Роман
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2024
Михаил Токарев родился в 1996 году в Иркутске, переехал в Москву, окончил институт журналистики и литературного творчества в 2018 году, в 2020 году окончил магистратуру РГГУ. В «Волге опубликованы рассказ и три романа (2021–2023).
…Хотелось бы выразить благодарность моей
бывшей жене и ее детям от прошлых браков, без
которых эта книга была бы закончена на полгода
пораньше…
Глава 1
Сын ли ты мой, Федор
Моя родная речь, что сделали они с тобою, эти гениальные граждане, отличающие играючи Мандельштама от Мандельштама другого, и воскресение отличающие от воскресенья и понедельника, а легкую степень слабоумия от уголовной ответственности тоже отличающие. Как теперь мне к тебе подступиться, Пушкин-Кукушкин, Лермонтов-Пирожков, Маршак-Афродизиак, Крылов-средневеков твой нрав, и ласково стучат испанские сапожки железной девы по мостовой. Каким образом начать, каким образом начать историю, удивительную историю воспитания, историю воспитания не воспитуемых. Начни вот с чего, начни с этого, пожалуй: «многоопытный муж Иван Петрович встал со скрипучего стула и подошел к распахнутому окну». Но это же где-то было написано, можем ли мы повторить. За это ли Белинский, Тынянов, Бахтин отдавали свои неповторимые жизни на поле брани, где тешатся милые в перерывах между подходами к турникетам, в наивных попытках покинуть страну. Да, мысль твоя лежит сейчас как подкидыш на крыльце роддома, и каждый подонок вправе харкнуть в нее, или, еще горче, воспитать, как ему вздумается. Миша, что происходит, ты вот скажи, что происходит. О, не беспокойся, мне всего лишь трудно дышать, и мышцы разбил паралич от невозможности подступиться к родной речи, наверное, подхватил ботулизм, а впрочем, весна, весна, весне все возрасты покорны. Весной не хочется ничего, весной только и хочется, что загорать в солнечном сплетении женщины, запахом ее дезодоранта заменять отсутствующие в теле своем нежности. Граждане активно ищут половых комбайнеров, граждане обращаются и обращаются с просьбами показать им родную речь. Лучше бы обращались в птичек. И взмывали туда-то с тем-то поручением, небесные голубки, взмывайте же, а не приставайте понапрасну.
Прикушенный калиткой мальчик средних лет улыбнулся полуденным лучам полуденного же майского солнца. А потом и вовсе рассмеялся, и литровый смех его бултыхался в мочевом пузыре случившейся весны. Проснувшиеся чахлые яблоньки покачивали расслабленно своими веточками, как будто пресыщенные баклофеном. Ветвистая деревенская улочка была усыпана избами, приземистыми пряничными строениями. Где-то вдалеке старчески бормотал тетерев. Трусливые лучики незряче ощупывали лунообразное, с белым пушком на щеках, лицо будущего четвероклассника Федора Михайловича Меркулова. Цвела черемуха, и запах акации, мимозы и ранних грибов баламутил воображение. Освободившаяся от спячки трава щекотала обнаженные лодыжки. Школяр сощурил свои серые глазки, и серые глазки его с поволокой были фактом культуры, в то время как буйный нрав мальчика даром природы. Во дворе на веревках сушилось исподнее, взволнованное ветерком, оно суетилось. Синие панталоны с красными рыбками, изящные чашечки кремового бюстгальтера, напоминающие болотные багульники, трусы производства «Мосбелье», «Ленбелье», ночнушка цвета мумиё. Белобрысый мальчишка с грустью глядит на материнское это самое. И размышляет, конечно же, размышляет, что вот, когда-нибудь он вырастет, вырастет когда-нибудь, и заработает разные деньги, и купит родной женщине самое лучшее белье. Вернется однажды домой, жутко уставший после экспедиции, бросит рюкзак на пол, извинится за столь резкий поступок, раскроет рюкзак. И примется вынимать золотые слитки, и примется вкладывать золотые слитки в трусы матери своей. Нет, думает Меркулов, это какая-то необычайная пошлость, ни в какие трусы я не буду вкладывать золотые слитки, ведь я совсем не Федор Эдипов, нет, я другой поэт!
Меркулов, чувствуя крайнюю степень возбуждения нервной системы своей, спешно достал из кармана брюк, шерстяных, темно-синих, закатанных до колен, плоскую серебряную фляжку. Он отвинчивает ребристую крышку, мальчик волнуется, мальчик своего рода пестрящие листья, вспыхивающие золотом под ногами собаковода, что ведет некого Тобика неоперившимся утром по аллее. Не хотелось бы допустить безумия, липкого, словно полиэтиленовый пакет в руках беспризорника, в пакете переливается янтарная твердыня, ловит на себе озадаченные взгляды прохожих, янтарная твердыня совершенно не машина желаний, состав у неё другой, хотят подсказать прохожие, но стесняются. Хотелось бы не допустить безумия, отвинчивает судорожно крышку Федя. Прошлогодние события, чудовищные события минувшего года, о, как же страдали все, пропустили дремоту, легкий сон, умеренно глубокий сон, глубокий сон, все пропустили. Так пропускают порой футбольный матч Спартак – Алания, показанный в четыре часа утра в девяносто шестом году. Бегали, ничего не понимали, уподобились Булочкину и Колобку, и никак не могли уснуть, люди-то. Когда села, райцентры, города подверглись массовой бессоннице. Когда минула календа, что, безусловно, значит в древнеримском календаре название первого дня месяца. Полуночники увидали крылатых змей аспид, и вурдалаков увидали. Однако, присмотревшись получше, распознали в вурдалаках обычных измученных собратьев своих. И устремились сонмы гарпий в погонах на города, райцентры и села, и прочие твари устремились. И граждане опешили от подобного расклада, были не в силах предаться маленькой смерти, возрос уровень сахара в крови, кто-то даже стал звать маму. Вступивший в свои права новый день ознаменовался поисками виновного. Тысячи семей выстроились у дверей мэрий, требуя выдать им преступника. Со всех утюгов доносились сообщения о массовых помешательствах, Европейские страны, как наиболее неприспособленные к дискомфорту, стали сжигать на кострах членов департамента здравоохранения. И были милы они, точно убийство красной книгой речного бобра, все эти французы, немцы, итальянцы. В то время как христианский восток, лиственница духовного возрождения, никоим образом не поддался упадническим настроениям, субординация была на высшем уровне. К тому же религия не позволяла роптать. Ведь так закалялась сталь телес наших сограждан. Однако ни американцы, ни русские, ни мексиканцы, ни поляки не были Рэнди Гарднером, пареньком, что в семнадцатилетнем возрасте, участвуя в эксперименте, бодрствовал на протяжении одиннадцати дней. Поэтому пятые сутки оказались для многих роковыми сутками.
Мы помним, мы отчетливо помним, на третий день неспанья начинаются системные нарушения работы всех органов, начинаются галлюцинации также, а тут пятые сутки, скажете тоже. Отринув предрассудки, ученые совместными усилиями ничего не изобрели, а на четвертый день, между прочим, светила на тверди небесной чуть-почуть принялись тускнеть. Начался криминал, поджоги, депрессии. И даже тарологи перестали верить марсельской колоде. И даже на этом фоне пропали в аптеках успокоительные медикаменты. Случился конфликт существования, и люди как будто впервые родились, в этом и конфликт. Лишившись сна, они прикладывали холодную воду к своим головам, стенали, кооперировались для того, чтобы давать отпор тем, кто окончательно слетел с катушек. И не было спасения от неудержимого хохота. Федор в те дни попугивался неопрятных каких-то, похожих на фанатов «Короля и шута» соседей, они дико смеялись, колотили молотками по ставням, просили впустить. Мать активно заваривала травушки, говорила не открывать дурашкам, говорила, не верь, не бойся, не проси. Но когда пошел корейский дождь из горящих собак, тогда даже она перекрестилась.
Меркулов делает глоток, краткий, точно содержание краткое же «Иосифа и его братьев», любимой книги матери археолога. Чай из корня валерианы, с ударной дозой галоперидола, в капельках который. Которым порою мы до всей этой чудовищной истории с бессонницей предпочитали прокапывать кубик сахара. Сидеть под качающимися ветвями Давида в парке, встречая весну. И торжествовать с крестьянами, конечно же, торжествовать по случаю благовещения. Федор чует седативный эффект, попустившись, он проводит ладошкой по вспотевшему лбу своему. В лицо дует ветерок, где-то раскатисто мяукает кошка, урчит бензопила. Из кармана фланелевой бордовой рубашки он достает пористую розовую мыльницу, подарок Фаины Яблонски. Фаина Яблонски, обладательница прелестных оркестровых ямочек, а еще была она близка к совершенству, словно человек, заполняющий анкету при поступлении на новую работу. Ее воспитывала одна мать, как, впрочем, многих детей в классе. Матери были богинями. И вопреки словам из надоедливой песни, где папа может быть Сатурном, пожирающим своих деток, матери-богини могли даже не это, могли другое, но все-таки выполняли исправно свои обязательства перед страной, воспитывая настоящих хомо футурис. Меланхолично покачивали колыбельки над бездной. Крепкая влюбленность, как джутовый канат, присутствовала в жизни Федора, в столь нежном возрасте это важно. Взглянув на подаренную мыльницу, парень ощутил, как заалели щеки. Пусть девочка и не отвечала взаимностью в полной мере, однако на уроках физкультуры, когда ребята прыгали во времени, не все возвратились назад. Физкультурник сказал возвращенцам через протяжные годы, что теперь они почти как семья и должны мертвой хваткой держаться друг за друга. Ведь предпочли старого козла в спортзале мнимым свершениям и неказистой кончине на чужбине. Впрочем, окаянные дни мы любим, говорил также пожилой учитель, впрочем, вы и так все помрете, а я буду жить вечно, в отличие от вас и от иронии, которая не пережила одиннадцатое сентября, первое сентября, любую другую трагическую дату в истории человечества. Так говаривал физкультурник.
Федор вдыхает полной грудью, пресыщенный запахом свежевскопанной земли, воздух. Он обходит остов грузовика, поросший плющом, чьи листики напоминают желтые звезды, пришпиленные к ржавой одежде. Транспортное средство брошено посреди дороги, кажется, оно здесь не присутствовало раньше. К вопросу о конструировании реальности, Федя совершенно точно знал, что реальность это некие отражения, интерпретации собственного мозга. То есть он знал, вон та скрючившаяся березонька с застрявшим немецким снарядом, она, может быть, совсем не березонька, просто мозг рисует ее как березоньку, может быть, мозг и мог ее нарисовать осиной, но не может по каким-то вполне объективным причинам. Меркулов старается относиться ко всему с юмором, он помнит, какой бы ни была черствой, реальность лучше воспринимается, если она размягчена доброй шуткой. Феде кажется показательной история, рассказанная фронтовиком-физкультурником о том, как их отряд под одеялом ночи встретился с отрядом оппонентов. Узкая лесная дорога, с их стороны человек десять, с этой тоже столько же, не разминуться, ничего. В спешке будущий физрук и его отряд бросился в кювет, а другие, чужие, они бросились в другой кювет, по другую сторону от дороги. И по ошибке один германский солдат, пухленький, неповоротливый солдат угодил в команду русских. С той стороны заклекотали напуганные голоса, Фридрих, Фридрих, der hund. Наши ребята этого Фридриха в стан врага закинули, тот приземлился на головы сослуживцев и пукнул. Замерцал кисель тишины, и вдруг все засмеялись, и немцы, и русские, все по-доброму засмеялись. Целую минуту смеялись, потом замолчали. И никто ни в кого уже не стрелял, ничего такого, просто вышли на дорогу, русские, немцы, и пошли сквозь туман по своим делам, фронтовики. Мальчик допускал, времена супрематизма безвозвратно прошли, теперь людям предстояло не обронить собственное достоинство, выдаваемое нам, как мы помним, единожды. Любимое оскорбление фронтовика-физкультурника, «любители современной поэзии», тоже отчего-то вспомнилось мальчику.
Шел Федор мимо краевой библиотеки, тополиные стены ее дрожали. Нестройный хор, граждане похрапывали, бывало, жители деревни, терзаемые неразгаданной бессонницей, приходили читать вслух «Повесть временных лет». И на предании об основании Киева неминуемо брякались на пол, отдаваясь сладким грезам на растерзание. Сын женского полка чиркает взглядом по сто миллионов раз виданной прежде доске объявлений. Настоятельница библиотеки время от времени вывешивает на ней стихи своего любимого поэта, некоего Евгения Сливкина. Вот из того, что нравится Меркулову, вот слова, с помощью которых этот Евгений Сливкин растопил маргарин сердца Меркулова: «разрешите обратиться, я спросил у командира, разрешаю обратиться, мне ответил командир, и тогда я обратился в золотую птицу мира, и взлетел к нему на плечи, и склевал его мундир». Мальчишка, не пересчитывая жирных ворон, дремлющих на лужайке, спешит оставить позади коллективный сон деревенщиков. Сразу после библиотеки, у флигеля стоит бывший физик, Харлампий Диогенович. Опершись на плетень, в неизменном каштановом пиджаке и брюках, покуривает свою трубку из палисандра, буро-коричневую. Из кармашка пиджака на манер платочка торчит обглоданная куриная ножка. У мужчины было два рта, одним он выпивал травяные чаи, другим цитировал каких-то никому не известных ученых. У него также стонали частенько цыгане в душе, поэтому он пел нескладными вечерами, нервируя соседей, сразу двумя ртами, дабы заглушить всегдашнюю тоску, бытовавшую в нем. Силуэт губ на шее, несколько выше кадыка, поросший щетиной, нынче был недвижим, спокоен. От гигантской мысли физика отпочковывались мысли поменьше. Он именно это и делал, размышлял, глядя из-под густых черных бровей на далекую сумрачную дубраву. Сладкие попки шмелей, засахаренные, лежали в голубой пиале, что стояла на пластмассовом столике овальной формы, ножка которого надломилась. Сосед был худым, как истончившийся кухонный нож. Пил исключительно из горла успокоительные напитки, минуя посредников, то есть стаканы. А дети его давно уехали в город, став городскими придатками, кажется, они перестали звонить, наверное, позабыли, как в детстве болели, и как заботливый Харлампий кормил их клубникой, ведь Россельхознадзор однажды выявил двадцатикратное превышение антибиотиков в клубнике. Наверное, позабыли, как определять склонность к мягкому знаку в ться и тся, в словах родиться и пригодиться, жениться, остепениться. Впрочем, ум имеет мужской пол, а дети Харлампия Диогеновича были все-таки женщинами.
Мужчина, приметив шагающего в сторону дубравы мальчика, сказал видимым ртом своим: давай, малыш, надери им задницы там. И сказал это как-то грустно, непонятно к чему сказал, его голос напоминал голос Платона Каратаева, попавшего к французам в плен. На его сизую щеку беспардонно сел малярийный комар на тонких, геометрически верных лапках, и присосался, стервец. Физик прихлопнул насекомое, поморщившись, и на руке физика осталась кровь народа, ведь никто не знал, скольких доярок, фрезеровщиков и т.д. комар прежде поел. – А я не задницы надирать, я вообще не задницы надирать, – пробормотал нерасторопный ребенок. Диалог мог бы и продолжиться, но не продолжился, чтобы продолжиться, ему необходимо было перейти в качественно иное состояние с привлечением розеттского камня, эмпирической лингвистики, свидетельства о рождении, например. Меркулов нерешительно пожал плечами, потом шмыгнул носом, потом устремил взор на шмелиные попки. Возжелал шмелиные попки. В голове мальчика летали, как балерун Цискаридзе, шальные мысли. Какая все-таки эта вселенная непостижимая. Как много в ней бывших физиков, умалчивающих в данное мгновенье о чем-то своем, и что я сделал для того, чтобы спокойно отойти от дел, что же останется после меня, что возьму я с собой. Где моя женщина, что станцует со мною фокстрот на бутылочных осколках-лепестках пред меланхоличным лицом небытия. Единственная реальная вещь, пожалуй, распутывал клубок Федя, моя смерть, остальное как будто имеет фиктивную природу в основе своей. Вопрос, возникающий все чаще и чаще, что ты сделал для вселенной в свои годы, вселенная, она не фраер, как говаривал Эдуард Альбертович. Этот вопрос, этот поразительно точный вопрос терзал Меркулова. Какой же душный человек, до чего же с ним неприятно молчать, отметил Федор. – Я, пожалуй, пойду, – сказал, наконец, он. Бывший физик смолчал. И парнишка устремился прочь, голову понурив.
Хвойное покрывало под ногами шуршало. Губчатые грибы, ранние подосиновики и маслята, не успевшие как следует отрасти. Как же хочется простых грибов, простых русских грибов, мимоходом подумал парнишка. Лесное многообразие, скрип несмазанных птичьих механизмов. Ягода волчья, темно-кровавая, шапки омелы, наросшие на деревьях. Меркулов был озадачен, в сложенном виде воскресенье напоминало какой-то понедельник, мальчик дотянул до последнего. Учительница дала задание в пятницу, а сегодня вот проклюнулся ячмень воскресенья на глазе трудового понедельника. Задание было несложным, собрать миллиграмм сто муравьев для фермы, для эксперимента. Учительницу звали, как боевой автомобиль, Катюша, но она предпочитала старомодное Екатерина Михайловна. Жизнь была ей к лицу. Она преподавала теорию эволюции. Чтобы преподавать теорию эволюции, необходимо всего лишь чистить по утрам зубы, всяк знает о том. Женщина удивительной судьбы старалась не допускать, чтобы в корнях слов учеников образовывалась себорея междометий. Просвещение, вот чему она служила. Бессмертная, она любила издеваться над кукушками в лесу, спрашивая, а сколько там осталось мне прожить. Отчего же бессмертная, супруг Екатерины Михайловны, культурист, бывало, поколачивал учительницу. Но не пришибал наглухо, но не добивал, то есть соблюдал пацанский кодекс, чудовище. Его звали Атилла, его звали так в память о гуннах, похеривших обработанную плугом землю, то есть культуру, ибо культура с латинского переводится как возделывание. Частенько Екатерина укоряла супруга в бескультурном поведении, впрочем, культура еще одно слово, чья тень много длиннее непосредственно текста. Порой сложные взаимоотношения видели жители деревни в магазине, видели сложные деревенские жители простое, как авокадо, изъявление Катеньки подать на развод, на почте. Мужчину фраппировало, что жена все время говорила о разводе, словно иных проблем не существовало. Культуристы и спортсмены, подвергшиеся депривации сна, сделались чрезвычайно несносными. Протеиновые монстры, чинившие в семьях настоящий Семипалатинск времен испытаний ядерных зарядов, знатно ухудшали кровь окружающим, в силу своих физических способностей справиться с ними не представлялось возможным. Быть может, им не нравилось утверждение, что за каждой великой женщиной стоит никчемный мужчина или кошка.
На кроссовки цвета ведущей партии Китая налипли тяжелые комья земли, казалось, вериги нацепила сама Ксения Петербургская, дабы Меркулову досадить. Хорошие кроссовочки, в таких можно до самого исхода проходить, и ничего им не будет. Разлапистые хвойные ветви лицо щекотали, ребенок ощутил, как в шею впился не зверь, не птица, летит, пищит и матерится, а кто его убьет, тот кровь свою прольет, вот он впился. Твою же мать, с волнением подумал мальчик, только бы не клещ, Федор некогда видел по телевизору, на что способны энцефалитные клещи. А были способны они на многое. Жертвы клещей с перекошенными лицами просили Макрона и Байдена уйти в отставку. Дикорастущие кустарники барбариса зашевелились. А потом навстречу Меркулову вышла женщина с носом гипотенузой, инфинитивная женщина, мысленно заметил Федя. В руках пакеты с продуктами, продуктами из магазина «Перепутье». Ее морщинки как будто древесная кора. На лице ее лежала печать радости. С ней рядом юноша, тоже с пакетами. – На рынке повстречала Игорька маму, она мне все за его чемпионаты, соревнования рассказывала, ну, мы ведь тебя тоже не на помойке нашли, вон, уже больше месяца без передозов, – сказала она, хитро прищурив глаза, довольная. И были чувственны ее слова, как стихотворения Риммы Казаковой, и были грустны ее слова, как судьба Егора Радова. Пахло от нее корвалолом, нагретыми монетками, каким-то железом пахло. Наверное, подумал Федор, у нее муж электроник. В чем же дело, почему же электроник, спросите, спрашивайте же, не робейте. А все очень просто, Меркулов знал, что подобно посуде тело хранит энергетику человека, который пил из нее. Долгосрочный юноша в желто-зеленом макинтоше, челка-треугольник указывала острием своим на малиновый пластырь, налепленный на переносицу. Никакого англо-саксонского презрения к сыну и Франции женщина, кажется, не испытывала. Что редкость в созависимых отношениях, в отношениях, где довлеющая над размеренным бытом сила являет собою непреодолимую тягу к саморазрушению. – Фредди, а ты чего здесь делаешь, скоро же комендантский час? – спросила незнакомая тетенька. – Кажется, я в состоянии распорядиться своим временем, как пожелаю, – надерзил парень. – Мам, хочешь, я его нокаутирую? – предложил сынок. Федя, спокойно, Федя, не надо, не ведают они, что творят, от внутренней своей неустроенности они такие, и злоба их от непонимания, рассудил Меркулов. Крепко сжимая в руке мыльницу.
И зашагал, не прощаясь, к бетонному горбику, входу в одичалое ныне бомбоубежище, что виднелся в просвете между деревьев. Погода бесповоротно испортилась. Посмурневшее небо напоминало черную вуаль на лице Людмилы Петрушевской. Небо перестало страдать алопецией, перестали на нем водиться вот эти световые пятна-проплешины. Низко летели шестнадцатикилограммовые гири производства ленинградского труболитейного завода. Или просто кто-то позабыл приставить к гирям три буквы, три важные буквы, но и без них гири были, пожалуй, самодостаточны. Пресыщенный синевой лес манил своей недосказанностью. Уши Меркулова воспылали, он почувствовал какое-то неудовольствие, на мгновенье остановился, желая разобраться в вопросе. Была волнительна, как речь влюбленного человека, работа мысли его. Вдруг мальчик понял, что к девяти годам он так и не определился со своей идентичностью, кто же он такой. Матери Валентине Меркуловой хотелось бы видеть сына биологом, а сыну Федору Меркулову хотелось бы видеть себя мхом, например, такой вот парадокс. Последний год окружающие взрослые дяди, тети, оставшиеся в живых, как будто перестали отыгрывать предназначенные им социальные роли. Частые перепады настроения, вызванные систематическим приемом успокоительных широко спектра действия, проблемами с эндокринной системой, туманными перспективами сегодняшнего дня, существенно нервировали. Казалось, все теперь в заложниках у террористического стихотворения Тютчева, которое называлось «Часов однообразный бой», и было посвящено бессоннице. Отчаянно не хватало суверенитета, граждане, кажется, стали понимать, что попросту растрачивают собственные жизни не за хрен собачий, как выразилась Дельфина де Жирарден относительно сложившейся ныне ситуации еще в девятнадцатом веке. Прощание с матерыми директорами, хамоватыми легатами, всеми теми, кого не возьмут в будущее, происходило болезненно. Люди мучительно учились говорить нет.
Вопреки негласному весеннему наказу цвести и неутомимо пахнуть, листья слетали с деревьев парашютиком, мотыльком, винтиком. Неопределенно-дымчатые силуэты грибников, пропавших во времена брежневского застоя, аукали. В случайные вдохи Федора вторгались чужеродные запахи. Как будто схемы запахов, верно, верно, запахи схематичные. Не жигулевское пиво, но отголосок жигулевского пива, или, скажем, не ветчина, но блик ветчины, лишь намек на то, что ветчина когда-то была в природе. Бегала вон там, на лугу, а потом перестала. Выйдя на пуританскую поляну, лишенную разнотравья, лишенную присутствия тонких берез, внезапно принимающих нежный отблеск белого шелка, Феодор прикрыл глаза. И дрожащее в воздухе безмолвие начало обрастать излишними подробностями. Фыркнул противотанковый ежик, ветка липы пришла в движение. Зацокали языками коренастые лошади Пржевальского. Релевантный советской фантастике лес внушал некоторый оптимизм. Должно быть, Иван Ефремов, притаившийся в кустах можжевельника, оценивающе глядел на мальчика. А мальчик остановился у входа в бомбоубежище. Глубокие трещины, дерматит бетонных стен. Именно там, в выстуженном чреве, водились нужные муравьи. То были особенные муравьи, Екатерина Михайловна являлась очень хорошим специалистом, она многое знала о видах, она знала, допустим, жнецов, и фараоновых, мурашек-бульдогов знала. Вообще, Федя теперь ориентировался в муравьином разнообразии прекрасно. Зачем же они ему, а для фермы. Зачем для фермы. Как же зачем, когда человечество придавило грандиозным шкафом бессонницы, храбрая учительница эволюции, революции, учительница конституции решила провести эксперимент. Пускай генетически люди были близки к шимпанзе, однако глубинные сходства между нашим видом и видами как раз-таки муравьиных вполне вероятно сообщают нам о чем-то. – Хохо, – смеялся педагог, на ее губах блуждала сколиозная улыбка, – разве вам не интересно, представляете, мы воссоздадим идеальную среду и даже что-нибудь поймем о нас!
Включив металлический дедушкин фонарик, Меркулов сделал неубедительный шаг. Вишневая массивная дверь, напрочь оторванная, валялась в траве. Мальчик никогда не спускался в это бомбоубежище, но всем сказал, что спускался в это бомбоубежище. Когда Екатерина Михайловна попросила своих подопечных выбрать, куда они пойдут, безотцовщины класса без особенной страсти разобрали все хорошие места. Фаиночка Яблонски, к примеру, питала любовь к бесплатным завтракам. Устремилась поэтому в столовую, где водились муравьи-сладкоежки. Людочка Яковлева, способная передвигать предметы силой взгляда, вызвалась посетить психоневрологический интернат, ее матушка трудилась медсестрой. Ольга Николаевна, второгодница, научившая одноклассников целовать ей руку при встрече, мальчишки подчинялись и целовали руку, как будто целовали ей губы, Ольга Николаевна выразила желание пойти на пруд. И утопиться, она проливала слишком уж много слез, читая дурные любовные романчики. Регина Шевцова долго упрямилась, муравьи казались ей пустым и несерьезным занятием. Старшая сестра у нее была фармацевтом. Получив назначение в закрытый научный поселок, женщина работала в лаборатории, мешала корень валерианы с галоперидолом, это вообще она придумала так делать, чем несказанно помогла человечеству. И назвала свой препарат мурмурмицином, ведь принявшие лекарство иногда мурчали. В конце концов учительница уломала Регину помочь науке, и девочка отправилась за медицинскими муравьями к сестре на место службы. Анна, что Анна, Анна писала справа налево, история Анны берет свое начало на Ближнем востоке. Прозрачная бабочка на ее руке, или чья-то душа, это просто сопля, Анна страдала от аллергии. Стоило лишь начаться майскому цветению, загремела в больничку. Ее ангелы-хранители, должно быть, рано поседели, Анна частенько встревала в передряги, ей нравились мальчишки постарше, Андропов, Черненко и прочие.
Федя Меркулов единственный мужик класса, согласившийся искать муравьев. Остальные ребята – Антон Сидоров, он же майор, папа у него был майором, и он сам хотел быть майором, Ульян Петров по прозвищу бледный, Николай Иванов, зовущийся в простонародье птицеедом, Алексей Селезнев-доцент – вовремя прикинулись незаинтересованными. Вот вы уроды, не удержался Федя, когда мужская часть класса дружно отказалась. Екатерина Михайловна пристыдила, конечно, но противопоставить ничего не смогла. Зато комитет матерей, имеющий существенное влияние на мальчиков, договорился с детьми о том, что мальчишки будут строить непосредственно саму ферму. Ангельская пыль на ступенях, оброненный апчих, частицы блистают, оседают на волосах, на коже. Мальчик, спускаясь все ниже, чувствует затхлое дыхание подземелья, глаза начинают слезиться. В тамбуре раскиданы потроха оранжевых советских аптечек. Малиновые пеналы цистамина. Белые шприцы-тюбики с промедолом. Луч фонарика, царапая стену, останавливается на плакате: не бей ребенка, это задерживает его развитие и портит характер! В следующей комнате Федя видит его. В костюме цвета подсохшей крови, цвета киноварь, у стены сидит космонавт. Меркулов светит в лицо, за мутным стеклом шлема пустые глазницы, серые зубы. Меркулов, кажется, попал в камбуз. Искореженная, как нутро гражданина, увлекающегося экстремальной формой вегетарианства, плитка с четырьмя конфорками в углу. Черепки посуды, полуистлевшие противогазы, обломки серых ящиков.
Не вспоминаешь ты своих несчастных шлюшек, и не подвержен ты сентиментальным измышлениям о прожитой жизни. Тебе, должно быть, уютно здесь, словно варежке в рукаве шубы. Полуистлевший, ты глядишь на чрезвычайную темень, особо не надеясь различить силуэты близких сердцу людей. Вероятно, ты желаешь сказать: «милый друг, весна позади, у нас по-летнему тепло, по-летнему ярко, наступила пора отчаянья моего». Но сказать этого не можешь своим заклинившим ртом. Подле космонавта разбросаны обрывки газет. Присев на корточки, Феденька светит, лучик выхватывает фразы. «Калужский курьер» 1910 года. Подшивки «Техники – молодежи». Мальчик неминуемо увлекается уцелевшей статьей. «Один большой лондонский магазин придумал новый остроумный способ рекламы. Вместо неподвижных восковых фигур за тремя витринами, на которые разделен фасад дома, кипит действительная, реальная жизнь. Первое окно – спальня, где молодой человек совершает весь утренний туалет элегантного денди. Сначала он в халате, к нему входит камердинер и приносит горячую воду; он бреется по всем правилам искусства, а на мыле, на бритве, на всем, к чему он прикасается, красуются этикеты с названием фирмы и с ценой. Затем начинается процесс одевания: молодой человек сбрасывает халат, обнаруживая великолепное белье, меняет различные воротнички и галстухи всевозможных оттенков, а потом медленно надевает платье, самое модное по покрою и цвету. В другом окне – гостиная, там пьют чай, флиртуют, демонстрируя туалеты. В третьей – курительная комната. Эта новая живая реклама имеет громадный успех. С утра до позднего вечера публика не отходит от витрин». Во дают, подивился Федор, переводя луч фонарика на покорителя неба.
Преклонного возраста космонавт, утомленный ничегонеделанием, вдруг шевельнулся. Во всяком случае, Меркулову показалось, как хрустнули шейные позвонки полудохлого господина. Мраморные мысли давно уж разбились в его голове, и было в нем изысканно мало жизни. Мальчик не на шутку занервничал, как будто ему предстояло беседовать с госслужащими, как будто ему предстояло обращаться в кредитные организации, как будто. Сырость бомбоубежища, словно прикосновения лучей солнца к жителям Ямало-Ненецкого автономного округа, привыкших к субарктическому климату, нервировала. Федор искал самых опасных муравьев, муравьев-людоедов. И когда космонавт захрустел, что, согласитесь, способно напугать не меньше замкнутого пространства, такого пространства, как остров Голдинга, например. Мальчик забеспокоился, что скажет Фаина, красивая, точно обнаженная актриса Терехова в душе. Что скажет Фаина, когда в понедельник ей сообщат с прискорбием: Федор Меркулов пропал без вести, как же она расстроится, должно быть, затопит слезами весь класс. И будет Яблонски с кем-то другим заниматься неевклидовой геометрией в позах довольно-таки экстравагантных. А ведь с ней мы подружились потому, что были живыми. А теперь я буду не живым, каким же я буду тогда. Пропавшие, они какие, живые или не живые. Ну и пусть, мне все равно уже будет, ведь я, Федор Меркулов, пропаду насовсем. До чего же несправедливо, хорошая женщина умиряет наши глубинные пороки, Фаина не будет у меня ничего умирять, нечего будет умирять. Ах, лучше бы поехали в Политехнический музей, а не занимались поисками придурошных муравьев. Фонарик мерцает, как будто кашляет, как будто бы кашляет дед, который is dead. Погас. Чтобы нарисовать птицу, надо бы сначала нарисовать клетку, запоздало думает Федя.
Вечерело, в домах зажигались огни. Местные жители мастерски надаивали молочко светлячков. Двухлитровые банки на подоконниках испускали теплый медовый свет. Курносые лица детишек будто покрывались воском, их глаза жадно пили заоконную чернь. Сделавшиеся прочерками деревья бесцельно по округе слонялись. Вечерний зной, четырехухий рыжий кот во власти благословенной неги задремал на крыльце, скрипнула ставня, неряшливая и полураздетая баба несла жестяное ведро, подвывая. В ДК отгремел чемпионат по русской хтони, вновь победила дружба. В сельских зиккуратах чествовали фараонов, живущих за печкой. Воровато озираясь, мужчина в черном плаще брел вдоль обочины, выискивая жертву для своего сына, непомерно разросшегося. Заполнившего собою вот уже целую комнату.
Глава 2
А у нас обострились метанарративы
Пронзительным, словно песни Тимура Мацураева, утром я вышел. Однако решил на троллейбусе на перекладных из Тифлиса на работу, на место службы, на час позже, чем положено, не спешить. Утро, которым я вышел, было наполнено совершенными трюизмами, как бы выявляющими границы не только моего собственного языка, но и границы зримого мира. Худосочная девчонка, проживающая в доме напротив, выгуливала на поводке своего дождевого червя по кличке Шаи-Хулуд. Словно орошенное каплями йода, лицо этой хохотушки, если вам угодно, улыбалось, губы, черные губы, конечно, то есть рот, как будто наелась активированного угля, улыбался. А тетенька, что кушала, словно удав, собственных сожителей, извечная вдова, читала фиолетовую советскую книжку. Сидела на покрашенной салатовой скамейке у подъезда, читала уважаемого Чехова, называла детей объедками слишком уж часто, сломленная, как леденец, синдромом Туретта. Соломенная шляпа, темно-гранатовая ленточка, намертво прилипший к скамейке красный сарафан, все было прекрасно в Клавдии-провокаторше. Она спросила, сардонически усмехнувшись, иначе не умела, иначе не могла, куда идет столь презираемая солнцем, ветром и людьми барышня. Малолетка бодро ответствовала, что идет она по заданию бабушки своей в цыганскую аптекарскую лавку за снадобьем от ревматизма. Платье цвета груши категории «Лада», розовое каре, она тянула червяка в сторону станции Левобережная, шестнадцатилетняя, недоступная. Тетенька, подобно ранке на пальце, кровоточащей ранке, – организм не дурак, избавляется от ядов, попавших в увечье, то есть вся кровь не вытечет, просто немного вытечет, но вместе с этим уйдут и микробы, – тетенька изживала из себя злые мысли, сквернословила, дабы в дальнейшем не допустить заражения души своей. И переливались нежные голоса жаворонков, и апрельский дух взывал к ответу совестливых дачников. И прочные, как Хасавюртские соглашения, улыбки тех дачников освещали мне путь до самой работы. А работали мы в такой обстановке, в какой вы, должно быть, тоже работали, все постоянно где-то работают, или возлежат в КНД на пронзительно поскрипывающих металлических матрацах. Мачтовые сосны, торчащие зубочистками, покачивались. Встречаемые коты казались особенно котливыми тем достопочтенным утром. И до работы дошел, ни разу не потеряв сознания, что, безусловно, роскошь по нынешним временам.
Если вам интересно и жаждется узнать, шла радуница, и меня нашла на рабочем острове Хуана-Фернандеса она. Образно выражаясь. Там похитили мое психическое здоровье, сделав столь нетривиальный комплимент Мишиному организму. Эскадрилья порыжелых яиц на школьной парте, за ней сидел охранник, на проходной. Добрый день, мужчина, сказал ему, чувствуя подслеповатую боль в области двенадцатиперстной кишки. Ого, на мгновенье допустил я, это же язва желудка, матерь божья! Вспоротая полутишь моим консервным голосом, и Николай вздрогнул. – Иди ты, у меня инфаркт недавно был, – прикрикнул он, приглаживая пожелтевшие от никотина усы, усы-воблы. – Хороша ложка к обеду, – сказал я многозначительно, расстегивая свой прорезиненный голубой плащ. – Миша, ты давай тут не это самое, – занервничал господин, похожий на Марка Твена. – Может, стукнемся вашими яйцами? – поинтересовался у него, кивнув на парту. – Давай-ка не дуркуй, все ваши на осмотре уже, – сказал, поморщившись, как от лимонной кислоты, закапанной в глаза, охранник. С тем и расстались, каждый остался при своем мнении относительно итогов тридцати лет новейшей истории. Нашему отделу надлежало раздеться, но не от безысходности, процедура осмотра. Лучшие медики осматривали нас перед каждой сменой, им было важно знать, наличествуют ли в нас повреждения, физические, ментальные. Ведь на нас лежала огромная ответственность. Нам настырно звонили разные несчастные голубцы, горячая линия поддержки населения не справлялась, мы были операторами, мы были остросоциальными романами. Звонившие, отчаявшиеся люди, читали нас, им становилось легче, насколько это возможно в условиях вступившего в свои права греческого режима черных полковников. Вот именно наш отдел, наш отдел заселили совершенно странные ребята, нас понабрали в соответствии с талантами. Мы в должной мере обладали искусством нарколепсии, а также иными расстройствами психологического толка. Позволившими не сойти с ума от депривации сна, в отличие от многих сограждан, ступивших на путь аполитичного существования.
Войдя в медицинскую комнату, я встретился со своими полуобнаженными коллегами, чудными, как фамилия Мариэтты Чудаковой. Они были успешны, мои коллеги, ведь все они покинули школу после девятого класса. Неумолимая статистика, что вы, что вы, – люди, как правило, поступающие в училища после девяти лет обучения в школе, дорожат своим временем, они знают, что им необходимо получить от жизни, какой интенсивности пендаль им необходимо получить. Черный мусорный бак с аскетичной надписью белой краской: бахилы, утратившие силы. Темно-коричневая кушетка, чья плоть выступила наружу, тускло-желтая поролоновая плоть. Единственное оконце ослеплено серыми жалюзи. Холодный электрический свет, мужчины, двое мужчин дебиловато улыбаются моему появлению. На бежевой шероховатой стене висит в рамке цитата, принадлежащая перу Эмиля Чорана, мы ее, конечно же, приведем, отчего же не привести: «Бессонница – это единственная форма героизма, совместимая с кроватью». Я, кажется, вновь поспешил. Считаю необходимым исправиться, обозначив дискурс, в рамках которого мы бы могли существовать с вами, мои литературоцентричные подельники. Помимо работы оператором в службе доверия приходилось заниматься культурным промыслом, сочинять стихи на заказ, писать апокалиптичные статьи в один небезызвестный журнальчик. К своим двадцати семи годам я непозволительно много тратил денег на карманные расходы. Сумел окончить магистратуру, и меня звали Миша Токарев, а еще звали в библиотеки проводить замечательные мероприятия для детей старшего школьного возраста. Порой меня даже называли Моцартом от дегенератов, порой мною восторгались литературные девы, и Андрей Родионов кричал вослед: ай, да сукин сын, пожалуйста, почитай на моих поэтических слэмах! Пожалуй, от меня ожидали всего что угодно, пожалуй, я мог стать даже собакой, дражайшая матушка ничуть не удивилась бы. В таких обстоятельствах приходилось трудиться. Правда, общество ждало от меня, ко всему прочему, слов не мальчика, но мужа какой-нибудь, по меньшей мере, Александры Коллонтай, но выходили элегические вздохи, лишенные гусарского благородства.
Штатная и шаткая медсестра, принадлежащая северному административному округу, со всеми ее формами, волеизъявлениями и внутренним пламенем, громко чихнула. Да это же настоящее биологическое оружие, мысленно взвыл я, выведенное отрядом 731, добавил более сдержанно. Ее красновато-синие глаза слезились, ее фамилия Слабенькая не вызывала вопросов, к слабеньким их нет. И я принялся неистово раздеваться. Промозглый воздух в смотровой заставил поежиться, спину обдало холодным кипятком. Простершееся над нами побеленное небо исключало возможность упасть прямо во всепрощающие руки создателя нашего. В степях глаз девушки гулял ветер. – Жалобы, доводы, гипотезы? – томно спросила она, в уголке рта специалиста серебрилась паутинка слюны. Я вгляделся, одинокий пастух в степи подгонял длинной палкой воображаемых коз, в ее глазах. Готовность ей посодействовать, готовность разложить собственное тело на тезисы напоминало в определенном смысле подхалимаж. Алик, имеющий разительное сходство с Лёней Голубковым, в лиловых плавках танга, спросил, почему Слабенькая отвлекается на меня, она же занималась с ним. Медсестра ответила на это: а я испытываю слабость к этому певцу нашего времени, личные предпочтения. На ребре ладони Алика наколка: Ушац. На рахитичной груди у него несколько родинок, если все родинки соединить, то получится картина «Сад земных наслаждений». Мадам возвращается к нему со стетоскопом, слушает. – Дыши, – говорит она, – а теперь не дыши. – Воздух для Алика делится на разрешенный и не разрешенный, ворованный воздух нравится больше, мой соплеменник саботирует, дышит дольше положенного. Еще один сослуживец, Эльдар, в черничных просторных трусах, кудрявый, как Любовь Орлова, спрашивает меня: почему опоздал? Я не спешу с ответом, наши плечи соприкасаются, словно границы России с границами Казахстана, Эльдар все-таки казах. Чешуя цисгендерных белых мужчин, покрывавшая с ног до головы, позволяла нам преодолевать существенные расстояния подо льдом, в то время как социально незащищенные слои населения, лишенные возможности дышать под водой, неминуемо гибли, застигнутые врасплох стремительно изменяющимся временем. Доносится мерзкий, словно безбожный гражданский брак, запах подгнившей картошки. – Молчи, у нас мало времени, – страшно шепчу Эльдару, схватив его за локоть. – Миша, отставить! – кричит Слабенькая, продолжая слушать хрипы Алика. Любитель научной фантастики Алик несмело предполагает: у меня, кажется, тубик. – Какой еще тубик, – раздражается медсестра, – дыши ровно говорю! – Сосредоточенно слушая, она склоняет свою тронутую безумием голову набок, видно по крепко стиснутым челюстям, что ей тяжело сохранять внимание. Потом она говорит: мы закончили, Бибикин. – Ах, мы закончили, а что вы скажете по поводу сыпи на моем пузе, – орет, как при половодье, Алик. Не склонная обливаться слезами над вымыслом, девушка отворачивается от коллеги, как будто бы является шлюпкой, отвернувшейся от парохода по имени Титаник.
Подошла очередь, и Слабенькая, чьи ногти напоминали животных, утративших свои названья. Чьи ногти являли собою что-то аморфное, что-то бывшее в употреблении. Не знаю, как еще описать эти ногти. Спросила меня: живой? – Живой, – подтвердил я, отчаянно расчесывая жировик на шее. В теле моем бытовала неясная ломота, правое ухо было заложено. Подбоченясь, Аделаида глядела с некоторой надеждой, надеждой, должно быть, на то, что она все-таки кошечка, которой снится вот эта смотровая, вот эти ребята придурковатые. Кстати сказать, ее пролонгированный поцелуйчик еще не высох на моей щеке, поцелуйчик, причиненный второпях на прошлой неделе. Истово медсестра флиртовала со всеми, внезапно освободившиеся часы бодрствования были заняты у девушки поисками любви. Однако с недавних пор отношения мне были безынтересны. По причинам вполне прозаическим, по причинам непреднамеренным. Мы с мамой приняли горестное решение – наша кошка, истерзанная болезнью, ушла на радугу – отпустить, как сложно в этом слове. Эмоционально безликий к массовым расстрелам, актам каннибализма, киднепинга, которые, безусловно, осуждаю, я был неприятно ошеломлен кончиной нашей пятнадцатилетней Тиши. Опасался, как бы у меня не развилась «транзиторная глобальная амнезия, вызванная сильным стрессом». История тридцатичетырехлетней британки Наоми, проснувшейся с твердой уверенностью, что ей пятнадцать лет и она ученица старшей школы, была свежа в памяти. Чтоб не забыть, вбил деревянную табличку в песочнице под окнами, там я закопал тело нашей кошки. На табличке выжег паяльником: «за всю свою жизнь ты не совершила ничего плохого, дорогая». Слабенькая прощупывала мои лимфатические узлы, кажется, не испытывая особенного волнения, ее ногти оставляли на коже длинные борозды. – Навязчивые мысли посещают? – спросила она, подойдя к шведской стенке, повисла на ней. – Таких нет, нет, – ответил ей робко. Коллеги о чем-то шептались, я допускал, что в наших диалогах имеются зайчатки здравого смысла, но допускал также, прочие граждане, пребывающие постоянно вот в таком бодром состоянии, совершенно нас не понимают. Я хочу сказать, наш отдел населяли особенные люди, в отличие от той же Слабенькой, мы были в состоянии предаться сну, не используя препараты. – Красивые, кстати, бакенбарды, Миш, – сказала неожиданно девушка, оставляя шведскую стенку в покое, она размяла позвоночник, подражая поведению Самсона, сына Маноаха. – Смена готова утешать слабеньких? – обратилась она к нам. И даже улыбнулась, как будто находилась сейчас в солнечном Ташкенте. Взглянув на нее, подумал, ну, по поводу отношений. На мой взгляд, качество отношений зависит от того, сколько времени женщине понадобится посещать психологов и психотренинги после того, как она возьмется за нож и попытается тебя убить. Подобные барышни давненько мне не встречались, подобные барышни, казалось, перевелись на Руси. Где же ты, чудная, склонная к нервным срывам, замкнутому образу жизни, поющая адвентистские песенки по утрам, дева? – Мальчики, не спим! – повысила голос медсестричка. Мы и впрямь задремали, интимная обстановка располагала. Но тут же исправились, оделись неспешно, покинули смотровую.
