Всё это время квартира пустовала. Пару раз в неделю то Антон, то отец заскакивали сюда что-нибудь взять, протереть пыль или же просто «проверить квартиру», посмотреть «чтобы в порядке».
Вещи переезжали из дедовой квартиры к младшим Полуднициным по чуть-чуть, неспешно — месяц, второй, третий, а заглянешь в квартиру — и вроде бы всё на месте. Можно было, конечно, перевезти за один раз, нанять машину — загрузить, разгрузить, — но большинство дедовых сокровищ казалось наследникам бесполезным хламом. И всё же — дедовым: вроде как «рука не поднимается выкинуть» и «как-нибудь потом». Дедовыми оставались и переехавшие вещи, упорно держались особняком, не желали становится местными. Будь то плоскогубцы, отвёртки, часы. С виду такие же, но откроешь, к примеру, коробку с инструментом и невольно замечаешь, что эти — твои (купил, принёс, привёз, подарили), а эти — от деда. Сегодня Антон прихватил тетрадки — обычные, на восемнадцать листов. Дневники-воспоминания.
Спустя полгода после смерти деда появились новые дела, связанные с квартирой. Оформление наследства. Ангелам требуется сорок дней, чтобы провести душу сквозь все мытарства, припугнуть адом, избавить от тоски по телу и отправить на покой до второго пришествия; с нотариусами же несколько сложнее — им нужно шесть месяцев, а ещё — выписки, подтверждения, справки, свидетельства. Такое вот отличие «тонкого духовного» от «грубого материального».
Никто из Полуднициных не собирался переезжать в освободившуюся квартиру. Антон вот уже два года как жил на Мира, совсем неподалёку — жильё досталось от бабушки (маминой мамы), так же, после смерти, по наследству. У родителей Антона была трёшка на Метлинском; пусть и в спальном микрорайоне, вроде как на окраине города, зато обжитая и просторная; тем более — работала мама там же, на Метлинском, минутах в десяти-пятнадцати ходьбы от дома.
«Квартирный вопрос» никого не испортил. Антон был единственным ребёнком в семье («Ты по этóму поводу серьгу в ухо повесил?»), единственными в своих семьях были и его родители. Ни тётей-дядей, ни разделов-завещаний.
Однажды, Антону было тогда лет семь, он пришёл с родителями в гости к «папиным» (то ли Рождество, то ли старый Новый год), и бабушка спросила: «А ты хотел бы братика или сестричку?» — «Нет», — тут же ответил Антон. Не задумываясь, как мог бы ответить про пятью пять. «Вот ты хитрый, — усмехнулась бабушка. — Чтоб ни с кем наследство не делить». Семилетний Антон не понял, в чём шутка, покосился на улыбающихся родителей и пожал плечами.
Раз уж никто не собирался жить в дедовой квартире, её решили сдавать. «Продать всегда успеем», — сказал отец. Они разместили объявление — сперва в бесплатной газете (из тех, что раздают на остановках), потом в парочке платных, а затем, когда маму на работе напугали историями о том, «как бывает», обратились в агентство. Риелтор приехала на следующий день: лет сорока пяти — пятидесяти, невысокая, полная, с короткой стрижкой. Зинаида Михайловна. Её вид совсем не вязался ни с self-made девушками из рекламы агентства, ни с модно-иностранным названием профессии. Куда естественней она бы смотрелась где-нибудь на складе-производстве («Михайловна, а где накладные?») или в конторе из какого-то советского фильма («Зиночка, приготовь-ка нам чаю»). И всё же, следует отдать ей должное, все её «ой, какая светлая!» и «такие высоченные потолки!» достигали цели, давили на нужные кнопки в умах-сердцах потенциальных съёмщиков, таких же кап-советских граждан (товарищей?), как и она сама. Зинаида Михайловна звонила каждый вечер: «Не могли бы вы завтра…» Клиенты, по большей части молодые семьи (без вредных привычек, домашних животных и детей), приходили, смотрели квартиру, улыбались, кивали на комментарии риелторши, соглашались с ценой и…
Всякий раз находилось что-то мешавшее им сдать квартиру «хоть завтра», что-то уж точно не из перечня договорных «непреодолимых сил», что-то исключительно своё, субъективное, семейное… Полудницины решили сдавать квартиру, но почему-то не хотели её сдавать. Если возникла хоть малейшая зацепка, любое сомнение, их тут же возводили в степень: «Глаза у них странные — уж не наркоманы ли?», «Сорок лет и без детей?», «Всего на один месяц?» Зинаида Михайловна иногда даже бурчала: «Хорошие люди, согласны заплатить вперёд, а вам всё не так!» — обиженно прощалась, но потом звонила снова и приводила новых клиентов.
Сегодня Антон должен был встретиться с потенциальными жильцами четырежды — в девять, в одиннадцать, в час и в три, — но состоялся лишь первый визит. Две студентки осмотрели квартиру, сказали, что всё отлично, но, к сожалению, дороговато для них.
«Остальные сегодня не смогут, — сказала Зинаида Михайловна. — Попросили перенести, — она зачем-то нахмурила брови. — Ближе к выходным, — и напоследок, совсем уж строго: — Позвоню».
Антон свернул к фонтану, сделал пару шагов и остановился. Будто засомневался — идти дальше или нет, — но тут же кивнул сам себе и прошёл к одной из лавочек.
Солнце отражалось в брусчатке — крошечное пятнышко в каждом шестиграннике. Сверкали лужи, лавочки (такую проверишь, прежде чем сесть: не окрашена ли?), камни-скульптуры, даже урны.
Месяц, чуть больше, и горожане свыкнутся с теплом, станут носить тёмные очки, прятаться в тень, бухтеть «ну и жара!», вытирая пот платочками, но пока… Антон и не подумал забраться в тенёк — сел на залитую светом лавку — правда, «по-зимнему»: задницей на спинку, ногами на сиденье — и, сощурившись, глянул на солнце. Красные круги пробежали перед глазами. Как в детстве, на море — закрой веки, прикрой их ладошкой, или даже набрось на лицо полотенце, а яркие лучи всё равно пролезут к тебе. Бесконечным летом, когда мама или папа говорили: «Через два дня уже и домой» — и было легко понять, о чём они, но это не имело значения — времени просто не существовало.
Пятилетним Антон почти весь год прожил у бабуши и дедуши, и дед нередко, едва придя с работы, кричал прямо с порога: «Ан-то-ша! Ну-ка давай бегом одевайся!» Чаще всего они ходили к фонтану — этому, ближайшему, почти домашнему. Дед вёл Антона за руку и что-нибудь рассказывал. Медленно, словно поддерживая темп ходьбы. «Прогулки перед сном очень полезны», или «Когда твой папа был маленьким…», или «Вот когда ты вырастешь…» Если ещё не совсем стемнело, а домой возвращаться не хотелось, они спускались к парку и самолётам. А иногда, обычно по праздникам или в выходной, выбирались к главному фонтану — на Октябрьской, тому самому, что «пойдём на фонтан» и «жду у фонтана». Здесь проходили концерты, стреляли салюты, сюда приезжал луна-парк.
Вряд ли воспоминания Антона про то время были своими — скорее «новодел», дореволюционные монетки, отчеканенные в гараже возле рынка пару дней назад: из рассказов-историй, разговоров-фотографий — родственников и не только. В одном котле варились телепрограммы и семейные альбомы, открытки и старые газеты, дополняя друг дружку, рисуя одно большое полотно. «В пять лет я…»
За эти годы площадь Маяковского изменилась, стала совсем другой. В книге «Наша Родина», из отцовского детства, она была выстлана крупной прямоугольной плиткой, форсунки в фонтане расставлены звёздочкой, пятиконечной, как её любили рисовать школьники — пять отрезков и готово; ближе к центру — высоченные струи, по краям — чуть ниже; за фонтаном — флаги: красные и красные с голубой полосой.
Потом фонтан перестал работать, его закрыли на ремонт и забыли — на год, второй, третий; меж плитами стала пробиваться трава — где невысокая, а где просто заросли; появилось несколько киосков-батискафов, на месте флагов — летнее кафе.
Такой площадь была на Янкин выпускной. Яна и её подруга с забавной фамилией — то ли Артёмчик, то ли Андрейчик — прихватили пару бутылок шампанского и сбежали сюда, к Антону, едва закончилась официальная часть с завучами и родителями. Здесь они пробыли почти до утра — смеялись, бегали по периметру «пентаграммы», отходили к киоскам за новой выпивкой — благо возраст покупателей тогда мало кого волновал; кричали проходящим мимо: «Семьдесят пятая — лучшая!»
В нулевые, году в 2003-м, площадью занялись всерьёз: новая брусчатка, новые клумбы, новые лавочки. И новый фонтан — с шаром в центре. Струи теперь не били вверх как гейзеры, их сменили пять симпатичных водных куполов-цветочков. Душевно-спокойный вместо торжественного и торжественно-заброшенного. Ещё на площади расставили камни — большие, гладкие, с языческим орнаментом.
Сезон фонтанов начинался лишь на майские. Антон был зрителем, пришедшим слишком загодя — пустой зал, пустая сцена. Как в кино минут за тридцать до начала сеанса. Молчащие ряды; спинки — деревянные или мягкие бархатные — не так уж и важно. Приглушённый свет. Всё вроде бы на месте: и расшторенный экран, и глаз кинопроектора за спиной, и зелёный «Выход» над дверью. Но что-то не так, кажется, что зрителей не будет — ни без двадцати, ни без пяти, даже в ровно; и не будет фильма — механик просто забудет его включить.
Эта площадь, этот фонтан были особым местом. Его личной территорией — комфортной, своей. Такой же, как и порт Ленина, пляж возле Старо-Николаевского моста, стадион мединститута, спуск за «Радугой».
Видимо, у каждого есть свой город, собственного размера, — включающий ровно столько мест и событий (одно — мало, а три уже много), сколько человек способен принять. Даже если бы Антон переехал жить в другой город, намного больше — шумный, быстрый, — он наверняка и там нашёл бы такие территории (и не обязательно пляж-стадион-спуск), которые и сложились бы в его, Антонов, мегаполис.
Что же особенного было в площади Маяковского? Удобное расположение, приятная обстановка (как в рекламе кафе или ресторана)?
Впрочем, сколько уж раз всё здесь менялось. А ведь любимое заведение чаще всего переставало быть любимым именно тогда, когда приходил новый хозяин, или затевался ремонт, пусть даже недолгий — на пару месяцев, — и кнайпа становилась другой: причёсанной, современной, но безнадёжно чужой. Если так, то площадь преображалась до неприличия часто. Вывески на домах: «Наша цель — коммунизм» из тех времён, когда Антон ещё не родился, «Ленин с нами» с детских фотографий, «Слава Жовтню» и «Человек, ты в ответе за всё» из конца восьмидесятых, и нынешняя: «Свадебный салон Линда» — золотистые буквы на чёрном фоне — прям-таки траурно-похоронная… Может, было что-то неизменное, вечное для площади Маяковского, что-то, что и сейчас, и тогда, и совсем давно? Как вопрос из теста на IQ: выявите закономерность, найдите зависимость. Но Антон приходил сюда не к тысячелетнему столбу или святому источнику. И не потому, что здесь какая-то неземная тишина или отсюда великолепный вид.
Что же тогда? Расположение? Апострофы-минуты, кавычки-секунды. Недалеко и привычно? Только вот стал бы он ходить сюда, если бы здесь — прямо на этом месте — построили торговый центр: с фонтанчиком в холле, хорошими и не очень кафушками, лифтами, эскалаторами и сотней магазинчиков-бутиков? Нет, подумал Антон, точно нет.
Подул ветер. The wind from nowhere. Холодные руки заползли под куртку, прошлись по спине, нырнули под рубашку.
Была ли работа Антона комфортным местом? Он даже хмыкнул, подумав об этом. Да уж, конечно. Работу можно было назвать непыльной, спокойной — временами даже слишком: иногда сидишь весь день перед монитором, просматривая какой-нибудь webpark, пересылая анекдоты по аське или раскладывая «косынку». Не сложно и не напряжно. Нормально, но не отлично. От работы веяло бессмысленностью, а ведь комфортное, личное не может быть бесполезным и ненужным, как и человек для самого себя не может быть тупым и пустым.
Всё вдруг показалось Антону мультяшным, ненастоящим. Дедушкино: «Хм, ну что это за работа!?» Хотя говорил он так не про Антона, а про соседского внука, раздававшего у перехода всякую рекламу. Снова-где-то-скоро. С-вами-с-нами. Бумажки, как выразился дед.
Бумаги хватало и в Антоновом офисе. Ежедневные отчёты-таблички, согласования, акты, и шредер — коридорный идол, всё в итоге съедавший. «Ты сильно занят?», «Надо очень срочно!», «Бросай остальное, это на сегодня самое важное!» Кафка, 1%-й раствор. Институтский экзамен по БЖД.
Да и сотрудники, со-трудники, хотя какой уж тут труд — со-комнатники, со-офисники… Тот же Бомка, например. Высокий бородач, чуть прихрамывающий при ходьбе. Отставной военный, из штабных — деловодство, делопроизводство. «Бомка — это не фамилия, — шутил охранник, — это — должность». А иногда — «диагноз», «судьба» или даже «приговор». Антон тут же вспомнил красную рыбу — сочную, свежую, — которую Бомка не задумываясь завернул в оригинал паспорта сделки… Или Хохликова — вечная безнадёжная Бомкина страсть: «Руки убери!», «Отстань!» Сорокалетняя брюнетка с детским смехом и грудью третьего размера. Или Ячичная.
Скажи мне, где ты работаешь. Скажи мне, с кем ты работаешь.
Время таяло в солнечных лучах, как кусочек масла на сковородке. Так часто бывало: мир будто уплывал куда-то — медленно-медленно, а вместе с ним и тело: руки, ноги, голова — оставались лишь мысли; или даже душа: подсматривающая, знающая. Воспоминания-напоминания, не зря же апрель — «пролетник».
Машины бесшумно заскользили по проспекту. Воробьи замерли. Часы над авиакассами остановились. «Увидишь, что воробей шагает, не прыгает, а именно делает шаг — загадывай желание». Воробьи с галстучками, воробьихи — без.
Почему что-то вдруг кажется нереальным?
Всякое «не» — вторично; чтобы поставить минус перед циферкой, прежде всего нужна эта самая циферка. Не бывает просто «a неравно» — обязательно должно быть «неравно чему-то». И значит нереальности нужна реальность — та, которую ты знаешь, видишь, понимаешь, та, с которой легко сравнить. Даже не реальность как «шото такое», а например, «в январе плюс двадцать не бывает». Одно дело: «Реально?» — «Нет»; и совсем другое: «Тут в одной только прихожей квадратов десять, а у нас — последний рулон».
«Чем можно измерить реальность? — подумал Антон. — Что послужило бы градусником для того же офиса, работы?» Он пожал плечами. «Деньги?»
Бабки, мани, кэш, лавэ, у. е. Разница, если верить Стиву Фишеру, между спокойствием и расслабухой. Клоун с зарплатой президента — уже не клоун. А вот менеджер-по с окладом разнорабочего…
И тут Антон Полудницин снова увидел девушку. Ту самую — узнанную-неузнанную. Она вышла из жёлтого «Икаруса»-гармошки на остановке через дорогу. Чёрная юбка чуть выше колена, белая блузка, пиджак. Вроде как вернулась, пусть и не совсем: туда со Сталеваров, назад на Маяковского. Антон вдруг подумал, что ошибся, на таком расстоянии и немудрено, но нет — это была она, точно она. Знакомая походка — быстрая, но всё же женская, женственная, лёгкая. А ещё это движение рукой, жест, которым она поправила волосы. Девушка обошла «Современник» и нырнула в арку.
Аня, вспомнил Антон, Аня Вирник.
Глава 3
Земля, де бЁгав ти маленьким, є твоїм домом.
«СкрябЁн», «Шукав свЁй дЁм»
Бомбилья обожгла губы. Быстрая боль — ой, ай — секунда, а то и меньше, когда чувствуешь, как что-то противное, паршивое пробегает по ниточке нерва, будто бы ток по проводу, и тут же — отстранись — стихает, тухнет, гаснет. Словно коснулся больного зуба — нестерпимое мгновение, и сразу — тише, тише, тише — острая становится тупой, а затем и вовсе исчезает.
— Вот ты ж ноль-один, — фыркнул Полевой. И надо было прикоснуться к раскалённой трубочке именной этой ранкой на губе. Лопнувшей губой.
Полевой осторожно, подушечками пальцев потрогал бомбилью. Горячая, действительно горячая. «Они б ещё из серебра эту хрень отлили!» Чаша-тыква смотрела то ли на Полевого, то ли куда-то в сторону. Висит-груша-нельзя-скушать-в-чашке-чай-нельзя-попить. Полевой подумал, что можно было бы вынуть трубочку, а самому хлебнуть мате, как чай из стакана, но тут же представил, что все эти листики, палочки, цветочки, корешки окажутся во рту — тьфу, блин, — и отодвинул калебасу на середину стола. К себе же придвинул пепельницу — ты поостынь, а я пока что покурю.
Когда-то у его тётки были серебряные ложечки. Маленькие, чайные, с хитросплетёнными буквами-инициалами на ручке, крошечной короной и датой изготовления — тысяча восемьсот какой-то год. Тётя говорила, что они — польские. «Только не из той Польши, — улыбалась она, — откуда мы с твоей мамкой тряпки таскали». Ложечки были красивыми, но совершенно непрактичными: окуни такую в чай, и она тут же станет огненной. Наверное, эти ложечки до сих пор хранятся где-нибудь в серванте, ждут повода, когда ими похвастают — не «были», а «есть», — только вот сама тётя теперь «была» — в последний раз Полевой видел её лет десять назад, когда ещё учился в институте.
Над барной стойкой (или как её правильно назвать в кафе?) висела плазменная панель. Крутили клипы. Без звука — негры с толстыми цепями на шеях, в бейсболках, надетых козырьками набок, агрессивно и безмолвно выкрикивали что-то, в то время как на фоне вертели задницами мулатки. Окно в страну Оз, расходящиеся тропки.
Официантка протирала кофе-машину. Естественное освещение — лампочки и подсветки отсыпались — что-то домашнее, даже ленивое. Субботнее утро без особых планов, когда можно проваляться в постели хоть целый день. Было легко представить, что официантка не на работе, а у себя на кухоньке — одна, с обыденными делами: никто не посматривает, никто не подсматривает.
Кроме Полевого в кафе было ещё двое посетителей: парень и девушка, парочка — они держались за руки и молча смотрели друг другу в глаза. In the beginning.
Всего зал вмещал пять столиков, небольших — шестьдесят на шестьдесят; одному вроде и неплохо, но втроём — а судя по стульям, именно на троих столики и рассчитывались (одна сторона у всех — к стенке или к окну) — будет тесновато. Вдобавок ко всему на столиках стояли перечницы с солонками, сахарницы, салфетки, зубочистки и ламинированные бумажки-рекламки на подставочках: «Весеннее предложение», «По будням скидка на всё меню», «Блинная неделя»…
Полевой много раз проходил мимо этого кафе, но внутрь заглянул впервые. По правде, он ожидал, что здесь будет просторней — с улицы почему-то казалось, что помещение больше раза в два, а то и в три. Тем более — у входа нередко висели афиши: вечером в пятницу выступает группа такая-то. Где они умещались? Прям квартирники какие-то.
Big L.
Ларка, Ланка, Ленка, Лерка.
Затушив сигарету, Полевой снова потрогал бомбилью. Пожалуй, нет — пусть постоит ещё. Он достал телефон, глянул на время. Двадцать минут одиннадцатого. Почти. Полевой залез в меню, выбрал «Программы», затем «Игры», но тут же нажал отмену. Почему-то решил, что играть в «Судоку» или раскладывать карточный пасьянс — какой-то идиотизм, детский сад. Причём идиотскими игры показались не вообще как явление, а именно здесь и сейчас. Полевой отложил телефон, покосился по сторонам и вспомнил про стойку с журналами, которую видел у входа. Встал, подошёл, взял самый верхний.
Содержание журнала как-то плохо вязалось с игривой обложкой и названием «Кофеёк». Можно было ожидать чего угодно — от кулинарных рецептов и шмоток до жёлтых сплетен и новых автомобилей, но только не политические эссе вперемешку с бизнес-аналитикой. Полистав журнал туда-сюда — схемы, графики, таблицы, — Полевой остановился на статье Голдстейна «Где кончается родина?»
Выделенный жирным абзац: «В словарях вы найдёте одно и то же определение. Родина — это государство, где человек родился и гражданство которого получил. Иногда добавляют: территория, на которой исторически проживает его род».
А дальше уже обычным шрифтом: «В теории всё просто, однако, как водится, на практике возникают вопросы. И их немало. Например, такой: если семья ребёнка уезжает из страны своих отцов и дедов, едва ребёнок родился, то какую территорию считать родиной ребёнка? Ту, где он родился, которую не запомнил и, возможно, никогда больше не увидит? Если верить словарям, то да, именно так: родина — это биологический отец, пусть даже сбежавший сразу после зачатия».
А потом: «В статье “Капитализм и иммиграция рабочих” Ленин писал: “Нет сомнения, что только крайняя нищета заставляет людей покидать родину, что капиталисты эксплуатируют самым бессовестным образом рабочих-переселенцев”. В целом, большевики, рассматривая “национальный вопрос”, были вынуждены плыть меж Сциллой и Харибдой, признавая, с одной стороны, “право нации на самоопределение”, под которым “разумеется государственное отделение их от чуженациональных коллективов”, а с другой стороны, критикуя “буржуазный национализм”, потому как “национальная культура”, со слов того же Ленина, “вообще есть культура помещиков, попов, буржуазии”, а цель марксизма — ”интернационализм, слияние всех наций в высшем единстве”».
И ещё, на следующей странице: «Здесь, пожалуй, следует остановится на так называемом комплексе Антея — мнении, что постоянное проживание в одной местности способствует формированию гармоничной личности и, как следствие, ответственного добропорядочного гражданина».
Разница не столь уж велика. Один сказал бы: «Он отложил книгу и посмотрел в окно», — а другой: «Едва солнечный зайчик пробежал по странице, он отложил книгу и посмотрел в окно» .
Мимо кафе время от времени проходили люди. Их одёжка в такие дни — первые по-настоящему тёплые, весенние — выглядела как витрина бутика: здесь и нераспроданное из зимнего, и актуальное весеннее, и новое летнее. Прошлое, настоящее, будущее. Кто в куртке с меховым воротником, кто в плащике, кто в лёгком свитере. Не хватало разве что совсем уж отчаянных — в майках и шортах, хотя встреть кого-нибудь одетого так в троллейбусе или трамвае, Полевой не особо и удивился бы. Можно сказать, он и сам был из таких, «опережавших время» — нет, Полевой не одевался как на пляж, едва потеплеет, но всё же, случалось, чуть солнце начинало припекать, превращая снег в лужицы, он закидывал куртку в шкаф, менял ботинки на туфли, и выбегал на улицу — и пусть рубаха надувается как парус, а в туфлях легко поскользнуться на мокром снегу — это было «настоящее», «правильное» тепло, которое и не почувствуешь иначе как в апреле.
В детстве у Полевого не было весны. Его отправляли к бабушке в конце мая — начале июня, когда заканчивались занятия в школе, и он прыгал из зимы в лето: из крайнесеверных нуля — минус двух в жаркий украинский червень.
Позднее бабушкин город перестал быть «каникулярным» — Полевой с родителями перебрались сюда насовсем. Сменили адрес, переехали. Здесь он окончил школу, затем институт. Сразу же после защиты Полевой устроился работать в одну фирмочку, прозванную в шутку «Стригу и рою ямы» — сфера деятельности в её рекламе была как винегрет: подсолнечное масло оптом и в розницу, помощь в сертификации, лак и краска, переводы с заверением нотариуса, грузоперевозки. «Мы можем всё!» — с гордостью заявил генеральный на собеседовании. Что ж, в чём-то он оказался прав — Полевой, устроившийся «продажником», занимался всем чем только мог — настраивал сеть, развозил какие-то письма, рисовал каталоги, — не считая основные обязанности. Как говорил один знакомый: «В маленькой компании никогда не знаешь, что у тебя за должность».
Полевой проработал в фирме с полгода и уволился, пару месяцев шатался по центрам занятости и ярмаркам вакансий, пока случайно не встретил институтского товарища, который успел обосноваться в столице. «Не хочешь ко мне менеджером?» — спросил товарищ. «А почему бы и нет?» — ответил Полевой. И уехал в столицу, вроде как «если получится, то с концами».
Он любил рассказывать про свои переезды, мол, жил там, потом там, теперь вот в столице, вспоминая по ходу и свою школьную неусидчивость, шутка ли — сменил пять школ, семь классов, все буквы — от «а» до «д», да и одноклассников наберётся человек двести. В этих историях Полевой словно был героем фильма 80-х — странником, приезжающим в маленький городок на мотоцикле — загадочный, незнакомый, новенький, — герой с кем-то ссорился, в кого-то влюблялся, а перед финальными титрами снова садился на мотоцикл и уезжал вслед уходящему за горизонт огромному красному солнцу.
«Шило в одном месте», — сказала Ксюша-Чайка. «Ищет душа, но не может найти», — сказал кришнаит Валера.
Через дорогу от кафе висел большой — в три этажа — плакат ко Дню космонавтики. Гагарин и Хрущёв приветствовали народ с трибуны мавзолея, а за их спинами разноцветные ракеты неслись к Млечному пути и ярким, как из школьного учебника, планетам. Красная надпись вверху: «Через тернии к звёздам».
Под плакатом был вход в клуб «Канзас». Ночью буквы вывески мерцали, а светящиеся колёса телег начинали вращаться. На пятом курсе института это заведение стало для Полевого и его друзей навязчивой идеей — они шли туда, едва появлялись деньги. «Канзас» казался им самым лучшим местом в городе — дорогим («оно того стоит»), престижным («я обычно в “Канзасе” торчу») и модным («ну а куда ещё DJ Emerald приедет?»). И своим — но только для тех себя, что могут (смогут) торчать там каждый вечер, — будто бы окошко в завтра: удачливое и денежное. «Сдам госы на пять — веду всех в “Канзас”», «Спорим на пиво в “Канзасе”?»
Клуб был совсем рядом. «Но всё же, — подумал Полевой, — если я зайду туда, то увижу что-то другое, не то, что раньше». Скучное. Бывшее. Уже проваливающееся в прошлое, сохнущее, как забытое на столе яблоко. Такое же бывшее, как и сам этот город.
Город — ВПП. Город — пересадочная станция.
Полевой подумал, что должен быть какой-то особый эпитет, какое-то одно слово. То самое — верное, правильное, единственное. Как выпавшее «три» в игре-ходилке, когда твоя фишка стоит на «девяносто семи». Родной? Любимый? Наш (твой, мой)? Бывший? Вроде бы так. Да, да, да, и всё же — нет, как-то иначе.
Полевой стал здешним, когда ему было двенадцать, а значит родной (родился, родина) — не этот город, а тот — далёкий, заполярный — с его совсем уж сказочно-забытыми минус сорока, северным сиянием — зелёным неоном в небе, полярной ночью, белым медведем на гербе и флаге, погранцами в самолёте. Любимый? Скорей всего, но как долго город остаётся любимым? Он был любимым, как всё ещё любима девушка, с которой только что расстался. Немного времени, и всё забудется. Не станет ли через несколько лет любимой столица? Уже не мой и не наш. Возможно, твой, хотя…
Всё же говорить «бывший», пожалуй, рановато. Ведь если в столице что-то не заладится и ему придётся вернуться, то это не будет переездом, скорее уж — «на пару лет ездил работать в столицу». Тем более, приезжал сюда Полевой раз в два месяца, а то и чаще.
Значит, подумал он, просто город.
Три места жительства — как три времени года. Северный город — это зима. Ничего другого Полевой там и не видел. Снег, метель, холодина. Этот бабушкин-просто-город — лето. Всё детство Полевого он был исключительно «летним», да и потом — именно летом в этом городе открывалось что-то делающее его непохожим на другие города. Какое-то почти неуловимое ощущение, что он — это он, что горячий песок на пляже, зелёные парки, сочная черешня куда важнее, чем трубы заводов и ГЭС.
Столица — это осень. Хмурая, серьёзная, задумчивая. Первое своё жильё, пусть и съёмное, первая работа, которая должна прокормить «от и до», первые планы наперёд.
Три из четырёх, а значит, где-нибудь на карте есть и ещё один город. Весенний. Со всем тем, что сейчас за окном. Но только не мостик в лето, а площадь. Площадь Весенняя.
Полевой потрогал бомбилью, пододвинул калебасу и хлебнул мате.
Вариант III
— Итак, дамы и господа, — сказал Саныч и улыбнулся, как дядька из телика. Он резво скинул пальто, шарф и шляпу. Бросил всё на стол.
— К концу года, — шепнула Воронина соседу, — будет раздеваться целиком.
— Тема нашего сегодняшнего урока — треугольники, — учитель будто бы собирался рассказать про что-то невероятное, словно последние дни только и ждал, как войдёт в класс и расскажет всем, всем, всем — да, Рощин, тебе тоже — про эту восхитительную геометрическую фигуру.
— Треугольник состоит из трёх точек, — продолжил Саныч, — не лежащих на одной прямой, и трёх отрезков, эти точки попарно соединяющих.
Учитель замолчал и посмотрел на класс. Как-то причудливо, хитро — на всех одновременно.
— Записывайте, — сказал Саныч непривычно сердито.
Семиклассники удивлённо уставились на него.
— Писáть-то вы, надеюсь умеете?
Сколько раз Полевой ни пытался приготовить мате дома, всегда получалось как-то не так — или слишком водянистый, будто разбавленный, или с какой-то неприятной горечью. Он нашёл немало рецептов, брал их в чайных магазинах, скачивал из Сети — вроде бы неукоснительно следовал инструкциям, — и ведь ничего сложного: залить горячей водой, перемешать, добавить ещё, вода должна быть не кипятком, а градусов восьмидесяти, и далее, далее, далее, — но результат оставался прежним. Полевой пробовал разные сорта мате — подороже-подешевле, чистый или с добавками; вычитав, что дело может быть в калебасе, купил новую; даже в обычной чашке готовил, а потом плюнул на всё это дело и поставил калебасы в сервант, разложив рядышком мешочки и коробочки с чаем. Парагвайский уголок. Какая-никакая, а экзотика.
Хлебнув ещё мате, Полевой почему-то вспомнил про конверт в кармане. Заказ — кафе — счёт? Бабло — мате — бабло? Деньги Полевой вытащил сразу же, едва вышел на улицу, всё-таки «конверт с деньгами» вызывал какие-то негативные мысли: взятка (хотя кому бы пришло в голову его подкупать?), «серая» зарплата, что-то «мимо кассы». Конверт же не выбросил, а переложил в другой карман. Сперва не хотел мусорить, в обменке попросту забыл, да и на остановке, да и перед кафе… «Кстати», — кивнул Полевой сам себе и уже потянул было руку к карману — порвать конверт на мелкие кусочки и высыпать бумажки в пепельницу, — но тут ожил телефон. Замигал дисплей, Ната Смирина замурлыкала «Pure sunlight, fresh stardust, my heart is my compass…»
— Ал-лё, — сказал Полевой. — Да, слушаю… Да.
К столику подошла официантка, взяла пепельницу с одиноким окурком, на её место поставила новую. Медленно и как-то безразлично, вернее даже — невовлечённо, будто была здесь лишь зримо, как мираж, как привидение — протяни к девушке руку, попробуй дотронуться, и ладонь пройдёт сквозь неё, ничего не почувствовав. Ты не в её мире, она — не в твоём.
— Нет, один, — Полевой кивнул официантке и заметил, что у неё на бейджике написано «Никаких имён». — Жду… Хорошо… Ну конечно.
На этом разговор и окончился. Или, раз уж обошлось без «До свидания» и «Прощай», прервался. Вроде как — продолжение следует.
Вполне ожидаемый телефонный звонок, обычная «рутина» официанток — поменять пепельницу, спросить «Что-нибудь ещё?» — спасибо, — но что-то изменилось, и в кафе, и в самом Полевом, и теперь мысль о том, чтобы порвать конверт, показалась какой-то неприличной, грубой, всё равно что плюнуть на пол, всё равно что сказать девушке: «Отстань, дура».
Словно что-то произошло. Событие, со-бытие. Не так давно Полевой обсуждал нечто похожее с Ларкой-Синицей. Она сказала: «Ничего не происходит», — а он спросил: «Совсем?» — «Ну, да, — ответила Ларка, — с утра до вечера одно и то же». И принялась перечислять свои привычные дела: убралась в квартире, приготовила кушать, закончила перевод, встретилась с заказчиком… «И что, — спросил Полевой, — это не события?» — «Да уж! — засмеялась Ларка-Синица. — Никогда со мной такого не происходило! Это перевернуло жизнь с ног на голову!»
Полевой похлопал ладонью по карману с конвертом и спросил сам себя, улыбнувшись, вслух, шёпотом:
— Пусть остаётся на память?
Память. Помять. Помять память. Когда-то в гороскопе он вычитал: «Раки таскают за собой прошлое, как мешок». Что ж, так и есть. Полевой трепетно, временами даже чересчур, относился к прошедшему. Или точнее — бывшему, но не прошедшему. «Что-то проходит, а что-то никак». В квартире в ящиках стола у Полевого собралось немало «памяток», что угодно — два билета на «ВоплЁ ВЁдоплясова» с оторванными корешками, спички из «Irish Pub», визитки с выставок, палочки из «Ха Лонг» (Галя-Галка попросила тогда обычные приборы), давно просроченный студенческий… Да и сейчас, при себе: зажигалка, от которой он только что прикуривал, — не самая дешёвая, не самая дорогая — выкинуть, купить новую — но Полевой заправлял её снова и снова. А ещё брелок — доминошная кость, три-шесть. А ещё — жетончик из харьковского метро. А ещё — крошечная заклёпка от джинсов «Nimmie Amee». Всё то, что забыл забыть. Не говоря уж про эсэмэски, сбережённые, сохранённые: с полтысячи принятых, столько же отправленных.
«Отпусти ты вчерашний день, — сказала Викуля-Снегирь. — Пусть идёт». К слову, на Скрипку сотоварищи тогда, в «Гоголя», он ходил с ней.
Дверь в кафе открылась. Вошедший был высоким — не ниже метра восьмидесяти пяти. Не качок, но спортивного вида. Кроссовки, джинсы и курточка — синяя, с полосками на рукавах, — застёгнутая под самое горло.
Межник, почему-то сразу же подумал Полевой.
«Спортсмен» сделал шаг и замер, посмотрел сперва на парочку, потом на официантку, и только после — на Полевого. Словно выбирал, к кому именно подойти. Хотя какие тут варианты? — парочка вряд ли кого ждала, официантка подойдёт сама. Оставались столик Полевого, свободные столики, или же — на выход. Если, конечно, исключить варианты типа «Я хотел бы поговорить с администратором» и «Вашему вниманию предлагается новейшее средство от тараканов». Нет-нет, такие ведут себя гораздо уверенней, если не сказать — наглее, и уж точно не будут осматриваться — напрямую (напролом) к цели.
— Не путай прошлое и память.
— А ты при параде, — сказал «спортсмен», отодвигая стул и присаживаясь напротив Полевого. — Как на свидание пришёл.
— Обещали, будет не пыльно, — немного неуверенно ответил Полевой. На нём была белоснежная, только с утра распечатанная рубашка. Длинные рукава, чёрные готические буковки на спине: «Woodman». Не абы какая ценность, но всё же — пачкать и портить рубашку в первый же день не хотелось.
— Обещали-обещали, — усмехнулся «спортсмен» и протянул руку. — Межник.
— Полевой.
Несколько часов назад, услышав фамилию Межник, Полевой представил себе его именно таким — высоким, подтянутым — экстремалом из передач про горы-моря-океаны. Считай — не ошибся. Не хватало разве что сноуборда под мышкой. А вот Колодезного, наоборот, вообразил низким, толстым и неуклюжим — похожим на Весельчака У из мультика.
— А что наш третий? — спросил Межник.
— Ждём, — пожал плечами Полевой.
Колодезный явился без пятнадцати одиннадцать. Сощурившись, осмотрел зал и через секунду зашагал к «правильному» столу.
— Вы — Полевой и Межник? — спросил он.
Рост — метр семьдесят, небольшое брюхо, в движениях — скорее заторможенность, чем неловкость.
— А вы? — растянув улыбку, поинтересовался Межник.
Глава 4
Идея была величественная, но создавала какое-то ощущение неудобства.
Стефан Ликок, «Здравый смысл и вселенная»
Все говорили: «её тело» — будто бы нашли не её, а лишь что-то некогда ей принадлежавшее. Всё равно что: её туфли, её платье, её куртку, сумочку, документы, ключи. «Ты что-то потеряла?» — «Да, своё туловище».
Сперва Саныч подумал, что девушка спит — «нажралась и отрубилась». Место было соответствующим. Детская площадка в парке: лесенки, качели, карусели — поржавевшие, покосившиеся — с детьми здесь гуляли нечасто, тем более, что совсем неподалёку, за прудом, была новенькая площадка с радующими глаз синими, красными, жёлтыми, зелёными башенками, горками, туннелями. Девушка лежала на лавочке, рядом валялись бутылки, какие-то пакеты, окурки — не факт, что её. Здесь постоянно кто-то пил, дрался, выяснял отношения, и снова пил, пил, пил. Такие заброшенные площадки есть везде — к ним быстро привыкаешь, спокойно, не обращая внимания (как на вокзальных бомжей-попрошаек), проходишь мимо, или же — обходишь стороной.
Саныч сразу тоже прошёл мимо, лишь покосившись на девушку, но почему-то вернулся.
Она была совсем юной, двадцать — двадцать один, не старше. Голубые джинсы, водолазка и чёрный пиджак с едва заметными вертикальными полосками. Руки замерли в неестественном положении, как у тряпичной куклы. У девушки были длинные ярко-рыжие волосы. Пустой взгляд таращился куда-то вверх, в небо.
Дилинь-дилинь, дилинь-дилинь, дилинь-дилинь — настойчиво напомнил кто-то о себе.
Горизонт бросил открытку на кровать и посмотрел в сторону прихожей. Казалось, там спрятались все-все тени, что когда-нибудь гостили в квартире. Резервация. Краешек зеркала поблёскивал, словно глаза хищника. В бытность «Наутилуса Помпилиуса» Бутусов пел: «Она ненавидит свет, но без света её нет». Коридорная темнота, в которую вглядывался Горизонт, была иной породы. Ей было не важно, светит ли солнце за окном, задёрнуты ли шторы, горит ли люстра в комнате — как вечной мерзлоте не важны похолодания и оттепели.
Горизонт зачем-то повернулся и глянул на картину над телевизором — привычно-пошлую: пляж и голая тётка — и лишь затем встал и пошёл открывать дверь.
Не включая свет в прихожей, он нащупал замок и щёлкнул ключом.
На лестничной клетке стоял двойник Билла Мюррея, или даже — его альтер эго, будто бы актёр ушёл из кино после «Заводилы», поселился где-нибудь в лесу или у моря, и года через три стал именно таким: лицо, загоревшее уж точно не в солярии, погрустневшая улыбка и руки, как у того моряка в романе Кристин Валлы: «Кожа на руках у него была сухая и жёсткая, порой на ней можно было видеть трещины, которые начинались от костяшек и терялись где-то на ладони».
— Я от Владлены, — сказал мужчина, — за деньгами, — и замолчал. Видимо, хотел ненадолго сохранить интригу (какая Владлена? какие деньги?) или думал произвести впечатление серьёзного — важного, делового — человека. Мужчина даже нахмурил брови, но такой взгляд показался искусственным, чужим.
— Шестьдесят гривен, — пару секунд спустя продолжил он, — в холодильнике должны были оставить.
Горизонт кивнул в ответ и закрыл дверь. Медленно, осторожно. Так закрывают дверь в спальню, где только что (после получаса «Мама, принеси воды» и «Я хочу пи́сать») уснул ребёнок. Не дай бог разбудить.
Из ночи в день и обратно. Горизонт прошёл на кухню, открыл холодильник — пятнадцативаттная лампа была похожа на спрятанный про запас солнечный свет, — едва заметно улыбнувшись, провёл рукой по банкам со сгущёнкой, взял деньги из ящичка и вернулся в прихожую. Щёлкнул замком, вручил гостю три двадцатки.
— Спасибо, удачи, — сказал мужчина.
Снова наступила тишина. Будто кто-то нажал на кнопку «mute».
Медленно, кивая на ходу в такт неслышной песне, Горизонт направился в комнату.
Вариант I
Александр Александрович пробежал взглядом по первому разделу, бормоча сам себе:
— Понятно, понятно… это тоже… ага, — и чуть громче: — Ага.
Учитель закрыл учебник, заложив палец между страничками, и посмотрел на класс. Три ряда парт, осеннее солнце сквозь шторки. В глазах школьников — немного заинтересованности, любопытства, какой-то растерянности, порой — тревоги, а иногда и безразличия, пока ещё — детского безразличия. Словно игра: семиклассники замерли, ожидая команды ведущего.
— Вот что, — сказал он. — Что такое геометрия, прочтёте дома. Откройте второй раздел.
— Так, может, сразу экзамен? — громко спросил кто-то с задней парты. Класс рассмеялся. И ожил.
— Мы и второй дома прочтём.
— Давайте лучше пятый!
— Вот это — по-мужски!
— Александр Александрович, — Воронина подпёрла подбородок ладошкой. — У нас геометрия до одиннадцатого класса. Не нужно весь учебник за один день, а?
Длинные реснички, подведённые глаза.
Саныч словно ничего не услышал, поправил шарф и продолжил:
— Точка и прямая. Начнём, пожалуй, с точки.
В открытое окно сразу же ворвался утренний город: мчащие по проспекту машины и приглушённые — эхо — скрежеты, скрипы, хлопки, голоса. А ещё запахи: влажный (от луж), табачный дым (курил кто-то из соседей) и едва уловимый городской, как запах кожи, который и не замечаешь — с окраины, от заводов — химических, металлургических.
Прямо под окном была крыша магазина. Прямоугольники рубероида. Так выглядят поля, если смотреть из самолётного иллюминатора, или — раз уж все они серые — чёрно-белая аэрофотосъёмка. Кое-где валялись окурки, целые островки, а иногда и мусор покрупнее — сигаретные пачки, пластиковые бутылки, какие-то пакеты. Жильцы бросали из окон то же, что и всегда, только вот дворники сюда не забирались.
И вдруг Горизонт словно вспомнил о чём-то. Отошёл от окна, быстрым шагом — герой рекламы, хлебнувший энергетика — двинул к кровати, стал что-то выискивать. Он отложил в сторону фотографию в рамке, будильник, несколько писем, ручку, потрёпанный блокнот. Затем взял сумку и побросал всё это в неё.
Уличный шум будто бы растормошил Горизонта, вдохнул в него жизнь. Крути педали, двадцать четыре дробь семь, в гробу отоспишься.
Горизонт заскочил на кухню, вытащил из холодильника банку сгущёнки, положил в сумку, и тут же, усмехнувшись, вытащил ещё одну… Включил свет в прихожей. Обулся, надел пальто и вышел из квартиры.
Оставшаяся пустой комната всё ещё помнила о постояльце. Он скоро будет, вот его вещи. Рубашки, носки-трусы на кресле, барсетка на журнальном столике, куча всего на кровати. На месте картины, той, что висела над телевизором, осталось светлое пятно — не выгоревшее, не загоревшее. Как белая полоска от купальника.
Закрыв дверь и положив ключ в карман, Горизонт скорей всего хотел резво спуститься по лестнице, но сделал лишь пару шагов и замер.
Этажом ниже, на площадке, кто-то с кем-то оживлённо спорил. А впрочем, спор уже достиг той стадии, когда аргументы закончились и его правильней было бы назвать руганью.
— Прислоняйся! — рявкнул мужской голос. Серёдка — слон — прозвучала как-то особенно грубо, выпала, выскочила из слова. Какое-то «при», какие-то «яйся» и слон-главнокомандующий.
— Слонопотам — налей сто грамм! — завизжала в ответ женщина.
Осторожно, чтобы не выдать себя, Горизонт спустился на пару ступенек и, придерживая рукой полы пальто, присел на корточки.
Лица женщины было не видно — она стояла в дверях, в прихожей (рак-отшельник): наступила на порог мохнатой тапочкой, тыкала пальцем в стоящего перед ней мужчину. Который, к слову, оказался хоть и не старым, но знакомым — тем самым, которому Горизонт только что отдал деньги.
— Заслон прислоню! — продолжил ссору мужчина. — Слоном прослоню!
— Слонов не считай — иди помечтай! — мгновенно нашлась женщина.
Мужчина взбесился.
— Слономатка, слонить твою мать! — закричал он. И тут же стукнул кулаком по наличнику.
Удар получился сильным, как говорят — смачным. А ещё — отрезвляющим. Оба замолчали. Мужчина посмотрел в пол — то ли вмиг успокоившись, то ли испугавшись того, что чуть было не произошло. Опять двойка? Проштрафился? Стратил? Он развернулся и побрёл вниз. Медленные шаги — словно пытающиеся что-то сказать — извиниться, доказать, объяснить. Женщина закрыла дверь. Не хлопнула, что, наверное, больше подошло бы к ситуации, а прикрыла, мягко-мягко.
Горизонт немного выждал и спустился на второй этаж. Подошёл к двери, глубоко вдохнул, выдохнул и нажал на кнопку звонка.
— Недослон — слонозвон, — пробурчала хозяйка квартиры открывая дверь. Но, едва увидев Горизонта, стихла. Конечно же, она узнала его. Тут уж ни на какие котлеты не спишешь, тут уж не почудилось. Женщина перекрестилась и попятилась назад — беспомощная, напуганная. Она даже не думала, что делает, что нужно сделать — закричать, запереться в ванной, схватить что-нибудь — туфлю, лопатку — или бегом на кухню за ножом; в голове путались совсем другие мысли: как? почему? зачем? за что?
Сложив ладонь в кулак, Горизонт размахнулся и треснул по наличнику. Аккурат туда же, куда и приходивший от Владлены мужчина.
— Вот тема сочинения, — сказал учитель и ткнул указкой в плакат.
Я, ПОХОРОНИВШИЙ ОТЦА, Я, ТОЛЬКО ЧТО РЕБЁНКОМ ИГРАВШИЙ В СИММЕТРИЧНЫХ САДАХ ХАЙ ФЫНА, Я САМ ДОЛЖЕН СЕЙЧАС УМЕРЕТЬ?
Хорхе Луис Борхес, «Сад, где ветвятся дорожки».
Весь кабинет зарубежной литературы был увешан такими плакатами-цитатами. Чёрным по белому. Попав сюда в первый раз, ученики обычно осматривали всё, читали, что где написано, толкали друг друга: глянь! посмотри! зацени! А потом, уроке на втором-третьем, кабинет становился обычным кабинетом. Не такой сырой, как на гэ-о, — и на том спасибо. Спроси у кого, а была ли в кабинете цитата из Пруста — никто и не вспомнит.
— Не торопитесь, на всё про всё у нас два урока.
Из школьных сочинений:
…Всё дело в симметрии сада. «Я» повторяется трижды. Первое «Я», похоронившее отца, второе — увидевшее симметрию, — и третье — готовящееся к смерти. История, повторяющаяся вновь…
…Это часть чего-то — рассказа, романа, — и мне кажется, являясь частью чего-то, эти строчки не столь уж важны, как мы себе вообразили…
…Хай Фын может быть и городом, и человеком — это не имеет никакого значения…
…Это три человека. Один — зрелый, спрашивает: «Почему?»; другой — играющий ребёнок, видит уныние и удивляется: «Что произошло?»; третий — пожилой: «Я сам должен сейчас умереть?» Три взгляда в одну точку и три вопроса, звучащие как один.
…Если просуммировать порядковые номера букв Хай Фын, получится 101. Трёхзначное число. Три «Я». Две единицы и ноль. Единица, означающая нечто, и ноль как пустота… Три этапа жизни «Я». Симметрия сада и симметрия жизни. Единица как начало и конец — смерть отца и ожидание собственной, ноль — как пустота середины…
…Это вопрос богу. И слышим мы его, как слышит бог. Он смотрит сверху, и ему открыта симметрия сада…
Он сел в троллейбус на Октябрьской площади.
— Оплачиваем проезд, — сказала кондуктор Горизонту и ещё двоим, вошедшим здесь же. Ей было лет двадцать. Круглый значок «кондуктор-контролёр» на лацкане пиджака, собранные в хвост длинные рыжие волосы.
Глава 5
Сто городов назад, где сотни других имён.
«Tequilajazzz», «Америки»
Такие кафе Полудницин называл «американскими». Из-за интерьера. Клетчатый пол, бордовые кожаные диванчики, столики с закруглёнными углами. Вроде купе или кабинки — диван, стол, диван; и тут же снова — диван, стол, диван, и снова, снова. Казалось, сейчас кто-нибудь щёлкнет рубильником, и эта змейка придёт в движение, помчит по кругу, как карусель в парке. С потолка свисали светильники. На каждом столике стояли красные и жёлтые «брызгалки» (яркие, словно спортивные машины), солонки-перечницы, пепельницы (снова яркие, снова красные и жёлтые), жестяные коробочки с салфетками. На стенах висели чёрно-белые фотографии каких-то лесов и озёр. Барная стойка напоминала ленту выдачи багажа в зале прибытия — вперёд, полукругом и обратно. Возле стойки — высокие барные стулья с круглыми сиденьями. Над входом — большущие часы. Как в кино. Не хватало разве что музыкального автомата и флага.
Антон полистал меню — негнущиеся ламинированные странички на пружине — и выбрал яблочный штрудель. На картинке он выглядел весьма аппетитно. Извини, Куп, вишнёвый пирог в другой раз.
— Вот этот штрудель, — сказал Антон официантке. — И кофе.
— Кофе — эспрессо или американо? — уточнила она.
— Американо.
Девушка кивнула и забрала меню.
Проводив официантку взглядом, Антон достал из сумки дедовы воспоминания — стопку тетрадок, обычных ученических, тонких, в клетку. Их обложки были какими-то бледными, тусклыми, и Антон сперва даже подумал, что тетради — старые, откуда-то из дедового времени, откуда-то из «до меня» — шестидесятых, семидесятых, — ждавшие своего часа в кладовке, на антресоли, или где-нибудь ещё. Он взял верхнюю и перевернул. «18 листов. Цена договорная». Значит, новая — в те времена вроде не с кем было договариваться. По крайней мере, в киосках «Союзпечати». Антон посмотрел на следующую. Таблица умножения — столбики от 2 × 1 до 9 × 10 — а ниже: артикул, ёлка-эмблема и «Бумажная фабрика “Герой труда”». Точнее — «ОАО “Бумажная фабрика ‘Герой труда’”». ОАО, обновлённая актуализированная осовремененная… То же было и на остальных тетрадках: акционерные общества и договорные цены. Как советские фильмы на DVD, как карта времён войны на экране монитора — прошлое в настоящем.
Все тетради были подписаны. «г. Мелекесс. Школьные годы», «Отец уехал из Запорожья. Живу на частной квартире на Вознесеновке, потом на 6-м посёлке», «Воспоминания 1947–1948 г.» и самая первая, с нехитрой пометкой в углу: «Тетрадь I».
Её Антон и открыл. Записи начинались с даты: 22/VIII—99, — затем шло название, вроде как общее для всех тетрадей: «Вехи моей жизни. Которые помню», а потом…
Пишу, пока ещё могу писать, пока ещё помню. Пишу, пока ещё не разучился писать, т. к. писать приходится редко, разве что доверенность на получение пенсии или заявление на материальную помощь. Пишу о себе и о своей жизни. Надеюсь, это будет интересно сыну, внукам1.
На слове «внукам» Полудницин запнулся. Или споткнулся об него. Почерк деда и так был невнятным — на некоторых словах приходилось останавливаться, вчитываться в них, пытаться разобрать наползающие друг на друга буквы, но «внуки» победили всех. Не формой и написанием, а, так сказать, содержанием. Антон был единственным внуком, и множественное число казалось чужим, списанным, заимствованным. Чем-то шаблонным, чем-то, что пишут и говорят, не задумываясь: «Я хотел бы поблагодарить избирателей за поддержку».
Или, улыбнулся Антон, у деда были внебрачные дети? Хотя, нет — он написал «сыну». Значит, у отца? Или дед посчитал, что антоновы родители решатся в свои пятьдесят на ещё одного ребёнка? Да и заглавие — вехи — тяжёлое, неповоротливое.
Между Полуднициным и текстом возникло какое-то напряжение. Такое случалось и прежде, правда, не с написанным, а с людьми. Без видимой причины.
Например, на той же работе, в первые дни — дело было в пятницу, которая, как выяснилось, «рабочая» лишь до обеда: впрочем, никто не расходился, все оставались в офисе до положенных шести, но вот звонки-счета-договора откладывались на понедельник.
Как в анекдоте: «Что за перекуры во время работы?» — «А никто и не работает» .
В начале второго к Антону подошёл Бомка и спросил: «Ты что пить будешь?» Полудницин вопрошающе глянул на коллегу. Бомка удивился в ответ. «Тебя что, — спросил он, — по объявлению наняли?» Антон ничего не ответил, бородач хлопнул в ладоши. «Ну как же! Конец недели — хватит вкалывать, — Бомка пожал плечами, мол, что тут непонятного. — Ячичная по пятницам всё равно не приходит…»
«В общем, — он будто бы подвёл черту, — я бегу в магазин. Девчонкам — мартини, нам с охраной — коньяк. Тебе что брать?» — «Пиво», — ответил Антон. «Трёх хватит?» Полудницин кивнул.
Бегал Бомка недолго — за смертью таких не посылают. Минут через пятнадцать он вернулся в офис, громыхая бутылками в пакете, и бодро сказал: «Прошу, к столу». В комнату, где сидел Полудницин — вроде как самую просторную, — прикатили кресла. А дальше — обычное отмечание чего-то на работе, разве что тосты были не за кого-то или за что-то, а в общем. И разговоры о производственном вперемешку с личным. Когда Антон открывал вторую бутылку, речь вдруг зашла о кино.
«Вчера кино такое классное смотрела, — сказала Хохликова. — Наше. По “Первому”. Там ещё актёр снимался, тот, что Космоса играл».
«Дюжев, — подсказал Бомка и пододвинулся к ней вплотную. — С ним, кстати, недавно другой фильм вышел, — Бомка как бы между прочим обнял Хохликову, но она тут же скинула его руку, — “Остров”. Дюжев весь фильм на себе вытянул. Если б не он…»
«А как же Мамонов?» — влез в разговор Антон.
Бомка посмотрел в сторону Полудницина и махнул рукой.
«Да, — чуть ли не зевая, сказал бородач, — Мамонов, — и тут же, повернувшись обратно к Хохликовой, сменил интонацию, заговорил как мультяшный злодей: — Дюжев там самый яркий герой. Ты б видела! С бородой такой. Батюшка. В рясе».
Вот вроде бы и всё, такие зёрна не прорастают, сколько их не поливай, но всё же что-то случилось — между Антоном и Бомкой появилось какое-то напряжение, даже не потому, что зарождался конфликт (с чего бы? не поделили Мамонова с Дюжевым?), а потому что такая возможность просто существовала — в теории, где-то.
Остаток дня — рассказывая анекдоты, наблюдая, как Бомка играет с Хохликовой в кошки-мышки, смеясь, выходя покурить — Антон ощущал это непонятное напряжение. Да и Бомка, похоже, чувствовал то же самое.
Ну и хрен с ними, с внуками, подумал вдруг Полудницин, может, просто описка. И вехи в названии — дед ведь подводил итог всей своей жизни, так почему бы и не вехи?
Антон продолжил читать.
Я о своём отце знаю мало и в общих чертах. Родился отец в селе Теньковка Самарской губернии Средне-Волжского края 30 января 1906 г. Рано потерял родителей. Его отец Алексей погиб на русско-германском фронте. Мать Ремнева умерла, когда отцу моему было 4 года, и остался он сиротой. Ремнева — это девичья фамилия матери. Это случилось в 1910 г. Я её не знал и не знаю, как звали. Отец воспитывался у дядек. Одним из них был дядя Семён.
Отца я помню как доброго человека. Он нас, детей, никогда не бил. Когда возвращался с работы или из поездки в район, часто привозил разные гостинцы: то торт бисквитно-кремовый, то ветчинно-рубленую колбасу, которая тогда была в виде больших шаров, в натуральной оболочке, мясная, вкусная, не то что теперь. Я и Володя подбегали к нему, кидались на шею и спрашивали: «Папа, что принёс?» И когда ничего у него не было — он отвечал: «Сам пришёл». От отца пахло одеколоном и папиросами. Когда я пошёл в 1-й класс, учительница спрашивала, кем работают родители. Я знал, что мама нигде не работает — она домохозяйка, а про отца не знал точно, какая у него должность, знал только, что он работает в МТС. Пришлось спросить у отца о его работе, и он ответил, что работает замдиректора МТС по политчасти.
Иногда отцу приходилось выезжать на 1–2 дня в район в совхозы и колхозы. Он называл их, куда едет, говорил маме: я еду сегодня в совхоз им. Нариманова, или Лебяжье, или в «Третий решающий». Из района иногда привозил подарки. Это были механические игрушки. Особенно запомнились 2 поросёнка. Один играл на скрипке, другой бил в барабан. Эти игрушки заводились ключом, и когда их ставили на стол, скрипач водил смычком, и от вибрации двигались по столу, пока не кончался завод пружины. Сделаны игрушки были из жести и одеты в суконные сюртучки чёрного цвета. На голове были красные шляпки, из-под которых выглядывали розовые поросячьи пятачки. Эти игрушки мы с Володей очень любили. Слава ещё не родился.
Семья жила в г. Карсун. Когда отец был дома, он сажал меня к себе на колени, качал и курил папиросы. Из папиросы выходил струйкой белый дымок. Мне было интересно, и я потянулся к папиросе. Отец вынул папиросу, дал мне в рот и сказал: вдыхай дым в себя. Я вдохнул и от едкого дыма закашлялся. Дым мне показался очень противным. Больше я не пробовал брать папиросы в рот, и отвращение к куреву осталось на всю жизнь.
Прочитав это, Антон почему-то подумал про Яну. Вот уж действительно, неисповедимы пути твои, подсознание. И всё же — как призрак. Едва у Полудницина получалось собрать в нечто целое фрагменты: маленький шрам над бровью, улыбку, пару крошечных рубцов на щеке (Антон называл их выбоинками), реснички, взгляд, — как тут же образ ускользал, прятался за чей-то другой. Раз! — и это уже не Яна, а Грета Гарбо в роли Анны Кристи. Раз! — и Лили Собески. Раз! — и (ну совсем же не похожа) Вайнона Райдер времён «Прерванной жизни».
А ведь если я решу написать воспоминания, подумал Антон, не сейчас — когда-нибудь позже, многим позже, Яна наверняка попадёт в них.