Эльдар запутался в ногах, словно в рыболовной сети карась, я чудом успел придержать его, а то разбил бы себе голову о дверной косяк, сделавшись носителем производственной травмы. – Большое тебе человеческое спасибо! – растрогался он. – С каких пор у тебя югославский акцент? – подивился пряным особенностям речи коллеги. Он ничего не ответил. И мы вошли в двести тридцать седьмую комнату. Хмурые темно-зеленые пальмы, нарисованные гуашью на стенах, африканские человечки с большими желтыми глазами, однажды мы спасли целый класс от массового забвения. В благодарность детишки назвали нас варварами, пресытившись идеями кафкианства, они были не в силах принять помощь извне. Их косые взгляды образовывали углы в тридцать градусов, кололись, в их венах тек абсент. На почве хронического недосыпа ребятишки создали кружок спекулятивного реализма, на собраниях обсуждали всякое зловещее. Смею полагать, что ничем бы хорошим собрания юных абсурдистов не закончились, ведь на каждого абсурдиста всегда найдется свой профессор-почвенник. Их учитель географии извинился за поведение своих подопечных и заставил их немедленно расписать наши стены. Помнится, подумал, какая замечательная профессия – географ, кто бы мог подумать. Когда говорят слово «географ», я неминуемо вспоминаю одного писателя, написавшего совершенно чудно о гражданине с этой профессией. На мой скромный взгляд, вся современная литература вылезла прямо-таки из живота Саши Соколова. Литературе было там уютно, но пришло время, и отсиживаться в утробе такого замечательного писателя стало совершенно неловко, я бы сказал, постыдно. – Не будьте рабами божьими, но будьте детьми божьими, – взывал к совести мальчишек горбатый мужчинка-географ, и был он понятным, как «мама мыла раму», в своем стремлении привить подрастающему поколению любовь. – Если вам так нравится зло, то идите в Израиль, – продолжал вызывающе-шутливо географ. Мы же не приветствуем его слова об Израиле, попрошу заметить. А нам он сказал спасибо за то, что мы отговорили подрастающее поколение пополнять ряды бродяжек. Являясь законсервированными детьми, мы знали, чего хотят современные школьники, а хотят они исключительно крестового похода, ведь желание крестового похода неотъемлемая часть нашего самосознания.
Впрочем, я возвращаюсь к своим непосредственным служебным обязанностям, это естественно, так возвращаться. Подобным образом, смею заметить, Татьяна Семеновна Ломовая-Бамбино возвращается в детскую сказку. Офисная мебель, бледно-каштановые столы, компьютеры, телефонные аппараты. Заняв местечко у параши, то есть, конечно, не у параши, просто Алик Бибикин в связи с близостью мусорных исполинов, источающих невыразимый аромат, который, проникая в окно миазмами, сводил с ума, – преимущественно сводил с ума Токарева, сидевшего ближе всех к окну, – Алик Бибикин именно так прозвал это место. Пейзаж, способный обойтись без нас, все-таки не мог этого сделать в полной мере. Археологи будущего, отважившиеся потом изучать здешний ландшафт, будут вынуждены обращаться к фигурам операторов службы доверия, даже не сомневайтесь. Ведь мы не боялись никого, даже Сильвии Платт с ее винтажной депрессией, которую она старательно прививает нерасторопным детишкам вот уже второй век подряд. Ретировавшийся солнечный зайчик, щелчки клавиш, мясная муха мечется под потолком. Эльдар, наматывая на указательный палец телефонный провод, разговаривал со своей девушкой, по этому поводу он складывал на ходу льстивые стихотворения, породнившись в этом смысле с Эдуардом Асадовым. Вошел сизый кот, лег на пол для красоты, и это действительно было красиво. На пороге тут же возник охранник Николай, бурча себе что-то под нос, он взял кота, куда-то унес. Кроткий румянец разлился по его щекам. Помнится, мужчина-охранник рассказывал о своих наблюдениях за жизнью обезьян, исполненной праздности. Он говорил, животные стремятся к монотонности, а люди не стремятся, люди желают событий. Значит ли это, что человек не достоин своих предков, значит ли это, что человек – обезьяна, сбившаяся с истинного пути. Ставил нас в тупик своим каверзным вопросиком Николай.
Громоподобно зазвонил телефон, чей затейливый шнур напоминал черного Фаустовского пуделя. У меня случилась в связи с данным обстоятельством непредвиденная Патагония, влажной ладошкой я хватаю трубку. Невозмутимо говорю: кризисная служба поддержки населения, не умирайте. На том конце шепчут что-то совершенно невнятное. А ведь шепчут в каких случаях: если человек находится в храме, например. Страшная догадка пронзает ухо мое, не подаю вида, молчу. – Мне плохо, – женский заплаканный голос, – меня бросил мой, меня бросил папик. – Столкнувшись с потерей отца в свое время, я прекрасно понимаю данную особу, мы с ней на одной волне, мы с ней Аксинья и Григорий, если вы понимаете, о чем я. Говорю ей с чувством: вы знаете, больно, больно слышать подобные новости.
И что я делаю в следующее мгновенье, а по голосу определяю возраст собеседницы, то есть функция определения возраста была присуща моему столь изношенному понятийному аппарату, сколь может быть присуща сестрам Бронте способность обводить вокруг пальца мужиков. Ее голос дрожал, знобило девчонку, я живо представил себе полуголую фею Винкс, как их там звали, я сейчас подсмотрю, как их там звали, чтобы узнать, как их там звали. Звали их Стелла, Блум, Флора и Лейла. Помыслилось, что сидит она сейчас мокрая на краешке ванны, синие, как аттестат, губы дрожат. Кто ты, Стелла, Блум, Флора или же Лейла? Я сказал ей, чтобы она переставала быть марионеткой в руках Запада, спросил, следуя инструкции, кто с ней рядом. Девка печально всхлипнула, неожиданно развязно ответила: я совсем одна, козлик. Речь ее сделалась роковой, как Шерон Стоун в фильме «Основной инстинкт». – Мне ничего об этом не известно, дорогуша, я тут с двумя своими коллегами, мы работаем три дня в неделю, и каждый получает примерно двадцать три тыщи денежек, – мне захотелось показать ей, уход из семьи отца еще не конец. – Как ты смотришь на то, чтобы выпить со мной в несносном бычке кофе? – внезапно поинтересовалась девушка. В горле запершило. Закашлявшись, принялся стучать кулаком по столу от эмоций. Предложение посетить заведение подобного рода могло трактоваться как провокация. Минздрав позакрывал кофейни, запретил учреждения, где подавали кофе. Однако существовали подпольные столовые. По слухам, в «Несносном бычке» подавали капучино, американо, эспрессо и разное другое подавали с добавлением женского грудного молока. По слухам, целый штаб матерей трудился у них. Не обладая в должной мере искусством говорить нет, я посоветовал ей наладить отношения с отцом. – А ты Кокто вообще такой, Жан, чтобы учить меня переносить разлуку с отцом? – возразила неучтиво девчонка. – Послушай, – обратился к ней доверительно, – я прочитаю тебе стихотворение, способное на все, оно так и называется. Открыв заметки в телефоне, принялся это делать, читать ей классику. Ведь классика тогда и становится классикой, когда граждане, ни разу ее не открывавшие, уверенно говорят, что читали. А про мою литературу болтают разное.
Однажды 10 лет я писал
Стихотворение об отце,
10 долгих лет,
Неотчуждаемых от
Знания, что литература,
Это, прежде всего, пробелы,
А потом уже буквы,
Семиотика, пушкинисты
И Лотман Юрий Михайлович.
Моя методологическая,
Прости господи,
Основа стихотворения
Включала пробелы,
Из которых состоял папа.
Однажды к нам в город
Приехал кентавр,
И мой отец разрешил
Мне на нем прокатиться.
От кентавра пахло,
Как будто бы сеном,
Огуречным лосьоном,
И всем тем, чем пахнут
Кентавры, рожденные
В советские времена.
Рядом стояла милиция,
Дежурила,
Возбужденные дети
Были готовы его растерзать,
В их потных ладошках,
Кажущихся тизером
Взрослых ладоней,
Колыхались банкноты.
Отец о чем-то с ним спорил,
А потом даже подрался,
Мой отец будет боксером,
Я его таким воспитаю.
Что же было еще,
Кажется, далее он,
Мой отец, увел жену
У кентавра,
Впоследствии жена стала
Моей матерью,
И мы переехали в Нарнию.
Бедняжка примолкла, стала похожей на Лидию Струве в 1908 году. – Верлибр это не стихи, – задумчиво сказала она после некоторой паузы. – Уитмен и Артюр Рембо это для тебя пустой звук, милочка? – не сдержавшись, прикрикнул я, как будто пророк Зангези на Велимира Хлебникова, засомневавшегося в его пророческих способностях. И вполне допускал, что девушка зависла над пропастью ЕГЭ, впрочем, не осуждал ее. И даже хотел придержать ее за руку, мол, не прыгайте, расшибётесь о скалы, и ваше прекрасное, наверно, прекрасное тело растаскают впоследствии зубастые чайки. Но не совсем понимал, используя какую лексику с нею можно беседовать, для обсценной была юна, для архаизмов еще не родилась. Донорство слов, присущее, к примеру, Сапрыкину Юрию, было не присуще Токареву Мише. Блаженное косноязычие, из чего же, из чего же сделаны наши мальчишки, а вот из чего, не ожидали? И все-таки я нащупал нужные, нужные объяснения. – Полноте вам, – сказал, – силлабо-тоника это карательная психиатрия от мира поэзии, то есть она бесповоротно себя дискредитировала, ей веры нет. – Вы рассуждаете как самовлюбленный индюк, – произнесла она, кажется, улыбнувшись. Передо мной не стояло задачи поладить с девочкой, отравившейся крыжовником хандры. Хотелось лишь, впрочем, не знаю, чего мне хотелось. – Знаете, я скептически отношусь к тому, что не одобрено составителями школьной программы, – вновь сказала она. Совершенно не хотелось выламывать эту, ставшую родной за время беседы, особу из такого конвенционального дверного проема. Может, задать ей вопрос вот об искусстве, что думает искусство, находясь вне нас, подумал я. Поэтому произнес: знаете, я не ищу себе хорошенькую славистку, я вообще никого не ищу, мне нужно, чтобы вы не совершали самоубийства, желательно регулярно, не единожды. – Мне кажется, такая литература, вот про нее, когда рассуждаешь, то кажется, написано сумасшедшим для сумасшедших с одобрения сумасшедших, – пигалица мыслила весьма зыбко. – Ладно, это все патетика, занимайтесь почаще любовью, когда можете, вам будет полезно, – я потерял интерес к разговору, проявив крайнюю степень непрофессионализма. – Знаете, кто вы такой, чтобы мне советовать, олух, – бросив трубку, завершила она беседу, пенистые волны унесли ее голосовой силуэт, исчезла она в темной дали, а что поделаешь.
В определенной степени мы были палиндромами, читались с легкостью наоборот. И тот, кто отважился прочитать нас наоборот, имел впоследствии дело с посттравматическим расстройством. Ибо подобного рода потрясения сродни американской депрессии с биржевым крахом и существенно позже встречей с личностью морского пехотинца Ли Харви Освальда в рамках расследования, кто же подставил кролика Роджера и пожег в лифте кнопки. Склизкая от пота трубка скрипела. Алик Бибикин, сановитый мужчина, пусть и не обладающий саном, – однако, взглянув на него можно предположить, что саном он обладает, – Алик, наследник империи МММ, сидел за компьютером, хмурился. Однобортный васильковый пиджак был расстегнут, на груди розовой футболки расцвел потный цветок. Коллега знал, что насилие это последний аргумент дилетантов, и это знание помогало сносно бытовать в социокультурном контексте. – Алик, ты с кем? – спросил его, поздно заметив ящерку телефонной гарнитуры. Мы и таким занимались, созванивались по видеосвязи с будущими самоубийцами. Наша речь имела характер ажурного белья на подурневших телах домохозяек. Благодаря нашей речи, я полагаю, несостоявшиеся утопленницы, недовязанные висельники оставались живы. Да, им было сложно, как человеку с фамилией Кюхельбекер, было сложно принять решение остаться в списках живых. Вполне вероятно, напредставляли себе, как травой порастут их следы, мысленно устремились туда, где Василий Бородин шел по следам впечатлений отца. Мы им помогали этого всего не делать. На мониторе Бибикина происходило что-то увлекательное. Настолько же увлекательное, как позабытый современниками рассказ о человеке, попавшем в автомобильную пробку, за несколько дней, проведенных в ней, он успел влюбиться, найти друзей, прожить маленькую жизнь. К сожалению, когда движение возобновилось, гражданин растерял возлюбленную и друзей. На мониторе Бибикина два старика в противогазах пбф «хомяках», отголоски карантинного года, бубнили чего-то, чего-то бубнили. За их спинами горел камин. Полосатая кошка, уроженка Швеции, возлежала на покатой, словно нос Фанни Каплан, спинке дивана. Искаженные фильтрами голоса призывали помочь им зарегистрироваться в социальных сетях. Я принял решение не отвлекать Алика и незамедлительно вышел в туалет.
В туалете Эльдар умывал достигшее в высшем смысле реализма лицо. Наблюдался классовый конфликт, черточка зеленки на лбу, подрался с гастарбайтерами. Черные глаза как историческая достоверность. Не лишенное, в общем-то, натурализма лицо, след от помады на виске, девушка Мещерская оставила, поставила, расписалась. Коллега чирикнул, Эльдар краснозобая казарка: на каникулы хочу съездить к этим самым, Оля предложила посмотреть на них. Я понял, о чем он чешет, мы недавно обсуждали коммуну девственников, это невероятное, конечно, происшествие мирового масштаба, диковинка, словно метро в Омске. Коммуна девственников проживала в Ивановской области. В коммуне девственников чтились принципы патриархата. Мальчишки, столкнувшись с мужественным кризисом, решили не рассматривать женщин как решение своих проблем. Они были убеждены, бессонница послана нам в наказание, спасутся лишь инцелы. Шведский психиатр Стефан Краковски, исследующий феномен добровольного, а иногда недобровольного воздержания, подтвердил, избранность подобных мальчишек носит характер почти религиозный. А ведь мысль о сохранении собственной чистоты для одной-единственной женщины заслуживает не только плевков, но, пожалуй, заслуживает и уважения. Истории о поселении девственников были увлекательны, путешественники как будто выковыривали изюм из булки, делясь ими. Одно неизменно, рассказчики всегда добавляли, что чудом унесли ноги. К тем, кто соблюдал целибат, относились по-разному, кто-то сравнивал их с Пастернаками. Удивительно, но девственники обладали верблюжьими профилями и взглядами породистых арабских скакунов. Неизвестно, кто их спонсировал, неизвестно, кто им занес полмиллиона долларов в коробке из-под ксерокса.
– Следи за собой, вдруг что-нибудь у вас нехорошее случится, – пошутил я, или не пошутил, высмаркивая малахитовые сопельки. В туалете пахло сандалом, нагретым деревом с едва уловимым мускусным оттенком. Эльдар, досуха вытерев лицо бумажным полотенцем, резонно заметил, что гонорею он там точно не подхватит, а остальное его не заботит. Откровенно говоря, Эльдар не гнушался посещать проститутошные. И к своей суженой Мещерской относился весьма пренебрежительно. Обладая поразительным чувством такта, я не вмешивался в жизнь сослуживца. Хотя мог бы по причине, наличествующего во мне также таланта сострадать всем букашкам на свете. Бордели нынче превратились в колыбельки для посетителей. Граждане приходили туда, чтобы поспать. Посетители борделей сегодня выбирали не самую молодую цыпочку, но самую опытную. По слухам, в дело вернулась старейшая жрица, Люба Колобок. Бывало, я подумывал заявиться в ближайший дом терпимости. Хотелось послушать о временах НЭПа, хотелось послушать о мачехе, которая смешивала крупы, чтобы развить у Золушки мелкую моторику по системе Монтессори. Хотелось также попросить умудренную сединами даму, атрибутируйте меня, пожалуйста, ведь это так романтично. Смена была в самом разгаре. И в коридоре сновали работники, пребывающие в нервном возбуждении, изрядно шушукались. Дремучий характер шушуканья заинтересовал только меня, Эльдар сообщил о нежелании работать. – Пойду я, отпрошусь, мы сегодня с Ольгой идем… – Куда они там идут с Ольгой, не стал расспрашивать, ведь отличался врожденным чувством такта. Мне хватало в жизни одного лишь вопроса: каким образом в закрытой книжке буквы не перепутываются за ночь. Кажется, женщина в коридоре сказала о начальстве, которое замышляет что-то нехорошее против нас. Этой паникерше грамотно возразили, заметив, что с тех пор, как изобрели колесо, начальство что-то замышляет против сотрудников. – Успокойся, послушай радио тысячи холмов, попей томатного сока, не принимай близко к сердцу, Галя, етить, – советовали сердобольные люди. Галя, или даже Гелла, была лихорадочно весела, как будто узнала, кто скрывается под псевдонимом Илья Масодов. Она говорила, посмеиваясь там, в общем коридоре: хо-хо, хамите, и так вокруг мрак, а вы, значит, учите меня жить, парниша!
Покинув туалет, я невольно увидал Геллу, стремительно потупил взгляд. Болезненное возбуждение порой толкало ее на необдуманные поступки, она могла зашибить ненароком, прикоснувшись словами ко мне. Руководительница нашего отдела Гелла, костистая и лупоглазая, наша форель, наша Галина Форель. Она быстро, словно ящерка, облизывала свои нецелованные губы. Сплетни, конечно, что нецелованные, но я этим сплетням, если хотите, вполне доверяю. К слову сказать, недавно в курилке охранник Николай сообщил, как можно проверить на прочность любовь. А очень просто можно проверить, необходимо расстаться с возлюбленным или возлюбленной навсегда. Многие служащие нашей конторы так поступили, а потом лишились своих отношений, квартир, автомобилей, чести. Если в курилке даются подобные ценнейшие советы, способные менять судьбы, то сплетни тем более там качественные. Наклонившись к питьевому фонтанчику с бромом, принялся лакать. Вода обожгла холодом зубы. Не стал обращать внимание, с кем треплется руководительница, кому жалуется на свое начальство, ибо встретившись с ней взглядом, встретившись с ней взглядом, рискуешь подавиться рыбными косточками. Вдруг за моей спиной послышалось притворное покашливание. – Галина Вячеславовна с тобой говорить будет, – сказала Галина Вячеславовна. У ней были исцарапанные руки, обо что, обо что ты расцарапалась, об кошку, должно быть. Я посмотрел на ее бледный лоб, через который проходила длинная желтоватая морщинка, от этой длинной морщинки расходились морщинки поменьше, магистральная морщинка в свою очередь напоминала рыбий скелет. – А ты, – вдруг сказала она коллеге, – Эльдар, иди-ка ты в Швамбранию, и помой полы на этаже, никакого тебе отгула. Коллега Эльдар грустно вздохнул, его фигура отделилась от стены, и он был вынужден топать в техническую коморку. – А у тебя отпуск, ты что вообще забыл на работе? – подсказала уважаемая начальница. Я как вспомнил, что у меня отпуск, сразу же обрадовался. Покорившись трудовому кодексу, пошел домой. Охранник Меламид, сменщик Николая, по-комариному сосал через трубочку томатный сок на проходной.
Я снимал комнату Зои, то была одна из комнат, одна из четырех Зойкиных комнат. Зоя Никитична не являлась Анной Шерер, она являлась скорее фонетически близким к оргазмическому женскому вскрику человечком. Гостеприимная, тридцатилетняя, удушливо красивая, нарастившая себе общую прекрасность организма, непонятно за счет чего. Притулившись к двери, гнедой двери, на которой мелком белым чья-то рука вывела сто семьдесят шесть. Я прислушался, и происходящее там, в лепрозории коммунальном, в некоторой степени меня озадачило. Услышал приглушенное женское говорение: укушать хочу гамбургер. Зоя не любила Макдональдс, потому что они убили Каддафи. Мужицкий голос вкрадчиво ей отвечал: Зоя Никитична, не укушать, говорят, откушать, вам нельзя, у вас холестерин повышенный. Тотчас я догадался, пришел доктор Ксавье, которого хозяйка вызывала от скуки. Он чинил поломавшийся русский язык. Речь, подвергшаяся кипячению, сделалась нынче непригодной для проживания веселых бактерий. Общество, насчитывающее в том числе и меня, прежде, до ситуации с бессонницей, и так страдало какими-то совершенно надуманными недугами, доходы гомеопатов затмили доходы космонавтов. Теперь же колпак свистел у всех капитально, новых надуманных недугов стало в тысячу раз больше. В нашей жизни возникли доселе не виданные специалисты, врач русского языка, сиделка для воображаемого родственника. Как же все неправильно происходит, сначала они замочили Эсхила, затем пришли за остальными, затем в честь них воздвигли бронзовые статуи, но людей-то уже замочили, внезапно подумал я. И, не церемонясь, открыл дверь, с корнем вырвав цепочку.
В хозяйке было разлито пятнадцать миллиграмм сибазона, дневная доза, но улыбка, неугасимая улыбка освещала колидор. – Мишенька, – обрадованно сказала она, завидев на пороге. Чернокожий доктор с маслянистыми, как пакистанские финики, глазами поприветствовал: salut, mon pote. Бистрый Ксавье, он похлопал меня по плечу, и покинул квартиру, внутренне радуясь, должно быть, что внимание Зои перешло на человека, смеющего сочинять стихи не хуже Якова Полонского. На старинном, исчерканном собачьими когтями бежевом комоде в бутылке из-под сидра стояли мохнатые сиреневые астры. Полутьма о чем-то умалчивала. Полутьма уравняла Мишу, хозяйку, чернокожего доктора. – Миш, кепчук-то купил? – спросила внезапно женщина. И я решительно не знал, что ей ответить, кетчуп она покупать не просила, кого она пытается обмануть, себя она пытается обмануть. Медленно снимал свой плащ, размышляя, как бы поделикатней от нее улизнуть. – А чего спинжак надел, замерз, что ли? – оседлала она интонацию, почувствовав запах моего трудового пота. Рыба рыбою сыта, человек человеком, Зоя была сыта мещанской жизнью по горло, во мне она видела писателя-неудачника, чья гипотетическая забота способна затуманить черты праздной жизни. – Зоенька, всенепременно, всенепременно, но потом, – спешно сказал я, побежав к своей комнате, но потерпел неудачу. – Ты совершенно мною неглижируешь, не будь казюлей, – обмелевшая речь Зои явила миру чудесатые слова-ракушки, к тому же она ухватила меня за бакенбард. – Прекращай свои камлания, Зоенька, – не захотел даже слушать ее, но крепкая хватка мешала покинуть коридор, мешала разорвать дистанцию. И мне казалось, совсем скоро наше общечеловеческое судно Паллада разобьется о скалы безумия. Зоя призывала раздеть ее взглядом на протяжении вот уже пяти вечеров. Дважды мне удалось этого не совершать. Подслеповато щурясь, она напоминала мою бывшую сожительницу Абигейл. Безумный такой взгляд, как будто заслонку забыли открыть в печке, и в комнате вот-вот угорят, и я угорю, всматриваясь в эти психически бурные глаза.
– Тама письма тебе, – сообщила широкобедрая Зоя, заметно теряя интерес к беседе, – в одном тебя зовут в деревню какую-то учителем. – Зоенька, что ж ты делаешь, читаешь идеологически чуждую тебе переписку. Сколько раз мысленно повторял, не расскажут вам в чужих письмах, как французы приходили в Москву, и о существовании, предшествующем сущности, вы тоже не узнаете, Зоя. А вот отношения со своими жильцами изрядно попортите. Женщина перестала неволить, роднившие Токарева с Иваном Крыловым бакенбарды были оставлены в покое. Пузырек цикломеда робко стоял на краешке комода, рискуя упасть. И днем и ночью ток включенный ходил по цепи кругом, гудел счетчик. Зоя с напускным равнодушием сказала о невозможности нам быть вместе сегодняшней ночью. – Вы меня утомили, Миша, вам лучше побыть наедине со своими грязными мыслями, они у вас наверняка грязные, воду до пятого июня отключили. – Стоит признаться, в тот момент я подумал всего лишь о занятном отрывке из книги Петра Силаева, прочитанном сегодня в троллейбусе, само собой, описанное в отрывке я не приветствовал, и даже, можно сказать, осуждал. О чем-то таком Силаев писал: «Вот этот парень стоит вечером у магазина, и я подхожу к нему сзади. В растянутом свитере, в грязных кроссовках, неаккуратно выбритая “под ноль” голова, подростковые усы, прыщи на всем лице, гнилые зубы. Через секунду этот отличный парень превратится в кусок говна, обрезок железной трубы сделает из его головы кровавый фарш. У меня впалая грудь, рахитичное пузо, я предрасположен к астме, плохое сердце. Никогда не было нормальной работы, никогда не было папы, никогда не было девушки, через секунду я отомщу этому (нецензурное слово) за все эти годы, за всю мою жизнь, за всех таких же, как я».
– Моложе, чем в данный момент, я уже не буду никогда, – продолжила философствовать козочка-хозяйка, тем не менее не спешила уходить в свою комнату. И я бы обнял ее, как бостонский душитель, известное дело, чтоб успокоить, чтоб отпугнуть трагичные мысли. Однако тем вечером, пребывая в сквернейшем расположении духа, всерьез подумывал о возможности поехать в санаторий, как мы нежно называли психушку на улице Восьмого марта. Еще вот до меня также докатилось печальное известие, питерский дружок, странный парень, гений-шахматист, вышел в окно, а зашел в дверь ЗАГСа. Он мучился ночными кошмарами, однажды ему стало казаться, что весь мир с ним играет в хитроумную игру. Съездив на каникулы в Германию, он подцепил себе красотку, дочку состоятельных эмигрантов, они расписались даже. В их питерской квартире было великое множество шкафчиков, коробочек, комодов, иногда мой знакомец становился чрезвычайно маленьким, и прятался, прятался, прятался. От кого же он прятался, а я понял, от кого, от жены, дочери состоятельных эмигрантов. Нервные срывы, само безумие подчинялось у него шахматным законам. Женщина пренебрежительно с ним общалась, лишь недавно я понял, зачем она так. А потому, что светофор зеленый, а потому, что мой дружок познакомился с настоящей венгерской графиней, Елизаветой Батори, принимавшей кровавые ванны. В той самой Германии, от которой прямо-таки веет готическим вайбом. Супруга моего шахматиста-гения подала на развод, отсудила совместно нажитого ребенка, а также все сколько-нибудь важные мысли, что посетят гражданина в течение ближайших двадцати лет. А он, мой шахматист-гений, обладал определенным даром, он готовил самую вкусную мамалыгу, что я пробовал на своем веку. Пока он готовил свои мамалыги, разыгрывал партии, они хоть и ссорились, но продолжали делить постель, он еще был на плаву, когда же Елизавета Батори подала на развод, он окончательно сломался.
В гости к ним приезжал, в прошлом году, она его называла солнечным человеком и кидалась в него своими тампонами. Да, она берегла свои секреции, в смысле секреты. Чрезвычайно бледная лицом, осанистая штучка. Стоило моему знакомому порезать палец овощным ножом, порозовела. Тотчас она обхватила своими припухлыми губами пораненную деталь шахматиста. Причмокивание, полуприкрытые глаза, жажда. – Но позвольте мне с негодованием прокричать в самое ваше лицо, – воскликнул я тогда, – что вы творите, убийца! – И мое простодушное негодование сию же минуту подверглось осуждению. Супруга гроссмейстера, таинственно-ненормальная, именно такая, какую я не хотел бы знать, оставила палец в покое, и впилась в мое горло. Еле потом оттащили прибежавшие на шум соседи. Да, барышня доконала моего приятеля, такие невеселые новости пришли из Петербурга. Тем вечером я совсем расклеился, и не стал обнимать Зою, как бостонский душитель.
Глава 3
Русские народные галлюцинации
– О, капитан, мой капитан, – зычно вскрикнула женщина по фамилии Проффер. Чей облик напоминал сон Турбина, маленького роста кошмар в брюках в крупную клетку, жена психолога, сама психолог. Ее муж, тоже по фамилии Проффер, отвечал игриво, позвякивая связкой ключей от кладовки: закрой свою пасть, пчелка. Разговор происходил в общем коридоре, и моментально становился достоянием общественности. Супруги были разными, словно дословный перевод и перевод художественный, однако моих соседей, тех, кому посчастливилось предаться сну прошлым вечером, утреннее пробуждение, вызванное беседой Профферов, должно быть, ничуть не расстроило, милые бранились, тешась интеллектуальными разговорами на потеху всем. Запах тушеной капустки, травмирующий, подобно тому, как раскулачивание отца травмировало Твардовского, вторгся в мою комнату. И новый, прекрасно-яростный мир показался не лишенным соблазнительности местечком. Знаете, к своим двадцати семи годам я усвоил простую вещь, вы только послушайте, огурцы съешь сам, кабачки раздай друзьям и родственникам, а баклажаны оставь в рагу. Это к чему. К тому, что рагу она готовила на завтрак каждое утро. Эта Проффер женщина. Проффер мужчина, в некоторой степени занудный и неторопливый, точно стихи Геннадия Айги, принялся упражняться с гантелями, насвистывая блатную песню о Нибелунгах.
На окне стояла банка заряженной воды, подаренная матерью перед тем, как я покинул отчий дом, чем несказанно ее обрадовал, стоит заметить. Она родила меня собственными руками, поэтому продолжала излишне волноваться и даже на расстоянии пыталась опекать, названивая по пять раз на дню. Окно позволило мне разглядеть расплескавшуюся по небу синеву, синева разлилась также по тельняшкам, по беретам. Нас мало, но все-таки мы в тельняшках, своевременно заметил, глядя на то, как из-под каймы облаков пробивается розовая гадость. Моя худая рожа, должно быть, ничего не выражала, однако гожая душа в тот момент напевала о чем-то таком благостном. Я радовался искренне по утрам, просыпаясь, а ведь мог не проснуться, пополнив ряды обэриутов. Осоловело поглядел на себя в овальное зеркало современной культурологии, что висело над бурым столом из эпоксидной смолы. По всем признакам выходило, что мой интеллектуальный уровень, к сожалению, табуреточный, однако смею полагать, табуретка табуретке рознь, порою видение трудовика этой самой табуретки совершенно не совпадает с результатом, то есть конгруэнтность не соблюдается, но все-таки мы живем в обществе. И жить в обществе надобно так, чтобы в двадцать четвертом году на площадях, в клиниках неврозов, в кинотеатрах и у станков, и в кабинах грузовиков перестали существовать люди двадцать третьего года. В то же самое время неспелый хлеб души моей требовал пересмотра технологии производства, на каком же этапе был утерян важный компонент, клейстер. Впрочем, к чему жаловаться, я жил в хорошее время, в школах ввели предмет основы безопасного забвения, на котором ученики занимались молчанием и лежанием, они забирались в коробки из-под холодильников и сорок пять минут именно так делали, катали на языках слово трансцендентально. Минимальный прожиточный минимум повысили до двадцати тысяч денежек. А наша страна повернулась, наконец, лицом к Африке.
Меж тем улица стремительно покрывалась сумасшедшим потоком шагов, окно выходило на Нагорный проспект. Поскрипывал маразматичный дилижанс, цокали лошадки. Усердное сопение нищих духом, шарканье ног людей, чистых сердцем, чирик зажигалки. И я был покоен относительно моих сограждан, дервиши, а не сограждане. Отказавшись заниматься ерундой, раздавать листовки на углу, у Патриарших, подавать денежки под процент, поднимать припухлые веки директоров-самодуров. Никто уж не терялся из них в книжных изданиях разного года постройки, читали уверенно, читали по слогам. Благодаря бессоннице они перестали размениваться по-торгашески, пусть и от чистого побуждения, однако напрасно, по мелочам. Ибо лишенные сна стыда не имут. Граждане как будто увидали три больших красных яблока, не виданных ранее, три красных путеводных яблочка. Хотя, казалось бы, кубанские яблоки кушали все, но Валентин Распутин возражает, он говорит, не все. И перестали они попрошайничать мандаты, чего-то бесконечно ожидать свыше, знаков судьбы и разного другого. И не желали, чтоб их дети рождались с петлей на шее. Поэтому прекратили бесцельно кочевать, прекратили уподобляться номадам. Сосредоточились на самой мякотке. Многие отправились в огороды, кто-то по дрова, конечно, ну, а самые понятливые занялись кромешной буффонадой. Ведь сомнений в том, что всем скоро исполнится ноль лет, не возникало более.
У меня упало давление, стоило лишь предпринять попытку отжаться пять раз. Оно упало, как Федор Михайлович, помните, когда он писал «Игрока», поджимали сроки, Михайлович Федор диктовал из головы, Анна Сниткина набирала текст, пальцы ее стучали, тук-тук-тук, ай. Потом он упал, пена изо рта пошла, страшное дело, конвульсии, потом поднялся, продолжил сочинять. Сниткина терпеливо ждала, пока туча петербургской прозы примет стоячее положение. Быть может, глядела в окно, любовалась фронтоном доходного дома Шклярского, кто ж ее знает. Жилка на левой руке пульсировала, свои пять отжиманий я все-таки доделал. Приседаний получилось больше, приседаний получилось двадцать пять. Я предполагал, конечно, что взрослые сильнее, но и не забывал также, что к волшебству они не способны. Екнуло сердечко, как инородное тело в груди, когда я толкнул шестнадцатикилограммовую гирю над головой. И тут же погрустнел, как человек, спустивший последние деньги на ваучеры, да поставил гирю на место. Тяжело дыша, скептически осмотрел убранство снимаемой комнаты. Болезненная физиология комнаты наследовала Петербургу. Гипсовая статуэтка грифона на тумбочке. Над входом висит оторванная кем-то зачем-то табличка-указатель, Казанская, 39. Паркетный пол, поскрипывающий ночной порой, как будто по нему вкрадчиво ходят и ходят, поутру обнаруживались мокрые следы на нем. Портрет Ольги Берггольц, улыбающейся Ольги Берггольц, все-таки не улыбающаяся Ольга Берггольц вызывает противоречивые чувства. Вспоминается неминуемо блокада и все такое прочее вспоминается.
Высоким, как девчонки из команды «Уралочка», ожиданиям от законопаченных писем не суждено было сбыться. Приняв таинственный вид, не глядя на письма, глядя, скажем, на потолок, захромал по направлению к столу, на котором они лежали. Не догадываясь о моей заинтересованности, письма присмирели. В белой майке, заправленной в голубые плавки, в енотовой шапке, надевал ее в связи с тараканами, которые по ночам любили влезать в уши, я определенно походил на маунтинмена, охотника, сыгравшего важную роль в заселении дикого запада. Перед водными процедурами принял сознательное решение ознакомиться с характером писем. Отказы издательств, начинающиеся примерно одними и теми же словами: в нашем портфеле, к сожалению, нет места для вашей рукописи, были чудовищны по своей сути. Будь я вспыльчивым человеком, обязательно пожелал бы, чтобы кошка напысала во все их портфели. Издатель, не имеющий портфеля, подобен яблоку без червячка, потому портфели у них имелись, а кошки, подозреваю, нет. Короткие, словно недопетый гимн, ответы не соответствовали уровню, предъявляемому к авторам книгопечатниками. Ответы были неживыми, какими-то неживыми, окончив жить, ответы стали заниматься житием, что ли. Конечно же, я утрирую, но, согласитесь, прочитывать писульки, на которых конь живой мысли не валялся, сомнительное удовольствие. На три подобных письма нашлось не лишенное простоты, я бы сказал, изящное приглашение временно заменить учителя словесности в одной деревне.
И когда я начал читать то письмо, вот тогда и почувствовал утонченный карельский акцент. Почувствовал силу, ведь фраза «В уездном городе N» исключительно сильная фраза. «В какой-нибудь раз, – писали они, – мы должны были с вами повстречаться. Меня зовут Степан Семенович Собакин, я заведующий отделом образования. Шестьдесят вторая школа нуждается в вашем присутствии. Сами понимаете, события вокруг диктуют новые правила, дак надо к ним адаптироваться, дак надо ко всему прочему не растерять накопленный нами творческий потенциал. Что там индустриализация, Миша, вы же понимаете, чтобы разрушенное обстоятельствами хозяйство восстановить, его необходимо сначала разрушить!» Какой пленительный тон, подумал, бегло дочитывая письмо. И в следующее мгновенье подумал вот о чем, подумал совершенно внезапно, совершенно вдруг. А что если бы писали об авторе: пытался напечататься вон там-то, подавал свой удивительный роман в издательство такое-то, почти достиг благополучия в минувшем году, и даже критик Василий Костырко написал чудесные отзывы про него, но в силу ряда причин не смог освоить птичий язык, и звукопись его была вторична. Лучшие литературные реакторы желали поработать с этим Унабомбером художественного мира, но литератор куда-то подевался, ищи теперь литератора за сто первым километром.
Далее в письме Собакин перечислял положительные стороны нашего будущего сотрудничества. В частности, он обращал внимание на бесплатное двухразовое питание, и на ежеквартальные премии он обращал внимание. По всей видимости, заведующий отделом образования использовал скрытую цитату, только кого он процитировал, когда написал о современном образовании, едва дышащем, о педагогах, поющих песни, чтобы это образование взбодрить. Кстати, о цитатах. Недаром кто-то сказал, кто не помню, но сказал ведь, что мы это цитаты наших предков. В связи с этим, полагаю, мои предки были наскальной картиной в низовье реки Пеко в Техасе, скалой белого шамана были мои предки. Впрочем, ни к чему сейчас заострять внимание на двух бесталанных письмах-отказах, тем более в них не сыщешь ни одной внятной метафоры, в наш-то век, когда изображение положило на лопатки повествование. А Степан Семенович умело использовал эвфемизмы, тропы у него получались бравенькие. Войну с безграмотностью он обозвал боевыми действиями с детской тупостью. Печатные буквы, избранные моим визави для выражения собственных мыслей, отличались телеграфной практичностью. Вы знали, например такую особенность: если человек пишет печатными буквами, значит, он пребывает в состоянии перехода от традиционных идей к идеям современным. Данный переход, я вам доложу, воспел еще Борис Поплавский в своих автоматических стихах, однако это, как нетрудно догадаться, не относится к нашему делу.
Выйдя в озаренный красноречивым запахом аммиака длинный, узкий коридор, я направился в сторону кухни выпить стакан теплой воды, дабы разбудить желудок мой, усилить выработку ферментов поджелудочной железы. Аммиаком попахивала моча моих соседей, что же это за примета, я и не вспомню, к чему там она так пахнет. Степан Семенович в письме своем упоминал ряд лекций, прочитанных мною в одном творческом вузе. Помнится, заменял свою институтскую знакомую. Помнится, получилось чудовищно прочитать, настолько чудовищно получилось прочитать, просто караул. Однако студенты поразились, и с воодушевлением снимали на мобильные телефоны рискнувшего нести чрезвычайный бред о репрезентации советского интеллигента в литературе, нахала. Впрочем, цитата про законченную книгу, цитата, где законченная книга приравнивается к ребенку, которого вывели во двор и пристрелили, встретила среди студентов восторженное улюлюканье. Понимая, что мне не отмыться от статуса чудика, я призвал студентов к тишине, а сам, недолго думая, упал в обморок. Студенты, тронутые моим отношением к предмету, не каждый педагог будет падать в обморок из-за литературы, студенты обратились к декану. И попросили, значит, лекции вот этого им больше не ставить. Правда, нашлись несогласные, несогласных было не в пример больше, все они, как один, стояли на грани отчисления из института. То есть являлись в полном смысле этого слова людьми ищущими, живыми, не окостеневшими.
На кухне Профферы кричали друг на друга последними словами, на их лицах блуждали садистские улыбочки. Чтобы любить, им не нужна была передача «Давай поженимся». – Не надо тут омонимии, я это не ты, и тот факт, что мое либидо пока на месте, не говорит ровным счетом ничего плохого! – сообщал статный мужчина с шелковым голубым платком, повязанным на шее. Пахнущий Шипром, он был представителем интеллигенции, над которой иронизировали, к примеру, Бабель, Олеша в своих произведениях. Золотой перстень на безымянном пальце, постоянно приоткрытый рот, верхняя губа состоит из двух половинок, половинкам тоже ни к чему Роза Сябитова (неудачная шутка). И эта заячья губа в определенной степени красит Проффера. Коренастая супруга, насупившись, предупреждает: я съем тебе щеки, подлец! Выспренность речи вызывала снисходительную ухмылку супруга. Он взглянул в тысячный раз в серые глаза жены своей, и ни один мускул на лице не дрогнул. Шипела сковорода. Кухню заволокло паром, пар поднимался также от супружеских голов, ведь там происходило, понятное дело, мышление. Месяца три назад соседка вышла из дома и не вернулась. Проффер-мужчина был крайне образован, должно быть, первое слово, которое он произнес, являлось словом о полку Игоря. Настолько замечательно мыслил он. Иногда мне даже казалось, Проффер принадлежит к числу тех, кто возненавидел целый мир, чтоб сильней любить одну лишь женщину, свою жену. И голова его являлась образцом мужественной красоты, между прочим, замечательный человек. И вот он обратился в агентство, не растерялся, кто дал контакт, не помнит. В девяностые, помните, когда угоняли машину, потерпевший обращался к специальным ребятам, описывал детально характеристики автомобиля. Где там царапинка была, где потертость. И специальные ребята, братки по-научному, пригоняли точно такую же машину. Само собой, машина не принадлежала заказчику, ту машину, должно быть, разобрали давно на детали. В общем, Лёлю вернули, однако что-то в ней бесповоротно изменилось. Допустим, тушеная капуста, раньше женщина каждое утро жарила яичницу, теперь вот капуста. Или внезапное знание польского языка, Проффер-женщина стала употреблять слово курва по поводу и без. Андрей Николаевич поехал к мальчишкам выяснять, кого они привели, а там прачечная, ни о каких мальчишках ни сном ни духом.
– Отчего-то мне кажется, что ты отдаляешься от меня, – размышлял вслух Андрей Николаевич, снимая турку с плиты. – Разве дело в отдалении, в семьях бюджетников отдаление происходит естественно, может быть, так задумано природой, – Лёля показывала характер, и разговаривала с мужем с непокрытой головой. Я слушал своих соседей и думал, какие же они все-таки оригинальные, не то что родители Блока, которых звали Сашами. – Тварь, буржуин, трепло! – маленькая женщина собачилась, словно Персия и Византия, громкость голоса у ней поднялась, как тесто в комнате ванной. – Стерва, асексуалка! – величаво возразил муж, впрочем, не повышая голоса. В следующий миг они крепко поцеловались, это произошло естественно, своим поцелуем они доставили неописуемое удовольствие окружающему мне, в мире и так было много жестокости. Профферы взгромоздились на кухонный стол, продолжили лобызаться. Повсюду летели брызги слюны, даже я не сдержался, прокричав: веселись, негритянка! Кстати говоря, недавно прочел о Педро Рейесе, который переплавил одну тысячу пятьсот двадцать семь единиц оружия в одну тысячу пятьсот двадцать семь лопат, и посадил одну тысячу пятьсот двадцать семь деревьев. Красивый жест. Лёля царапала спину Андрея Николаевича, закованную в халат. Супругам было неплохо, словно Геркулесу на полотне Рубенса, там Гера из своей необъятной титьки его кормит, рождение млечного пути называется та картина.
По маленькому телевизору, что стоял на кремовом холодильнике Самарканд, вновь передавали: великую русскую поэтессу Галину Рымбу видели в Одинцово, неуловимая, ей удавалось талантливо скрываться. На прошлой неделе вот сообщали, она в Аризоне. Галина ловила попутки, за рулем которых мужчины. Она садилась в своем ситцевом платьишке подле водителя. И за легкими, ни к чему не обязывающими беседами о любовницах Витгенштейна, женском освободительном движении выявляла степень токсичности мальчишки, подобен ли он метиловому спирту, издевается ли над своей женщиной. И если подобен вдруг, поэтесса приподнимала платье, являя свои талантливые девичьи колени, смертельные колени, а водитель гнал километров двести, не меньше, так уж получалось, хотел произвести впечатление. И в ближайшее дерево, бетонный забор врезалось транспортное средство. И с места событий всегда уходила Галина Рымбу целая и невредимая. Налив из графина воды, услыхал, опять же со слов телевизора, о введении двадцать второй поправки в комендантский кодекс. Всем служащим надлежало незамедлительно сообщать о случаях возникновения мыслей, связанных с ощущением кражи собственных мыслей. Две конфеты серая шейка трусливо лежали на кухонном столе, яркие подсолнухи на клеенчатой скатерти, несколько ложек, блюдце. Изобилие надписей, порой незаметных, нас окружало. Название быстрорастворимого кофе, Арт. им. Кирова на ноже для масла, буква Т в овале на вилке, ИП Зайкина на трусах Андрея Николаевича. Стол неудержимо скрипел, раскачивался, супругам было довольно-таки хорошо. И я решил, надо ехать в деревню учителем, здесь меня ничто не держит, это уж точно. Серые шейки упали на линолеум. А ведь когда-то давно серые шейки уже падали на этот пол, тогда Эрнст был еще Неизвестный, кажется, все повторяется, я сконфузился от подобных измышлений своих, пошел умываться. Не желая обращаться в занозу, впившуюся в ягодицы супругов.