Полудницин отодвинул тетрадки, вынул сигарету из пачки и прикурил.
«Что я напишу о ней? — спросил он сам себя. — Познакомились там-то и тогда-то, потом — то и то, и расстались? Или даже обобщу, как-нибудь неопределённо: к двадцати восьми годам у меня случилось несколько романов, самым продолжительным из которых был с Яной?»
Тут Антон вдруг представил, что говорит это не сам себе, а воображаемому читателю, которого ещё и в планах-то нет: Полудницину-следующему, или даже Полудницину-через-одного.
Ты мне приснилась брюнеткой
С короткой стрижкой,
Как у мальчишки.
С Яной — тогда ещё школьницей — Антон познакомился весной девяносто восьмого. Или нет, по-другому: с Яной Антон расстался в этом году, в конце февраля. Или даже: после того, как Яна переехала, они виделись лишь однажды. Пожалуй, так.
Они созванивались, слали письма по электронке — каждый раз говоря друг другу, мол, давай как-нибудь встретимся, найдёмся — и эта мысль понемногу обретала очертания, превращалась из просто надо как-нибудь — в «давай зимой», «давай после Нового года», «давай в конце января».
В первых числах декабря Полудницин купил билеты — к ней и обратно. В середине декабря Яна вышла замуж. Но они всё-таки увиделись, в её городе, на съёмной квартире.
«Встретить тебя на вокзале?» — спросила Яна.
«Да», — сказал Антон.
В поезде Полудницин напился. С соседкой, которая на вопрос «А тебя?» ответила: «Конечно, Оля». Она была старше Антона на восемь лет. Весьма неплохо выглядела — миниатюрная и женственная, но при этом не хрупкая и уж никак не беззащитная. Попутчица Полудницина была по ту сторону «not a girl, not yet a woman» — уже вполне woman, но при это с каким-то girl-блеском в глазах и girl-лёгкостью в общении. И кожа — белая-белая (такие на пляже сгорают в одно мгновение) — привет из тех времён, когда загар считался уделом простолюдинов. Антон подумал, что у неё, пожалуй, вечно холодные пальцы, а ближе к полуночи, взяв её за руку, понял, что не ошибся.
«А ты ведь к девушке едешь», — сказала конечно-Оля, когда они выпили полбутылки. До этого личные темы как-то не всплывали, разговор объезжал их, как опытный лыжник флажки, и даже рассказывая что-нибудь о себе, и Антон, и конечно-Оля говорили вроде как в целом, вроде как о ситуации, а не про людей: «Когда мужчина смотрит женщине в глаза…», «Если у женщины постоянно болит голова…»
Полудницин кивнул, взял бутылку и налил ещё по пятьдесят.
«А она замужем?» — спросила конечно-Оля. Ну конечно же, «увлекаюсь психологией».
За мужем, перед мужем, рядом, возле.
«Да», — ответил Антон.
И тут его попутчица засмеялась.
«Ну чтó ты можешь предложить замужней?» — спросила она. С той же издёвкой и непониманием, как некогда офицер в отделении, вычитывавший пэпээсников за Антона: «А этот-то что сделал? Его-то зачем привели?» Для общества угрозы не представляет, замужней женщине ничего предложить не может. А ещё конечно-Оля как-то слишком выделила «ты» — вроде как есть те, кто может что-то предложить, а есть ты.
Наутро голова у Полудницина была на удивление свежей, да и в целом он чувствовал себя бодрым и выспавшимся, несмотря на то, что бутылка была выпита полностью, а поспать получилось всего три часа.
Яна встретила его, как и обещала. Стояла чуть поодаль от встречающих, но смотрела, выискивала взглядом того самого — своего, — как и другие. Прямые светлые волосы по плечи, куртка с мохнатым воротничком, джинсы, сапоги. Антон сказал «Привет» и поцеловал её.
Весь тот день получился «обещанным», и вечер, и ночь («Не буду обещать, что останусь» — и не осталась), и утро следующего дня, когда она снова пришла к нему. Будто по сценарию, будто следуя должностным инструкциям, которым важны не имена, а функции — к чёрту импровизации, ура стандартизации, будто не сядь Антон на тот поезд, не приди Яна его встречать — обязательно нашлись бы другие Яна и Антон (не важно, как бы их звали), и случилось бы тоже самое: она хотела что-то сказать, но он не хотел это слышать, а потом он сказал, но она это не услышала, а потом оба молчали, молчали, молчали, а потом она ушла, попросив «отпусти», а уже в дверях сказала «люблю».
Утром — часов в одиннадцать — они зашли в кафе и заказали чайничек ройбуша. В меню было написано «400 мл», но чай всё не заканчивался и не заканчивался, всё наполнял и наполнял чашечки. Как и время, которого вроде бы осталось совсем немного, но вот ещё чуть-чуть, и ещё, и ещё. Поезд у Антона был в три. «Я не поеду провожать тебя на вокзал», — сказала Яна.
Они молча, стараясь не смотреть друг на друга, допили чай.
«По радио сегодня слышала, — заговорила Яна уже на улице, по пути к автобусной остановке, — что в давние времена красавицы умывали лицо исключительно талым мартовским снегом. Что кожа от этого становилась гладкой и надолго сохраняла молодость, — Яна остановилась и посмотрела на Антона. — Интересно, где они хранили этот снег летом?»
«Они умывались только в марте», — усмехнулся Полудницин.
Вариант II
На первом курсе пединститута Саша Ваесолис — тогда ещё не Саныч и не Сан Саныч, и лишь в особых случаях Александр Александрович — самым страшным из грехов считал уныние. Всё просто закипало в нём, когда он видел тоскливую физиономию, хотелось подойти и зарядить по ней кулаком — чтоб нытик разозлился или испугался, пусть гнев и трусость тоже были грехами, но, по мнению Саши, не такими страшными. Иногда он не сдерживался — подходил и в самом деле бил по унылой морде. Бывало, получал в ответ — однажды даже в больницу угодил; бывало, извинялся и, погрозив пальцем, строго говорил: «Не грусти больше».
Вот и сейчас, глядя на печальную, словно просящую за что-то прощение девочку (не у него лично — у всего мира), Саныч еле справился с искушением отпустить ей подзатыльник. Вместо этого учитель, успокоив себя едва слышным «Непедагогично», продолжил урок.
— У прямой нет точного определения, — сказал Саныч. Класс засмеялся.
«Что у вас с Янкой?» — спросил как-то Полевой. «Отдельная история», — ответил Антон.
Хотя ничего «отдельного» в этой истории не было. Шаблон шаблоном.
«К чему такие воспоминания? — подумал Полудницин. — И вообще, можно ли их считать своими?» Как в школе: «Что ты за ним всё повторяешь? Своей головы нету?» Или: «Эх, молодец! Всё списал у соседа, даже ошибки!» Было с кем-то — не твоё; было прежде — не твоё. Антон вспомнил разговор, чей-то, услышанный то ли в троллейбусе, то ли на остановке, как говорят, «краем уха», но почему-то запомнившийся: «Он живёт моей жизнью. Вот я хотел поступить в аспирантуру, а он поступил. Я хотел преподавать — он преподаёт. И женился на моей Таньке…»
Скажешь гадалке: «Всё началось, как в “Пятом персонаже”»; спросишь: «Что будет дальше?» — а она: «”Мантикора” и “Мир чудес”».
Работая в МТС, отец зарабатывал 500 р. Я это услышал как-то от мамы. Не знаю, большие это были деньги или небольшие. В 1938 г. отца на районной партийной конференции избрали II-м секретарём райкома. Стал он получать 1200 р. Это, видимо, были приличные деньги. Наша жизнь изменилась. II секретарь райкома руководил сельским хозяйством, отец чаще стал выезжать в район. Здание, в котором теперь работал папа, находилось на главной улице г. Мелекесса, было серым, в виде буквы «П» и занимало целый квартал. Напротив стоял большой памятник В. И. Ленину. Здание райкома было двухэтажным.
Мы переехали в другой район города Мелекесса на ул. Горную. Улицу вскоре переименовали, наверное, в связи с какой-то юбилейной датой великого поэта и стала она носить его имя. Ул. им. Пушкина, такой она и осталась до сих пор.
Нашей семье должны были дать престижную квартиру, а пока мы переселились в частный дом напротив, к деду, где прожили несколько месяцев в ожидании, когда освободится квартира в «Белом доме». Комната у деда была просторной, но сырой и холодной. Учился я тогда в 3-м классе, занятия были во 2-ю смену, и возвращаться домой приходилось ночью.
Ранней весной наконец-то квартира, обещанная отцу, освободилась. Дом находился рядом, на той же улице Пушкина, по соседству с домиком деда. Квартира, куда мы переехали, была на втором этаже и состояла из 3-х огромных комнат с высокими (до 4-х метров) потолками, громадными окнами. В квартире было проведено электрическое освещение, радио.
Подошла официантка, остановилась. Почему-то другая, не та, что принимала заказ. Антон сдвинул тетрадки — освободил край стола, чтобы девушка могла поставить поднос.
— Ваш кофе, — сказала она. Белая керамическая чашка, на блюдце — ложечка и два кубика сахара. — Ваш штрудель — Рулет с яблочной начинкой, рядышком — шарик пломбира.
— Спасибо, — кивнул Полудницин. Зачерпнул ложечкой мороженое, бросил в кофе. Глясе, или что-то вроде.
Когда-то Антон дал почитать «Над пропастью во ржи» девчонке с подготовительных курсов. Она вернула книгу на следующий день. «Так быстро?» — удивился Антон. «Я не буду это читать, — сказала девушка, протягивая книгу Полудницину. — Что я могу узнать из этого романа? Чему полезному научусь?» Он пожал плечами, взял книгу и…
Чему вообще могут научить книги, рассказы, истории? Новые воспоминания; привет, компания «Rekall»? Воспоминания — пережитое, пережитое — опыт? А опыт — шпаргалка на каком-нибудь будущем зачёте? Или та история, что с большой буквы, та, что до тебя. Может ли она чему-то научить? Должна ли? Скорее уж — как кредит, выданный при рождении: ты должен ей, не она. По Сартру: «Его выбор: ничего не зарабатывать и ничего не заслуживать, но чтобы ему всё было дано от рождения, — а он не из благородных. Его выбор, наконец: Добро уже всё — здесь…»
Прошлое — миф, золотой век, «эх, были», «ах, были», «да, были». Свершённое и совершенное — ни убрать, ни добавить (попробуй извлечь корень из минус одного — получишь «error»). Прошлое задаёт направление: прапрадед говорил «один», прадед «два», дед «три», отец «четыре» — что остаётся тебе? — сказать «пять».
Прошлое — последний аргумент настоящего, последнее прибежище идеалиста. Чем не «Берешит»: и радуга — не половинка, а целиком (мост, подкова), как в книжках — в тот день, когда они познакомились; и неслучайные случайности — оба ждали «своих», оба не дождались; и саксофонист, их преследовавший — и у кинотеатра, и у кафе, и на площади, — «Смотри, он же — точно он!» — всякий раз «Lily was here», обязательный номер из «Golden Sax» и «Sax for Sex»; и потом, когда стемнело — остановились, обернулись. Вместе сказали «раз», «два», «три», а значит, должны, нет, просто обязаны сказать «четыре» и «пять». Должны той школьнице, тому первокурснику. И не только — ведь в фильмах всё начиналось точно так же, ведь Маша с Сашей, Гена с Дашей — они ведь тоже ссорились, расставались, а потом…
Однажды осенью я, будучи в школе, во время перемены смотрел в окно и вдруг увидел, как по дороге едут 2-е людей, мужчина и женщина, и о чём-то оживлённо разговаривают. Женщина молодая, расфуфыренная, а в мужчине я узнал своего отца. Он был в светло-коричневом пальто и фуражке. Пальто было новое, недавно сшитое. Сердце моё часто забилось, и я почуял что-то недоброе. Пришли на память слова соседки: «Смотри, просвистишь отца». Отец обнимал эту женщину, она смеялась. Они ехали, прижавшись друг к другу, и чуть ли не целовались. Отец наклонился к лицу женщины и что-то ей говорил… Придя из школы, я всё рассказал маме. У неё на глаза навернулись слёзы, лицо помрачнело, и она ещё долго расспрашивала меня как да что… На следующее утро, уходя в школу, я увидел маму всю в слезах. С распущенными волосами, она сидела на кровати в ночной рубашке, а отец стоял рядом и громким крикливым голосом говорил: «Я-то вывернусь, а вывернись-ка ты!»
В марте 1940 г. родился меньший, 3-й брат Слава. Ему не было ещё и года, отец несколько дней не ночевал дома, а однажды вечером пришёл за своими вещами. Я вцепился в его рукав, а другой рукой за ручку двери. Кричал: «Папа, не уходи, не бросай нас», — но он грубо оттолкнул меня. Слава испугался и залез под кровать, он ещё не ходил, а только ползал.
Это было за полгода до Великой Отечественной войны.
Ещё летом 1940 г. отец вёл себя необычно. Он был задумчив, от него пахло одеколоном и табаком. Однажды, когда я был дома, он долго ходил из угла в угол, тихо напевая песенку из кинофильма «Истребители», потом подошёл ко мне. Я лежал в постели и читал книгу. Отец спросил у меня: «Если я уйду от матери, с кем вы пойдёте — со мной, или с матерью останетесь?»
Развод был оформлен без шума, делить имущество тоже не пришлось, т. к. никаких ценных вещей у нас не было. Книги — несколько десятков томов — отец перевёз заранее к дяде. Однако на улице Карла Маркса вскоре случился пожар. Сгорело 15 домов. Сгорел и дом дяди, сгорели и книги. Отцу дали жильё в новых домах лесхоза. Зимой 1940 г. он пригласил меня в свою квартиру. Дом находился на окраине Мелекесса. В квартире пахло свежими сосновыми досками.
У них был патефон. Мне разрешали заводить и слушать его, когда я бывал в гостях. Среди пластинок помню: «Синий платочек», «Так будьте здоровы, живите богато», «В каждой строчке только точки», «Девушки плачут, девушкам сегодня грустно»…
Отец подарил молодой жене тёмно-синее шёлковое платье, которое хорошо сидело на Вале и нравилось ей. Она надевала это платье во всех торжественных случаях.
Перед самой весной 41 г. отца послали в г. Москву на курсы усовершенствования политработников, и ходить стало не к кому. Валя в это время ждала ребёнка.
В день похорон дедова квартира показалась Антону какой-то чужой, незнакомой — входная дверь нараспашку, чёрная ткань на зеркале, прислонённый к шкафу деревянный крест. «Проходи, не разувайся» («не разбувайся» — если дословно). И люди, суета. Охающие-ахающие женщины, что-то ищущие, собирающие, куда-то звонящие. И мужики — тоже чем-то занятые, ходящие из комнаты в комнату. Большинство «скорбящих» Антон видел впервые. Он даже удивился, откуда столько народу? Тем более — незнакомого.
Гроб стоял в большой комнате. Дед был в сером костюме, белой рубашке, при галстуке, на ногах — die with your boots on — тонюсенькие, хлипкие, явно не для носки тапочки.
«Тихо жил и тихо умер», — шёпотом сказал кто-то.
…а на сорок дней выпал первый снег. В городе дороги и тротуары очень быстро разъездили-растоптали — противная мокрая кашица, — но на кладбище снег остался нетронутым. Он лежал повсюду — на дорожках (линия первая, линия вторая…), на крестах и памятниках, на ветках и заборчиках. Людей вокруг не было, да и сами Полудницины пришли «узким семейным кругом»: Антон, родители, какой-то дальний родственник с женой (Антон так и не запомнил, как правильно их величать — тётя-дядя?) и двое с дедовой работы, давно уж пенсионеры.
Выпили водки. Молча, не чокаясь.
«Жди нас, — сказал один из коллег, — но не сильно».
Настроение почему-то было светлым, даже радостным. Светлым (но не слепить), радостным (но не смеяться). Дедова душа ушла — куда-то дальше или подыскала новое тело, новое рождение, сияя, светя пришедшим к могиле. Душа, сбежавшая от разума, что держал её в клетке доказательств и желаний, — душа, другое имя которой счастье.
Вот так дед Антона, неверующий и некрещёный, не уступивший богу даже угла во вселенной (фиг с ней, с пропиской), помог увидеть богову улыбку.
По белому снегу скользили синие тени ворон. Пальцы мёрзли (даже если спрятать руки в карманы), то же — нос и уши. Но всё же было тепло — как-то иначе, по-другому.
«По-настоящему», — подумал Антон.
Едва перевалило за двенадцать — часы над входом показывали то ли три, то ли четыре минуты, — в кафе вошла Аня.
Глава 6
При нынешнем соотношении доллара и гривны — неплохо, совсем неплохо.
Игорь Ефимов, «Обвиняемый»
Со зрением у Колодезного было не очень, но очки он не носил (никогда, даже дома), считая, что «очкарик» — это приговор, что на людей в очках смотрят, как на «ботаников», зануд и неудачников, а Колодезный не хотел казаться ни одним, ни другим, ни третьим. Подумывал про контактные линзы, но наслушавшись, причём от людей с нормальным зрением, — что линзы и стоят чёрт знает сколько, и если врач чего-то не то подберёт, можно поцарапать роговицу, да и отёк какой-нибудь может случиться, — отказался от этой идеи. Не совсем же слепой? Конечно, близорукость доставляла неудобства: надо было садиться к телику поближе, придвигать к себе монитор, чуть ли не тыкаться носом в книги-газеты. А чтобы прочитать какую-нибудь надпись или что-нибудь рассмотреть, приходилось щуриться. Знакомые подкалывали Колодезного: «Русский с китайцем — братья навек».
Сейчас присматриваться было не нужно: неразмытое, поблизости, в фокусе. Они сидели как заговорщики — поставив локти на стол, склонившись над каким-то несуществующим планом — «узкий круг посвящённых», им бы ещё шептаться и поочерёдно коситься по сторонам.
Межник убрал весь «спам» (переложил рекламу и журнал «Кофеёк» на соседний столик), сдвинул в один ряд — на «нерабочий» край, тот, что к окну — салфетницу, стаканчик с зубочистками, соль, перец, сахар.
— Приговорённые к расстрелу, — пошутил Полевой и выстрелил пальцем в солонку.
— Герои мексиканской революции, — кивнул Межник.
На столе стояли две чашечки кофе, только что принесённые, и калебаса с совсем уж остывшей бомбильей. Мате, похоже, осталось всего ничего — когда Полевой потягивал чай, травяная заварка булькала и чавкала. От кофе поднимался пар, в лучах весеннего солнца — рекламная картинка: неповторимый вкус, отборные зёрна.
А ведь я давно их знаю, подумал Колодезный, считай всю жизнь. Не именно этих двоих, а других таких же, других тех же самых — полевых и межников. Ведь они появлялись и появлялись, появлялись и исчезали, и в школе, и потом, в институте и на работе — одноклассники и одногруппники, коллеги и соседи — товарищи, приятели, друзья, или же случайные попутчики. Вроде Холмса и Ватсона: когда Роу и Кокс, когда Бретт и Бурк, когда Ливанов с Соломиным.
«Осторожно!» — сказал «Межник» Колодезному пару лет назад на выходе из кафе. В тот вечер Колодезный был совсем скисшим и подавленным. Всё как всегда: «Оксана, Оксана! Прощавай, кохана!» После разговора по телефону с Ксюшкой, кончившегося её резким «Прощай», Колодезный побродил туда-сюда по квартире (бессмысленно — из комнаты на кухню, обратно) и набрал «Межника». Они встретились в центре, немного прошлись и засели «У людоеда». Винно-водочные посиделки: один — «грустно без неё»; другой — «нашёл, блин, повод убиваться». «Да?» — отозвался Колодезный на осторожно. «Рогами за дверь не зацепись!» — заржал «Межник».
Или ещё раньше, уже с другим «Межником», тоже после «Куди подЁлась?» и «Не кидай мене в жовтнЁ Ё навеснЁ» — они проходили мимо пьяного мужика, плакавшего — на самом деле, взрослый, крепкий мужик стоял на остановке и рыдал: «Сука! Да как ты могла? Ведь я тебе, а ты! Проститутка». «Межник», смеясь, подтолкнул локтем Колодезного: «Становись, поной рядышком».
И всякий раз после таких разговоров, прощаясь, межники говорили хором: «Потрахал и хватит, другим оставь», или «Не бери дурного в голову, а тяжёлого в руки», или просто «Не парься». И действительно, на следующий день проблема исчезала, даже — не исчезала, а становилась настолько незначительной — потерял десять копеек, проспал фильм, забыл купить чай, — что и переживать по её поводу (проблемы или ксюши) было как-то несерьёзно. Наступала невыносимая лёгкость бытия. Впрочем, ненадолго, не зря же в своё время Колодезного прозвали ВВ — Влюбчивая Ворона.
Что было общего у всех этих межников? Уверенность в себе? Пофигизм? Чувство юмора? Да. Да. И ещё раз да. Любой негаразд уменьшался рядом с межником (все они, к слову, были высокими), ну а что значат слова «грустить», «одиночество», «скука», «тоска», он и не знал — не по неграмотности, а за ненадобностью, ведь живут же люди, не зная большинства уст. слов (на то они и устаревшие), даже не задумываясь, чем, например, шестокрыл отличается от шестопёра.
Так, по крайней мере, казалось со стороны.
А полевые? «На тебя все девки пялятся, а ты этим совсем не пользуешься!» — сказал однажды Колодезный «Полевому». Они пили джин или виски, что-то непривычное, в «Фараманте». Было за полночь, благо бар работал круглосуточно, и можно сидеть сколько влезет. Парочки порасходились, улыбаясь друг другу, обнимаясь, целуясь, остались девочки-подружки и парни-кореша — женские компании, мужские компании — и ни одной смешанной. И девчонки, будто сговорившись, поглядывали на «Полевого» — улыбались, что-то шептали друг другу. Даже официантка, принося очередные порции, улыбалась дольше и вроде как искренней, чем парням за другими столиками. «У них нет шансов, — сказал Колодезный, покосившись по сторонам, — все тёлки — наши». Но «Полевой» в тот день был как назло совсем не в настроении с кем-то знакомиться.
Хотя это только в тот раз и тот «Полевой». А были и другие вечера, ночи, дни. Другие ситуации и другие настроения.
…два дружка из драмкружка…
Сказка Гайдука «Про одинаковых людей»: «Гена смотрит на одного Костю, слушает другого Костю и чувствует, что его разрывает на две головы, в одну голову это никак не вмещается». Наверное, расплодись полевые-межники как агенты-смиты в «Reloaded», у Колодезного тоже поехала бы крыша, но встречать одновременно двух полевых или двух межников ему не доводилось. Новый «межник» или «полевой» появлялся, лишь когда его предшественник куда-нибудь переезжал или терялся — оставался жить там, где и жил, но уже не друг и не приятель.
Значит, подумал Колодезный, я нуждаюсь в них.
Ничего удивительного, легко понять, какие именно плюсы полевых и межников притягивали минусы Колодезного. Плюсы и одного, и другого — это умение разруливать проблемы. У каждого — вроде как своя специализация. Можно сказать, «Полевой» был докой по проблемам с женщинами, а «Межник» — по проблемам с мужчинами. Ведь тёлка кинула — всё же проблема мужчины с самим собой, а отсутствие тёлки, как ни крути, — проблема с тёлками.
Полевые не были сеньорами благородными Жуанами — без хвастливых историй (если и вспоминали про своих бывших-нынешних, то вскользь, в контексте, говоря о чём-то другом), да и ко всяким поискам-знакомствам относились предвзято: «Давай лучше просто выпьем пива»… Но, как дальше в песне про Жуана: «Ему не убежать, катится любовь», — девушки находились сами, сами начинали игру и от полевых требовалось скорее не заигрывание, а подыгрывание, как бы между прочим.
Межники разрешали проблемы по-мужски: никаких тебе «не плачь, всё наладится», как в девчачьих разговорах про козлов, но и никаких «ты хоть понимаешь, кто здесь ты и кто здесь я?», привычных, если верить подругам, в женских коллективах. А ещё, самое главное, межники не терялись перед гоп-компаниями и прочими мудаками. Колодезный обычно застывал, как кролик, встретивший удава, сдавался сразу же, и лишь изредка пытался как-то ответить, что-то сделать — возразить, ударить, убежать. Межники же мгновенно оценивали ситуацию и…
Нельзя сказать, что Колодезный был полным лузером, но все свои удачи — что дал в морду, что дала — он считал везением, стечением обстоятельств — неким мистическим актом, мол, звёзды правильно на небе выстроились, — Колодезный был уверен, что одна удача, вторая, третья никак не означают четвёртую и пятую. Он всё так же менжевался перед понравившейся девушкой, и всё так же нервно оборачивался, возвращаясь поздним вечером домой. А потому нуждался в межниках и полевых, будто бы знавших какой-то секрет — правильные воззрение и намерение, речь и поведение, благодаря которым проблема, неважно — с мужиками или бабами, переставала быть проблемой.
— А теперь, — сказал Саныч, — самое главное.
Мы сидели на кафельном полу в просторной ванной, рядом с двумя ящичками с инструментом (потребовался, правда, лишь разводной ключ — потёртый, бывалый), в обуви — как и положено настоящим сантехникам.
— Надо выждать минут двадцать-тридцать.
— Проверить, что не течёт? — предположил я.
— Не-а,— покачал головой Саныч.
Он зашёл ко мне час назад, спросил: «Не хочешь немного заработать?» И тут же сказал: «Давай надевай чего-нибудь рабочее, и помчали, тут неподалёку. За пару часов справимся». Ответа Саныч дожидаться не стал — знал, что и как у меня с деньгами, — спустился на пол-этажа, приоткрыл подъездное окошко и закурил.
«Да, — сказал я самому себе. — Сейчас».
Каждый вечер у Саныча находились «варианты», это уже после его основной работы — так сказать, допзаработок, шабашки. Всякие разные — от малоденежных — разгрузить фуру — до более прибыльных и менее тяжёлых, физически уж точно, перепродаж видеокарточек и телефонов. Сегодняшний «вариант» находился в высотке на кругу 18-го.
«Краны протекают, — сказал Саныч. — Считай, конец света».
Мы выслушали хозяина, с серьёзными лицами прошли в ванную, разложили инструмент. Саныч порой переигрывал, как актёр-рабочий из плохого фильма — я еле сдерживался, чтобы не засмеяться. Краны были починены минут за десять.
— Если мы прямо сейчас скажем хозяину, мол, всё в порядке, всё фурычит, — Саныч покрутил в руках ключ, — плакали наши денежки. Хрен он заплатит нормально за десять минут работы. Так что, — он протянул ключ мне, — сидим полчасика, набиваем себе цену.
— А если… — не успел спросить я.
— Что б не было «если», — ответил Саныч, — садись у вентиля и будешь крутить его, когда я скажу.
Хозяин действительно заглядывал пару раз, спрашивал:
— Ну что?
— Да вроде получается, — отвечал Саныч и тут же командовал: — Так, студент, крути вентиль — только по чуть-чуть, не торопись.
Мы честно выждали полчаса, хозяин без вопросов заплатил столько, сколько попросил Саныч:
— Спасибо вам, я уж задолбался с этими кранами.
— Случай запущенный, — сказал Саныч, — но не смертельный.
В лифте он вручил мне мою долю.
— Спасибо, — кивнул я.
— И тебе, — ответил он.
И вдруг я почему-то подумал, что не знаю о Саныче, пожалуй, самого главного — а ведь знакомы мы не день и не два.
— Слушай, а кем ты работаешь? — спросил я, когда мы вышли на улицу. — В смысле, есть же у тебя работа, чтоб с трудовой там, официальная, так сказать, дневная.
— Учитель математики, — ответил Саныч. — В школе.
Я остановился и посмотрел на него.
— Да ну.
— Было совсем кисло с работой, — сказал Полевой. — Я пообзванивал друзей, знакомых — у всех без вариантов. Что поделаешь — накупил каких-то газет типа «Вакансии». Засел с утра, смотрю объявления: водители, реализаторы, охранники, — он провёл пальцем по столу, будто там был напечатан список, — а потом — раз — читаю: «требуются менеджеры по продажам», — палец остановился. — Ну, думаю, отлично, звоню по номеру. И мне так сразу, — Полевой растянул улыбку, — осталось одно место, за час успеете подъехать?
Как всегда: «история в лицах и красках». Жесты, интонации.
— Ого, думаю, ажиотаж! — продолжил Полевой. — Я бегом в душ, моюсь-бреюсь, надеваю белую рубашку, галстук, костюм, — каждое действие — движением рук: бреюсь — провёл пальцами по щекам; надеваю рубашку — застегнул невидимые пуговицы… Игра «крокодил». Или «корова». — Выскакиваю из дома, хватаю такси.
А на сегодняшнее собеседование, подумал Колодезный, пришёл без галстука. Впрочем, может, у него и не было собеседования. Или было, но не сегодня. Колодезный представил Полевого, этого Полевого, в офисе на Баума — как он вошёл — ведь наверняка же что-то сказал, вроде как на публику, пусть никого рядом и не было — и про тяжёлую дверь, и про стрелку-указатель, и про дурацкую вывеску «ООО А.А.А.», и потом — скорей всего шёпотом, или же просто подумал — про саму обстановку в кабинете: жёлтый ковер, большую нелепую люстру, окна с поломанными жалюзи, дубовый стол, три стула в ряд… Интересно, на какой из них он присел? Не стоял же, словно та школьница с картины «Приём в комсомол»?
— Смотрю на часы — без пяти, — сказал Полевой, — отлично, думаю, не опоздал. Перед дверью выдохнул, поправил галстук и захожу. Меня встречает пузатый мужик в поношенных спортивных штанах, — Полевой провёл руками по джинсам, — весь такой помятый, на вид — охранник. Говорю ему: так и так, я насчёт работы менеджером, с кем можно из начальства поговорить? А он мне, усмехнувшись: так я и есть начальник. И тут же, не успел я сообразить что к чему, вручает пачку визиток «Пластиковые окна» и говорит: стой у входа, менеджер, и раздавай — будем с тобой окнами торговать.
— И что? — засмеялся Межник. — Долго проработал?
— Да уж, один-три, — сказал Полевой. — Спросил: вы что издеваетесь? Мужик и не понял, в чём дело. Ещё такой нахмурился, обиделся.
Колодезный не засмеялся, даже не улыбнулся. Он был вроде как не с ними, и реагировать на шутку — всё равно что рассмеяться анекдоту, рассказанному кому-то за соседним столиком. Сижу тут и подслушиваю. «Ты что, на ушном?» — фыркала старшая сестра.
Колодезный вдруг подумал, что почти всегда межник и полевой были знакомы. Они часто шлялись втроём — сачковали пары в институте (обычно межник придумывал что-нибудь, «на хрен вам это право, весна на улице!»), или куда-нибудь шли после школы — в док, в гаражи, заброшенный дом или подвал — кстати, тоже, почти всегда это были идеи межника. «Там иногда, бывает, бичи собираются, не страшно?»
— У меня тоже была история с работой, — сказал Межник. — Пару месяцев торчал без бабла, не мог никуда пристроиться. А тут вдруг с соседом слово за слово, и он говорит, что их фирме нужны охранники. Только не в офисе, а где-то за городом. Платить обещали хорошо, а по тем временам так вообще замечательно. И фирма звалась «нефте-что-то». Сразу впечатлило. График — типа неделю работаешь, неделю отдыхаешь. Я согласился — на безденежье, как говорится. Следующим вечером сосед сказал, что поговорил с директором, типа всё в порядке и меня ждут на объекте через день или два, в общем — вот-вот.
Ехать надо было в область. Ну, добираюсь на автобусе, нахожу их управление. Объясняю на проходной что к чему. Они там куда-то звонят, кого-то зовут, и через минуту меня выходит встречать… — Межник на секунду замолчал и подмигнул Полевому, — нет, не пузатый мужик, а наоборот, такой высокий подтянутый дядька в униформе. Зашибись, думаю, будет по утрам и физподготовка. Он проводил меня на кухню — оказывается, еда тоже за счёт фирмы — и говорит типа: давай кушай, умывайся, переодевайся — показал, где шкафчики — и часиков в пять поедем охранять.
Слушая историю Межника, Полевой едва заметно кивал. Не потому, что соглашался с чем-то или хотел показать, что охотно всему верит, а словно в такт рассказу, будто бы Межник читал рэп, даже не вживую, а это была запись, которую Полевой крутил в машине — открытый верх, солнце, пляж, пальмы — bienvenido a Miami.
— Пока суть да дело, пять часов. И тут начал подтягиваться странный народ. С пропитыми мордами, в грязной одежде, чуть ли не бомжи. Чего-то суетятся, а потом раз, — Межник постучал пальцами по ребру стола, — и выстроились. Равняйсь, смирно — все дела. Вышел тот дядька в форме, что-то сказал всем, и такой: давайте в машины. И мне — садись в ту зелёную.
Сажусь, там уже трое этих и водитель. Причём водитель чистый, в форме. Ну, поехали. Вывернули к полю и мчим. Тут какой-то большущий вентиль возле дороги. Водитель сбавил скорость, один из этих — хоп, — Межник махнул рукой куда-то за окно, — и выпрыгнул. Едем дальше — какая-то будка. Хоп — другой пошёл. Ещё минуты через пять — хоп — третий.
— А тебя завозят в самую глушь? — усмехнулся Полевой.
— Глушь — не глушь, но представь — поле, считай, от горизонта до горизонта, лишь совсем далеко, еле видно — какие-то домики, наверное, деревня…
При слове «горизонт» Колодезный вздрогнул. Будто коснулся чего-то горячего.
— И посреди всего этого великолепия — экскаватор. Жёлтый, новенький, импортный какой-то. По-моему, «Катерпиллер». Водитель говорит: охраняешь экскаватор, завтра в пять я подъеду, заберу тебя. Если что, типа — звони на базу. И уехал.
Межник хлебнул кофе.
— Я сразу вспомнил один рассказ. Старая фантастика, читал в журнале. Там космонавт рухнул на какую-то планетку и торчал возле разбитой ракеты — ждал, когда за ним прилетят спасатели. Ему ещё спать нельзя было.
— Брэдбери, — сказал Полевой.
— Наверное, — пожал плечами Межник. — Так вот… Когда я разговаривал с соседом, то подумал, что буду торчать где-то в помещении. Что ж — другой работы всё равно нету. Я обошёл экскаватор, посмотрел по сторонам. А была ранняя осень, сентябрь, начало октября. Поле такое пожелтевшее, даже с каким-то серым оттенком. Чуть дальше — снопы, не модные нынче рулеты, как у импортных фермеров, а нашенские горки-развалюхи. Прям картина: столбы с проводами, красно-белая мачта-ретранслятор… Тут внутри у меня что-то дёрнуло. Не дай бог, думаю. Достаю мобильник… Фух! — Межник провёл тыльной стороной ладони по лбу, вроде вытер пот. — Связь есть, заряд полный… А я как раз книжек накачал в телефон. Заняться нечем, сел возле экскаватора, начал читать. Прочёл совсем чуток, смотрю — уже почти стемнело…
— Смеркалось, — сказал Полевой.
— Именно, — согласился Межник. — Так ещё и небо тучами затянуло. Только, блин, дождя мне и не хватало…
Колодезный вдруг подумал, что и полевые с межниками знакомились друг с другом не просто так, а, как и он, искали что-то один в другом, что-то, что дополняет, чего не хватает в себе.
Что искали полевые в межниках? Колодезный вспомнил, как однажды к нему с полевым — им было лет по шестнадцать — подошли двое: постарше, повыше, пошире в плечах. Дело было в центре города, днём. «Здаров, пацаны! — сказал один из подошедших. — Разговор есть, отойдём в сторонку». «Полевой» и Колодезный, ничего не сказав, пошли с ними, а ведь оба знали, что значат такие «разговоры», тем более Колодезный был как бы при деньгах — только что продал свой старый фотик знакомому — не заоблачная сумма, но ей бы легко нашлось другое применение. Они обошли магазин «Пионер» — дом, в котором был магазин — и уселись на лавочках во дворе.
«Мы могли бы просто настучать вам по печени, — продолжил тот, что предложил отойти, второй молча сидел рядом, — и пробить бабло по карманам, но мы не беспредельщики. Мы занимаемся ломкой денег. Знаете, что это?» Он глянул на одного, на другого. Колодезный и «Полевой» синхронно покачали головами. «Смотрите, — не-беспредельщик достал из кармана деньги — тысячные бумажки, бордовые купоны, штук семь, — берём и считаем. Одна, две, три, четыре, — указательный палец резво перебирал купюры, — пять, шесть, семь… Сколько здесь?» — «Семь», — тихо ответил Колодезный. «Пересчитай», — улыбнулся ломщик и протянул ему деньги. Колодезный взял их — осторожно, медленно — и пересчитал. Получилось шесть. Он пересчитал ещё раз. Всё равно. «Шесть, шесть, — кивнул парень. — А седьмая — вот, — он раскрыл кулак — мятая бумажка, тысяча карбованцев. — Но чтоб нормально подняться, надо побольше таких фантиков…»
Колодезный и «Полевой» отдали всё, что у них было — фотоаппаратные пятнадцать тысяч, и карманные: по пятьсот купонов каждый.
«Знаете пятачок возле Довженко?» — «Да». — «Подойдёте туда через два часа, найдёте меня. Я буду или у памятника, или возле киосков… Только договоримся сразу — если вас не будет, то всё, никаких потом претензий… Сколько я вам должен? Шестнадцать? Округлим до двадцати, для ровного счёта».
Само собой, никто их не ждал на пятачке, ни через два часа, ни через два с половиной, ни через три. «А чего ты хотел?» — спросил «Полевой».
Будь тогда со мной межник, подумал Колодезный, мы бы остались при своих деньгах. Выходит, в межниках и он, и полевые искали одно и тоже.
А межники? Что они искал в полевых?
Колодезный вдруг подумал, что когда они общались втроём, получался даже не треугольник, а вертикаль: межник — начальник, полевой — его зам, а колодезный — подчинённый.
Он вспомнил, как полевой остановился перед вывеской «Вход со своим спиртным запрещён!», а межник сказал: «Не ссы ты, что они нам сделают?» Или памятник, тогда ещё «бобик» подъехал, а чуть раньше полевой дал денег цыганке, и межник спросил: «Ты что — дурак, что ли?» Или кинотеатр на Пушкинской, закрытый уже чёрт знает сколько, тот вечер, когда… Стоп, подумал Колодезный, хватит. Тогда, той весной, ему исполнилось пятнадцать, той весной и летом у него были очередные друзья межники-полевые, а осенью… Колодезный вплотную подошёл к черте, за которой чёрная дыра в календаре и памяти.
Некоторые воспоминания время ни стирает, кто бы там что ни говорил, даже наоборот — усиливает, надумывает, раздувает как ветер костёр.
Колодезному пришлось вытащить себя из прошлого — так Мюнхгаузен вытягивал себя из болота, так иногда вытягиваешь себя из сна — когда снится какая-то муть, и вдруг понимаешь, что это происходит не на самом деле и надо проснуться.
Звонок будильника, холодный душ, кофе. The Sleeper Awakes. Колодезный вернулся в сегодняшний день, в это кафе, к Межнику и Полевому, к истории про экскаватор.
— Смотрю, какие-то огоньки вдалеке. Похоже на факелы, явно не электричество. Твою мать, думаю, решили местные открутить чего-нибудь у моего «Катерпиллера». Я залез на крышу — вот не знаю зачем, но с чего-то взял, что так безопасней. А ещё ж, блин, поле — фиг найдёшь чего: ни арматурины, ни хотя бы ветки. Вот подойдут эти деревенские, даже если двое-трое — и хрен я что сделаю. Нашёл номер базы в телефоне, такое единственное оружие — будут приближаться огоньки, сразу же звоню, может, успеют подъехать…
Колодезный вдруг живо представил и ночное поле, и экскаватор, и факелы. И то, как сам испугался бы в такой ситуации.
— Огни остановились, далеко — метрах, наверное, в двухстах — замерли: ни вперёд, ни назад. Я с полчаса смотрел в их сторону. Надеялся разглядеть чего-нибудь — ни фига. Всё, думаю, спокуха: если начнут приближаться — сразу же звоню, ехать от базы минут десять — продержусь как-нибудь, на края — побегаем вокруг экскаватора… Но не успел я успокоиться, как вдруг, блин, — Межник хлопнул в ладоши. Опять — двадцать пять. Снова кариес, — вижу свет фар. И мчит машина — уверенно так в мою сторону.
— Три-шесть, — сказал Полевой. — Ни хрена себе.
— Ага, — согласился Межник. — Короче, буквально минута, и подъезжает машина к моему «Катерпиллеру». Останавливается, выходят два мужика. Слава богу, наши — ночной объезд у них какой-то. Так ещё и начали хрень нести: почему, мол, на крышу залез? Или там — докладывай по форме… Аж захотелось им по репам настучать. Ну ладно, думаю, работа, как-никак. Да и первое дежурство, нефиг мне выделываться. Говорю: «Всё в порядке, без происшествий, только вот огни непонятные какие-то, настораживает». Показываю где. И тут они как заржут оба. Ни хрена себе, думаю. Комедия, блин. Я как чучело стою — безоружный, под открытым небом — только ворон и пугать. «Огни или огоньки?» — хохочет один. «Ты сторожишь, а они настораживают!» — зубоскалит другой… В общем, поржали и уехали. Ближе к утру пошёл ливень, — Межник махнул рукой. — Короче, не работа, а писец какой-то. Так это ещё тепло было, а что ж зимой?.. В пять подкатывают за мной, едем обратно на базу. И тут выясняется, что и зарплата совсем не та, что обещали, и график не неделя-неделя, а десять дней пашешь — три отдыхаешь. На хрен! Собрал я шмотки — и домой. Спасибо, до свидания.
— А что огоньки? — спросил Полевой.
— Кстати, — Межник подмигнул ему. Вроде как: спасибо, что напомнил. — Пока собирался, подходит один из этих алкашей: «Ну чё, увидел огоньки?» Опа, думаю. Спрашиваю его, а что это было? Он как заржёт, а потом и все остальные… Хрен его знает. Новичков, что ли, так пугают? Можно было б чего и посерьёзней придумать.
Колодезный вдруг ощутил себя в знакомом месте. Где-то там, где уже бывал — ах, как хочется вернуться; ах, как хочется ворваться, — это было даже не кафе и не что-то другое, со стенами и окнами, скорее нечто параллельное таким вот кафухам, а ещё — квартирам, кухням, пляжам, паркам, стройкам, дворам.
«Где мы?» — спросил Нео. «Важнее не где, а когда», — ответил Морфеус. Золотой век. Йоническое время Джей Гриффитс. Тик-так.
Этой зимой, на тренинге психолог попросила Колодезного: «Представь себе, что ты сейчас где-то, где тебе было хорошо, легко, комфортно». Он подумал про стадион мединститута. Но не сразу: сперва вспомнил, как они с межником и полевым шатались весенними днями (раз попросили «легко и хорошо», значит, точно весна), гуляли по набережной после школы, сидели в «Шайбе» вместо института, заходили на стадион, когда заканчивали работу…
Шаманы вновь надели маски, прочли заклинания, сплясали у костра — точь-в-точь как тем утром, чтобы и это утро сделалось таким же. Le mythe de l’éterel retour. И Колодезный стал тем, кем уже бывал — Колодезным-с-Межником-и-Полевым.
Ему вспомнилась одна история — тоже про работу, — случившаяся, правда, не с ним, а услышанная: товарищу-компьютерщику позвонили днём 31 декабря, мол, не хочешь заработать? — товарищ согласился, проблема вроде пустяковая, а денег обещали немало; он вызвал такси, поехал по адресу, и тут оказалось, что это — на цыганском посёлке, более того — в самом настоящем цыганском доме; какие-то матрацы на полу, куча ковров — пёстрых, разноцветных; посреди комнаты — плазменная панель, спутник, все дела; перед теликом толпа цыган, «Голубой огонёк» у них не показывает, что-то с настройками антенны, и как назло, проблема только с виду простая… Колодезный подумал даже рассказать от своего лица — мне позвонили, мне предложили, — но вместо этого спросил у своих новых знакомых-незнакомых:
— Нам ведь пива-то можно выпить?
— Я — пас, — ответил Полевой.
— Возьми себе, если хочешь, — сказал Межник.
…ещё до того, как попасть в ночной клуб, Колодезный выпивал пару литров, если не больше. С компанией он встречался обычно не в самом «Чарли Блеке» и не на входе, а где-нибудь ближе к метро — возле танка или перед стоянкой. Он покупал пиво в магазинчике во дворе и по дороге к месту встречи успевал выпить одну или две бутылки. Ещё бутылку-другую, пока все собирались — кто-нибудь, как всегда, опаздывал, — и бутылку по дороге. Пил Колодезный «пиво с максимальным КПД» — «мiцне» или «девятку».
В «Чарли Блеке» газ-квас продолжался — чаще чем-то более крепким. Водкой, текилой, вискарём. Ближе к полуночи Колодезный засыпал. Откидывался на диванчик, облокачивался на стул, или как студент на лекции — сложив руки на столе, уткнувшись в них лицом. «Поймать тебе такси? Домой поедешь?» — спрашивали то один, то другой. «Я ещё посижу», — отвечал Колодезный сквозь сон. И потом, уже часа в два-три: «Мы домой, давай с нами». — «Я ещё здесь побуду», — так же сквозь сон. Друзья-товарищи, махнув рукой, уходили. «Если хочет — пусть торчит, утром разбудят».
Но будить Колодезного охране не приходилось — он просыпался сам, в четыре — начале пятого. К слову, весьма подходящее время. В «Чарли Блеке» оставались допивающие вино парочки («семья Ивановых, им трахаться негде», — пошутил бы межник) и одинокие, обиженные на всех девицы — уехал, козёл, без меня; никого не нашла; выбрал её. Благодатная почва для Колодезного. Ближе к закрытию он выходил из клуба с новой подругой, и ехали или к ней, или к нему…
Колодезный не стал дожидаться, пока подойдёт официантка — не гордый, могу и сам.
— Сейчас чего-нибудь закажу, — встал, прошёл к стойке.
Реакция Полевого и Межника несколько удивила его, особенно ответ Межника — кто-кто, а межники никогда от пива не отказывались, не то чтобы любители выпить, но на вопрос «Давай по пиву?» почти всегда отвечали: «Можно». Причём, как говорится, не в коня корм — ни у одного из межников ни малейшего намёка на пивное брюхо или бока.
— А что у вас из пива? — спросил Колодезный.
— Вот, — ответила девушка и показала на сверкающие колонны с краниками.
«Hunk», «Zeke» и «Hickory». Названия Колодезный видел впервые. Будь там даже просто № 1, № 2, № 3 — ничего бы не поменялось.
— Десять гривен, двенадцать и пятнадцать, — пояснила девушка. — А ещё есть бутылочное.
— Давайте за двенадцать.
«Межник взял бы то, что за десятку, — подумал Колодезный, — сказал бы, что всё равно всё с одной бочки. А Полевой то, что за пятнадцать».
— Присаживайтесь, я принесу.
Непроизвольно Колодезный хлопнул рукой по карману, тому, где лежал конверт с деньгами.
Вариант III
Почти весь урок они писали под диктовку. Александр Александрович читал учебник, строчку за строчкой — не торопясь, громко, разборчиво. «Два отрезка называются равными…», «Два угла называются равными…», «Треугольники называются равными…»
Урок был необычным. Вернее — настолько обычным (для других, не для Саныча), что семиклассники то и дело переглядывались и пожимали плечами.
— Сегодня Саныч сам не свой, — сказала Воронина шёпотом.
— Шматуха, что ли, ему мозги вправила? — спросил кто-то.
— Так ладно бы умел! Ловили его не раз и не два, — рассказывал Полевой Межнику, когда Колодезный вернулся. — Он платил за украденное, обычно ещё и сверху давал. Выходил из магазина такой весь сияющий, с коньяком, или что там в этот раз пытался спереть. И денег же всегда было при себе. Родительских, конечно, но его не стесняли. Сам говорил, что и спрашивать не надо: открыл секретер и взял.
— Клептоман, — сказал Колодезный. Не встречал, но слышал.
— Детство в жопе играет, — сказал Межник.
Полевой с каким-то недоверием глянул на него. Я ему про Му-Му, а он мне про корову.
— С чего вдруг — детство?
Официантка принесла пиво. Положила перед Колодезным бирдекель с логотипом кафе, поставила сверху бокал. Всё это время она смотрела на Полевого. Колодезный попробовал перехватить взгляд девушки — пододвинулся, как Плуто в старом мультике, — но без толку.
— Спасибо, — сказал Колодезный.
— Пожалуйста, — ответила официантка, даже не глянув в его сторону, развернулась и пошла обратно к стойке. Колодезный посмотрел ей вслед.
— Эй, — засмеялся Полевой. — Мест нет!
— Что?
— И так тесно, — сказал Межник, показывая рукой на стол. — Куда она сядет?
Колодезному хотелось ответить на шутку, но он ничего не придумал и промолчал.
Three Guys and a Girl. Чарли? Эприл? Нет, мисс О’Нил не подходит — она была в компании четырёх (не считая крысы) мужиков. Дороти? Элли?
— Так вот, — сказал Полевой, — вернёмся к теме. Почему «детство»?
— Деньги, — ответил Межник, — означают взросление. Мальчишка становится мужчиной, когда ему приходится постоянно думать о деньгах.
Колодезный вспомнил лекцию по экономике, одну из первых, или даже вводную, на которой преподша сказала, что деньги — это единственный случай, когда человеку удалось выразить абстрактные понятия — ценность, значимость — через конкретный материальный предмет, и теперь легко подсчитать, что обида на соседа, обозвавшего тебя козлом, приблизительно равна ста сорока часам работы холодильника.
— Стоп, — возразил Полевой, — деньги-то у него были, я же говорил.
— Твой знакомый просто не понимал, что они значат, — сказал Межник. — Как говорят у нас в Индии — проблема в невежестве. Понимай он, что такое деньги — легко бы подсчитал, что папин адвокат, если не дай бог вызовут милицию, или стоматолог, если решат сами выбить зубы, стоят куда дороже того коньяка, что ему удавалось спереть непойманным. А так он, как индеец, меняет золото на зеркальце.
— По-твоему, выходит, — спросил Полевой, — когда деньги заканчиваются, мужчина вновь становится ребёнком?
— Нет, — Межник зачем-то вынул из кармана пятёрку. — Увидел, как говорится, назад уже не разувидишь. Но только если прежде понял, что такое деньги, если успел повзрослеть. Тогда уже не важно, сколько у него на кармане или на карточке — он видит мир через бабло, таким, какой мир и есть. Уже не индеец.
Колодезный хлебнул пива и покрутил бокал в руках. Под надписью «Zeke» была овальная рамка с иллюстрацией Доре к «Красной шапочке».
— Ну… — нехотя согласился Полевой. Межник тем временем загнул край пятёрки, будто собирался сделать из неё самолётик. — На уровне тезиса, конечно, покатит, но…
— Секс, — сказал вдруг Колодезный. Вслух, достаточно громко, но при этом словно сам себе — глядя на бокал, «ой, кто здесь?»
— Чего? — спросили Межник и Полевой в один голос.
— Взросление, — сказал Колодезный, отставив пиво и посмотрев на собеседников. — Секс — это взросление. Не зря же говорят: был мальчиком, стал мужчиной.
Он вспомнил давний летний вечер на море, старшего товарища, с которым ходил в кинотеатр в соседнем пионерлагере. Смотрели «Интердевочку». Из зала Колодезный вышел унылым — фильм произвёл впечатление, но не такое, как обычно, когда только и хочется, что спрашивать у товарища: «А как он его, помнишь?», «А потом?» — и пересказывать, пересказывать, пересказывать, то один эпизод, то другой — по пять, десять, двадцать раз. В этот раз было как-то по-другому. «Ты из-за фильма, что ли, скис?» — спросил товарищ. И тут же, увидев, как Колодезный кивнул в ответ, спросил ещё: «Ты ни разу никого?»
— Онотоле — вечно молодой, — сказал Межник и усмехнулся.
В четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать лет Колодезный сильно переживал из-за того, что «ни разу никого» — пытался хвататься за каждую — обычно надуманную, призрачную — возможность «хотя бы кого-нибудь».
— А если только раз? — спросил Полевой. — По пьяной лавочке и почти ничего не помнишь, это как? Тоже повзрослеешь?
Бэкону было достаточно раз увидеть, Эйнштейну — суметь повторить. Один раз — не водолаз.
— Тут как с деньгами, раз врубишься и всё, — Колодезный покосился на Межника. Тот кивнул. — И вообще: факт остаётся фактом.
— Фак, конечно, остаётся факом, но…
— Отчасти верно… — сказал Межник, — только вот… — он загнул ещё один край купюры. — Секс тоже входит в понятие денег, в мир с денежной системой.
— Типа все бабы — проститутки? — улыбнулся Полевой. — «Вы уже торгуетесь?»
— Нет, — Межник перевернул пятёрку и стал разглаживать мятые края. — Но чтобы девушка соответствовала твоим потребностям, не только на уровне основного инстинкта, — он изобразил «тот самый» жест, we can do it, — она должна быть на одной ступени с тобой, в том же социальном классе. А класс определяет бабло — низший столько-то в месяц; средний — столько-то. Не зря же деньги называют лавэ.
— Лавэ? — переспросил Колодезный.
— Ну да — love, лавэ.
— По-моему, это кошельки такие, на них буквы L и V, — сказал Колодезный.
— Louis Vuitton, — подсказал Полевой, — только он здесь ни при чём. Словечко — цыганское. А ещё есть такое английское выражение: «Not for love or money». Оно…
— Любовь придумали коммунисты, — перебил Межник, — чтобы денег не платить… Бакс правит миром, какие могут быть ещё варианты?
— Секс, — сказал Колодезный.
— Смерть, — сказал Полевой.
— У-у-у, как всё запущено, — Межник положил пятёрку обратно в карман. — В гробу, что ли, люди взрослеют?
— Как в фильме: «Детство заканчивается, когда понимаешь, что умрёшь». Смерть — это опыт, который нельзя повторить; знание, которым не поделишься… Ты вдруг понимаешь, что умрёшь в одиночку, что ты — сам по себе и сам за себя, что тебе самому за всё отвечать, самому…
— И стирать сама, — Межник загнул мизинец, — и готовить сама, — безымянный палец, — и…
Продолжить он не успел. Телефон Полевого запел голосом Смириной.
— Ал-лё, — сказал Полевой в трубку. — Да… Понял. Бильярд на улице Волкова… Да, едем.
Они попросили счёт.
— Так, — сказал Межник, — у тебя пиво и кофе; у тебя — только мате; у меня — кофе.
Все трое зашуршали деньгами. Колодезный вытянул конверт из кармана, покосился на парочку (которой ни до кого не было дела), под столом вынул деньги за кофе и пиво, и запихнул конверт обратно.
Раз-два-три — каждый внёс свою долю.
— Почем сейчас доллар? — спросил Полевой.
— Около восьми, — ответил Колодезный. Полевой отсчитал восемь гривен и добавил к счёту.
Уже на улице Колодезный заметил, что Полевой ничего не накинул поверх своей белой рубашки «Woodman». «Тебе не холодно?» — хотел спросить Колодезный, но не успел.
— Тебе не жарко? — спросил Межник.
— Нет, — ответил Полевой.
Возле магазина «Калидас» два промоутера в костюмах тигров раздавали какие-то флаера-скидки. Оранжевый плюш блестел на солнце. Костюмы — вроде бы диснеевский Тигра, но только растолстевший и почему-то с длинными, как у саблезубых кошек, клыками.
— О! — сказал Межник. — Менеджеры!
Глава 7
Горизонт удивительно тихий.
«Opium», «Greece»
— Это не её одежда, — подытожил бригадир.
— Ась? — отозвался дворник.
Они уже минут пятнадцать наблюдали за следователем и оперативниками — как те ходят вокруг трупа, что-то записывают, что-то замеряют.
— Одежда, — сказал бригадир. — Не может быть, чтоб такая женщина, — он мечтательно закатил глаза, будто знал убитую и какой именно она была, — и вдруг так ужасно оделась.
— Чего вдруг? — не понял дворник.
— Разуй глаза! Видно ж, что баба за собой следит: загоревшая, кожа гладкая — ни морщинки; накрашена шикарно — ярко, дорого, но не пóшло; причёска, как только из салона. Точно при деньгах. Или есть кто с деньгами… А куртка такая, что даже Тонька постыдилась бы надеть. Да и юбка, — бригадир хмыкнул. — Позорище!
На Глинки Горизонт вышел. Ступив на подножку, он замер и посмотрел на кондуктора — будто бы хотел запомнить или же просто полюбоваться ею ещё чуть-чуть. Девушка вздрогнула. На неё нередко пялились пассажиры — обычно вечером, подвыпившие, — но всё же этот взгляд отличался от привычно-похотливых («Слышь, Рыжая, а у тебя когда смена кончается?»), был не клянчаще-сверкающим или нагло-требующим, а каким-то пустым, холодным, — и что самое странное (страшное?) — эта пустота словно заползала внутрь, хотела выискать что-то важное, глубокое и сделать таким же пустым. Горизонт кивнул девушке и шагнул к навесу, лавочке, урнам, киоску.
Правильным названием было «Остановка им. М. И. Глинки» (официальным — на картах, в маршрутных листах, на табличках), но так никто не говорил, — пока будешь спрашивать: «Вы на остановке имени Михаила Ивановича Глинки выходите?» — завезёт тебя троллейбус в порт, а то и на правый берег. Нет, максимум «им. Глинки». А ещё, если разобраться, «правильное» название было не совсем и правильным — ведь имя композитора носила не сама остановка, а дворец культуры возле неё. Тут уж или «ДК им. М. И. Глинки», или «ДК им. Глинки». Может, так и было изначально, а потом культура с дворцом выпали, забылись, как буква «г» в «спасибо», как пробел между «пожалуй» и «ста».
Из киоска доносилась музыка. «╙ тЁльки радЁсть, любов Ё смЁх, — пел Вадим Красноокий. — ╙ свЁтло вЁд сонця одне на всЁх».
Горизонт вынул из кармана блокнотный листик — новую напоминалку: 40 лет Советской Украины, дом 7, остановка «Глинки» или «Порт Ленина». Прочитав текст дважды, сунул листок обратно в карман, поправил воротник пальто и зашагал в сторону порта. «ПЁсня свЁтла» за спиной звучала всё тише, тише, тише. «Немає слЁз, нема вЁйни. Страху нема Ё нема пЁтьми». Залитый солнечным светом тротуар, казалось, был жёлтым.
Пройдя два квартала, Горизонт свернул во двор, пересёк его — мамы выгуливали маленьких космонавтов в ярких комбинезонах — и вышел к дому номер семь.
Дома в этом районе были старше тех, что возле Фестивальной, лет на двадцать. Застройка началась в тридцатые, после того, как пустили первый генератор ГЭС. Сначала возвели одноэтажные бараки, а затем, по большей части после войны, людей из бараков стали расселять в новые дома, в просторные квартиры с высокими потолками. На многих зданиях висели таблички с годом постройки, а иногда гербы — обрамлённый колосьями щит (с герба УССР или РСФСР), который держали рабочий и работница. Вообще, немало здешних домов украшали такие, на первый взгляд излишние, «красивости»: пилястры, фризы и другая лепнина. Воплощение тезиса «новая архитектура создаст новый мир», не важно, верили в него строители-распорядители или нет.
Город начался именно здесь в тридцатые-пятидесятые. Точнее — здесь начался «взрослый» город, «большой», «совершеннолетний». Дата основания — 1770 год (когда была построена крепость и возле неё стало разрастаться поселение) — как день рождения; XIX век (первая ратуша, статус «уездного», железная дорога) — детство; конец XIX — начало XX — заводы, стачки, прыгающая из рук в руки власть — отрочество. К слову, в 1905 году одна большевистская газета написала, что город получил «аттестат политической зрелости». А в тридцатые годы город повзрослел, откинул все «когда я вырасту», перестал быть просто ночлежкой-поселением для тех, кто что-то стережёт-оберегает или строит будущее. Не мысли о взрослении, а самая что ни на есть взрослая жизнь — со всеми её плюсами и минусами, скукой и обыденностью, спокойствием и стабильностью.
Два мальчишки — на вид класс третий-четвёртый — склонились над завалившимся на бок голубем, трепыхающимся, пытающимся взлететь.
— Что с ним? — спросил один.
— Крыло сломал или лапу оторвали, — ответил другой.
Горизонт покосился на них, открыл металлическую дверь и вошёл в подъезд.
Вариант I
— Итак, кто скажет, что такое точка? — спросил Саныч.
Класс замолчал. Стихли смешки, даже едва слышные, с задних парт, не умолкавшие, как уличный шум за окном.
— Ну, — учитель улыбнулся, вроде как: не бойтесь, говорите, ничего не будет.— Смелее.
— Точки принято обозначать прописными латинскими буквами, — медленно и негромко прочитала девчушка с первой парты. Она украдкой посматривала на страничку учебника — нет, нет, я не подглядываю, я уже выучила.
— Хорошо, — сказал Саныч, — точки действительно обозначают, обычно обозначают, прописными латинскими буквами. Вот только, — он посмотрел девочке в глаза, — что такое точка?
И снова молчание. Теперь уже настороженное. Так молчат, когда ожидают наказание, когда весь класс не выучил урок, или провалил контрольную, и теперь их ждёт «разбор полётов» — нудный и совершенно бессмысленный процесс — такое вот наказание без наказания: сорок пять минут выслушивать, какие все плохие, что так поступать нельзя, что на экзамене им всё припомнят. Или даже хуже — так делала физичка: «Иванов, к доске… Что молчишь? Не знаешь?» — и жирная двойка в журнал. Проставить всем неуды было нельзя, но вот выбрать пять-шесть жертв — самое то.
— Неужели никто не знает? — удивился учитель.
Хозяйка была уже немолодой (хотя к ней порой и обращались «девушка»), но весьма привлекательной женщиной. Она была из той редкой породы, кому все возрасты к лицу. В пятнадцать — «привлекательная пятнадцатилетняя», в двадцать — «привлекательная двадцатилетняя», в двадцать пять — «привлекательная двадцатипятилетняя»… Владлене никогда не требовалось ни скрывать свой возраст, ни пытаться выглядеть как-то иначе — казаться старше, более зрелой, или младше — наивной, юной, молодой. Сказать «в сорок пять баба ягодка опять» можно было про неё лишь с оговоркой: «ягодка» — да, но не «опять», а всегда. И не «баба».
— Проходите, — сказала Владлена Горизонту.
Её волосы были собраны, подколоты невидимками — законсервированная причёска, чтоб до вечера (какой бы ни был повод) не распалась и не растрепалась. Да и макияж походил скорее на празднично-вечерний, чем на повседневный.
А вот одежда у Владлены была странной. Как сказал бы старик из «Сто лет тому вперёд»: «Ты неправильно одета». И то, что выскочила женщина «на пять секунд, по делам», нисколько её не оправдывало. Такое носят даже не просто «бабы», а «бабы» со знаком минус.
— Документ какой-нибудь взяли? — спросила Владлена.
Горизонт кивнул и вручил ей водительское удостоверение — розовую пластиковую карточку. Хозяйка глянула на фотографию, затем на мужчину, затем снова на удостоверение. На фотографии был точно он, хоть и выглядел чуть более жизнерадостным, но тут уж — всякое в жизни бывает. Фамилия же и имя совсем не вязались с внешностью. Фамилия: Зон, имя: Гарри. Гарри Зон.
— А вы кто по национальности? — удивилась Владлена.
Горизонт промолчал. Не дождавшись ответа (да и какая разница — не моё это дело), хозяйка спрятала документ в сумочку.
— Двое суток — пятьсот гривен, — сказала она. — Как и договаривались.
Горизонт отсчитал деньги — десять грушевских. Владлена пересчитала их и положила к водительским правам.
— Так, — сказала она, — смотрите: здесь стиралка, в пачке там порошка немного осталось… дальше, на кухне — перекрывайте газ, когда плита не нужна, а микроволновку из розетки выдёргивайте на всякий случай… здесь вроде всё — холодильник, морозилка — понятно… идёмте, теперь в комнатах… в шкафу — утюг, если понадобится… гладильная доска — на балконе…
Как последние минуты перед зачётом.
— Я зайду послезавтра, в это же время, — сказала Владлена. — Если что-то поменяется — захотите чуть раньше съехать или, наоборот, задержаться — звоните.
Горизонт закрыл за ней дверь, постоял недолго в прихожей, слушая, как каблуки стучат по ступенькам (пятый этаж, лестничный марш, площадка, снова ступеньки, четвёртый этаж), и, прихватив сумку, пошёл в спальню. Он одёрнул шторы, и комнату залило светом, так же как и ту, на прошлой квартире.
Широкая двуспальная кровать занимала почти всё место, кроме неё здесь были телевизор на подставке и две небольшие тумбы — справа и слева от кровати. Настенный ковёр, часы и картина — тоже море, но в этот раз без тётки. На подоконнике — иконка Николая Угодника.
Горизонт вынул из сумки фотографию в рамке и поставил на тумбу. Рядом положил стопку писем, блокнот, шариковую ручку с синим колпачком. Немного подвигал все предметы — чуть ближе к краю, чуть дальше, покрутил ручку. Затем сделал шаг назад, внимательно осмотрел композицию и, видимо, остался доволен. Как дизайнер: что вы понимаете? было уродство — теперь красота! Будильник и сгущёнку (обе банки) Горизонт выставил на другую тумбу.
Секс ничего не сочинит, не придумает, не добавит — ни строчки, ни слова — лишь расставит знаки препинания. Точки, кавычки, знаки вопроса, скобки, запятые. Днём: друзья. Вечером: «друзья». Утром: друзья?
Рамка была совсем новой — поднеси её к лицу и почувствуешь запах лака, а вот фотографию сделали давно — точно не стилизация: время ощущалось во всём — и в том, как снимок выцвел, и в композиции, и в настроении, да и само лицо — молодое, но тогдашне-молодое — по-детски пухлые щёчки, нарисованные брови и взрослый взгляд.
В уголке, наискосок, была подпись: «На память от Яны». Написавшая это наверняка со школьной скамьи привыкла писать именно чернильной ручкой. Все буквы — красивые, с душой.
Похоже, той же рукой были написаны и подписаны письма, или даже — той же ручкой, теми же чернилами. «Киев. Яна», «Харьков. Яне», «Ялта. До востребования. Ю. Я. Л.»
«Один — одиночество, точка, — зачитала ведущая, — двое — отрезок, любовь; трое убийц — треугольник; четверо…»
И тут экран погас. Мужик подскочил к телевизору и стукнул по нему кулаком: «Что, блядь, четыре? Четыре — что? Квадрат? Прямоугольник? Трапеция?»
«Два — это хорошо, — сказала Джули Джианни. — Три — очень хорошо. Но четыре…»
«Четыре — что?» — рявкнул Дэвид.
Вторая комната выглядела просторней спальни. И как бы торжественней. Не зря же — зал, большая, гостиная. Здесь стояли два кресла, низкий журнальный столик, кожаный диван — из тех, в которые сел и утонул. Напротив дивана — уголок хай-тека: плазма с диагональю дюймов пятьдесят, две чёрные колонки, стройные, как индонезийские кошки-статуэтки; проигрыватель, усилитель, эквалайзер. «Гостиничность» обстановки разбавляли две книжные полки с увесистыми пронумерованными томами. Окна выходили во двор.
Горизонт присел возле стойки с аппаратурой и посмотрел на стопку дисков. Аудио: «Горячие хиты», «Горячая двадцатка», «Горячие новинки этого лета», — и видео: «Горячая Дороти Гейл», «Горячее путешествие».
Погуляв по квартире минут пятнадцать, порывшись в ящиках на кухне, пощёлкав всеми выключателями, Горизонт накинул пальто и вышел из квартиры. Налегке — не стал брать пустую сумку, выложил на полочку в прихожей паспорт, повытряхивал весь хлам из карманов — маршруточные и троллейбусные талончики, какие-то рекламки, визитки, даже мелочь. Оставил лишь бумажник, ключи от квартир — этой и предыдущей; а ещё — зачем-то прихватил с кухни вилку.
Мальчишки перед подъездом тыкали в голубя палкой. Тот уже не дёргался, не пробовал взлететь — устал, выдохся или просто смирился.
Горизонт обошёл их, вынырнул из двора на 40 лет и двинул в сторону порта. Тени домов стелились по улице, тротуару, наползали на другие дома. Деревья с едва пробившейся листвой тоже отбрасывали тени, но ещё хилые, тощие — как новичок в спортзале. Шаг за шагом, словно фотография за фотографией в альбоме: свет пробегал по лицу Горизонта, расставлял акценты — то выделял скулы и нос, то стирал все грани, то рисовал круги под глазами — эффект панды, как в книге Клейгорна.
Перпендикуляр Спортивной, перпендикуляр Леонова. А дальше — стройплощадка, огороженная забором, собранным, будто баррикады, из чего пришлось: гофрированная оцинковка, бетонные плиты, сетка-рабица. Когда-то здесь была конечная трамваев, кольцо.
Строительный забор успел покрыться граффити, объявлениями, бессмысленными агитками. Так мидии и водоросли обживают пирсы. Так обрастают комментариями новости и фотографии в Сети: «хрень» и «чё ты вякаешь?» — это заборные «пидары»; «при частичной интервенции эффекта не будет» и «для флуда есть другие форумы» — теги и стенсилы; «нетбуки с доставкой» где ни попадя — «куплю», «продам» и «меняю» с отрывными хвостиками-телефонами.
Спустившись по ступенькам к речному вокзалу, Горизонт налетел на мужика. Не заметил, как тот вывернул из-за угла.
— Смотри, куда прёшь! — огрызнулся мужик. Но тут же замолчал. А через секунду рассмеялся. — Колька! — он раскинул руки, словно собрался обнять Горизонта. — Не узнаёшь?
Колька-Горизонт ничего не ответил, даже не кивнул. Просто стоял и смотрел, казалось, не на мужика, а сквозь него.
— Ну! — мужик щёлкнул пальцами. — Третья южная! С восьми до восьми! А?
Горизонт промолчал, будто обращались не к нему, будто рядом вообще никого не было.
— Да иди ты! — мужик махнул рукой и зашагал к лестнице. — Совсем от сладкого башкой тронулся, — пробурчал он. — Говорили ж дебилу — не жри столько сгущёнки.
Здание речного вокзала легко сошло бы за космопорт в какой-нибудь «туманности» или «радуге». Трёхэтажный стеклянный тубус, пристройки с круглыми иллюминаторами, лесенки, площадки, на крыше — рубка и антенны. Мода шестидесятых-семидесятых: бетон, металл, стекло. На одной из пристроек была мозаика с гриновским сюжетом. Море и чайки, корабль с алыми парусами, силуэт девушки.
Горизонт спустился к причалу, переступил заборчик и сел на швартовую тумбу.
Глава 8
В ней была особенная струнка мгновенной реакции,
держащая всю её всегда в напряжении, как змейку.
Николай Кононов, «Светотомия»
Она сразу узнала его, сразу же вспомнила. Аня прошла к столику, за которым сидел Антон, — будто бы они договорились встретиться здесь, в этом кафе, и войдя, она не просто посмотрела, куда бы присесть, а высматривала: пришёл он или нет.
«Справа от залива есть маленькое кафе», — сказал Винсент-чёрная-полоса. «Я бываю там иногда», — добавила Кэтти-из-прошлого.
Антон убрал со стола тетрадки (положил на диван рядом с собой), сдвинул тарелку с чашкой, пепельницу. Вроде как освободил место для Ани.
— Полудницин, — сказала она.
— Вирник, — сказал он.
Едва Аня села за столик, подошла официантка и положила перед ней меню. Открыла на салатах и холодных закусках. Аня кивнула.
В школе в I классе учиться мне было легко, т. к. я уже неплохо читал и считал до сотни. Но выявилось, что у меня слабые нервы. Сзади меня сидела девочка Шура — дочь конюха Кузьмича, который часто возил отца в МТС. Когда получалось по времени, подвозили и меня в школу. И Шуру тоже. Эта Шура была балованная девочка и насыпала сзади мне на голову мелкие бумажки. Все, кто это видел, смеялись, а я не мог оглядываться, т. к. учительница Инна Григорьевна требовала, чтобы ученики внимательно слушали её и не оглядывались. Я не оглядывался и сдачи дать не мог, но терпеть это издевательство тоже не мог и начинал плакать. Родители решили полечить меня для укрепления нервной системы в детском санатории. Отец приобрёл путёвку. Как раз райком получил новую машину, ЭМ-1, эмку. Она сверкала свежей эмалью кофейного цвета и пахла свежей краской. Санаторий был в г. Самара, который вскоре переименовали в г. Куйбышев. Именно на этой машине папа повёз меня в санаторий. С нами ехало ещё двое ребят — дочь райкомовского работника и сын райкомовской уборщицы. До Самары было более ста километров.
Пока Аня листала меню, девушки-официантки включили радио и сдвинули шторы. Солнце заглянуло в кафе, и тут же стало вроде как просторней, а ещё вскрылись огрехи: пыль на светильнике, жёлтое пятно на скатерти. Кафе будто только открылось, по-настоящему открылось, а до этого было открыто «лишь формально», как иногда происходит в магазинах — «конечно, заходите, мы уже работаем», но продавцы ещё двигают какие-то коробки, бегают с ценниками и рекламками, спрашивают друг друга: «а это куда?», «а где?», «а когда?» — и кто-то старший-заведующий ворчит: «Откройте папку “Маркетинг”, там всё написано», «Это надо было сделать ещё вчера»; и нельзя сказать, что никто не замечает клиентов, но продавцы просят подождать, походить, посмотреть: «Здравствуйте, одну минутку», «Гляньте на этой полке, я сейчас подойду».
— Здесь неплохой штрудель, — сказал Антон.
— Да? — спросила Аня.
— Да, — ответил он. — Втоптал уже три.
Вирник улыбнулась.
— Девушка, — позвала она. — Штрудель и кофе.
— Кофе — эспрессо или американо? — спросила официантка из-за стойки.
— Эспрессо, — сказала Аня.
Девушка принесла заказ минут через пять. Поставила кофе (чашечка была меньше той, что у Антона), тарелку со штруделем. Ваш, ваш.
— Спасибо, — сказала Аня.
— Мне ещё один американо, — попросил Антон.
Санаторий был на окраине Самары, в зелёной зоне. Проезжали по улицам Самары, остановились у большого магазина, зашли выпить газированной воды. Я пил её впервые. Пузырьки углекислоты шипели и пощипывали язык. Вдоль улицы, по которой мы ехали, стояли многоэтажные дома из белого кирпича. Раньше я таких больших и высоких домов не видел. Приходилось высоко задирать голову, чтобы увидеть последний этаж и крышу.
Вирник пододвинула тарелку, взяла вилку. И засмеялась.
— Это что, мороженое ножом и вилкой?
Полудницин вспомнил, как спросил когда-то у Яны: «Не хочешь мороженого?» — а она ответила: «Мороженого не хочу, хочу нормального». А ещё какой-то праздник на работе — кусочки торта, одноразовые тарелки, пластмассовые вилки.
— Правила этикета, — Антон пожал плечами.
— Ага, — рука с вилкой зависла над штруделем и пломбирным шариком — Аня будто бы позировала для журнала с рецептами. — Как что неудобное — значит, этикет.
— Я ел кофейной ложкой. Только сахар сперва размешай.
— Моветон, — наигранно скривилась Аня и отложила вилку.
— Шарман! — улыбнулся Полудницин.
Он взял вилку и покрутил в руке, словно хотел найти ей иное применение: подержал как ракетку для пинг-понга (сперва по-европейски, затем по-азиатски), как перочинный ножик, как шариковую ручку.
— Кстати, — сказал Антон, — вилки придумали на Востоке.
— А сами руками едят, — Аня отковырнула ложечкой кусок штруделя. — И цифрами арабскими не пользуются.
— По легенде, один ушлый торгаш спёр вилку у самого шайтана. Вот такую, — Антон пошевелил указательным и средним пальцами (пасть порву), — с двумя зубцами. Торгаш ловко продал её какому-то местному султану за хорошие деньги, но в тот же вечер был ограблен и убит разбойниками. Ну и пошло-поехало, с каждым, кто прикасался к вилке, что-нибудь случалось: султан тяжело заболел, с его детьми тоже всякие несчастья приключились. В общем, выкинули вилку от греха подальше. А потом её нашел какой-то бедняк, и на него, уже не помню почему, проклятие не подействовало. Ну и со временем распространились вилки сперва в Средней Азии, а затем и в Европе, и у нас. Кстати, в англиях-франциях в своё время, когда вилки там только появились, церковь ругалась изо всех сил — обзывала дьявольскими трезубцами и говорила, мол, гореть всем, кто ест вилками, в аду.
— Моя прабабка тоже так считала. Я совсем маленькой была, когда мы к ней в гости ездили, но со слов мамы и бабушки, кушали у прабабки исключительно ложками, деревянными. Если же кто-то вспоминал про вилки, прабабка крестилась и бурчала: «Развели у себя в городах бесовщину».
— Мы в школе, в столовой, загибали у алюминиевых вилок два средних зубца, и получался такой хэви-метал, — Полудницин скрутил «козу».
— Хулиганьё, — засмеялась Аня.
А ведь это всё, подумал Антон, не мои истории. Зубцы на столовских вилках загибали два бледных, как зомби, металлиста из Вэ (их называли-дразнили «черепушниками»), легенду про восточного торгаша рассказал Бомка, про вилки в Европе и отношение к ним — дядя Митя, отцовский товарищ, с которым одним летом Антона отправили на море.
Те летние каникулы, когда Антоша окончил то ли первый, то ли второй класс, вышли не совсем обычными: его постоянно к кому-то пристраивали, вроде как «избавлялись» от него, — с соседями на неделю в село, с маминой подругой и её детьми — по городским пляжами и на вылазки, в августе — с дядей Митей на море. Получилось, что ни Антоновы родители, ни бабушки с дедушками тем летом не могли вырваться из бесконечных работ-дел, работ-дел, работ-дел. Отцу и вовсе пришлось до осени уехать в Казахстан («Не просто чэ-пэ, а конец света!»). К счастью, каникулы от этого не пострадали. Вернувшись с моря, Антоша рассказывал без остановок, говорил и говорил: «Мы с дядей Митей поднимались на самую вершину», «У дяди Мити там друг работает, и мы ходили на пляж “Интуриста”», «Дядя Митя научил меня играть в бадминтон», «Дяде Мите джинсы из самой Америки привезли». В сентябре или октябре, вечером, услышав очередное «а вот дядя Митя», отец хлопнул ладонью по подлокотнику и строго, даже со злобой, сказал Антоше: «Так говоришь, будто мы с тобой никуда не ездили и ничему тебя не научили».
— Считается, что настоящий рокабилл должен всегда носить с собой вилку, — сказал Полудницин. Это уже — привет одногруппнику по кличке Перкинс.
— Кто такие?
— So rocking music will never… — напел Антон. И тут же громче: — Never die!
Перкинс, тот, институтский — одежда, истории и все эти словечки: кок, южный крест, плимут, гретч, бриолин. И музыка: Винсент, Кокран, само собой — Карл Перкинс, «какой ещё на хрен Элвис?» И новая музыка, апт пюпилы: «The Stray Cats», «The Blasters»… И конечно же, наши: «Mad Heads» (потом стало обязательным добавлять «ранний» или «старый»), «Ot Vinta», «Freno de Pedales».
Однажды на концерте «Mad Heads», когда вокалист замолчал на припеве и повернул микрофон в зал, Перкинс оказался единственным знавшим текст, единственным запевшим: «I’m riding through the night hope to see my girl alive».
В этом «американском» кафе, подумал Антон, Перкинс бы смотрелся весьма неплохо.
— Я, кстати, понял, зачем им вилки, — сказал Полудницин.
— И зачем?
— Был я как-то в командировке, ночевал в унылой заводской гостинице. Просыпаюсь утром — на голове чёрт-те что. И тут понимаю, что не взял с собой расчёску…
— Причёсывался вилкой? — засмеялась Аня.
— А что делать? Вымыл голову и причесался. Хорошо хоть причёска была не такой, как у них, — Антон провёл ладонями по вискам.
— Надо будет у соседа спросить, — продолжала смеяться Вирник, — носит ли он вилку с собой… Блин, — она залезла в сумочку и вытащила пачку сигарет — пёструю, слимс, — вечно врубал музыку на всю громкость. Мама возмущалась: «Опять завёл своё буги-вуги» — и стучала в батарею.
Аня вынула сигарету из пачки, Антон чиркнул зажигалкой и поднёс ей огонёк.
— У наших соседей была дочка, — сказал он, — лет пятнадцати, но с развитием, как у трёхлетней девочки. Не знаю, болезнь Дауна или что-то другое. Так вот, по ночам она иногда пела. Причём, — Полудницин вдруг как-то отчётливо вспомнил одну из тех, «поющих» ночей, будто бы на секунду перенёсся туда, — слова у неё не получались и звучали, как заговор, да и с мелодии она частенько сбивалась на какое-то завывание, мычание… У меня, первый раз когда услышал, прям похолодело всё внутри.
— Ого, — сказала Аня.
— Её комната была по соседству с моей, через стенку, — Антон похлопал ладонью по ладони. — Прикинь: ложусь спать, выключаю свет и вдруг слышу, как кто-то то ли нашёптывает что-то, то ли пытается петь. А потом громче, ещё громче. Вроде не за стеной, а здесь, в комнате. Я сразу представил себе какой-то ведьмовской шабаш — свечи, дохлые мыши, котёл… Так ещё иногда в её пении угадывались знакомые мотивчики. «НЁч яка мЁсячна», «Ой, за лЁсочком», «Шумел камыш»… Но звучали эти народные как-то запредельно, как с того света… Короче, спать пришлось с включённым ночником. А потом и привык… Я, кстати, эту девочку так ни разу и не видел.
— Вы ж соседи? — удивилась Вирник.
— У нас стена общей была, а жили они в соседнем подъезде. Это мама про них как-то всё выведала. Что девочка больная, что раньше с ней занималась бабка — разучивала песни, играла во что-то, — а когда умерла, заниматься с девочкой перестали. Только что кормили да простыни меняли — она ещё и мочилась в постель. Где-то год они пожили с нами по соседству, а потом съехали. Мама говорила, что куда-то за границу, там девочке лечение нашли.
Официантка принесла Антону кофе («Наконец-то», — подумал он), забрала у Ани пустую тарелку, вилку, ложечку, нож.
— Я ею друзей пугал, тех, что приходили в гости с ночёвкой, — продолжил Полудницин. — Стелил им у себя в комнате и ни о чём не предупреждал. Полевой с Ксюшей-Чайкой, помню, прибежали ко мне оба бледные, как побелка. Я спал в большой комнате. И такие вдвоём: «Что это?»
— Точно: хулиганьё, — сказала Аня.
«И Яна тоже испугалась. В ту ночь, когда родители уехали к тётке, в ту ночь, когда…»
— Ксюшу-Чайку, — Антон хлебнул кофе, — вообще легко было напугать. Один раз ходили в кино на какой-то «ужастик», так она вцепилась Полевому в руку и прям до крови ногтями продавила… Или как-то Полевой потащил её ночью через пустырь на Метлинском, рассказывая по ходу, что это за место, что здесь было. Знаешь про этот пустырь?
— Я была на Метлинском всего раз.
— В наркологии, что ли? — Полудницин растянул клоунскую улыбку.
— Да, — ответила Аня как-то сухо, строго. Она будто на самом деле обиделась. — Когда на права сдавала, проходила там медкомиссию.
Антон провёл пальцем по кромке блюдца — сперва по часовой стрелке, затем обратно.
— Раньше, — сказал он, глядя на свой палец, — когда Метлинского микрорайона не было, на месте этого, нынешнего пустыря, была какая-то топь или болото. Во время войны, по слухам, партизаны перебили там кучу немцев, вроде бы целую роту, — Антон посмотрел на Аню. — Хотя я где-то читал, что там просто давным-давно было немецкое кладбище — тех немцев, которых к нам Екатерина завезла, не фашистов.
— В любом случае, — сказала Вирник, — мёртвые немцы посреди Метлинского.
— Да, — согласился Полудницин. — А сейчас у этого пустыря так ещё слава. По району ходит куча историй, иногда даже в газетах пишут.
Пустырь действительно нередко вспоминали в газетах, точнее — в газете, в «Индустриальном городе», в рубрике «Аномалия» — ставшей некогда обязательной для всех местечковых газет. В отличие от большинства «непознанных» и «запредельных», «Аномалия» не перепечатывала заметки из других газет и журналов, которые, к слову, в свою очередь, брали их из западных: «Жители Колорадо встревожены участившимся», «Учёные Англии насторожены сократившимся»… Все «аномальные» новости были здешними: возле титано-магниевого видели мутанта, в Канцеровской заводи поймали сома-людоеда, учитель из Анастасьевки предсказывает конец света.
«Двадцатилетний житель микрорайона Паша М., — говорилось в статье “Метлинский треугольник”, — возвращался из гостей через пустырь. Свидетели видели, как молодой человек, схожий по описанию с Пашей, шёл туда в это время. Однако до дома он не добрался. Напомним, что Паша проживал в девятиэтажке на улице Школьной, расположенной сразу за пустырём. Утром родители Паши, встревоженные тем, что сына всё ещё нет дома, обратились в милицию, но поиски не дали никаких результатов. По словам родственников и друзей Паши М., он был весьма ответственным и не мог просто так, никого не предупредив, исчезнуть. Это далеко не первое загадочное происшествие на пустыре. В этом году официально зафиксировано ещё как минимум три аналогичных случая».
Или другая статья, «Легенды спальных районов»: «Немало страшных историй можно услышать и от жителей Метлинского. Главным источником “городских легенд” микрорайона служит пустырь между улицами Школьная и Панаса Мирного. Даже сейчас, после того как пустырь стараниями городской администрации превратился в парк, место не пользуется большой популярностью. Тёплыми летними вечерами лавочки в новом парке остаются пустыми, а по новым освещённым дорожкам не ходят ни влюблённые пары, ни вышедшие прогуляться перед сном пенсионеры. Собаководы — и те избегают этого парка. И причина у всего одна — суеверия. Как сообщил нам сорокапятилетний житель района Николай, здешние боятся пустыря, потому как считают, что там водится всякая нечисть. Студенты медицинского университета Дима и Ира, снимающие квартиру в доме возле нового парка, были не столь категоричны, однако тоже отметили, что особой популярностью парк не пользуется. “Никто, конечно, не боится этого парка, это смешно, — сказала Ира, — но людей в нём гуляет меньше, чем в парке возле конечной”. “Люди ещё не привыкли к парку, — предположил Дима, — его ведь совсем недавно привели в порядок. Это место до сих пор называют пустырём”. Прихожанка районного храма пенсионерка Мария Степановна считает, что это злое, проклятое место и администрации надо было строить там не парк, а церковь. Интересным мнением о Метлинском пустыре поделился с нами и настоятель храма».
— Со мной там тоже случались странные вещи, — сказал Антон. — Шёл как-то от остановки на Школьной. Днём, светло было. Я классе в восьмом тогда учился. Навстречу какой-то мужичок, и тут вдруг раз — вроде как узнал меня. Привет, говорит, Колян. Я глянул на него, — Полудницин сощурился, — и такой: извините, вы ошиблись. А он: «Да ты чего, до сих пор обижаешься, что ли?» Я ещё раз сказал, что он перепутал. И тут мужик спрашивает: «А Владимир Викторович, ну отец твой, как там?» Я остановился, моего папика действительно зовут Владимир Викторович. Мужик же решил совсем добить меня: «Гипс-то с ноги сняли?» Ого, думаю, совпадения: папе сняли гипс всего пару дней назад, он сломал лодыжку. «Гипс, — говорю, — сняли. Только меня не Коля звать». Решил: мало ли кто с отцовской работы. «Как же не Коля? — удивился мужик. — Скажи ещё, что мама твоя не Ирина! И дед не Виктор Константинович! А? И гаража у него нету? И “Волги” двадцать первой?» Я замер. Мужик посмотрел мне в глаза и заржал. «Николашка, — говорит, — Николай, — и погрозил пальцем, — ай-яй-яй». Я вдруг испугался, уж не знаю чего именно, сперва попятился назад, потом развернулся и быстро-быстро пошёл к дому. А мужик продолжал ржать, выкрикивал вслед имена моей родни. И через слово: «Коля, Коля, Николай».
— Ни фига себе, — сказала Аня.
— Меня потом ещё несколько раз вроде как «узнавали» на том же пустыре.
— И тоже говорили, что ты — Коля?
— Нет, — ответил Полудницин. — Да и как-то разговоров с ними не было. Так, пройдёт кто, махнёт рукой, — он показал Ане открытую ладонь: — «Привет, Михей!» Я махну в ответ…
— Кстати, — Вирник сделала маленький глоток — допила остаток кофе, — меня однажды тоже спутали с другой, — она поставила чашку на блюдце и отодвинула в сторону. — В фойе института. Училась тогда на первом курсе. Представь: стою возле вертушки, народ туда-сюда, и тут подходит один парень, смотрит на меня и растерянно так говорит: «Ольга?» Я отвечаю: нет. А он всё равно: «Оленька, что ты?» Взял меня так, — Аня обхватила запястья Полудницина, — и продолжает: «Оля, Оля, Оля». Пришлось показать ему студенческий, иначе не верил.
— Коля-Оля, — засмеялся Антон. — Бóрис-Дóрис.
Вариант II
— Прямая — бесконечна, — сказал Александр Александрович. — Её не начертишь, её даже не представишь, — он закрыл глаза и замолчал. Будто бы что-то вспомнил, а может, решил всё-таки попробовать представить прямую.
— Рощин начертит, — хихикнула Воронина, — если тройку на экзамене поставите.
— Слышь, — огрызнулся Рощин и кинул в неё скомканную бумажку.
Учитель открыл глаза, поморгал, потёр их пальцами.
— На всех рисунках, — сказал Саныч, — только часть прямой.
Анина сумка замурлыкала мелодию, похожую на «Одинокую» Ирины Билык.
— Кто-то меня хочет, — сказала Вирник, достала телефон и глянула на экран. — Извини, — Аня кивнула Антону и выбралась из-за стола, пошла к окну. На ходу нажала «Ответить» и, улыбнувшись, как-то тепло, как улыбаются, если звонок не просто чей-то или кто-то, сказала «Привет».
Что было сказано дальше, Антон не слышал, да в общем-то, и не хотел слышать. Аня стояла перед светящимся прямоугольником и словно таяла в этом сиянии — потихоньку, по чуть-чуть. Растворялась, исчезала в солнечных лучах, как силуэт на обложке «Anathema», как Джонни Депп в «Девятых вратах».
«Ну что за паника?» — послышался голос Яны. Совсем недавний. Она так же стояла у окна, и так же светило солнце, только — зимнее, отражавшееся от сугробов и сосулек, набиравшее силу в этих зеркалах поневоле, как луч в аппарате Пьера Гарри… И легко было вспомнить всё-всё до мельчайших подробностей. Казалось, лишь повернись туда, где вроде бы мелькнул голос Яны, и почувствуешь весь тот день — и только что заваренный зелёный чай с кучей трав-прибамбасов, и её духи — скорее вечерние и по поводу, а не повседневные, и даже морозный воздух из форточки — февральский, настоящий.
Полудницин снова глянул на Аню и подумал, что их сегодняшний разговор начался как-то «неправильно», но по-хорошему «неправильно» — right from wrong. Ведь они так и не спросили друг у друга ни про работу, ни про дела, ни про что-то ещё — привычное и вроде как обязательное, необходимое. Обычно необходимое.
Глава 9
Тот, кто раскаивается в каком-либо поступке, вдвойне жалок или бессилен.
Бенедикт Спиноза, «Этика, доказанная в геометрическом порядке»
Над пешеходным переходом висела растяжка с надписью «Свобода — это осознанная необходимость». Торжественно-коммунистические цвета: белый текст на красном фоне — такие же, как и на всяких «С праздником, любимый город!» и «Привет участникам спартакиады». Подписи под цитатой не было — художник, видимо, решил отнести эту мудрость к народной или подумал, что «кто ж не знает старину Крупского!»
— Никогда не понимал этот девиз, — сказал Колодезный, глядя, прищурившись, на растяжку.
— А чего тут сложного? — удивился Межник. — Свобода типа необходима всем, и все это осознают. Бабло, например, тоже осознанная необходимость.
— По-моему, — Колодезный посмотрел на Межника, — дело в другом. Необходимость…
— Это из Спинозы, — перебил Полевой.
Они уже минут пять стояли на остановке, и всё это время Полевой молчал. Даже отвернулся: читал объявления, рассматривал карту.
— Есть глюкоза-сахароза, — усмехнулся Межник, — а есть спиноза.
— И что? — спросил Колодезный. — Свобода — это несвобода?
— Да, — ответил Полевой. — Но лишь та несвобода, которую понял и принял.
Межник вспомнил одного «товарища», пожалуй, самого проблемного — профессора физмата, вышедшего на пенсию и окончательно рехнувшегося. Соседи профессора звонили каждую неделю и просили, требовали: «Успокойте его! Сделайте же что-нибудь!» Иногда угрожали: «Если вы не хотите, так мы вашему начальству будем звонить! На кой нам такие стражи порядка!» Межник много раз бывал у профессора, когда тот, например, напивался и орал посреди ночи какую-нибудь попсовую песенку: «Две открытки из Небраски у тебя лежали на столе, говорил, что Донни Браско, только я не верила тебе», — порой приходилось вместе с другим бойцом заламывать профессору руки и запихивать в машину, а потом проводить нудную воспитательную беседу. Межник даже выучил его фамилию — Ваесолис. Квартира выглядела не так, как профессорские квартиры в кино, была тесной и бедной, хотя при этом вполне ухоженной. Несколько странными казались разве что надписи на стенах: «Рыба — это мясо», «Трезвый значит пьяный», «Есть можно пить», «Хлеб — это абсурд».
— Допустим, — сказал Полевой Колодезному, — у меня пожилые соседи, которые уже ни хрена не слышат, и, когда смотрят телик, врубают его чуть ли не на всю громкость. Стены тонкие, а значит, и в моей квартире орёт так, что просто… Каждый вечер они смотрят одно и то же: очередную «Кончиту-Хуаниту» по третьему, часиков так в шесть; затем в семь слушают какого-нибудь Кеннета Коупленда, смотрят новости по «Первому», прогноз погоды и вырубают телик. То ли спать ложатся, то ли из экономии.
— И что? — спросил Межник.
— Каждый вечер я вроде как вынужден всё это слушать. А вынужден — значит необходимость. Пытаться что-то объяснять пенсионерам — бесполезно. Тогда я беру газету и отмечаю то, что они смотрят. И по вечерам включаю те же программы.
— И Кеннета Коупленда? — удивился Межник.
— Ну да, если и они его смотрят.
— Понятно, — Межник махнул рукой и отвернулся к дороге.
— Звук их телика, — продолжил Полевой, — сливается со звуком моего. И я уже не замечаю, что они смотрят — эти передачи теперь как бы мой выбор. Даже если у соседей сгорит телевизор или они, не дай бог, умрут.
Под красной растяжкой — будто пересекая финиш — проносились хетчбэки, джипы, минивэны, грузовики. И автобусы. Но ни один не остановился.
— И где, блядь, наш? — громко спросил Межник. — Написано же: интервал пять-семь минут, а мы уже сколько торчим?
Вариант III
Дверь вдруг со скрипом распахнулась. Это точно был не опоздавший — ни Лаптева и ни Максимов, или кого ещё не было в классе. Опоздавший, тем более — пришедший под конец урока — аккуратно приоткрыл бы дверь, заглянул, и потом, стараясь не шуметь, извинившись и спросив, можно ли, зашёл. А Максимов сказал бы «извините» раза три, бормоча тихо-тихо какую-нибудь отмазку. Распахнуть дверь могла завуч или…
Семиклассники повскакивали с мест. Саныч дочитал предложение — «…равенства отрезков, равенства углов и равенства треугольников» — и посмотрел на класс: вытянувшихся — физ-ра, «равнение на середину», застывших, как земляные белки.
— Здравствуйте, Александр Александрович, — сказал директор.
— А если твои соседи, — Межник поправил воротник куртки, — вместо Коупленда в один прекрасный день начнут смотреть кого-нибудь другого? Тебе тоже придётся сменить веру?
— Ну мне не обязательно было верить в Коупленда.
— Все так говорят! — засмеялся Межник. Как в той игре-задрочке: «У всех нет денег, а ты купи слона», «Всем он не нужен, а ты купи слона».
— Я похож на харизмата? — спросил Полевой.
— А кто тогда — субботник, иеговист?
Пять лет назад Межник написал заявление «по собственному желанию» и остался, как говорят, на вольных хлебах. Первый месяц без работы прошёл «на ура»: рыбалка, охота, пиво, стадионы. Второй, чуть скромнее, но тоже неплохо. А затем деньги кончились, и пришлось «что-то думать, что-то решать» — Межник рылся в объявлениях, бесплатных газетах, созванивался, ездил на собеседования, вспоминал знакомых, которые могли помочь. Он не просто искал работу, он хотел найти замену службам — армии, внутренним войскам, сверхсрочной, МВД. Не в охранники же идти?
Тем летом Межнику пришлось немало помотаться по городу. Впрочем, торопиться обычно было некуда, так что — погулять, побродить, пошататься. На собеседования он выходил заранее и шёл пешком — к чёрту все эти троллейбусы и маршрутки — душные, забитые. И после собеседований («Мы вам позвоним») Межник не спешил домой — сидел на лавочке в парке, гулял по набережной, бродил по улочкам и дворикам. Одевался он теперь по гражданке: кроссовки, футболка и джинсы, а если было совсем жарко, то шорты.
Один раз, когда Межник сидел на лавке у фонтана и просматривал газету, думая, куда бы ещё позвонить, к нему подошла тётка. «Есть идеалисты и материалисты, — скороговоркой и будто с претензией сказала она. — Кто ты?» — «Что?» — переспросил Межник. Тётка шустро сунула ему какую-то листовку и зашагала дальше.
На глянцевой бумажке, вроде тех, что бросают в почтовые ящики, — распродажа, — был нарисован морально устаревший рай, тамошний, ихний — полуголый Барри Гибб обнимал Агнету Фельтског, а вокруг скакали олени, тигры, кабаны. На обратной стороне: цитаты из Библии, приглашение на собрание (каждое воскресенье, ДК Строителей, 13:00) и жирным курсивом: «Ждём тебя, брат! Блажен, кто услышит».
«Даже здесь братва!» — усмехнулся Межник. И тут же подумал: «А чего бы и не сходить? Бесплатный цирк». На следующей неделе, в среду, Межник посетил сешит дзэн-буддистов, в пятницу — шаббат в еврейском центре, на выходных заглянул к Свидетелям Иеговы и кришнаитам.
За лето Межник побывал на всех религиозных собраниях в городе, которые только нашёл. Он всегда садился в стороне, старался ни с кем не общаться, наблюдал, как зритель в театре. Но всё же к осени у него скопилось куда как больше историй-воспоминаний, чем если б он всё лето ходил по театрам, музеям, выставкам. Или «по бабам».
В ДК Строителей (у «харизматов», как вычитал Межник позднее на каком-то сайте), хотя собрание и проходило в зале с удобными креслами, сидеть было не принято — все стояли в рядах и между рядами, пританцовывали и громко кричали «Аллилуйя!» вслед за ведущим. А на входе (в ДК и в сам актовый зал) возле лестниц и туалетов стояли негры — по трое-четверо, вроде как охрана.
У кришнаитов лекции и песнопения было принято слушать сидя, но оказалось, что зал разделён на две части, мужскую и женскую — мальчики направо, девочки налево. Вначале, пока квартет на импровизированной сцене играл что-то в меру заунывное, в зале было фактически пусто. К лекции подтянулось с десяток человек, после — когда лавки посдвигали к стене и снова заиграла музыка — людей стало намного больше, появились весьма колоритные, типа разодетых в сари старух — слетевших с катушек фанаток «Зиты и Гиты». Львиная же доля «паствы» подтянулась к финалу, когда раздавали еду — пропахшую индийскими специями, в ритуальную суть которой вдаваться было совсем не обязательно. Тут уж все кому не лень: и подвыпившие, и скучающие, и накуренные.
На шаббате тоже кормили, а ещё — поили красным вином и выдавали кипы. Межник не стал спрашивать, нужно ли кому-нибудь возвращать эту шапочку, и прихватил её с собой как сувенир.
Разглядеть в Межнике туриста было несложно — он как alien (а legal alien) с лёгкостью нарушал правила и традиции. Обычно, «местные», улыбаясь или посмеиваясь, подсказывали что к чему. Но не все и не всегда. В ДК Строителей одна старушка постоянно косилась на него — сидящего — и бурчала что-то неразборчивое, но явно грубое. Так же, с какими-то неслышными ругательствами, посмотрели в сторону Межника, и когда он зааплодировал детскому хору у баптистов, и когда уселся на «женской» стороне у кришнаитов. Всегда — пожилые женщины, низкого роста, в очках. А может, подумал Межник, одна и та же. Баба Марла — симулянтка. The big tourist, как и он.
— Все твои «хочу», — сказала она, — как коты. Ты ведь слышал про хоминг?
Он покачал головой.
— Ну… Как же? — удивилась она. — Не слышал, что коты — да и не только коты, собаки, например, тоже — могут найти свой дом, даже если увезти их далеко-далеко?
— А, это… Читал когда-то.
— Так вот — с твоими «хочу» похожая история. Если втолдычишь коту-желанию, что она — ну та, которую хочешь — его дом, твой кот обязательно найдёт её и станет её желанием. Через день или два, неделю, месяц, год. И по фиг, что ты можешь уже и не хотеть.
— То есть любое желание сбудется?
— Наш автобус, — сказал Колодезный.
Тридцать четвёртый был похож скорее на междугородный, чем на маршрутный городской: длинный и с двумя дверьми (не хватало средней). Двери открывались наружу — такие называют прислонно-сдвижными, — сперва издавали звук, будто кит, выпускающий фонтан, а затем медленно выплывали, никуда не торопясь (путь неблизкий) — не то что хлопающие «ширмы». Или планерные — вежливо, но настойчиво толкающие в спину. В больших окнах отражались ветки, столбы, провода. И облака, набежавшие быстро и непонятно откуда, — в затенённых стеклах они казались хмурыми тучами.
Колодезный вошёл первым, за ним Межник, следом Полевой. Они выстроились в очередь к водителю, каждый полез за деньгами.
— Я заплачý, — сказал Межник. — Потом сочтёмся.
И тут на Колодезного налетела чёрная тень — матерящаяся, выскочившая вдруг из серёдки салона: «Куда, блядь, ломитесь? Не вышли ещё!» Таких обычно называют пенсионерами — уже не мужик, ещё не старик — и не важно, получает он пенсию или нет, как не важно наличие гражданства для гражданин.
Пенсионер толкнул Межника — тот чуть не рассыпал мелочь, задел Полевого. Седые взъерошенные волосы, раскрасневшиеся щёки, полный, с двойным подбородком. Тёмные брюки, чёрная куртка. И бесформенная торба в руках.
— Седина в бороду, — усмехнулся Полевой.
— И моторчик в жопу, — сказал Межник. Он повернулся и уже со злобой, громко, чтобы толкавшийся услышал, добавил: «От смерти всё равно не убежишь».
— Значит, я могу вот так, — он стал показывать пальцем на сидящих рядом девушек, как Ренарс Кауперс, когда пел: «with you… you, you, you», — на одну, вторую, третью, — хочу, хочу, хочу, хочу.
— Какой же кот тебе поверит? — рассмеялась она.
Они сели в хвосте — в автобусах поменьше на таких местах подпрыгиваешь, чуть ямка или бугорок. В «лайнере-туристе», наоборот, было комфортно — на самом деле легко замечтаться и проехать свою остановку. Или вспомнить в последний момент.
Межник глянул на задумавшегося о чём-то Полевого и, подмигнув Колодезному, спросил:
— Так что же всё-таки с богом?
— Вот, блин, шесть-десять, прицепился, — пробурчал Полевой. Его похоже оторвали от каких-то приятных мыслей. Удобных, как кресла в автобусе, тёплых, как весна за окном. — Ну не смотрел я Коу-плен-да. И ни в каких посольствах божьих не работаю. И даже про их визы не узнавал.
— Но ты же вроде говорил, — Межник хитро улыбнулся, — что смерть — это наше всё? Мол, пока не умрёшь — ничего не поймёшь.
— Десять-пятнадцать, при чём тут одно к другому?
— Упростим. Что после смерти?
Полевой улыбнулся в ответ. Скорее не хитро, а вроде как довольно.
— Душа переселяется, — сказал он.
— В кого? — тут же влез Межник.
— Это уж как сама захочет. Есть легенда, что оторвавшись от тела, душа следует своим желаниям — то есть страстям того, чьей она была. Так вот, похотливая душа устремляется к трахающейся парочке и в итоге становится душой зачатого ребёнка.
— А если предохранялись? — спросил Колодезный.
— Тогда, думаю, летает, пока не найдёт то, что нужно… Есть и другие версии. Что душа получает новую жизнь с учётом прежних заслуг. Тут уж можешь и собакой стать, и свиньёй, а то и кустом. Или наоборот, каким-нибудь мажором родишься… Кстати, есть ещё интересная теория, что после смерти можешь переродиться не только человеком, животным, растением, но и какой-нибудь идеей, ощущением. Про это даже рассказец был. Начальник постоянно ссорился со своим замом, и вот зам, когда умер, стал неудачей своего начальника, вроде проклятия.
— Замечательно, — сказал Межник. — А в новой жизни человек помнит свою прошлую?
— Нет, — ответил Полевой.
— К чему тогда весь сыр-бор?
Вопрос про память Межник задавал всем, кто говорил про всякие воплощения-перерождения. И все подтверждали: не помнит. А затем шли отмазки-нюансы. От незамысловатых: «душа ничего не помнит, потому что ей стыдно вспоминать» — до более изощрённых: «душа как sim-карта, а тело — телефон; если хранишь номера друзей в телефоне, то когда он сломается, ты купишь новый, вставишь туда карту, но — никаких номеров не увидишь; можно, конечно, подумать заранее и сохранить номера друзей на sim-карте; так же и с душой — наши тренинги учат сохранять воспоминания в душе, чтобы они уцелели, сколько б тел вы ни сменили».
— По-твоему, — спросил Полевой, — память — самое главное?
— Конечно.
— А если у человека случится амнезия, то что — он, считай, умер?
— Да, — кивнул Межник. И тут же чуть громче: — Да. — И ещё громче: — Да. Сам подумай: человек забывает и профессию, и привычки, и хобби, друзей, родственников, фильмы, книги, даже моральный кодекс. По сути всё, что составляло личность, — не дожидаясь, возразит Полевой или нет, Межник спросил у заскучавшего Колодезного: — А ты как думаешь?
— Ну… — начал он.
— А сам-то что думаешь? Что после смерти?
— Как говорят у нас в Канзасе, — ответил Межник, — пиздец коту Ваське.
— В «Канзасе»? — удивился Полевой.
Автобус проехал башенки на площади Космонавтов, саму площадь — чуть обновлённую к весне: новые лавочки, свежая краска на бордюрах — и уродующий всё банк «Винки»: обшитую профлистом двухэтажную коробку-пристройку. Карточка этого банка была у одного знакомого Межника, который вечно ругался: «Обрати внимание, в каждом супермаркете висит: “Винки-банк не обслуживаем”, ”Карты Винки не принимаем”. Так и банкоматов в городе всего два — один в их главном офисе, а второй на проходной какого-то завода».
— Что там за горизонтом?
— Будущее, — сказал он.
— Или прошлое, — улыбнулась она.
Можно было выйти на Глинки или в порту — расстояние до улицы Волкова одно и то же: два квартала по ходу или два квартала назад.
— Едем в порт, — предложил Полевой.
— Зачем? — удивился Межник. — От Глинки ближе.
Они замолчали, оба — как бывает иногда в спорах, или в предспорах: каждый озвучил, что думает, и встал в выжидающую «боксёрскую стойку».
— Выходим, — тихо сказал Колодезный. С какой-то даже осторожностью — будто спрашивал, как Змей-Горыныч в анекдоте, заглянув всеми головами в пещеру: «Мужики, а можно с вами?»
— Выходим! — сказал Межник и похлопал Полевого по плечу. — Возвращаться — плохая примета. Так что — руки в ноги.
На углу проспекта и улицы Волкова, сразу за кафе «Нонестика», висела небольшая синяя табличка с двумя скрещёнными киями, пирамидкой из шести шаров, изогнутой стрелкой и подписью «Бильярд. Вход со двора». Следом была арка — длинная и не особо широкая (джип не въедет), из тех — хмурых и тёмных, даже в солнечные дни. Когда слышишь или читаешь: «В арке мужчину ударили по голове тяжёлым предметом», — представляешь именно такую.
— Ого, — сказал Колодезный, — а дальше-то как?
Казалось, весь снег, что убирали во дворах, скидывали сюда, а теперь — конечно, сколько уж плюс держится — снег растаял и стал даже не лужей, скорее — озерцом, прудом.
— Вплавь, — сказал Межник.
— Смотрите, — Полевой показал пальцем на выложенную из кирпичей дорожку — от одного до другого не меньше метра, — нашлись добрые люди.
И тут же шагнул. Второй кирпич, третий, четвёртый — придерживаясь рукой за стенку, — и встал на сухой асфальт, на другом берегу, во дворе.
— Ну, — крикнул Полевой, — чего застряли?
Межник быстро прошагал по кирпичам. Колодезный немного помялся и тоже, пусть и робко, перебирая двумя руками по стене, последовал за ним.
Бильярдная располагалась в полуподвальном помещении. Нужно было войти в подъезд и спуститься по разбитым ступенькам. Межник ожидал увидить «злачное место» — прокуренное, где, как говорят, хоть топор вешай, плохо освещённое, воняющее бог знает чем. С завсегдатаями, которые смолкают, когда кто-то входит, и смотрят, оценивая, «наши» это или «какие-то залётные».
Но всё оказалось другим. Декоративная кирпичная кладка, множество фотографий в рамках, новенькие, сверкающие бильярдные столы. Если и «злачное место», то импортное, из голливудских фильмов.
— Вы в бар или в бильярд? — спросила девушка. Белая блузка, бейджик «Татьяна». В руках — два меню в кожаных обложках.
— В бар, — ответили Колодезный и Полевой почти одновременно.
— А чего в бар? — Межник посмотрел сперва на одного, затем на другого. — Идёмте поиграем.
— Так что? — спросила Татьяна.
Не успел Полевой заикнуться, как Межник ответил — и за него, и за Колодезного:
— Бильярд, бильярд.
— Проходите, — сказала Таня, — за любой стол.
Межник выбрал самый дальний, последний в ряду — двенадцатифутовый, для русского бильярда. Два других были девятифутовыми, с большими лузами — для американского.
— В бильярд, — тихо, почти шёпотом, сказал Полевой. И кивнул. Самому себе.
Над столом висели четыре светильника. С зелёными абажурами, точнее — зелёно-синими, как и сукно. Рядом с бильярдным столом был маленький круглый столик. За ним — навесная полочка с шарами, подставка с киями и треугольник. А ещё, совсем под потолком — круглые часы.
Всё то же — возле каждого бильярда. Под часами напрашивались «Tokyo», «New-York» и, например, «Paris» — как в холлах гостиниц, или на бирже, или где-нибудь ещё.
Колодезный взял треугольник, положил на стол и стал выкладывать в него шары. По одному, но с какой-то комичной спешкой, будто боялся не успеть, будто кто-то включил секундомер и повторял: «Быстрее. Быстрее. Быстрее!»
— Треугольные числа, — сказал Полевой. — Один, три, шесть…
— Что? — спросил Колодезный.
— Этот шар отдельно, — сказал Межник. — Им разбивают.
Он подошёл к киям, взял один, другой — те отличались по весу. Межник вспомнил своего напарника — без пятнадцати минут профессионала: без званий, наград и выигранных биллионов, зато с трепетным отношением к традициям и аксессуарам — разборной кий в чемоданчике, обшитом изнутри бархатом; и вечные: «Ну что ты на стол улёгся?», «Двумя ногами стой на полу — тоже мне цапля!», «Отцепись, блядь, от тёщи!»
Межник оставил себе тот кий, что потяжелее, второй протянул Колодезному.
— Так, погодь, — Межник положил руку на треугольник, который Колодезный уже собирался снять. — На столе есть ямки, маленькие такие выемки. Одна под шар, которым разбиваешь, одна под первый шар этой вот пирамиды. Видишь? Сюда и подвигай.
— Нам что — бэушный стол подсунули? — вроде как пошутил Полевой.
— Даже новый обязательно обкатывается, — серьёзно ответил Межник. — На нём играют хотя бы одну партию, прежде чем продать или отдать клиенту… Ну что, я разобью?
Колодезный кивнул. Межник снял куртку и бросил на столик.
— Можно сразу забить крайний в угловую лузу, — сказал он, — но пирамида останется неразбитой. Так что, не будем.
Он ударил. Шар угодил не прямо в лоб, а чуть левее — совсем чуть-чуть. Шары застучали один о другой, о борта. И успокоились. Выстроили новый порядок — более сложный, но всё-таки порядок. Лаплас не даст соврать.
— Теперь ты, — сказал Межник. И тут же: — Ну что ты творишь?
Держа кий за спиной, Колодезный уселся на край бильярда и стал прицеливаться.
— Что за тяга к дешёвым понтам? — засмеялся Межник. — Это тёлки вечно так. То из-за спины бьёт, то грудь на стол вывалит, то полчаса задницей крутит — целится она.
— Тёлки — это хорошо, — сказал Колодезный.
— Но ты-то не тёлка. Или ошибаюсь?
Колодезный тут же слез со стола и, особо не примеряясь, стукнул по шару. Потревожил ещё парочку, но без результата — ни один не влетел в лузу.
Прикинув варианты, Межник ударил и забил в угловую. Чисто, не зацепив лишних, — шар, шар, луза. А следом промазал. Специально — стукнул сильнее, чем нужно, и не совсем туда, куда нужно. Со стороны промах выглядел случайным, даже — обидно случайным: шар ударился о борта лузы и выкатился к серёдке стола.
— Блин, — сказал Полевой, — почти.
— Не хочешь забить этот в боковую? — спросил у него Межник.
Наклонившийся было к столу Колодезный вытянулся по стойке смирно. И тут же шагнул к навесной полке, будто и не собирался бить.
— Нет, — ответил Полевой, — я тот ещё игрок.
— Как знаешь, — сказал Межник и повернулся к Колодезному. — О, мелок нашёл! Только ты же не гайку закручиваешь. Вот такими движениями натирай, — Межник провел большим пальцем по наконечнику кия, — от себя.
— Ты пожарником не работал? — спросил Полевой.
— Пожарным, — поправил Межник. — Нет.
Он любил такие интеллигентно-обламывающие «нет», без пояснений. «На юге Италии много недорогих курортов». — «Бывал в Италии?» — «Нет».
Колодезный снова промахнулся. «Почти», но совсем не такое, как у Межника. Случайным казался не промах, а то, что шар вообще покатился в сторону лузы.
— Ну что ж ты! — сказал Межник и с лёгкостью загнал шар. Тот самый, с которым не сложилось у Колодезного.
Таня сидела за барной стойкой и разговаривала с кем-то по телефону. Полевой повернул голову и посмотрел то ли на неё, то ли просто в её сторону.
— Классная тёлка, — сказал Колодезный.
— Вы в бильярд сперва научитесь играть, — усмехнулся Межник, — а потом на баб будете заглядываться.
— Без дуплета нет минета? — спросил Полевой.
— Баб привлекает сила, — сказал Межник. — И не только баб. Притягивает всех, — он нагнулся и примерился к удару, но сразу же передумал. — Тут как в школе или во дворе, с тех пор ничего не поменялось, — Межник обошёл стол. — Все хотят дружить с Мишей, потому что он крутой, — но шарахаются ботаника Коли. Рядом с Мишей ты становишься круче, а с Колей — наоборот, — он ударил и закатил шар в лузу. — Когда с кем-то общаешься, то как бы выравниваешься с ним. С сильным — сильнеешь, со слабым — слабеешь. В итоге же оба приходят к одному уровню. Замечали ведь, что давнишние друзья — копия друг друга?
— А при чём тут бильярд? — не понял Колодязный.
— Сильный — это уверенный в себе. А уверенность — это что? Умения и навыки. Умеешь дать в морду — уверен в себе; умеешь заработать — уверен в себе. И навыки. Получилось раз, другой, третий — на четвёртый уже и…
— Подожди, — перебил Полевой, — по-твоему, в браке — через год, два, три — обязательно придётся «сходить налево»? За силой?
— Нет.
— И вообще, — Полевой словно не услышал ответ, — выходит, если дружить с кем-то — это либо урвать, либо отдать (а отдавать, само собой, никто не хочет), — то в дружбе нет никакого смысла? Тот, кто сильнее, не захочет дружить с тобой. А со слабым ты сам не захочешь.
— Можно найти равного, — предположил Колодезный, — своего же типа уровня.
— Коматоз, а не общение, — сказал Полевой. — Это во-первых. А во-вторых, каждый ведь, — он передразнил Межника, — «тянется к силе».
— Нельзя быть сильным во всём, — сказал Межник. — Или слабым, опять же, во всём, — он перехватил кий, взял его, как туземец копье. — У тебя есть деньги, у него есть связи. Вот тебе и совместный бизнес. Каждый и поделится, и урвёт.