Как же замечательны женщины, особенно когда они проходят туда и обратно, подумал, глядя на Зоеньку в общем коридоре. Она стремительно подошла к входной двери, посмотрела в глазок, отпрянула, точно ей в лоб прилетела горячая картофелина. Отошла от входной двери, вновь подошла к входной двери, посмотрела в глазок. И так несколько раз. Мне показалось, хозяйка не в меру забеременела ложными смыслами, по меньшей мере двойней. Ходить она могла долго, и до Невского проспекта дошла бы, а потом и Рим посетила бы, откуда написывала бы Аксаковым, мол, погода нормальная, кормят сносно. Зоя попала в ловушку утренней паранойи, выход из которой, как написали экклезиасты, возможен лишь благодаря Богу. – Зоя Никитична, давайте мы с вами поздороваемся друг с другом, бога ради. – Быстро сея шажки, она ушла прочь, в свою комнату, стоило мне лишь пожелать ей доброго утра. – Доброго суетного утра, – сказал я. Жиденько хлопнула дверь. Общий коридор полнился небесными верблюжатами, как я называл черно-белых щенков, урожденных соседской дворняжкой. Прекрасным образом талантливый Андрей Рассказов, гостивший некогда у меня, описал тех щенков. Подняв одного, взглянул в раскосые голубые глаза, кретинический взгляд собаки вызывал только положительные чувства, сука напрудила на мою грудь. И я рассмеялся, повстречавшись со знаменитым глаголом жить.
Упадёт собака в снег каким-то
чудом,
позвоночник свой почешет
снегом,
солнышку покажет своё
брюхо.
А внутри щенки, родятся
скоро,
чёрные родятся, и рябые,
будут бегать
во дворе за мамкой,
радостные, сытые,
живые.
Будут мир облаивать,
так надо,
не облаешь мир –
он станет мёртвым,
миру надо слышать
лай собачий,
а иначе он заснёт
и не проснётся.
Соседские детишки, двое мальчишек, одна девчонка заняли туалет. Я вошел туда, а они там с металлическими линейками все, что вы тут делаете, молодежь, спросил у них без удовольствия. А мы мерим свои достоинства, невозмутимо сказали они. Писюнами, что ли, меритесь, нет, дяденька, густотой наших эндогенных депрессий, радостно возвестили они. – Тогда кыш, малышня, – принялся их прогонять. Ребятня в масках из папье-маше, лисички, волка, зайчика. Молодцы, только вот непонятно было, чьи же дети будут, за год так и не смог выяснить. Им бы жить да жить. Я согласен с мыслью писателя Маканина, он говорит, в России жить надобно долго, пусть и живут, детишки. Еще бы посоветовал им не бояться прислонять к ушам гаражные ракушки, выслушивая переборы расстроенной гитары, гогот шпаны, ходить на рыбалку, а если не любят рыбалку, строить шалаши на деревьях. И чтоб не плакали, если вдруг не найдут Вену на контурной карте, хотел бы посоветовать. В моем детстве одна девочка, допустим, плакала, еле успокоили потом на уроке географии. Соседские отпрыски оставили на память свои перламутровые плевки на бледно-розовой плитке. Я склонился над раковиной, и ни к селу ни к городу вспомнил, как познакомился с Абигейл позапрошлым летом. Вспомнил, как на радость матери съехал. Отца Аби объявили как раз в федеральный розыск. С друзьями хлопнул инкассаторскую машину, поехали в тайгу, пережидать. Мы встретились на группах анонимных этих самых. Барышня мне показалась самой анонимной, я к ней основательно пригляделся. Недолго думая, завоевал ее сердце, словно арабы Иерусалим. Признаться, было тяжело завоевать ее сердце, гражданам, которые выращивают сахарный тростник, должно быть, и то легче. «Пахло борщом и гречневой кашей, стоял грохот и рокот, и ваши локоны и вообще облик не вмещался в мое поле зрения. Я бы позвал вас в недавно открывшийся зоопарк, где показывают голодных философов, которых не разрешается кормить. Мы проживем целую жизнь, уместившуюся в день, в шестнадцатое июня, если быть точным. Ведь шестнадцатого июня мы с вами пошли на первое свидание, Абигейл». Подобную чушь я написал о встрече с этой примечательной, похмельной барышней в своем дневнике. Совсем скоро мы начали сожительствовать. Пройдя психологические курсы от биржи труда, устроился в центр поддержки населения. Аби удачно устроилась на моей шее. У нас был гостевой брак, мы гостили на белом свете. Снимали одну из комнат Зои. Нет, нет, мы жили в освободившейся квартире отца девушки, это потом я начал снимать комнату, после расставания. Я помыл ноги в раковине дегтярным мылом, и почувствовал, надо ехать в деревню учителем.
С походным рюкзаком на семьдесят литров, рюкзаком расцветки тигриной шкуры, стоял во дворе, являя собою эротизм угнетаемого бюрократами от литературы русского писателя. Вы меня в глубине ночи спросите, что такое русский писатель. А я вам очень просто отвечу, тут ничего сложного даже нет. Русский писатель своего рода балерина, Галина Уланова или, скажем, Ольга Лепешинская. Она пляшет свои вариации в пуантах, в которые напихали лезвия все эти критики, главные редакторы, автобусные контролеры, санитары. Вещи собирал наскоро, как будто боясь разувериться в своем решении уехать. Это так на меня похоже, в последний момент сказать себе, ну, куда ты дергаешься, или что ты исполняешь, дорогой мой человек-слон. Синий забор, на каждой досточке кто-то написал по букве: н, е, к, а, т, а, в, л, ю. Буквы Р не хватает, на месте буквы Р досточка сломлена. У забора лежит красный баллон пропана. Душно, но не так, чтобы сдохнуть. Армяне играют в нарды. Речь армян, полудикая кошка, царапает уши. Золотые коронки хищно блестят. Набрал номер Степана Семёновича из письма. На третьем гудке ответил уставший, словно дыни на рынке, мужской голос: да-да. Замешкался, но произнес, надеясь не сбиться: это Миша Токарев, Степан Семенович. Мужчина оживился изрядно: очень рад, очень рад, а вы? – Тоже немного рад, – признался откровенно ему и полез во внутренний карман пиджака за сигаретами, сказывалось волнение. – Прекрасно, вы в таком-то городе, таком-то районе, как пишете в своих произведениях? – сразу же стал наводить справки Собакин. – Ну, конечно, в таком-то городе, таком-то районе, где же я могу еще быть, – ответил нетерпеливо, закуривая. – Так это же замечательно, никуда не уходите, сейчас вас заберет мой знакомый, он как раз возвращается в наши края из командировки, номер машины Щ-854, выйдете к остановке, у вас там остановка, вот я смотрю на Яндекс картах, у вас там она называется ЖБИ, – голос моего будущего работодателя напоминал шахтера в забое, замученного сменой. Вернее, голос шахтера, замученного сменой, который услышал нечто приятное. Пока шел к остановке, увидал двух скумбрий, так называли работниц нашего завода, где производился рыбий жир. Две дамочки в коконах из мусорных пакетов беседовали, собирался дождь. – Ты посмотри, какой подонок, я ему пишу, поехали, пообедаем, – сказала тетенька в синем пакете. – И что он мне пишет, смотри, я в тюрьме, Светик. – Разговор был простым, разговор не был дифференциацией поэтических родов Веселовского. – Мне кажется, он спятил! – высказала предположение женщина в черном пакете. – Нет, он просто смеется надо мной, – не согласилась вторая, и они ушли в сторону поликлиники задом наперед. Остановившиеся городские часы дважды в сутки показывали правильное время. Остановившиеся городские часы кто-то украл, теперь на их месте было абсолютное ничто, на двухэтажном здании прокуратуры из красного кирпича, построенном пленными немцами.
Светло-желтый москвич-412 с триумфальным номером Щ-854 прибыл минут через десять. Скрипнув тормозами, он остановился напротив меня, весь такой торжественный, как улица Даунтаун Истсайд в Ванкувере. За рулем сидел гражданин, чрезвычайно похожий на деда Хасана. Втиснувшись на заднее сиденье, сказал ему нейтрально окрашенное: здрасти. Бежевый салон встретил запахом перезревших сладких фруктов, транс-3-метил-2-гексеновая кислота подобным образом пахнет. Он притушил девчоночью песню, что доносилась из магнитолы: Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне! Водитель поднял приветственно руку, не поворачиваясь ко мне лицом, и на руке возник с чайками Магадан. Этимология подобной наколки восходит к мореплавателям, насколько я помнил. – Едемте, – несмело подсказал ему, – вы же туда-то, туда-то, от того-то, того-то, не так ли? – Закралась предательская мысль, неужели перепутал автомобиль, как Семен Горбунков, как последний лох. Но гражданин развеял мои сомнения, сказав: окей-хоккей, малыш, погнали. И я почувствовал внутреннюю силу водителя, мне показалось, такой человек не проронит ни слезинки, когда на него, скажем, накричит работодатель. Водитель из породы Голицыных, быть может, Юсуповых. – А что за черточка такая вот у вас на шее? – спросил его, там была пунктирная линия, кажется, она шла вокруг шеи, следовало ли резать ножницами, не следовало, не знаю. – Сам ты черточка, это прерывистый меридиан, – ответил он важно, впрочем, предпочел не распространяться более. На сиденье рядом со мной лежала черная книжка, которая называлась «Война» за авторством Луи-Фердинанда Селина, чей перевод, спросил я, уж, не Маруси Климовой. Товарищ молчит. Выруливает на бульвар. – А вы Сирина не читали, у него тоже остросюжетно написано? – поинтересовался, тем временем лениво проезжали Голливудский бульвар, где расположилось старейшее здание нашего города, фабрика, где производились амулеты из костей животных. Сто пятьдесят лет назад там делали резиновые изделия, сапоги, эспандеры. Однако в современных условиях всеобъемлющей бессонницы у граждан возникла острая нехватка в амулетах, оберегах. Вдоль сетчатого забора тусовались работники, девчонки, мальчишки, загорелые, в набедренных повязках, курили. Представители карго-культов, племен, на чьих территориях во времена Второй мировой войны размещались базы, аэропорты. И островитяне, прежде не видевшие складных ножей, фабричной одежды, самолетов, тушенки, воспринимали японцев, англичан точно проводников духов небесных, и очень зря они это делали. Вот их привозили в огромных количествах работать на фабрике, можно меньше платить. Нынче они Марфы, Иннокентии, Елизаветы.
На водителе была с коротким рукавом рубашка в белую и черную полоски, салатовые бриджи. Довольно-таки грузный он, двойные щеки, как будто бы скобки, щечные скобки. Волосатые руки, согласно сонникам подобное приснится – это своего рода интригующее знакомство ждет, это что касается любовной сферы и волосатых рук. Неразговорчивость водителя истолковывалась мною поначалу как жест, именуемый в приличном обществе уйти в несознанку. В некоторой степени я тоже был приверженцем подобной авторской стратегии. «Молчи, скрывайся и таи, и чувства, и мечты свои», помните, у Тютчева было? Посмотрев на его молчание, я спросил, чем он занимается вообще в жизни. – Валерий Слабинский меня зовут, – неохотно признался Валерий. – Валерий, ничего себе, а скажите, Валерий, как вы считаете, мы доедем? – я вовсю шутил, ведь моя голова была не предназначена для проживания в ней грустных мыслей, словно тридцатикилометровая чернобыльская зона отчуждения не предназначена для проживания в ней людей. Слабинский тормознул на углу Некрасовской улицы, я взглянул в приспущенное окно. Там шла колонна демонстрантов, десятка два человек, они шли на полусогнутых ногах, держа над головами зеркала, метр на два где-то были зеркала, создавалось впечатление, весьма неоднозначное впечатление. Зеркальная черепаха как будто. В зеркалах отражалось голубое небо, белые облака. Против чего же они бастовали, эти придурки. Мой товарищ, например, Дмитрий, он член партии, у него принципы и все такое. Его партия активно лоббирует, лоббирует, да не вылоббирует, как я понимаю, интересы русского человека. А тут что, ни транспарантов, ни лозунгов, лишь зеркала. Хотя и можно догадаться, не совсем дурень, институты оканчивал, что зеркальная черепаха в китайской мифологии несет метафоричное бремя нашего мира.
– Я вообще-то завхоз первой категории, рабочая командировка у меня, кручусь, – Валерий сорвался с места. Кресло под ним заскрипело, как будто песок на зубах аутсайдера класса, поколоченного на стадионе. Достав из красного бардачка коричневую, словно опавшая листва, с зеленой, словно озимый лук, этикеткой бутылочку. Выпив залпом весь пузырек пустырника, Слабинский сделался словоохотлив. Автомобилей на улицах было чудовищно мало, министерство транспорта, когда началась бессонница, поотбирало права на всякий случай. Права поотбирало у невообразимо нервных граждан, коих стало столько же, сколько слов написал Чарльз Гамильтон, по разным подсчетам, что-то около ста миллионов слов. – В меня как-то стреляли, – произнес хвастливо водитель, надев на глаза черные очки-авиаторы. – Что вы говорите, а кто посмел? – возрадовался нашему высокосветскому диалогу я. – Да, мальчишка один выхватил пистолет в школе и одним выстрелом уложил всех стариков, в том числе и меня, малыш, ты Льва Любимова мемуары читал? – рассмеялся мой образованный до невозможности водитель. И я подумал не о Льве Любимове, совершенно не о нем, а подумал: неплохо бы предупредить Галину Форель, мало ли, задержусь в отпуске, а заменить некому. Отпуск ведь дается раз в жизни, и то на две недели, а Собакин позвал аж на три месяца вести факультатив у детишек. А я, значит, в две недели легкомысленно желаю уместить три летних месяца. Я же обычный Миша Токарев, у меня и кондиции организма весьма заурядные. Матушка мне объяснила однажды, когда я дерзнул подать заявление на службу в армии, что таких не берут. – Но я же такой многогранный, – возразил жалобно ей. – Это называется расстройство личности, – ответствовала невозмутимо мать.
Потом началась кромешная философия, что несколько меня тяготило. Пристрастие всех неуравновешенных натур к моральной философии казалось явлением постыдным. Извозчик принялся пространно рассуждать о месте поэта в исправительно-трудовых лагерях. – На этот счет мыслитель Владимир Вениаминович говаривал, наверное, говаривал о том, что мерил бы талант способностью удержаться от доноса, – заметил мой кучер. Кажется, в этой системе координат я не очень талантливый гражданин, подумалось мне. Потому что доносы пишу с детского сада, так принято в нашей семье, семье сексотов нежности. Мой отчим и мать исключительные писатели депешей, к слову. Мы пишем их для благополучия всех граждан мира. Парковку для инвалидов занял не инвалид, напишем. В соседнем подъезде травят добропорядочных граждан самогоном, сообщим, не сомневайтесь. Как бы то ни было, речь о месте поэта в исправительно-трудовых лагерях утомила, на меня навалилась сонливость. Забывшись полусном, увидел буран, увидел сани, которые мчали, мчали, а сердце невыразимо стучало. И где-то там, в церквушке ждала ослепительная тетка, ждала нашего с нею венчания. А наш участковый не пущал в данном полусне заключать какие бы то ни были союзы. Что же это значило. Ведь сон есть, дорогой читатель, знак в чистом виде. Я знавал одного человека, он, собственно говоря, об этом и сообщил: Миша, сон это знак в чистом виде, давай, не дури, слезай со шкафа, пока санитаров не вызвали. Исключительно умный человек, особенно в местах, где у него был мозг.
Воспрянув ото сна, обнаружил кардинальные перемены, произошедшие с натюрмортами и пейзажем и портретами за окошком. Проезжали Солнечногорск по трассе Е-105, имел честь полежать в заведении на улице Вертлинской, в доме тринадцать, если вы понимаете, о чем я. Трасса начиналась в городе Ялта, там тепло, и полуостров Крым, как мы с вами помним, читатели, орден на груди планеты Земля. Выскочившая на подбородке пакость едва не испортила мне настроение, пальцем нащупал, как будто, как будто голова сиамского близнеца. Бог ты мой, подумал, впрочем, водитель перебил мои мысли. – Ты самый молодой здесь, и я не знаю, гений ты или прикидываешься, но я считаю, малыш, что нам надо заехать на озеро Сенеж, на удачу, – огорошил он. – Это зачем еще? – занервничал я, словно Абрам Терц, когда властям стало известно о передаче на Запад его сочинений, порочащих советский государственный строй. – Говорю же, на удачу, чтобы дорога легкой была, – Слабинский, кажется, перестал внушать мне доверие. – Может, не надо, дяденька, – я крепко ухватил книжку Селина «Война», и мысленно примерился к удару, способному положить конец самодурству товарища. – Брось паясничать! – великодушно развеял мои сомнения относительно своей непорядочности завхоз. И мы свернули на пустынное Тимоновское шоссе, направились к озеру. Омнибус Москвич ехал неторопливо, словно являлся необольстимым судией, отчего-то медлившим с приговором. За окном прогуливались люди деревянной походкой. Обстоятельное, словно обучение в академии художеств имени Репина, Озеро-впалый рот ловило мошкару. Мы вышли на берег, и внезапно Валерий разоткровенничался. Рассыпал свое красноречие, вот он стоял, мужчина честной судьбы, глядел на озеро, размышлял о чем-то, татуировка на руке с чайками Магадан относилась все-таки к морской страсти Валерия, вы же помните, я говорил об этой татуировке.
– Однажды я влюбился в женщину с раздвоением личности, – произнес он вкрадчиво, расстегивая две верхние пуговки своей рубашки, глядя на отчаянно целующихся подростков. – И звали Лизаветой ту женщину, но я влюбился не в нее, малыш, я влюбился во вторую личность, Клару, пианистку. Лизавета работала кассиршей два через два, Клара, как тебе сказать, грамотно играла прелюдию номер один, прелюдию номер два, Баха, естественно. Я подарил ей пианино «Элегию», мы хихикали с нею над поведением Михайло Дмитриевича Бальзаминова, всерьез обсуждали эксцентричное поведение Бориса Джонсона, а потом занимались любовью минут двадцать. Наутро Лизавета шла на работу в продуктовый магазин, вечером Лунная соната, шампанское, Клара. – И что же случилось, где же она, ваша Клара? – спросил простодушно я, ощущая приближение гипертонического криза, повысилось артериальное давление, дышалось с трудом, в груди копошились маленькие гномики своими острыми ручками. – Вылечили ее в клинике неврозов, она меня даже и не вспомнила потом, нету больше Клары, – мне сделалось чрезвычайно грустно от подобных известий, я все-таки был не люмпеном каким-то бессердечным. Он достал из кармана шорт баночку с пеплом, открутил крышку, стал высыпать, подхваченный ветром пепел, полетел в сторону воды. – Лизавета? – спросил я. Водитель шумно сглотнул, кивнув. Некоторое время безмолвствовали. Затем влезли в машину и дали по газам, поехали в неизвестном направлении, исчезли, словно пингвины из шоколадных яиц, которые производят в двадцать третьем году. В начале двухтысячных я обожал шоколадные яйца с пингвинами, к слову.
День окончился, написанным стихотворением, в девятом часу вечера написанным, и оно называлось, или называется в данное мгновенье «Что же вы такая обаятельная, Дарья Валентиновна, объяснитесь». А посвящен столь нежный текст педагогу, девушке исключительной красоты, а какой у нее склад ума, что вы, математический, невообразимая барышня. Помнится, мы добрались до Великого Новгорода. Остановились близ памятника Сергею Рахманинову. Валерий раздобыл полулегальное какао в китайском квартале. Чайной ложечкой из голубой пиалы хлебал, но прежде дул, его щеки, словно меховая камера волынки, раздувались, сдувались. Я знал уже, что водитель является завхозом и возит на экспорт детские слезы, по последним новостным сообщениям слезы помогали при бессонницах, однако в сочетании с галоперидолом и корнем валерианы об этом не забываем. А на скамеечке сидели две бледноватые, точно куриные тушки в гастрономе, женщины в темно-голубых, какие по обыкновению носят на уроках труда, халатах. Одна грустно заметила: и тогда он меня ударил молотком по голове, а потом заплакал. Вторая многозначительно покачала головой, цыкнув, умолчала о чем-то. А я был по-прежнему двадцатисемилетним Токаревым, которого сочинил некогда Токарев девятилетний.
Плетущиеся на тепло
Дорогами забайкальского края
Сквозь метелицы вой
И вихрь кромешный,
Мимо синих ларьков,
Погребенных в буране,
Школьники второй смены
Приветствуют вас.
И не видимый на горизонте
Разноцвет, зеленая речка,
Непринужденней,
Каникулы,
Созвучные эпифании,
Явление неописуемое.
Пепиньерка, непринужденней,
Угловатая практикантка
Педагогического института,
Отстающий мальчишка,
Не проветренный класс.
Какой вы жантильный,
У вас, видно, наследственное,
Так сказать слабоумие,
Впрочем, послушайте, ученик,
Решите-ка, что ль,
Вы меня слышите, ученик,
Куда вы падаете, погодите,
Вы жрете, зачем же,
Пардон, весьма пардон,
Кушаете мел школьный,
Знаете, имущество школы,
Но если вам оно нужно,
Я имею в виду кальций,
Я, право слово, сочувствую,
У меня, знаете, в педагогической
Лежит яблоко и творог,
Если вас не смутит,
То, пожалуйста, угоститесь,
Все эти неравенства
Пена дней и так далее,
Пусть Аланы Тьюринги,
Пуанкаре, Пифагоры,
Архимеды и Ньютоны
С ним потом разбираются.
И ты не пробуй решать
Неравенство гендеров,
Или же икс плюс корень
От икс во второй степени,
Плюс четыре
Больше или равно,
Скобочка открывается,
Два умножить на икс,
Плюс корень от четырех,
Скобочка закрывается.
Глава 4
Многочлены и женское здоровье
Малочисленный Миша Токарев играет в Валентину Терешкову. В прабабушкиной аптечке мальчик обнаружил феназепам производства Новосибхимфарм. Родственница ушла в универмаг, там привезли дефицитные бананы. За окном деревья опадают с листьев. Шквал птичьих голосов стесняет голоса иные. Представительный мужчина в драповом пальто, в каком же еще, выгуливает овчарку Астрид. Право слово, не совсем овчарку, представительный мужчина в драповом пальто человек со странностями. Поэтому жена, которую он выгуливает на поводке, пример не совсем здоровых отношений. Отец малолетнего трикстера, влекомый дальней дорогой, по слухам, распространяемым прабабушкой, валит джунгли в Нигерии. Отец когда-то служил в Анголе, ему было важно быть везде первым, поэтому он в определенной степени уподоблялся ЮАР, которая первой пересадила сердце, кажется, в шестидесятом году произошло данное событие. И поэтому он в числе первых покинул своего отпрыска, прочие отцы тянули с этим, тянули, полагая, должно быть, вот исполнится моему семь лет, он окрепнет, тогда можно и оставлять наедине с этой ужасающей речью взрослых людей. Миша мальчик нормальный, и как все нормальные мальчики, успел влюбиться в Алису Селезневу, решив не затягивать с этим вопросом. Лесных братьев не имеет, радикальным взглядом ни на что не смотрит. Задубевший язык прабабушкиной записки, оставленной на лакированном столе, являет собою пример мистификации, достойной пера Козьмы Пруткова. Прабабка не настоящая, более того, Миша убежден, что данная женщина сделала что-то нехорошее с его настоящей бабушкой. Вот бы спросить у матери, но мать его вынуждена работать в Союзпечати, ютиться в общажной комнате в городе далеком. Матушку вместе с импозантным Мишей однажды выгнала другая бабушка из дому, по отцовской линии которая. Такие дела, как сказал бы Курт Воннегут по случаю чьей-то нелепой кончины. Мама не забывала присылать посылки, их еще называют в местах не столь оголенных кабанчиками, раз в два месяца. Она обещала также, что когда-нибудь заберет своего мальчика насовсем, и мальчик очень даже доверял.
В записке прабабушка предостерегала правнука. Предостережение носило китайский характер. Она говорила, что ни один толковый логопед будет не в силах починить ему речь, а речь обязательно поломается, потому что прабабушка вломит как следует, и, несмотря на преклонный возраст, она все еще способна причинить боль. И совершит она противоправные действия, если парень решится уйти из дома, не выполнив задание к уроку английского языка. Признаться, Токарев неровно дышал к бродяжничеству. Пусть время и трепетало пред всеми этими внушительными Джеками Керуаками, Джеками Лондонами. Пред Мишей время ни в коей мере не трепетало, он особо и не верил в возможность добиться беспризорным образом жизни каких-либо высот, он рассматривал время главным образом с точки зрения многослойности, ему было плевать, существует ли оно независимо от сознания, не существует, функция это, не функция. Вернемся к иностранному языку. Мальчик старался не учить в школе английский язык, полагая, что учить язык, на котором разговаривают колонизаторы, дурновкусие. Однокашники тоже предпочитали английскому языки ненцев, долганов, эвенков. Они были простыми парнями, мечтавшими съездить на поле чудес, и чтобы там им выдали автомобиль и попросили крутануть барабан. А вот клокотать понапрасну мальчики не любили, старшие братья и даже отцы, бывавшие в лагерях, научили ребятишек беседовать по существу вопросов. В кухне слышатся пощелкивания тумблеров газовой плитки, поскрипывания шкафчиков. Неожиданно в окно прилетает, по-видимому, камушек, Миша не должен отвлекаться от уроков, однако правила соблюдают одни терпилы; поступью членов царской семьи, которых вот-вот должны расстрелять, он подходит к окну, неторопливо отодвигает в сторону свинцовую штору. В любое мгновенье позади может раздаться взведение курка прабабушкиной наградной плетки.
На улице, одержимой по торжественным дням выстрелами ружей, в лучах утреннего солнца старший товарищ. Это не очень хороший человек, ради бесплатного проезда на троллейбусе сестру родную продаст. Одна ладонь у него была маленькая, как у младенца. Он хитрил безбожно, и рука ему помогала в этом деле. К примеру, в кинотеатр детей пускали бесплатно до семи лет. Билетер, страдающий дальнозоркостью, немолодой уже парень, попросту не мог распознать лиц. А этот мошенник еще голос делал специально детским, и ручку свою в окошко за билетом протягивал. Билетер ему: а фильм только с шестнадцати, парень. А мошенник в таком случае из внутреннего кармана своего атласного пиджака доставал взрослое, поддельное удостоверение ветерана труда, шмякал им и говорил уже мужским голосом, что все в порядке, можно пускать. Правда, за билет приходилось платить, такой уж капитализм. – Боцман, пошли египетскую казнь смотреть, – зовет дружок в сарай, где пропащая Ритка показывает всякое пацанам за мелкое вознаграждение. Токарев на цыпочках дотягивается до форточки, со скрипом приоткрывает. – Нет, – говорит, плюя долгой ниткой в окно, – мне пока нельзя, английский делаю! – В комнату врывается ветер. Пока еще не зима, так, преддверие, зябко. Не застуди себе гипоталамус, Миша Токарев. Миша Токарев, конечно же, прекрасно понимает, что не застудить гипоталамус первостепенная задача для каждого сколько-нибудь живого человека, человека Живаго. Если ты застудил гипоталамус, то все, то у тебя нарушится связь между центральной нервной системой и эндокринными железами. Начнутся проблемы с кортизолом, а это мама дорогая как неприятно. Обмороки, низкое давление, непереносимость стресса, нежелание физически активничать. А если волк, что же ты, ляжешь, расплачешься, он же тебя сожрет, останутся рожки да ножки, поливаемые дождями, насекомыми изъедаемые. Только смелый человек в состоянии противиться депрессии, настолько же смелый, как Алексей Берест, водрузивший красное знамя над рейхстагом. В иных ситуациях помощь школьного психолога и чтение книг хоть как-то может помочь в данном вопросе.
Токарев, разодетый в любимый кожаный плащик, доставшийся от какого-то дальнего родственника-чекиста, перешитый по временам заботливой прабабушкой под его малахольное тело. Возвращается к фиолетово-красной книжке, English Activity Book она называется. Одно задание трудно решаемо, словно детская преступность в забайкальском крае. Мысленно мальчик возвращается также к записке. Прабабка вынуждала в своем этом «я к вам пишу, чего же боле…» дать клятву учить уроки всегда, учить уроки везде, до самой старости. С таким положением дел мальчик категорически не согласен, в Новом завете подобное фуфло запрещено, и присяги касается, между прочим. Евангелие от Матфея, глава пятая, стих тридцать четвертый и тридцать седьмой, соответственно. Токарев, раздумывая над правильностью клятв. Решает всерьез взбунтоваться против главенства родственницы. Прабабка изощренно водила его на бальные танцы, а до этого водила на хор. Однако бальные танцы, Антошка, Веселый ветер, Крылатые качели, Товарищ сердце совершенно не приносили удовольствия. Кружки скорее забирали жизненную силу, нет, никто не смеялся из дворовых, просто когда занимаешься нелюбимым делом, ты в определенной степени сталкиваешься с ужасом существования. Миша не очень хотел с таким ужасом сталкиваться, он и так сталкивался с умеренной формой аутизма. – Можно я не буду ходить на бальные танцы? – спросил как-то простодушно мальчик. – Что, и бальные танцы отменим, и бальные, давай тогда ты начнешь колоться, ублюдок, – проявила нетерпимость женщина. Острая, словно клешня камчатского краба, страница режет указательный палец, перст, как сказали бы люди старой закалки. Вишневая клякса расползается по заданию, в котором необходимо скрестить еду с животными, тем самым помочь английским зверятам избежать исчезновения. На первый взгляд все было довольно-таки понятно, вон, mosquito, он же москит, плюс toast, он же хлебушек, дают в совокупности mosquitoast. Однако можно ли путем селекции вывести cheesebat, не нарушится ли привычный образ жизни? Идиотизм, размышляет правомерно мальчишка. Куда девать fish, dog, egg, grapes, pizza, frog, rabbit. В общем, бюрократы от образования опять напутали, по мнению Токарева, с этими заданиями. Да, размышляет мальчик, буржуазная сытая философия классического периода не выдерживает никакую критику, встречаясь с невозможностью получить справку 086у.
Учительница английского языка уродилась в год Африки, что, безусловно, ей льстило. То есть она любила вот распространяться об особенностях своего появления на свет. Отец был африканским студентом по обмену. От него ей досталась кучерявая голова, смуглая кожа и неоспоримое чувство юмора. В свободное время женщина сочиняла фельетоны. Она была членом регионального союза писателей. Она гордо несла свое членство. Ее ученики подсознательно понимали, важно быть членом чего-то в этой жизни, члену многое прощается из того, что не прощается не члену. Допустим, Юнона Авосьевна, как звали учительницу, не гнушалась гладить себя, общаясь с наиболее привлекательными учениками. Правда, об этом становилось известно лишь со слов наиболее привлекательных учеников. А некрасивые ученики в поведении педагога непотребств совершенно не замечали. Кажется, она по-настоящему любила детей. Морда a cat в учебнике приобрела хищный бордовый оттенок. В окно со стороны улицы прилетел камушек, он прилетел подобно тому, как прилетают весною шилохвости, позднее кряковных. Миша заслышал призывный свист, затем пронзительный крик: Боцман, падла, выходи! К слову, Токарева называли Боцманом за его принадлежность к династии речников, о жизни которых Токарев двадцатисемилетний надеется когда-нибудь рассказать, если раньше не слетит с катушек окончательно и бесповоротно. А вот посетитель очень любил шоколад Аленка, он многих поставил на счетчик, все незаконно заработанные деньжата визитер спускал на Аленки, настоящий преступник пришел в гости. Мальчик почувствовал, задействовав интуицию, пришел именно тот, кто пришел, как выразился бы неподражаемый Александр Всеволодович.
И вновь ребенок отвлекается от ненормированных домашних заданий, он взбирается на подоконник, полы его плащика развеваются, там, на улице, деревня, неделю как ставшая селом, построили церковь. У рыжей, в значении ржавчина, колонки стоит мрачный весь из себя Бойкот, поговаривали, что его бабушка стала дедушкой, а сам он родился сразу в тюрьме. Недавно этот дюжий подросток вернулся откуда-то после годичного отсутствия, щекастый, точно Алексей Толстой на фотоснимке в учебнике. И сразу же сколотил банду, отпетые уголовники теперь доставляли хлопоты нормальным мальчишкам. Нормальные мальчишки в те времена были подобны последнему самураю Второй мировой войны Хиро Оноде. Этому героическому младшему лейтенанту, воевавшему на филиппинском острове Лубанг против союзных войск. Уважаемый Хиро Онода не стал доверять слухам, военные действия не закончились для него в сорок четвертом году. Он продолжал партизанить вплоть до семьдесят четвертого, совершая нападения на радарную базу филиппинских ВВС, чиновников и полицию. Потом власти уговорили его поверить, и он, к сожалению, поверил. Мальчишки не верили, что детство закончилось. Они по-прежнему валяли дураков, дураки едва ли не захлебывались в лужах. Они по-прежнему не поднимали стульчак в туалете. По-прежнему терзались невозможностью завести собаку, хотя бы живую. Их молодость слегка опередила молодость века. Бедный Хиро Оноде, нас категорично ввели в заблуждение.
– Ты не мой Сюзерен, пошел в пень! – показал свои не тронутые кариесом зубы Боцман. – Слышь ты, депутат Балтики, – разжигает межнациональную рознь Бойкот, – милости прошу к нашему шалашу! – а сам показывает рукой в черной кожаной перчатке на бежевую детскую коляску, в которой у него сынок, такой же бандит. На что это он намекает, призадумывается Миша, явно же на что-то намекает. – Я тебе нос ломать буду! – сообщает категоричный преступник, созвучный в некоторой степени музыкальному произведению Эдварда Грига под названием «В пещере горного короля». Взглянешь на Бойкота, и тут же в воображении рисуются насупленные подземелья, где царствует полутьма, нетрезвый свет факелов проявляет чумазые перепуганные детские лица, лица детей из стран третьего мира. Зачем он мне будет нос ломать, я что, статуя римская, что ли, опять думает Миша. Был у них в школе мальчик с непомерной головой. Так его всю дорогу поколачивали, потому что мальчик не мог никак взять в толк, зачем ему носить одежду на правую сторону. Его батя, редкое для Сибири явление – в смысле граждан, признавших отцовство, было раз два и обчелся, – его батя учил, учил как надо одежду носить, потом не выдержал и поколотил свою кровиночку, даже родительских прав лишили. Стал мальчик с непомерной головой как все, зато гениально выучил, где правая сторона, где левая. Токарев с ужасом понимает, зачем пришел к нему преступник. Право, глупейшее дело, дело, не стоящее и выеденного яйца, если угодно. Все дело в оплошности, допущенной при совершении маленького преступления. Миша как раз вместе с товарищем, у которого ладонь была как у младенца, они, значит, в прустовских традициях изучения памяти, изучали, только не память. Они изучали женскую баню в напрасных поисках за ней, исследуя земные тропы, от Гималайских, значит, ступеней до старческих пристаней Европы. И вот Бойкот, чья дедушка-бабушка была надзирательницей в бане, обнаружила прорубленное окно в мир девичьего разнообразия. Пусть мальчишки и не были старыми развратниками, как Жорж Батай, но страсть к исследованию затмила любые формы приличия. Помнится, родственница Бойкота бежала на своих ножках, напоминающих переменную икс, злобно кричала всякие гадости об интеллектуальном уровне Токарева, потом врезалась в подростков из поколения Y, играющих в футбол на улице, имеющей форму Z. Она сидела обиженная на земле, причитая о природе, щедрой на идиотов.
Стоит заметить, англичанка говорила нечто подобное: я преподавала в школе для идиотов, но такого дебила, как Токарев, даже там не было. И еще назвала его как-то ослом, он не хотел быть ослом, если только таким, что видит в себе черты коня, но кромешным ослом, конечно же, нет. От нее пахло деспотизмом, ее парфюм, ее деспотичный парфюм заставлял детей говорить с ней такими цитатами: «не важно, кто голосует, важно, кто голоса подсчитывает», «этот человек редиска, он только сверху красный, нутро у него белое», «от самого последнего пролетария, товарищи, до великого вождя один шаг, и этот шаг к коммунизму» и так далее. На ее ругань школьники даже не обращали внимания, женщины в гневе словно Шекспир, страшно звучит, однако ничего не значат. Бывало, одноклассникам ставили плохие оценки, 7б, потом их куда-то увозили, редко возвращали назад. А тех, кого возвратили, отмалчивались потом, ходили какие-то блаженные, улыбались невпопад. Бывало, училку спрашивали посреди урока, можно ли сходить в туалет, но после пощечины всегда убеждались, что вряд ли. В таком случае мы вынуждены сходить под себя, сходили под себя, будем ходить под себя, говорил авторитет класса, чье наименование ускользает от нас в данный момент. С террористами переговоров не ведем, была непреклонна англичанка, и смеялась своим вязким смехом, и была наделена чувством собственного превосходства. Ребята были словно Нигер колонией Франции, только ребята были колонией для несовершеннолетних. Миша игнорирует незадачливого мстителя Бойкота и возвращается к ненавистному инглишу. На улице некоторое время слышатся возмущенные вскрики. Совсем скоро они стихают, как и подобает воспитанным крикам, пронизанным проклятьями.
Неожиданно приходит прабабушка с оторванным воротником, из малиновой куртки кое-где торчит вата, зато пришла с бананами, отвоевала. Глаз у ней дергался, когда она пришла. Завалилась на пороге всеми своими восьмьюдесятью годами, переводила дух, тяжело дыша, точно коровка на водопое. Токарев успел вовремя притаиться в кладовой, где пахло дряхлыми юнцами, то есть старинными вещами, пользоваться которыми впору детям. То есть лыжами для семилеток. То есть трехколесным велосипедом. То есть мы в данный момент как вспомнили об этих дряхлых юнцах-вещах, взгрустнули совершенно не по-детски. Стремянка уперлась мальчишке в поясницу, на верхних полках нечто подозрительно зашевелилось, пискнув. Живость, присущая кладовке, могла всерьез напугать. В кладовке не было музейной красоты. Кладовка не памятник прошлой жизни. В кладовке кто-то будет жить и после меня, допустил Миша. Впотьмах он ожидал возвращения родственницы в строй, ожидал проверку столь чуждого английского языка, внутренне содрогаясь, что из a dog не получилось сделать человека, что там человека, какой-нибудь пломбир не получилось сделать. Ожидал мальчик переосмысления национального мифа, ведь только так появлялся не иллюзорный шанс преодолеть пропасть, что пролегала меж я и другим я. А три тополя, между прочим, на Плющихе успели срубить, а в обществе все чаще встречалась практика перемены отчества на матчество. И никто по-прежнему внятно сказать не мог, что же случилось с Бэби Джейн. Столько всего успело произойти, что превращение a dog в человека казалось нелепостью.
Единственная выдающаяся мысль, что радовала Мишу, мысль о завтрашней встрече с девочкой Кассиопеей. Ее глаза напоминали плоды инжира, плоды инжира в свою очередь напоминали баулы со звездным небом. А звездное небо, оно и в Африке, звездное небо. Однажды она позвала мальчика позагорать, он спасовал, конечно, и они не пошли загорать. – Полнолуние вот, – тихо сказала она, наматывая свои локоны на палец. – Ага, – подтвердил меланхолично Токарев. – Может, позагораем? – дамочке явно импонировал Миша. Над ее белокурой головой летала оса, некоторые мальчики считали девочку сладенькой, над ней частенько летали осы. Граждане их села, бывало, загорали при полной луне, в полнолуние на крышах коренастых домов, на раскладушках, возлежали тетеньки в купальниках, дяденьки в семейных трусах, студни телес и легкая степень загара, точно горчица. Мальчишка размышлял тогда, предназначена ли девочка ему, словно рельсы для электрички. То есть, вообще-то говоря, намечается ли нечто серьезное, или же так, оторви да брось. Времена стояли относительно вегетарианские, девочки еще не боялись выказывать симпатии мальчикам, не боялись пятьдесят восьмой статьи. Ведь мы понимаем, что девочки, эти цветочки, ландыши, лютики, вправе напутать, начав признаваться в симпатии. Ты мне нравишься, скажет она, а закончит контрреволюционной деятельностью. Парнишка страшился воспоминаний о женщине. Женщине-матери, которая в изгнании, лишенная сына, лишенная мужа и прочих прелестей жизни. Вдруг Кассиопея превратится в такую же со временем женщину, женщину, терзаемую старением. Арабески на девчачьей кофте увлекали, причудливые узоры как будто пульсировали. За окном стихает, прямо-таки матросская тишина за окном воцаряется. Токарев мямлит о том, мямлит о необходимости для начала пообжиться им в домике на дереве, снять этот домик у зайца, потом влезть в лесную ипотеку, если все сложится. Вопрос, в самом деле, непростой, кто знает, окажется ли когда-нибудь фотография Кассиопеи в кошельке мальчика. Наверное, полагает он, наверное, высшая форма любви это фотография любимого в кошельке, что попало в кошельке не оказывается.
Токарев, подивившись воцарившемуся в коридоре безмолвию, несмело приоткрыл дверь кладовой, та предательски скрипнула. И незамедлительно стал свидетелем ужаснейших метаморфоз. Прабабушка по-прежнему сидела на входном коврике, она, словно резиновую маску, снимала с головы своей кожу, аккомпанемент, сопутствующий процессу, в некоторой степени был родственен звуку рвущейся ткани. Обнаженная новая голова имела схожесть с головою розового аксолотля. По сторонам торчали три пары наружных жабр. Иссиня-черные глазки-пуговки ничего не выражали. Рот как бы расплылся в кошмарной полуулыбке. Блестевшая слизь завораживала, точно русалочье пение. Мальчик ощутил предательскую влагу в собственных штанишках. И чтоб не видеть подобных безобразий, готов был даже выучить наизусть Водоросль, и Пахома, звонящего в колокол, и Старуху Баскервиль, и оценки за четверть исправить. Дело приобретало досель невиданный оборот, было больно, словно когда тебя хлещут ремнем с металлической бляшкой, на которой звезда. Было больно осознавать, Мишины догадки подтвердились в полной мере. Родное чудовище посмотрело на мальчика. Две связки бананов, напоминающие желтушных доходяг из больницы, соседствующей со школой, заунывно лежали у порога. Мальчишка с трепетом понял, он ведь когда-нибудь сделается таким же. А ведь он даже не решил еще, какие девочки ему нравятся. Значительно позже ему станут нравиться девочки постарше, восьмидесяти трехлетняя французская писательница Анни Эрно, американская поэтесса Лин Хеджинян, которой стукнуло восемьдесят два. Но и пора геронтофилии пройдет, а что же останется, останется, может быть, сын, который однажды меня не узнает. Ведь как писал Виктор Лисин: «мама сказала, что папа ушел воевать, а он просто сбрил усы, и жил с нами в одном доме, в соседней квартире у Раи, поскольку я жил только с мамой мой папа без усов заменил мне отца». Вот и мучайся теперь, Токарев, с фантомными отпрысками в странах метафизического зарубежья.
Проведенная ночь в кладовой аукнулась, затекшие ноги дрожали. На пяти бутербродах и двух подзатыльниках Токарев мог бы продержаться целый день. Однако пожрать дома было не суждено. Осклизлый след, оставленный родственницей, вел на кухню, там обрывался перед окном. В настежь открытое окно листвы намело. Желто-оранжевая каша шуршала. Мише показалось, он схуднул до костей, хотя на питание мальчик совершенно не жаловался. Сказывалась бессонная ночь, глаза закрывались, и черная мошкара виделась на самой кайме зрения. Неожиданная, как ночная поллюция, мысль посетила: поджечь тут все. Спешно одевшись, он доковылял до школы, и на синем его пиджаке алели листочки. Посидел на первом уроке, а потом был вызван на разговор Кассиопеей. Как писал один одессит, слеза изгибалась, текла по ее щеке, точно по вазочке. Подобным образом изгибалась слеза данной девочки. Вавки мхом красным покрывали ее локти, кажется, то псориаз оплел ее локти паутинкой, никакой не мох. Кассиопея была неравнодушна к чужим проблемам, словно дочь фараона, выловившая младенца в корзинке, и младенец в дальнейшем написал, стоит заметить, Ветхий завет. Четыре тысячи восемьсот переменок длилось их знакомство. И теперь она звала его в гости, ужель мальчик не видал голых женщин, видал и еще как, подумал он. Не думай об этой телесной суете, подумал также. Красивая, рассуждает Миша, пожалуй, ее красота созвучна красоте Раав, блуднице из Иерихона. Барышни во времена, описываемые нами, имели мужей по закону, офицеров для чувств и кучеров для удовольствия, нравы были высочайшие. Из таких ли барышень Кассиопея, кумекает парень. Она попросила помочь приготовить ужин, ее мать после ночной смены отсыпалась. У нее день рождения, как у ее любимого исполнителя Александра Розенбаума, которого научили родители лечить так лечить, любить так любить, стрелять так стрелять.