Межник ткнул «копьём» в шар, спрятавшийся за другим. Удар выглядел хитрым и в чём-то даже подлым — как в школе, в очереди в столовой, когда толкаешь не того, за кем стоишь, а того, кто перед ним: одного толкнул, другого подставил.
— Ух ты! — сказал Колодезный.
Шар стукнул по другому, стоявшему перед лузой, но не забил.
— Никогда не думали, — спросил Межник, — почему в милицию чаще попадают те, кто «первый раз и совсем чуть-чуть»?
— Нет, — ответил Колодезный.
— Разве это правда? — спросил Полевой.
— Правда, — сказал Межник. — И вот почему. Они делают что-то, что считают нечестным (неправильным, незаконным), и внутри у них возникают маленькие разряды. Крошечные молнии между плюсом-совестью и минусом-делом. Их легко увидит тренированный взгляд. Напуганные подростки потом плачут, мол, мы не хотели, мы первый раз, — но они как бы с самого начала искали наказание.
— Шли и бурчали, — засмеялся Полевой, — пирожок украл я — в тюрьму теперь меня?
— Не обязательно, — сказал Межник. — Суицидники ж тоже не хотят сдохнуть. Некоторые молитвы даже читают: «Господи. Пожалуйста. Пусть меня спасут!»
— Что-то не пойму, — сказал Колодезный. Он будто забыл про то, что его очередь бить. Положил кий на борт, опёрся двумя руками.
— Это, — ответил Межник, — ещё легко понять. Есть вещи куда посложнее. Приходит, например, инженер Козлов домой — примерный семьянин. Не пьёт, не курит, по блядям не лазит, на работе — один из лучших. Берёт нож и режет глотку своей жене, детям, а потом и сам вешается. И такое происходит постоянно, чуть ли не каждый день, только это прячут от журналистов… Сразу говорят, что тайна следствия, а через месяц-другой никому уже и не интересно… Кто захочет писать про то, что случилось месяц назад? Всем же свежачок нужен… А чего ты не бьёшь? Глянь, как выстроились.
Колодезный посмотрел так, словно перед ним стоял тот самый инженер Козлов.
— Не грусти ты, — улыбнулся Межник.
Его приятели-товарищи считали, что сам он грустить просто не умеет. Короткие анекдоты, пошутил кто-то: «Колобок повесился», «Буратино утонул», «Межник загрустил». Он действительно никогда не выглядел расстроенным — разве что обозлённым, но это была не беспомощная злоба, а наоборот, агрессивная, даже пугающая. И почти всегда по одной и той же причине. Вернее — по сотне причин, намекающих на одно и то же. Как, например, тот, прочитанный по радио стих Эдуарда Асадова, про студентку, у которой «в сердце то огонь, то дрожь», и её соседа-архитектора (Межник представил его старым, лет шестидесяти, не меньше), который в конце стиха «закрыв глаза, счастливо улыбался».
Запищал «old ring», или «retro phone», или как ещё называют такие, стилизованные под старые телефоны, звонки.
— Кто-то меня вспомнил, — сказал Межник и потянулся к куртке.
Глава 10
Читатель должен быть всегда готов к какому-нибудь
подвоху: это его дисциплинирует.
Евгений Клюев, «Давайте напишем что-нибудь»
Сотрудниками УВД по Когидинскому району разыскивается Ильсорова Ольга Захаровна, 1987 года рождения, которая 14 апреля 2007 года ушла из дома и до настоящего времени её местонахождение не установлено.
Приметы: на вид — 18–20 лет, рост 165 см, худощавого телосложения, волосы светло-русые, до плеч, глаза серые, нос прямой.
На момент ухода была одета: блузка белого цвета, светло-серый кардиган с капюшоном, короткая чёрная юбка.
На небе появились облака — быстро, незаметно, — зажглись, вдруг вспыхнули, как звёзды на вечернем небе: раз — и звёздная ночь; раз — и облачный день. По асфальту и земле заскользили тени — едва заметные, с размытыми контурами. Иногда же солнце пряталось за особо пухлым облаком, и тень укрывала всё. Становилось прохладно, холодно, а лужицы растаявшего снега казались следами только что закончившегося дождя.
Дальше — над рекой, за рекой — плыли совсем иные странники: «хоть бы раз полил нарочно с неба в блюдце дождь молочный» — уже не приручённые, даже воображением. Туча за тучей, за хмарою хмары. Дождевые, обязательно дождевые — распухшие, тяжёлые, неспешные. Но всё же — там — далеко и нескоро.
По безлюдной аллее Горизонт вышел к площади Ленина.
Вокруг памятника стояли лавочки, простые — две бетонные тумбы и четыре разноцветных бруса на каждую, — без спинок и прочих излишеств. Возле некоторых лавочек стояли урны, возле других были небольшие клумбы, тоже, впрочем, чаще — «урны».
Памятник был трёхэтажным. Первый этаж — металлурги с обнажёнными торсами и крестьяне-колхозники, прижимающие к груди пшеничные колоски. Выше — молодая женщина с развевающимся флагом. А над всеми ними — Ленин. Почти как на картинке девятьсот одиннадцатого года — we role you, we fool you, — только классы другие, да и классов поменьше.
Рука Ленина указывала на белые высотки на правом берегу. Обычные шестнадцатиэтажки, в окнах которых сверкали лучи утреннего солнца и за которые солнце уходило вечерами. По весне — красное, большое.
В конце пятидесятых — начале шестидесятых, прежде чем утвердить окончательный проект памятника, городской совет (или какой повыше) рассмотрел десятки эскизов. Как ни странно, самым сложным было решить, куда должен показывать вождь. На первый взгляд, лучше всего — на заводы, но показывать тогда пришлось бы левой рукой. Справа от памятника не было ничего примечательного, а держать руку прямо было бы свинством: проехал гость весь проспект к памятнику, а тут ему Ленин показывает — разворачивайся и едь обратно. Кто-то предлагал спрятать руки за спину или упереть в бока; были и более хитрые варианты — например, сделать постамент вращающимся. В итоге утвердили эскиз, где Ленин стоял вполоборота и указывал рукой в сторону тогда ещё только планируемых построек.
В восьмидесятые, когда на правом берегу стали вырастать дом за домом, квартал за кварталом, появилось более конкретное объяснение, куда всё-таки показывает вождь. На второй пивзавод, построенный на окраине Верхнинского микрорайона, того самого — с белыми шестнадцатиэтажками.
«Вовка Каменный, — шутили мужики, — знает верный путь».
Постояв недолго перед памятником, глядя даже не на самого Ленина или свиту, или серебристую подпись, а на букет у подножья — три перехваченные красной ленточкой гвоздики, — Горизонт развернулся, перешёл через дорогу и зашагал по проспекту. Он не косился по сторонам, не оглядывался — вроде как задумался о чём-то, смотрел лишь под ноги, под ноги, под ноги.
Минут через пять Горизонт дошёл до кафе «Нонестика». И остановился.
Похожих кафе в городе было немало, и не только кафе — точь-в-точь выглядели почти все первоэтажные и полуподвальные «услуги и продажи»: магазинчики, парикмахерские, салоны, аптеки — окошко, дверь, окошко. Две или три ступеньки, над входом вывеска. Аккуратно и без пафоса — благо время картинок в духе перестроечной эротики и мерцающих, как гирлянда, надписей «Супермаркет» над киосками безвозвратно ушло.
Горизонт вошёл внутрь. Негромко играло радио. За одним из столиков сидела компания — три парня и девушка. Какие-то салаты, чайничек, у паренька в белом спортивном костюме — бокал пива. Больше посетителей не было.
«А мы продолжаем наш апрельский марафон, — сказал ди-джей, — и сейчас у нас звучит песня “Апрель” группы “Табула раса”».
— Здравствуйте, — сказала барменша. Горизонт кивнул.
Компания не обратила внимания на вошедшего, да и барменша, поздоровавшись, сразу вернулась к своим делам — то ли чекам-счетам, то ли кроссворду-журналу.
— Не зря же есть поговорка, — сказал тот, что в спортивном костюме, — то до ху…
— То до фига, то ни фига, — подсказал другой.
— Да. Так и бывает.
— Почему? — спросила девушка.
— Олька-Олька…
Парень положил руку девушке на плечо, но она тут же скинула её — не грубо, как бы между прочим — и поправила капюшон кардигана.
— Это как с палатками на рынке. Вот представь: стоят несколько в ряд и во всех продают одно и то же. Какие-нибудь шарфы. Или носки. Возле одной толпятся люди, а у других — пусто. И когда проходишь, остановишься именно у той палатки, где люди. Вроде как — если собрались, значит там почему-то лучше.
— И с девушками так же? — спросила Оля.
— Да. Ходишь сам, сам, сам, а потом только познакомился с кем-то, как — здрасьте! — и та нарисовалась, и эта позвонила, и тут сами на шею вешаются. Ты вот вспомнила…
Горизонт подошёл к их столику, взял бокал пива и отхлебнул. Все замолчали.
— Слышь, бля, — сказал парень в спортивном костюме. — Мужик, ты чего? Совсем охренел?
Он встал и замахнулся кулаком, но тут же почему-то опустил руку. Горизонт поставил бокал обратно на стол. Парень сел. Появившееся на секунду напряжение исчезло.
А ещё через секунду исчез и бокал. Как в старых фильмах, докомпьютерных — приём «стоп-камера»: угол стола, бокал на скатерти и тут же — какой-нибудь дурацкий звук: «тиу-у-у», «тюу-у-у» — и скатерть без бокала.
Горизонт шагнул к выходу.
— Я ж вроде заказывал пиво? — спросил парень в спортивном костюме. — Или нет?
— По-моему, нет, — ответила Оля.
— Девушка, — позвал он, — а можно одно пиво?
Вариант I
— А вы нам расскажите, — предложила Воронина. — Мы запишем в тетрадки и к следующему уроку выучим.
На автобусе Горизонт доехал до Фестивальной площади.
Он будто убегал от непогоды — надвигавшихся с правого берега туч, едва заметных отсюда. И ветра. Здесь, под прозрачным небом с редкими облаками, всё же — ветерка — апрельского, весеннего — прохладного, но не до дрожи.
Как и утром, Горизонт прошёл мимо гостиницы, вдоль витрин с плазменными панелями, стереосистемами — и свернул во двор дома, в котором когда-то был магазин «Пионер». Щёлкнул кодовым замком, вошёл в подъезд.
Поднявшись на второй этаж, Горизонт остановился и посмотрел на приоткрытую дверь. Затем шагнул к ней, прислушался. Было тихо-тихо — ни шарканья, ни храпа-посапывания, ни радио или телевизора — так бывает лишь в пустых квартирах.
Горизонт позвонил, но никто не отозвался. Звонкое «дин-дон» пробежало по коридору, заглянуло на кухню, в комнаты, в ванную и туалет, в шкафы и на балкон. И никого не найдя, потерялось, утонуло, сгинуло, как в болоте.
Тихо было не только в той квартире — спал весь подъезд. Так и должно быть в будни, посреди дня, когда все разбежались по работам-институтам, а со школ ещё не вернулись. Уютна ли квартира, когда в ней никого нет? На ступеньках были капли крови — высохшие, уже почти неразличимые, слившиеся с бетоном. Стоит кому-нибудь наступить на них раз-другой, и — обойдёмся без уборщиц, вёдер, тряпок — они исчезнут совсем.
Горизонт поднялся на третий этаж и открыл дверь. Не раздеваясь, не разуваясь — словно опаздывал куда-то, — проскочил в комнату. Включил телевизор.
«Электрон» загудел, на сером экране проступила картинка, как на фотобумаге, когда её окунёшь в ванночку с проявителем. Следом появился звук.
Повторяли вчерашнее ток-шоу — внизу то и дело пробегала строка «Повтор эфира от…» В центре просторной студии на круглом подиуме стояла микрофонная стойка. За ней — плазма, с которой безразлично смотрел седой мужчина в пиджаке и при галстуке. Вокруг подиума были кресла — с невысокими спинками, мягкие, в таких удобней не сидеть, а полулежать. Некоторые гости так и сделали — откинулись, развалились, будто бы сами были телезрителями. Между ними шныряла девушка-ассистентка. За креслами шли зрительские ряды.
«А я приглашаю к микрофону господина Менташко», — сказал ведущий.
Один из гостей встал, помахал рукой залу и прошёл к подиуму. Зрители зааплодировали.
«Для начала, — сказал ведущий, — я хотел бы напомнить заявление члена вашей фракции, сделанное на этой неделе. Итак, — он посмотрел на листик, прикреплённый к планшетке, — в понедельник при обсуждении закона об информации было сказано, цитирую, следующее: “Главным недостатком действующего закона, принятого ещё при Бофарчуке, являются не изъяны в государственном регулировании хранения информации, а полное отсутствие концепции её забывания”. Конец цитаты, — лицо ведущего показали крупным планом. — Заявление уже подверглось серьёзной критике, в первую очередь со стороны оппозиции и коммунистов. В связи с этой, скажем так, неоднозначной реакцией, от вас как представителя проправительственной и пропрезидентской фракции прежде всего хотелось бы услышать, что именно понималось под “концепцией забывания”. Будет ли это какая-то очередная ревизия истории с исключением некоторых фактов, которые следует забыть, — ведущий указал планшеткой на зал, — или же речь шла об утилизации списанных документов, например, архивных, с истёкшим сроком хранения?»
«Здравствуйте, уважаемый ведущий, — сказал Менташко, — здравствуйте, уважаемая аудитория. Конечно, говоря о концепции забывания, или даже шире — национальной программе забвения, — мы не имели в виду технические аспекты утилизации. Да и не наша это задача, — он положил руку на сердце, кто-то в зале хихикнул. — Куда важнее создать механизм, благодаря которому мы — я говорю не только о нашей фракции, а обо всех гражданах — смогли бы забывать определённые события, происшествия…»
«Так и мать свою забудешь!» — возмутился толстый мужчина.
К нему сразу же подошла девушка-ассистентка и протянула микрофон.
«Вы слышали, — сказал толстяк, — что народ, забывший прошлое, забывший историю, вынужден снова и снова повторять собственные ошибки. Мы должны помнить! Мы должны гордиться!»
«Господин Арбýст, — сказал ведущий, — давайте всё-таки не перебивать выступающих».
«Коммунистическая партия, — продолжил толстяк, не услышав или не захотев услышать ведущего, — все эти годы последовательно выступает против того, чтобы власть в угоду сиюминутной выгоде шла на поводу у Запада. Коммунисты против превращения нас в “василиев, не помнящих раз-два”»!
«Господин Арбýст», — сказал ведущий громче.
Ассистентка убрала микрофон.
«Товарищ Áрбуст», — пробурчал толстяк.
«Большое спасибо, — сказал Менташко, — за такое замечание или вопрос. Вы правы. Те, кто забывают прошлое, вновь и вновь его повторяют. Но почему же сразу “вынуждены”, “обречены”? И почему “ошибки”? Известно, что за подъёмом и стабильностью обязательно следует спад, а затем и депрессия…»
«Это из Маркса, — выкрикнул Арбуст. — Своё что-нибудь придумай!»
«За последний год, благодаря реформам, реализованным президентом при поддержке нашей фракции, удалось стабилизировать национальную валюту, добиться повышения социальных стандартов, увеличить пенсии и при этом сделать бюджет фактически бездефицитным. Так почему бы не повторить это прошлое?»
«А не кажется ли вам, — спросил ведущий, — что такое топтание на месте приведёт к застою?»
«Нет, — ответил Менташко. — Это не застой, а стабильность. Народ устал от того, что мы вечно кого-то догоняем, постоянно куда-то спешим. И правильней сейчас — остановиться, не бежать за журавлями, а пожить с тем, что есть. Не таким уж, к слову, и плохим».
«И безнадёжно отстать от всего мира?»
«Чтобы проиграть в гонке, надо в ней участвовать. А мы не будем, — Менташко пожал плечами. — Зачем? Не то получается, что мы не успели жениться, как тут же ищем себе новую жену».
Высокий и худой, даже тощий, молодой человек, сидевший ближе всех к подиуму, рассмеялся и поднял руку. К нему сразу же подошла девушка с микрофоном.
«Даже если согласиться с вашими доводами, — сказал он, — это всё демагогия».
«Почему?» — спросил Менташко.
«Как вы собираетесь это реализовать? Какие конкретно шаги?»
«Вы уже были у власти, — сказал Менташко. — И точно, что кроме как демагогии ничего за это время и не было. Вы будто и не просыпались. А наши предложения основаны на научных разработках. Более того — на отечественных. У нас огромный потенциал. Чего стоит один только Институт Забвения имени Бориля-Робиля, работе которого вы, к слову, всячески препятствовали».
«Там, у небокрая, — запел вдруг Арбуст, — всё я забываю».
«Господа», — обратился ведущий сразу ко всем.
«Товарищи», — поправил Арбуст.
«Господа, — повторил ведущий, — мы продолжим дискуссию после небольшого рекламного блока. И поговорим как раз о возможностях реализации этой так называемой концепции забывания. Или национальной программы. Кому как больше нравится».
На экране появилась заставка ток-шоу — замелькали лица современных политиков, в том числе и гостей студии, вперемешку с хроникой начала девяностых.
Ждать, когда закончится реклама, Горизонт не стал. Он подошёл к телевизору и выключил. Затем собрал с кровати письма (набралось штук десять — некоторые он «забраковал»: посмотрел или на отправителя, или на получателя и бросил обратно), запихнул письма во внутренние карманы пальто и вышел из квартиры. Пальто распухло, стало похожим на наряд придурка из комедии.
Проходя мимо квартиры на втором этаже, той самой, с приоткрытой дверью, Горизонт нажал на кнопку звонка. И тут же побежал вниз. Как подросток-хулиган.
Небо тем временем затянули тучи. Совсем низкие, казалось, касавшиеся брюхами крыш этих пяти-шестиэтажек. А через несколько минут пошёл дождь. Сильный, проливной — настоящий апрельский. Недаром апрель — снегогон.
— Хватит, — сказала она, — никогда не позвоню тебе первой!
Глава 11
И если гипотеза русских верна, то в каждой капле
этого ливня должна содержаться какая-то степень радиоактивности.
Николай Томан, «История одной сенсации»
Она позвонила следующим утром, скинув перед этим штук пять эсэмэсок, ни на одну из которых он не ответил.
Аня рассмеялась, сказала что-то в трубку и засмеялась снова, покосившись в сторону Антона. Полудницин вспомнил свою школьную алгебраичку, считавшую, что любой смешок в классе — это смех над ней. Она кривила страшную физиономию и почти кричала: «Замолчите!», или «Встали!», или «Вон из класса!» А вообще, будто тест Роршаха или пёстрая рубашка доктора Брокау — образ за образом, картинка за картинкой: Антон вспомнил, как первый раз увидел вживую hands free — году в девяносто седьмом или восьмом, — когда подрабатывал летом в магазине, когда подошёл начальник и стал говорить, что надо бы переставить товар — это туда, это, наоборот, пониже, на уровень глаз… и вдруг ни с того ни с сего сказал «здрасьте», а потом «да, конечно», а потом «понимаю», и снова «да, конечно». Вокруг никого не было, и перед Антоном стоял сумасшедший, провалившийся куда-то к воображаемым друзьям-собеседникам. Лишь когда директор сказал «до свидания», Полудницин заметил маленький наушник и проводок. Или другая картинка — на этот раз женщина, действительно сумасшедшая — их районная Пружинка, часто бродившая по аллее возле конечной, разговаривая сама с собой, или с кем-то, кого никто не видел — обычно она ругалась, грубила, угрожала. «Я не твоя слономать, я хобот-то оторву!» Но однажды Антон увидел её смеющейся, шутившей, прислушивающейся к чьим-то шуткам и опять смеющейся. Кокетливые «ой, да ну тебя!» и «кто бы говорил!»
Солнце спряталось, и на улице потемнело. А заодно потемнело и в кафе. Лёгкий сумрак, в котором легко можно читать. И всё же — как вечером, перед закатом. Когда Аня вернулась к столику, за окном полил дождь.
— Ого, — сказала она. — Хорошо хоть зонтик не забыла.
Шум воды стёр все уличные звуки. Дождь решил обойтись без прелюдий и прочих сентиментов. Сразу же — проливной, сразу же — как из ведра.
— Обычно, — сказал Антон, — наоборот. Только забудешь зонт, как тут же — ливень.
— Если б так было, — засмеялась Аня, — уже б второй потоп случился. Я постоянно зонты где-то забываю, теряю, — она открыла сумочку и вынула зонтик, совсем маленький. — Смотри, купила вот, минимализм, — она протянула его Антону. — Зато в любую сумку помещается. Такой если и забудешь, то только с сумкой.
— Классный, — сказал Полудницин. Зонт был чуть длинней его ладони. «Его и в карман можно закинуть», — подумал Антон и вернул зонтик Вирник.
В кафе включили свет.
— Другое ж дело! — сказала кому-то девушка-официантка. Вновь заблестели солонки и перечницы, блюдца и ложечки — всё-всё, в чём свет мог отражаться — но уже иначе, не так, как на солнце. Кафе будто бы отделилось от улицы. Крошечная победа цивилизации над взбалмошностью природы, комфорта над случайностью.
— Моя бабушка, — сказала Аня, — любила повторять, что один апрельский дождик трёх летних стоит. Или даже — всех.
Вирник положила зонтик рядом с сумкой. Заглянула в свою чашечку — уже пустую. На дне была гуща, совсем чуть-чуть — на такой и не погадаешь.
— Бабушка умерла прошлым летом, — сказала Аня, всё ещё глядя перед собой.
И замолчала. Нет, не то чтобы всё сказано, скорее, наоборот — строчка из письма, в самом конце: «И столько хочется ещё сказать».
— Она вдруг заболела. Очень сильно. Каждый день — хуже и хуже, — Аня посмотрела Антону в глаза. — А потом «скорая», больница, реанимация. Знаешь, бабушка всегда была такой шустрой, вечно улыбалась, смеялась. Помню, в детстве, придёшь к ней в гости утром — или приедешь, я на велике к ней каталась, — у неё уже пирожков нажарено, запах по всей квартире, и она — такая счастливая, светящаяся, что-то рассказывает и хохочет… А тут, за месяц, даже меньше, словно перегорела. Я аж испугалась — смотрю на неё, а передо мной не она, а кукла, знаешь, как эти — восковые фигуры. Вроде бы её лицо, но… какое-то неживое, ненастоящее. И самое страшное — её глаза перестали блестеть.
Полудницин вспомнил, как умирала его бабушка — мамина мама. Когда она попала в больницу, когда смерть стала, как выразился отец, «вопросом времени» —это не то отделение, из которого выписывают, — бабушка попросила, чтобы Антон к ней не приходил. Она хотела остаться в его, именно в его, Антоновой, памяти именно бабушкой, той самой, а не дряблым телом с трубками, подключёнными ко всяким аппаратам. Потом, многим позже, Антон рассказал про эту просьбу Яне. И Яна удивилась, даже возмутилась: «Ты должен был прийти. Ты должен был настоять».
— На похоронах ещё ужасно так получилось, — сказала Аня, — тётя устроила чуть ли не скандал. Сама только раз пришла проведать бабушку в больницу, а тут понеслась, что мы во всём виноваты, что мы и то не так делали, и это недоглядели. Даже не мы, а я. И всё с такими эмоциями — шум, слёзы, — мол, это я бабушку в могилу загнала.
— С чего это вдруг? — удивился Антон.
— Она меня с детства почему-то не любит. Чуть что — виновата Анечка. Сломалось что-то — значит, Анечка трогала и поломала. Потерялось — значит, я потеряла.
Вирник взяла сигарету, Антон поднёс ей зажигалку.
— У нас была училка по литературе, — сказал Полудницин. — в седьмом классе, Мороз Мария Степановна. В расписании — Мороз эм-эс, а мы звали её Мороз Эм-Си, — он потёр ладонью стол, как ди-джей, пилящий скретч. — Она за что-то невзлюбила меня с самого первого урока. И началось. Иногда урок начинала с разбора полётов. Заходит в класс и тут же, прям с порога: «Что, Полудницин, глаза прячешь, а? Стыдно стало?» И типа поясняет всему классу, такая с ухмылкой: вчера вечером… Короче, где она меня — в кавычках «меня» — только ни видела. И чего я только ни чудил. То автобусы снежками обкидывал, то место кому-то не уступил в трамвае, то газеты воровал из почтовых ящиков. Пытаешься объяснить, что это был не ты, так она в ответ: «Ты, Полудницин, оказывается ещё и трус! Горазд хулиганить, а смелости сознаться не хватает?» Лишь после того, как за меня пару раз вроде как заступился один отличник — настоящий пионэр, врать не умеет, — сказал, что тогда и тогда он шёл из школы со мной, — она прекратила эти нападки. А то б, наверное, и в сводках милиции меня узнавала.
— Может, это тот Коля был? — засмеялась Аня.
— Зловредный брат-близнец, — ответил Антон, — о котором никто не знает.
— Всё же училка — это одно; а родственники — совсем другое… В школе, как мне кажется, у учителей вообще есть какая-то модель класса, которую они накладывают на каждый класс.
— Титры нашенских фильмов про Холмса. Там ездил такой трафарет с прорезями под буквы. Становился как надо — и получался связный текст.
— Да, — сказала Вирник. И тут же хлопнула его по руке: — Не перебивай… Так вот — в каждом классе должен быть любимчик-отличник, какая-нибудь старательная, но глупенькая девочка, двоечник-прогульщик…
— И училка навязывает свой трафарет, эти роли классу?
— Конечно, — сказала Аня. — «Отличник» не обязательно самый умный, но она всё равно будет всячески его хвалить, ставить пятёрки. А троечнику — тройки, что б тот ни делал. Лишь иногда четвёрки, и то — снисходя, мол, можешь же, если захочешь… В моей школе было так.
— Мне кажется, что, наоборот, сперва человек замечает похожих людей в одной, другой, третьей группе — учеников или коллег по работе. А уж потом вроде как «узнаёт» их и в новых группах… Ведь не бывает же классов, где одни отличники, или одни лентяи, хотя набирают всех в первый класс, в наше время точно было так — случайно. Это потом их могли швырять туда-сюда… Я к чему — если в классе нету кого-то, играющего какую-то роль, то — сочиняй училка, не сочиняй, она этот ярлык ни к кому не прицепит.
— Сам же говорил, — в Аниных глазах блеснул огонёк, — что классов без отличников не бывает. Так?
— Какая-то модель существует, согласен. Какие-то роли обязательно будут сыграны в любой толпе. Я вот, например, когда ходил на вождение, «узнавал» в группе стандартное сборище из Кинга: один, который резво вошёл, поздоровался со всеми и сел за первый стол, — явно будет лидером; а другой, сидящий в стороне, у него ещё странные шрамы на руках, — «тёмная лошадка»; а этот в плаще — чуть что, начнёт паниковать. Но…
— Но?
— Это не значит, что роли навязал инструктор. Это, можно сказать, типа законов физики, что-то такое же, как, например, теория вероятностей. Инструктор мог лишь знать, тем более, если преподаёт лет десять, кто есть кто и как правильно с кем себя вести.
— Стоп! — глаза Вирник аж загорелись. — А разве имеет значение, что именно или кто именно создаст этих «лидеров», «паникёров» и «лошадок» — законы физики или трафарет учителя?
Заиграла «одинокая» мелодия. Или другая, очень похожая. Аня взяла телефон, посмотрела кто звонит.
— Вот же банный лист, — она покачала головой. — Извини, я на пять минут.
Вирник встала и прошла туда же, куда и в прошлый раз. «Ну, — услышал Антон. — Что стряслось?» И тут же — смех.
Полудницину вдруг стало как-то неуютно. Будто он находился не там, где должен. Причём место, где он должен быть, не вспомнилось. На работе? Нет, точно нет. Антон вытянул из пачки сигарету, прикурил. Затем одним глотком допил кофе.
В кафе появились новые лица — за столиком, первым от входа, сидели две женщины с коктейльными бокалами-«мартинками». Возле стойки тёрла пол шваброй уборщица в синем халате. Для неё не существовало никого. Будь здесь даже отмечание чего-нибудь, какое-нибудь поздравляем-будьмо-горько, она бы не постеснялась с такой же нахмуренно-обиженной миной, расталкивая гостей, в самый торжественный момент пройтись по залу. «Встали тута — только работать мешают». Как техничка в старом анекдоте про «красную кнопку».
Антон вытянул одну из дедовых тетрадок и открыл на середине.
Мастерская находилась за мостом через речку Мелекесску в пустующих бревенчатых конюшнях. По дороге, как идти на улицу Карла Маркса, мимо городского кладбища. Заведовал мастерской старик-поляк Юзеф. Высокий, худой. В подчинении у него было несколько пацанов. Самому старшему, Борису, недавно исполнилось 17 лет, но он уже успел отсидеть в тюрьме, очень этим гордился и как «авторитет» верховодил остальными пацанами. Мне тогда было четырнадцать. Война шла уже два года.
— Ещё кофе? — спросила официантка.
— Что? — «на автомате» переспросил Полудницин. И тут же ответил: — Да. Американо. Один.
Аня тем временем что-то кому-то увлечённо рассказывала. Или объясняла — как пройти, где найти. Ячичная, разжёвывая очередному клиенту, как добраться до офиса, выглядела со стороны один в один.
Пацаны с завистью смотрели на меня, злились и говорили, что я потому всё умею, что перешёл в эту мастерскую из мастерских военторга и скрываю это. За моё умение работать пацаны меня недолюбливали. И однажды среди дня спровоцировали себе для развлечения драку. Мастера Юзефа не было, куда-то ушёл по делам. Последнее время в мастерскую повадился ходить пацан моих лет Юрка. Мать у него была врачом городской больницы и приносила домой спирт, а Юрка по просьбе Бориса воровал у неё спирт и приносил в мастерскую. Вся компания выпивала. Меня они не приглашали. Потом им надо было развлечься. И Борис со своими подпевалами натравил Юрку на меня. Начался кулачный бой. Ватага подзадоривала Юрку и меня. Сначала он меня одолевал, но потом хорошо получил кулаком в лицо и бросился бежать. Ему попалась под ноги толстая палка. Он схватил её, остановился и, когда я подбежал, начал бить меня по голове и шее. Я упал на землю. Борис, видя, что добром это не кончится, закричал: «Лежачего не бьют!» Все стали ему вторить, и нас разняли. Обоим хорошо досталось. Домой я пришёл весь в синяках. Мать принялась расспрашивать, что случилось, я рассказал. После потасовки Борис сказал, чтобы мы помирились. Я никуда не пожаловался, но Юрка при мне больше в мастерской не появлялся.
Был в мастерской ещё один случай, но уже не со мной, а с Толей. Как-то, придя из столовой, все сидели на ящиках у входа в мастерскую и рассказывали друг другу что-то смешное. Толя был в поношенной и выцветшей тюбетейке. И вдруг ему на голову, на тюбетейку шлепнулась куча испражнений. Все посмотрели вверх. Там, под крышей, на свисавшем толстом бревне натягивал штаны Рыжий. Все стали смеяться. Толя начал камнями бросать в Рыжего, пока не выгнал его из-под крыши, стал материться и гоняться за Рыжим по двору, держа в руке испачканную тюбетейку. Хотел ей вытереть Рыжему лицо, но Рыжий изловчился, вырвал тюбетейку и бросил в колодец, который стоял во дворе. Потом об этом случае долго говорили. В конце концов Рыжий признал себя виноватым, извинился и они помирились.
Полудницин вспомнил «Шум прибоя» Мисимы. Не сюжет или героев — их Антон давно забыл, — а само ощущение, светлое, даже сияющее — идеальный мир, где ростки каких-нибудь цветов зла, едва пробившись, моментально засыхают, гибнут.
Вернулась Аня. Уселась, точнее — резво плюхнулась на диван. Сразу же взяла сигарету из пачки и прикурила. Полудницин протянул ей зажигалку — опоздал, — покрутил в руке и положил обратно на стол.
— Бывают же настырные, — сказала Вирник, — пятый звонок за сегодня. Так ладно б…
И тут за окном мелькнула молния. Яркая, мощная. Освещение в кафе на секунду потускнело и тут же стало прежним.
«Раз, два», — мысленно посчитал Антон. Если верить бабушке: один километр, два километра… А на «три» грянул гром. Ворчащее «бу-бу-бу». Стекла задрожали.
Все замерли и покосились на окна. Уборщица перекрестилась.
— Ого, — сказала Аня.
— У нас на работе Хохликова жутко боится молний. Тётке лет сорок. Всякий раз пугается, думает (как-то проговорилась), что молния ударит по диагонали, разобьёт на фиг окно и прицельно стукнет по ней. И тоже крестится.
— Какой набожный офис!
— Да-да, — согласился Полудницин. — Бомка, например, всякий раз как у фирмы проблемы, настаивает, что нужно батюшку позвать и всё у нас освятить.
— Бомка?
— Фамилия такая.
Вообще Бомка был антоновским «штурмовиком» — почти как сосед Ватанабэ в «Норвежском лесу». Дежурный герой анекдотов по любому поводу: «Во время рассказа о Штурмовике Мидори держалась за живот от смеха. Штурмовик, похоже, способен был развеселить всех на свете». Только начни — и можно рассказывать хоть весь вечер. И про схему эвакуации при пожаре, и про выражения типа «а потом эту декларацию мне вернули взад», и про задачу «купить карту Европы, только чтоб там Владивосток был». Но почему-то Антон решил не развивать эту, казалось бы, беспроигрышную тему, а взял да и спросил:
— Ты крещёная?
— Ух ты! — удивилась Аня. — С чего вдруг вопрос?
Однажды, лет в шестнадцать, Антон ехал в автобусе и переглядывался с девчонкой-ровесницей. Они строили друг другу глазки всю дорогу, а потом, на конечной, девчонка остановилась в дверях и подождала, пока Полудницин подойдёт. «Привет», — сказал он. «Ты веришь в Бога?» — спросила она. В руках у девчонки была чёрная Библия и цветные проповеднические журналы. «Нет», — ответил Антон.
— Я думал, что это просто мода — все вдруг стали венчаться-молиться. А тут так выясняется потихоньку, что все и при «совке» такими были. Мамина подруга — тётя Даша — коммунистка-активистка, в партии даже была — и та рассказывает недавно, мол, всю жизнь — само собой, не афишируя — и всякие пасхи отмечала, и посты типа соблюдала. Прямо заговор — такое чувство, что в детстве, в школе или ещё где, все только и ждали, когда я отвернусь, чтобы перекреститься и иконки подоставать.
— Меня натихаря крестили, — сказала Аня. — Тётка, папина старшая сестра. Как-то её попросили со мной посидеть, мне тогда года два было, а она меня под мышку — и в церковь. Родителям только через несколько месяцев созналась. А ты что?
— И меня — натихаря. Родители узнали полгода спустя, а мне рассказали вообще, — он махнул рукой, — лет в пятнадцать. Фотку крёстного показали. Известный в своих кругах. Джазмен — бородатый, с саксофоном. Играл по ресторанам. Не знаю, что он за верующий, но музыкант, говорят, был хороший. Ездил даже на какие-то фестивали за границу.
— Наш институт очень долго воевал с монастырём, тем, что на Гронской площади, — Вирник затушила сигарету. — Наверное, весь мой второй курс. Те хотели у нас пятый корпус забрать, мол, до революции это было их здание. А у меня подружка на менеджера училась — они же в основном в том корпусе. Я шутила всё время: что, говорю, Натка, отдадут здание монастырю, а вас — в монахини.
Полудницин улыбнулся и похлопал ладонью по столу:
— Офис под ключ. Сразу с персоналом.
За окном снова мелькнула молния. На этот раз где-то далеко — тонкая ниточка. Звук накатил секунд через десять, не громче паркующихся под окнами машин. Уборщица даже не заметила молнии, не стала отвлекаться от пола-швабры и креститься.
— С мамой, — сказала Аня, — работала одна женщина, которая — ей было лет сорок пять — ударилась в религию. Не какие-то секты или йоги — стала ходить в обычную нашу церковь. Мама рассказывала, что у неё появились такие как бы правила: например, ничего не достаётся просто так — всё надо заслужить или заработать. Приведёт кто-нибудь из сотрудников ребёнка на работу, ну и сам представляешь — ребёнок бегает туда-сюда, всех дёргает, спрашивает: а что это? а можно это посмотреть? а можно с этим поиграть? И та женщина подзывает. Хочешь, спрашивает, конфету, или поиграть на компьютере, или посмотреть что-то. Тогда давай сперва помоги мне убрать на столе, или нарисуй план комнаты, или полей цветы.
Антон хотел сказать что-нибудь вроде «кто не работает» или «без труда», но промолчал, просто кивнул головой.
— Повод стать верующей был у неё — не дай бог такое, — Аня покосилась на уборщицу, — её дочь задушили. Изнасиловали прямо перед подъездом. И задушили. Не поздно было, та женщина шла с работы. И тут в её дворе, возле дома — люди толпятся, скорая, милиция…
— Тёмные поля, — прошептал Антон.
— Что? — не расслышала Вирник.
— Тёмные поля, — сказал Полудницин уже нормальным голосом. — То, что за чёртой, после точки невозврата. Это как с космонавтом, прыгнувшим в «чёрную дыру» — для него всё осталось как прежде, а тем, кто смотрит со стороны, кажется, что он завис над «чёрной дырой».
…или же «Тёмные аллеи» .
Фильм с Бриджит Фондой — «Возврата нет» — американская «Никита», фильм Пола Андерсона «Сквозь горизонт», а ещё — десятки «Тарантино представляет» и слэшеров из конца девяностых: одно событие — и ты уже в тёмном поле, куда-то катишься, и дверь за спиной навсегда захлопнулась.
На «чёрной дыре» Вирник рассмеялась.
— Это был прикол, — сказала она. — Извини, что перебиваю, — Аня дотронулась до руки Антона. — Сидела как-то в «Нонестике», ждала подругу. И заходят две такие модные типа фифы — лет по шестнадцать, — подходят к бару и начинают, ещё так причмокивая, — она попробовала говорить «подростково-выпендрёжно». — «А что здесь есть?», «Мохито уже задолбало!», «Везде одно и то же». В итоге выбирают коктейль «Чёрная дыра» — уж не знаю, из чего он. Бармен начинает колдовать, а они отходят и садятся за столик рядом с моим. Проходит минут пять-семь, и одна из них поворачивается к бармену и так с претензией спрашивает: «Ну что, наши “Чёрные дыры” уже готовы?» Я думала, умру там со смеху.
Вариант II
Саныч подошёл к доске и начертил прямую линию. По диагонали — из левого нижнего угла к правому верхнему. Затем он нарисовал точку, жирную, чуть выше прямой. Вышло как в учебнике на пятой странице, вот только точку и прямую Ваесолис подписал иначе: B и b.
Учитель сделал шаг в сторону, чтобы все могли увидеть рисунок, и посмотрел на класс.
— Александр Александрович, — сказала девочка с первой парты, — а в учебнике над точкой написана буква «А».
Саныч взял учебник со стола.
— И впрямь «А», — сказал он. И тут же, удивившись ещё сильнее: — И прямая тоже «а»… Пожалуй, исправим.
Открылась дверь, и шум дождя сразу же стал явным. В кафе вошёл высокий мужчина в пальто, насквозь промокший — вода стекала с него, как с невыжатой губки, каждый шаг отпечатывался на полу мокрым следом.
— Глянь, — сказала Аня, — Ипполит после душа.
Мужчина прошёл в центр зала, остановился и посмотрел по сторонам.
— Маньяк приходит в дождь, — усмехнулся Антон.
Полудницин вспомнил книжки, что были у деда, — выходившие в шестидесятые-семидесятые «Библиотеки приключений». Сцена была вполне в духе: герой, прошедший сотню страниц испытаний, находил пусть временное, но убежище — здесь можно передохнуть, собраться с силами. Или же он убегал от кого-то (чего-то) и приехал сообщить здешним, ничего не подозревающим жителям, что эти стены — не лучшее убежище, что something wicked this way comes, что «недобрый гость» приближается.
Официантка вышла из-за стойки, держа в руке кофе, но тут же поставила чашку и подошла, нет, почти подбежала к мужчине.
«Мой кофе», — подумал Антон.
— Давайте помогу, — сказала девушка и потянулась к пальто.
Мужчина будто и не понял, что происходит, но сопротивляться не стал — лишь когда официантка сняла с него пальто, он вцепился в воротник, а другой рукой пошурудил по внутренним карманам и вытянул две пачки то ли писем, то ли каких-то бумажек.
— Присаживайтесь, — сказала девушка, — я сейчас принесу вам меню. Сразу что-нибудь нужно? Горячий чай или кофе?
Полудницин подумал, что если мужчина согласится, скажет «кофе», то официантка отдаст ему этот, отставленный, а сама пойдёт готовить новый для Антона — извините, ему нужней.
Но мужчина помотал головой. Он ещё раз посмотрел по сторонам и уселся за столик — тот, что был ближе.
— Мне одно время везло на маньяков, — сказала Аня. — Помнишь ступеньки за оперным? Как-то вечером шла, поднималась. А мне навстречу — какой-то мужик в плаще. Останавливается и — раз — распахивает плащ. Ну а там — из одежды ни фига нет. Ржёт и такой спрашивает: «Как я тебе?» Я говорю: «Вы бы фонариком подсветили, а то не видно ничего». Он сразу же замолчал, плащ обратно и побежал.
Антон засмеялся и покосился на стойку. Чашка с кофе по-прежнему была там — его чашка, с его кофе. Забытый праздник, как тот день рождения, отменённый давным-давно — извини, сказал отец Антону, сейчас не до этого.
— Или другой случай, — продолжила Аня. — В институтском туалете. Натка потом полгода звала меня скворцом, ну как эту, в «Молчании ягнят»…
— Всё просто до безобразия, — сказал Ваесолис, — если ты на теннисном корте, так и играть придётся в теннис.
— Что-то, — я пожал плечами, — не пойму, как это связанно?
— А чего тут непонятного? — он мокнул хлеб в банку со сгущёнкой. — Вначале, ну вот только познакомившись, вы вроде строите поле или площадку — может, получится футбольное поле, а может, и волейбольная площадка. Что угодно. Но потом играть придётся именно на этом поле. Именно в эту игру. Так что…
Ваесолис прожевал хлеб и потянулся за новым куском.
— Так что? — переспросил я.
— Так что думай, — ответил он. — На кукурузном не поиграешь.
Глава 12
Я хочу посмотреть, как ты заставляешь время
остановиться, а затем бежать в обратную сторону.
Филип Дик, «Всевышнее вторжение»
У него была старая «Nokia», из тех, что сняли с производства или вот-вот снимут.
— Да, — ответил Межник, — слушаю вас. — И тут же ещё раз: — Да.
Полевой сразу понял, с кем Межник разговаривает, вспомнил, как звучал тот голос в трубке — немного странно, заторможенно (словно говоривший решал по ходу дéла ещё с десяток вопросов), но при этом как-то серьёзно и однозначно — спорить с таким не хотелось.
— Пятнадцать — двадцать один, — прошептал Полевой и вытащил свой телефон, думая, что не услышал или сорвалось, или… Пропущенных вызовов не было. Будто не поверив, Полевой залез в меню, вызовы, непринятые — но и там ничего не нашёл.
Он вспомнил, как сосед рассказывал про своё увольнение.
«Представь, — жаловался дядя Коля, наливая ещё по одной, — мне никто ничего не сказал. Решили на совещании снять меня со старшего, назначили нового. И хрен бы с ним, и ладно б вообще никому не сказали! А то прихожу на работу, как всегда с утра начинаю раздавать поручения, ну и пиздюли, кому надо, — а на меня смотрят, как на больного. Оказалось, всем сообщили, что я уже не старший, что выбрали нового. Я до обеда не мог врубится. Хорошо, бля, потом один взял и выдал в лицо, мол, чё кричишь — докричался, у нас другой старший».
— Да, — снова сказал Межник.
Таня тоже разговаривала по телефону — улыбалась и что-то настукивала пальцами по стойке. Полевой вдруг подумал, что они могут говорить друг с другом: Межник, повторяющий сдержанные серьёзные «да», и официантка. (…попивая апельсиновый сок… в трамвае-яичнике…) Колодезный ходил вокруг стола и примерялся к шарам, но почему-то не решался ударить.
— Пиво будешь? — спросил Полевой.
— А? — не понял Колодезный.
— Я пойду за кофе, — Полевой показал рукой на бар. — Тебе брать пиво?
— Да, — кивнул Колодезный, покосился на Межника и кивнул ещё раз.
Девушка приняла заказ, не отрываясь от телефона — прижимая трубку плечом, вытащила из холодильника бутылку «Hickory», открыла и поставила перед Полевым. Затем взяла чашечку и подошла к кофе-машине.
Когда Полевой вернулся к бильярду, Межник как раз закончил разговор.
— О! — сказал он, пряча телефон в карман. — В полку алкоголиков прибыло!
— Выполняю заказ, — ответил Полевой и протянул бутылку Колодезному.
— Через полчаса выдвигаемся, — Межник шагнул к столу. — А чего ты ждёшь? — Он был снова в игре, будто никто только что не звонил. — Смотри: вот или вот.
Подождав, пока Колодезный ударит — пусть и мимо, зато сильно и с чувством, — Полевой развернулся и пошёл в бар. Кофе уже ждал на стойке. Маленькая белая чашечка, белое блюдце с салфеткой, ложечка и два пакетика-стика с сахаром.
Полевой не стал идти обратно к Межнику и Колодезному, взял кофе и сел здесь же, за столик рядом с баром. Пододвинул пепельницу, оторвал кончик стика и…
Original music from the motion picture SOLARIS starring GEORGE CLOONEY.
…вдруг почувствовал, что проваливается в прошлое, или даже — в сон-воспоминание. «Как всё похоже», — промурчала в ухо Викуля-Снегирь. Небольшое кафе возле института, четыре столика, которые почти всегда были заняты и приходилось к кому-то подсаживаться. Чаще — к другим студентам из твоего же института. Правда, бывал Полевой там не с Викулей-Снегирь, а с Ксюшей-Чайкой. Впрочем, и с Викулей-Снегирь, и с Ксюшей-Чайкой, и с Галей-Галкой, и с Ларкой-Синицей Полевой познакомился почти одновременно — той весной, на третьем курсе.
01. Is That What Everybody Wants
…их четыре.
— Ты сколько сахара кидаешь в кофе? — спросила Ксюша-Чайка.
— Одну такую, — ответил Полевой и показал пакетик.
— Отлично, — она заулыбалась и взяла стик у него с блюдца, — а то мне двух мало.
02. First Sleep
Первый раз позвонив Ксюше-Чайке домой, Полевой спросил Оксану. «А здесь таких нету», — ответили ему. «Извините» и короткие гудки.
«Вообще-то я — Ксения, — объяснила потом Ксюша-Чайка. — Ты, если хочешь, можешь звать и Оксаной, только мне нужно будет привыкнуть». — «Да ну», — сказал Полевой.
Потом, когда под руку попался «Словарь русских имён», он отыскал там и «Оксану», и «Ксению». Прочитал про «украинскую разговорную форму, ставшую документальной», а ещё про вариации на тему: Аксюта, Ксеша, Сенюра…
С Ксюшей-Чайкой Полевого познакомил Антон Полудницин. В тот день Полевой пришёл в институт в костюме и при галстуке. Никакого торжественного повода — за день до этого испачкал джинсы — поскользнулся на остановке и плюхнулся задницей в лужу. Сразу же придя домой, Полевой забросил их в стиралку, но высохнуть до утра они не успели. Можно было надеть старые, но во-первых, они действительно были старыми, а во-вторых, не мешало всё же время от времени выгуливать костюм — просто так, не на экзамен или собеседование.
Полудницин перехватил Полевого по дороге из института, просто набросился на него — уже поддатый, — сказал, что «мы здесь отмечаем» и «давай с нами». Возражения не принимались — через несколько минут Полевой сидел с компанией Полудницина. Было шумно, кто-то постоянно подсаживался, кто-то говорил «до свидания» и шёл домой. Здоровались, знакомились, прощались. Всё как обычно, когда ты пьёшь в малознакомой компании. А потом появилась Ксюша-Чайка, и Полудницин почему-то решил не ограничиваться стандартным «Это — Ксюша; это — Полевой».
«Наша лучшая модель, — сказал Полудницин. — На костюмчик, конечно, фирме пришлось раскошелиться. Но результат того стоит».
«Да», — согласилась Ксюша-Чайка и села рядом с Полевым.
«Но вот, незадача, — продолжил Полудницин, — нам его некуда деть. Сразу цену заломили, хотели костюмчик отбить, а потом уже и торги закончились. В общем, сейчас либо везти обратно, ну и платить за это бабки, либо, — он скривил жалостливую физиономию, — возьмёшь его себе, а? Бесплатно, подарок от фирмы».
Всё это время на лице Полевого была какая-то дурацкая улыбка. Как в школе, классе в первом или втором, когда классная расхваливала его директриссе по какому-то совершенно странному поводу. Полевой сидел в просторной учительской и, смущённо улыбаясь, смотрел на свои туфли.
«А что, — сказала Ксюша-Чайка, — очень даже симпатичный. Пожалуй, возьму».
03. Can I Sit Next To You
«Люди играют в гляделки, — сказала Галя-Галка. — Всегда и везде».
Они вечно торчали в каких-нибудь кафе, даже если погода была гуляй — не хочу. Обошли, наверное, все заведения в центре, кроме, пожалуй, того институтского кафе, парочки «колдырнь» и почему-то «Канзаса». Чаще всего Полевой и Галя-Галка заходили в «Ха Лонг», к вьетнамцам, — не потому что лучшее, просто так получалось.
Национального колорита было в «Ха Лонге» по максимуму — начиная с кухни (лягушки-кальмары) и обстановки (фонарики-бамбук) и заканчивая персоналом — по-русски говорил только администратор, да и то «плёхо». Полевой даже вычитал в разговорнике несколько вьетнамских слов, но запомнил в итоге только одно.
«Камын, — сказал он Гале-Галке, — это по-вьетнамски “спасибо”».
«Лихо они из инглиша воруют, — засмеялась она, — come in — камын, how long — Ха Лонг».
Полевой и Галя-Галка всегда садились в самом конце зала (бельэтаж, шутила она), заказывали что-нибудь, закуривали, откидывались на спинки и начинали обсуждать всех вокруг.
Однажды здесь отмечала что-то какая-то фирма. Сдвинули три стола, назаказывали салатов и горячего (к слову, из еды у вьетнамцев была не только экзотика), несколько бутылок водки. Праздник был неформальным, не из тех «корпоративов», которые придумывают в первых кабинетах, на которые в принудительном порядке собирают всех сотрудников, вычитая потом «отмечание» из зарплат. Было видно, что все они — одного ранга, почему-то было понятно, что все из одной конторы (структуры, сети), хотя быть может, по работе многие и не пересекались. До Полевого и Гали-Галки доносились обрывки разговоров: «Мне уже полгода обещают вернуть бабло», «К вам из сэба часто забегают?», «Не стажёры, а сплошь дебилы».
Пили сотрудники быстро — тост за тостом, кое-кто запивал водку пивом, и очень скоро компания опьянела. Появились кружки по интересам, кто-то же остался в одиночестве. Впрочем, ненадолго. Заскучавшего «билла гейтса» втянули в обсуждение: «Ты слышал, чтоб киттикут у нас собирали?» К сидевшей вроде как во главе стола блондинке пододвинулись двое. Один — пёстрый свитер, воротник рубашки — перетащил стул и сразу же стал что-то рассказывать девушке, смеясь чуть ли не над каждым словом. Второй — в синей рубашке с каким-то вензелем на нагрудном кармане — оказался рядом словно случайно: отвернулся от одного разговора и тут же, как бы между прочим, влился в другой.
«Ставлю на инженера», — сказала Галя-Галка.
«Того, что в свитере?» — уточнил Полевой.
«Да, — ответила она. — Девушка — его».
«Не-а, — сказал Полевой. — Шансов — ноль. Она уйдёт с менеджером».
«Спорим», — сказала Галя-Галка и протянула руку.
«Спорим», — согласился Полевой и сжал её ладонь.
Инженер всё говорил и говорил, смеялся, наливал водку себе и менеджеру (девушка пила пиво), произносил тосты. Она тоже смеялась, иногда что-то спрашивала или, хлопнув инженера по руке, вроде как возмущалась: «Да ну тебя!» Время от времени менеджер комментировал или рассказывал какие-то свои истории, а потом вдруг отодвигался к остальным, шутил с ними, выпивал, но тут же возвращался к инженеру и блондинке.
Когда все стали собираться, инженер подал девушке пальто, помог надеть. Менеджер накинул куртку, быстро поправил шарф перед зеркалом и выскочил на улицу. Блондинка же подождала, пока инженер оденется, и вышла вместе с ним.
«Ну?» — спросила Галя-Галка, оперевшись локтем о плечо Полевого.
«Подожди», — ответил он и кивнул в сторону окна.
Компания собралась у входа, возле парковки. Курили и что-то решали, наверное, обычное — кому куда идти, кому с кем ехать. Менеджер стоял чуть в стороне. Инженер спорил с «биллом гейтсом» — они показывали в разные стороны, пытались в чём-то убедить друг друга.
Докурив, менеджер махнул компании рукой, что-то сказал — «я домой», или «мне пора», или «всем пока», — развернулся и хотел было уйти, но тут же остановился. Его окликнула блондинка. Она тоже попрощалась со всеми — кого-то чмокнула в щёку, кому-то просто кивнула, — взяла менеджера под руку, и они ушли.
«Ну?» — спросил Полевой.
Через полчаса Галя-Галка сказала, что ей пора. С ней всегда было легко расставаться. «Никто, — говорила она, — никому ничего».
04. Will She Come Back
«И что? — спросила Ларка-Синица. — Никто никому ничего?»
Вопрос-ловушка. Как ни ответь, всё равно неправильно. Если кто-то и что-то, то «что?» и «нашёл дурочку», и «я тебе не верю». А если ничего, то «зачем тогда?» и «все вы одинаковые».
«Что тебе от меня нужно?» — спросила Ларка-Синица и повисла у Полевого на шее.
Он осторожно, будто опасаясь чего-то, обнял её. На платформе, кроме них, стояли три студентки с тетрадками-книгами в руках — серьёзные, задумчивые, или просто невыспавшиеся. В начале седьмого — неудивительно.
05. Death Shall Have No Dominion
Хемингуэй однажды сказал, что в литературе ты ограничен тем, что было написано до тебя. Наверное, то же и в отношениях. В них ты тоже ограничен теми, кто был раньше. У тебя и у неё. Будто бы все эти любови — смешные и не очень — «бураны», нарéзавшие давным-давно лыжню на снегу. И отношения — это как лыжная гонка, ты можешь пройти её быстрее, или наоборот, падать на каждом повороте, где-то останавливаться, но всё равно — вперёд и по тому маршруту, что был когда-то прочерчен.
…или даже — не только её и твоими. Эпопеями, историями, романами, любовниками. Все когда-то случавшиеся отношения — и вчера, и сотню лет назад — чьи-то, записанные или забытые — и есть ограда, за которой поле, где всё и происходит.
Как-то, лет в шестнадцать, возвращаясь домой, Полевой встретил на остановке отца школьного приятеля. Мужчина был старше родителей Полевого лет на десять.
«Жаль мне вас, — сказал мужчина. — Я вот когда шёл куда-то в твоём возрасте, у меня всегда была при себе, — он похлопал рукой по карману, — пятёрка. И с девочкой куда-нибудь сходить, и себе на обратную дорогу».
В тот вечер, когда Полевой познакомился с Викулей-Снегирь, у него («на кармане», как говорил один знакомый) было куда больше, чем пятёрка.
06. Maybe You’re My Puppet
Галя-Галка уехала первой. Полевой тогда учился на пятом курсе. Она ничего не сказала, просто исчезла — не звонила одну неделю, вторую, третью. А потом Полевой позвонил сам, вернее — отослал эсэмэску, что-то обычное: привет-как-дела или давай-увидимся. Вроде — и не скучаю, но всё же интересно, что у тебя и как. Пришёл отчёт о доставке. И больше ничего.
Несколько дней Полевой постоянно заглядывал в телефон и вздрагивал от звонков и эсэмэсок — как правило, бессмысленных: неделя-распродаж-у, лучшие-цены-на. Или бессмысленных, но с издёвкой: «Ищите новых друзей. Отошлите сообщение на 1900».
Вместе с Галей-Галкой исчезли и другие подруги. Как в старом пошлом анекдоте: минус четыре или плюс четыре? И Ксюша-Чайка, которая хоть иногда и пропадала, но всегда отвечала, пусть и не сразу: «Сейчас не могу», «Давай в другой раз». И Викуля-Снегирь — сперва «временно недоступен», а затем — вечное занято. Даже Ларка-Синица, звонившая через день, а позвони сам — бросит всё и примчит куда угодно.
Сообщение от Гали-Галки пришло через неделю. «Я в Днепропетровске», — написала она. И тут же, едва Полевой прочитал его, позвонила Ксюша-Чайка.
07. Don’t Blow It
Зимой, сразу после Нового года, Викуля-Снегирь перевелась в харьковский институт.
«Зачем?» — спросил Полевой. «Не важно», — сказала она.
Весь вечер они ходили из кафе в кафе, пили чай и говорили о чём-то совершенно неважном. Или казалось, неважном. А потом Полевой проводил Викулю-Снегирь до остановки, и они, как подростки, ещё долго стояли под навесом возле разбитой лавочки и тискались-целовались, пропуская троллейбус за троллейбусом.
«Мы ещё увидимся?» — хотел спросить Полевой, но спросил: «Когда мы увидимся?»
«Я буду приезжать», — ответила Викуля-Снегирь.
08. Hi Energy Proton Accelerator
В институте у Полевого, как и положено, было много предметов не по специальности. Среди них и психология. Весь второй курс, каждую среду, третья пара.
На первом занятии преподша рассказала в двух словах о том, что такое психология, про объект, предмет, разделы — кое-что записали под диктовку в конспекты, — а потом сказала: «И для начала — маленький тест». В смысле — психологический тест. Преподша зачитывала вопросы, а-бэ-вэ-ответы, в конце считались баллы и оглашались результаты. «Натали», или «Cosmopolitan», или что-нибудь ещё.
Тесты были на каждой психологии, иногда по несколько штук. «Ваш психологический возраст», «Умеете ли Вы принимать решения?», «Кто Вы?», «Что Вы?» Иногда рисовали домики, деревья и несуществующих зверей. Если кто-нибудь возмущался: «Может, хватит уже?» — преподша замолкала и, посмотрев на спросившего, повторяла, уже строже: «Сейчас — маленький тест». Когда психологические приёмы не срабатывали, она использовала педагогические. И непедагогические: «Я тебя запомнила! Придёшь ещё ко мне на зачёт!»
И всё же один тест Полевому понравился. Обычный, из тех, с которыми он не раз сталкивался, — тип темперамента. Вопросов было около сотни, с ответами «да» и «нет»: быстро привыкаете к новому месту, легко заводите разговор с незнакомыми людьми, сильно переживаете неудачи. А вот результаты, точнее — их подача, были нестандартными — отличались от прошлых тестов. Вместо подсчётов и «столько баллов — это то-то» преподша начертила на доске декартовы оси и подписала каждый квадрант: флегматик, холерик, сангвиник, меланхолик. Потом объяснила, как по своим ответам нарисовать квадрат — он получался сильно смещённым в одну из сторон. Чем больше холерик, тем меньше меланхолик — но всё-таки не в ноль, хотя бы чуть-чуть меланхолика да оставалось. Как и сангвиника, как и флегматика.
А ведь и вправду так, подумал Полевой. Темпераменты, или карточные масти, или типы клиентов, или арифметика. Ксюша-Чайка — кровь; Галя-Галка — знак умножения; Ларка-Синица — холерик; Викуля-Снегирь — восток. The World is Mine, на все четыре стороны.
Работало и правило квадрата из теста, ломоносовщина: если где-то прибывало, то где-то обязательно убывало (или, наоборот, как с полупустым и полуполным стаканами). Если кто-то становился ближе, то кто-то — отдалялся.
09. Wear Your Seat Belt
Иногда Ларка-Синица заваливала его эсэмэсками. Присылала с утра «привет» или «что делаешь», и если Полевой не отвечал сразу же, спрашивала: «ты где»; а потом: «почему молчишь»; а ещё: «скажи хоть что-нибудь»; а затем: «ты как всегда». К слову, Полевой временами точно так же слал эсэмэски Ксюше-Чайке.
А однажды… Телефон пропищал часов в десять утра. Полевой вытянул его из кармана и прочитал сообщение. «Как настроение?» — спрашивала Ларка-Синица. И тут Полевой вместо того, чтобы написать ответ, взял и переслал вопрос Ксюше-Чайке. Через пару минут телефон запищал снова. «Отлично, — написала Ксюша-Чайка. — А у тебя как?» Эту эсэмэску Полевой переслал Ларке-Синице. «У меня тоже отлично, — ответила она. — Что делаешь в субботу?» «Пригласили на ДР, — пришло от Ксюши-Чайки. — Обидятся, если не приду». «А в воскресенье?» — спросила Ларка-Синица. «Отсыпаюсь», — написала Ксюша-Чайка.
Почти как у Дугласа Рашкоффа, или Рашкова, в «Экстази-клубе», в отрывке, что печатали то ли в «Нашем», то ли в «Птюче»: «с математической точки зрения это было уравнение или что-то типа соединяющихся сосудов» и «я был только посредником».
Переслав ещё парочку сообщений, Полевой отключил телефон.
10. Wormhole
Пахло куриным супом с лапшой. В кафе было прохладно, и запахи казались особенно сильными. Две девочки-старшеклассницы, или уже первокурсницы, резво уплетали суп, словно соревновались — кто быстрее. Пока не подошла Викуля-Снегирь, они поочерёдно поглядывали на Полевого и перешёптывались.
«В школе, — сказал Полевой, — у меня были комплексы по поводу внешности».
«Дурак ты!» — Викуля-Снегирь покачала головой.
«Серьёзно, — сказал он. — До одиннадцатого класса, пока я не пошёл на курсы в институт».
«Ты же кучу школ сменил, — удивилась она. — Нигде ничьих сердечек не разбил, что ли?»
«Ну… — Полевой пожал плечами. — что-то было… В младших классах… Какие-то записочки-признания. А вот когда стал постарше, наши девчонки как-то и не обращали на меня внимания. Всегда были какие-то “красавцы” в классе, типа общепризнанные — по которым все сохли, вокруг которых всё и вертелось».
11. We Don’t Have To Think Like That Anymore
«А что сейчас?» — спросил кто-то у Полевого.
«Не знаю», — ответил он.
Последний раз Полевой видел Викулю-Снегирь прошлым летом, случайно встретился с ней — здесь, неподалёку — возле стадиона; зашли куда-то, выпили кофе, поболтали. Потом созванивались, даже думали как-нибудь встретиться ещё, но так и не встретились. Тем же летом перестал отзываться телефон Гали-Галки — «номер заблокирован». Осенью последний раз позвонила Ксюша-Чайка. Как-то незаметно исчезла Ларка-Синица.
The End
Кофе Полевой пил медленно, по-студенчески — успев скурить за чашечкой четыре сигареты (курил он тоже по-студенчески — одну за одной).
Из бильярдного зала время от времени доносились глухие удары шаров (друг о друга и о борта) и голоса Межника с Колодезным. Чаще: «Ну!», «Молодца!», «Давай!» А иногда что-то странное и непонятно к чему сказанное. Например, «Секунда рубль бережёт».
Потом вдруг послышалось какое-то шуршание — как бывает, когда в соседнем офисе все собираются по домам или, наоборот, только поприходили, — и тут же Колодезный с Межником заглянули в бар.
— А мы уж думали, — Межник подмигнул Колодезному, — что ты это… — он кивнул в сторону Тани, которая положила мобильник на стойку и листала какой-то журнал.
— Что мы должны? — громко спросил Полевой.
— Какой деловой, — сказал Межник. Колодезный хихикнул.
Оба выглядели поддатыми, будто кроме той бутылки пива, что принёс Полевой, у них были ещё запасы, что-нибудь с бóльшим КПД — коньяк или водка.
Таня протянула им два чека — один за бильярд, другой за кофе и пиво.
— Вы карточки «Винки-банка» принимаете? — спросил Межник.
— Не знаю, — ответила Таня. Удивлённо и будто извиняясь. Как продавец-консультант, которому задали вопрос про толщину стали в барабане стиралки. — Сейчас спрошу.
— Не надо, — Межник махнул рукой.
Вариант III
— Садитесь-садитесь, — сказал директор классу и повернулся к учителю. — Александр Александрович, можно вас на пару слов?
Они словно перепутали выход и лестницу и поднялись в другой двор. Конечно, двор выглядел запущенным, и когда они шли в бильярд, но всё же — иначе, как пенсионер с невероятно живым блеском в глазах: солнце сверкало в окнах и раскиданных у подъездов пивных бутылках, кирпичные стены были светлыми, тёплыми, а вся грязь и мусор казались чем-то незначительным и несущественным. Теперь же у старика глаза потухли. Шёл дождь — нудный рассказ-воспоминание — ни смешной и ни грустный, даже не поучительный — сплошной упрёк в том, что молодость была, а у вас, суки, она есть.
— Блядь! — сказал Колодезный и плюнул в лужу.
— Под дождём, под дождём, — напел Межник. — Подождём и пойдём.
— Ух ты, — улыбнулся Полевой, — какие ты песни помнишь.
— Подождём? — переспросил Колодезный.
— Я и не такие помню.
Во двор въехал, вернее — вполз, серебристый «Ланос». Будто зверь из норы — сперва из арки высунулись фары-глаза, он на секунду замер, оценивая что к чему, и лишь затем показался целиком.
— Наша, — сказал Межник и побежал к машине, выкрикивая на ходу: — Небо, яке ми комусь вЁддали, бо вже той день коли…
Следом за ним побежал Колодезный. Оба запрыгнули на заднее сидение. Полевой удивился — он почему-то был уверен, что Межник захочет сесть впереди.
Белая рубашка Полевого вся покрылась мокрыми пятнами — он не подбежал к «Ланосу», а подошёл, хотя ему стоило бояться дождя куда больше, чем Межнику с Колодезным в их куртках-ветровках.
— Да, — сказал Межник в трубку, — уже в машине, — и нажал отбой.
И снова Полевой понял, кто звонил, — но в этот раз уже не стал доставать свой телефон и искать пропущенные вызовы.
— А ты, я вижу, — он повернулся, — не заморачиваешься с телефоном.
— А на хрена? — удивился Межник.
Поглядывая через плечо, водитель сдал задним ходом, медленно проехал через арку (наскочил на кирпич — машина вздрогнула) и вырулил к проспекту.
Приборная панель была завалена компакт-дисками. Белыми болванками без подписей и логотипов. Водитель взял верхнюю и закинул в плеер.
«Августин Блаженный, — сказал женский голос. — “Исповедь”».
Они ехали в сторону вокзала. Дворники шуршали по лобовому стеклу, смахивали капли, в которых расплывались габаритные огни и светофоры.
«Велика сила памяти, — звучало из колонок, — не знаю, Господи, что-то внушающее ужас есть в многообразии её бесчисленных глубин. И это моя душа, это я сам».
Полевой знал все эти дворики. За каждой аркой — своя история; конечно, далеко не всегда захватывающая. И всё же, как детские рисунки, которые родители собирают в какие-то папки и просматривают вместе с фотографиями, хотя для постороннего эти картинки — нелепая мазня, хрень хренью. Возле гастронома две цыганки с гурьбой чумазых отпрысков лихо развели Полевого на стипендию — он даже не успел сообразить что к чему. А в арке, там ещё была надпись краской «Чеха, моя радость» (может, осталась и до сих пор), они пили вино с Галей-Галкой…
Замени имена-места на икс с игреком, и получатся «просто воспоминания» — ни твои, ни мои, ни её — точнее, и твои, и мои, и её.
«Память есть и у животных, и у птиц, — читала женщина дальше, — иначе они не находили бы своих логовищ, гнёзд и многого другого, им привычного; привыкнуть же они могли только благодаря памяти. Я пренебрегу памятью, чтобы прикоснуться к Тому, Кто отделил меня от четвероногих и сделал мудрее небесных птиц. Пренебрегу памятью, чтобы найти Тебя. Где?»
Когда они проезжали через дамбу, дождь стих, и небо стало светлеть. Где-то там внизу пряталась река Капустянка, в народе — Красная река, из-за цвета. С дамбы её было не видно — метра три шириной; а ещё по берегам росли деревья и ветви нависали над рекой, словно пряча её.
В этой части города — старом центре — Полевой бывал очень редко. Когда ездил на вокзал или с вокзала, пару раз посещал Горьковскую библиотеку, как-то заскакивал на рынок, гулял на Советской, однажды заходил за справкой в студенческую — в общем-то и всё.
Водитель тихо шептал текст «Исповеди» вслед за женщиной. Временами ошибался, а то и умышленно говорил «иногда на ней таксуя» вместо «иногда о ней тоскуя», или «сливовая кость» вместо «счастливая жизнь».
Они проехали мимо ресторана «Лахти» (теперь уже — торгового центра), названного так в честь финского города-побратима. Открыли ресторан в начале 70-х, с тех времён сохранилась большущая вывеска: написанное будто от руки «Лахти» («х» такого же размера как и заглавная «л»), за надписью — круг — вроде как пластинка, вверху небольшими буквами «ресторан». В 80-е — начале 90-х она смотрелась старьём, а потом вдруг снова стала актуальной и даже модной — прям обложка какого-нибудь lounge или chill-out сборника.
Вот ещё одно место, подумал Полевой, где они ни разу не были с Галей-Галкой. Да и сам он ни разу там не был, даже не представлял, что внутри. Наверное, как обычно в торговых центрах — фаст-фуды вперемешку с магазинчиками, или, как их иногда называют, бутиками.
За кинотеатром «Зiрка» водитель свернул куда-то во дворы — мимо подъездов, детской площадки, сараев-гаражей — и выехал на улицу Гоголя.
Они остановились перед трёхэтажным зданием. Над входом висел чёрно-зелёно-красный флаг, весь перекрученный — было непонятно, вертикальные полосы или горизонтальные, или какой-то хитрый вариант — например, по диагонали.
Глава 13
Воспоминания были мгновенными, все картины прошлого одновременны,
и человек мог охватить их все сразу, одним мысленным взором.
Нонна Зиновьева, «Жить — значит плыть против течения»
Бутафория, а ещё — банально и пошло: и кровь, разбрызганная повсюду, кукурузный сироп с красителем или кетчуп, — явный перебор: даже про светильник не забыли; и как лежало тело — какая уж тут случайность — выставив задницу, sex sells — на кармане джинсов хорошо просматривался серебристый логотип «NA»; и даже день — ведь слэшеры всегда какая-то дата: годовщина резни, хэллоуин, пятница тринадцатое, — а тут двенадцатое апреля, как-никак День космонавтики — вполне сойдёт для названия ужастика.
Вот только всё было взаправду. И тут уж не придерёшься, как с кино, не обзовёшь плагиатом. Это не штампы — это судьба. Не режиссёр бездарность — жизнь такая.
…конечно, был и страх — неуправляемый, почти животный, — и заведующая закричала, а после чуть не грохнулась в обморок. Но это потом. А сперва она почувствовала стыд, покраснела. Всё утро заведующая кричала: «Не проработала и недели, а уже опаздывает!», «Где её черти носят?», «Телефон, сука такая, отключила!» И ещё, и ещё, и ещё. Почему-то новенькой официантке, не появившейся на работе, досталось за глаза куда больше, чем той же Ольке, когда она пролила кипяток на клиента, или Дашке, столкнувшей на пол кофеварку…
Горизонт сдвинул меню на край стола и разложил конверты. Получилась пирамидка, или треугольник — сверху вниз: одно письмо, два, три и четыре. У некоторых намокли уголки — пожелтели, будто их окунули в чай. Все письма были подписаны «Яна» и «Твоя Яна».
Постучав пальцами по верхнему конверту, Горизонт взял его, открыл и вытянул сложенный в несколько раз тетрадный лист. Развернул и начал читать.
Письмо было написано старательным школьным почерком, который у некоторых женщин сохраняется чуть ли не до пенсии. Как воспоминания о чём-то недосвершившемся.
«Привет, милый!
Сентябрь заканчивается, а значит, уже скоро я тебя снова увижу. Очень по тебе соскучилась. Хотя особо скучать мне и не дают, да я и сама стараюсь постоянно занимать себя чем-то, чтобы не было совсем уж грустно. На днях с подругой сходили в театр, смотрели какую-то комедию, названия даже и не запомнила. А вчера я побывала на поэтическом вечере в родном универе. Выступала одна заслуженная старушка с кучей наград. Стихи были никакие, обычное нытьё на тему ушёл и бросил. Кроме одного стиха, который не то чтобы понравился, скорее навёл на интересные мысли. Сперва старушка, считая, видимо, что мы совсем уж невежды, рассказала, мол, индусы верят (кто бы мог подумать!) в переселение душ. Ну а потом был сам стишок, типа я хотела бы стать птицей, я хотела бы стать рыбой, черепахой. И так далее, зарифмованный учебник зоологии, до последней строчки, где она вдруг захотела стать то ли теплом, то ли светом. Мысль показалась мне весьма интересной, вот представь: человек падает с крыши, разбивается насмерть, а его душа становится чьим-нибудь страхом, боязнью высоты; когда же боязнь проходит, душа становится чем-то ещё или кем-то, переселяется в животное или другого человека. А может, чувства, любовь, страхи, мечты, навязчивые идеи — это души-скитальцы, которые не нашли нового тела?»
— Вы готовы сделать заказ? — спросила официантка.
Не отрываясь от письма, Горизонт наугад ткнул пальцем в меню.
— Большая «Гавайская», — уточнила девушка.
Горизонт кивнул.
— Всё?
Он кивнул ещё раз. Официантка даже не стала делать пометку в блокноте, вернулась к стойке и громко сказала кому-то: «Одну “Гавайскую”, большую».
«Хотя, в нашем случае, с нашими чувствами, думаю, ничья смерть уже не потребуется. Или кто-то всё же умер этой весной?
Люблю тебя. Твоя Яна».
Горизонт сложил тетрадный лист и сунул обратно в конверт. Затем посмотрел на официантку — она стояла у стойки, спиной к нему. Волосы собраны в хвост. Из-под белого воротничка выглядывала чёрная тесёмка фартука. Ещё были завязки на талии (бантик: два тоненьких хвостика, две петельки) — хорошо подчёркивающие стройную фигуру. На кармане джинсов вышиты буквы NA. Девушка опиралась рукой о высокий барный стул — хромированный, четырёхногий, с сиденьем, обитым чёрным кожезаменителем. Рядом стоял ещё один такой же стул, за ним ещё.
Стены украшали чёрно-белые фотографии. Универсальные, без места и времени — лес, озеро, речушка, — ни надписей, ни вывесок, ни зданий, ни людей. Ни единой подсказки — вроде парусников с картин Айвазовского, или узнаваемых домиков у художников возле фонтана. Представь на берегу ржавый пикап — «Форд» или «Чеви», — получится одно; ветряки в поле — другое; купола церквушки — что-то третье. А можно ничего и не представлять, будто это мир до людей. Или после.
Глядя по сторонам, Горизонт не видел посетителей, смотрел на всё так, словно был здесь один: он и кафе, и персонал, который вроде как — тоже кафе. Пока вдруг не заметил тех двоих — смеющихся, что-то говорящих друг другу и снова смеющихся.
Горизонт прикрыл глаза ладонью, что-то пробубнил сам себе и тут же вернулся к письмам. Сложил пирамиду в стопку, будто расклад пасьянса обратно в колоду. Затем вытянул письмо из верхнего конверта.
«Привет!
Даже и не знаю, зачем ты мне написал, наверное, по привычке, но всё же напишу и я. Приятно, что тебя интересует моя жизнь, только, если честно, сомневаюсь, что искренне. Тем более — рассказать мне особо и не о чем. Ты же знаешь, как у меня всегда — тихо и неспешно. Даже не сомневайся, тебе было бы ужасно скучно рядом со мной. Хотя кое-что во мне ты смог изменить. Теперь я уже не прячусь в своей раковине, а стараюсь, насколько могу, общаться с людьми, ходить в гости, просто гулять. Да и работа. После двух лет, что я провела дома почти безвылазно, так непривычно целыми днями кого-то видеть вокруг, и не просто видеть — разговаривать, решать какие-то вопросы, даже выслушивать гадости в свой адрес. А ещё я заметила, как-то раньше и не обращала внимания, что всё общение — это рассказывание или пересказывание историй. В офисе так с самого утра, придёт одна и давай говорить: вчера то, вчера это. Потом другая, третья. Каждая со вчерашней историей. Даже обычные мелочи, потушила на ужин мясо, вызвали в школу, звучит у них как приключение. Порой мне кажется, что истории живут сами по себе, своей жизнью, а мы для них — среда обитания. И общение с другими людьми нужно для того, чтобы истории могли перемещаться от одного к другому, точнее — размножаться. Это как с гриппом: чихнул на кого-то, и он заболел, и ты тоже не стал здоровее. Можно, конечно, чихать и в одиночестве, закрывшись в комнате, но, думаю, если бы у гриппа был выбор, если бы он мог решать, чихнуть в пустоту или на кого-то, он уж точно выбрал бы кого-то. Так и истории в нас, они будто кричат: расскажи меня, поделись мной.
На днях я ехала с работы вместе с сотрудницей, мы сели в троллейбус, и я достала книгу. Прочитала совсем чуть-чуть и закрыла. Как-то совсем не пошло, устала, голова не варила. Что-то не читается, сказала я. “Ничего не можешь запомнить?” — спросила сотрудница. Я не нашла, что и ответить. Наверное, она права: история действительно не запоминалась.
В общем, такое, — как ты любил говорить. Пиши, если вдруг захочешь. Мне будет приятно.
Яна».
На стене в институтском холле была цитата из Августина Блаженного: «Ты повелел ведь — и так и есть, — чтобы всякая неупорядоченная душа сама в себе несла своё наказание». Рядом стоял гипсовый бюст. Почему-то Попова — того, что придумал радио.
Дочитав письмо, Горизонт снова покосился в сторону парочки. Парень курил, девушка что-то рассказывала. На диванчике возле него лежали сумка и какие-то тетрадки, возле неё — сумочка и зонтик. Горизонт зажмурился, прошептал что-то неразборчивое, невнятное — мычащее, как у глухонемых, — а потом вдруг улыбнулся. Уголки рта чуть приподнялись. Очень часто улыбки выглядят неестественно растянутыми, эта же была искусственно сдержанной. Как у ребёнка, закусывающего губу, потому что — дай улыбке волю, и уже не остановишься: заулыбаешься, расхохочешься — «вон из класса!», подзатыльник от отца. Или у человека, который давно не улыбался, и эти мышцы — уголки рта — просто атрофировались.
Вариант I
— А про точку, — сказал Саныч, — рассказывать особо и нечего. Тут понять нужно. Все понимают, что такое точка?
— Опять — двадцать пять! — фыркнула Воронина.
— Точка — это пивнуха за рынком, — выкрикнул Рощин.
— Ну хотя бы знаете, как точка выглядит?
Семиклассники ответили дружным «да». С самого первого урока Александру Александровичу, скорее всего случайно, удалось то, что не получалось у других учителей — класс на геометрии был единым целым: если замолкали, то все сразу — и отличники, и троечники, и кандидаты на второй год; то же и с шутками — стоило кому-то сострить, как тему тут же подхватывали остальные; и с домашними заданиями — либо все сделали, либо же все не сделали.
— Хорошо, — учитель улыбнулся. — А сможет ли кто-нибудь изобразить точку на доске?
Желающих не нашлось. Вроде как «мы всё видели, но ничего подписывать не будем».
Саныч выждал несколько секунд и указал рукой на Воронину:
— Нарисуйте, пожалуйста, точку на доске.
— Я? — зачем-то переспросила Воронина.
— Да, — кивнул учитель.
Не прошло и десяти минут, как волосы высохли. Ёжик получился примятым, будто Горизонт только проснулся и ещё не успел дойти до ванной и зеркала.
Глава 14
Как объяснить, почему вчерашний закат был унылым, а сегодняшний — прекрасен?
Леонид Панасенко, «С той поры, как ветер слушает нас»
Когда официантка принесла кофе, какая-то деталь будто стала на место, и пазл сложился.
— Вам повторить эспрессо? — спросила девушка у Ани.
— Нет, — ответила она. — Будьте добры, меню.
— Как в анекдоте, — засмеялся Полудницин, — сначала еду…
— …затем тебю, — закончила Вирник.
Официантка положила перед ней меню, в этот раз почему-то не раскрыв. Словно книгу, которую правильно читать не с серёдки, а с начала.
Аня перевернула одну страничку, вторую, третью, а затем глянула на Антона.
— Ты пьёшь много кофе.
— Как агент Купер, — сказал Антон.
Детское восторженное: «Дядя Митя пил по пять чашек в день!»
— Что ж, обстановочка вполне «твин-пиксовая». Как в том их кафе.
«Какой это был год? — подумал Полудницин. — Девяносто третий? Девяносто четвёртый?» Первый показ по телевизору. Антону нравилась Шелли, а Полевому — Одри.
— How is Annie? — спросил Антон. Зачем-то с ужасным акцентом: — Хав ис Эни?
— Что-то Энни хочет кушать, — Аня перевернула ещё одну страничку. — Так, — она провела пальцем по картинкам, — что у них вообще есть?
Полудницин посмотрел по сторонам — теперь уже как на кафе из «Твин Пикса», — но никого не узнал. Посетители не хотели вписываться в сериал, даже в шутку. Разве что мужчина, который промок под дождём, — разложивший по столу письма, как-то безучастно глядящий в меню, — мог бы стать персонажем Линча — в другом фильме, в других декорациях.
— О! — обрадовалась Вирник. — Италия!
Она смотрела на зелёно-бело-красный разворот со спагетти, лазаньей, пиццей.
— Ты ничего не будешь? — спросила она.
— Нет, — ответил Антон.
— Как хочешь, — и Аня стала перебирать варианты, сама с собой: — Артишок — нет; шпинат — нет; цуккини — нет… Вот, — палец замер на одной из картинок. — Девушка, — позвала она, — можно…
— Да? — спросила официантка. Ей будто не пришлось идти — исчезла там, возникла здесь — с улыбкой на лице и блокнотом в руках.
— …лазанью с беконом и грибами. И какой-нибудь сок.
— Есть апельсиновый, гранатовый, томатный, яблочный…
— Давайте апельсиновый.
Официантка сделала пометки и отошла обратно к стойке.
— Однажды забавно так получилось, — сказал Полудницин, — мне было тогда лет пять. Почти год я прожил с бабушкой и дедушкой — у родителей что-то случилось, какие-то проблемы, вечные разъезды — не важно. И вот одной родительской знакомой дали поручений чего-то купить, где-то в другом городе. Заказ вышел немаленьким, и она решила попросить, чтобы её встретили на вокзале — дала телеграмму. Мол, приезжаю во столько-то, такой-то поезд, такой-то вагон. А после: купила это и это, Тоне (она звала меня Тоней) — моркови. Телеграмму она надиктовывала по телефону, и девчонка-операторша то ли не расслышала, то ли не поняла. В общем, в конце телеграммы была вроде как подпись, такая хиповая: Тони Маркони. Тётя Люба до сих пор меня так называет.
Вариант II
Учитель взял ручку и стал чёркать в учебнике.
— А вы чего? — сказал он классу. — Исправляйте.
— Александр Александрович, — ответила Воронина, — нам их потом в библиотеку сдавать. Будут ругаться, что мы в них рисовали.
— И впрямь, — согласился Саныч. — Может, тогда карандашом?
Официантка поставила перед Аней высокий стакан с соком.
— Энни, — сказал Антон, — так звали девочку у Волкова.
— Что за девочка?
— Из книжек про Изумрудный город. Младшая сестра Элли. Помнишь? Там ещё Страшила был, Лев, Железный Дровосек.
— Это, наверное, продолжение? — спросила Вирник.
— Да, — ответил Полудницин. — Энни появилась книге в четвёртой. Когда Элли стала слишком взрослой для путешествий в волшебные страны.
— Я читала только первую — «Волшебник Изумрудного города». В детстве это была моя любимая сказка. Сразу мне её мама читала, а потом я уже сама перечитывала. Раза два или три. У нас ещё книжка была с такими классными рисунками.
— А американскую, про страну Оз — не читала?
В школе, классе в третьем-четвёртом, их попросили рассказать про любимую книгу. Антоша сразу же, не задумываясь, решил, что это будет «Волшебник Изумрудного города». Ему даже не пришлось готовиться — вечером он взял с полки книжку и пролистал её, скорее в удовольствие, просто вспомнить, а не выучить-вызубрить. Когда-то Антоша читал и про Волкова — преподавал математику, переводил с английского; и про оригинал — написал Фрэнк Баум, американец; и про художника Владимирского. Утром Полудницин шёл в школу, думая, что сможет говорить про книжку долго-долго, хоть весь урок… Антошу будто током ударило, когда учительница спросила: «Кулешина, про какую книгу ты будешь рассказывать?» — а Кулешина ответила: «Волшебник Изумрудного города». И она — Ирка, дурочка, с двойки на тройку, — сбиваясь, ошибаясь стала рассказывать про Элли. Полудницин тут же поднял руку — ему хотелось подсказать, исправить: ведьму звали Гингема, Жевуны никогда не видели собак… «Что-то хотел добавить, Полудницин?» — спросила учительница, когда Кулешина домучала историю. «Волков, — сказал Антоша, — не просто перевёл, он написал книгу по книге, добавил свои главы. Например, про наводнение…» — «Да, — сказала учительница. — А какая у тебя, Полудницин, любимая книга?» — «Робинзон Крузо», — сказал он.
— Нет, — ответила Аня. — Как-то начинала смотреть фильм — старый-старый, — но мне не понравился. Шутки дурацкие. И эта девчонка, как её там звали? Истеричка. Такая вся кукольная, с надутыми губками. Наша сказка получилась добрее. Да и понятней.
— Советская девочка. Из советского Канзаса.
— Кстати, — засмеялась Вирник, — как там звали собаку у Элли?
— Тотошка, — сказал Антон.
Отец привёз мне интересную новую книгу «Волшебник Изумрудного города».
Когда Ане принесли лазанью, Полудницин подумал, что это одно из тех блюд, про которые с виду и не скажешь, готовилось ли оно профессионалом в приличном заведении, или это какой-то фаст-фуд, или даже коробочка — разогревать в СВЧ пять-семь минут. Отличались посуда — стеклянная, керамическая, одноразовая; оформление — какая-нибудь петрушка или вообще без ничего; само собой — вкус; но внешне, казалось Полудницину, лазанья была один в один — размазня.
— Страна Оз задумывалась как политическая сатира, — сказал Антон.
— Угу, — Аня отломила вилкой кусочек лазаньи.
«А ведь тоже пирог, — подумал Полудницин, — как и штрудель. Только не сладкий. Но его без проблем можно есть вилкой».
— Сказки часто не то, чем кажутся, — продолжил Антон. — В своё время детская литература была для некоторых пристанищем. Нишей, где можно жить — чуть ли не единственной возможностью публиковаться. Пишешь для взрослых — антисоветчик, чуждый элемент; а для детей — сойдёт. Тот же Хармс был у нас вроде как детским поэтом. Помнишь все эти «и не двадцать, и не тридцать, — ровно сорок сыновей»? Хотя сам Хармс, читал где-то, детей просто ненавидел. Или Введенский — тоже считался детским, печатали только детское.
— Ты как радио, — улыбнулась Аня.
— Киевское время, — сказал Антон голосом диктора, — столько-то и столько-то.
Он откинулся на спинку дивана.
— Многие сказки, привычные нам, та же «Красная Шапочка», например, изначально были весьма мрачными историями. Никаких охотников и хэппи-эндов. Красная Шапочка поужинала с волком бабушкиным мясом, выпила её крови, думая, что это вино, и легла к волку в постель.
— Ужас, — сказала Аня.
«Ужос» — увидел Антон сообщение в аське.
— Кушай, Анечка, кушай, — сказал он.
— Только это, — засмеялась Вирник, — давай без страшилок про «ёжика в тумане». Боюсь даже представить.
— Кстати, есть про ёжика одна история. Андрюха с работы рассказывал. Ему-малому отец как-то принёс ёжика. Андрюхе было тогда лет шесть-семь, они с родителями гостили в селе у бабушки. В общем, отец такой пришёл — вот типа, ёжик чуть под колёса не попал. Бегом нашли миску, покормили чем-то. Ну и Андрюха играл там с этим ёжиком. День, второй, третий. А потом как-то утром — раз, нету ёжика нигде. Он к родителям: «Не видели моего ёжика?» Те ему: «Нет. Наверное, в лес сбежал». Походили с ним, повысматривали: вечером, на следующее утро. А потом Андрюха как-то спрашивает у бабушки: «Ба, а ты не видела моего ёжика?» А она ему так удивлённо: «Так ти ж його з’ïв»… У Андрюхи были какие-то проблемы с горлом, и кто-то посоветовал родителям народное средство — ежиный жир. Вот мать с отцом и поймали ёжика, а потом натихаря грохнули и жир скормили Андрюхе. Его до сих пор передёргивает. Здоровый мужик, — Полудницин показал руками ширину плеч, явно не своих, — аж побледнел, когда рассказывал.
(Аня-Яна, яп.)
Яна теряла зонты постоянно. Стоило ей только взять с собой зонт, как она обязательно его где-то забывала — в метро, в аудитории, в столовой, в кафе. Спохватывалась обычно вечером, а то и на следующий день. «Ой, а где мой зонт!?» И покупала новый. Если бы Яна покупала так много зонтов и при этом не теряла, у неё собралась бы большущая коллекция. Зонты-трости, автоматические и механические (некоторые можно было спрятать в крошечной сумочке). С деревянными и пластмассовыми ручками. Нейлоновые, шёлковые, хлопчатые. Чёрные, белые, цветастые, парочка прозрачных. Как-то Яна купила жёлтый зонтик с тряпичными кроличьими ушками и чёрными глазками-кругляшками. «Захотелось чего-то весёленького, — сказала она, — девчачьего». Это был, наверное, единственный зонт, который Яна не потеряла. В первый же раз, когда пошёл дождь и она раскрыла зонтик, все детишки, проходившие мимо стали дёргать своих мам: «Глянь, у тёти Пикачу!», «Мам, я хочу такой же!» Пришлось подарить зонт племяннице.
Мы с Яной были одногруппниками с девяносто седьмого по две тысячи первый. На первом курсе она была похожа на Голди Хоун, на последнем — на Уму Турман.
После института мы не общались. Разбежались кто куда. Да и группа была не особенно дружной, а потому на встречи выпускников собиралось человек пять-шесть, которым и сказать-то друг другу было нечего. Обсудили, кто уехал, кто женился, у кого кто родился, допили вино — и разбежались каждый к своей жизни.
(Искусство терять зонты, яп.)
За год я сменил несколько работ, ничего серьёзного, почти что one night stand — неделю в одной конторе, две в другой, — пока не устроился в «Унцию» и, как говорится, не втянулся.
Поначалу я брал обеды с собой, в пластиковом контейнере. Наша секретарша называла такие ланч-боксами. В офисе была комнатка-кухня, или столовая — с холодильником, микроволновкой, кофеваркой, обеденным столом и шкафчиком для чая, кофе, соли, сахара, вилок, ложек и других «кушательных» вещей. С утра положил свой бокс в холодильник, часа в два-три разогрел и спокойно пообедал. В тишине или с кем-нибудь из коллег.
Когда я проработал в «Унции» месяца три, из комнаты сделали серверную — затащили в неё ящики, провода, кучу всяких жужжащих коробочек, моргающих красными и зелёными огоньками. Всё кухонное растворилось в офисе. Холодильник забрал к себе в кабинет коммерческий, под водку и коньяк для переговоров. Микроволновку отдали охранникам. Кофеварку поставили у менеджеров.
Большинство наших стали обедать за своими рабочими столами, но мне «еда за монитором» совсем не нравилась. Получался перерыв без перерыва: постоянные звонки — «держи, это тебя», какие-то вопросы. Вроде как: остался на рабочем месте — так продолжай работать.
Неделю я ходил на разведку — кушал в одном месте, другом, третьем. Вокруг было не так много заведений, но всё же можно было поперебирать. Расставить плюсы и минусы. В «Кафке» готовили очень вкусно, но долго, да и стоило дорого — явно не для ежедневного посещения. В «Пинболе» цены были, как говорят, демократичными, но туда любили ходить студенты — шумно и накурено. В «Стране чудес» была отвратительная еда — всё их меню я, конечно, не перепробовал, но солянку и салат с грибами вспоминал ещё долго.
В итоге я остановился на столовой «Светлячок». Сносная еда, есть из чего выбрать, быстро и недорого. Что ещё нужно? Впрочем, минусы были и у «Светлячка» — незначительные, но, что самое интересное, всегда разные.
Так, в первый раз, когда я там обедал, все солонки в зале были пустыми. Я попросил соль у женщины на раздаче, она кивнула и ушла, но я её так и не дождался. На следующий день соль появилась, зато включили телевизор — какую-то ужаснейшую программу: совершенно бездарные актёры ставили сценки по анекдотам, переставшим казаться смешными ещё в школе — всё было вымученным, похоже, даже актёры не могли дождаться, когда эпизод закончится — что уж говорить о зрителях. В пятницу что-то случилось со светом, и обедать пришлось в потёмках, слушая, как матерится техник у входа.
Каждый обед, заходя в «Светлячок», я будто тянул лотерейный билет — но искал не выигрыш, а смотрел, каким будет проигрыш. Вилки на месте? Хорошо, идём дальше. Подносы не жирные? Хлеб? Прекрасно. В кассе есть мелочь? Отлично. Телевизор не работает?
Я взял куриный суп, салат из овощей и чай. Рассчитался, забрал сдачу — кассир положила на поднос пару салфеток — и прошёл в зал. Столик, который я называл своим — под картиной с осенним, заваленным листьями двором, — был свободен. Соль, перец — всё на месте. Звучала какая-то попсовая песенка, но не громко, не напрягая. «Мудрость» в духе Саныча: отсутствие подвоха и есть сегодняшний подвох.
Я посмотрел по сторонам и пожал плечами, затем посолил суп и мысленно пожелал сам себе приятного аппетита.
Яну я узнал не сразу. Сперва просто обратил внимание на симпатичную блондинку за столиком в центре зала и лишь потом сообразил, что знаком с ней.
— Яна, — громко сказал я, но она не услышала. Яна уже собиралась уходить — отодвинула поднос, встала, надела пальто, накинула на плечо сумочку. Я тоже встал и пошёл к ней; проходя мимо её столика, зачем-то посмотрел на стулья и заметил зонтик. Оставленный, забытый.
— Девушка, — позвал я уже на выходе, — вы забыли зонтик.
Яна повернулась.
— Привет, — сказала она. И тут же, увидев зонт в моей руке, улыбнулась, как-то грустно, не так, как улыбаются, когда встречают одногруппника или — ой, спасибо — получают назад потерянную вещь, и добавила: — Ну вот, испортил мне вечер.
(Яна, яп.)
— Терять зонты, — сказала Яна, — это искусство.
Я вспомнил анекдот: «Мне подарили новый бумеранг, но я всё не выкину старый».
— Неужели так тяжело выбросить зонт?
— Выбросить или оставить где-то — умышленно, специально — нет, — ответила Яна, — а вот потерять, не помня где и когда, в самом деле — искусство.
Мне даже не пришлось спрашивать, все мои «а зачем?» словно отпечатались на лице.
— Так устроен мир, — сказала она, — что-то теряешь, что-то находишь. Это не просто поговорка или такое вроде как утешение для потерявшего кошелёк. Нет. Уж поверь мне, это работает. Главное, научиться терять вещи — по-настоящему терять, чтобы самой потом удивляться и думать: «Блин, где же я его оставила-то?» Потеряешь зонт, когда едешь на экзамен, — вытянешь лёгкий билет и сдашь на отлично.
— А сегодня? — спросил я.
— А сегодня, — сказала Яна, — у меня мог бы быть прекрасный вечер.
(Аня, яп.)
Все выходные шёл дождь — порой немного сбавлял обороты, но тут же оживал и — не дождётесь — снова лил, лил, лил. «Не кошачья погода», говорила про такие дни соседская дочка. Когда зимой мечтаешь о весне, думаешь совсем о другом. А вдвойне обидно, что всю рабочую неделю было сухо и тепло, и всякий раз, возвращаясь домой — ходячий труп: ничего не хочу, — я успокаивал себя: вот будет суббота, с самого утра поеду в парк, а потом на набережную, а можно и за город, в лес.
В воскресенье, ближе к вечеру, я всё же выбрался из дома. Встретился с Аней. Мы зашли с ней в «нашу» пиццерию. Заказали большую моцареллу, взяли пива.
— За тебя, — сказала Аня и подняла бокал.
— Да ладно тебе, — ответил я.
Аня радовалась куда сильнее меня. В пятницу, сообщив ей новость по телефону, я думал, что оглохну от её «Ура-а-а-а!» Да и сегодня, сколько уже раз она успела сказать «молодец» и «ты же шёл к этому два года». «Обязательно, — сказал как-то Саныч, — рядом должен быть человек, который напоминал бы, насколько важное для тебя произошло событие».
Когда мы вышли из пиццерии, дождь снова лил, как во Вьетнаме в сезон дождей. По крайней мере, так было в фильмах. Не хватало разве что пальм и партизан в тростниковых шляпах. Мы остановились под навесом. Аня достала зонтик, раскрыла его и посмотрела на меня.
— А твой? — спросила она.
— Где-то потерял, — ответил я.
— Фух, — Вирник отодвинула тарелку — хвостик зелени, жирное пятно. — Я наелась.
Она похлопала рукой по сумке, вытащила телефон, глянула, закинула обратно — будто хотела убедиться, что пока кушала, с миром ничего не произошло.
— Так, — сказала Аня, — надо покурить.
Она вытянула сигарету из пачки, взяла зажигалку и откинулась на спинку. Но сразу же придвинулась обратно.
— Ты прав, — сказала Аня, кивнув в сторону столика напротив. — Точно маньяк.
Мужчина что-то неслышно бубнил, иногда поглядывая в сторону Полудницина и Вирник. Даже не на них, а будто сквозь них, при этом прикрывал лицо ладонью — на секунду растопыривал пальцы — вроде подсматривал, и тут же прятался.
— Аллея Славы как раз недалеко, — Антон взял зажигалку и протянул огонёк Ане.
— А что не так с аллеей? — удивилась она.
— Намоленное место для всяких извращенцев.
— Никогда не слышала, — Вирник прикурила и кивнула Антону. Спасибо.
— Зато я много слышал. А один раз, лет в пятнадцать, чуть не вляпались там в историю. Благо нас было четверо. Гуляли в тех краях, уже стемнело. И что-то всем приспичило в туалет. А на аллее как раз стоит ещё с советских времён кирпичная такая конструкция эм-жо. Заходим внутрь, освещения — ноль; запах ещё тот — в общем, всё как всегда в бесплатных и полузаброшенных. С горем пополам нащупываем кабинки или их подобие. И, собственно, — Антон на секунду замолчал, — справляем нужду.
— То, ради чего и пришли.
— Да, — сказал Антон. — Но ощущение какое-то, знаешь, как иногда бывает — здесь кто-то есть. И тут один из нас хлоп зажигалкой. Подсветил типа. Смотрим — твою мать! — вдоль стенки стоят здоровые мужики, человек пять-шесть. Мы ж бегом оттуда. Со всех, как говорится, ног. Последнего — Димона — ещё пытались остановить, что-то по плечу похлопали. Куда ты, мол, останься. Хорошо, что парень был спортивный. Развернулся и…
Снова зазвонил Анин телефон.
— Извини, — сказала она.
«Банный лист», — подумал Полудницин.
Глава 15
Мужчины особенно интересны, когда у них есть будущее,
женщины же — наоборот, когда у них имеется прошлое.
Мартти Ларни, «Четвёртый позвонок»
Межник с Полевым почти одновременно — как по команде — открыли двери и вылезли из «Ланоса». Колодезный же замешкал — его смутило, что никто не заплатил водителю. «Ведь это — такси?» — подумал он. Тем более, Межник звонил куда-то перед тем, как они пошли в бар за Полевым — наверняка вызывал машину.
Озадачило Колодезного даже не то, что придётся отдать свои деньги — чего там запросит водила? двадцать? тридцать? — для этого дня сумма смешная, а то, что он вроде как становился ответственным за ситуацию и, что тревожило ещё больше, мог стать ответственным и в следующий раз, и потом. Странным было то, что никто не подгонял его, не давал никаких подсказок. Водитель мог сказать: «Двадцать пять гривен». Межник мог позвать: «Чего застрял?» Но все, казалось, замерли, ждали его решения. Что скажешь — то и будет… И Колодезный поступил так, как обычно поступал — «низко голову и вперёд», — но только не вперёд, а в обход, никуда не глядя и ничего не видя. Он вылез из машины и хлопнул дверью. «Ланос» тут же тронулся с места.
Возле входа не было никаких вывесок, и дом можно было принять за жилой. Если квартиранты на Третьей южной покрасили оконные рамы в сиреневый цвет и вывешивали каждый день знамёна с индийскими божествами, то почему бы здесь кому-нибудь не повесить этот флаг?
Межник открыл дверь, и сразу стало понятно, что это — выставочный зал, ДК, клуб, какой-то центр, даже клиника — что угодно, только не жильё. На входе был стол, заваленный бумагами, на которых, как пресс-папье, стоял телефон без циферблата. Рядом скучал охранник — в чёрной форме, с нашивкой «Security» на груди. Была и нарукавная нашивка, вот только странная — с силуэтом мыши или крысы.
— Он не охраняет, — сказал Межник Колодезному. — Он — крысит.
Колодезный хихикнул и тут же замолчал, посмотрел на охранника — но тот даже не глянул в их сторону — то ли не услышал, то ли ему было всё равно.
В просторном холле собралось человек пятнадцать — стояли по двое-трое, возле окон, доски объявлений, дверей. На стенах были нарисованы цветы, по всему периметру — красные лепестки, похожие на крылья бабочек; тонкие длинные стебли — маковое поле.
В центре холла стояли две девушки, Колодезный сразу же обратил на них внимание — ярко-накрашенные, в коротких облипающих платьях — будто ошиблись местом и временем. А ещё — Колодезный никогда бы не решился подойти к таким, даже если б выпил для храбрости полтинник-другой. В одной статейке он вычитал вроде как оправдание для своих «неподходов» — мол, у некоторых девушек есть «bitch shield», и надо признавать право незнакомой женщины быть сукой. Да и потом на курсах тренер говорил тоже самое.
Где-то далеко-далеко, словно сквозь сон, послышался голос Полевого:
— Заснул наш лев на маковом поле!
И тут же Межник хлопнул Колодезного по плечу:
— Не спать!
— С кем? — Колодезный вздрогнул, будто его и впрямь разбудили.
Полевой и Межник засмеялись.
— Лучше глянь, куда мы пришли, — сказал Полевой и протянул ему листовку.
— И что здесь будет завтра, — добавил Межник и вручил другую.
На «сегодняшней» была нарисована девочка, бегущая по тропинке. «Если долго-долго-долго, — вспомнил Колодезный, — можно в Африку попасть». Под картинкой шёл текст: «Приглашаем Вас на лекции цикла “Страна Оз и кризис современности”. Читают профессора и доценты института им. Бориля-Робиля». Дата, время. И ни слова про место.
«Завтрашняя» листовка тоже приглашала на лекции. «Дао Турбьёрна Эгнера».
— Сколько ещё до начала? — спросил Полевой.
— Минут пятнадцать, — ответил Межник. — Заскучал, что ли?
— Схожу на улицу, покурю.
— Давай, — сказал Межник. — А я пока что, — он положил руку на плечо Колодезного, — присмотрю за товарищем. Не то ещё набросится на тёлок.
— Не наброшусь, — пробурчал Колодезный.
Он скинул «дружеское объятие», отвернулся, и снова, теперь уже невольно, посмотрел на девушек — его удивила какая-то серьёзность и сдержанность разговора. Обычно такие либо ржут над кем-то и чем-то, либо бурно выясняют отношения, либо ноют взахлёб. Вроде как — яркие внешность и одежда делают яркими и эмоции.
А ещё — ни одна из них не глянула на Полевого — ни до этого, ни сейчас, когда он прошёл мимо охранника и, хлопнув дверью, выскочил на улицу.
— Познакомься с ними, — не унимался Межник. — Чего тупишь-то?
— Если самки, — ответил Колодезный серьёзно, или — обиженно-серьёзно, — делают вид…
Межник не дал ему закончить.
— Что? — засмеялся он. — Где ты такого нахватался?
— На курсах, — сказал Колодезный.
Года полтора назад к нему на фирму пришёл новый сотрудник — лет двадцати двух, сразу после института. С первого же дня новенький даже не влился, а ворвался в коллектив — распахнул дверь в офис и с порога, перекрикивая радио, выдал: «Дамы и господа! Теперь мы работаем вместе!» Затем обошёл всех — кивал женщинам, жал мужчинам руки, всякий раз представляясь: «Хвостов», «Хвостов», «Хвостов». Целыми днями он рассказывал анекдоты, какие-то истории, влазил во всё происходящее, комментировал или попросту стебался. Правда, при этом Хвостов оказался, как говорится, нулевым вариантом — пользы по самой работе от него не было никакой. При увольнении директор так и сказал: «Ты, конечно, хороший парень, но у нас, к сожалению, нет такой должности». Впрочем, потом — уволили Хвостова спустя полгода. А за это время он успел стать личным героем Колодезного.
Хвостов заигрывал со всеми сотрудницами, называл солнышками и милыми, улыбался им, заваливал какими-то комплиментами, обнимал, не важно — нравилось это сотруднице или нет. Колодезный же не сводил с него глаз. И восхищался. А через пару недель, в пятницу, предложил выпить пива. Хвостов согласился, они засели в каком-то кафе и разговорились, то есть говорил, в основном Хвостов, а Колодезный слушал, слушал, слушал — боясь пропустить что-то главное — когда и что надо сказать, что и как сделать.
После той пятницы они стали часто выбираться куда-нибудь после работы — выпить пива или просто пройтись. Получился хороший тандем: любитель поболтать и благодарный слушатель. Но всё же главного, по мнению Колодезного, Хвостов так и не говорил: в чём секрет? как стать таким же? как перестать бояться? как вообще научиться так лихо общаться с девушками? Колодезный ждал инструкции, простой и понятной — пункт один, пункт два, пункт три — чтобы пунктом четыре шла постель, ну или хотя бы намёк на неё. И всякий раз, когда Хвостов отвечал, да что тут сложного, да чего тут уметь, — Колодезный чувствовал, будто от него что-то скрывают, будто все вокруг знают какой-то секрет, но не хотят признаваться.
Иногда он пробовал копировать Хвостова — движения, фразы, интонации, — но как-то не особо удачно, а если и выходило похоже, то всё равно не давало никакого эффекта.
Однажды — они выпили больше, чем обычно — Хвостов вдруг сказал, что есть такое понятие — «пикап», вроде как — техника съёма тёлок, и «пикаперы» — те, кто владеют этой техникой и активно её применяют: «Даже курсы проводят».
«Вот и проговорился», — подумал Колодезный и тут же спросил: «Ты ходил на них?»
«Нет», — ответил Хвостов и расплылся в пьяной улыбке.
Но это «нет» для Колодезного не имело значения, главное — теперь он знал, что существует тайная ложа, клуб посвящённых, и более того — туда можно попасть. На следующий день он выискал в Интернете несколько таких тренингов, здесь же — в своём городе.
Потом Колодезный будет думать, что Хвостов просто так ляпнул про этот пикап, чтобы отделаться от всяких «как у тебя это получается?» и рассказывать дальше свои истории про машек и дашек. Но тогда — узнав, что курсы начнутся через месяц, сходив в офис и оплатив будущее обучение — Колодезный чувствовал себя, как подросток, которому в магазине продали бутылку водки и он шёл с товарищами в гаражи, думая, что вот-вот и они приобщатся к чему-то такому…
В группе было человек сорок, несколько часов им рассказывали, что и как, про «самцов и самок», «соблазнение и эгоизм», про то, что будет мешать, а что, наоборот, поможет. А потом началась практика — «полевые занятия», назвал их тренер.
Первым заданием было просто говорить проходящим девушкам: «Привет! Классно выглядишь!» С этим Колодезный справился почти без проблем. Вернулся к группе, отчитался о двадцати пяти приветах. Затем нужно было взять пять телефонных номеров — поначалу Колодезный нервничал, но всё получилось. Тренер сказал, что на сегодня всё, и дал домашнее задание: спеть три песни в людных местах. Времени — неделя, до следующих «полевых занятий».
Каждый вечер после работы Колодезный выходил со сложенным в несколько раз листиком-текстом в руке, шёл к фонтану, потом на площадь, потом к кинотеатру — места были людными, даже очень, — а вот петь не получалось. Всякий раз что-то мешало — замечал кого-то знакомого, или пьяную гопоту — так и по морде отгрести несложно; или просто что-то вдруг щёлкало внутри.
Одну песню он всё-таки спел, но на этом курсы и закончились. На следующее занятие Колодезный пришёл, чувствуя, что уже не справляется — если так плохо вышло с первой домашней работой, то что же будет дальше. Тренер дал новое задание — узнать у проходящих девушек три их любимых фильма, три любимые песни и три любимые позы в сексе, — Колодезный решил даже не пытаться. Все выходные он бродил по городу, пил пиво и с ненавистью косился на гуляющих девушек. Он не стал заходить в офис и пробовать вернуть деньги, не стал больше захаживать и на занятия — ни на теорию, ни на практику. А ещё его раздражало то, что на курсы ходили и парни, которым эти тренинги были совсем не нужны — у них и так всё прекрасно получалось, — и именно им тренер уделял больше всего внимания.
— На каких курсах? — продолжал смеяться Межник.
— По соблазнению девушек, — ответил Колодезный неуверенно.
Он понял, что зря сказал это, что не надо было вообще заикаться ни про курсы, ни про все эти теории с «самками» и «щитами». Но было поздно — Межник, казалось, вот-вот согнётся от смеха. Стоявшие в холле стали поглядывать на них, даже те две девушки в коротких платьях, никого прежде не замечавшие.
— С нами оказывается казанова! — выдал Межник, когда подошёл Полевой. — Сертифицированный! Даже курсы закончил!
— Кройки и шитья?
— Нет-нет, их там учили правильно совращать женщин.
«Соблазнять», — хотел исправить Колодезный, но сдержался.
Так случалось в школе и во дворе — кто-нибудь спрашивал его: «А давно твой отец собирает марки?» или «У тебя когда-нибудь были рыбки?», или «Ты видел, как падает метеорит?» — и он отвечал, не сообразив сразу, что вопросы эти «чисто поржать», что над ним просто издевались. Колодезный тут же замолкал, но все вокруг уже катались со смеху, показывали на него пальцами.
— Курсы были платные? — спросил Полевой. Даже не улыбаясь.
— Да, — ответил Колодезный. Сумму решил не называть.
— Я знаю, где их проводят! — снова усмехнулся Межник. — На улице Пражской. Подходишь часиков после десяти к женщинам, что стоят возле гостиницы. Выбираешь одну, даёшь ей деньги. И она тут же совращается.
— Проститутки?
— Ну да. Они самые.
— Как-то это, — Колодезный брезгливо поморщился, — не по-настоящему, что ли…
— Почему? — удивился Межник. — Ты хочешь переспать с кем-то и записываешься на платные курсы. А так — просто убираем посредника. Платишь деньги не тренеру, что тебя чему-то учит, а сразу девочкам. Экономишь время.
— Она будет хотеть не меня, а как бы бабки.
— Кстати, тоже не факт, — сказал Межник. — Никогда не был на кольце второго трамвая? Там, где плиточный завод? Вечером в сквере у проходной собираются работницы. Та же проституция. Только основная задача у них — не деньги поднять, а просто потрахаться с кем-то. Для многих — простейший способ найти себе кого-то по-быстрому… Тем же, к слову, иногда и школьные училки промышляют, молодые.
— Иди в торговлю, — предложил вдруг Полевой.
— А там — что? — не понял Колодезный.
— Устроишься обычным продавцом-консультантом. В какой-нибудь гипермаркет. Электроники или строительный. Проблема у тебя ведь не в сексе, — Полевой прищурился. — Скорее — нет уверенности в себе — боишься, что пошлют, что нечего будет сказать. А там быстро научат завязывать разговоры. И чухать всякую фигню незнакомым людям.
Возле доски с объявлениями открылась дверь — выглянула женщина в очках, посмотрела на людей в холле — взгляд проскользил, как прожектор пограничников по ночному берегу, — и распахнула дверь настежь. Небольшой зал — актовый, лекционный — мест на тридцать-сорок.
— Где здесь туалет? — спросил Колодезный.
— У подружек узнай, — предложил Межник. — Только сразу тули им бабло. Мол, вот бабки — идёмте в туалет по-бырику.
Колодезный покачал головой, что-то хмыкнул и пошёл к охраннику.
Все потянулись в зал; так бывает на вокзалах, когда ничем не связанные друг с другом люди — старше-младше, шумные и не очень, с сумками и налегке — вдруг, услышав объявление, срываются и — кто шагает дружно в ряд? — идут к переходу, спускаются в туннель, поднимаются на платформу.
— Туда, — сказал охранник.
— Киношный дьявол?
— Аль Пачино, — Колодезный. — «Адвокат дьявола».
— Джек Николсон, — Межник. — «Иствикские ведьмы».
— Де Ниро, — Полевой. — «Сердце ангела».
В предбаннике были умывальник и зеркало, дальше — две кабинки. Покосившись на своё отражение, Колодезный подошёл к левой, дёрнул ручку и тут же чуть не уткнулся в чью-то спину. Широкие плечи, чёрная футболка… И вспышка памяти — на секунду, сотую секунды — институт, туалет на втором этаже; Колодезный открыл дверцу и увидел завкафедрой, сидящего на корточках на унитазе, поставив ноги на стульчак, — галстук, пиджак, спущенные штаны и картикатурно-серьёзное лицо. «Здравствуйте», — кивнул Колодезный и, стараясь не рассмеяться, прикусывая губу, выскочил из туалета.
— На хуй пошёл! — рявкнул писающий, повернув голову.
Если хотят, чтобы кто-то действительно отправился по адресу — посылают по-другому; это же было, как за школой, когда кто-то кричит «пошел на хуй!» и идёт к тебе, и тут же снова кричит: «Стой, блядь!» Колодезного передёрнуло, он быстро закрыл дверь и нырнул в другую кабинку — она была не занята.
«Карась — ссыкун», — прочитал Колодезный на стене.
Лишь услышав, как по соседству слилась вода, как громко распахнулась и захлопнулась дверца, он немного успокоился. Сделал то, для чего пришёл; затем вытащил конверт и пересчитал деньги — есть суммы, которые можно пересчитывать бесконечно, и ощущение того, что это — нормальные бабки, — не проходит.
И вдруг Колодезный увидел надпись внутри конверта. Причём не от руки, а сделанную то ли на машинке, то ли на принтере. «Убивец». Похоже, это напечатали на обычном форматном листе, и лишь затем вырезали и склеили конверт.
Колодезный быстро вытянул деньги, засунул их в карман, а сам конверт порвал и швырнул в унитаз. Смывать пришлось трижды — всякий раз дожидаясь, когда наполнится бачок, — пока последний белый кусочек не затянуло в канализацию.
Вариант III
Ваесолис вышел в коридор, а вот директор остановился на пороге, лишь чуть прикрыв дверь, спрятавшись за ней от класса, как за ширмой. О чём говорили учитель и директор, слышно не было, более того — не было слышно, говорили ли они вообще или просто молчали, играли в какую-то непонятную семиклассникам взрослую игру.
Зато директору было слышно всё, что происходит в классе — стоило кому-то начать разговаривать или вставать с места, он моментально выглядывал из-за двери.
Широкоплечий парень в чёрной футболке стоял в предбаннике — не умывался, не смотрелся в зеркало — просто стоял. Низкий лоб, тонкие брови и маленькие подвижные глаза, что-то выискивающие, что-то высматривающие. Как у одного из тех подонков…
Колодезный замер. «Чё, швабру проглотил?» — издевались во дворе.
— Не нравится? — спросил парень и подался вперёд.
Надо было быстро что-то сделать, и не что-то, а «низко голову и прочь отсюда». Так Колодезный и поступил — выскочил в холл, проигнорировав «слышь» и «стой», и резво зашагал к залу… За окном распогодилось. Солнце отражалось в лепестках.
Межник и Полевой заняли места в последнем ряду, возле входа. Колодезный сел рядом с ними, хотел было рассказать про этот вроде как «наезд» в туалете, но Полевой тут же шикнул.
— Железный Дровосек, — прочитал с листа профессор, — в отличие от Страшилы и Льва желает не приобрести новое, а вернуть утраченное. Это сближает его с Элли в большей степени, чем прочих попутчиков. И у Дровосека, и у Элли есть прошлое — если и не золотой век, то, как минимум, комфортное и счастливое, — ради которого они и направляются к Гудвину.
Даже если бы Колодезный и рассказал про того парня, что бы это изменило? Он на секунду представил, как Межник срывается с места, как Полевой вроде чуть мешкает, но тоже следует за ним. Они вбегают в туалет и начинают бить того придурка, вернее — бьёт Межник, а Полевой стоит рядом — если вдруг чего. Сам же Колодезный прячется за их спинами.
Но, конечно, всё было бы не так. «И что?» — спросил бы Межник. Ответить Колодезному на это было нечем, разве что — пожать плечами, сказать: «Ничего».