Мать Кассиопеи была продавщицей колбас. Быть может, поэт написал именно про нее, продавщица колбас, отвернись, не смотри, все красивое в нас умирает внутри. Быть может, и не про нее. Дети вошли в квартиру на улице Рубинштейна, их встретила полутьма, в комнате мельтешил телевизор. Говорить о серьезном как будто было уже поздно. Потемневшая, как сладкое яблоко в холодильнике за сутки, улица, силуэты деревьев качаются на стене. – Будешь чайный гриб? – спросила запросто девочка. Она была проницательна, словно чеченская снайперша, Токарев захотел пить. Он в те стародавние времена обладал даром вызывать у себя стихи, подобно тому, как вызывает тошноту чтение Коэльо, Кинга и Мураками у серьезного читателя, это происходило непроизвольно, но в тот раз подобного не произошло. А жаль. Тетенька посапывала на сером диване, напоминающим покатую спину носорога. На ней был красный халатик с птичками и веточками сакуры. Задравшись, обнажился краешек, или же отрывок попы. Мальчик отвел стыдливо глаза на цвета хворой фиалки пачку флуоксетина, лежащую на тумбочке в окружении монеток, журавлика-оригами. Дети пошли на кухню. Мокрая ветка зачем-то постучала в окно. В большой банке на подоконнике что-то еле слышно подшептывал медузоподобный чайный гриб. Кассиопея сняла марлю. Зачерпнула прямо стаканом из банки. Токарев, совершая глоток, подвергает свое далеко не стальное горло кисло-сладкому пузырчатому великолепию. – А пойдем со мною в третий круг, – предложила барышня, обреченная на любовь, настолько она была хорошенькая. В третьем круге как раз работала ее мать, там продавали сносные ребрышки, кишочки и прочие детали животных, еще продавали рыбу, в Киренге, в Лене водятся совершенно невообразимых размеров сибирские осетры, налимы, амурские сазаны, белые амуры и проч. Миша спросил, допивая чаинский: что ты хочешь приготовить, дорогуша? Кассиопея со своим премилым молочным шрамом на лбу в форме дубль вэ сказала: мясной пирог с картошкой по-деревенски. – По-деревенски, – рассмеялся парень. – По-деревенски, – подтвердила дева и тоже рассмеялась в своем кротком шерстяном платьице. Потом вдруг резко встала из-за стола и неожиданно сообщила: а хочешь, я тебе что-то покажу. Мальчик не предполагал интимничать сегодня, бессонная ночь, нарушенные механизмы социальной перцепции, совершенно никакой эмпатии, совершенно никакой идентификации собственного я, выражаясь простыми дилетантскими словами.
Кассиопея запросто прочла нерешительность, девки это умеют, и положила свою ладонь на плечо Миши, с хитринкой произнеся: не бойся. Мальчишка заприметил в другой руке у нее розовый бритвенный станок. Бог ты мой, допустил он, любит насилие, фантазия живо дорисовала образ, и вот уже барышня-носительница какой-нибудь оспы бежит по школе, улыбается и заражает всех подряд, а все падают на пол, корчатся, корчатся, и тоже улыбаются посмертными улыбочками. – Это не тебе, в смысле не за тобой, в смысле пойдем. Увлекла в комнату к матери, там склонилась над ней, сбрила с ее ноги волоски, родственница не повела и носом. На свету показала, на девчачьей ладошке жесткие, кучерявые, черные. – Зачем, впрочем, обманите меня насовсем, навсегда, чтоб не думать зачем, чтоб не думать когда, – сказал обреченно ей, рисуясь, мальчишка. – Ты мне не поверишь, тебе нужно самому это сделать, – девчонка повышала ставки. – Что сделать? – мальчики взрослели позже девочек, поэтому он недопонял, что же сделать. – Пойти в будущее, – Касс поморщилась. – Обычно говорят пойти в пень, – сказал, весьма удивившийся Токарев. – Перестань, я серьезно. Кассиопея положила части своей матери на подоконник, свет на кухне рифмовался с желтком яйца, сваренным не более трех минут, из-за этого света кружки в красную крапинку, что висели над раковиной, ножки стола, полынные обои как будто были облеплены жиром. – Сколько волосков, принадлежащих уставшей тетеньке, ты сожжешь, на столько лет переместишься, – сообщила подружка. Она подала васильковую зажигалку с рисунком зайчика. – А как я вернусь обратно, – Миша не совсем поверил, но решил подыграть запутавшейся маленькой женщине. – Ты поймешь, только зажми в другой руке остальные волоски, чтобы ты мог из того времени дальше путешествовать. – Сколько мне поджечь? – спросил мальчик. – А сколько лет интересно посмотреть? – Давай попробуем восемнадцать, – Токарев отсчитал ровно восемнадцать загогулинок, поднес огонь к ним, они вспыхнули на подоконнике, как лапки комариков. Глаза непроизвольно зажмурились.
– Молодой человек, вы что, угораете надо мной, вы зачем в центр планирования семьи и репродукции пришли, чтобы плакать? – Юноша, не ведавший, какими чертами он наделен, глядел на тетеньку в медицинском платье, она протягивала ему толстенный журнал, его любопытность могла посоперничать с любопытностью, скажем, «Техники – молодежи», то был журнал с голыми девчонками в сединах. Болотная кафельная плитка на стенах, кожаное скрипучее кресло, журнальный угольный столик с неаккуратными стопками макулатуры. Восемнадцатилетний Миша сильно рисковал, поджигая волосы с ноги матушки Кассиопеи; внутренне, несмотря на браваду, мальчишка подозревал о чем-то таком. Однако понты дороже денег, впечатлить одноклассницу хотелось как следует, чтоб ходила потом довольная, хвасталась одноклассницам, а меня впечатлили, и гнозис мой настолько глубок, что вам, ссыкухи, он недоступен. Синяя бахила, натянутая на голову тетеньки с утомленным, блестящим от кожного жира лицом, напоминала крону инопланетного дерева. Ее черносливные глаза неотрывно всматривались в глаза парня, ее возраст, вероятно, характеризовался так: наступили ясные теплые дни в ранней осени, наступило бабье лето. Пластиковый контейнер с красной крышкой в руке, из расстегнутой ширинки черных брюк в тонкую белую полоску премило выглядывают брусничные трусы, где-то там притаился карасик. Тетенька внезапно сменила риторику, впрочем, ее риторические фигуры не отличались какой бы то ни было изящностью: ну родной ты мой человек, ну давай уже, такая милая дама тебя выбрала, говорит, вот этот, хочу только этого, генофонд мне симпатичен его. Токарев был далеко не глупым человеком и прекрасно понимал, что от него требуется сделать. Медсестра зачем-то добавила со значением: она археолог, между прочим, ну и правильно, зачем ей какие-то мумии, если есть у нас такой студент-журналист, можно сказать, Павел Шеремет будущий. – А почему тут бабушки в журнале какие-то? – обескураженно спросил юноша. – Ты же сам просил не Лолит, все, вот баночка, я сейчас выйду, а ты давай, не стань алтайской принцессой. – Медицинская служащая незамедлительно вышла из комнаты, оставив после себя запах яблочного уксуса и каких-то девчачьих духов.
Токарев, нащупав тонкую, краткую, словно граница меж Замбией, Ботсваной, нитку усов под собственным аккуратным, как пуговка на пиджаке позавчерашнего генерала, носом, нашел ситуацию прелюбопытной. Траченный руками иными журнал мальчик бросает на пол. Медведица бурая, гусеница обыкновенная, усы. Необходимо было срочно вложить песню в уста немоты, обстановка ни разу не располагала к тому, что вот-вот свершится, однако терять лица, как Радуев, не очень-то и хотелось. Поэтому юноша, не без опасения, приспускает брюки до колен. Возникает острая необходимость дать волю пальцам, а что если, думает парень, я дам им волю, а они заблудятся, заблудившиеся пальцы мои не смогут выйти к своим. И сардонический смех обстоятельного времени заставит в ужасе забиться в шкаф. Где мне предстоит принять обет молчания, чтоб не навлекать словом своим ни на кого несчастий. Обет молчания неподъемным грузом придавит меня, как же мне потом изъясняться с учителями из шкафа. А меж тем воспитывать ремнем не перестанут родители детей своих. А дежурные все так же будут проверять сменную обувь. А мокрой шерстью будут пахнуть руки в память о потерявшемся псе Тобике. В приоткрытую фрамугу оконной рамы залетали снежинки, расспросить предметно об этих снежинках было некого, какого калибра, входит ли новый год в радиус поражения. Миша приступает к нехитрому делу, не требующему бухгалтеров, консультантов, не требующих свидетелей вовсе. А по завершению, когда лихое мы обратилось в робкое я, поджигает оставшиеся двадцать семь волосков с ноги матери Кассиопеи, на удачу. Успевая подумать, что на собственной груди не успел выжечь солнечными лучами буквы: К, А, С, С, И, О, П, Е, Я; на долгую память.
Глава 5
Престарелый эротоман
Летнее сердце билось одновременно всюду. И в блоке цилиндров москвича. И в жопке шмеля, что залетел в салон и кружил перед моим лицом. А над зеркалом реки резво черные стрижи, похожие на ласточек, летают, душно. И поэтому клонит ко сну полдень жгучий. Но все-таки чем жарче день, тем сладостней умять потом эскимо, ведь гланды вырезали подчистую, бояться нечего. Лето взыскивало причитающиеся минуты, лето-ростовщик, лето-лихоимец. Мягко волновалась зелень вокруг. Замлевший зайчик у обочины лежал кверху своим охристо-бурым пузом. Наше путешествие подходило к концу. Таежная провинция встречала умиротворенным пейзажем. Подобным образом выглядит писатель Дмитрий Данилов, когда проезжает Лобню, Шереметьевскую, Хлебниково и так далее, на электричке. Кондукторы деликатно просят Дмитрия Данилова покинуть вагон, нехорошо, говорят конфузливо кондукторы, вы без отдыха тут катаетесь неделю. Но Дмитрий Данилов настолько любит электрички, что не в силах покинуть вагон, сидит такой умиротворенный со взглядом благородного лабрадора и в ус не дует. И запахов было много, как будто бы я положил собственный нос в плошку со спиртом Рояль, но прежде в плошке были замочены веточки хвои, кедровые шишки, мать-и-мачеха, отец и отчим. Минуло двадцать часов нашей совместной поездки с Валерием, и между нами, можно сказать, возникло, нет, составилось дружеское это самое. Мужчину особенно позабавили рассказы о том, как барышни на поэтических чтениях, во времена моей публичной литераторской жизни, бросали свои утренние платья, лорнеты, панталоны, своих новорожденных детей на сцену, выражая неудержимые восторги. Как же они восторгались, страшно вспомнить. А еще Валерию доставили неописуемое удовольствие прозвучавшие мои мучительно-нежные замечания касательно современного профильного образования, нетрудно догадаться, русская словесность занимала центральное положение в композиции моей жизни. Прежде всего, я предлагал воображаемым бюрократам от литературы ввести уроки поцелуев с поэтами и прозаиками, быть может, критиками. Таким образом, ученикам будет проще ориентироваться в вопросах словесности. Изложив свою блестящую концепцию преподавания, в глазах своего собеседника я стал кем-то вроде мудреца, способного видеть из всего Ахилла не только лишь пятку.
Валерий вышел со мною из москвича, вошел в провинциала, хотел бы сказать я, но не скажу, слишком предсказуемо. Не спавший целую ночь, с черными кругами под глазами, созвучный сомнамбуле из кинофильма Роберта Вине. – Вон дома начинаются, видишь? – показал водитель негнущимся пальцем на бледно-оранжевые двухэтажные сталинки, метрах в пятистах, за полем. Кивнул головой, во рту моем царевич Дмитрий играл в ножички, во рту моем кошки нагадили в лоток, издержки поездки. Выдалось погожее лето. Грациозные пчелы переговаривались в кустах голубики. Во чреве Слабинского иерихонская труба продудела два раза, он сказал, громко сглотнув: Собакин живет в шестнадцатом доме, пятая квартира, мы с ним временно поссорились. Я вновь кивнул. Подошли с ним к откосу. На берегу полноводной реки рыбак в байковом халате в синюю клетку, как будто сшитом из казенного одеяла, в розовых шлепанцах гражданин, подкармливал четырехухого рыжего кота карасиками. В жестяном ведре хлюпало, жило. Статные стебельки вихрастых папоротников, принявших цвет оливково-серый, покачивались на ветру. И в дикой роще, у оврага дети надрывали животики. Гомерический смех, набухшие древесные почки-узелки, тайные смыслы. Из почек появятся листья, а гомерический смех так и останется не разгаданным проявлением детского веселья, я так полагаю. Мы стояли, курили, смотрели на рыбака. Его длинные, черные волосы на голове и бороде лоснились. Он поднял изумрудную бутылку пива с земли, хлебнул. Степенно повернулся к нам. Лицом бледный, особая какая-то белизна, так бывает, когда недосыпаешь или когда экология плохая. Глаза черные и покрасневшие, заплаканные, высокие брови, длинный и тонкий нос, приподнятый на конце.
– А вы из какой главы, позвольте спросить? – проявил заинтересованность он, склонив голову набок. – Петя, ни из какой главы, он учитель словесности новый, – Валерий выказал так называемому Петру товар лицом, ведь про себя я подумал как о штучном товаре, чего уж скрывать. – Это что еще за стрептококки и гонококки такие? – вновь недопонял рыбак, несмело улыбаясь. Коварный котик опрокинул ведро, на черную землю пролилась вода, высвободились карасики, у них случились судороги. Новый знакомец отвлекся на ведерко, расстроенно сказал, как будто коту, который с аппетитом принялся уплетать рыбешку, рыча: ибо то угодно Богу, если кто, помышляя о Боге, переносит скорби, страдая несправедливо. – Петь, ну ты чего, новую рыбку выловишь, – проникся сочувствием к человеку Валерий. – У Петра развязался пояс, под халатом обнаружилось поджарое тело, выпуклый пупок, что, безусловно, выглядит эстетично. Гражданин перевернул ведро, сел на него, подперев кулаком подбородок, призадумался, глядя на реку, над которой вилась мошкара, барражировала. Завхоз водитель увлек меня к своей машине. – Будь осторожен, малыш, у нас тут водятся бурные медведи, – предостерег Слабинский на прощание, сел в автомобиль и медленно поехал к самому озеру, купать свою ласточку. Вдруг улыбка пронзила мое лицо, в голове я пошутил, и засмеялся собственной шутке, шутка получилась какая-то болезная, однако в ней присутствовал изюм, что ли. Лес вырубался, но деревья продолжали упрямо голосовать за топор, деревья полагали, ежели рукоять топора сделана из дерева, значит, топор один из них, как такому не поверить.
Ступив на поле, я ощутил выразительный аромат, пахло младенцами, которых крестили, которым имя дали, молоком пахло. Там, вдали, зажурчала река Океан, воспетая Гомером, или мне показалось, столь романтической натуре могло и показаться. Сиротливый одуванчик, бурьян, лебеда, подорожник. Голову пекло солнце. Взглянув на свои бирюзовые наручные часы hello kitty, обнаружил, время отчаянно ходит как ему вздумается, по вертикали, по горизонтали ходит. От меня разило немытым телом; остановившись посреди поля, достал из рюкзака пластиковую баночку, солью натер подмышки. На томительно-протяжных проводах висели кроссовки неопределимого цвета. Сталинка показалась вблизи весьма значительным строением, памятником советских подобий. Заросли высокой сорной травы не желали меня отпускать, шерстистые ноги в коротких, едва прикрывающих задницу джинсовых шортах оплела, что это, боже ты мой, что это, чертополох, что это, повилика полевая, крапива, кра-пи-ва! Я закричал, пав бесславной жертвой временного помешательства. Лежа в траве, приметил светло-фиолетовые цветки клевера, созвучные головам подростков, красящих волосы синей, розовой красками. Такой мерзкий и прекрасный день я видел впервые с тех пор, как наши с Абигейл дорожки разошлись. Феодальная раздробленность сознания штука весьма неприятная, особенно в минуты проведения реформ, направленных на экономическое ускорение и демократизацию общества. Рыжий муравей полз по треугольному листику кислицы, в сравнении с Замзой он являлся, конечно же, лилипутом. Над головою пролетело неведомое насекомое. Силы покидали меня. Совсем рядом тренькнул велосипедный звоночек.
В подъезде кто-то перестал расти и начал неотвратимо гнить, так бывает, если выставлять мусор за порог, забывая уносить его на помойку своевременно. Помпезность входной двери Собакина показалась излишне вызывающей. Обитая красным деревом; на ней как будто углем был начертан крест. Позолоченная решетка, как в древних темницах, на уровне головы. Надо полагать, решетка между кем-то и кем-то воспитывает выдержку, а то без решетки все бы напропалую целовались, может быть, и с языками, по-французски целовались, и говорили с прононсом, чем нервировали бы простых работяг, – рассудил так. С другой стороны, целоваться с языками не запрещалось, главное ведь что, главное выучить уроки, а свободное время на то и свободное. Чтобы впадать в несовершенство и всецело радоваться жизни. Не обнаружив звонка, постучал, потом еще постучал. В глубине квартиры послышался кашель, соразмерный скрипучим половицам, раздражающим композитора Чайковского. Возникший на пороге господин, по-видимому, Степан Семенович, оказался совершеннейшим альбиносом. Я даже и не подозревал, что Собакин альбинос, пусть и случаются в жизни невероятные вещи, но чтобы альбинос, это чудеса. Подобным образом не подозреваешь порой, что инквизиция начинается с дружбы политики и религии. Зеленые резиновые тапки в форме рыб, цвета бульонного кубика рубашка, черные шорты чуть выше колен. Хозяин стремительный, словно клептоман, прихватывает меня за руку, влечет в глубь квартиры. Приговаривая с некоторой поспешностью, точно его мучает переполненный мочевой пузырь: очень рад, очень рад, Миша, рад, что тут поделаешь. А я думаю, надо было его первым схватить и загадать желание, говорят, альбиносы божьи люди. В прихожей мерещится дух авангарда, еле слышно по радио играет Дэвид Боуи. Мы заходим на кухню, где Степан Семенович наконец меня отпускает. Он с интересом разглядывает наше лицо, а мы разглядываем лицо Собакина, чтобы не быть в стороне. У мужчины семитские губы, тонкие весьма губы, голубые, слегка косящие глаза, редкая белесая бородка клинышком. Мы же, должно быть, имеем вид человека, которым вымыли полы, настолько неопрятным гражданином себя ощущаем. И хорошо, что таким, не хватало какого-нибудь расстройства пищевого поведения нам. Быть инструментом в руках сознательной уборщицы не западло совершенно, помыли нами полы, да, помыли.
Хозяин решает потчевать детским питанием с бифидобактериями. – Знаете, Миша, у меня полный холодильник этих йогуртов, сыров и творога, гуманитарная помощь для учителей, вы теперь тоже учитель в некотором роде, – удивленно вскинутые белые брови, учитель я в некотором роде или не учитель, кто ж разберет. И вот он выставляет на стол три оранжевых тюбика с фруктовым пюре производства «Катарсис» для детей от семи месяцев, сине-красные треугольники молока, нарезанный белый хлеб. На кухне Собакина, должно быть, решались судьбы мира. Навесные шкафы, обклеенные картинками. Пулька с ружьем за спиною вел своего пса на охоту. Винтик и Шпунтик обнялись в приступе братской любви. Напомаженный Цветик задумался о чем-то своем, уж не о барачной ли поэзии он задумался, задумался вот о слоне, что летит на парашюте, машет хоботом, к тому же и шутит. Пилюлькин в белом халате спешил откачать Стекляшкина, засмотревшегося на звезды. В артельном бежевом буфете стояла посуда, металлические подстаканники, блюдца, на одном блюдце изображена репка, дедка, бабка, малолетняя дева. – Вы когда-нибудь восхваляли царство кухни с его синим чадом над жарящимся мясом? – спросил несмело у хозяина, предчувствуя полное отсутствие сосисок. – Вы играете со мною в очень странную игру, да, плох тот повар, который не лижет собственных пальцев, но вы знаете, от мяса я отказался, меня от него пучит, – Степан Семенович был точен в определениях, видно, сказывалась долгая служба в школьных войсках. Пожелтевшие очаровательные обои с канарейками кое-где отошли от стены. Я по-свойски открутил крышку тюбика, жирафом на озере Чад припал губами, принялся насыщаться детским банановым пюре, мелкобуржуазно причмокивая. Собакин поставил кипятиться чайник, спросил, имеется ли у меня хоть какое-то представление о работе с детьми младших классов. На подоконнике цвета крем-брюле дремал мандариновый котик, такой же кругленький, наверное, кислый. – Зачем же я кипячу воду? – задается важным вопросом гражданин альбинос. – Чай с молоком потому что, – охотно замечаю. И думаю про себя, да, хоть бы Микояновской колбасы какой. Всех пережил Анастас Микоян от Ильича до Ильича без инфаркта и паралича, и колбаса у него хорошая, а вот Собакин, оказывается, не уважает мясные изделия. Может, он еще и молочных кормилиц не уважает, куда я попал, думаю полушутя.
Мы аристократично пьем чай с молоком, совершенно не причмокиваем, совершенно сдержанны и собраны. Речь мужчины отличается хирургической стерильностью. – Вам придется работать с особенными детьми, – говорит как бы невзначай он, размешивая ложечкой сахар для диабетиков. – Какая жалость, вы диабетик? – задаю бестактный вопросик, глядя на покраснения на его щеках, напоминающие красный торфяной мох, он же сфагнум красный, произрастающий в прохладных районах Северной Америки. – Вы наверняка знаете эту расхожую фразу, как же там, быть родителем значит жить вечно, а я вам хочу сказать: быть учителем значит жить вечно, – довольный собой Степан Семенович намазывает маслом ломтик белого хлеба, посыпает коричневатым сахаром из фарфорового бегемота, протягивает мне. Я, конечно же, принимаю, хлеб, мерси и все такое. – А вот вы знаете, например, – говорит он, и тут же замолкает, посматривая этак задумчиво. Чай горяч, словно предложение Гиппиус надоедливому ухажеру, погибнуть вместе, интересно, сумела она отвадить ухажера этого, кажется, она ни с кем вместе не погибла, погибла очень даже одна с двумя солеными слезками на щеках. Собакин бубнит мотив какой-то песенки, я обнаруживаю на дверном косяке отметины синим фломастером, метр, полтора метра, метр шестьдесят пять, метр девяносто, два метра, два метра десять. Зарубки вылезли за пределы дверного косяка. – У вас есть дети? – рушу, наконец, неловкую тишину. – Дочка, она в спортивном интернате для великанов, – на лице мужчины расцветает улыбка. И сразу он как-то начинает рассказывать с той особой теплотой, свойственной телу Суламифь, от ее теплоты ожерелье из жемчуга приобретает живой блеск и нежный цвет приобретает, именно так он о своем ребенке, значит, рассказывает. Ее словесный портрет подробен, мне становится известным, что девочка обладает двумя лиловыми родимыми пятнами на лопатках, мне становится известным, что родимые пятна – это раны, полученные нами в прошлых жизнях. Собакин говорит, моя Леночка была ангелом, не иначе, в прошлой-то жизни. Я говорю: феноменально. Мы сидим некоторое время, вдруг чувствую определенное стеснение со стороны, значит, Степана Семеновича по отношению, значит, ко мне. Зря он так, давать слабину сейчас нельзя ни в каких отношениях, ни в любовных, ни, тем более, политических. Встаю, к холодильнику без спроса подхожу, открываю, мяса, как вы понимаете, там нет. Стоит сгущенное молоко, банка открыта, я беру банку, умудряюсь сделать глоток, хозяин не шелохнется, слишком гостеприимен, молоко стекает по моему подбородку, капает на серую циновку. Я чувствую стыд, басурманский, не надо тут бедокурить, мы же не половцы, или мы половцы, нет, решаю, не половцы, мы вполне себе хазары. – Ладушки-оладушки, – говорю, – давайте обсудим детали, гость невольный человек, где посадят, там и сядет. – Степан Семенович выдыхает, выдыхает как-то излишне напоказ, что ли, как будто показ ядерного взрыва отменили, граждане рады.
Степан Семенович трет кулачками глаза, не заплакал, думаю, уже хорошо, а то разревется сейчас, что делать в чужом городе с истеричкой на руках. – А пойдемте мы, – приглашает, значит, – в залу, там нам будет комфортней. – И в коридор отходит, словно немцы в сорок третьем из-под Кавказа. Следую за своим теперь уже хорошим другом. Заходим в комнату, в комнате соблюдена какая-никакая интеллигентность. Радиола Ригонда на четырех тонких паучьих ножках в самом углу, торшер. Темно-русый сервант, в нем книжки по цветам расставлены, корешки синие, корешки красные, корешки оранжевые, желтые даже есть, зеленые, голубые, две книги синих, одна фиолетовая. Люстра Каскад, как будто перевернутый вверх тормашками Колизей. Собакин присел на одно из двух бордовых румынских кресел подле длинного, точно фразеологизм; я честно пытался найти самый длинный фразеологизм в нашем великом и могучем, однако все они примерно равны по длине, представим, фразеологизмов несколько, и они стоят в одном ряду: «административный восторг, глас вопиющего в пустыне, как в аптеке». На голубой скатерти, выцветшей, быть может, на солнце, лежит фотоальбом в кожаном переплете, хозяин раскрыл его, казалось, на случайной странице. Ткнул пальцем с крепким желтоватым ногтем в общий снимок, сказав следующую вещь: Антон Сидоров у нас, понимаете ли, избавился от иллюзии отдельности, он, можно сказать, обнял душою вселенную. Степан Семенович выжидательно смотрит, что я ему на это скажу, наверное, сомневается, видел я детей вообще в жизни, думает, поди, что имеет дело с дремучим практикантом.
Провожаю глазами комара-долгоножку, предпочитающего крови наших соотечественников растительность. И говорю многозначительно: так. Мой хороший друг продолжает: представляете, недавно обнаружили, что Сидоров одновременно находился в Ленинском, Октябрьском, Центральном и Советском районах, хотя должен был писать городскую контрольную и находиться в классе! – Мужчина излишне суетлив, его нервная развязность странным образом граничит с даром рассказчика, рассказ в меру живой и непринужденный. – А вот, к примеру, Алеша Селезнев, – ткнул пальцем Собакин в пухлого рыжего подростка, – знаете, какое жизненное кредо выбрал, не хочет, говорит, жить как его предок, и умирать как предок, тоже, представьте, не хочет. – Я с интересом вглядываюсь в жизнь, общий снимок вмещает всего лишь десять учеников, а каков колорит, какова экспрессия. – А это вот Федя Меркулов, имея исключительный интерес к литературе, он активно травмирует свою мать стихами собственного производства, и весь педсостав тоже травмирует. – Федя Меркулов блондин, присутствует развитый эпикантус, по-простому монголоидный разрез глаз, весьма красиво получилось. На лбу Степана Семеновича блестят предательские капельки пота. Они напоминают, напоминают они о том, что все мы лужи, а ты попробуй сядь у этой лужи, измерь глубину, не поверишь, окажется, что лужа моря Черного не хуже. – Миша, вы со мной? – поинтересовался внезапно мужчина, даже приблизил свое чело к моему челу, мы даже слегка стукнулись головами. – Душновато у вас, Степан Семенович, – говорю ему. Тогда хозяин из-за стола молча поднялся, потопал в коридор к добротному трельяжу с зеркалом, достал из него кремовый вентилятор, вернулся к столу. Подключив необходимые артерии, поставил вентилятор на стол, интенсивно лопасти завертелись, принялись взбивать воздушное тесто.
– Ой, это такая девочка, такая девочка, Регина Шевцова, у нее специальная диета, мы ее постоянно загружаем уроками больше, чем остальных, чтоб она при деле постоянно, чтоб дурные мысли не успевали до головы дойти, – зачастил Собакин, видя мой интерес к общему фотоснимку. Я покивал головой одобрительно, правильно, если бы со мною поступали согласно этой формуле, вырос бы порядочный человек, а не пойми что. Потом хозяин принялся восторженно рассказывать о том, почему они меня позвали, что-то про нестандартный подход, что-то про любопытный взгляд на литературу. – Чего же мне хотелось по-настоящему, так это метаморфоз, которые бы произошли с детьми, понимаете, пища, пища важна, конечно, но мне бы хотелось, чтобы наши ученики стремились к полету, чтобы они хоть на минутку превратились в чайку по имени Джонатан Ливингстон, – болтал мужчина. Взгляд мой привлекла la femme fatale, до крайности развитая девочка, с такой грудью в таком классе дозволено ли находиться. Высокие скулы, черная помада, прослеживался готический штиль, как говаривал Ломоносов. – Фаина Яблонски, – с готовностью подсказывает Собакин, – страна-производитель Германия. – Комар-долгоножка вторично пролетел перед глазами. – Производитель чего Германия, простите? – задался столь логичным вопросом я. Но вместо того чтобы утолить мой интерес, как это делает, скажем, Александра Маринина в своих произведениях, гражданин поднялся из-за стола и повел себя крайне занятно.
– Что это вы так напряжены, как будто из египетского плена в Палестину возвращаетесь, – он зашел за спину, положил невесомые руки на мои плечи, хорошо, что не ноги, плохо было лишь то, что лес часть полена, но министерство лесного хозяйства с этим что-нибудь обязательно решит. Дыхание Собакина обескураживает, в нем слышатся миндальные нотки, свежесть мятной зубной пасты. Ощущение неловкости сменяется во мне ощущением зарождающейся крепкой дружбы, быть может, когда-нибудь на моей свадьбе Собакин будет свидетелем невероятного явления, о котором потомки скажут: надо же. – Неужто вы собрались жить вечно, или умереть при попытке, – вновь острит мужчина. – Я кое о чем умолчал в письме, – не может молчать более Собакин. Умолчал он, думаю я, какой Лоренс Стерн нашелся. Стерн в своей «Жизни и мнениях Тристрама Шенди, джентльмена» провернул подобный фокус, сделав текстом отсутствие текста. Обрывал главы на полуслове, заменял эпизоды звездочками, активно показывал свои писательские возможности. Сижу раскрасневшийся, как пятисотрублевая денежка, жду, что дальше будет. – Я тут навел кое-какие справочки, только не обижайтесь, – мужчина переместился поближе к двери со стеклянными вставками из цветных стеклышек, будто в калейдоскопе. – И не подумаю, уважаемый, – спешно говорю, а сам думаю, какой уважаемый, я что, милорд с улицы Дыбенко, чтоб уважаемый говорить. – Вы ведь сдавали свое, скажем так, семя? – интересуется, сконфузившись, потому и прикусил губу, хозяин. – Ага, – флегматично сообщаю. – Так вот, ваш сын Федя Меркулов! – несет исключительный бред Степан Семенович. И тут мною внезапно овладевает сонливость, и я падаю вместе с румынским креслом на персидский ковер, персидский ли, скорее вересковый, цвета нежно-фиолетового, пахнет древесно и мшисто. Ровным счетом ничегошеньки не снится, приснилось бы, обладай я онейроидным синдромом, как бывшая сожительница Абигейл. То есть качественные нарушения сознания, когда фантастические сновидные и псевдогаллюцинаторные переживания тесно переплетаются с реальностью, и больной становится участником данных ситуаций. Подобным даром я похвастать, увы, не мог.
Затянувшийся послеобеденный сон, после которого просыпаешься совершенно разбитым, повстречался и на моем жизненном пути. Окно Овертона распахнуло порывом ветра, голубые кисейные занавески пришли в движение. Надо мной сидел Собакин собственной персоной, озадаченно разглядывая, будто увлеченный коллекционер Миранду Грей в своем подвале. Сделавшись соглядатаем пробуждения, он тут же принялся живо расспрашивать о моем даре, правда ли удается вот так, бряк и все, и сны даже посещают, неужели. А мне так захотелось поблагоговеть перед его умом, что просто ужас. – У вас хороший уровень русского языка, – говорю ему, не придумав ничего интереснее, губы слиплись, во рту засушливо. – Ой, спасибо, понимаете, пока себе труд не дашь, ничего же не будет, постоянно нужно практиковаться, – мне перестал нравиться уровень русского языка Собакина. Присев до безобразия резко на полу, отчего голова закружилась, говорю с ленцой: труд ни в коем случае не освобождает от ответственности быть человеком. Глядим друг другу в глаза пристально. Потом я хвать его за нос, не знаю, зачем, просто по-дружески. – Немедленно пустите меня, перестаньте дурачиться! – занервничал хозяин квартиры. – Что ж вы за интриган такой, – восклицаю в сердцах, – сына какого-то приплели, какие ваши доказательства, кроме вот этих ваших данных, что я там что-то сдавал в восемнадцать лет? – Не сочтите за грубость, – начинает лихорадочно оправдываться, – справки я навел потому, что в стране не хватает отцов, я считаю, вопрос щепетильный, решить его мягко, мне думается, нельзя, нужно действовать радикальным способом. – Ладно, размышляю, и отпускаю милейшего гражданина. На длинном, точно слово человеконенавистничество, столе вентилятор перестал вращать лопастями, примолк. Вопиющие мысли поразили мою голову: что если я буду никчемным отцом и не оправдаю ожиданий своего сыночка. Я выпущу в мир жеребенка, который поломает себе спину под жирными телами детей революционеров. Что если мне не удастся научить его бить человека в лицо. Педагогика как диалектическая и разнообразная наука не входила в сферу моих интересов. Что если я не смогу ему ответить, почему культ героизма так тесно связан с культом смерти. И почему стремление к власти крепко завязано на половой сфере. И много еще почему, почему.
Поднимаемся с пола единовременно. Собакин сосредоточен, молчалив, раздумывает о чем-то. Мы вскользь начинаем обсуждать программу моего курса, кажется, сходимся на том, что курс, прежде всего, является творческим письмом, рассчитанным на очень сообразительных детей, на детей исключительно свободомыслящих. Наконец, мне делается чрезвычайно некомфортно от того, что кончики наших носов соприкасаются. Думаю, на чьем же кончике носа кончается свобода, и чья свобода кончается, наша коллективная свобода феномен удивительный, конечно, но пора и честь знать. Делаю шажок назад. И становлюсь на носочки с целью, значит, того, чтобы рассмотреть, кто это там пришел, хлопнула дверь, никто не пришел, ветер. – А что, – говорю, – если я, так скажем, идиот, что тогда? – Вы хотите сказать, честный, как лопаты, ясный, как плакаты? – уточняет суть моего обращения Собакин, со всем, стало быть, уважением к идиотам, бывшим некогда, бытующим нынче, насчет будущего не осведомлены. – Чпоньк, – говорю, целуя товарища в лоб. – А вы, я посмотрю, актер, актер, – мужчина повеселел, перестал напоминать человека, собирающего с мира по нитке, чтоб организовать для себя петлю. Мой собеседник, елейно улыбаясь, произносит: Миша, не забывайтесь, иерархия превыше всего. – То есть вы признаете высшее иерархическое положение, быть распятым на кресте, – интересуюсь, дурачась. – Вы ставите меня в тупик, давайте лучше поговорим об особенностях вашего преподавания. – Собакин нахмурился, сделавшись тучкой.
Особенности преподавания были таковы: ученики помимо теоретической части, допустим, о том, как Паустовский писал свои вещи, когда к нему на стол запрыгивал его дивный кот. И он, значит, продолжал писать строки таким образом, чтобы они обтекали туловище животины и не мешали коту наслаждаться теплом лампы. А потом, когда страница заканчивалась, Паустовский звал жену, которая прогоняла кота. Все дело в том, что Паустовский боялся испортить отношения с котом. Так вот мои дети в конце забавных литературоведческих сообщений получат задания, скажем, написать о своих кошечках. – Кстати, забыл о насущном спросить, – говорю, – где мне предстоит жить? Степан Семенович излишне восторженно сообщает: на чердаке, на чердаке будете жить, я разве не говорил, чердак хороший, со всеми удобствами, кто знает, быть может, вы найдете там даже зеленую шляпу! Человек от мира образования порадовал меня вот этим последним наблюдением, зеленая шляпа, надо же. Я был весьма пообмякшим после сна, поэтому с моих губ не сходила неуверенная полуулыбка. Мы со Степаном Семеновичем вышли в коридор. – У нас комендантский час, вы уж постарайтесь, чтобы никого не подставлять. Мужчина пригладил свои реденькие белесые волосы, едва слышно в коридоре попискивало электричество. – Представляете, на том чердаке до вас проживал другой преподаватель словесности, Поролонов, правда, умопомешался, сейчас, насколько мне известно, занимает пост в министерстве образования. – Мой коллега истово крестится. – Да вы что, как интересно, – говорю язвительно. – А вы не смейтесь, – Собакин пританцовывает на месте с открытым ртом, смотрю на его голубые зубы, наверное, пьет много воды с железом, – понимаете, жестом социального самоубийства престарелый эротоман оградил себя от излишнего внимания жизни, это все очень грустно на самом деле. – Расхристанность переживаний о судьбе предшественника ни в коей мере не помешала мне взглянуть панихидным взглядом на экстатично танцующего комара-долгоножку. Имевшего неосторожность принять трельяж в коридоре за плод какого-нибудь, например, финика. – А вы не сторонник, простите, современного взгляда на преподавание, то есть не опираетесь ли вы на труд Альберта Хофмана «Мой трудный ребенок»? – спрашивает с опасением собеседник. – Вынужден заявить со всей ответственностью, нет, – успокаиваю. Товарищ в шутку грозит пальцем.
Напоследок Степан Семенович великодушно нарисовал на клочке туалетной бумаги красной ручкой маршрут, рисовал он как курица лапою. Поэтому я в свою очередь великодушно сообщил ему, что не стоит этим заниматься, попросил объяснить на словах, где мой чердак. Однако Собакин отчего-то расплакался, запершись в ванной. Дурдом на прогулке, думаю с оптимизмом, хотя и теряю чувство присутствия читательского локтя. Взвалив тяжелый рюкзак на плечи, выхожу на улицу. Там, на улице, хорошенькое лето, прямо-таки строка Аркадия Драгомощенко: «истлела сирень в этом году раньше обычного, она опустила сухую ладонь мне на колено, радужные осколки стрекоз, клювы кремня светились в ирисах сонных». И зачем, размышляю, согласился на преподавание, это же такая ответственность, а сам вышагиваю, сверяясь с импровизированной картой. Вечерело, и пахло огурцами, и светлый голубоватый пар, весьма мистический, до неба подымался, как дымок от новой папиросы. Последние закатные лучи легли на землю. А я все шел, и дома, что встречались, были темны внутри, должно быть, граждане рано ложились спать. И белые простыни Кентервильских привидений в окнах мерещились, побрякивая цепями, они блуждали в гостиных, однако никто не боялся, ведь мы родились совершенно не в кроватках, холстиной обшитых, закутавшиеся в стеганые одеяла. Мы родились под неким бедственным созвездием. Когда я прошатался часов пять, заблудился до крайней степени, и уже было отчаялся свершилось очередное провидение, блеснули глаза моей покойной кошки, блеснули они в глубине очередного двора. Дивная, бесплотная кошка Тишь, вывела к той самой жилой площади, на чьих квадратных метрах мне предстояло кантоваться.
Мое будущее жилище поначалу показалось преждевременным строением, не хватало какой-то детали, что-то как будто не достроили, хотя, допустим, сарай присутствовал. В сонном сознании моем зрели стручки недоверия к дому, водосточная труба поросла плющом, потемневшая дверная ручка в форме рыбы, отчего-то прикрученная к стене. Домишко выглядел полуживым, полживым, как скажут грамматически верные читатели, не принимающие участие в собраниях, где исключают из союза писателей тех, кто не оправдал ожиданий. Лишь на первом этаже в окне чего-то мерцало. Смущенно я приблизился к дому. Неистребимая сентиментальность во мне отчего-то именно той ночью заставила предаться грустным воспоминаниям. Никакой конкретики, щепотка детства, ломтик юности, пучок несчастной любви. Остановился, взойдя на крыльцо. Вернулся к окну, не решаясь на стук, положенный запоздалому гостю. И ночь была свежа, что придание.
Прислонившись к окну, вгляделся в происходящее там, в чужом доме. Душа без желаний, как вы помните, всматривается в мир совсем без любви, поэтому и находит его жалким и скучным. Моему же вглядыванию было не чуждо все то, что отличает порядочного наблюдателя от наблюдателя непорядочного, проще говоря, интерес к деталям ценился мною высоко. Единственный источник света, экран телевизора светил неравномерно. В комнате в глубоком кресле, укрывшийся пледом, сидел гражданин. Внезапно он заплакал, и приговаривал при этом жалостливо: я мужчина, мужчина, твою мать. По телевизору разговаривал величественный политик, чье заглавие позабылось мною: наш мир стоит на краю пропасти, но благодаря президенту мы сделаем шаг вперед. Кто ты, подумалось, величественный политик, чье заглавие позабылось, обвиняемый ли, не успевший сделаться обвинителем, или обвинитель, успевший примерить шляпу обвиняемого. Незнакомый гражданин тяжело поднялся из кресла, вышел на крыльцо, кивнув мне головой. Взгляд его смотрел на тысячи ярдов. Подобный взгляд носили восемнадцатилетние мальчишки во Вьетнаме по просьбе президента Дуайта Эйзенхауэра. Незнакомец отгородился от мелкого дождя плащом, закурил. И сказал такую вот вещь, ни к кому конкретно не обращаясь, в пустоту сказал: а все-таки лишили, лишили мою Родину-мать ее родительских прав, что ж теперь поделать, надо в опеку писать. Говорю ему в свою очередь рассудительно: так точно, а я жилец такой и еще, к тому же, такой. И тоже закуриваю.
Глава 6
Ни одна страна не выстоит без котиков
Едва начавшись, новый художественный день не прошел цензурную комиссию. Опиши этот день, чего тебе стоит, Миша, мы желаем знать, каков он из себя. А я опишу его, а потом Сергей Чупринин сообщит, сообщит, например, что в описании дня мы откровенны, и он, значит, Сергей Чупринин, тоже такой откровенный. Однако ваши персонажи, они такие напыщенные, такие глубоко зависимые люди, скажет он. И я, значит, Сергей Чупринин, пока читал про ваших персонажей, невольно потянулся за бутылкой водки, и в своем журнале «Знамя» такое не печатаю. Андрей Витальевич Василевский из «Нового мира» подхватит: верно, боже, как верно. Я, право, ломаю голову, пытаясь понять, к чему двадцатисемилетнему мальчику целых пять страниц книжного времени, чтобы описать, как у него сводит ноги перед сном, решительно не понимаю такого расточительства. Нет, дорогие мои, мы Евгения Гинзбург, да простит нас Евгения Гинзбург, которая, несмотря на притеснения, написала такой замечательный документ эпохи, мы не останемся в стороне, и тоже постараемся когда-нибудь написать замечательный документ эпохи. А пока вынуждены довольствоваться чем-то. Чем чем-то, неминуемо спросит нетерпеливая Гранцева Наталья Анатольевна, та, что с «Невы». И мы не сможем в должной мере удовлетворить ее интерес, ибо к тому времени утратим способность смеяться.
Проснувшись не без удовольствия на чердаке, выданном во временное пользование, ощутил необычайный прилив сил. И вся моя вчерашняя тревога как будто была напрасна, тревога о моем предполагаемом сыне, о нашей первой встрече. Комната шагов шесть в длину, под самою кровлей, как будто бы в шкафу, в каюте, в сундуке. Мансарда, сколь удивительное слово, Франсуа Мансар в семнадцатом веке впервые использовал чердачное пространство для жилых целей. И не прогадал, хотя гадание с точки зрения православия греховно, много воды с тех пор утекло, на чердаках кто только не жил: Сантьяго, где ремонтировал свою лодку; или на чердаке держали, допустим, Аркадия Гайдара, и не отпускали, пока он не сочинит мальчика Тимура с командой. Это было такое утро, которым вовсе не хочется упорно выискивать у себя признаки болезни, чтобы сказаться больным, никуда не идти. Воздух полнился густым запахом смолы, яблок, свежей краски, всем тем, чем полнится утро, сопряженное с иными страшными, прекрасными впечатлениями от пробуждения, которое совсем не ожидал минувшим вечером пережить. Единственным окном жилище выходило на пустырь. Там несколько детей в матросках склонились над ямкой, я присмотрелся, закапывали темно-серого кота. У одного из детенышей была труба, он равнодушно продудел в нее, детенышу было далеко до профессионализма Бориса Виана, дудеть необходимо со всей силы, так, как будто у тебя в легких растут розы, и этот пронзительный выдох все, что осталось из твоих пожитков. Ни одна страна не сможет выжить без котиков, подумалось грустно, но я не пошел у грусти на поводу. К ребятишкам странно вышагивал горбатый господин с тростью, он вышагивал под углом градусов сорок пять, он о чем-то предупреждал ребятишек, помахивая тростью. Согбенный позвоночник его мог расправиться, к сожалению, только на кресте, пришла в голову мысль. В трехлитровой банке из-под томатного сока плавали окурки в желтовато-мутной воде. Жарило солнце, как будто на голову советская авиационная бомба фаб-500 приземлилась. Аж в глазах потемнело, стоило лишь приоткрыть круглое чердачное оконце и высунуться, поглядеть, кого это там, на пустыре, дети закапывают.
Должно быть, заботливый сторож приготовил жестяное ведро с визгливо холодной водою, оно стояло возле синего пластикового умывальника. В овальном зеркале отразился не просто какой-то там Миша Токарев, отразился в нем учитель целой словесности. Имея вид молодцеватый и слегка дикий, я проверил улыбку, не отстегнулась ли, прищурившись, точно Владимир Коренев, долбанул по детальке, отвечающей за подачу воды, такая белая писюлька, ее необходимо поднять, по ней долбанул. Вода, как уже замечал ранее, была холодна, я же в свою очередь был человеком-амфибией, которому не чужда плескотня, а также чистосердечные кваки. Случалось, маниакально-компульсивное расстройство толкало меня умываться десятки раз на дню, в минуты душевной хвори я поливал себя белизной, и даже, представьте себе, металлической губкой терся, орошая стены ванной комнаты кистями рябины. Сполоснув лицо, принялся скоблить пластиковой одноразовой бритвой скулы, словно какой-нибудь папа Карло. На продавленном диванчике, на котором замечательно выспался минувшей ночью, остались унывно лежать учебники, найденные мною в комоде. Преимущественно советские, весьма нужные в преподавательском деле учебники. Мой предшественник оставил их, вероятно, в помощь будущему преподавателю словесности. На мой скромный взгляд, не хватало пособий Александра Архангельского. Пусть я и не согласен с некоторыми его формулировками, однако толковое изложение предмета нашего с вами современника обладало весьма нужным свойством. Архангельский как будто выходил за рамки школьной программы, предмет словесности у него получался выпуклым, а также впуклым, где это необходимо. Он, то есть я, совсем не пел по утрам в клозете, но все-таки сохранял уверенность в своем страстном желании преподать детям что-нибудь правильное. Утлые доски скрипели под ногами. Времени было девять утра, и я рассудил, что к двенадцати вполне успею в школу, можно и прогуляться, а заодно и позавтракать где-нибудь. Ведь гуляют в каких случаях: в случаях экстравагантных, в случаях победы над внутренним Митрофанушкой, но это так, ремарка, совершенно не относящаяся к делу.