— Можно предположить, — продолжил лектор, — что сердце для Железного Дровосека — это обретение родины.
Колодезный почувствовал себя беспомощным. Вроде как поскользнулся на льду — понимаешь, что упадёшь, и ничего не можешь сделать — не за что схватиться, даже руки не подставишь.
Какая-то сила — fear is the key — будто бы тянула его в прошлое. Мелькали тени, откуда-то шёл дым — так рисуют слезоточивый газ в мультиках: ленточки на ветру — бледно-зелёные или розовые — перекрутившиеся, спутавшиеся. А ещё — Колодезный почувствовал запах, тот самый — приторный. Перед глазами прыгали картинки, ураган нёс домик всё дальше и дальше, тряс, крутил, ещё немного — укачает и стошнит. К пятнадцатилетию, к той осени, к… На секунду Колодезному показалось, что он проскочит этот возраст, нырнёт глубже — в четырнадцать, тринадцать, двенадцать… Или даже туда, где «тебе любая девка даст» было насмешкой — мол, ты такой слабак, что не то что любой парень-хлюпик, а даже любая девка легко даст тебе по морде. Фирма «Адидас» появится позже.
Воспоминания для Колодезного были, как хронический гайморит — никуда от них не денешься, но и радости никакой. Он никогда не прятался в прошлом — не умел, да и не хотел. Чаще Колодезному приходилось прятаться от прошлого — бежать за последним автобусом, за какой-нибудь электричкой — лишь бы не остаться одному в этих полях, когда солнце уходит за горизонт, а прохладный ветерок становится холодным.
— Железный Дровосек живёт прошлым, — голос лектора зазвучал вдруг громче, — Страшила — настоящим, Трусливый Лев мечтает о будущем. Элли же — будто связывает время в единое целое: у неё есть и прошлое — Канзас, по которому она скучает; и настоящее — новые друзья и дорога в Изумрудный город; и будущее — Гудвин и возвращение домой. Важно отметить, что Канзас для Элли — это не бегство в прошлое.
В пятнадцать лет у Колодезного был приятель, любивший порыться в чужих почтовых ящиках. Неверное, «межник». Всякий раз он заходил к Колодезному с пачкой писем и газет — читал вслух какие-нибудь отрывки, — а затем вся эта корреспонденция выкидывалась или сжигалась.
В том же возрасте отец подсунул Колодезному журнал со статьёй о десятиклассниках, убивших двух восьмиклассников из своей школы. «Прочитай, — сказал отец, — что бывает, когда позволяют над собой издеваться». История была жуткой, с дотошным описанием подробностей — журналист будто получал удовольствие, когда это писал. Старшеклассники позвали мальчишек в какой-то подвал — чем-то завлекли, затем припугнули; долго избивали, тушили о них окурки — унижали, насколько хватало фантазии, а ближе к ночи забили арматурой насмерть.
И прошлое вцепилось в Колодезного, как спрут в морду кашалота.
…в гастрономе была длиннющая очередь, до самого выхода — ждали хлеб, который обещали вот-вот подвезти. Колодезный занял за женщиной и, простояв минуту, подумал, что как только кто-нибудь подойдёт, он сразу же скажет: «Я отбегу ненадолго, если что — вы за ней», — а сам — на улицу, пройтись или просто посидеть на лавке — всё-то лучше, чем стоять в духоте.
Сентябрь был по-летнему жарким. Разве что школа началась, а так — август августом, или — июль. Колодезному исполнилось пятнадцать, он пошёл в десятый класс.
«Извините, вы крайний?»
«Да», — повернулся Колодезный.
На него смотрела девочка-ровесница в летнем сарафане с цветочками.
Разговор завязался сам собой. «Надя», — сказала девочка. Она тоже пошла в десятый класс. Не в его школе, а в соседней — сто второй. «Проучусь там до конца месяца, — сказала Надя, — пока у родителей отпуск, а потом едем домой».
Они стояли в очереди около часа.
«Мне туда», — сказала Надя, когда они вышли на улицу. У каждого в пакете — батон и половинка бородинского.
«Мне тоже», — сказал Колодезный.
Всю дорогу он говорил и говорил, глядя чаще не на Надю, а куда-то в сторону. Про школу, про лето — это и прошлое, — про отцовскую машину, студию звукозаписи, двоюродного брата. Надя кивала в ответ, иногда улыбалась. И смущалась даже больше, чем он.
Жила она в высотке за поликлиникой.
«Пока», — сказала Надя и нырнула в арку. «Пока», — ответил Колодезный.
А потом они увиделись снова. И снова, и снова — всякий раз случайно — на рынке, в парке, в сквере возле конечной. При этом совсем не удивлялись, будто иначе и не могло быть: заметила, махнул рукой, подошла.
«Давай погуляем вечером», — предложил Колодезный.
«Давай», — согласилась Надя.
…свет фонарей растекался по шершавому асфальту, поблёскивал в камушках (рассыпавшиеся бусы), а где-то проваливался в трещины и ямки, тонул, как монетка в колодце.
Было часов десять или около того — но почему-то совсем безлюдно, будто бы уже глубокая ночь, будто плюс двенадцать — ужасная холодина.
Колодезный и Надя шли, глядя под ноги, — рядом, но не касаясь друг друга. Молчали, просто не знали, что сказать. За поликлиникой свернули к арке.
…из темноты выплыла тень, за ней — другая, следом — третья. Перегородили дорогу. Двое — чуть старше Колодезного и Нади, лет по шестнадцать-семнадцать. Третий — от силы восьмиклассник. Все короткостриженые, почти лысые.
«Здаров! — сказал один из них — длинный — и шагнул к Колодезному. — Как поживаешь? — Точно не из школы и не со двора — хотя лицо было знакомым. — С тёлкой своей познакомишь?»
И тут всё завертелось перед глазами — Колодезный даже не заметил, как длинный вдруг очутился возле Нади — попытался её обнять, сказал что-то и заржал. Перед ним же стоял тот, что пониже и покрепче. «Уеби его! — крикнул восьмиклассник. — Ебошь этого дебила!»
«Курить есть?» — в плечо Колодезному упёрся кулак. Восьмиклассник подскочил и стал хлопать его по карманам: «Найду, урою на хуй!»
«Не куришь, что ли?» — другой кулак, в другое плечо.
«Нет», — даже не сказал, а промямлил Колодезный.
«Ну и ладно», — сказал крепыш. И улыбнулся. Не тепло и не как-то по-доброму, но всё же агрессии поубавилось. «Ну пока», — сказал он.
Колодезный молчал и не шевелился. Восьмиклассник потерял к нему интерес, хмыкнул «уебан» и повернулся к длинному. Тот приставал к Наде уже настойчивей.
«Чё ты? — спросил крепыш. — Ты ж не с этого двора — вот и иди домой. Поздно уже, родаки переживают… Или боишься один идти? Так я провожу».
Длинный то придвигался к Наде вплотную, касался носом её носа, то отходил — что-то говорил и ржал. Восьмиклассник выплясывал вокруг Нади, иногда как бы невзначай задирая ей сарафан. Она не сопротивлялась, просто замерла на месте. Два кролика, три удава.
«Ну?» — спросил крепыш ещё раз.
Надя закричала, но длинный тут же закрыл ей рот ладонью. Другая же ладонь тискала её грудь. Восьмиклассник прижимался к девчонке сзади.
Рука вцепилась в плечо Колодезного и развернула его: «Всё, блядь, свободен».
…и Колодезный пошёл. Поначалу медленно, будто пробирался через болото и надо было проверять — есть ли грунт подо мхом. А потом чуть быстрее, а затем — своей обычной походкой.
Перейдя дорогу, он обернулся. Но никого уже не увидел.
Колодезный заёрзал на стуле — ему вдруг захотелось плюнуть на всё — выбежать из зала, через холл, на улицу, и быстрым шагом — прямо, прямо, прямо. Словно это место было как-то связано с тем осенним вечером.
«Трусливый Лев», «марвеловский комикс», «рисунки Чижикова», — говорил уже другой профессор. В отличие от прежнего, лишь изредка подглядывая в листики-тексты.
Колодезный всегда обходил это воспоминание, не то чтобы старался его чем-то вытеснить или оправдываться сам перед собой — просто сворачивал куда-то, шёл другим путём — будто видел таблички «Вход воспрещён» и «По газонам не ходить». К слову, очень долго он обходил и Надин двор — окольными дорогами, через соседние.
Запищал телефон — прошло полминуты, не меньше, прежде чем Колодезный сообразил, что звонят ему, и вытащил трубку. Полевой тут же подтолкнул его локтем и показал на выход.
— Да, — ответил Колодезный и Полевому, и звонившему.
В холле был только охранник, да и он уже спал — сидя на стуле, оперевшись головой о стену. Приоткрытый рот, безвольно свисающие руки.
— Конечно, здесь, — сказал Колодезный.
Он всё ещё чувствовал тот приторный запах — хотя и не так явно. Словно рядом ходил кто-то с открытой банкой краски или подносом, заваленным какими-нибудь странными фруктами. А ещё — статья по психологии — запах ассоциировался с красным цветом. Ализарин или крапп. Как шторы на кухне; как светофор на пустом перекрёстке, управляющий невидимыми машинами; как… Колодезный вдруг понял, откуда эта связь запаха с цветом. Оксанкин дезодорант — красный баллончик-спрей, тогда — в девяносто шестом или седьмом — аэрозоль. Не так давно Колодезный видел такой же дезодорант у кого-то в туалете, вместо освежителя воздуха. Правильное воспоминание — ничего за собой не волокущее.
— Бар за мавзолеем, — повторил Колодезный. — Хорошо.
В институте он читал книжку Дугласа Адамса — ту, где было дзэн-вождение: «Просто найти любую машину, у которой такой вид, словно она знает, куда едет, и просто ехать за ней». То же происходило и с Колодезным — всякий раз ему нужен был кто-то знающий, что делать. «Межник»? «Полевой»? Или же — какой-нибудь herr direktor, ответственное лицо.
Разговор оборвался на полуслове, впрочем — как говорил электрик с работы, — «вказивка получена». Ягнята замолчали, «красный» запах улетучился. Колодезный заглянул в зал и махнул рукой Межнику с Полевым.
«Первичный бульон», — почему-то вспомнил он, поставив суп на поднос. Что-то из биологии — аминокислоты или другая хрень — то, из чего зародилась жизнь. Или могла зародиться.
Он зачерпнул ложкой суп, похожий на растаявший холодец, и посмотрел, как лапша соскальзывает обратно в тарелку — слипшаяся и какая-то слишком уж разбухшая.
Когда они вышли к проспекту, мимо прошагала женщина — из тех молодящихся сорокалетних, одевающихся, будто им по шестнадцать и они идут на школьную дискотеку, — и, улыбаясь, глядя Полевому в глаза, громко сказала: «Привет! Классно выглядишь!»
Глава 16
И он представил себе, как увозит с собой пачку писем.
Он останавливается у ближайшего мусорного бака,
брезгливо, двумя пальцами, берёт эти письма,
словно измаранную дерьмом бумагу, и бросает их
в мусор.
Милан Кундера, «Книга смеха и забвения»
Иногда попадались редакторские закарлючки — мол, это — с абзаца; а здесь лишний пробел, — но чаще строчки были просто подчёркнуты красной пастой, а на полях шли комментарии: «Лучше другие примеры», «Поищи синонимы», «Не разжёвывай». На первых страницах сдержанные и тактичные, а потом: «На каком языке это написано?», «Откуда ты этой хрени набрался!», «Ах… Сейчас зарыдаю!», «Что за бред?» Особенно досталось финалу: «Её тело нашли на следующее утро, в начале седьмого. Обнаружил труп её сосед, направлявшийся в это время на работу. Поняв, что девушка мертва, он сразу же позвонил в милицию. На убитой была джинсовая юбка и белая футболка с нарисованной банкой сгущёнки. Рядом на лавочке лежала её куртка».
«Это что? — спрашивал редактор. — Протокольчик составляем? Предъявите документы?»
Следом: «И всё?» И вердикт: «Хрень какая-то».
Горизонт сходил к вешалке, вытянул ручку из кармана пальто и вернулся за столик. Взял салфетку и попытался на ней что-то написать или нарисовать. С первого раза не получилось — Горизонт слишком сильно надавил на ручку, и салфетка смялась волнами-гармошками, как скатерть, которую не придержали, когда двигали тарелки. Вдобавок салфетка порвалась. Горизонт скомкал её и взял новую. Наступил большим и указательным пальцами на края и легонько прикоснулся ручкой — провёл линию, вторую. Будто тонкой акварельной кистью.
Время от времени Горизонт поглядывал в сторону парочки, точнее — разговаривающей по телефону девушки — парень куда-то отошёл. Могло показаться, что Горизонт рисовал её — запоминал какую-нибудь деталь (кончик носа, ресницы) и тут же переносил на салфетку. Но всё-таки на рисунке была не она. Чёрточки и полукруги слились вдруг в целое, и получился мотылёк. Горизонт стал прорисовывать мелкие детали: жилки и пятна на крыльях, усики, полоски-кольца на брюшке.
Когда рисунок был закончен — в худшколе бы скривились, — Горизонт скомкал салфетку и положил к предыдущей, порвавшейся. Затем взял новую. За несколько минут он нарисовал с десяток мотыльков, всякий раз комкая салфетку и откладывая к остальным.
— Ой, — вскрикнула вдруг женщина за столиком возле входа.
— Что такое? — спросила другая женщина. В одно слово: «шотакое?» И тоже ойкнула.
Горизонт обернулся. Он увидел лицо одной из них, вторая сидела спиной — но всё, что было на «обратной стороне Луны», легко читалось, отражалось в видимом лице, как в зеркале. Испуг или удивление, или и то, и другое.
На столе, между коктейльными бокалами сидела бабочка-траурница. Сложив крылышки за спиной — чёрные с жёлтой каёмкой. Бабочка казалась неживой: или искусственно-пластмассовой, или засушенно-заспиртованной. Хотя что так, что так, крылышки скорее всего были бы развёрнуты — а то получалась не бабочка, а половинка. Жёлтая каёмка отражалась в бокалах.
Через секунду бабочка исчезла — не взлетела, не уползла — просто исчезла.
— А? — спросила женщина.
— Что? — переспросила другая.
Горизонт глянул на входную дверь, часы над ней и повернулся обратно.
Вариант I
— Спасибо, — сказал Саныч. — Пожалуй, достаточно.
На доске было шесть точек. Жирная, нарисованная Ворониной, — не точка, а кружок; крошечная, едва заметная, от девчушки с первой парты; небрежная косая от Рощина; и ещё три — точки как точки — одинаковые, будто срисованные одна с другой.
— Слово «точка», — сказал учитель, — происходит от «точно» .
Никто не заметил, как он ушёл. Другим посетителям это было в общем-то и не важно (одним больше, одним меньше), но вот персонал… Кто-то ведь должен был что-нибудь спросить. «Отменить заказ?» «Вы вернётесь?» Тем более, Горизонт не сбегал — спокойно поднялся, бросил мятые купюры к рисункам-салфеткам — сразу и не поймёшь, деньги это или другие забракованные картины; взял письма. Затем снял с вешалки мокрое пальто, надел и вышел из кафе.
Дверь хлопнула. Ничего не изменилось — официантка всё так же стояла у стойки спиной к залу, другая официантка протирала бокалы и что-то ей рассказывала; разговаривали и посетители: кто друг с другом, кто по телефону.
Горизонт остановился на крыльце. Дождь закончился, вот-вот — небо было ещё хмурым — тучи нависали, отражались в лужах. И всё же — не пауза, не передышка — даже пахло уже не дождём, а последождём; как с духáми — одно дело уткнуться носом в чью-то шею; и другое — уловить в лифте запах той, что ехала перед тобой. В стороне порта небо было светлее. Солнце ещё не выглянуло, но давило на тучи изо всех сил.
Горизонт не стал распихивать письма по внутренним карманам, держал в руке. Будто ждал кого-то, чтобы отдать их, или, наоборот, только что-то получил. Привычное поручение стажёру — дать накладные и сказать: «Сделай с этим что-нибудь».
Некоторые люди всё ещё шли под зонтами. Впрочем, меньшинство.
До Горизонта долетали обрывки разговоров. «И ладно бы умел, а то как всегда — сказал, мол, да, смогу, а потом». «Дурацкая ситуация: нет, вроде и не скажешь». «Может быть, у него просто сел телефон, ну или мало ли что ещё случилось». Горизонт поглядывал на говорящих: «…да…» — красная курточка; «…нет…» — чёрный пиджак; «…может быть…» — жёлтый плащ. А потом вдруг заметил рисунок на футболке и словно прилип к нему взглядом. У девушки на белой футболке была нарисована банка сгущёнки — та самая, советская-классическая — в стиле уорхоловского супа «Campbell». И подпись: «АндрЁй Варгола».
Горизонт улыбнулся (уверенней, чем в прошлый раз) и бросил письма в урну возле двери. Хуй! Штанга! — письма упали на бортик, перекинулись и рассыпались на ступеньках. Горизонт даже не обратил на это внимания, резво шагнул на тротуар и пошёл вслед за девушками — той, что со сгущёнкой на футболке, и её подругой.
— Он же совсем придурок, — говорила «Варгола», — когда со мной, ещё вроде не выделывается особо, но если, знаешь, послушать, что про него рассказывают, — это полный писец. Слышала, к слову, как они с Граментой по Аллее Славы лазили тем летом?
— Нет, — ответила другая.
— Я по поводу Граменты своему не раз говорила, мол, на хрена тебе такие друзья. У них всякий раз как выпьют, так — вперёд, жопа, за приключениями.
— Так что там Аллея Славы?
— Короче, в очередной раз эти придурки напились — вдвоём, — ну и пошли бродить. И выходят такие на Аллею Славы. Ну а знаешь же, что это за место. Там типа всякие педики собираются. Идут же мой с Граментой, а им на встречу какой-то мужик, такой уже — за пятьдесят. Идёт, косится на них и лыбится. И тут Грамента или, кстати, мой, говорит, мол, давай поприкалываемся. И начинают придурки лыбиться в ответ и подмигивать. Мужик подходит к ним — тоже готовый — и типа привет, все дела, и приглашает: идёмте в клуб тут один. Какой-то пидарский. И мой с Граментой такие: а идём. Короче, идут в клуб, квасят дальше.
— «Голубая устрица»? — засмеялась подруга.
— Да вроде, говорят, с виду клуб как клуб. Только типа педики приходят знакомиться, как-то узнают друг друга… Так вот, мужик оказался при деньгах — угощал их всякими приколами. Бухла какого-то дорогого купил, жратвы. Ну бухают, в общем, разговаривают о чём-то, и тут Грамента выходит в туалет. А мужик сразу же к моему пододвигается и начинает типа — ля-ля-ля — приставать. Типа, я живу в центре, неподалёку, можем с тобой поехать ко мне.
— Бля, писец.
— Дальше — круче. Мой говорит, типа я б и не против, но ты понравился моему другу, и как-то не очень хорошо получится. Возвращается Грамента, ну и мужик сразу к нему. Грамента начинает песню — людей много вокруг, все смотрят. На что мужик — тут, мол, все свои: и официанты пидары, и охрана. А мой встаёт и выходит в туалет… И вот, блин, точно — у идиотов мысли сходятся — Грамента выдаёт ту же хрень: я бы и не против, но ты моему другу очень понравился.
— Как они выпутывались-то потом?
— Выпутывались? — усмехнулась «Варгола». — Эти придурки напились вдрызг и поехали к тому мужику на квартиру.
— Писец! — сказала подруга.
— Ага. В общем, что-то там долго искали ключи, потом ещё что-то. По дороге ж купили бутылку коньяка. Короче, заходят в квартиру и пока там что-то тупят в прихожей, мужик — в комнату — и выходит через секунду без одежды, совсем голый. Мой с Граментой охренели. Хотя вот и не знаю, на что они вообще рассчитывали. И такие ему — давай типа иди в душ — затолкали мужика в ванную. А сами — схватили коньяк и бежать.
— Да уж, — сказала подруга, — придурки.
Они дошли до универмага «Украина». Поздним вечером девушки бы точно обратили внимание на Горизонта — он, как говорится, почти дышал им в затылок, — зашагали бы быстрее или выдали что-нибудь вроде: «Отвали! Чего прёшь за нами?» Но в начале пятого, когда светло и на улице полным-полно людей, Горизонт, может, и нарушал некую черту приличия — соблюдай дистанцию! — но точно не пугал и не напрягал.
— Так ещё, — сказала «Варгола», — оказалось, что тот мужик-пидар — знакомый шефа Граменты. На работу как-то к ним заходил. Прикинь? Благо совсем перепил в тот вечер и ничего не помнил — столкнулся с Граментой в коридоре, но не узнал.
На перекрёстке они разошлись: Горизонт пошёл прямо — дальше по проспекту, к площади Маяковского; а девушки свернули на улицу Лермонтова, к магазинчику «Лермонтштрассе».
Во время оккупации немцы переименовали многие здешние улочки, тогда ещё едва появившиеся. Кагановича стала улицей Гёте, Металлургов — Шевченко, Красная — Богдана Хмельницкого. Появился и проспект Адольфа Гитлера, только почему-то им стал не этот — главный, — а параллельная улица, до войны — Совнаркомовская, потом — 40 лет Советской Украины. Главный же проспект — проспект Ленина немцы назвали именем Гинденбурга.
После освобождения города некоторым улицам вернули их прежние имена, некоторым придумали новые: Бурсацкую назвали Героев Сталинграда, Неспокойную — Партизанской. А улицы Хмельницкого и Лермонтова так и остались улицами Хмельницкого и Лермонтова.
Горизонт дошёл до площади Маяковского и свернул к фонтану.
Молодёжь обживала намокшие лавочки: стелили какие-то кульки, сумки, журналы. Одной компании лавочка служила столиком — на неё поставили пиво, положили пакетики с чипсами и орешками. Сами же стояли рядом.
Обойдя пару раз фонтан, Горизонт подошёл к свободной скамейке и присел. Ничего не подстелив, подмяв под себя мокрые полы пальто.
— А с чего вдруг — сгущёночник? — удивился кто-то по соседству.
— Бля, — засмеялся другой. — Ты что — не слышал?
— Нет, никто не говорил.
— Ты что! Мы долго ржали.
Горизонт повернулся и посмотрел на соседей. Два парня в синих куртках сидели на таких же синих рюкзаках. Будто близнецы, которым родители покупают одинаковые вещи.
— Дело было года два назад, — продолжил парень, — когда у нас ещё офиса толком не было, да и работа была вся разъездная. И не так, как сейчас — что утром уехал, а вечером вернулся, — неделями торчали в разных городах. А Шишига наш, сам знаешь, жлоб ещё тот — какие там гостиницы, жили где придётся. И я как-то в тумбочке, в очередной ночлежке, нашёл ампулу реланиума — фигня такая от нервов, не наркота, но вроде как успокаивающее. Не знаю зачем — прихватил эту ампулу с собой. Так вот, после этого, через неделю, попадаем мы в новый город. Шишига превзошёл сам себя — поселил нас в детском саду, закрытом на ремонт. Договорился со сторожем чуть ли не за бутылку… Как раз тогда на работу взяли нашего сгущёночника. К слову, если сейчас он хоть как-то с головой дружит, то тогда это было просто невыносимо — он даже поздороваться не успел, уже начинал ныть. Фройд бы плакал — что ни тема, что ни повод — везде у сгущёночника полный облом. И с женой развалы, и с баблом голяк, и с работ постоянно выгоняют… Ну и Шишига закидывает сгущёночника мне в стажёры. Представь, мало того, что он в работу врубался очень туго, так ещё и весь день мне по ушам своей фигнёй ездил… И как-то в очередной раз, после новой безнадёжной истории, я и ляпнул — жри какой-нибудь реланиум, глядишь, поможет. Сгущёночник тут же ожил, глаза заблестели, спрашивает: а что — есть? В общем, вернулись на базу, даже рано как-то, и вручил я ему эту ампулу. Он бегом в аптеку, купил шприц, и закинулся… А мы с пацанами куда-то ушли — наверное, просто по городу погулять. Вечером возвращаемся, лежит этот — спит на кровати, в руках банка сгущёнки с двумя дырками — и вся сгущёнка уже вытекла: на свитер, джинсы, одеяло… Надо было его видеть, когда мы разбудили!
И вдруг всё залило светом — площадь, фонтан, людей. Все, как по команде, замолчали и посмотрели на небо. Картинка из школьного учебника: чукчи встречают лето (дождались); круглые лица-смайлики — laughing, — глаза-чёрточки и радость в тридцать два зуба. Или цветы календулы — жёлтые, оранжевые — «з сонцем засинають i прокидаються, як сонце встане».
Горизонт тоже глянул на небо вместе со всеми, но почти сразу же отвернулся, поставил локти на колени и стал высматривать что-то под ногами.
Мальчишка разбежался — голыми ступнями по шершавому причалу (шаг, второй, третий) — и прыгнул. Смех, пятки, плавки, мячи, тарелки, красные буйки, мокрая собачья морда. И заводы — там, на другом берегу. Трубы и дым. Всё проскочило перед глазами. Мальчишка вдруг подумал — так быстро, как можно за секунду, даже не подумал, а просто заметил мысль боковым зрением, — что вода будет холодной… и плюхнулся в воду. Мурашки пробежали по телу, но тут же стало тепло.
Мальчишка вынырнул. Теперь он здесь. Всё на самом деле.
Возле лавочки лежала плоская чёрная коробочка с узором — собранным из камушков-стекляшек сердцем. Горизонт протянул руку, поднял её и открыл. Раскладная пудреница, уже не новая — подрастрепавшийся спонж, да и самой пудры — всего ничего, по краям. Зеркальце было разбито — трещины расползались из центра, как лучи на розе ветров.
Повернув пудреницу, Горизонт поймал своё отражение. Лицо-мозаика: одна деталь — глаз; другая — переносица; третья — губы и подбородок… Рука чуть вздрагивала, и на мгновение зеркало превращалось в сияющий диск, или даже не диск, а шар.
— Много я пропустил, — сказал парень на соседней лавочке.
— А то! — ответил ему «брат-близнец».
Все вернулись к прежним делам — разговорам, пиву, — солнце стало просто солнцем.
Тени словно намекали на какие-то тайные связи между присутствующими, тянулись от одного к другому, от лавочки к лавочке — он и она, он и он, — а иногда собирали в целые группы, какие-нибудь секты или подпольные кружки.
Мимо фонтана прошли две женщины-милиционерши. Патрульная форма сглаживала разницу в фигурах — обе женщины выглядели одинаково упитанными, хотя если присмотреться к лицам, лишь у одной из них были пухлые розовые щёчки, второй подбородок. Лицо же другой — бледное и худое, даже чересчур — никак не пышка.
Милиционерши покосились на компании с пивом, но ни к кому подходить не стали — свернули на аллею и, о чём-то разговаривая, двинули ко дворам.
Горизонт закрыл пудреницу, размахнулся и бросил — она долетела до фонтана и громко хлопнула о серый бортик. Зеркальце выскочило, разлетелось на сотню крошечных солнц. Горизонт запрокинул голову и громко-громко захохотал.
— Допился дядя! — крикнул кто-то.
Глава 17
Не успел я, подбирая простые слова, вкратце объяснить ей,
что это такое, как её внимание переключилось на другой предмет.
Синдзи Кадзио, «Жемчужинка для Миа»
Вирник посмотрела на экран — «Натка», вот уже который раз за день — прошлогодняя фотография: высунутый язык, прищуренный взгляд. Одна из фоток, сделанных на пляже. Натка в тот день почему-то совсем не хотела фотографироваться и всячески сопротивлялась: отворачивалась, кривила рожицы, показывала средний палец. Ни один из пляжных снимков Натке не нравился, причём этот, ставший в итоге её «контактной мордашкой», — особенно. «Поставь другую фотку, — возмущалась она, — а то выбрала, блин! Хотя бы из “Нонестики”, или давай я тебе перекину с выпускного». — «Вот что, — ответила Аня, — это мой телефон: какую хочу, такая и будет». — «Хорошо, подруга», — сказала Натка и поставила у себя на Анин контакт фотографию, которую терпеть не могла Вирник, со дня рождения: пьяная белочка, из-кафе-подшафе.
Аня привстала и хотела выйти из-за стола, но Антон махнул рукой и тихо — читай по губам — сказал:
— Я отойду.
Он затушил сигарету и прошёл за барную стойку, к дверце «WC».
— Опять заблудились? — спросила Вирник в трубку.
Натка звонила из Харькова. Она приехала утром, часов в девять, и сразу же с вокзала позвонила Ане. «Привет! — сказала Натка. — Угадай, где я?» — «И где же?» — спросила Вирник. «В Харькове! — радостно ответила Натка. — Только что приехала, сейчас на вокзале».
Аня прожила в Харькове почти год — поступила после школы в Инжэк, поселилась в общаге. Но после первого курса вернулась в свой город, перевелась в другой вуз — по-домашнему.
«Как тебя занесло-то туда?» — удивилась Аня. «Помнишь я рассказывала, что в феврале познакомилась с мальчиком?» — «Ну и?» — спросила Вирник. «Решили встретиться с ним». — «Он харьковчанин?» — «Нет, — сказала Натка, — он из Полтавы. Но встретиться решили в Харькове. Тем более, я здесь ни разу не была… Ой… Вроде его поезд объявили. Давай, побегу я на платформу». «Пока, — сказала Аня. — Звони, если что».
Натка позвонила через час.
«Мы на Советской, возле памятника, тут ещё танки какие-то, — резво затараторила она, едва Аня ответила. — И погода классная такая! Солнце прям припекает, и небо чистое-чистое… Скажи, а где здесь можно покушать? Есть какое-нибудь место прикольное?»
Вирник вспомнила «Окно в Париж», сцену, когда мужичка с завязанными глазами везли по Питеру: «по Моховой, по Моховой — до нашей рюмочной родной». Аня тоже увидела картинку — «троих из ломбарда»2, лавочки, клумбы — почему-то зимний вечер, — вот только…
«Я в Харькове не была лет семь», — сказала она.
…какие там были места-где-покушать?
«Наверняка всё поменялось, — сказала Вирник. — Лучше у местных узнай».
В следующий раз Натка позвонила и спросила про Зеркальную струю: «А далеко тот фонтан — ты рассказывала, что там всегда на свадьбах фоткаются?» — потом про канатную дорогу.
В Харькове Аню спрашивали «как пройти?» всего пару раз. Однажды в подземном переходе возле сигаретного киоска к ней подошёл парнишка (спортивный костюм, кепка) — Вирник уже хотела ответить привычными «нет» или «нельзя» — и спросил: «Скажите, а какой выход к синагоге?» Или другой раз — Аня ждала кого-то возле «Исторического музея», у того выхода, что на Бурсацкий спуск, а рядом бродил туда-сюда мужчина — наверное, тоже ждал-встречал. В руках мужчина крутил мобильный и постоянно посматривал на экран, а ещё — глядел на людей, хвастал, как бывает, перед незнакомыми, хотел поймать восторженно-завистливые взгляды: был год девяносто восьмой — девяносто девятый, мобильники не редкость, но всё же — не у каждого. И вдруг телефон зазвонил, мужчина растянул улыбку и сказал: «Алло». «Да, — ответил он, — в Харькове». А потом: «На Историческом музее». Он остановился и уставился на Аню. «Давай, — ответил мужчина. — Конечно, возле Градусника». Продолжая смотреть на Вирник, он нажал «отбой» и тут же спросил у неё: «А где Градусник?»
Вариант II
Саныч нарисовал на прямой ещё одну точку — справа от предыдущей — и подписал её «A».
— Есть такие «А», — сказал он, глядя на доску, — из которых, хочешь — не хочешь, обязательно скатишься в «B». Это как сила притяжения — всё равно что бросить камень с крыши. Тут уж без вариантов.
— Безвыходных ситуаций не бывает, — выкрикнул кто-то.
— Конечно, — учитель повернулся к классу. — Выход есть. Он в точке «B» .
— Нет, не заблудились, — ответила Натка. Вроде как обидевшись: я с такой новостью, а она…
Аня хорошо помнила эту интонацию, а ещё — лицо подруги в такие моменты: уголки губ опустились, брови насупились — иллюстрация к статейке «Читаем мимику»; глаза же продолжали блестеть — споткнулась, но побегу дальше.
— Ну так что? — спросила Вирник.
— Мы сейчас на вокзале. Димка за билетами стоит в кассу. Народищу — толпы такие — как летом, когда все в Крым едут.
— Разбегаетесь? Так быстро?
— Нет, — ответила Натка. — Мы вместе поедем. К нему в гости.
— Наталка-Полтавка, — засмеялась Аня. — Ты позвонила отчитаться мне о новом маршруте?
— Да, — сказала Натка. Удивлённо-обиженное «мяу». — Я что, помешала?
У некоторых есть привычка спрашивать «не отвлекаю?», «не мешаю?», едва поздоровавшись, или даже — здороваясь: добрый-день-не-помешал, привет-не-отвлекла. Натка же, если и спрашивала, то лишь после того, как успевала рассказать всё, что хотела, иногда — звонке на третьем-четвёртом за день.
— Ты же обещала! — сказала Натка, не дожидаясь ответа.
Обещала, подумала Вирник. Хотя звучало как-то абсурдно: пообещать подруге не звонить своему бывшему. Будто твой «бывший» стал её «нынешним».
Последний раз Аня звонила ему полгода назад. А на следующий вечер к ней зашла Натка — счастливая, сияющая, с бутылкой белого полусладкого — и в кое-то веки обошлась без обычных нравоучений: «не будь стервой» и «семь лет — это не просто так», — сразу же, в прихожей, она вручила Ане вино и сказала: «Забудь о нём».
«Напиться и забыться?» — усмехнулась Вирник.
«Выпить и забыть», — сказала Натка.
Бутылка полусладкого закончилась очень быстро, затем они выискали в «закромах» рябиновую настойку, и под неё — терпкую и крепкую — Аня стала вспоминать и вспоминать, а Натка всякий раз пыталась сбить с прошлого нимб: «Ларка-Синица тоже самое рассказывает про него какой-нибудь подруге. Да и Викуля-Снегирь», «Помню-помню, как этот трезвенник-спортсмен прилёг у меня в коридоре».
Они чуть было не поссорились — в какой-то момент замолчали, даже отвернулись друг от друга. Вдохнули, выдохнули. Через минуту Вирник открыла форточку и закурила, а Натка включила радио — наткнулась на одну из тех станций, где с утра до вечера читают стихи.
«Эдуард Асадов, — сказала ведущая. — “Телефонный звонок”». «Резкий звон ворвался в полутьму, — продолжил уже мужской голос, — и она шагнула к телефону».
Натка покосилась в сторону Ани, на строчке «Но руки вперёд не протянула и ладонь на трубку не легла» повернулась к ней; на «Всё упрямей телефон звонил, но в ответ — ни звука, ни движенья» заулыбалась. Когда же мелькнул «Аттестат на самоуваженье», Натка сказала: «Всё правильно. Про тебя». «Дверь раскрыла, вышла на балкон. В первый раз дышалось ей спокойно», — закончил стихотворение мужской голос, и Натка выключила радио.
«Слышала? — спросила она. — Запомнила?» — «Угу», — кивнула Аня. «Что за “угу”? — возмутилась Натка. — Пообещай мне, что не будешь звонить ему. И на его звонки не станешь отвечать». — «Обещаю», — ответила Вирник.
Мальчишки во дворе как всегда играли в космос. Ей эта игра казалась глупой и скучной — папины шахматы и то веселее, — но других девочек ещё не было, так что она подошла к мальчишкам и присела на ящик. Самый старший — Даня (он уже в школу пошёл) — стоял перед всеми, как учитель. «Сегодня мы полетим на Юпитер, — сказал он. — Это самая большая планета… До старта осталось десять секунд». И стал считать: «Десять. Девять. Восемь».
На «семи» Даня замолчал и посмотрел на девочку.
— С куклами в космос нельзя, — сказал он.
— Я не с ним, — ответила Аня.
— Ух ты! — голос Натки сразу изменился. — А с кем?
— Ни с кем. Просто занята.
— Да ладно тебе, — не поверила Натка. — Давай рассказывай, как зовут? Кто вообще такой?
«Откуда же ты взялся?» — вспомнила Вирник. Июньский вечер, будто застывший — солнца уже не видно, но ещё светло. Лавочки у шестнадцатиэтажки, её компания, гитара, пиво. Всё те же лица. Кроме одного. «Я работаю на правительство, — пошутит он потом. — Меня прислали втереться к тебе в доверие».
— На поезд не опоздаешь? — спросила Аня. — Смотри, а то с другой уедет в Полтаву.
— Зараза ты.
— Созвонимся, — сказал Вирник и нажала «Сброс».
Она посмотрела на экран, как иногда бывает — глянула, чтобы глянуть; не на время или что-то ещё — просто так. Затем выключила звук и кинула телефон в сумку.
Полстраницы занимала картинка: женщина готовила на кухне, возилась с чем-то у плиты, а вокруг неё, повсюду — на холодильнике, у стола, на стульях, возле мойки, — сидели кошки. Полупрозрачные — сквозь них было видно всё, что за ними. Ниже шёл текст: «Единственный недостаток спирит-кошек в том, что их нельзя погладить. В остальном — сплошные достоинства. Спирит-кошки не линяют, не гадят по углам, не грызут ваши цветы. И самое главное — на них не бывает аллергии» .
К вечеру отец вернулся, и мы все вместе пошли в зал ожидания на Курском вокзале. Немного перекусили. Были хлеб и варёные яйца, а чай купили в буфете. В ожидании поезда мы сидели в креслах и дремали, потом отец растормошил нас, сказал, что пора на посадку, и мы вышли на ночной перрон. Народу было много. Наконец сели, заняли свои плацкарты.
Через время поезд дал гудок и тронулся. Мы ехали на юг, проезжали пригороды Москвы, разъезды. На станциях было светло, легко читались названия. К поезду подходили женщины и предлагали еду: варёный картофель, молоко, яблоки и др.
Потом мы заснули и проснулись уже утром. Светило солнце, вдоль дороги тянулись поля с золотистой пшеницей, пролески, луга. Проехали Тулу, Курск, Белгород. Сельские домики здесь весёлые: крыши черепичные, стены аккуратно побелены. За Белгородом уже Украина. Украина золотая, как в песне поётся.
Кругом много зелени. Чувствуется, что мы едем на юг. Стало заметно теплее. Окна открыты, но в вагоне жарко и душно. Проехали Харьков, Синельниково. Софиевка — последняя станция перед Запорожьем, это уже Запорожская область. Мы вышли на Екатерининской (Запорожье II) и пешком вернулись по ж. д. путям назад, к дому, где сейчас живёт отец. Во время войны здесь был военный госпиталь.
Дождь закончился, и за окном стало светлее, тучи порвались, как старые шторы, которые потянешь — и сразу же дырки. С козырька — того, что над входом — скатывались ленивые капли.
Анина прабабушка, со слов мамы, считала, что если дождь идёт, когда не нужно, или дольше, чем нужно, — «чай не засуха», — значит, кто-то из людей «запачкал воду». «Как это?» — спросила мама. «Вода, — ответила прабабушка, — она что там на небе, что тут у нас — одно и тоже. Запачкаешь озёрную воду — бросишь что-то нечистое, или утопится кто, или убьют кого и в воду кинут, — на небе почуют и разозлятся. И жди, пока серчать перестанут, а если надолго дождь растянется, так придётся искать утопленника и вытягивать из воды. А не то никогда и не кончится».
Аня представила сцену в духе «Горячих голов» и «Голых пистолетов»: бравые копы под проливным дождём тянули распухшего мертвяка из реки, и как только тело выволокли на берег — ливень будто выключили — мгновение, и небо стало голубым, засияло солнце, лужи исчезли; но вдруг кто-то споткнулся, толкнул другого — с криками «Oh, shit!» труп уронили обратно в воду — и тут же снова полил дождь, будто тумблером клацнули ещё раз.
Я переписывался с товарищами из Мелекесса: Стыриным и Макаровым. Написал Селезнёву, он хотел поступить в военное училище, но заболел воспалением лёгких, и родные сообщили мне, что его больше нет.
Писали мне и девочки: Клава Пахомова и Таня Липская.
Близился сентябрь — начало занятий. Однажды отец сказал: «Поехали в техникум сдавать документы». Он взял мой аттестат за 7-й класс, отметки у меня там были неплохие, и справку, что я учился в 9-м, который не окончил по болезни. Отец сам поговорил с директором, тот посоветовал идти на техническое отделение, мол, это специальность широкого профиля. Зачислен я был без экзамена. Техникум размещался в ветхом здании, напротив теперешнего металлургического института.
— Но что-то, — сказал он, — хочешь всё же на самом деле. Думаешь про это постоянно — любой кот тебе поверит, а всё равно не случается.
— Постоянно думаешь? — спросила она.
— Ага, — усмехнулся он, — с утра до вечера.
— Это как клацать ссылку при медленном Интернете. Нажимаешь на неё, и вроде как ничего не происходит. Возле курсора возникают часики… Но на экране всё то же. Ждёшь десять секунд, пятнадцать, двадцать и клацаешь снова. А потом снова. Вроде как нервничаешь, вроде как не терпится. Только вот всякий раз, когда ты нажимаешь на ссылку, ты возвращаешься к началу, посылаешь запрос заново, стираешь все те байты, что успели подкачаться за эти секунды.
«Медленный Интернет, — подумал он, — как на первом курсе. Нажал F5 и пошёл курить».
— То же и с желанием, — сказала она. — Всякий раз, когда ты думаешь «ах, если бы», «ах, хорошо бы», скрещиваешь пальцы, плюёшь через плечо — ты будто клацаешь по ссылке — возвращаешь «кота» обратно, к старту.
— Как-то грустно получается. Если хочешь что-то не сильно, как бы не всерьёз, то этого не произойдёт, потому что… Потому что — не всерьёз. А если хочешь сильно, по-настоящему, то тоже не произойдёт. Так?
— Не совсем. Сперва ты словно осознаёшь своё желание — рождаешь его. Это всё равно что определиться с покупкой в магазине. Что-то будет громоздким, что-то немодным, что-то очень дорогим. Надо захотеть — сильно — и понять, чего хочешь. Вот так всё и происходит: ты понял, что хочешь, захотел, а потом…
— А потом? — спросил он.
— А потом — идёшь в баню, — она рассмеялась и тут же продолжила: — Как Архимед. Или вообще, помнишь же, как было иногда в школе — делаешь домашнее задание, решаешь какую-то задачку, а она никак сходится с ответом. Ты и так и сяк — пересчитываешь заново, ищешь, где же подвох. Но стоит отвлечься, буквально на часик, — посмотреть телик, выскочить во двор, — и решение вдруг приходит само — задача берёт и решается.
Промокшего мужчины — «маньяка» — уже не было. На столе валялись салфетки и вроде бы деньги — несколько мятых бумажек. Сразу Аня решила, что он отошёл, например, в туалет, но затем глянула на вешалку — про висевшее там пальто напоминала лишь небольшая лужица на полу.
«С дождём приходит, — подумала Аня, — с дождём уходит».
Глава 18
К этому моменту человек приблизится к концу учения
и совершенно неожиданно встретится с последним своим врагом — старостью.
Это самый жестокий из врагов, победить которого невозможно, но можно отогнать.
Карлос Кастанеда, «Учение дона Хуана»
Строение напоминало ацтекскую пирамиду или вавилонский зиккурат: три этажа, лестницы — всё серо-бетонное, массивное, неприветливое. На каждом этаже — вроде как смотровые площадки — хотя на что тут смотреть? — кругом многоэтажки, одна к одной, будто забор-частокол.
Раньше это был Дом быта — парикмахерская, прачечная, ремонт часов… С тех времён сохранилась парочка бледных вывесок, остальные же заменили на «интернет», «фильмы‑игры», «телефоны». Впрочем, они не сделали общий вид веселее (осыпающаяся штукатурка, пошлые рисунки).
Здешние жители, да и не только они, звали строение «мавзолеем».
Было прозвище и у бара, куда вошли Межник, Полевой и Колодезный, не столь очевидное, и вообще неизвестно откуда взявшееся — «Свинья». Как бы ни менялся этот некогда пивбар, во что бы ни превращался — в дискотеку, кафе, клуб, — он всегда оставался «Свиньёй».
Всем троим заказы принесли одновременно, на одном подносе. Эспрессо — Межнику; чайник улунга — Полевому («Подождите, пусть заварится»); пиво — Колодезному.
По стене, прямо над их столиком, проходил белый кабельный короб, в котором прятались медные трубки и дренаж — на углу сворачивал (питон из старой игры) и через полметра обрывался. О кондиционере, похоже, подумали уже после того, как ремонт был закончен.
Когда официантка ушла, Межник приподнял уголок скатерти, прожжённый сигаретой.
— «Свинья», — сказал он, — она и есть свинья.
— Да ладно, — возразил Полевой, — по сравнению с тем, что тут было раньше…
Межник вспомнил шатающиеся столы на тонких металлических ножках, битую плитку на полу, жестяные пепельницы, мутный осадок в пиве, которое, когда не хватало бокалов, разливали в пол-литровые банки. Так было года до девяносто четвёртого.
— При Союзе, что ли? — спросил Колодезный.
— Тогда я ещё не лазил по генделям.
— Руссо пионэро? — засмеялся Межник. — Облико морале?
— Мне было тринадцать, когда Союз развалился. Так что, — Полевой взял чайник, — чего уж там… А первый раз я напился, да и просто выпил — лет в шестнадцать.
— В комсомоле-то успел побывать? — спросил Межник.
— Кстати, нет. Предыдущий год ещё принимали, а нас уже всё.
— Значит, ты — навеки пионер? — скорее не вопрос, а утверждение.
Краем взгляда Межник заметил какие-то разводы на потолке, будто бар затапливали соседи сверху; присмотрелся — всё же рисунок, но какой-то совсем блёклый — из-за освещения? — сразу и не поймёшь, что это — виноградная лоза, листики, грозди.
— Как и все мы, — Полевой добавил ещё одну ложку сахара. — Хотя в шестом классе меня чуть было не исключили, мы тогда на севере ещё жили… Наверное, везде была такая хрень — о-пэ-тэ — общественно-полезный труд?
— Что-то было, — кивнул Колодезный. Межник промолчал.
— В общем, — продолжил Полевой, — раз или два в неделю мы приходили в школу пораньше, часов в одиннадцать-двенадцать — а учились во вторую смену, с двух, — и делали что-то общественно-полезное. Обычно колотили ящики для посылок, деревянные, — он постучал ложечкой по столу. — Я учился не возле дома, а в другой школе, добираться минут двадцать, и поэтому если шёл на отработку, то уже в школьной форме и в пионерском галстуке, — Полевой словно повязал галстук, — чтобы не бежать потом домой переодеваться. Остальные приходили в обычной одежде — им до дома рукой подать, успеют и переодеться перед уроками, и пообедать… Короче, очередное о-пэ-тэ, мы стучим молотками, забиваем гвозди — и тут вбегают две девчонки, тоже с нашего класса — такие, мол, дайте галстук, нам для какой-то сценки нужно, вместо косынки, они что-то репетировали в актовом зале. Смотрят на меня — понятно, единственный в галстуке, — ну и я недолго думая отдаю им его… Проходит минут десять — вдруг забегает одна из этих девчонок, быстро сует мне галстук и выскакивает. Я как-то без задней мысли взял его, решил, что завяжу попозже, перед зеркалом, и намотал на руку — чтобы не забыть и не потерять.
«Тринадцать, когда развалился Союз, — подумал Межник, — значит, семьдесят седьмого или семьдесят восьмого. На год или два старше меня».
— А через пару минут вошли пионервожатые. Молодые, только из института, но тогда для нас — взрослые тётки. И что самое интересное, — Полевой вытянул сигарету из пачки, но не прикурил, стал крутить в пальцах, — конец восьмидесятых, перестройка, все дела, а они были такими идейными, даже одержимыми — наверное, и сейчас в компартии… Короче, подходят ко мне, срывают галстук с рукава и начинают: для тебя ничего святого, красный цвет — это кровь героев; как ты мог отдать галстук… И всё в том же духе. Забрали галстук и сказали, чтобы я на следующий день зашёл перед уроками в пионерскую комнату, и они будут решать насчёт моего исключения. Из пионеров. А там, глядишь, можно было и со школы вылететь…
Межник почему-то вспомнил пошлый анекдот про пионерку. Даже усмехнулся.
— У нас в городе, — сказал Полевой и взял зажигалку, — была странная фигня с пионерскими галстуками. Их не продавали в магазинах, а выдавали в школе. По одному на человека. Такие вот северные приколы, — он прикурил. — За неделю галстук превращался в замусоленную тряпочку — хрен отстираешь. Маме это надоело, и летом, когда мы ездили на юг, она купила с десяток галстуков. Они лежали стопками в тумбочке, рядом с трусами и платками… Так вот, хожу я весь день по школе, как не пионер совсем. Хорошо, никто из учителей не спросил, что такое, почему без галстука. А на следующий день беру новый галстук из тумбочки и иду в школу, вроде не при делах… Хотя, как сознательный пионер, перед уроками я всё-таки поднялся в пионерскую комнату. Стучу в дверь, приоткрываю, заглядываю — а тётки там кому-то уже вправляют мозги, орут на какого-то третьеклашку. Я тихонько спросил, можно войти? На меня тоже крикнули, закрой дверь, не мешай… В общем, я и ушёл. Через пару дней у нас была линейка, общешкольная, в честь чего — не помню, — завуч что-то рассказывала, а пионервожатые ходили туда-сюда, высматривали, кто ж без галстука. Ну и понятно — никого не нашли.
Глядя в бокал, Колодезный буркнул «ага» или «угу».
— Ну и чем плохо было? — спросил Межник. — Боялись старших. Соответственно, уважали.
Однажды в еврейском центре он попал на семинар. Или форум. Или обсуждение. В актовом зале собралось человек двадцать молодёжи и несколько взрослых. Говорили про страх и уважение. Что лучше, что хуже, может ли уважение возникнуть из страха, мешает ли страх уважению… Слушали, высказывались, спорили. Взрослые были будто в стороне, как случайные попутчики в поезде, лишь иногда комментировали, при этом обязательно приплетая афоризм или пословицу: «Когда вспоминают о смерти, не уверены в жизни», «От злобы стареют», «Учишь других — учишься сам». И то, выслушав доводы и возражения, стараясь не перебивать. Кроме одного раза…
«Представьте, — сказал кто-то из молодёжи, — что отец постоянно бьёт сына, за любую провинность. Сын его боится, слушается во всём. И вот сын растёт, становится выше, сильнее и вдруг в какой-то момент понимает, что если отец его стукнет, то он легко даст сдачи…»
«Как можно ударить своего отца!» — хором возмутились взрослые.
— Да и старшим, — сказал Межник, — было не похрен. Когда видели курящего школьника, подходили, хватали за ухо: кто такой? где живёшь? кто родители? И могли отвести — держа за ухо — домой, объяснить, что так и так — куревом балуется.
— Бояться взрослых, — сказал Полевой, — не всегда хорошо.
— Это почему?
— Ну, например, знакомая одна рассказывала, было ей лет одиннадцать — восьмидесятые, совок, — она хорошо воспитана, знает, что взрослых надо уважать. И вот они с подружкой ехали в троллейбусе, людей полно, давка…
На слове «подружка» Колодезный ожил — оторвался от бокала, уже почти пустого.
— …вдруг чувствует, что кто-то к ней прижимается, мужик какой-то. Сначала подумала, что случайно, отодвинулась. Он тут же придвинулся, стал тереться о неё, шурудить руками… Так вот, момент в том, что она не закричала, не стала сопротивляться — была подавленная даже не его силой, — Полевой показал рукой на пустой зал, — народу вокруг много, обязательно бы кто-то вступился, а словно подчинилась его «взрослости», тому, что он прав по определению… Хорошо хоть подружка была иначе воспитана — поняла, что к чему, и громко наехала на мужика, там и пассажиры вмешались…
— Мудаков, понятно, хватало всегда, — сказал Межник. — Да и вообще, твоя знакомая испугалась, как другая испугалась бы и сейчас. А подружка знала, что делать… Речь-то не об этом, не про такие ситуации.
В бар вошёл мужчина, фыркнул что-то официантке и зашагал в их сторону. С недовольным лицом — похоже, мужчина не только что разозлился или обиделся, а ходил с такой миной всегда. Или всё дело в морщинах и обвисших, как у бладхаунда, щеках?
На вид мужчине было лет шестьдесят. Прожитых не зря — он был явно не из тех пенсионеров, которым важны предвыборные повышения и индексации. Так ходят хозяева — уверенным шагом, держа спину ровно, — не видя постаревшего лица, его легко было принять за сорокалетнего. «Пожилой» или «в возрасте», но никак не «дед» и не «старикан».
— Маминой зарплаты, — сказал Межник, — а работала она на заводе, — он на секунду замолчал, глянув, как мужчина садится за соседний столик, — хватало, чтобы каждые выходные водить меня-малого в парк, катать на аттракционах. А ещё кушать какие-нибудь шашлыки в кафе.
— Союз бы всё равно распался, — Полевой затушил окурок в пепельнице, прям вдавил. — Цены на нефть упали, вот и всё, за год раза в три.
— Да ладно, — махнул рукой Межник.
Они замолчали. Как и тогда в автобусе, будто бы снова подбирали аргументы.
— В СССР не было секса! — радостно выпалил Колодезный и стукнул пустым бокалом по столу. Мужчина повернулся и посмотрел в их сторону.
— Что? — рассмеялись в один голос Полевой и Межник.
«Как дела-то?» — «Вроде, нормально. Но неделя адская была». — «По работе?» — «Ага. С ума все посходили. До ночи торчали в офисе». — «Ну чего уж там, бывает, тем более завтра — суббота, так что…»
Что это за сцена? Кто с кем говорит?
Случайный звонок какой-нибудь подруге-неподруге, имени из адресной книги, — потому что давно не звонил, потому что устал и скучно. Дилер и покупатель на углу многоэтажки — шустрый перекур после купли-продажи. Проститутка и постоянный клиент — уже в номере, раздеваясь — она складывает вещи на одно кресло, он — на другое. Бар-флай и бар-мен, наливающий пиво или готовящий коктейль.
Любое «до», любая предвариловка — нарисуй фон, придумай имена.
— Когда сюда приезжают иностранцы, — сказал Полевой, — такое чувство, что секса не было за пределами СССР. И нету до сих пор, — он добавил в чашку улунг. — Был у нас финн-поставщик — заваливал нашим девчонкам-менеджерам почту порнушными карикатурами. Каждый раз — вместе с ответом, или инвойсом — обязательно во вложении картинка. Потом выяснилось, что финну уже за шестьдесят… Ещё как-то приезжал дядька, из Англии, по-моему… Так он женщин словно никогда прежде и не видел…
— У них тётки страшные, — заметил Колодезный. — А так… Говорят, в Англии — угостил женщину пивом в пабе — считай трахнул…
Недавно Межник завтракал в гостинице. Не потому, что ночевал там — просто было лень готовить, он вышел из дома, и первым работающим заведением (в девять, начале десятого) оказался ресторанчик в гостинице. Наверное, Межник единственный зашёл с улицы — остальные завтракающие: мужчины в костюмах, читающие какие-то «Daily» и «Times», шумные китайцы или корейцы — явно здесь и жили. Он выбрал в многоязычном меню салат и яичницу… А потом появилась та парочка, как показалось вначале — просто двое. Иностранец в годах — было почему-то сразу понятно, что нездешний: манера одеваться, держать себя. С ним — девушка; вот она — точно здешняя, несмотря на хороший английский. Зарубежный бизнесмен и переводчица, только что подъехавшая — выпьют кофе и на какие-нибудь встречи-переговоры… Когда Межник глянул на них в следующий раз, картинка стала иной — они сидели рядышком, держались за руки и, мурлыча что-то друг другу, листали меню… Салат Межник не доел — взял счёт, кинул деньги и, не дожидаясь сдачи, выскочил на улицу.
— При Союзе на сексе просто на зацикливались, — сказал он. — Потому что общество было однородным. Миллионы с похожими взглядами, ценностями. Сейчас же — каждый сам по себе. Поэтому и кино, и телевизор выискивают что-то понятное всем. А секс — основной инстинкт.
— Деньги, — Полевой показал на Межника пальцем.
— Страх смерти, — он ответил таким же жестом.
Воспрянувший ненадолго Колодезный опять погрузился в какие-то мысли — крутил бокал, водил пальцем по скатерти, иногда что-то настукивал. А затем вдруг встал. Медленно, продолжая глядеть на стол — словно под гипнозом. Или как наказанный школьник: «А ну поднялся! И стой так до конца урока!» Обиделся и нехотя подчинился.
— Уходишь? — усмехнулся Межник.
— Завис, — сказал Полевой. — Придётся перезагружать.
— А? — Колодезного будто разбудили. Ему бы ещё резко дёрнуться, испуганно ойкнуть — и точно сцена из комедии для малолеток.
— Чего ты встал? — спросил Полевой.
— А, — теперь точно проснулся. — Схожу ещё за пивом. Всё равно сидим.
Непонятно зачем, Колодезный взял бокал и показал, как фокусник шляпу, из которой чуть позже выскочит кролик, — «смотрите, пусто».
— Ты не уписаешься? — поинтересовался Полевой.
— Главное, чтобы не зассал, — сказал Межник.
Хотел пошутить, но вышло наоборот — серьёзно — даже улыбка не помогла.
— Всё в порядке, — обиделся Колодезный.
У Межника, ещё на старой квартире, был сосед — сорокалетний, но так и не выросший из дворового возраста. Почти каждый вечер Вóрот, дядя Вóрот, сидел на лавке или детской площадке с такими же «навеки дворовыми», а иногда и с молодёжью: старшеклассниками, пэтэушниками. Пили пиво, ржали, пели под гитару… Стоило только кому-нибудь сказать: «Где ты эту шапку откопал?», «Смотри, не упади», «Снова Ворот нажрался», — как он ворчал: «На себя посмотри», — хмурил брови и замолкал. Впрочем, вывести его из этого состояния было легко — нужно было просто о чём-нибудь попросить, вежливо, со спасибо-пожалуйста. «Будь добр, дай сигарету», «Глянь, сколько времени», «Выручи, подержи курточку, я быстро». Цыгане, как узнал Межник позже, действовали по похожей схеме: сначала загружали жертву вопросами, правильными, разными, так, что мозг закипал, а потом одна цыганка вежливо просила: «Отдай, пожалуйста, деньги и украшения».
— Закажи мне кофе, — попросил Межник. — Если не сложно.
— И официантку пивом угости, — сказал он Колодезному вслед, — вдруг она — англичанка?
Вариант III
В класс учитель вернулся перед самым звонком. Подошёл к столу, взял учебник.
— На самом деле, — сказал Александр Александрович, — то, что принято называть любовным треугольником, — это не треугольник, а угол.
— Почему? — удивилась Воронина.