Выйдя в июньский день, повстречался с моим сторожем. Прямо напротив дома мужчина вырыл яму, яма напоминала залысину на голове, яму окаймляли кустики травы. Ни за что не догадаетесь, что происходило в ней, а я вам доложу, не зря же меня назначили вам докладывать, я же в определенной степени Ольга Балыкина, Павел Морозов и Митя Гордиенко в одном лице. Яма полнилась микроволновками, штук десять в ней было. Микроволновки натурально горели, гражданин, вероятно, никак не мог взять в толк, каким образом они согревают пищу. Запашище стояло знатное, пластмасса чадила, едкий дым разносился по улице, будоражил нюх горожан. – Послушайте, как вас зовут, мы вчера толком и не познакомились, знаете ли вы, где можно замечательно позавтракать? – спросил, зажимая собственный нос, отчего голос выдался гнусавый. – Имя мое Ибрагим, а позавтракать вы можете в столовке за милицией, – прозвучал ответ, не лишенный доброжелательности. У меня появилась возможность разглядеть сторожа получше, во вчерашних сумерках этого совершенно не удалось сделать. Линялые джинсы, двубортный бежевый плащ, тельняшка, щедрое на рытвины лицо, раскосые серые глаза, посеребренная щетина. – Вот вы, Ибрагим, а чем это вы таким интересным занимаетесь, Ибрагим? – вопрошаю у него своим бархатным голоском, вынужденно ставшим гнусавым. – Послушайте, мое дело маленькое, я всего лишь сторож, – сказал Ибрагим, наморщив лоб в коричневых пятнышках, как будто вырезанных из вощеной бумаги, в руках он держал эмалированный ночной горшок, над которым вилась пара янтарных мух. Вдруг из пристройки раздается надтреснутый стариковский голос, изрядно меня перепугавший, так бывает, когда вы просите, например, в троллейбусе ребенка уступить место, а тот отвечает пенсионным голосом: дядя Ибрагим, я усрался! – Дела, дела, барин изволит озорничать, – погрустнел мой собеседник и заспешил в зеленый сарайчик.
Чванливой походкой шел мимо домов, которые впору назвать изящным словом халабуды. Цвело все, что могло цвести, бегали бабки по скверу от инфарктов, плевались в прохожих. Их розовые, фиолетовые, синие головы мелькали меж деревьев, или мне то привиделось. Суставы их скрипели, как будто бы пели пеночки-трещотки. На мне были жемчужного цвета короткие шорты, замечательным образом сочетающиеся с темно-голубой водолазкой, поясная черная сумка, в которой уместились тетрадь с конспектами лекций, сигареты, моя любимая крестовая отвертка, чью рукоять оплела синяя изолента, прочая бытовая мелочь. Спросонья не мог определить сразу, в какой же стороне милиция. Я степенно принюхался в надежде почувствовать, откуда пахнет властью. Но вместо запаха власти меня придавило запахом сырости. Где-то за пригорком чвокало болото. Пройдя вдоль бордового жестяного забора, испещренного мелкой шрапнелью, я был встречен толстым дедушкой и тонким внуком. Скульптурно застывшая избушка милиции являлась точной копией синего дома Марка Шагала; она явила себя также. Серьезный профиль, как у Бела Лазара, бородатого престарелого мужика. Он крепко держит подростка за сизые волосы. Ой, что вспомнил, дорогие читатели, забавное вспомнилось: «над поповым домом вьется сизый дымок и останавливает на себе внимание Иудушки». Великодушно простите, если данной цитатой кого-то расстроил. – Что вы делаете, пустите сейчас же! – ревел мальчишка, у мальчишки серьга в левом ухе, большие потрескавшиеся губы. – Я сниму твою овечью шкуру, пес! – доносит мудрость иудейского народа Лазар. – Сейчас же прекратите, мне больно! – плачется парень, у парня на рукаве джинсовки нашивка черепа и костей, у парня в брови огромная булавка. Это могли быть дедушка с внуком, это могли быть мы с тобой, если бы ты стала когда-нибудь бабушкой, моя воображаемая невеста. По-рыцарски прошу прощения, если данным обращением к воображаемой невесте огорчил тебя, о, читатель. – Я считаю, вы не имеете права, – парнишка не успел договорить. Его перебил дед, борода которого, облюбованная старостью, радовала мой взор: считает он, Фибоначчи нашелся какой! И продолжил мучить пацана, хотя пацан, полагаю, был способен забить его лопатой при случае. Став невольным свидетелем экзекуции, своевременно вмешиваюсь, говорю: гражданин, по какому праву ребятенка мучаете, рядом же милиция, а если вас поймают, а потом даже лишат в правах!
Дедушка медленно так поворачивает голову в мою сторону, и я отмечаю, красивый, словно некрополь при Донском монастыре, этот славянский мужичища, этот Перун, или же Велес. Глаза совершенно незлые, на старых фотографиях подобным образом глядит Вольф Мессинг, с доброй усмешкой. – Да это внучок мой говорит, деда, научи меня жизни, а то в армию скоро идти, а я размазня какая-то, – начинает мелко посмеиваться благородный предок не менее благородных нас. Внучок сообщает мне доверительно, и в голосе прослеживаются борзые нотки, становится понятно, шутки в сторону: дядь, иди себе дальше, не видишь, люди заняты. – Ах ты, негодяй такой, – бросаюсь на него, чтобы немедленно оттаскать за ухо. Начавшееся гневом, действо рисковало закончиться стыдом. Впрочем, скорее для поддержания беседы, а не для причинения вреда я это сделал. Дед вошел во вкус, дергает правое ухо, покрикивая: зачем ты разбудил Огарева, зачем ты разбудил Огарева! Сдавив левое ушко, я в свою очередь приговаривал: неприлично попрошайничать у человека пятьдесят рублей в долг, если вы заметили, как он только что положил в карман свой двести. Молодой человек, порицаемый нами, сделал так: ооооооо! Из глаз его бежали крупные, словно персики, слезы. Прищурив рассудок, я обнаружил удивительные сходства между этим подростком-неформалом и собой в его возрасте. Помнится, я был весьма эклектичным молодым человеком. Удивительным образом во мне сочетались уважение к старшим и абсолютное неприятие тех доктрин и нравоучений, что изящно проповедуют, а иногда и бездарно проповедуют, старшие. Помнится, повздорил однажды с чужим дедушкой, и он принялся рассказывать, как вражеские бомбы их, значит, постригли в солдаты. Пришлось ему возразить, конечно, бомбы не могут стричь людей, они же все-таки курсов парикмахерских не заканчивали. Чем же закончилась та история, кажется, попросил чужого я дедушку покинуть мой туалет, потерявшись, он вошел в него в поисках своего давнего приятеля Леонида Ивановича Добычина, отчего-то Добычина все искали в моем туалете.
Вдруг дохнуло карболкой, точно где-то гуашью рисовали художники, точно пленэр проходил совсем рядышком. Внезапно в глаз попала ностальгия, стоило песню заслышать, что доносилась из магнитолы проезжающего запорожца мимо нас по песку: подожди, дожди, дожди, я оставил любовь позади, и теперь у меня впереди дожди, дожди, дожди! – Отец, – говорю столь уважаемому язычниками Перуну или Велесу, – я думаю, данный внучок вполне готов к несению службы. – Подросток трет свои уши, что стали размером с исторический вклад шумеров в технологическое развитие цивилизации. – И шел бронированный поезд в глубокой ночи без огней, а за окном, значит, сидел злодей, да к тому же боялся людей, от всех скрывал он свой маршрут, в Германии, кажется, то произошло, – дедушка вынул из внутреннего кармана пиджака коричневый портсигар, о чем-то нам поведав, должно быть, из молодости. Мальчишка озорно посмотрел на меня; старый и молодой, как мне показалось, играли в опасную игру, понятную только им. Зашумели кроны деревьев, послышался запах цветущих каштанов, не очень приятный. Сделалось душновато. – Я желаю тебе не стать тем, кто в этом поезде того, – подытожил пожилой гражданин. Окошко в синей избушке милиции кто-то стремительно задернул шторой. И тогда я спросил их: господа, мне нужно в столовую, а вот подскажите, можно же подсказать доброму человеку. – Мы не знаем, добрый ты, или не добрый, – вмешалась нахальная недоросль. И что меня расстроило, нет, не сомнения в моей порядочности, меня расстроила речь подростка, которую он подавал холодной, без лаврового листа, поваренной соли. Предположим, я написал магистерскую, и она называлась «Поэтика пространства и времени в ранних машинописных сборниках Елены Шварц». Да не предположим, именно написал. И это дает мне право, полагаю, подобно повару, пусть и не обладателю мишленовских звезд, судить о качестве поданной речи. Я ничего не сказал, подумав, а парню в армии не понравится с таким несносным характером. Над нами кружились серые птички, как будто частички пепла. И дедушка, показав куда-то консервативным своим пальцем, сказал: а вон она, столовая, не потеряешься.
Так, подумал я, целая столовая, ничего себе, до чего близко. Она там, действительно, скрылась в отуманенном листвой подлеске. Виднелась побеленная, как пастила, стена двухэтажного строения. У входа в столовую висело несколько раковин, в них граждане мыли ноги перед едой. Одноглазая с черной повязкой дамочка в синей вязаной кофте повесила на свои плечи темно-желтые чулки, как две змеи свисали они с плеч. Корячилась, задирая правую, в синих толстых венках ногу, пенилось хозяйственное мыло, мое любимое мыло. На стене вылинявший плакат, на плакате отмеченный сединами товарищ в белой майке, темно-синих шортиках, товарищ мчит на велосипеде, рулевая колонка типа бараньи рога весьма изящна. С днем велосипедиста, с девятнадцатым апреля, набрано печатными буквами внизу плаката. Дверь, обитая бордовым кожзамом, закрыта. У входа очередь. В очереди человек семь. Ревет чей-то сынок-пятилетка в белой майке и темно-синих шортиках, быть может, побитый за двойку с плюсом. Его мать или старшая сестра, рослая девица с челкой-шторой, осаживает: что это ты исполняешь, стой ровно, под старость жизнь у тебя будет такая гадость с этим твоим поведением! Выщипнув данную женщину, словно волосок из брови, из очереди, спросил: что там дают сегодня? Она как-то подозрительно посмотрела, так смотрят, мне кажется, люди с демшизой на советского психиатра старой закалки, не поменявшего политических предпочтений. – А вы кто, юноша? – бородавка на ее ленинском, с широкими ноздрями носе напоминала ягоду смородины. – Каковы преференции, скажем, у шизофреников? – не отставал я, активно втираясь в доверие. – Да никаких, слушайте, – дамочка в спортивном костюме могла сойти за вредную Арину Головлеву. – Никаких, – повторил вдумчиво я, взяв ее за локоть. – Это какая-то фрикция, господа, посмотрите, меня домогаются! – она закричала весьма некультурно, затрепыхалась птицей вольною в руках жестокосердечного мальчишки. – Фикция, – поправил я, впрочем, локоть отпустил. – Как вы смеете меня поправлять, вы вообще представляете, на какой улице мы с вами находимся? – Я безразлично пожал плечами, образно выражаясь, в городе был проездом, всех подробностей не знал. – На Площади искусств, а столовая называется «Домашняя кошка», – мальчонка ковырял в носу, улыбался речам не то сестры, не то матери. – А почему она так называется? – не унимался, спрашивал. – Вы бы видели, какие там люди философствовали в свое время, такую бы ерунду не спрашивали, – промолвила тетенька. – Так в чем же, по-вашему, ерунда, как домашняя кошка вяжется с философией? – интересуюсь дальше. Она бесстрастно отвечает: утомил ты меня, парень, стой и жди, пока буфетчица Big Патриция не начнет обслуживать, умный какой нашелся.
Позади меня становится мужчинка во фланелевой зеленой рубахе, в черных брюках, посредственных лет, лысеющий со лба, с тряпичным портфелем. Должно быть, железнодорожник, определил я, ведь от него пахло креозотом. – Мне бы беляшей, беляши у вас имеются в столовой? – выспрашиваю теперь у него, как бы в шутку, чтобы не подумал чего, поворачиваясь. – У нас эпидемия нематод, только они длинные, настоящие крокодилы прям, – серьезно говорит он, как бы и не мне, смотрит на закрытую столовскую дверь. – А причем тут нематоды, я всего лишь о беляшах спросил, – не всерьез обижаюсь, выпятив нижнюю губу. – Полноте вам, что за вздор несусветный, моя зачарованность вашими словами не более чем веяние капризной моды, завтра вашими словами никто не заинтересуется, уж поверьте мне, как безынтересна природа, вон, – достает из портфеля книгу «Лесные тайнички», сова на обложке. Его речи о природе меня раззадоривают. И я обстоятельно начинаю спорить, говоря, что интерес русской классики к природе обуславливался усадебным бытом, охотой, у классиков природа отображена весьма точно, абстрактностей почти не встречается, для них это не фон, они этим живут. – Когда я охотился на тараканов, – продолжаю капать на нервы целой очереди, все они повернулись, даже пацан заинтересовался, – поохотился, потом освежевал, а полученные шубы продал на базаре, сто рублей штука, допустим. – Товарищи, кто-нибудь заткните этого морального урода, – разозлился писклявый господин из начала очереди. Мои рассказы о тараканах прерываются звоном ключей, дверь открывается. И граждане, облегченно вздыхая, заходят в столовую, а я вместе с ними.
Ох, подобных телес я не видел даже по праздникам. Сделалось несколько страшновато, как будто бы мне объявили шепотом приговор, смертная казнь. Буфетчица Патриция, насколько я понял из разговоров тех, в очереди, была профессионалом своего дела. Она напомнила мне, знаете кого, напомнила она Альбину Театр. Альбина Театр проживала в хижине под Тверью, там же она принимала людей страждущих, а страждали все, о, как же они страждали, вплоть до нарушений норм русского языка. Десятки наших соотечественников ожидали аудиенции, они сидели в палатках, кто-то дремал в машинах. Порой граждане ждали своей очереди неделями. По слухам, под аршинными грудями Альбины Театр были наколки, под левою грудью love, под правою hate. В зависимости от настроения она давала посетителю одну из них, правда, не знаю, что люди с ними делали. Поговаривали, не берусь утверждать, помогало от бессонницы. Длинный прилавок, за ним эта Патриция, громкие, как воздушная тревога, голубые глаза, белый передник. Две синеватые женщины, похожие на тех, что я видел в Великом Новгороде, помощницы. Они накладывают пюре и салатики, рис и котлетки, наливают компот. Буфетчицы одного пола ягодки, буфетчицы сосредоточенны. Я заказываю картофельные драники, одно яйцо, сваренное вкрутую, ряженку мне подают отчего-то в бутылке. Решаюсь и прошу чай. Остывший до неузнаваемости чай был опознан как кофе. Благополучно позавтракав и не встретившись с интересными событиями, выхожу. Приближается время моего урока. Без труда спросил у прохожего, где находится школа, прохожий подробно объяснил. Кажется, он меня с кем-то перепутал поначалу, попытался уточнить, точно ли я ищу чудеса, не Бога. – Ну, конечно, школу, слушайте, повидал я городов странных, но вы самый фантастический из них, – с негодованием выговариваю ему. Это хорошо еще, что городишко был устроен элементарным образом. Затяжная центральная улица с названием на греческий лад – Ахеронская – проходила город насквозь, и на ней расположились все муниципальные здания, школа, больница, ферма для скота, Дом культуры. Очень удобно сделали, особенно для творожных людей удобно, чтоб не переживали лишний раз, что заблудились, или еще чего.
В школе, прямо в фойе, меня повстречал муравейник. Во всю стену стекло, тысячи ходов, они ползают, суетятся там, эти муравьи. Стекло толстое, зеленоватое, как иллюминатор в самолете. Женщина омывает полы, ее движения исполнены прелести. Уборщица сразу мне приглянулась, словно была она книжкой Алексея Крученых «Замаул 4», изданной в двадцатом году в Баку, проданной на аукционе в две тысяче пятом за сто шесть тысяч долларов. Женщине каждой мужчину, каждой бочке по обручу, хотелось сообщить ей, однако поклонников у гражданки, полагаю, хоть отбавляй. Вне всякого сомнения, прелестница была достойна того, чтобы ее купали каждый день в аплодисментах. И перед каждым встречным она явно не будет обнажать свой культурный код. Мне отчаянно захотелось зарыться, как волосогрызка, в ее рыжие, бесстыжие волосы. Уборщицу потряхивало, крупная дрожь била ее пластичное тело, наверное, принимает нейролептики первого ряда, отметил про себя, бедняжка. И только сделал шаг к ней, как заслышал мужской звенящий голос, и холодом пронизанный змеиным он был: верно заметил товарищ Гурджиев, что пока человек не пришел от себя в ужас, он, значит, ничего о себе не знает, Миша Токарев, собственной персоной! Не являясь Юрой Шатуновым, которого желала бы согреть, и пригреть, и взгреть случайная женщина нашей необъятной Родины, я был не готов к такому хорошему приему. – А меня Собакин предупредил, а я вас отведу в класс, – все говорил и говорил гражданин потешного вида. Под его плетеной шляпою-канотье, напоминающей блюдце, должно быть, кипел свой внутренний мир. Мысль вольной птицей раскорячилась на его сливочном лице, со лба катились росинки пота. Видя треволнения, посетившие господина, я сказал ему без всяких ужимок: право слово, не стоит юбилейных словес, наше дело расскажет о нас лучше всех пунических войн, коллега.
Мы поднялись на второй этаж этой очаровательной школы, выдержанной в традициях неоклассицизма, быть может, по коридорам здешним даже хаживал нарком просвещения Анатолий Луначарский, болтал о чем-то. Сорок шестая гимназия в Ленинграде сестра школы, на второй этаж которой мы поднялись. И тут мы нежданно повстречались с Екатериной Михайловной, мне сразу же понравился ее экстерьер, интерьер пока не был знаком. Она читала «Повесть непогашенной луны», что-то знакомое, редкое, кажется, Пильняк, сам не читал, рассказывали некогда студенты. Она сидела подле декоративной пальмы на складном стульчике. Приятная, как сгущенка, в ботиночках расцветки шкуры жирафа, в бежевой блузке с воланами. Ее короткие горчичные кудри вызвали во мне жгучее желание проверить их на педикулез. Глупость какая, откуда там педикулез, дама опрятная, все к лицу ей, и даже ревность, думаю, к лицу. Мой провожатый энергично заговорил: а это у нас учитель года, вот сидит, она, да, Екатерина Михайловна, супер педагог, у нее отпуск, а она вот в школе, невероятная просто женщина, живет, можно сказать, школой. Барышня подняла свое беличье лицо. Ее черешневые губы произнесли загадочно: вы загораживаете мне белый свет, отойдите. Какая богоматерь цветов выискалась, подумалось незлобно, понапрасну ни добро, ни зло у меня не пропадало, всему находилось применение. Куртуазность, присущая учительнице, она выражалась в поцелуях собственных рук, учительница поцеловала правую, тотчас поцеловала левую; привлекла меня как мужчину, хотя еще вчерась я и не помышлял об интрижках. А потом она нервно сказала, закрыв книженцию, порывисто целовать свои руки, держа при этом открытой книжку весьма затруднительно: твою мать, закладку забыла положить! Подобное поведение я безошибочно отнес к обсессиям, крошка была не совсем здоровой, впрочем, покажите мне здорового, и я буду смеяться с ним день кряду, пока мы не окочуримся от желудочных колик. Чувственному педагогу я задал очень простой вопрос: вы и вправду на добровольных началах тут лето проводите, альтруистка Ивановна. Барышня ответствовала тоном сдержанным, не лишенным хрипотцы: у нас тут не волюнтаризм, не путайте, пожалуйста, все делают ровно то, что скажет директор.
Наш диалог зашел прямо-таки в железнодорожный тупик. Однако я никуда не спешил никаким аллюром, ведь считал, мир это литература, а мы в ней Джоан Роулинг, а успех пришел к ней не слишком рано, хотя и не слишком поздно, чуть за тридцать исполнилось бабе. Тем не менее, потянувшись к первой попавшейся дверной ручке, услыхал запротестовавшего провожатого: не тот кабинет, не туда. Меж тем из кабинета доносилось тревожно: Олег, Олег, скорей сюда, там с Игорем что-то случилось, он лежит и дергается! Я несмело повторил: но ведь дергается. И тогда гражданин стал увлекать меня от злополучной аудитории. – Ничего не дергается, нам сюда, пожалуйста, – приговаривал он. – Постойте, я волнуюсь, признаться, волнуюсь, как школьница перед сдачей выпускных экзаменов, крайне страшно мне заходить в данный класс, – мною овладело необъяснимое чувство, в основе которого лежала, думается, неуверенность в себе как в Мише Токареве. Мужчина с набухшими веками спросил, глядя своими веселенькими глазками, скрытыми круглыми очками со светло-зелеными стеклами, поинтересовался: вы женаты? – Нет, – говорю, – не довелось. – Повезло, а я не совсем удачно женился, вытащив с завязанными глазами ужа из мешка с гадюками, – поделился он соображениями о своем статусе, наверное, чтобы меня подбодрить. – У вас одни Бориски, Лаврюшки да Иринки, когда уже вы созреете, понимаешь, до Бориса Борисовича, до Лаврентия Павловича, до Ирины Александровны, в конце-то концов! – уборщица, выкрикивая всякое, промчалась мимо нас, размахивая шваброй, она гнала мальчишку, который оставлял грязные следы, по всей видимости, чернозем. – Когда уже, понимаешь, кошке отольются мышкины, понимаешь, слезы? – спросила риторически девица-уборщица у нас, стоя со своей серенькой шваброй наперевес. Тяжело дыша. Мой спутник старчески вздохнул, ответствовал: любовью или никак, они понимают любовь. – Поздравляю, конечно, их, – она задумалась, – но не от всего сердца. И принялась интенсивно затирать автографы ног этого талантливого мальчишки.
Мы вошли в класс, что встретил нас детской чащобой. Мальчик-дубовый кустик широко расставил свои лапчатые сучья, как бы приветствуя. Мох бархатный на щеках другого мальчика блестел в лучах меридионального светила. И двадцать лесных мышек сердечных бились в грудных норах. Привечали здесь что надо. – Ой, а вы на моего папу похожи, – обрадовалась девочка с мертвенно-приспущенными зелеными веками, востреньким, как булавка, носом. Я мысленно ухватил образ, замечательно, просто чудесно, отцы и дети. Подражая хорошим лекторам, старался всегда держать за пазухой, и это, собственно, являлось моим символическим капиталом, разного рода связки, про папу сказала, что там у нас про папу, Дюма, Дюма есть. Сказала бы, похож на пса, тоже ничего, пришел бы Герасим, пришла бы Муму. И мы с детьми разрушили бы концепцию феминизма Шарля Фурье, и барыню выпороли бы розгами, а потом, конечно, простили, дети, они великодушные. Симпатическое солнце, светившее за пакетом стекла, вызывало улыбки детей. Качнувшийся купол неба, галапагосская слоновая черепаха, перебирая лапками, ползла по газону перед школой, окно склонялось вот так, окно, окна, но за ним не мрак, но за ним нескромное обаяние захолустного лета. Мой провожатый, сухопарый мужчина, представил меня детям, а также немедленно пофантазировал, каким бы я мог стать лет через дцать, останься в школе на должности учителя словесности. Я же сказал сдержанно ученикам: временно, дети, я тут с вами, можете без отчества меня величать. Господин в шляпе, смущенно кашлянув, молвил: и все-таки подумайте на досуге, знаете, вот, вспомнил, человек, разбирающийся в арбузах, может по стуку в дверь определить, какая там проживает семья, а мы, если хотите, по стуку должны определить качество мыслей ребенка. Его занятная ахинея повеселила, однако я понял, на что это он намекает со своими арбузами. И вот гражданин покидает класс, заговорщически подмигивая три раза: правым глазом, левым глазом, правым глазом.
Всю свою сознательную жизнь я старался профессионально расти, например, недавно выучил новое слово, килешевать, то есть перемешивать. И от учеников мне хотелось бы того же, роста. Начинаю им рассказывать, прилипнув спиною к бледно-коричневой доске, рассказывать начинаю: да будет вам известно, что Александр Дюма, видя, как плохо граждане покупают билеты на спектакли, поставленные по его пьесам, – гляжу на класс, не шелохнутся, растут. – Использовал до безобразия хитрый прием, он подавал в парижские газеты заметки следующего содержания. – Девочка в парандже, кажется, Анна отчаянно чешет покрасневшие мякотью арбуза щеки. Девочка с голубыми волосами, не поднимая руки, кричит мне: у Анны приступ аллергии, слышали, слышали? Фаина Яблонски, опознанная мною, девица, в которую можно было скоропостижно влюбиться, конечно, будь ей восемнадцать лет, сказала: и что же он подавал в газету? Девочка в парандже тем временем показывает большой палец, мол, ничего, Курдистан будет за нами. – Придет ли сегодня в театр господин, который смотрел на меня так пристально, что заставил покраснеть как-то вечером на представлении «Нельской башни», для него будет оставлена записка, точка, влюбленная, – охотно поясняю. – А где у вас медсестра, кстати? – задаюсь важнейшим вопросом, Анна вдруг начинает хрипеть, Анна страдает. Классная комната, судя по всему, крутится перед ее глазами, она бесповоротно падает под парту, где благополучно затихает. Я стою в нерешительности, Анна, или то, что осталось от Анны, начинает чем-то шуршать. Слышится пшик ингалятора, девочка в парандже садится на место, как ни в чем не бывало. – Можете себе представить, сколько людей после этого посетило театр, желая посмотреть на послание, адресованное только им, – начинаю флиртовать с аудиторией, начинаю подбираться к основам социал-дарвинизма. – Дюма не придурошный, он понимал: чтобы получить деньги, ему необходимо приспособиться к ситуации, привлечь сограждан, что деньги ему подадут в определенных случаях, просто так не подадут, – подытоживаю. Предположительно мой сын взвешенно постановляет, я внутренне вздрагиваю, только б у него не развязался пупок, только бы получилось у него сказать весомое слово: знаете что, Михаил, тема мне кажется интересной, но надо учитывать, что оглушенным шумом собственной тревоги, как правило, разбираться нужно в шуме с помощью специалиста. – Верно, молодой человек, до чего верно, смею взвалить на себя полномочия специалиста, – улыбаюсь, словно китовая акула, покачивая головой одобрительно.
– Дюма признал двоих детей, и даже воспитывал их потом, но лишь двоих, Александр Дюма сам открыто заявлял, что по свету раскидано не менее пятисот его отпрысков! – рассказывал заразительно я, проходя вдоль бурого длинного шкафа, из которого на меня смотрели скорбные портреты литературных деятелей. – Ребята, вы понимаете, что происходит, Александр Дюма был кукушкой! – подмигнул непостижимому Лермонтову. Подмигнул убийце Лермонтова, ведь смерть произошла из-за собственной гордыни поэта. – Он же признал двоих, – несмело возразила девочка с голубыми волосами, желтыми линзами, у нее были кошачьи глаза, в таком-то возрасте. – Мало вы понимаете в отцовстве, он признал преступно мало, – сказал совершенно убежденно я. А потом, знаете, меня озарила идея, вернее, я так подал, чтобы ученики подумали, что идея озарила, на самом же деле ничего не озарила. Тему для этюда держал в голове с тех пор, как заговорил о Дюма: ребята, давайте вы напишете рассказы о своих отцах, бывших и будущих. Класс некоторое время погудел, повозражал для приличия, потом идея всем очень понравилась, тем более мало у кого действующий отец наличествовал. А тут можно вспомнить, и даже пофантазировать. Раскрасневшийся, словно епанча на древнерусском князе, я вышел в коридор перевести дух. Нестерпимо хотелось пить, а еще некая странность ощущалась в теле моем. Кончики пальцев покалывали иголками невидимые маленькие фашисты, в шейный позвонок постучал дятел, и каждый удар его клюва был созвучен сердцебиению Земли. Вспомнилась темпераментная Екатерина Михайловна в связи с делами сугубо телесными. Когда-то матушка говаривала: каждой же, послушай меня, каждой твари ведь по паре, ну, найди себе кого-нибудь, родите мне внука. Но даже тут я ей надерзил, и родил правнука. К чему же подобные измышления, кажется, я всерьез в тот момент замыслил на ком-нибудь основательно жениться, не хотелось бы промахнуться, сейчас повсюду активизировались откровенные психопатки. Топая по коридору, я размышлял, принято ли здесь шмонать учеников по окончанию урока. На предмет, скажем, неправильных смыслов, а то нахватают на уроке запрещенных суждений, потом расхлебывать психологам, сожителям, социальным службам.
Мой сынок сидел на подоконнике, постукивая ногами в синих замшевых башмачках по батарее, такой вездесущий, такой трепетный. Он бережно кушал полбуханки черного хлеба, двумя руками держал, должно быть, боясь просыпать крошки. Зайчик, подумалось умилительно, что же ты пережил, неужто тебе кто-то посмел показать порнографические кинофильмы. Отчего я подумал о порнографических кинофильмах, не знаю. Судя по всему, мозг каким-то образом увязал мнимые психологические травмы из детства и дальнейшее поведение в более взрослом возрасте. Помню, лет в пять нашел отцовские кассеты, там разное плохое тетеньки делали со своими бессмертными душами и лошадьми. Достав из поясной сумки бутылку ряженки, я совершил шаг по направлению к сыну. Федор протянул мне левую руку для рукопожатия, и эта детская мудрость очень меня тронула. Каким самосознанием необходимо обладать, само понимание того, что правая рука замарана большим числом грязных рукопожатий, и не раз эта правая рука побывала в руках убийц, шлюх, наркоманов. А он протянул мне левую, невероятный ребенок. Пожалуй, да, пожалуй, это мой сын, пусть и не усатый, как Маннергейм, но всему свое время, Москва не сразу ведь строилась. Я угостил ряженкой его, и он вприкуску с хлебушком пил кисломолочный напиток. Немедленно мне захотелось подарить своему ребенку бритву на будущее, вдруг у него нету. Рано, подумал, любуясь парнишкой. Он в своем красном джемпере без рукавов, с нелепой синей бабочкой на резинке походил на весьма обольстительного поросеночка. – Хочешь хлеба?! – закричал он как полоумный. Едва сдерживая слезы, отрицательно помотал головой, так и я в его годы порою кричал во всю глотку, оттого, что боялся помереть в тишине. Генеалогические подобия и все такое. Какой добрый мальчик, наверное, ему бывает стыдно перед собой, добрым иногда стыдно перед собой, подумал. Родные люди, словно парный звон чайной ложки в подстаканнике, что выдает проводница на отрезке между Иркутском и Усолье-Сибирском припозднившемуся пассажиру, вот эти два не чужих человека вышли из школы. И завопили: славься тождественность вкусов! Конечно, не так радикально. Это я себе уже навоображал. Мой учитель французского языка, Арсений Станиславович Дежуров, в былые времена говорил нам, ученикам своим: грешите, пожалуйста, без ошибок. И лишь спустя годы я понял, что же он подразумевал под этими словами. Наструганным тобою детям надобно прививать правильные ориентиры, газировкой не давать столоваться, шоколадом, сырками. Кажется, прописные истины, однако до меня дошло с опозданием. О, наш мудрый Арсений Станиславович Дежуров, что острейшим образом шутил: не судьба свела нас, дорогие студенты, а исключительно алкоголизм; где вы сейчас, что на вас надето.
Вызвавшись проводить своего сына, который и не подозревал о нашей с ним связи, я чрезмерно разволновался. Как бы вам получше объяснить, хотелось произвести на ребенка, не ведавшего, что он мой ребенок, определенное впечатление. Но вместе с тем не впечатление нужно было Федору, понимал я. Быть может, воспитание, присутствие в его жизни, разговора по душам. Что же тебе нужно, многоуважаемый Федя, хотелось прокричать во всю глотку в его прелестное, слегка заостренное ушко. О чем думает он сейчас, пока мы молча бредем, о том ли, что он работающий телевизор в пустой комнате, работающий телевизор, как человек, беседующий сам с собою, как женщина, которая о чем-то мечтает, стоя у плиты. Оно непонятное, значит, кому-то враждебное, могу ли я оградить очаровательные мысли сына от разъяренных крестьян с вилами. От всех этих напыщенных профессоров, тех, кто в языкознанье знает толк. Сумею ли не навредить, но быть полезным. Сумею ли поверить счастью отцовства. И не повторю ли ошибки отца своего, воспитавшего собственным отсутствием. Они шли мимо нахохлившихся воробьев на заборе, отлитые из одного металла, учитель словесности и мальчик, так порою бывают отлиты из одного и того же металла медаль за трудовую доблесть и снаряд.
Глава 7
Сочинения
«Вешние грозы напугали нашего пса Симеона, он скулил, забившись под батарею. Целое утро мой папка говорил всякую белиберду матери. Ты излюбила его мне? – спрашивал он, маша перед ее лицом фотографией Олега Даля, там, где он смерти смотрел в лицо и был рядовым зенитчиком. Папка нашел этот снимок под подушкой у матери, где лежали снимки прочих актеров, но почему-то именно Олег Даль ущемил его мужское самолюбие. Что же ты делаешь, ирод, спросил я в шутливой форме, особо не рассчитывая на объяснения с его стороны. Папка обладал ораторским талантом, орал он что надо, его было невозможно переспорить. Он как бы оборачивал твои же слова против тебя. Не подумайте, он исключительно любил поговорить, никого при этом не пытал, ничего такого. События эти принадлежат весне. Мне исполнилось пять лет, память о тех событиях не дает мне покоя по сей день. На теле земли лежали предметы быта, разбросанные взрывом коммутатора. Папка работал на радиозаводе. Он хотел связаться со своими предками, то есть, можно сказать, строил телефон в прошлое, а связался с дурной компанией. Когда в сарае произошел взрыв, мать грустно заметила: о, как мне надоел этот иронический, скептический, воинственный двадцать первый век».
Я не расслышал, и был подобен глухой прачке Трине Рублис, тотчас переспросил рассказчика, Ульяна, бледнолицего, с копною роскошных вороных волос, мальчишку: значит, твой папка фантастический? Ребята сидели полукругом на пеньках, урок мы проводили на природе. У Люды Яковлевой, девочки с острыми, словно вопрос доступности жилья, чертами лица, на шее висел канареечный стильный дозиметр, попискивал. Пятьдесят пять микрорентген в час, я не поленился, встал со своего пенька, бывшего некогда сосной, колец насчитал сорок девять. Мне было важно сидеть на пеньке с нечетным количеством колец, знаете ли. На занятие явились все, подобная увлеченность делом вызывала лишь гордость за ребятишек. У моих слов краткое мгновенье не было опоры, поэтому они принялись падать, где попало, задевая красотку Яблонски, моего сына Федора, самого удивительного в классе ребенка, поседевшую ученицу Ольгу Николаевну, рядом с которой стояли два увесистых клетчатых баула. Ульян Петров, мальчик, рассказывающий о вешних грозах, уточняет: значит, фантастический. И завершает свое сообщение. «Его исчезновение стало для нас полной неожиданностью, дядя Густав, в чьем организме было чрезмерное количество синего метгемоглобина, отчего он имел голубую кожу, дядя Густав провел семейное собрание по этому поводу. Мы сидели на кухне, пили купец, то есть крепкий чай, дело табак сказал он, махорка у нас осталась, спросил он, ему ответили отрицательно. Тогда дядя Густав признался в том, что папка отправился в свое детство, в восьмидесятые, чтобы не вынести мусор августовским вечером такого-то числа. А дело было в открытой двери, в которую выбежала кошка, папка считал, не потеряйся она тогда, он бы вырос в совершенно другого человека».
Берет основательное, как топорище, слово пухлый рыжий Алеша Селезнев. Он в синем поло с нашивкой крокодила, его труды были изложены в общей зеленой тетради, оскорбленной неналичием обложки. «По традиции, после каждого прожитого школьного дня матушка сжигала мою синюю форму в печи, чтобы ко мне не пристала зараза. Мой брат увлекался казнью кошек, моего брата матушка считала своим главным упущением, она говорила, что он сикает в карманы своих одноклассников, ворует, дерется. Все это он совершает в связи с низким социальным интеллектом, мама не сжигала его форму, вот и получился подонок». Все слушают его завороженно. Младые отпрыски, едва успевшие вытянуться выше аршина, их уши-алоказии жадно ловят речь своего одноклассника, кисловатое пение кузнечиков, зеленоватое пение кузнечиков. Душистой свежестью веет из недавно очнувшихся ото сна долин. Поредевший туман, омывает наши стопы. – Отца я не помню, – вгоняет в глубокую, как постродовая, депрессию нас Алексей. Девочки тихо всхлипывают. Даже мальчики посуровели, сидят, избочившиеся, как боровики. Только Федор из фляжки попивает напиток, еле сдерживая смех. Весь такой подобный гражданину, осознавшему, что мир и другие люди существуют совсем не ради него, но сами по себе, что мы ложно истолковываем существование мира, слишком уж по-человечески, и что абсурдность существования пройдет, стоит лишь отвернуться и не смотреть. Треснувшая спинка божьей коровки, что примостилась на его фляжке, взмах крылышек, полетела. Селезнев, довольный произведенным эффектом, прикрывает глаза, беспардонно начинает похрапывать. Спрашиваю: Алеша, кем ты хочешь стать, когда вырастешь? Он похрапывать перестал, отвечает: летчиком, Михаил, летчиком. Зашелестели кроны деревьев, сухой смолистый аромат донесся. – А знаешь, Алеша, ты не печалься по этому поводу, Радищев говорил, отец чадолюбивый, скажи, не захочется ли тебе сынка твоего лучше удавить, нежели отпустить на службу? – с выражением читаю по памяти ему. – А разве Радищев дурак, Алеша, ведь из Москвы в Петербург умудрился доехать, не каждому ведь удается? – начинаю занудствовать. – Положим, не дурак, пусть кто-нибудь еще почитает, – пробубнил Селезнев. Неподвижная чуланная сырость, ветки треск, оживились кусты можжевельника. Ученики вертелись, перешептывались, наверное, цветущая флора подобным образом на них действовала. Другой паренек, его черные, буквально-таки кипящие смолой глаза, нетерпеливо, глядели на меня. Стоило кивнуть одобрительно, и парнишка принялся читать свой рассказ.
«Так как мы живем в местечке 8142, в отдалении от крупных городов, мы не можем развлекаться качественно, как, например, это делают люди в городе 812. Мой батя родился в городке 8432. Я всегда хотел посетить 8432, татарин это звучит гордо, мой батя был татарин. В молодости он состоял в банде, кажется, она называлась “Тяп-ляп”». Коля Иванов переместил свои большущие очки на край носа, они там держались на честном слове. Я отметил его любовь к математике, также от меня не ускользнула его тяга к прекрасной парцелляции. Светло-коричневые брюки плохо на нем сидели, мешковато. «Так вот. Батя научил меня изучать историю любви по инициалам, коих было великое множество вырезано на скамейке в нашем парке, который открыли на двадцатилетие чего-то. Еще благодаря отцу я знаю одну истину, которая мне обязательно пригодится в жизни, мужчина всю жизнь карабкается вверх по лестнице, чтобы, в конце концов, понять, что он поставил свою лестницу не к той стене. Год назад он уехал к своей третьей семье, откуда прислал очень странное сообщение, состоящее из номера 570-25-11, и такой вот приписки: однажды вам, дорогие домочадцы, позвонят по этому номеру, звонящий представится Мишей, не бойтесь, Миш вообще бояться не следует. Он расскажет вам, в каком я сейчас месте. Мы с матерью встрепенулись, попытались связаться с батей, однако тот пропал. То есть вообще пропал, даже во всероссийский розыск объявили, никаких результатов». – Вот, что, Николай, в нашей русской литературе, чтоб вы знали, описываемый герой настолько уже выпотрошен, изучен и рассмотрен, что прямо создается ощущение, страшный суд какой-то творится, – сказал озадаченно я, смутная догадка поразила меня относительно, упомянутого Миши. – Вам, я считаю, удалось написать по-взрослому обстоятельный текст, поздравляю, коллега, – номер, озвученный парнем, был смутно знаком. Ученики нерешительно захлопали вразнобой. В дискуссию вступил крепкий юноша.
«Мой отец любит повторять: я человек совестливый, семьянин к тому же. Но это не мешает ему добывать мои слезы с особым цинизмом. Пусть я и понимаю, что мои слезы нужны родителям, но все-таки неправильно это как-то. Выглядит он угрожающе, словно Невадский полигон, когда там взрывали. Он очень меня достал, спрашивает беспрестанно, с чего же, мой дорогой сын, цивилизация началась. Всегда думал, что же он хочет услышать, ведь ответ, колесо, его не устраивал, такой это неугомонный человек. Значительно позже я догадался, когда мой неповторимый отец прикатил с работы бочку бензина. Я догадался, цивилизация началась с огня, жарили мамонта на костре, грелись и все такое. У него, моего отца, крепкие, точно спирт, руки, он однажды подбросил меня не совсем удачно, и я все понял. Ну, где находится пустыня Невада, как связаны карандаш и аудиокассета, как держать антенну, чтобы телевизор нормально показывал, и что нумерация вагонов начинается с хвоста, а также почему чудовище Альф такое обаятельное. Подайте мне уже правду так, как подают, например, пальто, а не швыряют, например, мокрое полотенце в лицо, любит повторять он. Да, он смешно шутит, потому что у него было тяжелое детство. Был обычный день».
Меня как учителя стало подмывать задать школьнику вопрос, что такое обычный день. Вот, допустим, когда человек приходит с работы, он первым делом принимается мыть руки. И когда он принимается мыть руки, а перед тем, как мыть руки, необходимо включить воду, понятное дело. И вот человек включает воду, зачастую начинает бежать горячая вода. Вместо того чтобы добавить воду холодную, человек старается быстро помыть руки под горячей водой, которая к тому времени превращается в совершеннейший кипяток. Я к чему, процесс помывки рук горячей водой, без привлечения холодной, является в определенной степени обычной процедурой. Однако, что прикажете делать с тем небольшим процентом людей, не забывающих включить воду холодную. То есть нельзя сказать в полной мере, стремительная помывка кипятком собственных рук – обычное дело. Мне было интересно понять, обычный день, что это такое. Однако не стоило перебивать школьника в столь раннем возрасте, мало ли, вырастет несчастным человеком. Майор продолжил, кажется, из всех рассказчиков он один рассказывал об отце в настоящем времени, и это характеризовало его как парнишку, воспитываемого в традиционной семье, где наличествуют мама и папа, а не родитель один, родитель два. Бакенбарды Антона Сидорова значили то же, что Уильям Блейк для английского народа, бакенбарды являлись в определенной степени гордостью.
«В этот обычный день он стал вспоминать о том, как они в молодости зарабатывали деньги. Он очень не любит нуворишей, их капитал обычно строится на нечестных основаниях. Поэтому он привык с малолетства зарабатывать собственным трудом. Они с компанией единомышленников, тех, кто тоже привык зарабатывать собственным трудом, патрулировали районы своего города, все происходило в республике Казантип. Во время патрулирования им встречались разные металлисты, панки, в общем, патлатые, как их называет отец. Они с товарищами ловили таких, наголо брили, а волосы продавали в парикмахерские, из них потом делали парики. Затем отец открыл собственный цирк, он рассказывал, как в цирке выступал танк, мы с матерью завороженно смотрели его рассказы, каждый раз как в первый. Отец у нас деятельный человек. Его любимая присказка: все вы, Васьки, слышащие, да жрущие, немедленно прекратите. Он вечно придумывает какие-то прибыльные мероприятия, хотя мама говорит ему: одумайся, Игнат, ты же милиционер, куда тебе эти бизнесы на стороне». Вдруг Антон Сидоров, майор, сын майора, примолк, исчез физически. Пень кремневого древа, или же по-простому булыжник, с расстеленным на нем клетчатым шерстяным пледом оказался пуст. – А куда, собственно, пропал у нас Антон Сидоров, он же майор, правильно понимаю? – спросил вареных, словно брокколи, что так любит моя мать, ребятишек. – А кто ж знает, телепортировался, он, когда смущается, всегда так поступает, – разъяснила флегматичная Регина Шевцова, дева с черными губами, точно наелась угля, дева с зелеными змеиными зрачками. – И часто такое происходит, впрочем, давайте, Регина, хоть вы почитайте, окажите честь, – предложил ей выступить.
«Мой папочка жил в аварийном доме, и сам он являлся в некотором роде аварийным человеком. Мы жили на Окраине». – А почему вы, девушка, говорите с большой буквы Окраина, позвольте спросить? – перебил ее, мне показалось это странным, правомерна ли тут большая буква. – Потому что это топоним, – не растерялась она. И продолжила: честно говоря, меня пугает неумолимый марш времени, медленно ведущий всех нас к неминуемой гибели, мне близка позиция моей старшей сестры по этому поводу, она фармацевт и я хочу быть фармацевтом. Ландышевые сережки покачивались поодаль, гречиха с красными лепестками не покачивалась. Ладный верстовой столб, откель взявшийся тут в лесу, выглядывал из-за кустов калины. Лакированный трутовик, весьма редкий гриб, нарос на тополе. – Что ж, – произнес я неторопливо, – почетно быть твердимым наизусть, быть может, заучиваться украдкой, а при жизни, положим, быть не книгой, но тетрадкой, Регина, как вы думаете, труды фармацевта… – Не успел договорить, как Шевцова запротестовала: секундочку, Миша, я сказала то, что сказала, ни больше, ни меньше, все остальное это ваша интерпретация. Сколь иронически подкованная девчонка, подумалось. Подростковый бунт, беспощадно-бессмысленный был продемонстрирован целому учителю словесности.