Вернулся Колодезный с открытой бутылкой. Маленькой, ноль тридцать три. Межник хотел снова подколоть его — решил не рисковать? контрольная? — но вместо этого напел:
— Кожен з нас щось може — пиво допоможе.
— Кофе сейчас принесёт, — сказал Колодезный, переливая «Hunk» в бокал.
Этикетка была перекошена, сразу и не поймёшь — то ли брак, то ли дизайнер так решил. Фермер в соломенной шляпе пил пиво, лёжа на заросшем травой склоне.
Межник кивнул. Колодезный поставил пустую бутылку в центр стола — к чайнику и пепельнице. Полевой вытянул сигарету из пачки.
Четверть минуты, полминуты, минута — никто ничего не сказал. Да и о чём им было говорить? И, главное, зачем? Лишь потому, что молчать вроде как не принято? Лишь бы не молча, повторяла мама Межника. Или тот эпиграф в книжке: «Ты лжёшь мне, развлекая тишину», — автора он не помнил. Именно врать, не оставлять никаких зацепок на будущее — для них существовало только сегодня, сейчас — утром встретились, вечером разбежались. Unknown, 3 неизвестных.
Год или два назад Межник ездил в Запорожье. Уже ночью (большую луну словно украли из ужастика) он шёл через ДнепроГЭС. Денег на такси не осталось — и от одних знакомых (побухать) к другим (переночевать) пришлось добираться, как выражался друг, «пешкарусом».
Посреди плотины Межник остановился — напротив двадцатой колонны или мемориальной девятнадцатой, — повернулся к ограде, опёрся на неё.
Ни машин с автобусами, ни прохожих, ни чаек. Здесь не так часто ходили и днём — по утрам, едва рассветало, собирались рыбаки с закидушками — они что-то ловили, глядя вниз с высоты девятиэтажки. К обеду уходили с уловом. Иногда гуляли парочки и, скорее всего, туристы — фотографировали, показывали друг другу пальцами на Хортицу, мост Преображенского, правый берег. Чайки весь день ныряли за рыбой и ели её, усевшись на парапеты. Ночью же становился слышен гул электрогенераторов. Ленинградские «электросилы», американские «хью-куперы». Вместе с ними жужжали и лампы на фонарях, и подсветка служебных зданий. Эмбиент или дроун на минимальной громкости.
И вдруг здесь, в кафе, Межник почувствовал что-то очень похожее. Хотя, конечно, до той ночной тишины было далеко — день всегда шумнее, — но всё же звуки словно проходили сквозь фильтр, сквозь вату или какое-нибудь стекловолокно.
Официантка принесла кофе, забрала пустую чашечку и пивную бутылку.
— А вы? — спросила она Полевого.
— Спасибо, — ответил он и приподнял чайник. — Ещё есть.
— Девушка! — громко позвал мужчина за соседним столиком.
Она повернулась и сразу же, не дожидаясь вопроса, сказала:
— Буквально две-три минуты, и ваш заказ будет готов.
Вежливо, даже чересчур, будто успокаивала маленькую девочку, испугавшуюся, что мама с папой не вернутся. Мужчина откинулся на спинку, почти разлёгся в кресле.
— Прикури мне, — грубо сказал он и вставил сигарету в зубы. Так в каком-нибудь фильме Тинто Брасса босс мог бы приказать новенькой секретарше: «Ну-ка, сучка, покажи, на что ты способна», — с ухмылкой расстёгивая молнию на штанах.
Официантка поставила чашку и бутылку обратно на столик к Полевому, Межнику и Колодезному — с краю — мол, извините, это на секунду, сейчас заберу.
— Ни хера себе, — сказали все трое.
Полевой — удивлённо, Колодезный с восхищением, Межник со злостью.
Девушка вытянула зажигалку из кармашка в фартуке, поднесла мужчине огонь — он кивнул — не «спасибо», а просто подтверждение: «да, нормально». Официантка отвернулась, снова взяла чашку и бутылку и пошла к барной стойке.
— И музыку включи, — сказал мужчина, — а то скучно как-то.
Через несколько секунд из колонок донёсся голос Кати Шалаевой: «Yo, nice to meet you, Mr. Low, Mr. Tea and Toady-boy!»
— Умеет, однако, мужик тёлок строить, — помотал головой Колодезный.
— И не таким рога обламывают, — заметил Межник.
Он вспомнил, как ездил на Новый год в Крым, ему было тогда семнадцать или восемнадцать. Правда, в тот раз никто не «обломал рога» проводнику, даже, можно сказать, наоборот… Ехали вчетвером — Межник, друг со двора и две девчонки. В вагон все вошли уже весёлыми, вдобавок с двумя бутылками шампанского и маленьким коньяком — «сразу и начнём отмечать».
Не успели они занять места, как друг вытянул шампанское и стал срывать фольгу. «А стаканчики?» — спросил Межник. Девчонки пожали плечами. «Я не брал», — удивился друг.
«Блин, — сказал Межник. — Не с горла же пить?» — «Может, у проводника взять?» — предложили девчонки. «Тогда чай надо покупать… Ладно, — Межник махнул рукой, — сейчас организуем».
Он сходил к проводнику — худощавому, лет пятидесяти, — ещё подумал, хорошо, что в их вагоне проводник, а не проводница — с тёткой бы так просто не договорился.
«Так, — сказал Межник, вернувшись, — дали на полчаса. В общем — не зеваем, пьём». Он выставил на стол четыре гранёных стакана. «Шампанское — девкам, — напомнил Межник другу, — а мы с тобой по коньяку».
За полчаса они осилили одну бутылку шампанского и полбутылки коньяку.
«Сейчас проводник придёт за стаканами», — сказал Межник, посмотрев на часы. «Полупроводник», — заржал друг. Совсем пьяный.
«Мы сходим договоримся», — захихикали девчонки и встали. «Да ладно вам, — попробовал остановить их Межник, — сидите». «Договоримся», — сказали они, уже не смеясь. И ушли.
Межник с другом выпили ещё по пятьдесят. Друг стал отключаться, засыпать — молчал, лишь иногда бессмысленно кивая головой. Вроде бы слушал, но точно не слышал.
«Что-то девчонок долго нет», — сказал Межник.
Друг ничего не ответил — уже спал. Оперевшись головой на окно, держа в руке пустой стакан. Когда поезд шатало, он бился головой о деревянную планку, но всё равно не просыпался.
Налив себе ещё коньяка, Межник отодвинулся на край полки и выглянул в проход. Освещение было тусклым, лишь в предбаннике у проводника горел яркий свет. Полосатый тюк, котёл с кипятком. «Блин», — сказал Межник и пересел обратно к столу.
Одна из девчонок вернулась, когда он уже допивал коньяк. Даже не вернулась — заскочила за сигаретами. Сняла с верхней полки свою сумку — не глянув на Межника и спящего друга, словно они были случайными попутчиками. В руке — пиво, почти допитая бутылка.
«Эй! — позвал Межник. — Вы где пропали?» — «Развели проводника на пиво», — почему-то серьёзно ответила девчонка. «Хватит уже, — проворчал Межник. — Давайте возвращайтесь». Она сказал «да», или «сейчас», или «скоро», или «пять минут». И убежала.
Девчонки не вернулись ни через пять минут, ни через десять, ни через полчаса. В конце концов Межник не выдержал и пошёл к проводнику сам. Чуть шатаясь, прошагал через вагон и решительно дёрнул дверь. Закрыто. Межник постучал, сказал что-то, подёргал ручку. Никто не отозвался… Какое-то время он стоял у окна, глядя на изредка мелькающие фонари, и прислушивался к купе проводника. Иногда, казалось, даже что-то слышал. Шёпот девчонок, прикрытый ладошками смех. А потом Межник плюнул на всё и пошёл обратно.
«Они там, прикинь, закрылись!» — сказал он спящему другу. Взял бутылку шампанского и ушёл в тамбур. Как проводник забрал стаканы, Межник не видел
Девчонки вернулись под утро; ничего не говоря, залезли на верхние полки и проспали до самого Крыма.
Утром (уже рассвело) проводник ходил по вагону и предлагал чай, говорил, что скоро санзона, просил сдавать бельё… Всякий раз что-то внутри Межника закипало, хотелось что-нибудь сделать, как минимум — нагрубить. Но он так ничего не сказал и не сделал.
Новый год они с девчонками встречали врозь.
Обычно отношения Межника с прошлым были сугубо прагматичными. Он не понимал воспоминаний ради воспоминаний, нытья — эх, трава была зеленее, пиво было мокрее, — всякий раз подкалывал таких: кривил грустную физиономию и скулил: «Ах! Я сейчас заплáчу!»
Для Межника прошлое означало опыт. Из которого, в свою очередь, и складывался сам человек. Не зря говорят — повзрослел, стал опытней… Деньги же были лакмусовыми бумажками — по ним сразу видно: на пользу ли тебе твой опыт. Как в поговорке: если вы такие умные, то чего ж вы такие бедные?
Но кое-что выпадало из стройной схемы — будто циферки, не вписывающиеся в таблицу. Воспоминания и события, становившиеся воспоминаниями, всякий раз повторялись, словно издевались: «ну и?»
В кафе вошла девушка — лет двадцати пяти — и, заметив того шестидесятилетнего, улыбнулась-засияла, почти побежала к нему.
— Инвестор и переводчица, — фыркнул Межник.
— А? — не расслышал или не понял Колодезный.
Девушка обняла мужчину, и они стали целоваться, не просто чмокнулись для протокола.
— Понравилась девочка? — спросил Полевой у Колодезного.
— Ну, — он всё ещё смотрел на целующихся, даже — пялился, — симпатичная…
— Доживи до шестидесяти, — засмеялся Полевой, — будет и у тебя такая же.
— До шестидесяти двух, — сказал Межник.
Утром, вытащив деньги из конверта, он заметил надпись внутри — «хулиганка», — сжал зубы, покраснел и изорвал конверт в клочья.
— Ну блин, молодца! — сказал Колодезный восхищённо.
Полевой что-то ответил, но Межник не услышал. Старый анекдот про наркомана и черепах: «Я только дверцу приоткрыл, а они как ломанутся!» И вот черепахи (тараканы?) стали выползать из открытой утром дверцы.
…спасибо за надпись в конверте…
«Всё начинается с женщины, — однажды сказал Ваесолис. — Неприязнь, ненависть, презрение». В тот раз он быстро успокоился и не просто перестал нести чушь, а начал строить интересные теории. Межник проговорил с ним почти до утра. «Это потом, — сказал Ваесолис, — мы сочиняем какие-то объяснения, прикручиваем доказательства. Но копни чуть глубже и найдёшь женщину. Он ненавидит негров не просто так, а потому что когда-то застукал свою девчонку возле иностранной общаги. Или…»
— Это прям мода какая-то, — рассказывал тем временем Полевой, — у многих знакомых, чуть ли не у каждой, был такой вот любовник, раза в два старше.
316, пункт «В». Межник обратил внимание, что Полевой старается не смотреть в сторону того столика — мужчины и девушки. Будто намеренно отворачивался. Нормы приличия? Хотя те уже не целовались и не тискались. Девушка смотрела меню, а мужчина ел суп, который только что принесла официантка.
«Он и при подружке, — подумал Межник, — будет звать официантку, чтобы прикурить?»
— Ну что ты, — сказала она, — в другом городе и дождь был бы другим.
В двадцать три года Межник впервые по-настоящему влюбился. Конечно, всякие влюблённости-любови случались и прежде, но тогда, с той девушкой — младше на год — всё показалось чем-то иным, новым. И не только «like I’ve never seen the sky before», как пели в том фильме — малый зал «Довженко», кола, чипсы, — Межник вдруг подумал, что…
«У вас серьёзно?» — спросил товарищ. «Да», — ответил Межник.
Оставались друг у друга на ночь, ходили вместе на дни рождения — к его друзьям, к её подругам, да и просто ездили компаниями куда-то — за город, на шашлыки, на пляж. Она познакомила Межника с родителями, он её — со своей мамой. Строили какие-то планы: съездить летом на море, жить вместе, что-то ещё.
Через год она окончила институт и осталась работать на кафедре. Методистом. Поступала в аспирантуру, но не прошла… К тому времени их отношения стали размеренными, быть может, привычными, но точно не пресными.
А ещё через год, весной, она вдруг сказала Межнику: «Я поживу сейчас у родителей, надо обо всём подумать, разобраться с мыслями». За день до этого они поссорились. Вроде не сильно, да и без особого повода. Она собрала вещи — всё уместилось в спортивную сумку — и ушла… Пару раз в неделю звонила, они встречались где-нибудь в городе — гуляли, или сидели в кафе, потом иногда заезжали к нему. «Оставайся», — говорил Межник. «Не сейчас», — отвечала она.
«Никто не уходит просто так, — сказал Межнику товарищ, — всегда уходят к кому-то».
Эта неопределённость — позвонила — не позвонила, встретились — не встретились — длилась чуть больше месяца, пока Межник вдруг не выдержал: «Ты объяснишь мне, что происходит?»
«Хочешь знать? — спросила она. — Хорошо».
Поправила волосы, вытянула из сумочки пачку сигарет. Межнику не нравилось, когда девушки курят — поэтому она и бросила, едва они стали встречаться. А теперь…
«Хорошо, — сказала она и прикурила. — Мы отмечали на кафедре Восьмое марта. С нашими девчонками, ещё декан подошёл, замдеканша. Обычное, в общем-то, отмечание — шампанское, коньяк, конфеты. Я тебе рассказывала, что нам вечно таскают: не шоколадки, так цветы, не цветы, так коньяк… Пили, смеялись, разговаривали. А потом спустился проректор, они там наверху тоже своих женщин поздравляли. Вручил нам букет, типа — всем вам от всех нас…»
Межник уже не хотел слушать, что было дальше. Он помнил, она сказала, что поедет после работы к родителям, они собирались восьмого проведать бабушку и тётю, с самого утра, — «а после обеда — я к тебе, отметим дома или куда-нибудь сходим».
«Проректор не пил, был за рулём. Посидел с нами немного и предложил — уже поздно, я на машине, давайте завезу кого-нибудь. Милка со Светкой сразу же согласились. Ну и я с ними за компанию. Перед тем, как мы пошли, я позвонила маме — оказалось, что они с папой уже у тёти и ждут меня утром… Завезли девчонок, получилось, что мне — дальше всех… А потом всё как-то само. Я предложила зайти выпить чаю, он согласился».
«Ясно», — процедил Межник сквозь зубы. Встал, хотел уйти.
«Нет уж, подожди, — сказала она. — Хотел объяснений, так слушай. Мне никогда так хорошо ещё не было… Ему, кстати, шестьдесят два… Со взрослым мужчиной ты не спрашиваешь: а почему? а для чего? Как бы полностью доверяешь, делаешь всё, что он говорит. Не задумываясь. Встань так, нагнись, берёзкой, ещё как-то, обхвати колени. Сделай то, сделай это… Он когда уходил, мне ещё такой пальцем погрозил, сказал: “Хулиганка”».
«И ты теперь…» — начал Межник и замолчал.
«С ним?» — закончила она вопрос. И ответила: «Да».
На хрен, подумал Межник, на хрен.
Неделю после того разговора он словно пытался протрезветь — голова быстро прояснилась, но мысли всё равно путались, да и руки-ноги были какими-то словно чужими.
Иногда мужчина за соседним столом повышал голос, будто хотел, чтобы его слышала не только подруга. Как зубцы на кардиограмме: «Да у меня, блядь, два высших образования!», или «Ну не в “Канзасе” же сидеть?», или «А он что за хрен?»
— Вот чучело, — сказал Межник.
— Ага, — согласился Полевой.
Запищал телефон.
— Да, — ответил Колодезный и тут же встал, отошёл к окну.
Полевой взял чайник и вылил в чашку остаток улунга. Межник снова заметил, что Полевой смотрит куда угодно: на стены, стол, сигареты, свои руки, — но только не на соседей.
Мужчина с девушкой опять целовались. Разговор прервался, кардиограмма выпрямилась — остановившееся сердце. «Что подростки в кинотеатре», — подумал Межник.
— Засмущали тебя? — спросил он у Полевого.
Тот покачал головой и одним глотком допил остывший чай.
Подошёл Колодезный — радостный, сияющий — словно ему только что позвонила одна из сказочных домогался-домогался-недомогся: «приезжай вечерком, если сможешь». Или — из диспансера — результат отрицательный.
— Сворачиваемся потихоньку, — сказал он,— и выдвигаемся.
— Куда теперь? — спросил Межник.
Они позвали официантку, попросили счёт.
— Доезжаем до Гагарина, — сказал Колодезный, — а там пешком на Маяковского.
«Энтропия, энтропия, — напела она на мотив “мы поедем, мы помчимся”, — тепловая смерть Вселенной. Энтропия, энтропия — я тебе её дарю» .
Полевой будто искал что-то — выложил телефон, похлопал по карманам, зачем-то заглянул в сигаретную пачку, высыпал мелочь на стол; затем собрал всё это, позакидывал обратно в карманы, но тут же принялся доставать.
— Потерял что-то? — спросил Колодезный.
— Вот, блин, копуша, — сказал Межник.
Они надели куртки и стояли возле столика, ждали, когда же Полевой наиграется с вещами. Было похоже, что он и сам вряд ли знал, что искал, и вообще — весь этот ритуал выглядел слишком уж искусственным — так тянут время.
— Я догоню, — сказал Полевой.
— Давай бегом, — поторопил Межник, и они с Колодезным направились к выходу.
Прошли мимо столиков, колонок («Ты знаешь, — пела Могилевская, — ты знаешь»), мимо холодильника и барной стойки. «Всего доброго», — сказала официантка.
Колодезный открыл дверь, Межник придержал её и оглянулся. Он увидел, как Полевой шагнул к столику, за которым сидели мужчина с девушкой — те не заметили его, были заняты друг другом, — вынул из кармана зажигалку, положил возле меню и тарелки, а затем развернулся и пошёл на выход.
Глава 19
Память — это очень глупая собака: ты бросаешь палку,
а она приносит тебе что угодно другое.
Рэй Лорига, «Токио нас больше не любит»
Так же выглядел мертвец и на обложке книги Сименона, которую она когда-то взяла почитать, но так и не вернула. Правда, тот мертвец был не в пальто, а в плаще, выглядел моложе, да и причёска была не такой короткой. В остальном же картину не отличить: ночь, аллея, отблеск фонарей в лужах, город, свет фар. И труп на переднем плане.
Её парень как-то весь вечер срисовывал ту обложку. «Нам на кассету, — сказал он, — по-моему, будет отлично». Для вроде-демки своей вроде-группы. «Вроде» — потому что дальше смены десятка названий, двух репетиций, бесконечных разговоров и этой срисованной обложки (тогда группа звалась «Their Deadly Fragrance») дело не пошло.
Получилось очень похоже, только мертвец казался не мертвецом, а заснувшим посреди дороги алкашом. «Вообще круто!» — сказал басист вроде-группы.
…светло-серое пальто насквозь промокло.
Спрятавшееся за домами солнце подкрашивало теперь уже редкие облака и тучи сиреневым, лиловым, пурпурным, чертило светящиеся контуры, а иногда халтурило — грубо набрасывало свет куда придётся, как неумелый штукатур. Ещё немного, и в тёмно-синем небе проступят звёзды, взойдёт какая-нибудь новая луна апреля — и будет рисовать уже другими красками.
Полчаса Горизонт бродил по аллее за фонтаном — по дорожке, мимо лавочек, мимо камня со стилизованным атомом — памятника чернобыльцам, — доходил до 40 лет Советской Украины, разворачивался и шёл обратно, в сторону фонтана. И всё это время улыбался, словно продавцы из трейдов-маркетов, но, в отличие от них, как-то взаправду, без привычных подмигиваний, мол, так надо, иначе оштрафуют. Горизонт заглядывал людям в глаза, будто хотел что-то выискать, поймать, выхватить. «Псих, — говорили ему, — лечиться не пора?» Или шарахались, обходили. Или грубили: «Чего ты лыбишься, дебил?»
Подойдя в очередной раз к фонтану, Горизонт увидел компанию — трёх парней и девчонку с мохнатым терьером на поводке. Они свернули с проспекта к аллее, шли прямо на Горизонта или даже к нему. Собака обнюхивала всё вокруг — прохожих, лавки, окурки, тыкала носом в клумбы. Туда-сюда, насколько хватало поводка.
— Терри! — дёргала собаку девчонка.
Горизонт подождал, пока они дойдут до фонтана, и сделал шаг навстречу. А через секунду захохотал, чуть наклонился, чтобы сравняться с ними — все были ниже ростом, — и посмотрел в глаза: парню, девчонке, другому парню, третьему. Они сразу и не поняли, что происходит, — замерли, замолчали, дали мозгам время сообразить что к чему. Или ситуации разрешиться самой — чтобы пожать плечами, усмехнуться: «Что это было?» — и пойти дальше. Терьер не почувствовал никакой угрозы ни для себя, ни для хозяйки — стал нюхал туфли Горизонта.
Первой из ступора вышла девчонка.
— С башкой всё в порядке? — возмутилась она. Собака тут же отбежала от Горизонта и спряталась за её ноги. Мгновенно ожили и парни.
— Эй, дядя! — сказал один.
— На хер свалил! — сказал другой и толкнул Горизонта в плечо.
— Иди проспись! — поддержал третий.
Горизонт отшатнулся, вроде как признал своё поражение — не нужно дальше меряться взглядами — пусть он выше и крепче, но их трое и они моложе. Замолчал, шагнул назад, посмотрел куда-то в сторону.
Парни перестали наступать на него.
— Весеннее обострение, — сказал один из них.
— По-разному на мужиков весна действует, — добавила девчонка.
Всё бы забылось через минуту-другую — мало ли в городе психов, тем более совсем неподалёку — на перекрёстке проспекта с улицей Новицкого — прошлым летом гулял старик-психопат: подходил, замахивался тростью и кричал: «Дай денег инвалиду!» Мог и стукнуть «от души»… И вдруг Горизонт прыгнул, словно хищник из засады, на одного из парней и выхватил у него пакет. Белый, полиэтиленовый, с какой-то дурацкой надписью.
— Э-э-э, — только и сказал парень.
Прошло несколько секунд, прежде чем компания поняла, что этот «непроспавшийся, с весенним обострением» никуда не делся. Собака тяфкнула. Парень, сказавший «эй, дядя», снова двинулся на Горизонта, но тут же застыл — Горизонт вытащил что-то из кармана и махнул перед его лицом. Даже увидев, что это не нож, а вилка — как бы и не оружие, — парень не решился забрать пакет.
— Что там у тебя? — спросила девчонка.
— Сгущёнку матушка попросила купить, — ответил он. — Две банки, для торта.
Они перекрикивались, будто их разделяла река или обрыв, а не два шага.
— Да хрен с ними! — сказала девчонка.
Горизонт направлял вилку то на одного, то на другого, то на третьего — так в фильмах чужак, il buono, которого задели «местные», тычет дулом сразу во всех: «никто не дёргается, пока я не уйду». Так какой-нибудь конь-офицер-слон может угрожать нескольким фигурам.
…и тут всё закончилось, вернее — не началось. Компания словно очнулась от какого-то сна наяву — мгновенного и странного, одного на всех. Переглянулись и пошли к лавочкам. Будто и собирались туда, только зачем-то — по привычке? — свернули к фонтану.
Возле клумбы терьер чуть не сцепился с другой собакой — тоже терьером, каким-то дворовым. Залаяли, бросились вперёд, потянули за собой хозяек.
— Терри! — дёрнула поводок одна девчонка.
— Гектор! — дёрнула другая.
— Чёрт! — вспомнил вдруг парень. — Я сгущёнку забыл в магазине!
«Ленин когда ещё говорил, — Арбуст схватил микрофон, чтобы девушка-ассистентка не смогла его убрать, — что мы копируем, фотографируем реальность нашими ощущениями… А вы теперь копируете это знаменитое определение, не задумываясь даже, чьё оно. И так во всём. Вспомните, как раньше называли копировальные аппараты. “Эра”, — он поднял вверх палец. — Только вдумайтесь! Эра! А сейчас что? “Ксерокс”… Это что? Персидский царь? Мало вам капитализма, о рабовладельчестве мечтаете?»
Горизонт спрятал вилку, перекинул пакет в другую руку и зашагал по аллее. В этот раз, пройдя её до конца, он не стал разворачиваться — посмотрел по сторонам и перешёл через дорогу.
Первый этаж длинного дома занимали магазинчики — продуктовый и обувной — и аптека. Под витриной с рекламой средства от гриппа, на свежепокрашенной стене, кто-то написал чёрным спреем «DDR» — то ли Deutsche Demokratische Republik, то ли Double Data Rate.
Вариант I
— Неважно, какой мы нарисуем точку — большой или нет, пусть даже просто ткнём мелом, — это всё равно будет точка, — Саныч обошёл стол и, впервые за урок, сел на стул. — Точка — это условность, на самом деле — её как бы и нет. Ни ширины, ни высоты. Как принято говорить — абстракция…
— На экзамене нам так и отвечать? — перебила Воронина. — Точка — что-то непонятное?
— Единственное свойство, которым обладает точка, — продолжил учитель, — это координаты, — семиклассники ещё долго будут привыкать к этой манере Саныча не замечать их вопросы. — Она располагается в каком-то определённом месте на плоскости. Евклид писал, что точка — это то, что не имеет никакой части.
— Мы ничего не поняли! — возмутилась Воронина.
Горизонт свернул в арку за аптекой, вошёл во двор, похожий скорее даже на парк или зону отдыха в санатории-пансионате: беседка, детская площадка с горкой-слоником, огороженная забором спортивная. И — деревья, деревья, деревья — взрослые, высокие. Стволы у некоторых были окрашены известью, другие же — или не успели, или почему-то решили не красить.
А ещё во дворе стояла голубятня — построенная, наверное, как и эти дома, сразу после войны. Двухэтажная, деревянная, со скошенной крышей. Голубятней уже давно никто не занимался — дверца была выломана, доски подгнили, потемнели — лишь приглядевшись, можно было рассмотреть, что когда-то голубятня была сочно-зелёной.
Недолго погуляв по двору — у заднего выхода аптеки курила женщина в белом халате, ворона пыталась вытащить что-то из мусорного контейнера, — Горизонт сел на лавочку без спинки, откинув полы пальто, как пианист фрак. Заглянул в пакет и улыбнулся.
Сперва Горизонт вытянул одну банку — взвесил её в руке, поставил на лавочку; затем другую — тоже взвесил и отставил. Скомкал пустой пакет, бросил себе под ноги.
Какое-то время Горизонт сравнивал сгущёнку: рассматривал, читал этикетки, смотрел на даты, выбитые на крышках, даже принюхивался. Потом вдруг наклонялся и тянулся к пакету, вроде как собираясь закинуть туда одну из банок, но тут же передумывал и начинал всё заново: читать, смотреть, нюхать, сравнивать.
В конце концов он всё же выбрал. Быстро спрятал «проигравшую» — она так она — и задвинул пакет ногой под лавочку, чтобы и не видеть.
Ди-джей поставил «Nothing Compares 2 U» в исполнении Шинейд О’Коннор, затем «Right Said Fred» — «You’re My Mate»; потом были «Tequillajazzz», «Smashing Pumpkins», Розенбаум и «REM».
— Странная подборка, — сказал я.
— Это чем же? — не понял лысый.
Горизонт достал вилку и попробовал открыть сгущёнку. Оказалось, это не так просто: сначала он поставил банку на лавочку, приставил вилку к крышке и стукнул — банка кувыркнулась и упала; он поднял сгущёнку и повторил попытку, на этот раз стукнув совсем легонько, но банка всё равно пошатнулась и вилка соскользнула. Горизонт постарался придержать банку — то так, то этак выкручивал руку, чтобы одновременно держать и сгущёнку, и вилку — вторая рука должна быть свободной, иначе не размахнёшься и не ударишь, — но снова ничего не вышло.
Горизонт зажимал банку коленями, потом хотел продавить вилкой крышку — получилось лишь расцарапать, — затем даже стучал по банке кулаком… На его лице не было и намёка на улыбку, и от этого сцена выглядела ещё более комичной.
Наконец Горизонт понял, что не сможет так открыть сгущёнку, — спрятал вилку обратно в карман и стал подбрасывать банку — похоже, решил смириться с неудачей. Или думал о каком-нибудь новом варианте.
Вот уже минут десять — с того момента, как Горизонт стал возиться с вилкой и сгущёнкой — за ним наблюдал один человек, очень похожий на самого Горизонта — тоже высокий, тоже с короткой стрижкой, в таком же сером пальто. Отличался разве что возраст — на вид наблюдателю было не больше двадцати пяти. Он стоял метрах в пятнадцати, возле голубятни, сложив руки за спиной, и смотрел — молча, не отводя взгляд, даже не моргая.
В очередной раз подбросив и поймав банку, Горизонт снова надумал открыть её, теперь уже без вилки — взял сгущёнку в руку, как неандерталец камень, и стал тереть об асфальт — стачивать бортик… И вдруг замер, остановился — словно почувствовал, что кто-то наблюдает за ним. Зачем-то выждал пару секунд и лишь затем посмотрел — сразу туда, куда нужно.
Наблюдатель кивнул и зашагал к лавочке.
Горизонт вполне сошёл бы за его отца — из тех, что воспитывают детей в правильном русле, так, что те следуют по их стопам, не просто уважают или любят, а пытаются подражать и продолжать — вроде как доказывая, что этот путь — отцовский — единственно возможный.
«Младший» остановился в шаге от Горизонта, встал напротив него. Как продавец чего-нибудь, только профнепригодный — стесняющийся заговорить.
Они смотрели друг другу в глаза — безразлично, даже устало — просто смотрели: в таких взглядах ничего не выловишь — мель, пустота.
А потом Горизонт протянул ему банку сгущёнки. С одной стороны бортик был сточен, совсем чуть-чуть, хотя для кого-нибудь такое — хороший повод поскандалить на кассе.
Вторую банку «младший» взял без предложений-приглашений. Присел, пошарил рукой под лавочкой, вытянул пакет. Вставая, пощупал пальто Горизонта — ещё мокрое — и покачал головой.
Ночь надвинулась быстро и незаметно — темнота не опустилась с неба, а наоборот, проступила под ногами — во дворе стал чернеть воздух; будто под водой, где-то там, выше, пробивается свет — голубое безмолвие с заставок «одиссей» — тюлени, котики, беспокойные рыбы; а в глубине — темень, в которой иногда мелькают странные огоньки или светят фонари аквалангистов.
«Младший» вытянул из кармана сложенный вдвое тетрадный листок и вручил Горизонту. И тут же пошёл обратно к голубятне — быстрым шагом, словно опаздывал.
Не стал задерживаться во дворе и Горизонт — посмотрел, как мужчина исчезает, встал и двинулся к арке. Депешу он развернул уже на аллее.
…за стенкой — небо. Комната-душа…
Было почему-то тихо и безлюдно. Зажглись фонари — осветили аллею, дорожки, лавочки, клумбы. И нигде никого, словно начался комендантский час — а что ещё? — первый весенний вечер (настоящий весенний), дождь закончился и вряд ли собирался снова, тепло; лёгкий ветерок — не в счёт. В некоторых домах светились окна, но ни в одном не мелькали силуэты — будто хозяева, когда уходили, просто забыли про лампы и люстры.
Даже машины не проезжали — ни по проспекту, ни по 40 лет.
Пустая аллея. Без людей. Без свидетелей.
(Энтропия)
«Мне было девятнадцать лет, когда я впервые услышал это. Прежде девушки просто исчезали, или я исчезал, или же всё само собой сходило на нет. Роман Беляева “Человек, нашедший своё лицо”: «Это было так смешно, что мальчик засмеялся». Двухтомник на полке у деда. А тут вдруг…
Мы были в её комнате. Я сидел на кровати, как-то по-дурацки поджав ноги. Яна стояла у окна, опиралась на подоконник. Будто бы не я был у неё в гостях, а она у меня. Молчание, как тиканье часов, тик-так, “отошёл” из аськи. Хотя, какое ICQ в том году? Азиатский финансовый кризис.
Я смотрел то на Яну, то сквозь неё — за окно. Почему-то хотелось знать, какое же время года сейчас на самом деле и совпадает ли оно с тем, что на улице. Время объективное, время субъективное. Что до первого, тут я сомневаюсь. Да и нужно ли? Что до моего личного — тоже не ясно. Ну какое время подойдёт сказанному “извини”? Даже не “извини”, а “извини, я…” Наверное, тут нужен весенний день — один из первых, когда ещё лежит снег, но светит яркое-яркое солнце и всё так по-настоящему. Ржавевшие всю зиму детские площадки ненадолго становятся цветными. “Длинные девчонки, первая любовь”, — как в песне “Браво”. Альбом “На перекрёстках весны”, 1995 год. Городов на Марсе нет (“Жалко, что”)… С весной проехали. И забыли. Что тогда? Осень? Отличный полигон — лето закончилось, все разбегаются и разъезжаются. Коричневые листики-сердечки на кремовых шторах смотрят вверх. Перевёрнутая комната, запах молотого перца в шкафчике на кухне. Только слишком уж прямо и просто — Мартин Шин в роли самого себя. Можно вспомнить и другую осень — ту, которая всё не хочет начинаться. На календаре сентябрь, октябрь, ноябрь… да, листва опадает (уже опала), но чистое небо и плюс двенадцать? Кого вы обманываете?
Яна смотрела в пол. Замерла, как натурщица — руки скрещены на груди, голова вполоборота, глазки вниз, чёлка закрывает лоб. Не мешало бы поставить куда-то и латинское словечко “emovere”, но, за неимением лучших идей, я просто швырнул его рядом с кроватью».
На тетрадном листке был рисунок — шустрый, шариковой ручкой. Скорее даже набросок: линии-контуры, как намётки у портных. Два молодых лица — мужское и женское — те, кого Горизонт видел в кафе совсем недавно. Полудницин и Вирник.
Горизонт скомкал листик и бросил в урну.
Глава 20
Дальнейшее происходило без нашего участия.
Александр Колпаков, «Гриада»
Рядом с зеркалом висели «правила пользования» — в рамочке, под стеклом — что-то среднее между «инструкцией по эксплуатации» и «правилами поведения». Начиналось всё с обычных «Не становиться ногами на крышку» и «Не бросать в унитаз средства личной гигиены», а вот дальше — «ЗАПРЕЩАЕТСЯ» — и пошло-поехало: «Сидя на унитазе, петь и стучать по трубам», «Мыть в раковине ноги», «Занимать туалет более чем на 30 минут».
Лет пять назад — ещё студентом — Полудницин засел с Полевым в «Фараманте». Полевой уже был «хорош», когда они встретились, но настоял, что надо обязательно куда-нибудь зайти, поесть ухи и выпить водки. Где-то через час Полевой отошёл в туалет. И пропал. Антон доел уху, скурил сигарету, затем вторую — и подумал, что Полевого нет слишком долго. Обернулся, посмотрел — возле туалетного закуточка была очередь — человека два-три. Полевого Полудницин не увидел — но он мог стоять и возле самой двери, или вот-вот зашёл. Очереди в туалет в «Фараманте» вещь привычная — одна кабинка на всех посетителей. А потом кто-то позвонил Антону, а затем подошёл бывший одноклассник — «блин, смотрю весь вечер: ты или не ты?» — и снова кто-то позвонил… «Молодой человек, — обратилась к Полудницину официантка, — ваш друг в туалете уже сорок минут. Гляньте, сколько людей ждут». Вся очередь — теперь человек шесть или семь — посмотрела на Полудницина — нахмурившись, со злобой — будто именно он виноват в том, что они не могут попасть в кабинку… Антон подошёл, постучал в дверцу, начал что-то говорить — «давай, вылазь», или «что с тобой стряслось?», или «тут желающих немерено». Оказалось, что Полевой заснул, успев перед этим оборвать коробку с салфетками, опрокинуть урну, забрызгать раковину и стену жидким мылом и залить пол водой… Полудницин вытолкал Полевого на улицу, сбегал к столику за вещами, оставил деньги под пепельницей — «девушка, вот» — и выскочил из кафе. Месяца два после этого Антон обходил «Фарамант» стороной. Полевой, скорее всего, тоже.
(Энтропия)
«…или зима — Янка всё так же смотрит куда-то, стоит как статуя, а тем временем за окном валит снег, в комнате — холодина. Книжка “Терминатор 2”: “…нога Т-1000, замёрзшая и остекленевшая от холода, сломалась”. Нет, так нельзя. Кто-то давал почитать в школе, а ты так и не прочитал. Интересно, связано ли это хоть как-нибудь с Яной? Что тогда? Остаётся лето? Ну конечно — чуть что, сразу лето. Универсальная пора, понятный каждому ландшафт. Комфорт dot что-то.
Я представил себе лето 88-го года. Солнце, море, “Atari” поминутно, шумный рынок, кипарисы и торт “Иней” на день рождения. Грузинская азбука в книжном магазине. Вывески на абхазском: ”Апочта”, “Ателефон”, “Ателеграф”.
“Извини”, — сказала Яна. “Извини, я”, — сказала Яна. “Извини, я встречалась с другим”, — сказала Яна.
Встречалась и другой — слова из подросткового лексикона. Нужно было быстро отыскать их в картотеке и разобраться что к чему. Подросток — это у нас что? Пятнадцать-шестнадцать? Отлично, 1994-й подойдёт. “Let the beat control your body” — шестнадцать лет. Школьная дискотека, кто-то схватил за плечо и прошипел: “А ну, блядь, идём…”
Яна повернулась и посмотрела на меня. Ещё более чужая, чем минуту назад. Я вдруг почувствовал во рту вкус белого батона с маслом и свежевыжатый морковный сок — привет из детства, а Яна сказала: “Можешь и ты теперь с кем-то”.
Я вспомнил, как в пятнадцать, весной 93-го, поскользнулся и скатился по грязному склону. Вся правая сторона — ботинок, джинсы, куртка. Весенняя грязь. Хуже и не представишь. В автобус — тем более переполненный — меня бы такого не пустили. Пришлось пошататься по району и найти — получилось, что ДК, в туалете которого я и смыл грязь. Мокрое лучше грязного».
Полудницин внимательно рассматривал своё лицо в зеркале — как подросток в рекламе средства от прыщей, да и вообще — был здесь куда дольше, чем обычно. Конечно, не сорок минут, и не тридцать, но всё же… Антон не хотел вернуться прежде, чем Аня закончит разговор по телефону — вышло бы как-то неправильно, — и поэтому тянул время: пару раз тщательно вымыл руки, вытер, израсходовав штук пять салфеток-полотенец, снова намочил руки и поправил волосы, снова вытер. Каждое из этих простых действий будто обретало новый смысл. Словно в замедленной съёмке, когда начинаешь замечать как сокращаются мышцы, слетают капельки пота.
— Мыши заснули, — сказал Полудницин своему отражению — так говорил сам с собой чероки Томми в игре «Prey», а ещё — Монти Броган в фильме «25-й час».
В детстве Антон не пугался оставаться один — скорее, наоборот — очень быстро свыкался с тем, что рядом никого, и тут же всё вокруг становилось его, не важно что — пустая квартира, школьный коридор (когда опоздал, и в класс не пустили), спортзал (если пришёл раньше всех), безлюдный пляж возле дачи, двор ранним утром. Мысли-картинки, друзья-из-книжек, выдуманные истории выходили поначалу осторожно, поджав, как кошки, лапы и хвосты, а затем смелее, смелее, смелее. Генрих Девятый в опустевшей Британии. Или Робинзон Крузо — «любимая» всё-таки книга.
Первый раз Полудницин почувствовал одиночество — не просто «некому позвонить» и «не с кем погулять» — лет в двадцать. Он ездил на фолк-фестиваль — на водохранилище, в сорока километрах от города. Выступали его друзья, группа «Чортове весiлля». По музыке — инди-рок, а вот тексты — фольклорные: «прийди весно, прийди красна», «Ладо й Ладу величаем», «русалки седiли, на дiвок глядiли». Вокалистка хвасталась, что слова к некоторым песням не придуманы, а записаны на диктофон в каких-то глухих сёлах. Одно время она даже старалась передавать тамошний говор — «седели», «глядели».
Фестиваль начинался утром — в девять или десять. Антон доехал до водохранилища вместе с друзьями-музыкантами. На автобусе, специально нанятом организаторами — для «Чортового весiлля» и ещё трёх групп из их города.
«Назад поедем на нём же, — сказал Полудницину барабанщик, — в пять».
На сцену друзья Антона вышли около одиннадцати — все в вышиванках и босиком, — пару минут вроде как понастраивали инструмент (скорее для приличия — выступления были под «минусовку») и махнули звукорежиссёру — начинаем, включай.
На первом же припеве микрофон замолчал. Вокалистка неслышно выругалась, стала что-то показывать режиссёру, повернулась к другим музыкантам. Фонограмму выключили, и они перестали делать вид, что играют вживую. А потом микрофон вдруг заработал…
«Где они нашли этого дебила? — пронёсся по трибунам голос вокалистки. — Они б ещё обезьяну за пульт посадили! Урод хренов!»
Зрители засмеялись. Звукорежиссёр снова запустил «минусовку».
«Чортове весiлля» исполнили три песни. Точнее — вокалистка пела, а остальные вроде как подмазались к ней, оказались в нужном месте. Звук всё время дёргался: становился то тише, то громче. Явно не случайно.
После выступления Антон выпил с музыкантами пива. Настроение у всех было отвратительным… «Суки, — не могла успокоиться вокалистка, — что за организация? Фестиваль, бля». Басист пытался шутить, но никто даже не улыбался.
Когда они допили пиво, по бутылке, вокалистка сказала, что едет домой. «Вы со мной?» — спросила она. Кто-то кивнул в ответ, кто-то сказал «да». «А ты как? — спросили они у Полудницина. — Машину поймаем сейчас и помчим». Но Антон решил остаться — стоило ли выбираться на природу, к водохранилищу, чтобы тут же вернуться в город? «Как знаешь», — сказали ему. «Автобус в пять», — напомнил барабанщик.
Попрощавшись с «Чортовим весiллям», Полудницин сходил искупался, познакомился с кем-то, выпил ещё пива, послушал другие группы.
Часа в три погода резко испортилась — небо вмиг потемнело, поднялся ветер — налетел как орда, — опрокинул пластиковые столики и торговые палатки, сорвал флаги, разбросал повсюду какие-то пакеты, плакаты, мусор. Всё вдруг стало хрупким — ещё чуть-чуть, и ветер сметёт этот возведённый за одно утро городок, как когда-то смёл столетний Макондо. Или подхватит зрителей и торговцев, музыкантов и техников, вместе со сценой, машинами, автобусами и унесёт в какие-нибудь неведомые страны.
Сверкнула молния, полил дождь. На этом фестиваль и закончился. Рабочие принялись спешно разбирать сцену, торговцы — складывать товар в большие клетчатые сумки, сворачивать палатки и грузить это всё в машины. Некоторые зрители спрятались под деревьями — будто надеялись, что дождь вот-вот стихнет; другие же — среди них и Полудницин — побежали к стоянке, накинув капюшоны, прикрывая головы рубашками или сумками.
Автобуса — красного «Икаруса», — которым Антон приехал, на стоянке не было. Полудницин посмотрел по сторонам, сперва не понимая, а потом — будто не поверив… Вспомнился какой-то фильм про войну, эвакуация — люди так же бежали с вещами, торопились, кто-то причитал, кто-то ругался… Антон попробовал договорится с водителями, но никто его даже не слушал, затем увидел два автобуса — дальше, у дороги — и направился к ним. В первом сразу же грубо ответили, что это служебный и посторонних не берёт. Вид промокшего насквозь Полудницина никого не растрогал. Второй ехал в другую сторону — в соседнюю область. И вдруг кто-то из пассажиров сказал Антону: «Эй, парень! Ты хрен сейчас к себе уедешь. Давай на наш автовокзал. А там рейсовые к вам один за одним»… И вправду, подумал Полудницин.
Когда они отъехали от водохранилища, с Антоном заговорил другой попутчик: «А чего тебе к нам шкандыбать? Два часа потеряешь — пока туда, пока обратно. Тебе лучше на трассе выскочить, где-нибудь на остановке с навесом. Тормознёшь кого-нибудь — и через полчаса дома. А так…» И снова Полудницин согласился, на этот раз — не задумываясь — сказал «ага», прошёл к водителю и попросил высадить где-нибудь на трассе, напротив остановки с навесом.
Лишь перебежав через дорогу, глядя, как автобус словно растворяется в потоках воды, Антон понял, что потерять два часа — не самое страшное. Он был в сорока километрах от дома, стоял под металлическим навесом, по которому барабанил ливень (отбивал ритм, как африканцы на своих ашико и джембе); вот уж точно — heavy rain — англичане понимают в дождях. За спиной был лес, с другой стороны — поле (где заканчивается, и не видно). Сигареты со спичками размокли. Машины проезжали редко-редко, всякий раз Полудницин выскакивал из укрытия, махал рукой, но никто и не думал останавливаться — проносились мимо, обдавая иногда брызгами — впрочем, намокнуть ещё сильнее Антон не смог бы: рубашка и джинсы облипали его, будто он искупался в одежде. Хотелось даже снять рубашку, положить на лавку под навесом, но Антон подумал, что полуголого хитчхайкера точно никто не подберёт.
Вот тут Полудницин и ощутил какое-то новое, не знакомое прежде одиночество — настоящее, априорное — словно доставшееся ему по наследству, жившее в нём всегда, но почему-то до этого прятавшееся; замешанное на страхе и отчаянье — только не телевизионно-городских — на чём-то первобытном. То одиночество, что всегда с человеком. А может, и есть человек.
…домой Антон добрался поздним вечером.
Вариант II
— У лётчиков, — сказал Саныч, — есть такое понятие: «точка невозврата». Это когда самолёту уже не хватит топлива, чтобы вернуться обратно, к точке «А»…
— К точке «А»? — переспросила девочка с первой парты.
— И придётся долететь до точки «B», — продолжил учитель, — иначе никак. Из «А» в «В».
— До точки «B»? — снова переспросила девочка.
— Грамента — лётчик! — выкрикнул Рощин, и класс рассмеялся.
— Грамента, — пояснила Воронина, — раньше учился с нами, а потом его в «Бэ» перевели.
Выходя из туалета, Полудницин заметил на двери крошечную синюю стрелку. У чероки этот цвет означал север.
(Энтропия)
«Надо было решить, к какому из возрастов применить это “можешь и ты”. К тем, что до девятнадцати, не имело смысла, — детский сад и дебилизм типа “как она могла”. К тем, что позже, наверное, тоже нет. Скажи мне двадцатичетырёхлетнему — “Янка там с кем-то переспала, можешь и ты теперь тоже”. Прям тест на адекватность… Значит, она угадала? Сказала мне то, что должна была сказать? Именно мне и именно тогда?
Я всё так же сидел на кровати, Яна стояла у окна, вновь опустив взгляд. Наверное, кто-то должен был ещё что-то сказать. И вообще: кто должен заканчивать такие разговоры? Интересно ваше мнение — вы приходите к своей девушке — и далее по моему сценарию из 1997 года. Сидим и ждём? Встаём и уходим?
Другая книга с дедовой полки. Тоже Беляев, только Сергей: “Мы часто играли на площадке в крокет. Мне доставляло удовольствие проигрывать Эдит, и я радовался, когда она хлопала в ладоши, торжествуя победу. Мне нравился приятный характер этой кудрявой девочки. В прошлом году, приехав в Эшуорф, я не сразу узнал Эдит. Она выросла, выпрямилась, как-то по-особенному стала причёсывать свои густые волосы, в глазах её появился новый, чуть притаённый блеск, и это меня очаровало”».
Клетки на полу, до этого казавшиеся Антону шахматной доской (белая, чёрная, белая, чёрная), словно сдвинулись или поменялись местами: в шаге от него шли подряд две чёрные клетки, чуть дальше — две белые.
Вирник сложила руки на столе, как школьница, и смотрела на официантку, замершую с пиццей посреди зала. Когда Полудницин подошёл, Аня улыбнулась.
— В чём сыр-бор? — спросил он, усаживаясь на диванчик и вытаскивая из пачки сигарету.
— Клиента потеряли, — ответила Аня. — Маньяка в мокром пальто.
Солнце, ненадолго заглянувшее в кафе, снова спряталось — теперь уже не за тучи, а за дома.
— Он что, ушёл? — громко спросила официантка и оглянулась на других посетителей, которые в лучшем случае пожимали плечами. Так бывает в больницах-поликлиниках, спросишь: «Кто в пятнадцатый?» — а все молчат.
Она хотела поставить дощечку с пиццей на столик — наклонилась, стараясь не задеть невидимого клиента, — но вдруг передумала.
— Глянь, — сказала девушка из-за стойки, — пальто с вешалки прихватил.
— Ой, — официантка всё же поставила пиццу, — деньги оставил, — она собрала мятые купюры и стала их разглаживать. — Даже много как-то.
— Значит, понравилась ему, — девушка за стойкой хихикнула. — Телефончик нигде не записал? Или послание любовное? Чёркал же что-то на салфетках.
Откуда-то из подсобных помещений — «только для персонала» — вышли двое в синих комбинезонах (грузчики?), следом за ними — парень в белой шапочке и белом халате поверх футболки с джинсами (помощник повара?).
Полудницину эти трое напомнили «дворовых бездельников». Из тех, что нигде не работают (толком не работают) и чуть ли не каждый день — отоспавшись, ближе к обеду — выходят из подъезда и высматривают, чем бы себя развлечь: выпить пива на детской площадке, занять на это денег у соседа, ковыряющегося в своей «Таврии», или помочь ему — тогда можно долг и не возвращать, — или поржать над дурачком с хромающей дворнягой, или подсесть к какой-нибудь компании — соседи, чего уж там — угостят.
— О! — обрадовался грузчик. — Бесхозная пицца!
— Ушёл и не поел? — спросил другой.
— Ага, — сказал помощник повара, — заплатил, а ждать не стал.
Они двинули туда, где ещё пять минут назад сидел «маньяк», окружили официантку.
— Спокойно! — сказала она и выставила ладонь, как та героиня французского Сопротивления, остановившая поезд. — Налетели, блин, коршуны. Он сейчас вернётся.
Девушка заслонила собой столик и пиццу.
— Да ты чего? — обиделся грузчик.
— Не жлобись, — поддержал другой.
Официантка толкнула одного из них в плечо.
— Вы вообще — нормальные? — она нахмурилась. — Идите работайте!
— Ладно тебе, — сказал «помощник повара», — если он придёт, мы скинемся и быстренько сварганим новую… Кстати, что за пицца?
Значит, он не с кухни, подумал Антон. Не знает, что готовили. Да и какой-то голодный. Знакомые, что устраивались помощниками-поварами, обычно просто объедались на работе, ещё и с собой что-то прихватывали.
— «Гавайская».
— Тем более! — грузчик потянулся к сочному куску, но официантка хлопнула его по руке.
— Ай! — он одёрнул руку.
— Подумай сама, — сказал другой грузчик, — куда бы он пошёл? В туалет?
— Он пальто забрал, — подтвердила девушка из-за стойки.
— Вот! Кто пойдёт в туалет с мокрым пальто?
Официантка покосилась на вешалку.
— Выскочил кого-нибудь встретить, — предположила она. — Вы, блин, подождите хоть полчаса. Мало ли.
— Пицца ж остынет!
— Если что — приготовим!
— Никто никого не встречает, — грузчик показал на двери. — Нету там его!
Поняв, что от неё всё равно не отстанут, официантка махнула рукой.
— Делайте, что хотите, — сказала она. И тут же, погрозив пальцем, добавила: — Но если, блин, начнётся кипеж — сдам всех.
Грузчики и «помощник повара» схватили по куску, к ним присоединилась девушка, наблюдавшая из-за стойки. Немного помявшись, угостилась и официантка.
Глядя на них, Антон вспомнил, как однажды Бомка съел заказанную Хохликовой лазанью, подумав, что та уже ушла. Потом оправдывался, мол, решил — не пропадать же добру.
— Я когда в магазине электроники работал, — сказал грузчик, — у нас случай был. Перед Новым годом приехала пара — молодые парень с девчонкой — и накупили кучу всего: и телевизор, и стиралку, и холодильник. В общем — затарились по полной, — он вытер губы тыльной стороной ладони. — Оплатили всё это дело и попросили оставить на складе — вроде как после праздников приедут и заберут. Проходит январь, февраль — а никто не едет. В марте наши менеджеры засуетились. Оно и понятно: на складе нельзя долго держать то, что уже продали. И вот находят менеджеры, уж не знаю как, их телефон, — грузчик снова вытер губы. — Выяснилось, короче, что эти двое (тогда ещё — в декабре), когда возвращались от нас домой, разбились насмерть на своей машине…
— И куда дели технику? — спросил «помощник» и взял второй кусок с доски.
Присев на край диванчика, официантка рылась в скомканных салфетках — разворачивала и с удивлением смотрела на рисунки — мотыльков. Другая девушка поглядывала в её сторону, косо улыбалась — наверняка хотела ещё раз подколоть насчёт любовных посланий — но не могла ничего сказать с набитым ртом.
Полудницин усмехнулся.
— Урвём по кусочку? — предложил он. — Пока не поздно.
— Не, — Аня покачала головой и провела рукой по животу. — Меня разорвёт.
Их взгляды встретились — игра в «гляделки», — остановились, замерли.
Антон вдруг почувствовал дождь, будто очутился на улице. Запахи — лужи, мокрый асфальт; нависшие, пропитанные влагой тучи; ставшие вдруг яркими фрагменты города: выхлопные газы, духи-дезодоранты, что-то сгнившее в мусорном баке. «Лучше всего, — говорил знакомый Полудницина, — бросать курить весной. Пройдёт неделя-полторы, и ты начнёшь улавливать весенние запахи — тает снег, всё цветёт, — куда сильнее, чем прежде»… Но Антон-то не бросил курить. Да и дождь уже закончился… Сон наяву? Видение?.. Картинки в мыслях наползали одна на одну — теперь уже «загородные» — какой-то луг, склон; шаги апреля — проснувшиеся шмели и сверчки; лисы, сбежавшие из старых нор. И кто-то ещё, едва различимый — тёмный силуэт, фигура на тянущейся к горизонту тропинке.
Обычно Полудницин не смотрел в глаза собеседникам, а лишь время от времени поглядывал. Ячичная вычитывала его: «Тебе что — неинтересно!?» или «Слушаешь — не пялься за окно»… И всё же, как в транспорте — троллейбусах-маршрутках — или просто на улице: глянул на кого-то, она посмотрела в ответ, — но если задержать взгляд, это будет уже какой-то претензией или заигрыванием… Иногда Полудницин с Яной сидели где-нибудь (в кафе, на лавочке, на кухне) и просто смотрели друг другу в глаза — молчали, время от времени улыбаясь.
— Ого, — Вирник посмотрела на круглый циферблат над входом. — Уже почти семь.
Отвела взгляд — проиграла. Аня вроде как удивилась, хотя скорее — просто констатировала. Так бывает, когда не следишь за временем, не думаешь, что сейчас столько-то или столько-то, а вопрос «который час?» легко загоняет в тупик.
— В день похорон деда, — сказал Антон, — все часы в его квартире показывали разное время. Отставали, спешили, — он покрутил пальцами пепельницу: в одну сторону, в другую. — У деда было много часов, он любил с ними возиться — следил, чистил, смазывал, менял какие-то шестерёнки. И каждое утро проверял, чтобы они показывали точное время…
Полудницин хотел рассказать и про блокнот, в который дед заносил все ремонты: «не было зацепления храповой шестерни, устранил люфт кольцом», — даже неудачные: «напаять пока не удаётся»; и про то, как соседи отдавали деду свои старые часы на запчасти; и про карманные, подаренные Антону на пятнадцатилетие. Но почему-то замолчал.
— Пойдём? — спросила Аня.
(Энтропия)
«Мне захотелось провести один тест — подойти и прикоснуться к Янкиному плечу. “Приключения Сэмюэля Пингля”. Два варианта — либо она отстранится, либо же сделает вид, что ничего не происходит. Почему тест? Сколько баллов, какие результаты?
…мол, вот она точка разветвления миров…
Я поднялся с кровати и задержался на пару секунд, вроде как потянулся или расправил плечи. Последнее прикосновение — как первое. Яна вновь стала той, скажем, незнакомкой, которой была когда мы только познакомились. Очарование, ролевая игра — давние знакомые делают вид, что незнакомы. Давние знакомые… Да уж — именно так. Недавние любовники стали давними знакомыми. Янка сделала вид, что ничего не произошло. Или ждала, что я обниму её, прижму к себе? Не возражаю, не против? Липучка на куртке — восемнадцать приклеилось к девятнадцати. Та весна, когда мы с ней познакомились, сошлась с этим непонятным временем года. Знак, знак, знак. Семасиологи.
Беляевская Эдит, команда “Edit” в контекстном меню. “Undo”. Я поднялся с кровати и подошёл к Яне. “Не надо”, — сказала она и отстранилась. “Не сейчас”. And it opened up my eyes, I saw the sign. “Не сейчас” означает “потом”, “не к чему” — “отсутствие выгоды”, “не стóит” — “бесценно”. НЕ пишется раздельно, если…
Присказка. На Яне — синие джинсы и розовый свитер. На Янке — чёрная юбка и белая блузка, офисная униформа. На Яночке — совсем ничего. Drunk wine of time it’s make you mine. Её звали Янка, Яна, Яночка. Oops! Хотя, наверное, правильнее не так, а — Яна, Яночка, Янка. Или даже — Яна, Янка, Яночка. Эволюционная цепь. Атомная бомба в политехническом музее. Цепочка. Chain reaction. Витрина с ювелирными украшениями. Здесь они — как рыба в дурацкой лодке».
Покончив с пиццей, все разошлись по рабочим местам — к барной стойке, в подсобные помещения, на кухню. Официантка убрала «следы преступления»: унесла доску, сложив на неё мятые салфетки, смахнула крошки, поправила скатерть. Если бы «маньяк в мокром пальто» вернулся, ему было бы сложно доказать, что он только что здесь сидел и даже сделал заказ.
Вирник хотела что-то сказать, но не успела — организм вдруг настойчиво потребовал кислорода — она зевнула — зажмурила глаза, прикрыла рот ладошкой.
— Давай останемся? Поспишь на диванчике.
— Нет, — ответила Аня, всё ещё продолжая зевать. Получилось какое-то «э-э-э-эт». — Это так, — она смахнула с глаз слезинки, поморгала, — для поддержания формы. Но вообще-то, — Вирник вытащила из сумки зеркальце, посмотрела на глаза, — я дрыхну, как кошка. Люблю это дело.
— По двенадцать часов?
— Могу и двадцать, если мешать не будут.
Официантка принесла счёт, забрала пепельницу.
— У нас свидание? — Вирник сложила зеркальце и бросила обратно в сумку. — Или каждый платит сам за себя?
Их взгляды снова встретились. Антон ничего не ответил, открыл счёт, полез за деньгами. «Свидание», — будто эхо прозвучал Анин голос в его голове.