Внезапно в горле запершило. В горле моем как будто дикий шиповник, ранящий сад мирозданья, пророс. Горело маковое поле, цветы зла горели, дым окуривал случившихся нас всех. Я спросил, хотя и знал тот запах: чем это так воняет, уважаемые ученики? Ольга Николаевна с готовностью ответила: так маковое поле опять подожгли. – А что это у тебя там, Ольга Николаевна, – обращаюсь к ней, показывая пальчиком на баулы. На девчоночьей шее висела на цепочке сушеная куриная лапка, наверное, от сглаза. Девочка в бордовом строгом костюме, похожая на потомственную секретаршу, сказала пасмурно: не стоит, это мой крест. – Попрошу вас не откалываться от коллектива, – призываю ее держать ответ. – Моя мать была редактором еще в советское время, и все книжки, которые она считала, что отредактированы не так, она заставляла читать, заставляет читать до сих пор, в общем. – Так, – сказал многозначительно, – ты позволишь? – Открываю первую сумку, перебираю книги, вчитываюсь в заглавия, мама дорогая, думаю, какой ужас, до чего остроумно, до чего безобразно. «Маникюр для покойника, Покер с акулой, Сволочь ненаглядная, Гадюка в сиропе, Обед у людоеда. Созвездие жадных псов, Канкан на поминках, Прогноз гадостей на завтра, Хождение под мухой, Фиговый листочек от кутюр, Камасутра для Микки-Мауса, Квазимодо на шпильках, Но-шпа на троих, Синий мопс счастья, Принцесса на Кириешках, Лампа разыскивает Алладина, Любовь-морковь и третий лишний, Безумная кепка Мономаха. Фигура легкого эпатажа, Бутик ежовых рукавиц, Золушка в шоколаде, Нежный супруг олигарха, Фанера Милосская, Фэн-шуй без тормозов, Шопинг в воздушном замке, Брачный контракт кентавра, Император деревни Гадюкино, Бабочка в гипсе, Ночная жизнь моей свекрови, Королева без башни, В постели с Кинг-Конгом, Черный список деда Мазая, Костюм Адама для Евы, Добрый доктор Айбандит, Огнетушитель Прометея, Белочка во сне и наяву, Матрёшка в перьях, Маскарад любовных утех, Шуры-муры с призраком, Корпоратив королевской династии, Имидж напрокат, Гороскоп птицы Феникс, Пряник с черной икрой, Пятизвездочный теремок, Коррида на раздевание, Леди Несовершенство, Гиблое место в ипотеку, Большой куш нищей герцогини, Жираф – гроза пингвинов, Вещие сны Храпунцель, Хорошие манеры Соловья-разбойника, Мамаша Бармалей, Девочка Красная Тапочка, Коронная роль Козы-дерезы, Малютка Интрига, Государыня Криворучка».
– Что же это, целая серия такая, – говорю пораженно, – какое издевательство. – Седая школьница махнула рукой, ее жест был исполнен печали: это еще ничего, вот когда она совсем упивается словесностью, бывает, буянит, в ход идут книжки издательств «Ёш гвардия», на узбекском, «Мектеп», на казахском, «Маориф», на таджикском. Продолжая сидеть на поляне, я вдруг осознал, часть учеников безвозвратно утеряна, негодяи, подумалось, а после решилось, дети вправе сменить символизм не акмеизм, дети вправе сбежать с урока, ничего противоестественного здесь нет. – А самой тебе что интересно? – спросил юную бухгалтершу, быть может, она станет госпожой пенициллин, Зинаидой Ермольевой, а это нелепое прозвище, данное мною, бухгалтерша, сорвет порывом институтского ветра с нее. Девчонка пригладила волосы, заколотые салатовым крабом, задумалась, выпятив челюсть. – Как вам сказать, Михаил, я созреваю быстрее своих сверстником, с этим ничего не поделаешь, мои прабабушка и прадедушка жили в Оренбургской области, как раз недалеко от Тоцкого полигона, как раз недалеко от пятьдесят четвертого года. – Талантливая девочка примолкла, словно небезызвестный поэт на словах: ночь завернулась в туман. – Допустим, мне нравится Мишель Уэльбек, – она с вызовом посмотрела на меня, ее лисья улыбка что-то да значила. – Нам ни к чему Мишель Уэльбек, ведь у нас есть Евгений Жаринов, способный дивным образом вербализовать свои, порою желчные, однако не лишенные легкости мысли о литературе, недаром на дачном участке Евгения Жаринова растет огромное количество вербных кустарников, – стал делиться с нею соображениями. Прелестница, кажется, не отдуплила, кто же такой Жаринов, да, подумалось мне, нам еще предстоит осмыслить масштаб личности Евгения Викторовича. Коллективная тень облаков легла на поляну. – Знаете, – задумался вслух Федя, – мне кажется, сейчас начнется дождь, а мы ни к чему конструктивному не придем. – Эх, Федя, знаешь ли ты, что море и любовь не терпит педантов. Хотя бы и дождь, ничего этот дождь не изменит. Только ты и остался, дорогой мой человек, даже Ольга Николаевна, что беседовала вот-вот со мною, и та со своими баулами, пропитанными сюрреалистическими нарративами, покинула нас.
Облако в форме собаки бежало за облаком в форме носорога. Тучи летели с севера. Я сказал сыну о невозможности продолжать урок, сказал: самостоятельную у меня никто не сдаст. И сразу же рассмеялся, чем несколько смутил пацана. На его беленькой рубашке с коротким рукавом плел нить красно-черный каракурт. И все мое нутро в тот же миг затрепетало, медленно я поднялся с пенька. Ядовитая дрянь могла испортить сына, чего ей делать категорически не позволялось. Вдруг глазные шары мои залило ослепительным светом. Волосы на голове зашевелились, а кожу лица обдало теплом, равнозначным теплу, получившемуся в результате поцелуя-обещания Эраста и Лизы. Мир грохнулся в обморок. Прислонив ладони к глазам, я различил, как на рентгене, суставчики, косточки свои. Последовал грохот, дорогой читатель, ты мог слышать подобный грохот в тысяче восемьсот восемьдесят третьем году в Индонезии, когда вулкан Кракатау извергнулся. Длилось столь примечательное событие недолго, должно быть, пара минут пролетела. Мы с Федором, чрезвычайно взволнованные, стояли вдвоем на поляне, несколько тополей были поломаны, пеньки дымились. Я спросил первое, что ворвалось в голову: а девочка Анна сегодня на уроке присутствовала, мне ставить прогул? Словно преданная Каштанка, ученица в парандже вернулась к своему учителю словесности, эта добродетельная молодая особа выбралась из близлежащих смородиновых кустов. – Это не я, – протянула жалостливо Анна. Ее паранджа в мелких веточках, хвойных иголках, глаза заспанные. – Простите, я уснула на муравейнике, но я все-все слышала, о чем вы тут беседовали, – нос красный от аллергии, шмыгает. Я не знал, что делать в таких ситуациях, разболелась голова, впрочем, инсульта по ощущениям не ожидалось. – Послушайте, ученица такая-то, произошло форменное безобразие, и я на правах преподавателя готов сопроводить оставшихся вас по домам. – Меня решительно не надо никуда сопровождать, – сказала уверенно Анна, – я тут живу в двух минутах, за мной сейчас братья приедут. Девчонка нырнула обратно в смородиновый куст, была такова. Мы остались с моим ребенком вдвоем.
– Мне нравится Алексей Толстой, Михаил, про вурдалаков, – два шага у Федора примерно как у меня шаг. Подобным образом ребенок ответил на вопрос о своих предпочтениях, заданный пятью минутами ранее. – А как ты относишься к тому, что люди выдумывают себе пороки с извращениями, чтобы не прослыть пресными? – в шутку поинтересовался у мальчика я. На груди его яркого, цвета пижмы, комбинезона был значок барашка, бе-бе-бесишь, говорил барашек. Переходя железную дорогу в неположенном месте, увидел, как рябит над рельсами горячий воздух. Опоры ЛЭП и провода, голова старого грязно-зеленого поезда, брошенная в поле. Будничные звуки исчезли, не говорил отдаленный электрический голос диктора на вокзале, птицы не щебетали, даже мы, когда, наступая на мелкие камешки, не слышали пения камешков. На улице, одетой в лето, невысокие дома казались неживыми, рукою чистой и безвинной Федя ухватился за штанину моих льняных оливковых брюк. Выйдя из лесу, мы ощутили в полной мере гневливое молчание города. Вывеска детского сада глядела на нас отрешенно глазами медвежонка в глубоком экзистенциальном кризисе. Я предложил ребенку держаться вместе, он вроде как согласился, мы шли мимо колонки, подлеска, гастронома, ставни избушек были закрыты. Ни собак, ни кошек не наблюдалось. Лишь из будки возле белого двухэтажного здания администрации в нас вперились два желтых глаза. – Послушай, что-то ваш город перестал внушать мне доверие, давай побыстрей тебя проводим, а потом я свяжусь с каким-нибудь обстоятельным человеком, – сказал, раздумывая. И стоило мне произнести эту вещь, как впереди, у зеленой голубятни, показался человек. Вспомнилось вдруг, Абигейл имела привычку называть людей человечками, сколь невероятная женщина повстречалась некогда, в который раз подумалось мне.
Грядущий нам навстречу человек, чье лицо пересекло красное родимое пятно, похожее на разлитое вино, его деревянная походка негативным образом сказывалась на нашей психике. Он был совершенно не похож на человечка. Его щучий рот выдувал невидимые пузыри. До гражданина было метров сто, сынок настойчиво попросил, в его голосе слышалось волнение: Михаил, давайте уйдем, я чувствую самый настоящий ужас при виде настоящего прохожего. Некстати припомнил, как называется подобная походка, подобная походка, вызванная эффектом макаронных ног, называется хлебобулочная, если я ничего не путаю, если путаю, поправьте, дорогие читатели. Так вот он приближается, выцветший кожаный плащ с меховым воротником в подобную-то жару, плохо побритый бугристый череп в порезах. В целлофановом пакете у него перестукивались, тронутые ржавчиной, гайки. Мой маленький дипломат ойкнул, с ужасом глядя куда-то мне за спину. – Кто старший у вас, – интересуюсь, а сам руку в поясную сумку, там отвертка. Справа замечаю движение, сообщник. Зрачки что у вареной рыбы на желтушном лице у того, что справа, фиксирую боковым зрением, оно у меня достаточно развитое, боковое зрение. Рука легла на мое плечо. Незнакомец держит весьма крепко, словно условный срок от повторного совершения преступления гипотетического человечка, он держит меня крепко за плечо. Вкрадчивые шаги за спиною, каинские совершенно действия происходят. Стараюсь не терять самообладания, мысленно читаю стишок Агнии Барто: купили в магазине резиновую Зину, резиновую Зину в корзинке принесли. Мальчик прижался ко мне, дрожит, как стиральная машинка. И я решаю дать им точку-опору, чтоб они об нее благополучно споткнулись, эти в высшей степени неприятные необычные граждане. Отвертки взмах, жалостливое мычание моего пленителя. Секундная вспышка в мозгу, образ кабаньей туши, на которой пишут чернилами номер, к чему бы это. Тело мое инстинктивно подалось вперед, все происходило чрезвычайно быстро, послышался звук рассекаемого воздуха позади, Федя повторно ойкнул. Тот, что в кожаном плаще, выронил свой мешок с гайками, неестественно шагнул навстречу, я ушел по диагонали, увлекая за собой Меркулова. И мы бросились наутек.
– Какой ты досточтимый, – с уважением крикнул малец, пока мы бежали, как два краба. – Не без этого, – подтвердил, хорошо знакомый вам я. И пароксизм сердечного органа заставил мое лицо скривиться, подобное мальчишеское отношение тронуло. – С тобой все нормально? – перешедший на ты мальчик, в отличие от Святослава Игоревича, идущего на вы, вызывал крайне положительные эмоции. За нами никто не гнался, мы замедлили шаг. Три силуэта остались далеко позади. Покачиваясь, они провожали нас взглядами. Навалилось гнетущее чувство неправильности окружающего мира, обескураживающее чувство. Лицо горело, в голове пульсировало, хотелось спать. Звуки, созвездия звуков робко принялись зажигаться. Однако их интенсивность была слаба, например, гудение самолетного двигателя доходило до нас волнами. Ух: слышно отчетливо. Ух: приглушенно. Ух: отчетливо. Ух: приглушенно. Ржавел красный трактор, лишенный колес, чуть поодаль от финской коралловой избы. На просторной террасе которой покачивалось мягко пустое кресло-качалка. Песок попадал в кроссовки. Безнадзорный грязно-синий ларек с заколоченным окном, что граничил с заросшей сорняками баскетбольной площадкой, привлек мой взгляд. – Федя, – обратился к мальчику, – давай немного передохнем, давай спрячемся вон в том ларьке. Он тяжело дышал, крутился по сторонам, не зная, откуда ожидать опасности. Наши тени перестали быть равнозначны нашим юным телам. Я обратил внимание также на то, как силуэты на асфальтовой дороге активно жестикулируют руками, но ведь мы просто стояли недвижно. – Ого, – только и смог пролепетать сыночка. К нашим, не нашим теням подошла иная тень, весьма содержательная, стала нашим теням показывать средние пальцы.
Изо всех сил я ухватился за склизкую, словно нутро залежалой дыни, скобу, дверь не поддавалась. Это село все больше действовало мне на нервы, ноги дрожали, точно я приподнял пятидесятикилограммовую штангу. Федор широко раскрывал рот, как перед зубным врачом, барабанные перепонки переносили колоссальный стресс. Ибо интонации мира беспрестанно менялись, хруст, шелест, скрип: звуки, начинаясь, тут же исчезали. Наконец, вспомнив произведение Александра Грина и разозлившись как следует на неверующих в алые паруса горожан, я со скрипом распахнул дверь. Осиянная лучом телефонного фонарика утроба ларька вызвала щемящее чувство тоски. Как будто бы ночь заправили в пододеяльник, мама, папа, ребенок, все готовятся ко сну. А беспризорник, чеканя мяч под окном, храбрится, говоря, ничего, ничего, я как-нибудь выкарабкаюсь самостоятельно, не волнуйтесь за меня, кушайте свой замечательный борщ, глядите прекрасные фильмы, все нормально. Обособившись от зловещих теней в старом ларьке, я спросил сына, требовалась обыкновенная болтовня, чтоб отвлечь: а зачем вам столько муравьев? Мы сидели под столом, редкий свет, что проникал через прохудившуюся крышу, толком ничего не освещал. Дверь подпирала трухлявая тумбочка. Спертый воздух, мятые коробки нагромождены до самого потолка, запах старой одежды.
– А мы по заветам Марка Твена провели эксперимент, – сказал серьезно мальчик. Признаться, не помнил, какой он провел эксперимент, этот озорник из Флориды. Федор принялся мне обстоятельно рассказывать, слыша мою дремучесть в данном вопросе: – Ну, мы решили с Екатериной Михайловной проверить, какая у них вера в божественное. – И что же выяснили, – интересуюсь, сам же проверяю, крепко ли окно забито. – Да никакая, они сахар выбрали, причем все, луговые, бледноногие, древоточцы, даже амазонки. – Улица озарилась совершенно неприличным женским криком, полным ужаса и омерзения: уйди! – А каким религиям они сахар предпочли, – усердно отвлекаю от вопля сыночка. – Ну, мы сделали маленькую мечеть, церковь и это, капище, – говорит он неуверенно. Помимо отвертки у меня нашлась пачка сменных лезвий, палочку бы теперь отыскать, чтобы булаву сподручней было смастерить, думаю. – Перед входом в эти три здания мы положили белые бумажки, на них уже нанесли замазку, деготь, капнули скипидар, не помню, что, куда, но нанесли. – Слышится возня, кто-то сучит ногами по песку, хрипит. – Никуда муравьи не пошли, разбежались, даже друг дружку начали пожирать. Потом перед входом в православную церковь, значит, кусочек сахару положили. Выпустили муравьишек, они проигнорировали деготь, замазку, устремились в православную церковь все без исключения. Ну, думаем, отдают предпочтение христианской религии, но Екатерина Михайловна очень дотошный человек, она переместила сахар к мечети, а там, где был сахар до этого, разместила скипидару. Ну, еще раз муравьям дали выбор, они опять к православному собору. Мы очень обрадовались, говорим между собою, коллеги, поздравляем, дело пахнет премией. Рано радовались мы, насекомые отступились от христианской веры, предпочли магометанство. Выводы были поспешны, сахар перекочевал к порогу другому, насекомые туда. Мы же пришли к неопровержимым выводам, что муравьиная религия противоположна человеческой, человека тянет к вере истинной, а муравья туда, где выдают сахар.
Сидя плечом к плечу в полутьме, внезапно мы заговорили о сказках и сказочниках. В частности, об отцах, мальчишка сказал, что тема этюда была ничего такой, он обязательно что-нибудь сочинит, пока же у него отсутствует нужное количество материалов. Разговор вышел грустным, отчего-то вспомнилось прощание с Гансом Андерсеном, незадолго до своей кончины он обсудил с композитором подходящую музыку. Мужчина предположил, что большинство провожающих будет детьми. Поэтому он попросил композитора подобрать ритм, совпадающий с детскими шажочками. Совершенно, как мне кажется, зря поведал мальчишке об Андерсене. Федор обдумывал сказанное мной некоторое время, потом сказал: ого. Я решился разведать обстановку, отогнул краешек фанеры, закрывающей окно. В сумерках угадывались костры, горящие на соседней улице. Послышались совиные: у-у-у-у-у-у! Цепочка горящих факелов приближалась к нашему убежищу. Надтреснутым голосом я сподобился разузнать, не разволнуется ли мамка. Федя сообщает, что дома уж никто не ждет, матушка нынче в какой-то деревне на берегу Белого моря на раскопках, а за ним присматривает соседка, у которой чудовищная подагра, да и то многолетняя, да и то пожилой человек, разве уследишь за ребенком-то в таком подвижном возрасте. Меж тем на улице продолжало раздаваться, только теперь как будто бы вокруг нашего ларька: у-у-у-у-у-у! И даже мне, повидавшему на своем веку, как молодой человек в ресторане быстрой еды случайно вылил на себя горячее масло, в котором жарилась картошка, не на шутку встревожился. Весьма кстати под прилавком нашлись обломки тяжелого стула. Мои руки почувствовали умиротворяющую тяжесть изогнутой, резной ножки, я решил вступить в неравный бой с целым городом, и если мне суждено погибнуть, пусть так. За Федю, рассудил, можно и пострадать.
– Михаил, а расскажите что-нибудь, раз уж нам с вами предстоит ночевать вдвоем, – Федя вывел меня из ступора. Завывания питекантропов отдалялись, постепенно вернулась способность мыслить конструктивно. Я лихорадочно стал перебирать в уме варианты, парень обладал хорошим литературным вкусом, бульварным чтивом его не развлечешь, а про Муромца на печи рассказывать как-то поздновато. О чем же рассказать, о чем же. – Один мальчик однажды вырыл ямку в земле, а затем поместил свою ногу до самого колена в эту ямку, и так простоял двенадцать суток, не пивши, не евши, страшно тот мальчик отощал, – начал я. – И что же потом, нет, зачем он так поступил? – Феодор громко зевнул, на прилавке лежал мой телефонный аппарат, светил, его свет как будто мигнул. – Все для того, сынок, – я сказал сынок, бог ты мой, Меркулов, кажется, не расслышал. Воспользовавшись заминкой, я продолжил: мальчик желал, чтобы нога его сделалась корнем, а сам он сделался растением, его мотивы мне неизвестны, давай укладываться, заяц, время позднее. Наугад взял коробку, раздербанил ее отверткой, в нашем распоряжении оказалась гора платьев. Наскоро соорудив гнездо, как говорит мама, свинячье гнездо, улеглись. Совсем скоро я заслышал мерное сопение Феди. Протянув руку, нащупал детское плечо. Стал засыпать сам. Как вдруг, быть может, минут через десять закричал экспрессивно сын: японский городовой! – Ты чего, – я вскочил ошалелый, стукнувшись лбом о прилавок, завозился с телефоном, фонарик никак не желал включаться. Заря вечерняя, окатившая золотом весь мой горизонт, звездочки, Юпитер, Венера пляшут перед глазами, непонятно, что с ребенком, представляете, какое у меня тогда было состояние. – Я тут без лекарств уснул, Миша, – радостно сообщил Меркулов. И добавил более сдержанно: а еще мне снился черный пионер, тянущий к моему горлу скрюченные пальцы, спрашивающий, сколько стоит галстук. – Так семьдесят пять копеек, в следующий раз так и скажи, семьдесят пять копеек, он отстанет, – посоветовал простодушно ребенку. Меркулов, кажется, поверил. Сказав: ладно.
Улеглись опять, теперь уснуть не получалось. Мальчишка спросил откуда-то с изнанки тьмы: Михаил, а вы на печатной машинке когда-нибудь печатали? – Печатали, Феодор, печатали, – припомнился ундервуд, подарок Абигейл на годовщину нашего брака. – А знаете предложение, где все буквы алфавита присутствуют? – К сожалению, нет, Феодор, – отчего-то я заулыбался темноте. – Съешь же ещё этих мягких французских булок да выпей чаю, – с задором говорит мальчик. – А знаете, Михаил, для каких таких целей предложение составили? – К сожалению, нет, Феодор. – Слышу, как мальчишка прямо-таки весь затрясся от нетерпения, заворочался, рассказывает: а это для проверки пишущей машинки, все ли буквы набираются. Ах ты мой маленький мастер неожиданной концовки, маленький О. Генри, подумалось с теплотой. И тут же мысленно поправляюсь, нет, О. Генри с тюрьмы начинал, сыну не пожелаю такой печали. – А вообще, Михаил, слухи о моей смерти сильно преувеличены, – мальчишка вспомнил озорника из Флориды, а потом премило стал похрапывать, поверженный сном.
Глава 8
Это мы, хронические ипохондрики
Не совсем надеюсь, или можно даже сказать, надеюсь вполсилы, ведь в конечном итоге, по существу, если помыслить. То есть никоим образом, не касаясь значения дневника как источника письменной речи. Что в известном прочтении будет являться лишь вспомогательной функцией, не только лишь, но постольку поскольку. Исследовательский интерес обусловлен особым значением, или коротко: nota bene. Что в равной степени определено несовершенством известных способов запечатлеть иными возможными методами. Или, вернее, довериться Гутенбергу. С оговорками, впрочем, в достаточной степени, чтобы сделать предлагаемую дневниковую форму самоцелью. А также неким надежным посланием тем, кто будет читать по слогам. В подобном ключе изъясняется матушка в минуты душевного смятения, уважаемый дневник. Говорят, человек за жизнь умудряется проглотить полкило пауков, весьма спорное утверждение. Но вам, должно быть, хотелось бы разузнать, каков человек перед вами. Когда он родился, кто мать и отец, насколько благополучное детство у него было, есть, или будет, какое детство также ожидает его собственных грядущих отпрысков. В общем, вся та информация, получив которую, читатель подумает преждевременно: познакомились. А не вынужденно получит по два инфаркта на брата, как метко заметил один сообразительный юноша. В любом случае, вам ли не знать о теории струн и о пиликанье полуночном за стенкой. Когда не спится, а рано вставать в школу, а все же не спится. Ворочаешься, выставляешь на пол правую ногу, чтоб заземлиться, потом вовсе закидываешь ноги выше уровня плеч, думая: березкой, может, попробовать. Я к чему тут горожу огород. Мой дневник в некотором смысле, как говорит мама, небесталанный археолог, мой дневник, говорит она, это посчитанные перед сном тысячи, тысячи барашков, это подорожник на разбитой коленке в связи с тем, что Николай Иванович, директор школы, отвратительный хулиган, толкнул меня в прошлую пятницу, когда бежал по коридору, радуясь наступившим каникулам. Дневник хорошая, в общем-то, вещица, по всей видимости!
Я родился в год, охваченный прямо-таки возбуждением, но позвольте, может ли год быть охваченным, люди, которые жили в этом году, были охвачены возбуждением, шла Олимпиада. Акушерка, тащившая меня за ножку в мир этот, беспрестанно спрашивала свою товарку, сколько у нас медалей в общем зачете, Клава. Та ей отвечала, как человек элементарный: ей ничего об этом неизвестно, ей в школу еще младшего устраивать. Еще в тот год мы перешли на постоянное зимнее время, так сообщил доверительно мне златозубый таксист, когда мама на третьи сутки моего появления везла сверток со мною домой. Да, мы в тот год совсем не прятались за метафоры. И активно проводили референдумы, что-то присоединяли, реже отсоединяли, но все-таки действовали. Бездействие, говорит мама, ни к чему хорошему не приведет. Хочется уточнить. Прошедшая действительность, восстановленная моим воображением, кажется не в пример интересней протокольной засушенной пуповины, что в конвертике хранит мать. Или фотографий в фотоальбоме. Или пряди волос в другом конвертике, оранжевом, в нем еще моя бирка: Федор, кесарево сечение, пятьдесят сантиметров, две тысячи двести грамм. Я помню, как дедушка, Меркулов Александр Афанасьевич, пока был жив, предупреждал о том, что пока я переставляю кубики в манеже, – прямо сейчас в другом городе или стране мой старший двойник покупает себе новый костюм на работу, ссорится, учится в институте, лежит на вязках в палате, смеется, глядя на звезды, плохо протертые уборщицей, короче, занимается литературой. Однажды он почувствует острую необходимость во мне и приедет по зову своего сердца, знакомиться. Дед посоветовал мне ответить ему, ответить ему, не помню, память подводит, и не удается припомнить также, причем тут вообще литература. Пусть литература изъята из законов тления, однако ложить с прибором хотели мои сограждане на изысканные словеса пустобрехов. Им важна, как это говорят, жизненность, руководство по эксплуатации холодильника, к примеру, во всяком случае, мне оно так видится.
Мой попутчик Михаил, как я его называю, а похож он на самого обыкновенного невротика, спал из рук вон плохо. Всю ночь орал, как портянка, призывал какого-то полового. Интересно, думал он когда-нибудь, что является вымышленным персонажем. Вот мне порой кажется, кто-то прямо сейчас пишет, попивая вторую чашку кофе, глубоко затягиваясь своей электрической сигаретой, стуча по клавишам, с маниакальным усердием сочиняет обо мне. Не знаю даже, каким образом можно емко сформулировать. Екатерина Михайловна недавно употребила хорошенькое слово, мамихлапинатапай, это когда во взгляде между двумя людьми выражается желание каждого, чтобы другой стал инициатором того, что хотят оба, хотя ни один из них не хочет быть первым. На Екатерину Михайловну, кстати, положил глаз Михаил, слишком она хороша, даже белочки две на уроке природоведения, когда женщина кормила их кедровою шишкой, подрались за внимание дамы до кровавых соплей. Говоря по существу, меня научила мама говорить по существу, говорит: говори, да не заговаривайся, но по существу, я же прошла сильнейшую археологическую школу, я специалист высшей категории, и ты у меня будешь специалистом каким-нибудь, заяц. Говоря по существу, наш временный союз, безусловно, жаль, что временный, откровенно вам сообщаю, я пребываю в восторге от общения с Мишей, можно даже сказать, союз наш покрепче будет союза Молотова и Риббентропа. Хотя, казалось бы, куда же крепче. А все началось с факультатива на поляне, а поляна эта недалеко от песчаного карьера, там еще два шага до свечной бухты. Одноклассники зачитывали свои сообщения об отцах, невеселые преимущественно, однако, не лишенные юмористических пассажей. А потом случилось такое, мы как на электросварку посмотрели без очков. Правда, к тому времени ученики успели скрыться, скатертью дорожка, что называется. Остались только мы с этим учителем, ах, да, еще Анна, но Анна пошла своей дорогой, отчего-то не с нами, надеюсь, у нее все хорошо, Анна добрая девчонка. Будем надеяться, она избрала правильный путь, не омрачённый тьмой, путь истинных славянофилов.
Без дураков, не произошло ровным счетом ничего плохого, кроме хорошего, кажется. Не то чтобы совсем хорошее произошло, просто друзей не сказать что у меня много, а с Михаилом, в общих чертах, приятно беседовать о всяком. К настоящему моменту мы с ним идем к матери, которая в районе деревни Усть-Кереть исследует какие-то древние поселения, на берегу Белого моря. Я помню, мать говорила, что землянки в тех местах принадлежат временам раннего металла, дело похвальное. У нас дома несметное количество разных штук, например, гребешок, принадлежащий одной древней девчонке, целой принцессе. Это ничего, что нет уже той девчонки в живых, гребешок очень красивый, от живых девчонок жди беды. Однажды я был свидетелем того, как целуются старшеклассники по-французски, гнусное зрелище, доложу я вам, пооткусывали себе языки, испортили аппетит всей школе. Да, кто-то говорит, девочка важна, девочка нужна. Представляете, встречал подобное признание: не могу дышать без тебя, как наш трудовик без нафтизина. Спорное, конечно, признание, но каждый признается в меру своей испорченности, тут ничего не поделаешь. Но это, конечно же, косвенно относится к делу, все эти размышления, логические построения, давайте поближе к сюжету. Самое главное, пожалуй, что стоит сообщить, я жив и здоров, довольно на этом.
– На завтрак я люблю мясо, одетое в белые халаты, лечебное мясо, – хрипло рассмеялся мой новый друг, когда речь зашла о завтраке, мы проснулись, а он тут о завтраке, хотя, признаться, было жутко голодно. Я, в общем, сразу же понял, что речь о пельменях, а также понял, что Михаил наглухо пришибленный чувак, раз так выражается, но мне, как ни странно, импонирует его дурацкое остроумие. За ночь ларек, где некогда чинили одежду и обувь, превратился в самую настоящую печку. Мы проснулись все в поту, губы были очень сухими и очень солеными. Я даже подумал ненароком, а мог ли Михаил в шутку подсунуть мне соль, хотя на подлеца он и не очень-то походил, поэтому данные мысли я отогнал прочь. Дрозофилы, винные мошки, кружились перед лицом. Попахивало какими-то подгнившими фруктами. Встал вопрос дальнейшего пути, но прежде всего вопрос завтрака. Я уже успел сообщить к тому времени, где у меня сейчас находится матушка, поэтому Миша был настроен решительно: вернуть ребенка родителю. – Нам бы с тобою паршивую меблирашку найти, – проговорил сипло учитель словесности. Однако я призвал его не расклеиваться раньше времени, поведав о своем комфортабельном газифицированном доме. Мужчина ради интереса вскрыл одну из коробок, в ней оказались старые женские туфли разной степени изношенности. У коричневых лодочек, например, были отломаны каблучки. А кожаные синие сандалии кто-то погрыз. А розовая туфля на танкетке была заляпана зеленой слизью. А что это у нас такое лакированное, а это у нас коричневые австрийские туфли, такие же, как у мамы. Михаил уморительно сказал: давай-ка мы с тобой, почтенный Феодор, наведаемся к кому-нибудь в гости, поступим с тобою мудро данным общепризнанным утром. И мне подумалось, а ведь этот чертяка прав, что ж нам теперь, дружно ехать в Елабугу и вешаться, жизнь-то продолжается.
Коллегиально посоветовавшись, пришли к выводу, раз происходят в мире страсти, достойные пера Айзека Азимова, необходимо действовать аккуратно, как два влюбленных, живших в Петрограде, не заметивших революцию. Разобрали баррикаду, приоткрыли дверь. Улица имела странный оттенок, точно мы смотрели на нее через желтоватое стекло. И эта желтизна, она казалась – знаете, слабовидящие так видят, нам Екатерина Михайловна рассказывала, дело в нарушении работы колбочек. Выйдя, Миша посетовал на то, что зря мы с ним телевизором посадили зрение. Я ожидаемо возразил, ну, глупо утверждать о незнакомом тебе человеке всякую чепуху, да еще и так категорично. Ближайшая изба-пятистенок принадлежала чокнутой семейке по фамилии Гаррисон. Я не очень любил Гаррисонов, ведь когда я только родился, то родился раньше срока. И меня миссис Гаррисон закатала в ржаное тесто, слава богу, что отверстие для носа оставила, потом положила на широченную лопату для хлеба, и допекаться в печь, поближе к огню. Еще семейная пара прививала горожанам свальный грех на Ивана Купалу, это когда граждане идут в лес, разжигают костер, пляшут. Поплясали, идут в чащобу, ищут цветки папоротника, а чтобы вы знали, не цветет папоротник, а размножается спорами, но молодежи что – тоже активно размножается, распутство. Вышли мы на улицу, короче говоря, на зубах как будто песок хрустит. Из дверей школы, смотрю, вышла Лидия Сигизмундовна Мойра, училка технологии, Михаил посмотрел на нее, глаза круглые, спрашивает, что происходит. А ничего не происходит, Лидия Сигизмундовна о четырех ногах, ей так удобней. Она еще похороны Сталина помнит, тогда, говорят, у всех какое-то физическое нововведение было. Подошла она к нам, говорит: Федюнчик, что-то происходит, люди какие-то злые стали и дюже неадекватные. Гляжу, мой учитель словесности косится на дополнительные ноги. Женщина тут же мне предложила за компанию с ней пойти к Николе-звонарю. Он у нас в городе самый могущественный человек, знаете же, что такое церковный купол? Купол это сфера, представляете, сколько там энергии скапливается, люди, когда молятся, просят о чем-то, все туда. Никола-звонарь подпитывается, ходит потом умиротворенный, его даже бессонница не коснулась, как всех прочих. Ну, думаю, все к нему сейчас ломанутся, давка образуется, нет, надо сначала с матерью воссоединиться, там видно будет.
Лидия Сигизмундовна начала причитать. И хлеб-то, поди, подорожает, и профессора опять станут попрошайничать, и будем, значится, миндалем одним питаться, да виноградными листьями. А кто-то, быть может, дом вместе с собой внутри сожжет. – Козу мою кто-то угнал, – грустно замечает Мойра, доставая шерстяных ниток моток из своей тряпичной белой сумки через плечо, в минуты волнения техничка жамкала свою пряжу. Отмечу, женщина на свой преклонный возраст не выглядит, всегда белила на щеках, всегда помада синяя, вьющиеся седые волосы забраны в хвост. Можно было предположить, учительница технологии некогда угодила в торфяное болото, этим объяснялась сохранность ее тела. Специально пошитые брюки, конечности Лидии Сигизмундовны расположены любопытным образом, две ножки слегка вынесены вперед, а две другие как бы позади. Так что никакого дисбаланса не наблюдается. Ходьба учительницы процесс увлекательный, словно мамина речь по телефону, когда она чирикает с подружками: душечка, все беды от щитовидной железы! Сигизмундовна стремительно распрощалась с нами, зашагала в сторону автовокзала. Клирик Никола проживал в области. И тут я увидел некоторые последствия недавнего происшествия, надо ли писать слово происшествие с заглавной буквы, не знаю, не знаю. На щербатой темно-мышиной стене краеведческого музея лежала тень девчонки, отсеченная от непосредственно тела. Юбка ее задралась, тень прыгала через скакалку. Выглядело это до жути пугающе, тем более силуэт продолжал беззвучно скакать.
В доме Гаррисонов сладко пахло вчерашним хлебом, солеными арбузами, лекарствами. Калитку венчали слоны, вырезанные из фанеры. Длинная и тонкая, как дождевой червяк, цепь лишена пса во дворе. Я как посмотрел, так мне сердце и защемило, невообразимо заунывно сделалось. Мама в детстве подарила мне пса, о, как я его любил, аллергия. И моего Тобика пришлось отдать, он такой черненький весь, на груди белая шерсть в форме креста, словно у рыцаря-тевтонца. Отдали собачку двум старикам, один слепой, второй глухой, друг за друга держались, тем и жили, Тобика им, значит, мама передала в дар. Но, как говорится, любой чертеж начинается с оси, а любовь к собакам, к сожалению, начинается с аллергии. Вида не подаю, что готов разрыдаться, Михаил не поймет, гляжу вокруг. На крыльце, на перилах панка, деревянная кукла дородной бабы, щелочки глаз с подозрением смотрит на нас. Учитель постучал сначала в дверь, затем в окно, покричал на непонятном языке: хозяева, почему ваша лодка брошена раньше времени на причал! Смотрю, и вправду, алюминиевая лодочка Прогресс приставлена к стене дома, стекло растрескалось у нее. Миша раздобыл в сарае длинную металлическую линейку, я закономерно сообщил ему: не дурите, дверь дома и дверь машины это диаметрально противоположные вещи. И добавил: понимаете, во мне тридцать килограмм, я легкий, словно дыхание ветреной гимназистки, падкой на внимание мужиков. Вскарабкиваюсь по скрипучей лестнице, в форточку приоткрытую пробираюсь. Щеколду дверную своему товарищу отпираю. Учитель говорит уважительно: теперь мы с тобою злоумышленники, получается. Ну, думаю, как скажете, а я так не считаю. Хозяйничаем вовсю. Из холодильника четыре яйца достали, полбутылки молока, три свиных уха, пятачок, хлебушек, зелень, головку чеснока с детский кулачок.
В большую пластиковую чашку молочка налили, яйца разбиваю, стою. Михаил на печь чугунную сковороду поставил, свиные ушки кинул, зашкворчало. А я, когда яйцо разбил, смотрю, а внутри яйца, на стеночке с обратной стороны палочки перечеркнутые. Знаете же, когда человек в неволе вынужден сидеть, и на стене углем отмечает: день, два, три, четыре, пять. Думаю с большим сожалением, птенец уж никогда не станет водителем трамвая, не напишет Лунной сонаты, потому что мы его съедим. Кухня у семьи Гаррисонов странная, в углу бидон с попортившимся красным молоком, куколки какие-то из веточек развешаны. Пахнет неприятно, сероводородом. Владелец дома Владимир кем только не работал в своей жизни, сантехником, танкистом на войне, водителем школьного автобуса. А после того злополучного случая, когда он горько пожалел, что ему не дано побывать беременной женщиной и познать роды, когда на этой почве мужчина, собственно говоря, повернулся, и стал воровать детей у жителей нашего села. Отношение к семейке у граждан изменилось окончательно и бесповоротно, недоношенных младенцев на допекание давать им перестали.
Перед завтраком учитель призвал меня помолиться, я сообщил ему, что атеист. Он тут же спросил, живу ли я по совести, стараюсь ли думать, я ответил положительно. Тогда он чудно сказал, что я близко расположился к Богу, ведь не ожидаю награды. Мы сидели во дворе Гаррисонов за длинным столом, покрытым клеенкой с клеверами. Высокий серый забор скрывал нас от непрошеных гостей, пусть мы сами являлись такими непрошеными гостями, но Миша оставил несколько сотен рублей в прихожей на столике, сверху придавил денежной жабой. И написал записку хозяевам углем на стене, прояснявшую многие вещи, например, наше вторжение. Я подумал про деньги, вот какая мысль пришла мне в голову, как было бы классно сдавать в ломбард свои лучшие думки. Пока мы накрывали с Мишей на стол, он спросил, что я обдумываю с таким серьезным видом. Я ответил: да так, о глупостях. Тогда мужчина погладил меня по голове, сказав: в такой замечательной тыкве глупости не водятся. Омлет показался очень вкусным, мы кушали его с великим аппетитом, по-другому и быть не могло. В семь утра у меня как раз начинается завтрак, мой организм совершенный механизм, работающий строго по часам. – Прожевывай тщательней, – сказал учитель, хрустя луковицей, – так лучше усваивается. – Я спросил, какой у него самый любимый фантастический рассказ. – Дай-ка подумать, ты читал Илью Варшавского? – поинтересовался он. – Нет, – говорю. И Михаил принялся увлеченно рассказывать мне об этой байке, написанной, кажется, в семидесятом году. Крошки посоленного и натертого чесноком черного хлеба приятно обжигали горло. Чай был слишком густым, и у меня урчало из-за него в животе, как будто кто-то играл там на тромбоне. А мужчина поведал мне о знакомстве советского инженера и девушки, которая прибыла из будущего. И она рассказала, значит, этому инженеру о сложностях, например, что библиотеки все исчезли, осталась одна машинная память. Безусловно, машинная память удобная вещь, однако, если имеется необходимость откопать нечто совсем древнее, начинаются казусы. Запрашивает девушка Пастернака, ей выдают про сельдерей, укроп, запрашивает она Блока, ей выдают схемы электронных блоков. Ничего такая история, с подковыркой. Послышался хохот гагары, и окружающая нас немота стала понемногу наполняться звуками. Желтизна как будто стала меньше, возникли яркие краски. А вот в голове у меня неприятно покалывало, что можно было принять за возрастные изменения, ведь я, что называется, стремительно рос, девять лет это не шутки.
Доев омлет, Миша принялся трепаться о том, как его старший товарищ, некто Андрей Владимирович, питался в Ленинграде, а я никогда в Ленинграде не был, но думаю, что там ничего хорошего нет. Мама прожила полгода в этом городе давно, еще до меня, она снимала комнату, хозяин был настоящий чудик. Не мог разговаривать как все нормальные люди. Мысленно вкладывал фразы в уста своей матери, то есть перед тем как что-то сказать, ответить, думал, могла ли так сказать его мать. В связи с этим возникали трудности в общении, мать у него была профессором лингвистики, а сын кое-как окончил ПТУ. Так вот, некто Андрей Владимирович питался в Ленинграде следующим образом, я даже записал в своем дневнике, показалось уморительным, потому и записал, ну, вы главное понимайте, я абсолютно не заучка какая-то или книжная вошь, дневник это про археологию все-таки. «Зачем тебе кошелек, первый мне подарила мама по случаю окончания четвертого класса, через неделю его украли, а в нем был только список матерных выражений, которые я хотел вызубрить к первому сентября, второй отобрал троллейбусный контролер, зачем тебе кошелек, если нет на штраф, еще один я порезал на ремешок для часов, и осталось еще на заплату на джинсы, последний я съел в Ленинграде, голодал, вырезал кнопку, вытянул нитки, сварил, посолил, сжевал, на вкус он был как кошелек, а сегодня, через шестнадцать лет, подарили новый, пригодится на всякий случай, на черный день». Михаил отнес грязную посуду к зеленой бочке с застоявшейся водой, из дома притащил розовую губку, мыло, принялся активно намывать. – Михаил, – говорю, – оставьте, непонятно, живы ли вообще хозяева. Представляете, что мне ответил: Феодор, у меня был знакомый, который боялся погибнуть в пожаре, поэтому он всегда носил с собою длинную веревку, погиб он от рук своей жены, которая отоваривала знакомого грязным стеклянным подносом. Я задумался, связь, конечно, присутствовала, то есть можно было притянуть за уши. Краткое время он мыл посуду. Случайно разбил кружку с двумя малинками на боку, халатность, впрочем, ладно. Покидая двор Гаррисонов, я испытал сожаление, что судьба некогда свела меня с ними. Надо же такое придумать, живого ребенка, да в печь.
Спешу сообщить, в мире поприбавилось шатунов. До моей берлоги от дома, где мы завтракали, всего ничего пути, километра два, если напрямки через лютеранское кладбище. Вдоль обстоятельного здания областной типографии, ныне пустующем, брела бабка, закутанная в фольгу до самого носа, ноги у нее заплетались. Сгорбленная серебряная фигура заставила изрядно понервничать Мишу, он призвал меня погодить. Я же, видя дамскую сумку в ее руках, зная также о том, что приблизительно сегодня день пенсии, стал ее мысленно гипнотизировать, отдать денежные средства нам. Мы жили в свободной стране, и всем было на всех ровным счетом начхать, я не понимал реакции своего компаньона, Миша как будто спустился с гор. Поведение бабульки не тянуло на ненормальное, может быть, она экранировала собственное тело от вредных воздействий, мы же не знаем, что произошло там, в лесу, о, если бы мы знали. Но мы-то не знаем даже простого, например, почему возникла бессонница пару лет назад. В поликлинике на этот счет категоричны, руки надо было мыть чаще. Тонкие стволы деревьев, основания которых были побелены, напоминали струны гитары, по ним ударял этот безумный, безумный день. Так выразился учитель словесности, сам бы до подобного абсурда не додумался. Я заметил, когда мужчина нервничает, он болтает порой такую чушь, хоть стой, хоть падай. Мы шли по нашей главной улице, автомобили куда-то исчезли, даже мотоциклы и те пропали. Из окон высматривают мир подозрительные, редкие пары глаз, и даже не пары, штучно тоже встречаются. У самого входа на лютеранское, там, где статуи Магдебургских всадников с отколотыми хвостами. У синих мусорных баков тусовались несколько парней и девчонка. Их большие рюкзаки чего-то в себе содержали, были увесисты. Одеты граждане без изысков, спортивные брюки, красные рубашки, или, как я говаривал в детстве: бабашки. Самый высокий из них заприметил нас. По его лицу растеклась рыжеватая борода, он крикнул нам предупредительно: соблюдайте дистанцию, у нас есть оружие! Смешавшийся Михаил почесал свою выбритую до синевы щеку. Ох, и вырядился он, конечно, черная беретка, круглые очки, вылитый лягушатник. У Гаррисонов нашел в шкафу. Ну, вот люди стали объединяться в группы, теперь будут играть свой смертоносный рок-н-ролл. Это уже я сказал. Учитель словесности был нем. – Пойдемте уже, – тороплю его, – разве не ясно, что теперь мир живет по новым правилам, поди, уже все магазины разграбили. Втолковывать такие элементарные вещи целому педагогу казалось мне дикостью.