Положив сотню в кармашек, Полудницин закрыл книжку и отодвинул на край стола.
…как чей-то сон, в который ты случайно заглянул…
— Я могу вас рассчитать? — спросила официантка.
— Да, — ответил Антон.
Вирник настукивала подушечками пальцев какую-то мелодию — в центре стола, там, где складка-граница. Тум-тум, тум-тум, тум-тум-тум… А потом щёлкнула пару раз большими и средними пальцами — правой рукой вышло звонко, левой — не очень, — и повернула ладошки кверху. Полудницин тут же накрыл их своими ладонями.
Аня посмотрела на руки, затем на Антона, затем снова на руки. Его кожа была смуглее, чем у неё — не united colors, но всё же.
— У нас в группе, — сказал Полудницин, — был один такой соня. Вечно отрубался на парах. Особенно любил поспать на философии, — Антон скривил вроде как спящую физиономию, но получилось больше похоже на «малобюджетного» зомби: косой взгляд, вываливающийся язык. — Отключался через пять секунд. Иногда даже ручка с конспектом падали на пол… А однажды мы его забыли в кабинете…
— Забыли?
— Да. Преподу надо было уйти пораньше, минут на пятнадцать, он оставил ключи и попросил — десять минут посидите, не сбегайте сразу, — потом закройте дверь и ключ сдайте на вахту. Была как раз последняя пара. Выждали мы от силы минут пять, и бегом из кабинета. А тот товарищ как всегда спал… Ну и решили его не будить. Закрыли на ключ, ключ сдали…
— Вот вы свиньи.
— Чего? Проснулся он такой — как в триллере: запертый в пустой комнате. Ещё и, думаю, спросонья туго соображая… Стучался потом в дверь, пока его уборщица не освободила.
— Он после этого вас не убил?
— Нет, — Антон пожал плечами. — Против коллектива, оно ж особо не попрёшь. Да и вообще, парню везло на странные пробуждения. Как-то, рассказывал, когда только квартиру стал снимать — просыпается посреди ночи от каких-то шорохов, слышит сквозь сон, что кто-то по коридору шастает… И тут — в комнате включается свет. Кто-то подходит к кровати… Оказалось в итоге, что хозяева какие-то кресла привезли… Почему-то не предупредив и далеко за полночь.
— Я б в них точно что-то кинула. И пусть бы потом ещё что-то вякнули! Так же и до инфаркта недалеко.
— Он говорил, что даже испугаться не успел. Будто мозг дал ему пару минут, чтобы выяснить что к чему, — Полудницин покрутил рукой у головы, но тут же положил ладонь обратно на Анину, — отключил все эмоции: и страх, и злость, и удивление.
(Энтропия)
«Слово “аська” я впервые услышал от Кристины. Она так и спросила: “Здесь есть аська?” Это было совсем недавно. В институте, в 22-й — компьютерной — аудитории. Паркетный пол, обои по цвету как чай в столовке, старшешкольные столы и мониторы, мониторы, мониторы — бюджетные монстры с бюджетной скоростью. Чуть раньше этого разговора с Янкой, но немногим. У Кристины были красивые волосы, рекламные — мой любимый цвет, моя любимая длина. “Christine — the strawberry girl. Christine — banana split lady”.
Я стоял возле двери, что из комнаты в коридор и ко входным дверям, и ожидал, что Яна встанет и проводит меня. “А что такое аська?” — спросил я у Кристины. И вдруг случилось нечто из ряда вон — запищал мой телефон. Три точки, три тире, три точки. Эсэмэска. Что тут странного? Просто в девятнадцать у меня не было мобильного телефона, он появился через несколько лет. “Sony Ericsson”. T610. Товарищ — продавец пополнений и sim-карт — покрутил его в руке и сказал: “Для первого неплохо”.
Кристина удивлённо посмотрела на меня. Яна повернула голову. Девочки, только не сейчас. Мне пятнадцать, и я иду поздним вечером с товарищем и двумя девчонками через неприятный двор — такие есть везде, прям созданные для того, чтобы получать по морде. Мы проходили мимо детского сада, где сидела какая-то местная компания (шобла). Кто-то бренчал на гитаре. Что-то обычное дворовое из трёх аккордов. Что-то про девушку, оказавшуюся полнейшей сукой. “Херово играешь!” — громко сказала одна из наших спутниц. “Блин, — прошипел товарищ, — тихо. Не надо нам тут…” Я опустил взгляд, чтобы не видеть Кристину и Яну. Так, что у нас?
“Nokia”… Я чуть не выронил телефон, но всё же — Get up, Trinity. You’re fine — прочитал сообщение. Ничего нового: “Ты где?”
Г, Д, Е… Я после “а, б, в” и перед “ё, ж, з”. Надо было что-то решать, и очень быстро. Телефон так телефон, “Nokia“ так “Nokia”… Я не буду отвечать на сообщение, потому что реально не знаю, что написать. Мне не нужно дожидаться, что скажет Кристина, — про “аську” я уже знаю. Тогда… “До свидания, Яна”. Нет, вряд ли сработает. Или: “Прощай, Яна”? Не то. Всё не то пишешь, — как сказали на работе мне тридцатилетнему. И вдруг — эврика! Детская книжка — “Архимед в ванной. Серия научно-популярных книг”.
“Ты ведь Таня?” — спросил я у Яны. Она испугалась, на самом деле, — не так, как пугалась, когда я незаметно подкрадывался сзади и начинал щекотать. Что-то похожее на волков-оборотней из “Академии пана Кляксы”. Она испугалась так, что я почувствовал свою спину. Страшный сон из детства — подхожу к двери, смотрю в глазок, а там — человек с волчьей головой».
— Я через заведение, — сказала Вирник и кивнула в сторону туалета.
— Жду на улице, — Полудницин вытянул сдачу, перебрал купюры, оставил пятёрку на чай.
Затем сложил дедовы тетрадки в сумку — по одной, будто пересчитывал или просматривал, все ли на месте; забрал со стола сигареты и зажигалку.
В дверных и оконных стеклопакетах проступали контуры кафе (столики, диваны, посетители) — пока ещё наброски, лишь эскизы к будущей картине — сумерки едва опускались на город. И всё же — вечер… Антон посмотрел на часы над выходом и вдруг не просто увидел или услышал, что «почти семь» (теперь уже — семь ноль-пять), а сообразил, как много времени прошло. Он пришёл сюда, когда ещё не было и двенадцати. Вирник подошла в начале первого, максимум минут в пятнадцать… Мягкое время? Как у Джей Гриффитс?
Полудницин вышел на улицу, остановился на ступеньках и закурил.
Город показался вдруг каким-то нереальным. Зажигались фонари и подсветки лайт-бордов, витрины и неоновые вывески, от красных стоп-сигналов тянулись дорожки по мокрому асфальту, мигали жёлтым светофоры — обычный вечер, но… Антон словно выскочил из тела на долю секунды и мигом вернулся обратно — как бывает по утрам: отключил будильник — да, слышу, — закрыл глаза, будто на мгновение, тут же открыл, глянул на будильник — а прошло полчаса: незаметных, без сна, исчезнувших, как лишняя сцена при монтаже.
…because Kansas is going bye-bye…
Возле урны валялись письма. Полудницин присел на корточки и посмотрел на них — не стал брать в руки, поднимать — прочитал подписи лишь на конвертах, что лежали кверху лицевой стороной. Один и тот же отправитель: «Яна», «Твоя Яна».
«Разбитое сердце?» — подумал Антон. И тут же вспомнил промокшего мужчину. Ну да — он ведь читал какие-то письма. Наверняка эти. Потом вышел, выбросил. А сейчас… сейчас, скорее всего, стучит той самой Яне в дверь — мы просто поговорим, — или в сотый раз набирает её номер.
Мимо кафе быстро прошагал мужчина в костюме и с букетом роз (вечер для него, похоже, только начинался), прошла ржущая компания с пивом (продолжался) и сердитая мама, волокущая за собой сына лет пяти (заканчивался).
И тут Полудницин почувствовал чей-то взгляд. Трое парней, плюс-минус его возраста, идущие в сторону Маяковского. Смотрел на Антона только один из них — тот, что в белой рубашке; двое других — высокий в синей мастерке с полосками и полноватый, ниже его на полголовы — о чём-то спорили, глядя то под ноги, то друг на друга.
Смотревший не мог решить — подходить ему или нет, — но всё же, когда они поравнялись с Антоном, улыбнулся и шагнул к ступенькам.
— Здоров, Полудницин! — сказал он, протягивая руку.
— Привет, Полевой, — ответил Антон.
Как и тогда, в фойе кинотеатра — сто лет не виделись и не созванивались, и вдруг оба купили билеты на один фильм, на один сеанс; причём кино было из тех, что «я такое не смотрю» — комедия про озабоченных школьников и грудастых чирлидерш.
Попутчик Полевого — который пониже — остановился в паре метров от них; другой же — проскочил мимо, будто специально глядя в сторону — вы меня не видели, я вас не знаю, — а возле подземного перехода свернул за киоск «Пресса», уже закрытый.
— Ты как? — спросил Антон. — Вернулся или в гости?
Затем спросил ещё что-то. И ещё что-то. И ещё…
— Ну ладно, — сказал Полевой, когда из кафе вышла Вирник и встала рядом с Полуднициным, — помчал я дальше, — он покачал головой, мол, что поделаешь: дела, дела, дела. — Надо будет как-нибудь встретиться.
— Надо, — не задумываясь, согласился Антон.
Полевой хлопнул по плечу «товарища», который совсем уж беспардонно уставился на Аню, подмигнул Полудницину: «Давай, пока», — и они побежали к переходу и киоску.
— Твой брат? — спросила Вирник.
— Нет, — удивился Антон. — С чего вдруг?
— Очень похож. Не только внешне. Вы говорите как-то одинаково. Да и жесты…
Не сговариваясь — он не уточнил, она не подсказала, — Вирник с Полуднициным пошли в сторону площади Маяковского, туда же, куда Полевой и компания, только гораздо медленней.
— Как тепло, — Аня словно пощупала воздух рукой.
— Плут-апрель — погоде не верь.
На зебре их обогнали две женщины-милиционерши — серая форма, нашивки, заправленные в ботинки брюки с красными кантами, широкие пояса, болтающиеся на них наручники и дубинки.
Однажды в троллейбус, в котором ехал Полудницин, набилась толпа девушек-курсанток. Многие поснимали береты, и были видны подписи (маркером, внутри): «Лена», «Катя», «Даша».
— Развелось последнее время девчонок, — сказала Аня, — что на таможне, что в патрульных.
— Социальная программа. Улучшают демографию.
— В смысле?
— Обычно одиноким женщинам, да и не только одиноким, нужно сочинять какой-то повод, чтобы подойти познакомиться с мужчиной. Не подскажете, как пройти; как проехать; помогите открыть… А вот если женщина в форме — всё куда проще: понравился мужчина, подошла — «Добрый вечер», — Полудницин приложил руку к голове — отдал честь. — И тут же посмотрела документы: как зовут, где живёт, женат или нет, есть ли дети…
(Энтропия)
«Спускаясь по лестнице, я мысленно переиначивал пушкинский “Зимний вечер”: то “Память мглою время кроет”, то “Нам соседка ямы роет”, то “Дядя Миша руки моет”, а то и:
Даша Машу матом кроет,
Трёхэтажные крутя;
Маше матом рот закроет
И хохочет как дитя.
В голове всегда полным-полно мыслей, которые никогда не произнесёшь вслух, да и любым другим образом тоже — и не потому, что чего-то стесняешься или пугаешься. Эти мысли, как билетик, что крутишь в руках, глядя на уныло-обычную улицу из трамвая. Уважаемые пассажиры! Сохраняйте проездные билеты до конца поездки. Уважаемые люди, сохраняйте мысли до конца жизни!
От Яниной двери до подъездной — три пролёта. “Выкрути лампочку, и я возьму в рот”. Раз, два, три, и деревянные двери, выкрашенные в показавшийся противным коричнево-багровый цвет. Выбегать из подъезда приятней всего семилетним. Так я делал, будучи первоклашкой — разбегался и нёсся, вытянув вперёд руки, сквозь тёмную Вселенную — разбитые лампочки, как погасшие солнца — мимо выползающих из тьмы чертей, минотавров, оборотней, мало ли кого ещё. И почему-то “Страна багровых туч”.
Пружина растянулась, а потом будто бы вцепилась двери в горло и потянула обратно: “куда это ты собралась?” Карикатурные “Ви-и-и-у…” и “Ба-бах!” Линии-контуры на белом фоне. Бумага или яркое солнце на улице. “Бах!”, “Бум!”, “Хлоп!” Skid row, Софи Марсо и что-нибудь ещё. Crash, boom, bang.
Слепивший глаза свет поднимался от земли к небу. Повзрослевшие детишки ехали в гости к постаревшей маме. Там за окном была жутчайшая холодина — вот уж стукнул, как говорится, морозец! И при этом яркое-яркое солнце. Сквозь узоры на стекле и столбик термометра, который очень скоро станет показывать какое-то невероятное — плюсовое — значение. Холод окружал со всех сторон, о ноги тёрлась пушистая кошка. Весна? Лето? Осень? Зима?»
Забирая счёт, официантка заметила на диванчике забытый Аней зонт — маленький, идеальный для ридикюлей-ретикюлей, — взяла, проскочила к выходу, открыла дверь… Торопиться было уже не обязательно — Вирник с Полуднициным ушли: их не было ни под навесом, ни возле ступенек, ни среди проходящих мимо. Растаяли, как Лектор в финале «Молчания ягнят».
«Сегодня прям день подарков», — сказала девушка из-за стойки.
Глава 21
You can’t change the world, but you can change the facts.
And when you change the facts, you change points of view.
«Depeche Mode», «New dress»
Иногда весну не замечаешь — словно пробегаешь сквозь неё: на календаре март («Мяу-март», — говорила Ларка-Синица), но зима продолжается, снег и не думает таять; на Восьмое повсюду «С праздником весны» и «Милые женщины», и «С праздником весны, милые женщины»; может даже выглянет солнце, но тут же — пасмурно и ветер; по радио скажут: «Дождь на Акулину — будет хороша калина»; а потом вдруг — лето, с первых дней мая — безоблачно и жарко; «У нас очередь, — отвечают монтажники кондиционеров, — ближайшая установка на следующей неделе».
Весна — это апрель, который, как в поговорке, «не бывает ни холоднее марта, ни теплее мая». Остановись, приглядись и увидишь. «Look deep into the April face», — пел Крис Ри. Или украинская версия, на каком-то конкурсе: «Дивись, вже квiтень за вiкном. Здається все чудовим сном». И припев: «О-о, чекаємо на лiто».
Полевой, Колодезный и Межник шли вдоль витрин сетевых магазинов и фаст-фудов — в паре кварталов от площади Маяковского. «Все бестселлеры в Лаксе», «Распродажа Nimmie Amee в Веса-лэнде», «Бизнес-ланчи в Пастории». Реклама у перекрёстка: «Путник! За поворотом дороги исполнятся все твои желания!»
Преподаватель английского в институте Полевого называл слова вроде «magazine» и «paragraph» ложными друзьями переводчика. Эти же вывески можно было назвать ложными (лживыми?) навигаторами — скажет кто «Я на проспекте, возле паба “Антрено”, через дорогу салон “Лисоград”», — а это и рядом с портом, и перед Аллеей Славы, и там, где Металлургический.
(Энтропия)
«И снова весна. Или затянувшаяся осень — тёплый ноябрь. Тот самый, 95-го года, когда я зашёл после технаря — проехал полгорода — в гости к Вике. Мы познакомились несколькими днями раньше, на концерте каких-то местных музыкантов. Местных знаменитостей? Так? “Местностей”. Играли они что-то немногим отличавшееся от тех дворовых песен. Похоже любой, даже только что взявший в руки гитару, только и думает про то, как попортить репутацию своей знакомой (пассии?). Обиженно-подъездное “Маша — шлюха”, только под музыку и с выражением. Благо хоть плата — чисто символическая, да и деться тем вечером всё равно было некуда.
Знакомые, которые затащили меня на это мероприятие, весьма спешно куда-то пропали — можно сказать, растворились в толпе (приветы, необщие знакомые и какие-то заботы: “О! Колян, идём…”), зато… Появилась Вика. Она казалась тут совершенно не к месту, как Катя в ивановской компании в фильме “Курьер”. На каблуках Вика была выше моих 183 сантиметров. “180 и выше”.
Я проводил её домой. По дороге — к автобусной остановке, в автобусе, от автобуса до подъезда — я всё говорил-говорил-говорил что-то. Как в той песенке, звучавшей повсюду в 97-м: “И на ушко ей шептал дребедень я”.
Дверь открыла её мама. Привычная сцена:
“Здравствуйте, а Вика дома?”
“Она ещё в институте”.
“А когда?” — я не сообразил как лучше спросить: “вернётся”, “будет”, “придёт”.
“Часа через полтора-два”.
Я кивнул коротким аськовским “угу” или “ага”.
“Я бы вас пустила, но…”
“Ничего страшного. Зайду попозже”.
Её мама. Та строгая красота, которую приобретают некоторые женские лица с возрастом. С Викиной мамой мы хорошо накидаемся коньяком в новогоднюю ночь, но пока что…
“Можешь и ты теперь с кем-то”, — сказала Яна.
…был тёплый ноябрьский день, и я бродил по Викиному спальнику, что называется, вдоль и поперёк — через аллейки и детские городки, скверики и дворы. Туда-сюда, будто водил карандашом по карте. Туфли, джинсы, белая рубашка и пиджак, перекинутый через плечо.
“Позвонить Вике?” — подумал я.
Вообще-то, наверное, как-то неправильно вот так вот — сразу — принимать какие-то условия, тут же думать о реализации проекта. Хотя… затасканные “Кто виноват?” и “Что делать?” Когда тебе говорят «можешь теперь и ты» — о чём стоит думать: о виноватых или про «делать»? Однако, даже если «что делать», то должно ли действие быть их — виноватовским? Мол, предложение «загулять» — хорошее предложение, как бы оно ни прозвучало. И т. д. и т. п.
“Отношения” и “на стороне”, “ты” и “другой” — странные противопоставления. Даже в те — девятнадцатилетние секунды — разное, но уж точно не из серии “да” и “нет”.
Эволюция: “Можешь и ты теперь с кем-то”, “Если хочешь, можешь и ты теперь с кем-то”, “Глупо так предлагать, но если хочешь, можешь и ты теперь с кем-то”.
Яна говорила не мне, но отреагировать должен был я. В любом случае — в её комнате были только мы вдвоём, вернее — мы порознь. Правильней сказать не “я и она”, а “я, она”. “Я, робот”, “Я, легенда”.
Янкина фотография — именно в тот момент. Какой-нибудь сайт и комментарий, к примеру, дубовейший, как и положено “комментам”: “гыгыгы. я с ней спал”. Два наблюдателя — я-четырнадцатилетний и я-двадцатипятилетний.
И вдруг Янка показалась мне во всём — внешности, голосе, жестах — копией Тани. Даже глаза изменили цвет, посветлели, став Таниными.
Пока я спускался — три жалких пролёта, — моя одежда успела поменяться раз пять.
Эшуорф — странное название. Будто бы кто-то просто постучал по клавишам. Влаокш, узаоат…
Кстати, первая эсэмэска, которую я отправил со своей “Sony Ericsson” была: “Ты где?”»
Полевой вытянул из пачки сигарету, хлопнул по карману, где носил зажигалку… и тут же вспомнил, что она осталась в «Свинье». Ну да… Город прошлого и люди из прошлого — никаких призраков и зомби, живые — и Ксюша-Чайка, и этот-с-ней, и Полудницин.
Кто-то говорил, что люди возвращаются в города, из которых когда-то уехали, по двум причинам: первая — чтобы вспомнить; вторая — чтобы забыть; а чаще и то, и другое — вспомнить и забыть; вспомнить, что забыть. Однажды Ларка-Синица взяла у Полевого послушать «Океан Ельзи», тот альбом, где «Голос твЁй» и «Там, де нас нема», — сказала, что когда-то слушала его с утра до вечера, и эта музыка будто впитала в себя то время: «Теперь услышу какую-нибудь песню и словно проваливаюсь в ту весну… а обычно хочется просто вспомнить, и то не всегда…. так что — попробую наполнить “Океан” сегодняшним днём».
Можно было поспрашивать «огонёк» у прохожих, но курящих Полевой поблизости не заметил. Да и вообще — даже прикури он сейчас — минут через двадцать-тридцать всё равно придётся ловить нового.
— Чего не закуриваешь? — спросил Межник. — Зажигалку потерял?
— Двадцать один — двадцать восемь!.. Забыл в кафе.
— Ну да, ну да, — Межник прищурил глаза и закивал головой. И тут же показал рукой через дорогу. — Идёмте к киоску, я заодно себе жвачку куплю.
— Аж туда? — спросил Колодезный. Будто ему предложили переплыть Днепр.
— Хочешь — здесь подожди.
Полевой удивился — весь день они куда-то спешили, с места на место (пешком, на машинах), а тут вдруг пять метров — и конец света.
— Помчали, — сказал ему Межник, — пока зелёный.
На светофоре, в правом ряду, стоял одинокий минивэн — сцена из триллера: пустая дорога, l’heure bleue — киношная ночь; красный свет и остановившаяся машина… В такой момент обычно что-то происходит. Или не происходит, но настораживает.
Межник почему-то побежал, Полевой — за ним. Раз-два, перепрыгивая полоску за полоской. Как и когда-то, такими же вечерами — весенними, летними, — старшеклассником или первокурсником: встречался с подругами-друзьями, и они шатались по городу, заходили к кому-то, спускались на набережную, к пляжу — и всегда торопились; не потому что опаздывали (времени было тогда, как запасов у белки в начале зимы) — просто постоянно хотелось чего-то ещё, ещё, ещё…
«Лет до двадцати, а то и двадцати пяти, — говорил отцовский друг, — ты словно накапливаешь воспоминания, без разбору — хорошие, плохие — хватаешь одно за одним, набиваешь ими мешок. А потом начинаешь доставать из мешка, соображать, куда бы их приспособить».
Или просто таскаешь мешок за собой, подумал Полевой.
Остановившись у киоска, Межник стал смотреть, чем торгуют в «колониальной лавке», — вроде как задумался, нужна ему жвачка или нет, или же решил пропустить Полевого вперёд — давай, покупай, ты ж тут прикурить не можешь.
— Зажигалку, — сказал Полевой в окошко, — что-нибудь не самое дешевое.
— Такая пойдёт? — женщина показала плоскую блестящую, на которой «крикетовским» шрифтом было написано «Charlie Black’s». — За два пятьдесят?
— Да, вполне.
Женщина чиркнула зажигалкой (зажечь получилось лишь с третьего раза — «с Честером лучше не спорить»), взяла деньги, отсчитала сдачу.
Светофоры переключились, но минивэн почему-то так и остался стоять перед зеброй — заведённый, со светящимися фарами. Колодезный держался за перила и что-то объяснял кому-то, спрятавшемуся за машиной. Или даже оправдывался в чём-то.
Полевой повёл бровями — что за двадцать восемь — тридцать шесть? — отошёл от киоска в сторону, успев перебрать варианты в мыслях: «подсказывал водителю, как куда-то проехать», «пешеходу — как пройти», «или прицепился какой-нибудь придурок», — а через секунду увидел, что ошибся. Рядом с Колодезным стояли две женщины в милицейской форме — women in uniform, sometimes they look so cold, — одна пролистывала блокнот, другая что-то спрашивала.
Вариант III
По звонку все повскакивали с мест. Саныч всё-таки не Шматуха, не станет стучать рукой по столу, кричать, что «звонок — это для учителя», «сядьте на места», «урок закончится, когда я об этом скажу». Мгновение — и семиклассники повыбегали в коридор, толкаясь, рассказывая, или скорее — выкрикивая что-то друг другу; Рощин громко свистнул.
Ваесолис и не заметил, что одна ученица осталась в классе, не услышал, как подошла, даже вздрогнул, когда она заговорила.
— Александр Александрович, — спросила Воронина, — почему не треугольник?
— Ну как же! — Саныч подошёл к доске, взял мел. — Вот смотри, — он нарисовал три точки, подписал их: «A», «B», «C». — Допустим, А — это Яна; B — Коля; C — Миша… Или другие имена?
— Нет-нет, пусть будут.
— Так вот, у Яны роман с Колей, — Ваесолис соединил точки «A» и «B», — и роман с Мишей, — он провёл линию между «A» и «C». Получается угол. А чтобы вышел треугольник, надо, чтоб и у Миши с Колей был роман…
— Что за ступор? Что за столбняк? — лицо жующего жвачку Межника закрыло и минивэн, и Колодезного с милиционершами.
— Сам глянь, — тихо сказал Полевой.
Межник покосился в сторону Колодезного и тут же повернулся обратно.
— Наш друг, — он причмокнул губами, — дипломированный спец по тёлкам, так что — всё в норме. Обе дадут, прям здесь… Ты ж хотел курить? — Межник заговорил громче. — Стоим, курим. И не надо туда пялиться… Разберутся. У него ничего при себе нет…
— А деньги?
— А что деньги? Получил зарплату, долг забрал… Не такие и бабки. Тем более, мужиков обыскивать могут только мужики-милиционеры.
Полевой покрутил в пальцах сигарету — и так уже помятую, похожую на самокрутку. Затем всё-таки решил прикурить. Ему было как-то неуютно, и даже не из-за патрульных. Полевой почувствовал вдруг, что будто бы заигрался, что тот он, который стоит здесь и сейчас, — ненастоящий.
— Зачем тебе это? — спросил Межник.
— Что значит — это?
— Приключение? Работа? То, зачем мы здесь.
— Заплатили деньги, — Полевой непроизвольно положил руку на карман джинсов — повторил типичную ошибку «молодых и зелёных».
— Да ладно! Деньги — скорее оправдание.
— А зачем ещё? Сам же доказывал полдня, что деньги — это всё.
— Есть и другие причины. У каждого из нас. Ему вот, например, — Межник показал большим пальцем себе за спину, — нужна смелость, как льву в той сказке… Кстати, — он посмотрел прямо в глаза, — что тебе в конверте написали?
Полевому не понравился тон разговора — этот напор, вопросы, — будто сейчас он, а не Колодезный общался с милицией. Кто? где? откуда? почему?
— Тридцать шесть — сорок пять, — сказал Полевой. — Ты мне лучше вот что объясни: зачем нас собрали так рано? Зачем была нужна вся эта беготня по городу?
— Так и не понял?
— Нет… Заплатили не аванс, а целиком. Мы ведь ещё утром могли разбежаться кто куда, — Полевой выбросил окурок и как бы невзначай глянул через плечо Межника: уже не было ни милиционерш, ни минивэна. — О! От Колодезного отцепились.
— Идём тогда, а то он, наверное, весь там распереживался.
И они неспешно — в этот раз не побежали, — прогуливаясь, зашагали к зебре, по зебре.
Уже совсем стемнело. Фонари — только что, на фоне синего неба сверкающие — теперь просто светили.
Полевой почему-то вдруг вспомнил Галю-Галку и её «Я постоянно — с каждым новым партнёром — вроде как переоткрывала секс. С тобой тоже». А затем Викулю-Снегирь: «Прошлое, как кирпичики, из которых ты вновь и вновь собираешь себя. Всякий раз, как знакомишься с кем-то, ты заново пересказываешь свои истории — можешь прикинуться таким, или таким, или таким. Построить новый дом из тех же кубиков».
Глядя на мелькающие под ногами белые полоски, Полевой подумал, что обязательно наступит момент, когда будет лень пересказывать истории — они станут просто анкетными данными — пресными, невыразительными. Так ведь уже было, правда, не со всеми историями, а с одной — сперва Полевой рассказал про «несанкционированные пожарные учения» Ксюше-Чайке — с кучей подробностей: заехал в гости к общаговским одногруппникам, у кого-то был день рождения, на верхних этажах — выше шестого — никто не жил, зачем-то поднялись туда, нашли пару огнетушителей, подожгли какой-то ящик, потушили, и тут выясняется, что огнетушители хрен выключишь — мы наигрались, да и оставили их в расширителе; наутро залило пеной два этажа, начался кипеж — коменда была уверена, что это наши сделали — давно на них зуб точила за всякое хулиганство; но в тот же день на седьмом нашли троих «нелегалов» — студентов, которых выгнали из общаги индустриального — и они натихаря поселились в нашей, залазили поздним вечером через балконы: выше третьего решёток не стояло, ранним утром так же сбегали; на них эти «учения» и повесили. Через день Полевой рассказал эту же историю Викуле-Снегирь, тоже с подробностями, но уже без дня рождения и поджога; потом — Гале-Галке — ещё короче, минус нелегалы, минус кипеж с комендой; а ещё через день Ларке-Синице, совсем сжато: «Один раз дурачились с огнетушителями и не смогли их выключить, залили в итоге два этажа».
Всякий раз на прощанье она советовала что-то странное. Вот и сейчас сказала ему: «Ты, главное, музыку не слушай, когда ездишь в метро», — с серьёзным видом, будто это действительно было главным, будто от этого зависела его жизнь или здоровье. Никак не меньше.
— Прикиньте! — радостно выпалил Колодезный. — Встретил только что одноклассницу — Воронину. Так она в милиции, улицы патрулирует! Никогда бы не поверил!
Армия меня — без знаков отличий — в штатском или форме с сорванными погонами, с оружием и без — предатели, герои, беглецы. Армия меня — не то чтобы бесцельна — только цель у каждого своя. Как сделать множественное число единственным?
Полевой чуть отстал от Колодезного с Межником — на пару шагов — и вытащил из кармана пустой конверт. Посмотрел с одной стороны, с другой — чистый, без надписей, даже о фирме-изготовителе ни слова, хотя вроде и не самодельный. Тут же заглянул внутрь… «Ого, — удивился Полевой, — как я раньше не заметил — когда пересчитывал деньги, вынимал их». От руки, старательным почерком, как пишут (или писали) в удостоверениях и членских билетах: «Бездомный»… Он скомкал конверт и бросил себе под ноги.
Чьё-то определение: «Дом — это место, где ты можешь быть слабым». А ещё, подумал Полевой, место, где тебе не нужно всякий раз пересказывать истории и собирать себя заново.
Сколько их было, Полевых? Спаянных, склеенных, сложенных из одних и тех же деталей в кого-то нового (новенького, как во всех этих школах и классах, которые Полевой менял)? Хотя, в общем, не очень-то и разных — оттенки, полутона. Ксюша-Чайка: «А ты смешной»; Ларка-Синица: «А ты забавный»; Викуля-Снегирь: «А ты весёлый»; Галя-Галка: «С чувством юмора — порядок». И всё же даже с этими девушками Полевые отличались один от другого — чем-то едва заметным, что могло бы стать существенным, если бы одна из них стала единственной для него. Язва — с Галей-Галкой; домашний — с Ксюшей-Чайкой… Вот только был бы этот Полевой настоящим?
Однажды в институте заболела их философичка, и философию, одну пару, им читал проректор. Кроме этой лекции Полевой, пожалуй, ничего из курса и не запомнил. Темой был «Кордоцентризм Памфила Юркевича», но рассказывал проректор не только о нём — говорил об особенностях украинской философии, про то, чем было «сердце» для Сковороды, Шевченко, Кулиша, Гоголя, об отличительных чертах украинского этноса — интроверсии, эгоцентризме, о том, что для украинца чувства и эмоции всегда были выше разума, а семья значимей, чем государство (в отличие, заметил проректор, от русских, для которых держава всё же — важнее, первичней), о том, как местность, ландшафт, мать-природа формируют мировоззрение целой нации… Слушая, Полевой представлял степь — зелёную с проседью, тянущуюся до самого горизонта; глядящую в ответ; спокойную, но всё-таки с какой-то червоточиной — чем-то пугающим (как в глубинах «августиновской» памяти), чем-то странным (как огоньки у Межника-охранника); и ведь именно через эти степи мчали когда-то татаро-монгольские орды — кочевники, бездомные (по телевизору как-то была передача про советских строителей в Улан-Баторе — вспоминали, что монголы очень долго не хотели селиться в новые многоэтажки — ставили во дворах юрты — а квартиры использовали в лучшем случае в качестве кладовок).
Именно сердце, сказал проректор, позволяет человеку отличить истинное от ложного. Сердце содержит образы всего необходимого человеку для реализации своего предназначения и в конечном итоге — счастья; в первую очередь — образ дома, того места на земле, что отведено именно этому человеку, того места, где он единственно может стать счастливым. Идущий дорогой сердца не ищет доводов в пользу чего-то и доказательств, а просто сравнивает априорно хранящийся в сердце образ с тем, с чем сталкивается во внешнем мире, — и легко находит нужную тропинку.
Так вот что мне нужно, подумал Полевой, сердце? Как Железному Дровосеку?
«И Гудвин, и Оз, — читал лектор совсем недавно, — настаивали на том, что мозги, сердце, храбрость нельзя получить просто так, их нужно заслужить — отправиться в страну Мигунов и освободить её жителей от злой волшебницы. А вот методы предлагались разные: у Волкова — лишить волшебных сил, заключить в темницу, прогнать; в то время как у Баума — однозначное — убить, убить, убить…»
Мимо проскочила парочка в ярких спортивных костюмах. Полудницин и его девушка — та, что вышла из кафе… Стоп, сказал сам себе Полевой. Не могли же они так быстро зайти куда-то переодеться? Прошло-то всего ничего. Да и причёска у Полудницина стала покороче — совсем спортивной: бокс-полубокс; а у девушки теперь вьющиеся волосы, собранные в хвост. Не могли же они ещё и в парикмахерскую успеть? Вот только лица — их, точно… Один двойник — ещё куда ни шло, но двое — как в каком-то фильме — это слишком.
— Коля! — сказала девушка, вцепившись в «полудницина» — хотела, чтобы он остановился.
— Оля, хватит! — проворчал парень и скинул её руку.
«Коля-Оля, — удивился Полевой, — что за фигня?»
Перед железнодорожными кассами, почти перекрыв один из входов, стоял киоск с мороженым. Летом 88-го или 89-го (точно не в 90-м — Полевые ещё не переехали) на этом месте возник «батискаф», в котором готовили шаурму. Полевой уже не помнил, называли её тогда шаурмой-шавермой или как-нибудь иначе, но готовили так же: нанизывали мясо на вертикальный вертел, срезали (соскабливали) по кругу широким ножом — а вместо лаваша или питы использовалась обычная булка. Смуглые повар и продавец — скорей всего, студенты мединститута — в другие здешние вузы иностранцы не поступали.
Бизнес не пошёл — и не потому что цены были заоблачными, или шаурма — несъедобной; просто в то время у нас ещё не сложилась культура фаст-фудов: люди покупали шаурму, но кушать шли домой — а дома она воспринималась уже как одноразовая экзотика — попробовали и хватит («Можно самим пожарить мяса, — сказал отец Полевого, — и поесть с хлебом»). Удобства же вроде «перекусил на ходу» были не очень-то и нужными. И вообще, есть на улице — неприлично.
Посёлок назывался Щекотуны, но все — в том числе и тамошние жители — говорили «Вторые Щекотуны» или «Щекотуны-2». Из-за дорожного указателя — обычного, сине-белого со стрелкой. Конечно, двойка на нём означала, что от поворота до посёлка два километра, но это никого не смущало, как не смущало и отсутствие каких-нибудь Щекотунов-1 или просто Щекотунов. Странно также, что к другим посёлкам-указателям цифры не приклеились: Когидиновка не стала третьей, а Песочный — ноль-восьмым.
Колодезный, Межник и Полевой остановились у фонтана. Было тихо и безлюдно: пустые лавочки — даже те, возле деревьев, над которыми нависали ветки, — на тех лавочках всегда кто-нибудь сидел: не юные любовники, так наркоманы.
— Что-то людей нету, — сказал Полевой и встал на бортик фонтана.
— Оно и к лучшему, — заметил Колодезный.
Вокруг был мёртвый город, ещё не успевший «остыть», — без пульса, но пока и без трупных пятен. Ни пожар и ни наводнение, ни вирус и ни война; скорее — отставший во времени мир с безвкусной колой и жрущими прошлое лангольерами.
— А вот и наш Великий и Ужасный, — Межник показал пальцем в сторону аллеи — на высокого мужчину в пальто, едва заметного отсюда.
Глава 22
Если увидишь человека с распоротым животом, не спеши
его жалеть — сначала повидай того, кто его убил.
Сомалийская пословица
При виде бабочки или мотылька до сих пор часто говорят:
«Вот чья-то душа летает».
Елена Левкиевская, «Мифы русского народа»
Колодезный ожидал увидеть какие-нибудь стилеты в брезентовом свёртке, или кинжалы с изогнутыми клинками, или в крайнем случае армейские ножи, но никак не «бабочки». Одно время в их классе была поголовная мода на такие — каждый второй таскал с собой нож-бабочку, чтобы постоянно крутить им, как в кино. Ни о каком искусстве речь не шла — все разучивали лишь один трюк, самый простой: откинул ручку, прокрутил, захлопнул ручку — нож открыт; и тоже самое ещё раз — нож закрыт. «Бабочки» покупали в обычных киосках — дешёвые китайские поделки, с тупыми лезвиями — даже карандаш не заточишь, зато и не порежешься… Месяца через полтора эту моду вытеснила новая — резиновые эспандеры.
Wicker Park: Original Motion Picture Score. Composed by Cliff Martinez.
— Ты первый, — сказал Межник и протянул Колодезному нож-бабочку. — Я буду вторым. А ты, — он вручил нож Полевому, — последний.
«Бабочка» была тяжелее тех школьных — Колодезный сразу почувствовал, что это — оружие, что-то настоящее — не просто игрушка, с которой можно баловаться на переменах. Холодные рукоятки, и лезвие наверняка острое-острое. Аж мурашки по спине пробежали. Всё становилось реальным, однозначным, как машина, выехавшая из тумана, — только что невнятное пятно, большое, казавшееся джипом или грузовичком, и вдруг — синяя копейка с дачником за рулём.
До последнего момента Колодезный надеялся, что будет не участником, а соучастником — свидетелем, а не исполнителем; или постоит на стрёме — рассказывал же один, как им платили лишь за то, что они маячили на фоне чьих-то стрелок-разборок, создавали видимость толпы… И ладно б только это, так ещё и… Быть первым Колодезному совсем не хотелось.
— Почему я? — спросил он. Слишком тихо и словно куда-то в сторону.
Полевой столкнул большим пальцем защёлку на рукоятке и стал вращать ножом — не открывал-закрывал, а просто крутил туда-сюда — будто хотел придумать какой-то новый трюк.
— Вот, блин, танцор с саблями, — усмехнулся Межник. — Ты ещё жонглировать начни.
И тут Колодезный сообразил, что первым быть куда лучше, чем вторым или третьим. В той же корриде разогревающие быка в самом начале (пикадоры или как их там) почти не рискуют в сравнении с теми, кто дразнят после них — уже злого и разгорячённого, и, само собой, бык не поднимет их на рога и не затопчет, как матадора в третьей терции. Меньше славы (в случае с этим мужиком — совсем ненужной), но меньше и ответственности. Даже если Колодезный сделает что-то не так — промахнётся, ударит слабо, — Межник с Полевым всё исправят. Или, подумал он, стоит специально промазать, сделать вид, что хотел, но не вышло?
1. Following Daniel
— Никто никого не ждёт, — сказал Межник, — сразу же разбегаемся. Без слезливых прощаний. Ножи выбросите где-нибудь во дворах. Пошли, — он легонько подтолкнул Колодезного вперёд, — я за тобой, — затем повернулся к Полевому: — И ты не отставай.
2. The Compact
Под подошвой что-то хрустнуло. Пластмасса или стекло — точно не ветка. Полевой глянул под ноги и увидел, что наступил на пудреницу — маленькая чёрная коробочка с сердечком раскололась на части. Рядом валялись стёклышки и рыжий спонж.
Время вдруг замерло, затем ускорилось, снова замерло. Как во сне. Воздух показался плотным и вязким — Полевой будто не вдыхал его, а глотал. Свет фонарей то накатывал — слепил июльским солнцем, — то тускнел.
Мгновение — и они прошли аллею. Высокий мужчина был совсем рядом, стоял к ним спиной, даже не обернулся на приближающиеся шаги.
Колодезный испугался, что всё окажется злой шуткой: Межник с Полевым (ну и ещё пара человек) просто развели его, придумали весь этот аттракцион с конвертами, конторой, поездками по городу, а откажись он бить первым, видимо, у них был план, как его уговорить, сейчас он ударит мужика ножом, а они отойдут в сторонку, убийца — он, они — не при делах.
Однажды после школы Колодезный с пацанами гулял по набережной и кто-то предложил, а давайте прыгнем в реку с причала, прямо в одежде. «Хотите, — сказал Колодезный, — прыгайте, я не буду». «Все так все», — не согласились пацаны. Долго отпираться от толпы у Колодезного не вышло, тем более пацаны настаивали: «Чё ты ломаешься?», «Ты чё, не с нами?», «Ща в рыло дам».
Они выстроились в ряд на краю причала — плечом к плечу, как на физ-ре. «На счёт три», — сказал один из пацанов и начал считать. Раз, два… А на «три» — все сделали вид, что прыгают: взмахнули руками, кто-то наклонился вперёд, кто-то присел… А Колодезный прыгнул. В туфлях, в школьной форме… Пацаны покатились со смеху, ржали, показывали на него пальцами. «Дебил, — кричали они. — Поверил, дурачок!»
И тут нож будто ожил — потянул за собой руку Колодезного, — проткнул пальто, рубашку и вонзился мужчине в бок. Мужчина пошатнулся, но удержался на ногах — молча, словно был манекеном. Через секунду — так и не поняв, сделал ли это он, или кто-то вместо него — Колодезный отскочил в сторону; заметил боковым зрением, как Межник бьёт ножом мужчину в шею, и побежал через дорогу.
3. What Size Shoe?
— А ещё, — сказала Аня, — я люблю гулять в порту.
Они свернули с проспекта, прошли через один двор, другой. «Нам сюда», «здесь сюда», «теперь сюда», — говорила Вирник.
«Я тоже люблю порт», — чуть было не ответил Антон. Так часто делал его отец — когда слушал и не слушал, как чаттер-бот: выхватывал какое-нибудь слово и, не задумываясь, комментировал: «летом всегда хорошо», «без денег никуда», «ясен-красен, бывает» , либо просто кивал: ага, ага, ага. Или один знакомый-зануда, который считал, что если хочешь кому-то понравиться, надо обязательно поддакивать.
Перед пятиэтажкой на улице Правды была вырыта траншея. Метра полтора шириной. Сверху лежал мостик — деревянный поддон — обычный, магазинно-складской, с почерневшими досками. На дне траншеи можно было разглядеть облепленные землёй трубы и брошенные кем-то пластиковые бутылки и жестяные банки.
— Блин, — сказала Аня, — каждую весну перекапывают. Клад ищут, что ли? Фиг пройдёшь, — и тут же, будто требовались доказательства, споткнулась. — Ай! — Она схватилась за руку Полудницина. Затем опёрлась о его плечо, глянула на каблук. — Так, вроде без жертв.
На туфлях были маленькие бантики — почти незаметные, чёрные, как и сами туфли. Антон снова вспомнил волковского «Волшебника» — Элли и её серебряные башмачки (на картинках тоже с бантиками) — стукни каблуком о каблук и перенесёшься куда захочешь. А вот Дороти — foolproof — надо было стучать три раза.
4. Sorry
«Вот и всё», — подумал Полевой, когда мужчина упал на колени.
Кровь хлынула из шеи. Не фонтаном, как в самурайских фильмах, но всё же достаточно резво. Вдобавок она была тёмной-тёмной, что только усиливало эффект бутафории, киношности.
Межник шагнул в сторону. Сложил нож — не выделываясь, двумя руками — и посмотрел на Полевого. Ну, будто спрашивал Межник, чего ты ждёшь?
Надо было просто сделать то, что весь день прокручивалось в голове, то, что вроде как случилось ещё утром, когда взял деньги, когда попрощался и вышел. Хотя, наверное, в этом и пряталась причина нерешительности, ведь Полевой уже убил мужчину, пусть и мысленно, а второй раз — что прыгать с парашюта, что рвать зуб под новокаином — куда страшнее первого. Во второй раз ты не новичок, а значит, может и не повезти.
Глянув на Межника, никуда не убежавшего (что он хочет увидеть — что я не сдрейфил? или этот не выжил? ), Полевой размахнулся и ударил мужчину ножом.
5. Finally, You Two Meet
Сразу за траншеей на тротуаре белой краской было написано: «КАТЯ МОЛЮ ПРОСТИ».
— О! — сказал Антон. — Катя Мóлю Прóсти!
— Чего? — не поняла Аня.
— Как же! Актриса. Родная сестра Наташи Грегсон Вагнер.
— Да ну тебя! — Вирник хлопнула Полудницина по ладони.
Из мусорного бака торчали стебли с шипами — дюжина, а то и больше. Лепестки же — спасибо ветру и дождю — разлетелись по дороге, клумбам с едва пробившейся травой, налипли на стёкла машин. Снова несчастная любовь? Или отжили своё? Освободили вазу для свежих?
Антон вспомнил, как однажды мама попросила его навести порядок в тетрадках-бумажках: «Давай разгребись на полках, а то уже учебники складывать некуда. Зачем тебе столько макулатуры? Как дедушка стал, скоро будет комната хуже его гаража. Ещё один плюшкин». За вечер Антоша собрал несколько пачек ненужных тетрадок и листиков с рисунками, старых журналов, каких-то коробок, а наутро вынес всё это на мусорку. Баки были забиты доверху, и Полудницин сложил свой хлам рядом, а после обеда, когда возвращался со школы, увидел, что все бумажки раскидало ветром по двору. Забракованные мысли и картинки, за которые стыдно даже перед самим собой, не то что перед посторонними… Полудницин чуть было не бросился их собирать, но вовремя передумал. «Антон, глянь, — сосед-третьеклашка показал на тетрадный листик, — кто-то понаписывал, что Ленка — дура, и раскидал тут везде».
— Пришли, — сказала Аня. — Мой подъезд.
Такой же, как и все в этом районе — три ступеньки, перила (совсем низкие — непонятно, для кого), лампочка под козырьком и ржавая табличка, на которой уже и не разберёшь номер.
6. Will I See You?
На нападавших Горизонт так и не посмотрел. Их шаги за спиной становились всё тише — у одного быстрые и чёткие, будто кто-то командовал: «левой, левой, раз-два-три»; у другого — нервные, сбивающиеся, постоянно хлюпающие по лужам. В разные стороны, утопая в этой странной беззвучной ночи.
Горизонт повалился на асфальт, разбил себе нос и подбородок. Он лежал, как брошенная тряпичная кукла — руки вдоль тела, лицом вниз, ноги на ширине плеч. Или совсем уж перебравший алкаш: «…и тут пол — бах и поднялся! — так и пришлось спать стоя».
Чуть собравшись с силами, Горизонт подтянул руку, согнул в локте, приподнялся, повернулся на бок, качнулся пару раз и плюхнулся на спину. На его лице не отразилось никаких эмоций — ни страха, ни отчаянья, ни злости, ни боли.
Вдруг из кармана рубашки — измазанной грязью и кровью — показались тонкие усики, затем голова с бусинками-глазами, мохнатые лапки, тёмно-вишнёвые крылья. В ту секунду, когда бабочка вылезла целиком, сердце Горизонта остановилось.
7. Hello, Who’s This?
Нож Межник бросил в щель канализационной решётки, прошёл до улицы Мира и свернул к проспекту. Было ощущение чего-то не сделанного, но не привычного-рабочего — обещал и не сделал — или что-то должен, но забыл, а какое-то другое — сам этот день, логика событий требовали какого-то продолжения-окончания или просто — чего-то ещё.
На собрании очередных харизматов к Межнику, уже на выходе из ДК, подбежала женщина, показала на него пальцем и стала кричать: «Иди, светись, неси людям слово», — и тут же тихо добавила: «Брось каким-нибудь нищим мелочь». Никому никакой милостыни Межник не подал, да и вообще посчитал женщину придурочной истеричкой, как и всё их собрание, но вот почему-то ощущение незавершённости осталось, тот воскресный вечер будто не закончился — и на следующее утро, и через день, — тянулся и тянулся, пока в четверг Межник не поехал за город, к дяде.
Так чтó — сейчас бросить мелочь какому-нибудь бомжу? Хотя уже поздно — в такое время не попрошайничают, разве что алкашня у магазинов.
А ещё Межник спросил сам себя, почему он не посмотрел в лицо тому мужчине? Боялся узнать? Морщины на шее, волосы с проседью — точно за пятьдесят. Решил, пусть будет кто угодно: сегодня думай, что — тот, завтра — другой?
На парковке перед гастрономом — «таксистском» месте — не было ни одной машины.
«Бля», — Межник плюнул под ноги и пошёл ловить попутку или маршрутку. Встал возле знака, в шаге от остановки, вытянул руку.
— Молодой человек, — позвал хриплый голос.
Межник покосился по сторонам, но никого не увидел — пустая улица, пустая площадка перед магазином. И всё же — показаться не могло — обращались именно к нему.
— Молодой человек, — повторил голос чуть громче.
И тут Межник заметил, что на остановке, за полупрозрачной стенкой кто-то есть. Подошёл, посмотрел. На земле, между лавочками, сидел пожилой мужчина — вполне прилично одетый: в костюме, белой рубашке, при галстуке — перекрученном, больше похожем на петлю у сбежавшего висельника; выпивший, а точнее — пьяный в стельку. Рядом валялся кожаный дипломат.
Межник протянул мужчине руку. Тот сразу же вцепился и повис на ней — будто хотел не встать, а повалить Межника на себя.
— Мы с кафедрой информатики… отмечали, — сказал мужчина. — День рождения.
— Ваш? — Межник понял, что не сможет поднять его за руку, присел, взял под мышки и усадил на лавку, как ребёнка. Только весил «ребёнок» многовато.
— Не… У лаборантки… с кафедры… ихней.
— Ехать-то куда?
— На Метлинский, — ответил мужчина. Неожиданно бодро. — Панаса Мирного, дом возле пустыря… — Он громко икнул и снова пьяно замямлил. — Я вообще за рулём… Ну куда мне за руль… Думал, такси… Обычно здесь… стоят… А тут… куда-то все делись.
— Сейчас чего-нибудь поймаем. Вы, к слову, кто в институте?
— Проректор, — мужчина выпрямился, будто позировал перед фотографом.
— Проректор, — негромко повторил Межник и улыбнулся. — Хулиган.
Третья или четвёртая машина остановилась.
— На Метлинский, — сказал Межник. — Панаса Мирного. — Кивнул в сторону мужчины: — Его.
— Совсем бухой? — насторожился водитель. — Не облюёт мне здесь всё?
— Не бойся, нормально.
Межник поднял дипломат, помог проректору встать, отвёл к машине, посадил на переднее сиденье, пристегнул.
— Двадцатку будет стоить, — сказал водитель, поглядывая то на Межника, то на пассажира. — Его там хоть встречают?
— Думаю, нет.
— Тогда тридцать. Мне ещё волочь его до подъезда. Или даже до квартиры.
— Не вопрос, — Межник отсчитал деньги, протянул водителю и хлопнул дверью. — Удачи!
8. My Dad’s Famous Potatoes
Полевому вдруг показалось, что он бежит не через дворы, а вдоль них. Фасады, кирпичные пристройки, сараи, деревья без листьев, какие-то ржавые ворота, заборчики-ограды, клумбы, качели — всё выглядело фотографиями, чем-то плоским, два-дэ. Как на выставке — видишь, улавливаешь настроение (если художник не халтурщик), но протяни руку и прикоснёшься к стеклу.
Совсем недавно это был его город, а теперь — не его, а того, когда-то-Полевого. Как и весна, этот апрель — тоже принадлежали тому-Полевому; как и лето, которое очень скоро (город всё же — летний, с детства и навсегда).
Полевой почувствовал, что для него город закончился, что теперь — сколько ни приезжай, сколько ни ходи по улочкам, пляжам и паркам, сколько ни встречайся с друзьями-одноклассниками — город всё равно останется набором открыток.
Что-то умерло — и внутри, и снаружи, — но в тот же миг что-то и родилось. Его весна, его весенний город — не может быть и когда-нибудь, а прямо сейчас, только не здесь. Как купленная в интернет-магазине книга, оплаченная, твоя — осталось лишь дождаться курьера.
…взять билет и доехать…
Под одним из фонарей Полевой остановился. Глянул на руки — повернул их так, так, ладони, пальцы. Вроде чисто. Затем осмотрел белую рубашку — вырядился, блин! — но тоже ничего не заметил. Было бы совсем нехорошо выйти на люди заляпанным кровью.
Полевой всё ещё тяжело дышал после пробежки. На каком-то форуме он читал про дзэн-дыхание, нужно было мысленно считать: раз — вдох, два — выдох, три — вдох, четыре — выдох. И так до десяти, а затем — обратно, к единице. Ноль, подумал Полевой и постарался глубоко вдохнуть, один — выдохнул, три — вдохнул, шесть — выдохнул, десять — вдохнул, пятнадцать — выдохнул. Почему-то считал только по нарастающей, обратно — не хотелось.
Через минуту Полевой прикурил сигарету и зашагал к арке. А потом вытащил телефон, зашёл в сообщения, выбрал «все» и нажал удалить. «1 из 1081», — появилось на экране. «2 из 1081», «3 из 1081», «4 из 1081»… Он нёс телефон в руке, время от времени поглядывая на него.
Уже на вокзале Полевой нащупал в кармане брелок, заклёпку, жетон. И выбросил в урну.
9. I Am Not What I Am
Проходя мимо парковки, Колодезный подумал, что весной сложно понять, стояла машина здесь долго или только подъехала — зимой старожилов заваливает снегом, летом они покрываются пылью, осенью — их засыпает листвой, а вот по весне…
— Стой, блядь, — сказал кто-то в спину.
Только сейчас Колодезный сообразил, как далеко забрёл. Рядом был пруд — неухоженный, запущенный — вряд ли сюда ходили отдыхать-загорать; за ним — посадка и двухэтажные здания, ещё довоенные. Значит, за переездом? Верхнее Прыгуново или посёлок Молот, пригород — конечная пятнадцатой маршрутки. Колодезный бывал здесь всего раз — ещё школьником — зачем, уже и не вспомнишь. Вот только… Как он дошёл? Ехать на маршрутке было минут двадцать, а пешком… Места считались мрачными — по крайней мере все истории со «свечками» и «подснежниками», которые рассказывали в их дворе, происходили в Прыгуново и Молоте.
— Ты чё, оглох? — другой голос, совсем рядом.
Колодезный повернулся и увидел двух пацанов, лет по шестнадцать-семнадцать; оба щурились (точно не из-за близорукости), а ещё — будто что-то жевали, причмокивая губами. На них светили фонари с парковки, как в кино — ночь, но всё видно.
Колодезный смотрел пацанам в глаза — то одному, то другому. Не так, как его учили когда-то: мол, если идёшь мимо гопников, смотри не на них (подумают, что нарываешься) и не в сторону (решат, что боишься), а как бы сквозь них.
Пацаны вздрогнули, перестали чавкать, щурить глаза.
— Мы хотели, — сказал один, шагнув назад, — узнать…
— Узнать, — поддержал другой, — где здесь… Думали, в курсе, — он тоже отступил, а затем хлопнул товарища по плечу, и они побежали — мимо проржавевшей машины, с которой «добрые люди» скрутили всё что можно; вдоль пруда, куда-то в темноту.
И вдруг Колодезный понял, что всё ещё сжимает в руке нож, что всё это время он бежал, шёл, с этой «бабочкой», так, словно она стала его частью. Лезвие блестело — совсем новое, не успевшее потемнеть. А вот следов крови почему-то не было.
Нож Колодезный выбросил через полчаса, когда вернулся к переезду.
10. I Didn’t Go To China
Чего только ни говорили во всяких «мирах-животных» о летящих на свет мотыльках: и то, что они тянутся к теплу, и ориентируются по свету в пространстве (раньше было проще — луна, звёзды и никаких сбивающих с толку маячков), и про связь фототаксиса с фотосинтезом, и про эффект световой ловушки, или даже то, что на самом деле летят мотыльки не на свет, а наоборот, в темноту — наиболее тёмным местом (контраст) кажется то, что рядом с фонарём.
Бабочку, прилетевшую к Аниному подъезду, свет не интересовал вовсе — не манил и не пугал, — будто никакой лампочки здесь и не было.
Только что Вирник и Полудницин попрощались — «Пока», «Пока», — он отошёл на пару шагов, вытащил сигарету и остановился, чтобы прикурить; она расстегнула сумку и стала искать ключи.
Бабочка покружила перед Аниным лицом — дёргалась туда-сюда, казалась не живой, а какой-нибудь обгоревшей бумажкой, выхваченной ветром из костра.
— Ай, — Вирник махнула рукой. Легонько — отогнать, а не прихлопнуть.
И тут же — зигзагами, но при этом весьма шустро — бабочка полетела к Полудницину, пропорхала у него перед глазами — Антон тоже махнул рукой — и исчезла за спиной.
Полудницин обернулся. Вирник смотрела на него, замерла с открытой сумкой в руках и почему-то выглядела удивлённой. Или — застигнутой врасплох. Сфотографируй её в эту секунду, показалось бы, что кто-то громко окликнул девушку, открывавшую дверь, и тут же щёлкнул.
Небо будто промокло под недавним дождём, как и двор — звёзды дрожали — не светили, а отражались в небесной луже. Подует ветер, и они забегают из стороны в сторону. Всё, как и должно быть — апрельская ночь.
— Хочешь кофе? — спросила Аня.
11. Have A Good Trip
Патрульные скорее всего прошли бы мимо валявшегося в конце аллеи серого пальто — мало ли кто что бросил, — если бы на нём не лежал паспорт. Обложкой кверху, будто специально — чтобы сразу было понятно, это — не блокнот и не просто какая-то книжка.
Воронина присела и взяла его. Открыла, посмотрела.
— Что там? — спросила напарница. — Ху из вис?
— Горизонт, — прочитала Воронина.
— Да уж, — милиционерша пнула рукав пальто, — чего только ни придумают.
Лицо было знакомым, но как-то неуловимо — лишь ощущение, никаких зацепок для памяти — кто он? где его раньше видела? когда? — Воронина так и не вспомнила.
Паспорт оказался подделкой. Как говорил учитель в «Лунатиках»: хорошей, но подделкой.
2011
1
Мелким шрифтом здесь и далее — отрывки из воспоминаний деда автора, Алексея Фёдоровича Ерхова.
2
А. К. Вообще-то — «Пятеро из ломбарда», или «Пятеро из ломбарда несут холодильник» («Монумент в честь провозглашения Советской власти на Украине»); но так как всех пятерых вместе не видно, то «Трое…» Одна из народных достопримечательностей города. Установлен в 1975 г. Снесён в 2011-м по решению кернесовского горсовета. На его месте поставили Памятник независимости Украины («Девочку на шаре»).