Михаил опрометчиво спросил меня, что следует ответить в таком случае, ну, когда предупреждают не подходить. Как маленький, ей богу, маленький, запутавшийся в своих Дюма учитель. Мы вошли в позеленевшие металлические ворота, которые венчала витиеватая надпись с вензелями: «не гасни, уходя во мрак ночной, пусть вспыхнет старость заревом заката». – Что говорят, что говорят, обычно говорят, ваше мнение очень важно для нас, в скобочках: нет. – Воздух на лютеранском был свеж. Мужчина подивился моей подкованности в данном вопросе, погладил меня по голове, но я увернулся от поглаживания, нечего давать ему поводы для нежностей. В сложенных корзиночкой ладонях каменного ангела тощая белка употребляла шоколадную конфету неизвестной марки. Упитанная и невоспитанная сорока вышагивала по крыше фамильного склепа, на растрескавшихся стенах произрастал мох. Учитель словесности, пока мы петляли между памятников Катарине, Аннет, Генриху, Вильгельму, Георгу, Людвигу, Сюзанне, спрашивал о всяком. Например, какова из себя моя матушка. Случалось ли нам бывать на море, говорю, что же вы такой невнимательный, тут у нас вообще-то Белое море под боком. – Нет, – не отстает он, – на теплом, соленом. – Вот вы и проговорились, Михаил, стоять! – кричу на него, как самая что ни на есть Мисс Марпл. И начинаю ему по порядочку предъявлять: вы по какому такому праву ночью мне соль подсовывали, у меня все губы из-за вас утром потрескались! Он стушевался весь, остановился у иссохшего дуба, там еще надгробный камень Николаю Гоголю. Наш местный художник Никита Поздняков однажды привлек внимание целого телевидения. Работая на лютеранском кладбище, он умудрился найти неизвестную могилу, вклеил портрет Гоголя, и подал данное происшествие, как важное событие, надо же, кто бы мог подумать, что Николай Васильевич окажется в наших местах погребенным. – Федя, – говорит расстроенно педагог, – какая соль, я про море, как ты мог подумать такое, эх, Федя. – Редкая квакша, верно, последняя выжившая квакша, завезенная в наши края подругой матери, шкодливо вспрыгнула на стол в почерневшей от времени беседке. Миша удивленно воскликнул: ой, лягушка! – Сами вы лягушка, это квакша, ареал обитания Западная Европа, – просветил незадачливого литератора, не знающего элементарных вещей. Целый полк слепней жужжал вокруг нас, я подумал, что это души тех Генрихов, Людвигов, Аннет, потревоженные нами. Слепни напали на наш след, стоило только войти на лютеранское кладбище, но то были первые ласточки, слепни-разведчики. Пришлось торопить своего нового товарища, наши карельские слепни могут за сутки сожрать целого теленка. – Михаил, я пошутил, никакой соли вы не подсовывали, пойдемте уже ко мне домой, слепни! – Подождите, теперь подождите, дорогой Феодор, что ж вы сбиваете мне весь прицел, – издевается учитель словесности. Одна из тварей семейства двукрылых из подотряда короткоусых больно цапает меня за нос. – Ай-яй-яй! – кричу я, маша руками. И мужчина оставляет в прошлом наши с ним разногласия, уводит меня за руку прочь.
Июнь еще и не думал о зиме, такая фраза пришла в мою беспокойную голову. Отбившись от ненавистных слепней, вышли на улицу, где мы с матерью, собственно говоря, проживали. Соседская добротная трехэтажная изба с резными наличниками, принадлежащая вдове штаб-офицера. Ее сын Роберт, безнадежный любитель классической музыки. Одним промозглым сентябрьским вечером, слушая оперу «Тристан и Изольда», трагедию о неправомерной любви рыцаря с ирландской принцессой. Излишне увлекся, во время сражения с драконом звук стал просто оглушительным, даже нам услышалось то сражение. Дуболом отец был раздражен столь громкими звуками, поэтому, несомненно, пришел отстаивать свои интересы к сыну. Что же предпринял Роберт, предпринимательство Роберта носило характер детской шалости, правда, пластиковый стаканчик, который подросток запустил в штаб-офицера, к сожалению, пришиб уважаемого родителя. На моей улице было безлюдно, лишь черный пакет с пищевыми отходами у одноэтажного кирпичного здания кулинарии. Там я в прошлом году нашел замызганную общую тетрадь с добротным историческим романом, посвященным композитору Шостаковичу, написанный прелестным почерком, надеюсь, когда-нибудь я его дочитаю, а потом наберу на компьютере, с моей точки зрения, общественность должна ознакомиться с данной вещью. Хотя, может, не стоит знакомить широкую публику, нет, автор определенно феноменальный, у него там непотребства разные, представляете, заменены на пространные рассуждения, собственно, о личности Шостаковича. А на зубах у меня скрипел песок, странная штука, откуда он там взялся, голова еще продолжала кружиться. Неожиданно Миша начал цитировать по памяти занятный пассаж, навевающий скуку: а сердце верит, будут праздники, войну сдадут в металлолом, невозвращенцы и отказники сойдутся за одним столом! У меня вырвался сочувственный стон от его присказок и увертюр, неисправимый романтик, в самом деле. Еще бы спросил, как одна девочка нашего физрука, что вы делали во время войны, ответившего тогда: а во время войны мы оставались в живых.
У дома росли преждевременные фиалки. Миша важно заметил, что здесь явно проходил Иоганн Гете. Я для приличия улыбнулся. Мужчина поспешил объясниться, Гете набивал карманы семенами фиалок и потихоньку их, значит, разбрасывал везде, где хаживал. Красиво. То есть в местах, где ступал писатель, расцветали фиалки, довольно-таки неплохо. На бельевых веревках уж не висело исподнее моей матушки. Погода стояла пасмурная. Несколько красных конфет Ромашка лежали на скамейке, сколоченной абы как. Мужчина предложил совершить конклюдентные действия, то есть купить продуктов домой. Я ему говорю устало: ну, какие конклюдентные действия, магазины, должно быть, разграбили уже, что-нибудь найдем у нас в погребе и в холодильнике, у меня мама археолог, у нее усиленный паек. Согласился. Кошки попрятались в свое мяуканье, впервые за два дня увидел животных. Сидят две серые кошечки на капоте соседской бежевой лады, орут чего-то, весна-то позади. Учитель словесности спрашивает, рисуясь: раз у тебя, Федя, мама не дома, а я на правах твоего педагога временно исполняю ее обязанности, тебе надо разрешить мне войти в свой дом. Я пожимаю плечами, к чему эти формальности, как будто Михаил вампир и без приглашения зайти в чужое жилище не может. И тут происходит весьма занимательное происшествие, дверь моего славного домика распахивается. На пороге появляется Екатерина Михайловна, и сразу же она взвизгнула: Меркулов! На ней было надето темно-голубое легкое платье с маленькими космонавтами. Человечки в скафандрах летели, от них тянулись, как пуповины, шланги, переплетались меж собой. Женщина стала меня отчитывать, как какого-то дошкольника. Где пропадаю, всех детей нашего класса уже родители приняли, один я непонятно где, не принятый ни в институт нормальный, никуда.
Потом на Михаила проворно переключилась. – А вы, – говорит, – разве не понимаете, что-то происходит! – Мужчина ей возразил, сообщив насмешливо, мол, он законный представитель моих интересов. – Ах так, а кто это тогда стоит перед вами, вся такая с десятилетним преподавательским стажем, неужто девка с улицы? – начала вскипать она, побагровела, что конская колбаса. Конфликт удалось стремительно замять. Недаром у меня любимый писатель Владислав Крапивин, что, согласитесь, показатель не только хорошего вкуса, но и определенных нравственных ориентиров, отсутствие которых приводит порой к мордобитию за школой, к мордобитию в поликлинике, а ведь никакой дорогой, даже самой правильной, нельзя проходить мимо того, кому нужен друг. Михаил довольно-таки странно взглянул на учительницу, знаете, в его взгляде читалась некая похоть, Екатерина Михайловна неуверенно улыбнулась. Произнеся следующее: ну-ка не смотрите на меня подобным эротическим образом, сейчас же перестаньте смотреть! Мой новый друг весьма прямолинейно ринулся на учительницу, с целью, мне кажется, обнять, обаять. Та премило вскрикнула, побежала вглубь нашего домика. Мне данный курьез настолько понравился, что я не сдержался и рассмеялся на всю улицу. О чем еще вам рассказать, да, в принципе, все. Что касается вечера, вечер прошел замечательно, мы ужинали тушенкой, Екатерина Михайловна шуточно злилась. Когда Миша принялся подмерзать, мы ему очаровательный выдали свитер с красной, голубой и зеленой полосками. Никак он взять в толк не мог, отчего моя матушка со мной не связалась, неужели у них там, на раскопках, тишина и покой. Преподавательница теории эволюции, попивая чай с голубичным варением, сказала: послушайте, нам всего не известно, что вы, утро вечера мудреней, поговаривают мудрецы. И мы были вынуждены согласиться с этой образованной женщиной. Мой товарищ с Екатериной Михайловной пошли спать в комнату матери, в свою очередь я, как обладатель собственных квадратных метров, удалился к себе. Прочел на ночь главу из книги, там была такая цитата, показавшаяся мне отчего-то важной, собственно, я вам ее привожу: «города, которые предали своих детей, долго не живут».
К слову сказать, той знойной ночкой приснился мне совершенно необычайный сон. Будто стою у холма я, Федор Меркулов, лютует поодаль холодное море, колючие волны разбиваются о волнорез, похожий на зубы дракона. Энный старинный маяк, по виду заброшенный, в растрескавшихся стенах его проросли упругие корни растений. Зябко, кажется, я в Скандинавии. Во сне понимаю, ну, какая, прости господи, Скандинавия. Можно же обозначить данное место простым и понятным словечком: север. Вдруг предо мною бледная обнаженная нимфа, возникшая непонятно откуда. Болезненное, вытянутое лицо, впрочем, не лишенное красоты, тонкие губы, кудрявые волосы. Будто барышня-аристократка с посмертной фотографии, что были популярны в девятнадцатом веке, сошла. Она смотрит своими бездонными, да, пошлость, но все же, смотрит бездонными глазами цвета обсидиана в упор. Да у вас глаза, мысленно говорю, настоящее вулканическое стекло, полученное в результате быстрого охлаждения лавы. Незнакомка ничуть не смутилась. Она так же мысленно спрашивает, мол, хотелось бы мне получить подобные удивительные глазки. Не исключено, размышляю, а сам запоздало догадываюсь, да ведь она настоящий вампир. Точнее, вампир не в том понимании, как, скажем, у Брэма Стокера в Дракуле. Но вампир в каком-то ином смысле. То есть во сне я ощущаю природу возникновения незнакомки, однако сейчас описать ее не могу. Кажется, она возникла до всевозможных религий, возможно, во времена пещерных людей. Я отстраняюсь, догадываясь, на что обреку себя, получая взамен подобные удивительные глазки. Тогда девушка толкает несильно меня в грудь. А позади холм, я вжимаюсь в него, проваливаюсь. Скорее всего, недавно прошел дождь. Ощущается блаженная прохлада, что согласитесь, странно, север, не самые теплые ветры. Я проваливаюсь в какие-то невообразимые глубины, на душе до безобразия легко, тело становится таким легким-легким, невесомым. Со мной осуществляются превращения, перерождение, не знаю, как выразить. С невероятной скоростью я лечу к морю, ныряю в него. На шее появляются жабры, кожа стала полупрозрачной, видны синие венки. Вместе с тем отмечаю невероятную силу, мне радостно заплывать на глубину. Будто только этого мне не хватало, будто это мое предназначение, жить в подводном городе, куда никто из людей не сможет добраться. К чему бы такое приснилось, уважаемый дневник.
Глава 9
Смеялись всем педсоставом
Отперев глаза свои редеющей ночью, мы с Екатериной Михайловной крайне удивились образовавшейся за время нашего отсутствия бездне. Полусонно грибной дождь сыпался из низких тучек. После такого дождя начинают неистово произрастать лисички, маслята, рыжики. Наши с Федей рюкзаки стояли у порога. Спать на мягком диване было непривычно, скитания с Феодором длились не больше суток, а я уже превратился в совершеннейшего дикаря. Утренняя Екатерина Михайловна была не менее прекрасна, нежели ночная Екатерина Михайловна. Подойдя к окну, я отодвинул полупрозрачную штору, шел странный дождь, как будто с частичками пепла. Учительские кудряшки разметались по подушке, словно лучики солнца. Вспомнились строки Чехова из его дневников, и я немедленно стал декламировать: «Иванов. Чайка. Дядя Ваня. Муж. Три сестры. Архиерей. Вишневый сад. Сирена. В бане. Медведь. Три года. Юбилей». Женщина накрылась подушкой, пробубнила, что не умеет любить прошлое ради его погибшей прелести. Признавшись таким образом, наша мимолетная связь не что иное, как роковая ошибка. Стою в широченных синих трусах, в белой майке. Показываю всем своим внешним видом, до моря рукой подать. Читаю вслух учительнице Чехова: «Агафья. Свадьба. Орден. Горе. Оратор. Ночь перед судом. Анюта. Бабы. Ванька. В море. В потемках. Верочка. Альбом». – Ты спать мне мешаешь, ирод, – не восприимчива она к словесным игрищам. – Неужели наша близость не является достаточным поводом для того, чтобы вы приготовили завтрак хорошему мальчику Феде, – говорю смешливо. – А у меня, – говорит Екатерина, – создалось впечатление, что ты не очень любишь детей, прямо, как царь Ирод, – она раскатисто зевает. – Обижаете, Екатерина Михайловна, страсть, свидетелем которой вы стали минувшей ночью, есть подлинное движение от мальчика к мужу, – вдалеке за окном вспыхнуло, запоздало прискакал гул. Женщине не хватало какой-то заурядности, тяжелая женщина. Заслышались шаги босых ног Федора, мой обворожительный лилипут куда-то спешил. Я оповестил всех присутствующих, что надо бы умыться и чего-нибудь поесть. – Ешь, – с готовностью подсказала женщина, – а меня оставь в покое, коллега. – Хмыкнув, я недоверчиво поглядел на три черепа бедных Йориков разной величины, стоявших на массивном комоде с коваными замками, подобный комод вы могли встретить в трактире. Мать Феодора была все-таки археологом.
Други мои, предельно допустимая концентрация совершенства на сантиметр организма никем не обозначена. Яркий тому пример мой сын. Чтобы проснуться, мы сделали интеллектуальную зарядку, пока умывались и чистили зубы в ванной комнате, где имелся бойлер, что существенно упрощало процесс умовения. – Федя, отгадай, чьи стихи, – прокричал взволнованно мальчику, выдавливая мятную пасту на щетку для гостей. – Семнадцать, тридцать, сорок восемь, сто сорок, десять, ноль один, сто двадцать шесть, сто тридцать восемь, сто сорок, три, пятьсот один! – Это, наверное, – задумался на мгновенье отрок, – Пушкин! – Умница, а так: два, сорок шесть, тридцать восемь, один, сто шестнадцать, четырнадцать, двадцать, пятнадцать, четырнадцать, двадцать один, четырнадцать, ноль, семнадцать! – А это у нас Маяковский! – филигранно определил сын, мыля голову шампунем с зайчиком. На змеевике висели чулки, а Федя походил на хорошенькую бабушку, морщил свое личико, шампунь с зайчиком резал глазки. – А физическую, вот физическую зарядку давай-ка сделаем, – предложил наивно я, вытирая лицо поистрепавшимся махровым полотенцем. – Михаил, не забывайтесь, нам и так везет с вами, как субботнему утопленнику, баню топить не надо, поберегите силы на дорогу, – умозаключил он, топнув ножкой. Настежь распахнулся вопрос завтрака, и никто его не мог закрыть, учительница на законных основаниях спала. А я все не мог найти общий язык с ребенком, нет, нет, мог или не мог, я категорически не знал, получается ли у меня каким-то образом становиться отцом. В сущности, о чем я мог рассказать мальчишке, чему научить его. Кроме того, чтоб цитировать поэтессу Лиду Юсупову, я совершенно ничего не умел. Цитировать ее приговоры, в которых она пишет в столбик обвинительные заключения, ФИО такое нанес два удара своей сожительнице ФИО такое. Куда ж это годится, спрашивается.
Вот, если бы колыхался во рту моем чудесный язык Юрия Казакова, язык прелестного писателя, чтобы мог я обратиться к сыну со всей, значит, нежностью и сантиментами. Рассказать о потерях, о чувстве вины, былых травмах. Чтоб гуляя по лесу, вспомнилось и рассказалось о прощании с арестованным папкой. И сынок мой, Феденька, проснувшись от собственного плача в минуты полуденного сна, был успокоен голосом отца своего, психически нестабильного, можно сказать, пограничника. Пограничника, что блюдет, верней, защищает от чудовищ, рожденных сном разума. Наконец он кончил свой утренний туалет, пошел в гараж, готовить велосипеды к поездке. Пахнущий луком пот, луковый пот, источаемый моим жилистым телом, показался недостойным проявлением жизни. Спешно я принимал душ, оступился, пришлось упасть. В голове пульсировало: медлить нельзя, медлить нельзя. Екатерина Михайловна проскользнула кошечкой в ванную комнату, сухарь сухарем снаружи, размоченный в молоке душистый хлеб внутри. Мои ноги, как вещественные доказательства, как свидетельство былого могущества, подергивались. Я лежал в этой ванне, глядя на квадратное, как челюсть Максима Горького, вентиляционное окошко. Я лежал там, как падаль, воспетая Бодлером, среди рыжих пятен геля для души, под ярким белым светом, брюхом вверх, подобно девке площадной. Екатерина Михайловна философски заметила, стоя надо мной: и куда ты с ребенком попрешься, ты ж на ногах еле стоишь. – Виноват вестибулярный аппарат, – отшутился, открестился, отрешился, везде присутствовало о-о-о. Ее руки, познавшие, должно быть, тысячи дневников, потянулись ко мне. Словно к последнему котенку на птичьем рынке, что лежит у дедушки, смолящего вонючую Приму, в его шапке-ушанке.
Подобного отношения, ах, подобного отношения мы давно не видали в свой адрес. Екатерина Михайловна даже не заревела, как некогда заревела начальница Галина Вячеславовна, память старательно подсовывала в тот момент данное происшествие: ах ты, двуличная дрянь, ах ты, потерянное поколение! Поводом послужил приступ моего эксгибиционизма; по складу политических воззрений романтик Средневековья, по телесному же строению худой бегемот, я шел по коридорам и поздравлял женщин с восьмым марта. – Позвольте, вы не Гертруда Стайн, чтоб обзывать меня потерянным поколением, – виртуозно парировал я в тот раз, хотя и понимал весь трагизм ситуации. – Что ты можешь ему дать, кроме отстойной робинзонады? – спросили плутовские губы Екатерины Михайловны. Я стоял голым, словно белый снег, что видел однажды Иван Денисович, а педагог погладил меня по голове. – Оладьи вам сделать с Меркуловым, что ли, – вдруг улыбнулась она. Тенденциозный ответ мой ничуть ее не смутил: ваш муж, наверное, будет против приготовленных вами оладий, оладьев. – А ты не боишься наступать на мозоли девушкам, – барышня отдернула свою руку от моей головы, как от горячей плиты. Как и всякая женщина, она была кровожадна, и жаждала крова, подобным образом помыслилось мне, а затем, способен ли я дать ей кров. Екатерина добавила, раздумывая: вообще, он парень неплохой, только ссытся и глухой, мой муж. Далее учительница с беличьим лицом подняла серое махровое полотенце с пола, накинула на мои плечи. Проведенную вместе соловьиную ночь я запомнил, должно быть, надолго. Петушиное утро я, наверное, совсем не запомню, стукнулся головой, когда крякнулся в ванной. Что же нам приготовил кукушкин день, предстояло узнать. Да, Екатерина Михайловна была интересна, точно слово, начинающееся на ы.
Оладьи она сготовила чудесные, не лишенные того кефирного духа, что вызывает у многих наших голодных соотечественников трепет и дрожь. Моченые яблоки, бутылка водки, чья цена, полагаю, существенно выше пресловутых трех рублей, шестидесяти двух копеек, в хрустальной розетке кабачковая икра. Маленький, как банановая республика, телевизор на холодильнике был несловоохотлив. Облачившись в велюровый халат цвета красного гибискуса, Екатерина, как мне показалось, с приязнью глядела на нас, уплетающих за обе щеки оладьи. – Итак, мальчики, сто пятьдесят километров это не шуточки, уточки, машину не поймаешь, день-два, к тому же, телефонная связь пропадет, – рассуждала женщина. Сметанная шапка на ложке, я подкладываю Феде сметаны. – А у нас велосипеды, я уже и колеса подкачал, часов за семь доедем! – парнишка, наверное, вдохновлен предстоящей дорогой, ловко все рассчитал. А вот я не на шутку волнуюсь, снедаемый беспочвенными страхами, вдруг нам повстречаются бандиты, готовые буквально на все. Тем паче местность была незнакомой, потеряешься и не заметишь. – Давайте тогда еще раз, Миша, вы вроде бы адекватный человек, подальше держаться от групп людей, поближе к обочинам, – поучала нас, как паучат, Екатерина. – А вы, простите, куда направитесь? – спросил у нее. Она махнула грамм сто водки залпом, прищурившись, сказала: мне иногда кажется, что я организую когда-нибудь ритуальное самосожжение своего муженька, так он меня достал. Завтракаем в тишине. Мальчишка первый из-за стола поднимается, сдержанно благодарит учительницу. – А если твоя мама сейчас к тебе идет, может быть, ей позвонить, почему вы до сих пор ей не позвонили? – спрашивает Екатерина. – Ничего не идет, а телефона у нее нет, чтоб не отвлекали, – отвечает Феодор, покидает кухню.
Глаза мальчика жадно впитывали мрачное июньское небо. – Аккуратней, – удержал Федю от падения в траншею, на дне которой виднелись торчащие серые трубы, будто осколки костей динозавров. Он помотал головой, смутившись, как маленький ребенок, которого застали за конструированием водородной бомбы. Наши велосипедные скакуны жаждали сладострастного ветра, привыкшего целовать все подряд, мы катили их по грунтовой дороге. Зеленая урна горела у магазина, крестьянская медлительность, свойственная нам, могла показаться вам непозволительной роскошью, ведь что-то происходило в мире. Нам с Феодором не суждено было повторить древней крестьянской судьбы, бросать зерна в землю, да изредка Россию ходить и спасать от немцев, варяг или греков. Аргонавтам подобная жизнь не свойственна. Окна магазина разбиты в пух и прах, в глубине магазина кто-то ходит, переругивается, звенят склянки, падает что-то тяжелое. – Воздух у вас какой-то, – говорю, почуяв особенный аромат чего-то химического, впрочем, с примесью леса. Он рассмеялся, сказав: мы привыкли видеть то, чем дышим. На прогалине неба между туч показались силуэты неведомых птиц. Наши тела чудовищно прели в голубых полиэтиленовых дождевиках. Интересно, есть ли у меня прочие дети, задумался нечаянно я, старший ли сын Федор, прочитал он уже моего земляка Вампилова или не прочитал. Впрочем, к чему рассуждать о фантастических детях, когда вон, есть реальный. Его заразительный, словно эпидемия мерцательной аритмии, смех, полагал я, необходимо было послушать каждому гражданину нашей страны. Капал дождь, словно янтарная кислота, капельница с янтарной кислотой, необходимой мне в то мгновение, а что вы хотели, физические, умственные нагрузки это не шутки, утки.
Вызывающий, точно кинофильм Эммануэль, разговор случается между нами. Близость ли пустующего хлева с бордовой крышей надоумила его заговорить об этом, или воробей на ветке. Сын спросил меня об отношениях, какова Екатерина Михайловна за закрытыми дверьми. – Феодор, – сказал я многозначительно, – прежде чем ты решишься связать свою жизнь с девочкой, убедись, что вы смеетесь над одним и тем же в кино. – Мы крутили педали, колеса вязли, размокший чернозем неволил нас. – А то не ровен час, как ты с ужасом заметишь спустя лет пять большой фиолетовый хохот супруги над бедолагой, поскользнувшимся на банановой кожуре. – Разве этого ты ждешь от союза двух сердец, банановой кожуры? – призвал я к ответу мальчишку. Призвал слишком уж с выражением, отчего рухнул в грязь. – А нам в прошлом году привозили актинидию, вы ели когда-нибудь актинидию? – сменил тему мальчик, помогая мне подняться. – Нет, Феодор, но вкус актинидии похож на вкус киви, а киви довелось попробовать, ничего такой фрукт, – отвечаю. Медленно едем, дождь перестал, белая пена на лужах, деревянные дома закончились, кажется, приближаемся к дому Степана Семеновича Собакина, начинается район, застроенный одними сталинками. Сынок спрашивает: а ты видел когда-нибудь живого либерала. Я оконфужен и совершенно не понимаю, что следует ответить. По моим подсчетам беседы о политике должны были случиться существенно позже. То есть, конечно, прежде чем касаться вопросов политики, необходимо было научить Федора не подменять осторожность трусостью, бережливость жадностью, а любовь прелюбодеянием. – У нас в школе говорят, лучше дочь проститутка, чем сын либерал, – мальчик понабрался откуда-то совершенно ненужных вещей, полагаю. Молчу. – А что ты думаешь по поводу консерваторов. – Перед сиреневым домом теплица, в ней растут громадные помидоры. – Понимаешь, сынок, – я совершенно распоясался и стал называть Федора сынком, – я и сам в некотором роде консерватор. – Колеса наших велосипедов крутятся, как им и полагается крутиться, наши велосипеды, эти лошади для денди, изобретенные Карлом фон Дрезом. – Консервативный, как шрифт Times new roman, шрифт накладных, – так я ответствовал мальчику, – знаешь, не слушай их, вопрос ведь не в том, хороший ли человек, понимаешь, который за традиционные ценности, или выступает за секулярность какую-то, за образ жизни, Феодор, не спрашивают, важно другое, людское. – Ты хотел сказать, наверное, человеческое, – уточняет мальчик. – Я хочу сказать, вот, например, помогает ли человек Химкинскому приюту для кошек по адресу Рабочая, дом один, ведь все прочее абсолютно неважно. – Минуем поворот, озаренный присутствием бюста советскому животноводу в шапке-ушанке, герою социалистического труда, Якову Ивановичу Юдину, не спеша едем вдоль обочины. Впереди маячат весьма причудливые здания.
– У нас есть прачечная, – подает голос мой сын. Мы на самой Окраине, на той, о которой рассказывала Регина Шевцова. И я понимаю, к чему здесь заглавная буква. Тут повсюду какие-то сумасшедшие строения. К примеру, красивый, в общем-то, домик, состоящий из портовых голубых контейнеров. В ста метрах от него изба, частично ушедшая под землю. – Да ты что, прачечная, – говорю сосредоточенно, высматривая угрозу, притаившуюся, должно быть, вон в той подозрительной хижине на дереве. – Этническая чистка одежды, очистим все что угодно, такой у них слоган. – Чудовищный слоган, однако, – говорю патетично. В черте города, города ли, поселка, или деревни, а может, селения, я начисто запутался в определениях. В черте города, куда мы добрались без происшествий на своих велосипедах. Синем, взрослом урале, детском серебристом орленке. В черте города мы увидели прачечную. Здание с толстыми оранжевыми стенами, граничащее с печальным валежником. Войдя в белую дверь с голубой табличкой, где золотистыми буквами каллиграфически было указано: прачечная, мы обнаружили совершеннейший космос. Ряды стиральных машинок в два яруса, двадцать стиральных машинок. Как будто специальные камеры для сна на станциях, где космонавты проживают. У противоположной от входа стены спиной к нам сидела дамочка на офисном крутящемся стуле. Холодный голубоватый свет, поблескивавшая плитка на полу, едва уловимый аромат хлорки, лаванды.
Дамочка плакала, как будто у нее резались зубы. – А кто эта оранжевая, как газировка фанта, барышня? – спросил своего сыночка. – А это Любовь по фамилии Зла, – объяснил он, заглядывая в окно стиральной машины. – Что же, такая увлекательная, как диафильм Огородники, барышня, можно сказать, Ася, а можно и не говорить, плачет! – Я приблизился к ней. На ее шее золотой медальон в форме печатной машинки. Лицом приятная дама, похожая на Политковскую Анну, в которую были влюблены все мальчишки и даже девчонки в нашем институте журналистики некогда. Впрочем, представить проблематично, как Политковская Анна плачет, Политковская Анна, полагаю, плакать не умела. Бациллы успели прочно утвердиться на моих ладонях, недавнее падение в грязь, странный воздух. Я несмело дотронулся до ее плеча. – Отстаньте от меня, у меня ангедония, мне не хочется ни, ничего! – истерично закричала она, принялась всхлипывать. – У вас, наверное, духовная голытьба, хотите об этом поговорить? – на пухлом безымянном пальце женщины след от кольца. Мадмуазель хранит молчание. – Всегда говорил студентам ли, школьникам, не суйте, ребята, пальцы куда ни попадя, например, в обручальные кольца, – говорю кокетливо. Любовь несмело хихикнула. Продолжаю настаивать на своем: ведь, как писал наш современник: ла-ла-ла, все будет хорошо, ла-ла-ла, куда бы ты ни шел! – Вы не похожи на моего парня, лилового негра Ивана, – призналась она неохотно. – Он меня третирует, а вчера вообще, намылился в свою Африку, говорит, разлюбил, представляете. – Любовь Зла, насколько я понял, повредилась рассудком, она вгоняла меня в краску своими рассказами. – Он женился, мало мной взволнованный изначально, – печально заключает она. – Надеюсь, Любовь, вы живучи, как гадюка, в противном случае советую вам поскорее убраться из данных мест, не хотите ли к нам присоединиться? – понимая, что лишний человек в команде, что третья нога, ничего не мог поделать с этим альтруистическим порывом. Федя сделал страшное лицо, негодуя. – Эти подонки, зайцы, всю дорогу ездили на мне, никогда не передавали за проезд, – кажется, дамочка не услышала приглашение, и хорошо. – Чего это ты, мать, разнюнилась, – перешел я к активным утешениям, мне стали невыносимы женские страдания. Не хватало, чтоб она наложила на себя руки. Я буду чувствовать некую не иллюзорную ответственность, если дамочка поступит в таком роде, когда мы уйдем. Представьте, одна барышня сообщила некогда: мое самоубийство признают самообороной. Представьте, сколь изящно, сколь чудовищно звучит. Нет-нет, подобного нам не нужно.
В рюкзаке имелась смена белья, спортивные штаны, принадлежавшие когда-то дедушке Федора, его же камуфляжная курточка. Любовь осознала, что она прежде всего прачка, а уже потом жена лилового Ивана, поэтому загрузила наши до неприличия грязные вещи в стиральную машинку. Захлопнула окошко. Насыпала порошка в специальный лоток. Барабан пришел в движение. Мы с мальчиком уселись перед машинкой, стали с любопытством глядеть на нее. Прошло, должно быть, совсем немного времени, как случилась занятная вещица. Пространство, где мои шмотки беспардонно перемещались, заволокло насыщенно-черным пронзительным небом. И вот уже созвездие Кассиопея в форме первой буквы в имени Вальтер, Вальтер Беньямин, что поломал мозг многим ученым людям, явлено нам. А это созвездие Жираф, латинская П, Карл Поппер, летает нынче со своей теорией трех миров, недосягаемый для назойливых студентиков. И Возничий, угловатая О, прям-таки Омар Хайям. Каких созвездий там только не было, мигает все, как новогодняя пихта. Мы весьма поражены, загипнотизированы, мы всецело участвуем в паноптикуме, нам все красиво. Спокойно на душе сделалось, ни переживаний, ни сомнений относительно того, хороший я отец или же никуда не гожусь. Нам с Федей не было скучно, как бывает временами скучно при чтении производственного романа. Нам с Федей было удивительно, как порою удивительна в глазах читателей фраза: «только деньгам нужна красота, красоте же и денег не надо». И волнение относительно памяти мальчика, забывчивый ли у меня мальчик, вот мы едем к его матери, быть может, Федяйка позабыл ту дорогу, сейчас приедем в нехорошее место. Именно это волнение, его как будто слизало коровьим языком. Лишь фиолетово-черная вселенная, лишь Большая медведица, Водолей, Волосы Вероники.
После прачечной в голову ворвались разные пошлые мыслишки. Допустим, такая: кем ты, Миша, являешься, то есть в глобальном смысле. Стал думать в этом направлении. Велеречивый говорун, споткнувшийся о русский мат, подобную характеристику мне давали в детском саду. С тех пор образ интеллектуала, закрепившийся за мною, только мешал. Прежде всего, сложности были связаны с коммуникацией. Не всегда меня понимали должным образом, говорил: хлеба, пожалуйста. Выдавали макароны, иногда гречку. Конкретно в данный момент, пока мы едем на велосипедах, вокруг сосны, ели, да глушь. Конкретно в данный момент испытываю острую необходимость проговориться мальчику о степени нашего родства, однако я сдержанный гражданин. Подобных сдержанных граждан вы, должно быть, мало встречали. Я осознанно молчал до трех лет, не предполагая вмешиваться в безумные лингвистические игры, они пугали своей ветреностью, правила постоянно менялись. Хотя и мог прекрасно проскандировать выдающиеся новостные заголовки последнего времени. Меж тем небо окрасилось в цвета георгиевской ленточки, дым и огонь. А я все боялся, что смерть отнимет моего ребенка, но и отнимать ребенка у жизни не хотелось, столько чудного вокруг. И еще не хотелось внушать своему мальчику, что я умнее него, потому что когда он состарится и поймет, а папка-то был безнадежно глуп, он и сам будет вынужден внушать молодым, что глупы они, поддерживая всеобщее заблуждение. Спрашиваю сына дрогнувшим голосом: проголодался? Он говорит, смотря на свои наручные электронные часики: да, не помешало бы поесть, три с половиной часа едем. С собой у нас бутерброды, два термоса чая, сухпайки матери Феди. – Давай вон тот холм пересечем и перекусим, – говорю, показывая пальцем на живописный бугор, поросший хвойником и кукушкиным льном, метрах в ста от нас.
Запыхавшись от долгого подъема, во весь дух скатываемся к подножию холма. Вокруг типичная обстановка восточной дикости и роскоши. Вот одинокая черная изба, череп козла над массивной дверью, старенькая ванна на кирпичах прямо перед жилищем, подогреваемая дровами, ванну принимает гражданин, чья лысая голова напоминает китайскую грушу. На его бледной, впалой груди ни одного волоска. Из дома выходит женщина, тоже лысая, тоже с головой китайской грушей. Под ее преклонного возраста халатом с ромашками колышутся дыньки-торпеды. Подступает тошнота, природа тошноты весьма непонятна. Как бы нас тут не взяли в кавычки, проносится шальная мысль. Поведение аборигенов непредсказуемо. Печальные, словно реформа Никона и последующий церковный раскол, взгляды этих людей. Мое маленькое литературное небытие, честно работающее на бытие, быстренько записывает в блокноте свои наблюдения. И отчего-то я с грустью думаю, что становиться писателем, профессиональным дрессировщиком слов, Феденьке пока рановато. – Михаил, давайте не пойдем к ним, – сказал с опасением сынок, закрывая свой черный бархатный блокнотик. – Или давайте на них накричим, чтоб они в отношении нас не были злы, напугаем их, – продолжил он. – Если видишь грустного или взволнованного человека, не надо на него орать, чтоб он успокоился, родители учат этому своих детей, а потом вырастают психопаты и других психопатов растят, – озвучил свои соображения на этот счет. А потом вспомнил, я же позабыл зарядить телефонный аппарат, решаю для себя напроситься зарядить телефон в чужом доме. Если хозяева позволят, конечно, если у них есть электричество, конечно. Электричество всему голова сейчас, если б не электричество, мы б смотрели телевизор в потемках.
Я спешился с велосипеда, подошел к парочке. – А что же, позвольте спросить, мы уже всех электрических мужиков, которые будут печь пироги, сделали, – крикнул неприятным, искусственно-детским голосом гражданин, явно кому-то подражая. – Нам бы зарядить телефон, мы буквально на полчаса, – встрял Феодор, чем несказанно обрадовал. В очередной раз меня могли понять неправильно, пришлось бы драться с товарищами, захватывать их избенку. Мужик решительно не понравился, стоило ему заговорить. К тому же тетка по-идиотски стала хихикать. В тот момент, когда мальчонка озвучил наши намерения, я перестал уважать только себя и маму, еще немного отчима, и уважать стал еще и сына. А все-таки, подумалось, когда граждане посмотрят на Феодора, зададут вот этот вопрос, а что хотел сказать автор, я им так и отвечу, внимайте и внемлите, наша жизнь не напрасна в тени талантливого мальчика Феодора. А уже потом расскажу им о смерти автора и прочих маловажных обстоятельствах, понятных любому встречному-поперечному. Женщина повторила, ее безбровое лицо показалось мне подозрительным, она повторила: буквально на полчаса. И знаете, такая паника мною овладела, с этими ее итерациями, паршивым обликом гражданина, что возлежал в ванной. Говорю сыну: пойдем, заяц, отсюда. С улюлюкающими звуками мужик выскакивает из джакузи. Хлопья пены шмякаются на траву. Тело его выдающееся, подобным телом, быть может, обладали узники лагерей. Порывисто закрываю рукою глаза Феди, совсем нездоровый случай, кричу на мужчину со сморщенными губами: совесть имей, образина! Тетка его насупилась, недовольное что-то бормочет. Странный хозяин, прикрыв срам ладошками, тихо молвил: так чего не зарядить, чай электричка есть. Тетенька свои бесцветные глаза пучит, предупреждает, что они пьют только вечером, не раньше часу дня. Говорю ей: нам бы только телефон зарядить, могу вам заплатить за электричество. Дядька, запахнувшись в большое синее полотенце с лебедем, что тут же на траве валялось, протестует: электричка подорожала, это да, заплатить придется, вон мальчонка какой, хороший. И на моего сына кивает. Федя, чувствую, напрягся, за руку меня взял, сдавил. Тетка жеманным голосом сообщила, деньги им подойдут, про мальчика пошутили. Но Федя не отпускал моей руки. И все же, доверившись, ребенок согласился наведаться со мною к очень подозрительным людям. Произнеся: Михаил, под вашу ответственность только если.
Мы с великим опасением вошли в незатейливый дом, пропустив парочку вперед себя. Закоптелая, без перегородок. Печка в углу. Две длинные скамьи у стола, на столе самовар, стол у окна, окно засижено мухами, мухи большие, что слоны. Двухъярусная кровать, генератор синий, пахнет бензином. Я к генератору, он инверторный, розетка имеется, цепляю телефон, стараюсь из поля зрения хозяев не выпускать. И остывший горьковатый дымный запашок неприятно стесняет дыхание. Вдруг орет сынок: пошел в пень! Подобным образом кричал я кому-то когда-то, чудо, а не ребенок. Дядька с зубами цвета чернил докоснулся до мальчика, приглашая к столу. Из метафизических соображений я не стал бросаться, подобно львице, на гражданина. Лишь сказал тому: аккуратнее, это все-таки живой человек, а не мебель! Наверное, подумал, им тут живется тяжеловато, как таджикской женщине до октябрьской революции. И еще подумал, подозрительная семейная пара готовит для нас исполинских размеров подлянку, точно готовит. То ли заспанные, то ли угрюмые люди усадили за стол нас. Мальчик успел прошептать на ухо: жалко тетку, ей бы вавилоны на голове устраивать, а не лысиной сверкать. Сами хозяева присели на другую скамейку, что называется, глаза в глаза. Женщина из самовара отвара золотистого в граненые стаканы налила, к нам пододвинула. Говорю: дык телефон зарядить только, не извольте беспокоиться. Мужичок в жилетке на голое тело, улыбаясь, смотрит. В самом деле, размышляю, зачем же я на них наговариваю, самые элементарные товарищи, фермеры. Однако вспоминаю, от элементарности до бесчеловечности всего ничего, шажок. Сынок на меня с мольбою какой-то смотрит, я под стол заглянул, тетенька берега растеряла, ногой свой ногу мальчика гладит. – Ну, знаете, нам только телефон зарядить! – вскрикиваю в ужасе, отталкивая ногу женщины. Парочка выпивает из граненых стаканов залпом напитки, тетенька опять из самовара их наполняет, пододвигает нам. Сыночек отчаянно шепчет на ушко: Михаил, давайте уйдем прямо сейчас. – Заяц, – говорю, – десять минуточек, да пойдем. Хозяева пристально смотрят, полуулыбки застыли на их лицах. Подозрительно.
Пока мы там сидели, я решил рассказать им историю про Кафку. Мне показалось, данная история смягчит сердца граждан. Сорокалетний бездетный Франс, гуляя как-то в Берлинском парке, повстречался с девочкой, потерявшей любимую куклу. Трагедия, удар судьбы, египетская казнь в одном флаконе. Писатель, не теряя времени даром, вызвался помочь с поисками. Безрезультатно. Они искали на следующий день, ничего не нашли. Тогда Кафка вручил девчонке записку, написанную куклой. В ней говорилось: пожалуйста, не плачь, я отправилась в путешествие, напишу о своих приключениях позже. Франс во время встреч с девочкой читал ей болтовню куклы. Как-то раз писатель вернул возвратившуюся в Берлин потеряшку, он просто купил новую куклу в магазине. Девочка возразила, это не моя кукла, это не моя кукла. Тогда Франс вручил ей письмо, в котором подруга сообщала, что путешествие изменило ее. Девчонка была счастлива. Через год преставился Кафка. А спустя множество лет девушка обнаружила в своей кукле письмо, в нем было написано писателем: все, что ты любишь, скорее всего потеряется, но в конце концов любовь вернется другим способом.
Их глаза оставались такими же холодными и безжизненными, как зима в Якутии. Было сложно представить, как супруг своей жене говорит: крокодил души моей. Или такое: люблю. – Писатель, что ли? – прищурившись, спросил недоверчиво хозяин. Тетка лающе рассмеялась. Сказала, что тоже пишет стихи к свадьбам, именинам, юбилеям. Немедленно продемонстрировала собственный дар: я посадил зрение, я знаю, мое зрение не проживет и недели, мне кажется, что это мой мир, мне кажется, что это мой сын, но мое зрение равняется минус пяти. Ее ритмически организованная речь была начисто лишена магической составляющей. Техника-то есть, правда, в Библии подобная техника называется поминать всуе. Я благоразумно промолчал. – А показать тебе, какую я однажды стерлядь поймал, – оживился мужик, перегнулся к нам через стол. На желтом меху, которым была отделана его жилетка, налипли засохшие зернышки риса, фрагменты пшенной каши, синяя жила, должно быть, куриная. – Да, покажи ему, покажи, – закрутилась тетка, хлопая в ладоши. И он развел перед самыми нашими лицами руками, пришлось отодвинуться, чтобы пропустить его стерлядь. Они вновь залпом выпили. – А что вы не угощаетесь, угоститесь, – повизгивая, предложила женщина. Она наполнила опустевшую тару из самовара. Валидность предлагаемых напитков была неизвестна. Федя, совершенно не таясь, громко произнес: я настоятельно говорю вам, пошлите отсюда, Миша! – Две минуты, – процедил ему, не спуская глаз с подозрительных граждан.
Пока мы там гостили, хозяйка то и дело как бы случайно задирала подол своего халата, демонстрируя бледные ноги с красными узелками вздувшихся венок. Я не был склонен влюбляться в каждую даму, оказывающую мне знаки внимания. Поэтому, что называется, игнорировал. Пока мы там гостили, предположил, неужели вы успели впустить в себя зло, и оно больше не требует, чтоб вы, уважаемые хозяева, ему верили. Нет, уважаемые хозяева, мою способность любить сыночка еще не убила тоска, вам и подавно не позволю этого сделать. Любовь в этом доме, думаю, изжила себя, наверное, в этой связи в этом доме жалеют деньги и время, такие вот признаки прошедшей любви, как заметила некогда одна барышня. Вдруг мужичок опять неестественно детским голоском говорит, покачивая своей китайской грушей: тара-бара, домой пора, ребят кормить, телят поить, коров доить, тебе водить! И на меня скрюченным пальчиком показывает. – Неправда, ничего мне не водить! – запальчиво ему отвечаю. Тетенька протяжно завыла, заставив кожу, в которой я живу, покрыться мурашками. Гражданин в свою очередь, неожиданно ударив руками по столешнице, застеленной газетами, поднялся, покинул дом. Барыня-хохотушка, уж не истова ли сектантка она, подсела ко мне вплотную, спросила, коснувшись губами моего уха: свинку-то будете, а то у нас в лесу черная есть? От нее провокационно пахло нездоровым патриотизмом, иными словами, перебродившим квасом. Федор, сидевший ближе к окну, встал, полез в свой рюкзак, а на пороге меж тем показался хозяин, в руках он держал по топору, мелко сотрясалось его тело. Хихикая, он казался непревзойденным безумцем. Вдруг мой сын вытащил самый что ни на есть Макаров, оружие смотрело точно на мужика, его руки не дрожали, какой талантливый мальчик, в очередной раз с гордостью отметил я. – Моя фамилия Меркулов, запомните, Меркулов! – кричал он срывающимся голосом, по всей видимости, обуреваемый страстями.
Подобно Нестору-летописцу, стремительно запечатлевшему «Повесть временных лет», я схватил телефон, свой рюкзак. Притихшие супруги с недоверием глядели на мальчишку. Они, вероятно, не верили в способности Федора, мой Федор это живая память народа, если угодно. За проведенное с ним время убедился не раз в исключительных способностях сына. Машинерия, содержащаяся в голове парня, могла поразить неискушенного наблюдателя. Голова мальчика была созвучна балету, поставленному Гаэтано Джойя, бури, ураганы, землетрясения на сцене исполняли невообразимые механизмы, отчего зрители нервно смеялись, удивленные небывалой инженерной мыслью, триумфом железок. – Какой же ты фигляр, Феодор, к чему этот Макаров, взрослые люди не так решают проблемы, – проворчал по-стариковски я, впрочем, понимая, звучу совершенно неубедительно. – Как же, пока нас не использовали не по назначению, – едко замечает отпрыск. Мы пятимся к порогу, в высшей степени плачевные супруги глядят скептически на пистолет Макарова. Где-то в избушке внезапно запело радио с помехами: а я хочу быть как солнце, сидя в душной пельменной! О, Анатолий Крупнов, если бы знали вы, сколь сильно мы нуждаемся в таком солнце. И мысль еще такая посетила в связи с этим радио, один литератор заметил в свое время, в фантастических романах в качестве символа будущего частенько описывали радио, считалось, когда у всех появится радио, наступит некое подобие счастья. И вот, значит, этот литератор снисходительно замечает в своих дневниках, радио есть, а счастья нет. Распахнув скрипнувшую дверь, выхожу на свежий воздух, исполненный лени. Багровые, словно нутро свеклы, два резиновых сапога стояли подле тонкой березы. Истерично пели синицы, как будто разбитое стекло звенело.
Из глубины дома послышался зубастый женский смешок. Хозяйка поманила нас, верно, рассчитывая, что имеет дело с абсолютными кретинами: цыпа, цыпа, цыпа. Но мы решительно шагали прочь, не склонные любить фатального исхода. Оборачиваясь беспрестанно к нашим велосипедам, что лежали недалече от ванны с коричневатой водою. – Откуда у тебя пушка, заяц? – ненавязчиво спрашиваю у мальчишки. Мы седлаем наших коней, оттолкнувшись почти одновременно, стремимся в сторону дубравы. Нежные, как веки новорожденных, по небу плывут облака. – Михаил, вы имеете цель дискредитировать меня в собственных глазах? – Феденька внимательно смотрел на тропинку, посыпанную мелкими, должно быть, птичьими косточками, опасаясь за колеса. Тянуло горящим пластиком, подобным образом пахли сотни кукол Барби, сжигаемых нами в детстве, святая инквизиция называлась та игра, голова кружилась, подташнивало. Собственная взрослость вдруг показалась мне сомнительным мероприятием. Феодор уверенно гнал, я следовал за ним. Мчали с горы, молчали. Минуло некоторое время, мальчишка остановился у черного колышка с проржавевшей звездою, в траве я приметил колючую проволоку, не Егоза, что-то попроще. Он размышлял, куда нам дальше, спускаться ли в овраг, или взять левее. Подойдя к колышку, стал рассматривать звездочку. Звездочка была интересна, словно роман Исчезание, который написал Жорж Перек, не используя в своем произведении литеру Е, самую распространенную литеру во французском языке. Признаться, меня посещала идея соорудить текст-липограмму, обделить вниманием эгоистичную Я. Правда, объяснительную о своем неадекватном поведении в метро попросили составить менее экспериментальным образом. Тело, пришитое к душе, побаливало, в частности, копчик. Езда на велосипеде весьма утомила, хотелось, так сказать, ланч. И уподобляться голодной дамочке, что кусает локти свои, мы, как вы понимаете, не желали. Наконец, мальчик определился, сказав: Михаил, давай левее. Кустарники, кусачая крапива, листья жалили, преступные стрекательные клетки, нам пришлось идти напролом, заправив брюки в носки.
Слезились глаза, велосипед было неудобно катить, то и дело в колеса скакуна вплетались стебли растений, мешая колесам крутиться. Мальчик мой насвистывал некую геройскую мелодию, разговорами напрасными не докучал. Право слово, напрасными, не напрасными, с любыми разговорами ему дозволялось приставать, сын как-никак. Свидание с фермерами, ужас той встречи дошел с опозданием до головы. Мысленно поблагодарил создателя за свое присутствие в житейской кутерьме, что не депутат я и не издатель, и не сижу еще в тюрьме. Из эстетических соображений не стал обсуждать произошедшее в доме людей с головами-китайскими грушами, с Федором. Понимаете ли, Радищева недавно вот затравили и довели до самоубийства из-за желания Александра Николаевича, чтоб все были равны пред законом. Еще, значит, Поль Верлен тут, представляете, стрелял в Рембо. Зачем же лишний раз мальчика нервировать. Считаю, задача родителей состоит в сохранении нервной системы ребенка в целости, по возможности до восемнадцати лет. Не мог вспомнить, какой же системы стоит придерживаться в вопросах воспитания. Быть может, мне импонировала методика обучения Марии Монтессори? То есть свобода выбора, индивидуальный подход, ученая дама говорила о том, что воспитатель должен лишь наблюдать и помогать воспитуемому сориентироваться в жизни, об этом ли вы говорили, госпожа Монтессори, о чем же тогда вы умолчали? Память подводила, список кораблей я не прочел бы теперь и до середины. Вокруг были одни деревья, деревья, деревья, можжевельник, можжевельник, деревья. И непревзойденный жар, природа которого ничуть не ясна. Щеки, мои впалые щеки воспылали кострами. Расширенные, беспокойные глаза не могли остановиться на чем-то одном, покалывало в животе сверлом по металлу, ладони покрылись мелкими, с булавочную головку, красными пятнышками. Привалившись к черному, словно глаза Абигейл, валуну, я тяжело дышал. Вероятно, карельские петроглифы на валуне, как будто едва заметный силуэт на лыжах, белесая собачка, привлекли мой взор. – Михаил, вы умираете? – спросил обеспокоенно мальчик. А на голову обжигающе-холодная капелька дождя упала, такая же неотвратимая, точно выстрел из ружья себе в голову Хемингуэя.
Лихорадка прошла так же внезапно, как и началась. Заслуга ли камня, даже покраснения на ладошках исчезли вмиг. Продолжили мы путь. Я размышлял поменьше, знаете ли, страшно было размышлять в обычных объемах, мысли порою приобретают чудовищные телесные формы. Да, все-таки жизнь склоняет нас в невообразимых падежах и позах, но, боже ты мой, что мешает вам быть кино, кенгуру, или на худой конец авокадо; размышляю поменьше. Данную мысль захотелось незамедлительно подарить Феденьке. Тем не менее рассудил, дети нынче знают поболее нашего. Да, сынок у меня был непростым человеком. В средневековой психиатрии встречается диагноз «синдром подростковой метафизической, или же философической интоксикации». Девицы и юноши всецело поглощены поиском решений извечных проблем, будь то смысл нашего бытия, предназначение человека. Впрочем, измышления зачастую вредят непосредственно работе. Бывает, поинтересуется отрок о чем-то эдаком, а у родителей нет готовых ответов, родители раздражаются, агрессируют. Отрок им: вы зачем агрессируете, маменька, папенька, мне бы всего лишь узнать, есть ли границы у Вселенной и что находится за ними, а больше ничего. В просветах меж деревьев увиделась темно-голубая полоска моря. Мы шли по возвышенности. – Там впереди будет спуск не очень крутой, – произнес неторопливо Федя, – рад, что вы не окочурились, вы мне нравитесь.
Откуда-то из глубины леса, слева от нас, доносилась едва слышная мелодия, она становилась цветком, цветок распускался и осыпался, лепестки делались ветром и песком, пока не исчезли вовсе. Пела до крайности грустная дивчина, сокрытая от глаз наших зеленью, быть может, столетиями. Убаюканный, я стал считать слоги, подняв голову к светло-желтому небу. Девятислоговый двуударный стих, акцент на третьем слоге, еще акцент где-то в конце. Напев повторился. Федюнчик стоял у поваленной сосны с обгоревшей корой, которая продолжала дымиться. – Михаил, идемте дальше, – сказал он в повелительной манере. – Чего ты так всполошился? – спросил у него, кажется, песня ему решительно не нравилась. – Да, это свадебный причетный напев, Михаил, а мы невесты не знаем, мало ли, встретим крокодила, – мой мальчик изящно шутил. И я перестал вслушиваться в пение. Невообразимо стало припекать солнце. Вокруг, я заметил, не щебетали птицы, не шушукались белочки, лишь потревоженные нашими шагами растения шелестели, да напевы, оставшиеся где-то позади, не желали гаснуть. – Федя, ребенком я любил луга, большие, пахнущие медом, а также перелески и травы сухие, между этих трав торчащие бычьи рога тоже любил, – говорю ему отвлеченно. Земля под ногами стала проседать. Мы спустились на галечный берег. Первый же подобранный мною камень являлся куриным богом. – А я любил, ну, продолжаю любить осень, осенью многое становится понятней, – ребенок сосредоточенно смотрел на единственное живое существо, встреченное нами за долгое время, чайку. Она билась в агонии, уже доходила, запутавшаяся в сети у самой кромки воды. Серые птичьи перья, измазанные блестящим жиром, в ярко-желтом глазу полопались сосуды, клюв полуоткрыт. Чайка дернулась напоследок, перестала. Мой погрустневший ребенок достал блокнот, чернила и давай реветь, впрочем, убежденно взял себя в руки, плотно сжав губы. Стал кой-чего старательно записывать, мой маленький И. Бунин, внимательный к деталям. Я же в свою очередь дописываю этот абзац, он полностью ваш, забирайте.
Глава 10
Прошла пора аллегорий, и наступила пора прямой речи
Дюже байна не помешала б. Видано ль где, чтоб грязными столько ходить. Ночесь нявгало, как будто бы кошка. Поводил умом я, вовсюду тепериче неспокойно. А то бы и кошка, чего же нам тоснуть. Окуткой накрылся, нечего притчу накликать, по сузёму сиверко гуляет, не спится. Ажно сновидения нету, суетно мне, полабайдать не с кем, Михаил накрепко дрыхнет. Думаю, выйти ли, что ль из палатки, побисёдовать с лесом. Сплошные лесимы, нечему обрадеть. Быват, грустина такая навалится, мочи нету, а тут ничего, настроение боевое. Дородно воздуха чистого, в палатке этой выморки от хозяев прошлых остались. Куру дикую споймали вчера, Миша никак пришибить ее не мог, чуть не плачет, пришлось за него. Зато паужин отменно прошел. Нонь из палатки я вышел, смород такой, как будто бы байной, веники распаренные березовые, дубовые, чутка розмарину, чутка эвкалипту. Птицки в чащобе гугукают, гнус вьется. Нать думать, как получше нам ехать. По болоту нельзя, по клочьям, утопнем, в тех местах я не был, заведу и утопнем, точно вам говорю. Думно в леса не углубляться, мало ли, сколечко там дурных граждан. Всяк из деревни нонче сбежал, да подальше от населенных, да пунктов. А все ж, какая природа, будто в первый раз увидал. И неясно совсем, доживем ли до здвиженья. Ништо страшного, доживем. Именно так изъясняются наши местные весьма способные жители, уважаемый дневник. Не знаю, насколько мне удалось приблизиться к этой грандиозной речи, нужно ли мне вообще к ней приближаться, речь бывает уголовно наказуема, в этом я убедился, в этом убедились декабристы.
Как вы догадались, догадались или не догадались, мы подошли вплотную к месту раскопок. Что-то близкое к тридцати километрам впереди нас ожидает. Место спокойное, рядом берег Белого моря, чуть в стороне, вернее, в глубине леса находится не действующий ныне исправительно-трудовой лагерь. Нам в школе рассказывали, что здесь когда-то трудились очень интересные люди, священники, писатели, крестьяне. Вообще, мне кажется, в прошлом веке люди были какими-то без десяти минут гениями, без пяти минут сумасшедшими. Все-то у них ладилось, В густой тени сосен угрюмых валяются распотрошенные чемоданы. Цветастые свитеры, голубенькие джинсы, маечки, синие гольфы, принадлежащие фиг знает кому. Их разметал ветер. Вещички заляпаны грязью, кое-где можно увидеть плесень, например, на белом рукаве кофты. Кажется, от Михаила я нахватался всяких разных речевых оборотов, словечек, не свойственных мне. Странное чувство, как будто говорю чужим голосом. Последний раз я так удивлялся, когда узнал, что Макс Фрай это женщина. Прихваченный мной старый дедушкин Макаров с двумя патронами лежит на дне рюкзака, не хотелось бы думать, конечно, что два патрона, они сейчас в обойме, предназначены для нас. То есть я предполагал, наверное, вот окажемся в ситуации, когда прижмет, выбраться, ну, никак, придется решиться на два последних выстрела. Наличие пистолета успокаивает, рифленая рукоять, когда пистолет в руке, приятно волнует кожу, с ним спокойно, что ли. События последних дней заставили меня по-настоящему подумать, уважаемый дневник, чем же мне заниматься в жизни, ну, в плане профессии. Так вот я решил стать, как дедушка, гробовщиком, пойти по семейным стопам, что называется. Главное не отдавить эти стопы, как сказал бы обязательно Миша. Кстати, он сделался молчалив, предавшись думам, изредка чего-то набирает в своем телефоне.
Мы сидим в желтой палатке на вершине холма, учитель дремлет в темно-зеленом спальном мешке, наглухо застегнутом, торчит его красноватый, пуговкой нос, Михаил сопит. Мой спальный мешок розовый, от него пахнет ландышевыми духами, а еще немножечко кислым, как будто в школьной раздевалке после физкультуры. Где находятся владельцы палатки, не знаю, мы пришли, их не было, не подумайте, что мы их забили молотком, например, а потом разделали перочинным ножиком, зажарили на костре, как это делают древесные жители, прозванные карафаи. Ничего подобного мы не совершали, вы ничего не докажете, попробуйте, а я на вас потом посмотрю, на ваши удивленные лица. Вещи владельцев остались не тронутыми, мы с Мишей сложили имущество незнакомых нам граждан в углу палатки, такая вот интеллигентность с нашей стороны. Вон лежит невообразимых размеров фотоаппарат, дорогой, наверное, правда, экран в трещинках, бархатный голубой блокнот с изящной надписью на обложке – Ванда, консервная открывалка с черной рукоятью с рисунками красных ягодок и золотыми узорами, зубная пластина, размокшие и совершенно не читаемые четыре паспорта, колода карт в неплохом состоянии, женский зеленый парик, мундштук цвета слоновой кости, в мундштуке длинная, тонкая сигарета, заспиртованный скорпион в бутылочке, синее платье, квадратные очки с большими диоптриями, золотой кулон в форме шприца. Смотришь на кулон, а в сердце щемящее чувство такое случается. Зазвеневшее под рубашкой мое сердце взяло да и разбудило Мишу. Он заворчал что-то непонятное, непонятное точно почерк врача. Заворочался весь, из его спального мешка выпал кошелек.
– Можно я посмотрю? – спросил я. Михаил позволил, хотя булькающие звуки, что он произвел, можно было принять за кипящий в кастрюле куриный бульон. В кошельке учителя обнаружился ворох пожелтевших рецептов на самые разнообразные медикаменты. Их названия вам ни о чем не сообщат, а если сообщат, вы, наверное, литераторы. Помимо прочего там наличествовал, в его кошельке, сложенный вчетверо листик, некий ответ от неких редакторов, распечатанный на принтере, сохраненный, как прокомментировал проснувшийся Михаил, по причине глубоко личной. Приведший на рассвете апреля его, можно сказать, в восторг, демонстрирую содержимое вам целиком, без цензуры. «Дорогой Михаил, простите, что на Ваши две подборки – августа и сентября – отвечаем только сейчас: безусловно, наша вина, что так затянули. Благодарим за такое долгое ожидание и за присланные материалы. Вы знаете, ситуация, наверно, та же, что и в прошлый раз: стихи несомненно хорошие, узнаваемые, с очень интересными местами, на которых останавливаешься при чтении, замечаешь их – но пока, наверно, не совсем “наши” все равно, не по качеству, а именно по эстетической направленности. Всегда жалко неоднократно отказывать хорошему автору по таким причинам – но, наверно, тут у каждого журнала есть своя неизбежная “вкусовщина”, поэтому у нас и много журналов, что, безусловно, хорошо. Но мы не против и дальше Вас читать – а кто знает, может быть, в какой-то момент мы эстетически и сойдемся? Поэтому если Вам будет хотеться присылать – присылайте и дальше, как мы и договаривались, а с нас в любом случае внимательное прочтение». И подпись, Валерий Шубинский. Учитель, не открывая глаз, бубнит: они не смогли разглядеть эротику моих текстов, но, кажется, неосознанно соблазнились. И добавляет более внятно: заяц, ты проголодался?
Наверное, мне следует рассказать о том, что предшествовало этой палатке, рецептам, дорогому большущему фотоаппарату с трещинками на экране, зубной пластине, открывалке, всему, в общем. После той злополучной избушки на меня страсть как навалилась апатия. Какие-то Апатиты, в самом деле, внутри меня образовались. И казаться стало все таким сирым, зрение стало вмещать меньше оттенков, неужели мне придется теперь носить очки, дикость какая-то. Мало кому они идут. Моей однокласснице Ольге Николаевне шли, потому что возраст соответствующий, Екатерина Михайловна время от времени очки надевала. Но учителям положено. Мама, допустим, носит контактные линзы. Вспомнил про Ольгу Николаевну занимательную историю, она же известная любительница любовных романов. Написала как-то повесть на школьной парте. И такая у нее повесть получилась увлекательная, что учителя вместо того, чтоб оттирать черные буквы от столов, ходили долгое время по классам. Главы-то на разных партах написаны были. И обсуждали на педсовете потом, делились переживаниями. Хотели даже подать на дублинскую премию, у буфетчицы в Ирландии жили родственники, обещали помочь. Правда, потом какой-то сознательный дежурный отмыл начало повести. А педагоги перестали читать и обсуждать это томление духа, как выразился фронтовик-физкультурник. Сколько же лет фронтовику-физкультурнику, думаю, не меньше ста. Очень мудрый дядька, он покачал своей героической головою, поглаживая своей героической рукою парту с эпилогом, что сочинила Ольга Николаевна, заметил, с какой легкостью рушатся сейчас писательские карьеры. Возвращаюсь к событиям, случившимся после той злополучной избушки. Мы плелись вдоль берега, полагая, опасность нам грозит только со стороны леса, впереди-то все видать. Потом я услыхал со стороны леса плескотню, так помыться захотел, ужас просто. В море-то нельзя, море выглядело нездоровым. Грандиозное, точно подпись нотариуса, над ним стелился зеленоватый туман. И моя мысль о происхождении моря показалась верной, море это чьи-то слезы, допустим, слезы матерей, что провожали своих сыновей на троянскую войну, а затем такое количество слез, куда ж девать, одним словом, море. Кое-как уговорил я Мишу сходить, одним глазком хотя бы осмотреть, плещется ведь, а еще не терпелось помыться. Ничего, правда, из этого хорошего не вышло.
– Сейчас же, – вопил учитель, – вылезай из этой реки Потудань, пока тебя не унесло, унесет ведь на гражданскую войну, что потом делать будешь! – Нас продолжали одолевать тени мертвых верований и убеждений, а искупаться вдоволь так и не дозволили. Колеса наших велосипедов напрочь сдулись, поэтому пришлось оставить урал, орленок на берегу, зачем тащить лишний груз. Примерно за час до того, как мы нашли эту палатку, из которой я вам рассказываю, сделали привал. Чтоб вы знали, на самом деле я полез вовсе не в речку, то было озеро с прозрачной водой, диаметром сто, должно быть, метров. Учитель словесности категорически попросил этого не делать, ему не понравилась рыба, вероятно, рыбин десять, может, чуть больше, плавали кверху пузом, таращились своими белесыми глазами. – Не превращайся, пожалуйста, заяц, в Оскара Уайльда, тут же рассадник менингита для твоих ушек, – печально произнес Михаил. Стали мы перекусывать в беседке, что стояла неподалеку от озера. Места у нас туристические, вот для туристов беседки ставят. Мужчина положил свою руку мне на сердце, сообщив: ты когда-нибудь почувствуешь это. – Что, инфаркт? – спросил недоумевающе. Михаил рассмеялся, уточнив: любовь. Мы уговорили целый термос, чай с мелиссой и зверобоем, доели бутерброды. Вдруг за нашими спинами раздался женский голос, тоном чрезвычайным к нам обратились: ну, чем дальше от Пушкина, тем печальней все, сидят, понимаешь, пресыщаются! Мы немедленно повернулись, дабы встретиться лицом к лицу с дамочкой лет сорока. Дамочка эта, чтоб вы знали, была мне от начала и до конца знакома. Дамочка эта являлась почетной медсестрой области. Помнится, по телевизору показывали весной сюжет о стагнации в современной психиатрии. По совместительству Елена, как звали почетную медсестру области, мамина знакомая. В том сюжете, показанным весной по телевизору, Елена Кискина выступала от лица почетной медсестры области, выступала против того, чтобы живьем варили крабов, а еще за то, чтобы нашей библиотеке разрешили закупить книжек Анни Эрно.
Говорить с ней – что говорить с югославской стенкой, она всего лишь инструмент, на котором играют обстоятельства. Ей все православие, самодержавие да народность подавай. Начнет сейчас опять о своих декадентских штучках говорить, а сама будет от нас бутербродов ожидать, – думаю про себя. Еще вспомнил, а ведь почетная медсестра области живет здесь неподалеку, мы к ней, кажется, ездили с мамой в гости на консультацию. Кискина носила очки с желтыми окнами, имела привычку сокрушаться по мелочам. Учитель словесности спрашивает у женщины: что же, долгие рыдания скрипок осени ранят своей печальной монотонностью ваше сердце или не ранят? И спросил эту безделицу он, как мне видится, оттого, что не умел совершенно с незнакомыми людьми общаться по-человечески. Она молчит. Михаил ей снова: что же вы, потешьте нас до известного предела, локти нам свои покажите, вы кажетесь мне крайне сумасшедшей. Думаю, хотел он убедиться, содержится ли в ней лихорадка, может быть, какие-то симптомы, которые содержались в фермерах, в любом случае не заметить произошедшие в людях перемены было крайне сложно. Но ведь пропала бессонница, возразят, измученные граждане, пропала-то, пропала, каннибализм появился! – А что вы тут сироту обижаете, дверь? – спросила медсестра. – Никакой я не сирота, мымра! – заклокотал я оскорбленно. Михаил ко мне обращается: заяц, не доводи до греха, Макаров свой не доставай! А чего буду его доставать, Кискиной далеко до страшных фермеров. Елена поинтересовалась: вы, наверное, хотите узнать, почему дверь? Мы с учителем словесности стали собираться, не сговариваясь. Почетная медсестра области не отставала: ну, как почему, вы же прилагаетесь к этому сироте, словно дверь к дверному проему. – Женщина, – говорит спокойно Миша, – мы уходим, а мальчик этот не сирота! – Очень жаль, – говорит обидные вещи Елена, – да будет вам известно, что сирота это мера многих вещей, в сиротах измеряется человечность начальника сельсовета, одному он положенные квадратные метры не выдает, двое придут к нему на прием – засомневается, ну, а три пожалует – расплачется, всем жилые квадратные метры и выдаст!
Мы оставили позади взбалмошную Кискину, она продолжала кричать нам вслед, рассчитывая, мне кажется, на бутерброды. И я предполагал, что совсем скоро перед нами возникнет старая лесопилка. Где мы сможем со всей значительностью отдохнуть и приготовиться к встрече с матерью. Однако по счастливой случайности увидали одинокую желтую палатку. Она стояла на холме. Высоченные сосны обступили тот холм. Невообразимая духота морила нас, лямки рюкзака натерли плечи. Подумал с негодованием, у нас тут больше шестидесяти тысяч озер, а встретилось одно захудалое, куда ж это годится. Мой попутчик тревожно на меня посмотрел, предложил мне постоять в стороне, вызвался сходить на разведку к палатке. По нему видно, погодные условия учителя не прельщают, повесил язык на плечо, пошатывается, как пьяный. Сообщаю ему о лесопилке, сообщаю также, мол, ни к чему ему на амбразуру в столь молодом возрасте. Тем более неизвестно, чья амбразура будет, нашенская или вражины. – Заяц, – говорит, срывая несколько ягодок красной смородины, уверенным жестом отправляет их в рот, ожидаемо плюется. Кривя лицо, говорит: я есмь то, что я есмь. Пришлось ответить ему очень просто, ответить ему следующее. Понимаешь ли, дорогой Михаил, когда кошка летит стремглав с дерева, она полностью расслабляет свое тело, приземляясь легко, но если кошка, летящая с дерева, вдруг решит не лететь с дерева, она напряжется, а приземлится просто мешок с переломанными косточками. Понимаешь ли, дорогой Михаил, согласно философии Дао мы все эта кошечка, падающая с дерева в каждый, заметь, момент нашей жизни. Он не на шутку озадачился. Впрочем, отрицать не стал, видно, поразмыслив, отрицай, не отрицай, все равно придется принять однажды странную суть вещей.
Внезапно меня одолел сон. Михаил, слышу, разжег костерок. Потрескивают бревна, дымок проникает в палатку. Наверное, будем ужинать консервами. Сон мне какой-то снился, вспомнить, чего там происходило, совсем не могу. Сон этот – как будто постукивания замурованного в стену человека. Пугают, а вот лица пленника, и почему его замуровали, ответить не в состоянии. Пока я вам пишу тут, учитель вернулся, чего-то набирает в телефоне. Мы в определенной степени коллективный Афанасий Никитин. Пусть, общественность и не интересуется – видали мы за время нашего путешествия сухопутный путь в Индию, не видали. Однако матери, как археологу, полагаю, будут интересны данные записи, наделенные, в известном смысле, вернее, написанные человеком, способным подмечать любопытные детали. И мама Михаила, полагаю, пришла бы в восторг от моих дневников, надо бы с ней познакомиться. И поблагодарить за столь увлеченного своим делом учителя. – А что вы там пишете, будьте любезны, покажите, – обратился к соседу по палатке. – Экий ты глазированный молодой человек, – рассмеялся незлобно тот. И продемонстрировал мне последние набранные сообщения в своих заметках. «По улице посреди ночи гремели грузовики, везли ракеты на Кубу, время повторения ошибок окончилось, необходимо было совершать новые». Тогда я спросил у него, кто его читатели, какие они из себя. Литератор ответствовал, мол, несчастные люди. – Приниженные и угнетенные, – уточнил я. – Шизофреники, сироты, одинокие домохозяйки, запутавшиеся в языковых стратах, – разъяснил печально. Затем стал живо интересоваться, не обиделся ли во время наших странствий на него. А чего должен обижаться, мужчина интересный, слегка простоват, но не лишен общего, так сказать, обаяния, ко мне с уважением, можно сказать, заботой. Я знавал очень хитрого человека из шестого класса, он говорил: не хочу никого обидеть. А потом всех обижал. Неглупый парень, медиевист, как начнет о восшествии на престол Юстиниана Великого чесать, так и не остановишь. Все уж домой разошлись, сторож один сидит, а он о битве при Пуатье разглагольствует. – Михаил, послушайте, никто никого не обижал, у нас, я считаю, превосходный союз получился, мы как Астерикс и Обеликс, – говорю. На что учитель словесности громко, на всю палатку, сглотнул, глаза его покраснели, вот-вот заплачет, под предлогом: покурить; вышел. Слышу, всхлипнул два раза, отчего, не пойму, глубоко затянулся, кратко выдохнул.
Вернувшись, он улегся на спину, руки под голову положил. Вообще говоря, привычка подкладывать руки под голову сложилась в ходе естественной эволюционной необходимости человека держать тыковку ровно по отношению к туловищу. Читал в советской энциклопедии, таким образом искусственно замедляется кровообращение, вес тела-то давит на руки, вхождение в первую фазу сна происходит быстрее. С этих нетривиальных мыслей перескочил на мыслишки посерьезней. По аналогии с лучшей мыслью, что не изречена, можно сказать: лучший человек – человек не рожденный, с удивлением заметил. Я незамедлительно рассказал об этой находке Мише. Он принялся размышлять вслух: когда я был маленьким, у нас учился один мальчишка, бывало, получая двойки, он возвращался домой и начинал готовить веревку. Мне становится интересен рассказ, придвигаюсь поближе. – Мальчишка знал, когда мать возвращается со смены в котельной, слыша звон ключей перед собственной дверью, он шагал с табуретки, родственница входила, видела данное происшествие, тут же бросалась к сыну, снимала его, – мужчина берет паузу. – Конечно же, ни о каком возмездии за двойку речь уже не шла, что такое двойка относительно жизни. – Грохочет гром, округа оглашается мяуканьем совы, видно, обзавелась потомством. – Подобное повторялось до пяти раз в неделю, пока мать моего одноклассника не нашла нужных слов, важно найти порой нужные слова. – Учитель спросил, в детстве моем имелся ли человек, не скупящийся на правильные слова. Ну, я рассказал, что все детство терялся, мне дедушка говорил, если потерялся, найди самого красивого человека и следуй за ним. – Какие у него были точные слова, заяц, он вылитый Леонид Аронзон, только Аронзон метко стрелял из ружья, а твой дедушка метко подбирал словеса, – сказал мой учитель.
Стало темнеть. Мы зажгли лампу-фонарь, на стены палатки легли силуэты звезд. Редко закапал дождь. Лежим. Думаю, как бы с ним заговорить о завтрашней встрече с матерью, событие-то незаурядное. Событие непохожее, скажем, на засаленные обои вокруг тысяч выключателей света в тысячах квартир наших сограждан. Стоит ли жизнь труда быть прожитой, задают вопрос разные писатели, режиссеры, учителя, продавщицы, в общем, народ. На голодный желудок об этом сложновато думать. Поужинали мы с мужчиной консервами с кониной и перловой кашей. А, точно, еще была дикая курица, но ее стало жалко, пришлось отпустить. И так на душе спокойно сделалось, мысли природоведческие, философские в голову полезли. У меня хобби такое, жить. Край свой люблю, да, если хотите, готов пить с лица нашей земли лимонад Колокольчик, настолько люблю. Жаль, неизвестно, как мы потом поступим, ну, когда встретимся с мамой. С Михаилом не очень-то и хочется расставаться, а расстаться, кажется, придется, матушка не жалует мужчин. Если это, конечно, не археологи, профессора какие-нибудь. Когда случилась мировая бессонница, именно мужчины устроили гражданскую войну первыми. Гражданские войны происходили весьма локально, то есть сначала на улице Луговой одни парни решили, что нефильтрованное пиво единственно верное пиво, которое стоит пить. Другие ребята с этим категорически не согласились, пусть и признали, живой напиток ничего, но фильтрованное – оно круче. И в масштабах улицы Луговой развернулись военные действия, со штабами, пунктами связи, целую неделю драки происходили, так никто ни перед кем и не капитулировал. Потом, значит, конфликт на улице Школьной среди мамочек, одни выступали за повышение призывного возраста до шестидесяти трех лет, прочие тетеньки возражали, кем же им тогда гордиться, если защитников столько времени в наличии у них не будет. И началось: сначала смущенные плевки, затем иронические пощечины. Как будто в шутку, не всерьез, как будто вам наступили в переполненном вагоне на ногу, а вы человек весьма склочный, но ведь полный вагон, что подумают граждане, когда вы приметесь молотить оппонента зонтиком. Вы язвительно насмехаетесь, говорите какую-то гадость, вам хочется задеть хотя бы словом. Соперник в том же ключе обращается к вам. И в какой-то момент начинается откровенная драка, к ней подключается весь вагон. В общем, нечто подобное происходило на наших улицах по самым, казалось бы, нелепым поводам.
Внезапно учитель словесности водрузил на свою голову зеленый парик, поверх спортивных штанов и серой фланелевой рубашки с трудом натянул чужое синее платье, треснувшее по шву. Изменившись в лице, – оно у него какое-то вытянутое сделалось, – спросил голосом престарелой мадам: скажи-ка, мальчик, известно ли тебе, что есть инфляция? Я чуть со смеху не помер, хотя такими штучками детсадовцев только веселить. – Инфляция это что-то про деньги, – говорю ей, а у самого в животе покалывает от хохота. – Мальчик, а мальчик, ты иметь сто рублей и покупать на них, как это, десять сырковых, – ситуация становится комедийной. – Покупать, покупать, – подтверждаю. Мадам эта мизинцем изящно прядь волос поправила, спрашивает: а если не покупать, тогда в копилку подать, сохранять, – что за странный акцент у этой малопривлекательной дамочки, думаю. А сам говорю: конечно же, буду копить, только не в копилку, а сверну в трубочку, в целлофановый пакетик, а потом все это дело в морозилку. – Ты есть мудрый мальчик, но ты есть мальчик, который не понимать, через год на твой сто рублей можно покупать не десять, как это, сырковых, а восемь и половина, – поучала забавная тетенька. И я стал про себя думать, а ведь зерно смысла в ее речах содержится, продукты-то дорожают, а к прежним ценам, к сожалению, уже не вернутся. И мои сто рублей в морозилке, да хоть сто пятьдесят накопленные, медленно, однако уверенно теряют то два процента, то три. – А что делать, сейчас же ответьте! – прикрикнул на нее. – Ах, мальчик, вкладывать, чтоб деньга работать, работать, – был мне ответ. Женщина с диковинкой обратно возвратилась в учителя словесности. В пылу спора, я уж поверил в реальность, явленной мне особы. – Заяц, когда у меня появляются лишние денежки, вкладываю их в приюты для кошек, на мой взгляд, вложение грандиозное, – Миша, кажется, ничуть не шутил. Тогда я искренне удивился: но ведь это не принесет никакой выгоды, то есть даже не удастся сохранить сумму в том объеме, что у меня была, все исчезнет, все канет в лето, чем же согреваться зимой. Мужчина прикинул чего-то в уме, шевеля губами, он загибал пальцы, наконец, ответил: а вот здесь не согласен, ты вкладываешь в свою душу. – А как вы думаете, каждая ли кошка мечтает об электромышах? – поинтересовался, внезапно вспомнив об электроовцах я. – Безусловно, сынок, безусловно, – с теплотою произнес он.
И вновь принялся перевоплощаться, очки с большими диоптриями, зубная пластина, воротник серой фланелевой рубашки поднят, волосы взъерошены. Хлопает своими огроменными глазами, головой мелко кивает, обнажив зубы в полуулыбке. Подобные Овидиевые превращения меня никоим образом не смущают, в первый раз было курьезно, да и во второй раз потешно, поэтому по части хохотунчика я тут как тут. Отчего-то припомнились слова маминой любимой лысой певицы, Валентины Авангард: ты смотрел на себя в зеркало утром, но себя там не видел, все потому, потому, что меня в нем еще не бывало. Причудливая ситуация, думается мне, собственно, как и актерский талант Михаила. Вот в нем, конечно, сочетаются ипостась литература и Ален Делон. – Галсон, известно ли тебе о колабельных соснах, пливинченных снизу болтами, о плилоде нашей знаешь ли ты подлобности? – спрашивает мой новый собеседник, избыточно картавя, вероятно, виновата чужая зубная пластина. Гражданин напоминает человека весьма легкомысленного, что это, природа, природа тема абстрактная, легкомысленный человек, мне кажется, подобно и выражается, патетично, высокопарно, ни о чем. Отвечаю ему: ну, какая природа, уважаемый землянин, о природе думать раньше надо было, нынче от нас ничего не зависит, какой-то идиот, вон, нажал на кнопку, все, кина не будет! – Хм, хм, галсон, ты плав, что-то я по скудоумию не ласпознал в тебе лицо плосвещенное, – новый сосед зачавкал губами. – Как-то лаз в молозном дыму я заметил окулочек с класной помадой и лванулся из стлоя к нему, тебе уже нлавится некая девочка? – заговорив о любовях, мужчина рисковал: обсуждать девчонок, по крайней мере у нас в школе, считается моветоном. Тем более от размышлений о природе переходить к девчонкам, что же должно происходить в голове данного гражданина, винегрет, полагаю. Отвечаю ему с нескрываемым раздражением: вообще говоря, есть одна, прямо-таки ангел, что закрыл мне глаза, чтобы я смог видеть. – И что же, хм, ваши отношения лазвиваются стлемительно? – разговор наш, чувствую, ни к чему хорошему не приведет. – Да какой там стремительно, скажете тоже, сплошная пробуксовка на месте, я ей со всей заинтересованностью, она мне мыльницы дарит! – Мыльницы, значит, хм, влеменами чудные фолмы чувственности являет нам женщина, главное велно истолковать, – зачавкав губами, произносит. – А мне кажется, девчонок привлекают увечья, вот меня как-то раз собака цапнула за ногу, получилась рвано-укушенная, а не колото-резаная ранка, – задумчиво говорю. И продолжаю: собрались со всей школы девки, обступили меня полукругом, восхищаются, глядя на укус, каждая вложить палец норовит, нет бы кто скорую помощь вызвал. В очередной раз учитель словесности вернулся к исполнению своих обязанностей, быть Михаилом. – О, женщины, – только и смог помпезно сказать он. Вероятно, вспомнив, какими горькими на вкус бывают попки девчонок.
Перед сном опрометчиво решаю, значится, прочесть дневничок той самой девушки Ванды. На первой странице нас встречает эпиграф без авторства. «Не смотри в окно, там уже начинается зима, звезда мороза бессонна, как пустая колыбель, и хотя сон пришел к тебе на мягких подошвах, не засыпай, позволь ему раствориться в твоей крови». Почерк нервический, угловатый, лишние украшательства присутствуют, волнистые линии, звездочка, снежинка. – Вам не помешает свет, думаю вот почитать, не помешает, а? – спрашиваю деликатно у Миши. – Читай, читай, заяц, – отвечает, – я вообще с включенным светом предпочитал спать одно время, хозяйка, сдающая мне комнату, отчего-то безнадежно поверила в мои песьи способности, позабыв, что собака далеко не всегда человеку друг. – Обложка еженедельника приятная на ощупь, темно-морковное подсохшее пятнышко даже его не портит. Собираюсь читать по порядку, правда, если станет совсем уж скучно, буду перескакивать. Литература вещь субъективная, временами уродливая, что крошка Цахес. В то же время, как говорит Екатерина Михайловна, чего-то говорит она такое про искусство и науку, мол, это два глаза человеческой культуры. Решил я, значится, вглядеться в чужой глаз, отчего не вглядеться, когда позволяют.
«Сегодня я проснулась раньше обычного, еще до рассвета. Внутри меня настоящий ураган, нет, настоящая буря, вырывающая с корнем деревья, мои чувства и мысли все перепутались. Сегодня день моего рождения, наконец-то, мне исполнилось восемнадцать лет, это что-то с чем-то. Это значит, теперь мать и отец больше не имеют власти над моим телом, мыслями, отношениями с мужчинами, закончился постоянный, ужасающий все мировые организации террор. Это значит, они теперь не вправе запрещать мне ничего, пишу сейчас “ничего”, а у самой мурашки по всему телу. Больше никаких: “ты пришла на две минуты позже, интернет не увидишь до пятницы, курва”, или “поговорим дома, ты нас очень расстроила, нам стыдно за свою дочь, за подобную мерзавку”. Кстати, что касается дома, теперь я могу, громко хлопнув дверью, уехать жить к Саше, полгода как собрала свои вещи, они даже ни о чем не догадывались. Считала дни до своего восемнадцатилетия, отмечала в календарике гвоздем, деньки казались мне такими долгими, железобетонными, каждый раз мой гвоздик прорывал насквозь календарь. Сегодня же расскажу родителям, что меня отчислили из медицинского, не терпится посмотреть на их лица. Отец, наверное, опять схватится за свое сердце с правой стороны, а мать начнет в меня плеваться, а будет попадать в отца. Хотя уход из дома и отчисление вещи все-таки посерьезней, чем вызволение меня из отдела милиции в полпервого ночи. Или, скажем, когда они меня искали по всему городу, а я ночевала у Саши, но сказала, что ночую у подруги». Дочитываю до этого места, par excellence несчастная Ванда, мне кажется, излишне драматизирует. Ну, с кем не бывает, разногласия с родителями случаются у многих, если ты, Ванда, повзрослела, как говоришь в своем дневнике, то где, спрашивается, мудрость и терпимость к своим предкам. Ладно, перепрыгиваю через несколько страниц, вчитываюсь дальше.
«Саша позвал Петю с Леной, мы едем в Карелию! Конечно, это не то, чего бы мне хотелось, тем более палатка одна на четверых. Но любимый сказал: считай настоящую поездку не свадебным путешествием, а первым нашим совместным вояжем. Он тоже никогда не понимал гиперопеку моих родителей, хотя сам почти из поколения папы, совсем немножко помладше. Мы с ним выбирали полдня платье, купили мне походный рюкзак. Вечером пили чай с марципановыми конфетками, сидя у него на кухне, у нас на кухне. Вдруг Саша подарил мне серебряное кольцо и золотой кулон в форме шприца. Глядя на украшение, я почему-то стала очень громко смеяться, подумала про медицинский, мое отчисление лучшее, что случалось со мною когда-либо. Нельзя учиться тому, чему не планируешь посвятить свою жизнь. Железно решила в следующем году поступать на дизайнерский факультет. Родители мешали мне осуществить свое предначертание, создавать образы, парить над обыденностью и рутиной, менять сознание людей. Мама всегда с презрением говорила, что шьют одежду одни неудачницы, по ее мнению, ты либо терапевт, либо человек второго сорта. Бесит. Как же мне повезло встретить такого щедрого и понимающего мужчину. Он обмолвился о нашем венчании, хочет, чтобы все было серьезно. Иногда меня посещают странные мысли, нужно ли вообще строить семейную жизнь так быстро. То есть как минимум не хочется повторить ошибок своих родителей, проработать эту травму с психологом. Сколько же нас таких, кто до сих пор не может закрыть гештальт, вынужденно живя с абьюзерами. Правильно говорят, токсичные отношения в семье прямой путь к биполярному расстройству». Ох, засорили тебе мозги, Ванда, ох, засорили, размышляю. Нейролингвистическое программирование осталось ввернуть, Ванда, неужели ввернете, Ванда, вы заметили, Ванда, как я ловко перешел с вами на вы. И что-то мне подсказывает, оно у вас дальше появится, это нейролингвистическое программирование. Вздумали тоже, тешить себя иллюзиями, мнится таким девочкам, что расцветут они на лучшей почве, а ты попробуй-ка, расцвети здесь, средь камней и терний! С полным основанием пропускаю страниц десять.
«У нас привал, все просто ужасно. Зачем только полезли в это ртутное озеро. Все Петя виноват, смотрите, как оно блестит серебром. Кто ж мог подумать, что ртуть настоящая, просто невероятно, нет слов. Лена еще на латыни заговорила, сначала ее тошнило, потом морозило. И вдруг начала ржать, как ошпаренная, кричать: vincere aut mori, non progredi est regredi! Я-то язык учила, но у нас даже преподавательница так чисто не говорила. Как это объяснить, откуда у нее такие познания, или победить, или помереть, что Лена хотела этим нам сообщить. Саша еще повел себя, мягко говоря, неадекватно. Полез на сосну, якобы ловить сигнал. Но я-то видела его испуганные глаза по пять копеек. Сейчас разбили палатку на холме, отдохнем и пойдем дальше, надо выйти к людям. Телефоны не ловят, это ладно, но надо же было учитывать возможные варианты. Главное, таблетки для сна мы не забыли, а карту местности современную, ой, она семидесятого года. Почему она семидесятого года, тут весь ландшафт за пятьдесят лет поменялся до сантиметрика, деревья, холмы эти, полные сапоги воды теперь. Зуб на зуб не попадает, каждую косточку своего тела чувствую. Хорошо, что спички не промокли, а то не знаю, пришлось бы под кустиком ложиться и помирать. Мужчины называется, костер запалили, Ленка в палатке бредит, идти к ней совсем не хочется. Да уж, а дома сейчас мама с папой утку с картошечкой зажарили, они всегда по субботам такой ужин готовят. И поразительное самое-то, Саша как не узнает меня, глаза опускает, мямлит. Никогда бы не подумала, что мой Саша, солист московского хора, любитель чинзано, дорогих кубинских сигар, утонченный и такой галантный мужчина, с которым очень давно еще моя мать встречалась и хотела уйти от отца к нему, так безбожно матерится. От костра валит густой дым, кажется, пламенем Пете опалило ресницы и брови, Саша комментирует, при мне он себе такого не позволял. Грязно, мерзко, меня просто оторопь берет. Не знаю, выберемся ли мы из этого леса, ничего уже не знаю. Сожрут нас тут, не сожрут, как Джеймса Кука, все равно, плевать. Подошел Петя, попросил проведать Лену, я же у нас медик. Не сдержалась и накричала на него, посоветовала самому в том озере искупаться. Надо же было так ошибиться в Саше, надо же было так ошибиться». Дорогая Ванда, ну, что же вы так расплескались, вон у вас на целой странице несколько слезинок высохших. И все-таки я думаю, тщетны россам все препоны, нам категорически противопоказано предаваться меланхолии, разве что в дневниках. Ванда, мы опять переходим на ты. Скажи-ка, Ванда, ты когда-нибудь разбирала утку, а дрова доводилось колоть, может быть, ты своим родителям сподобилась хотя бы разок подарить свое большое человеческое спасибо за доверие, оказанное тебе. Не постеснялись, родили тебя, да, перегибы в воспитании, то от собственного неумения по-другому воспитывать, любовь они выражают убедительно, мне это видится так. Вспомни, Ванда, ту африканскую девочку в платье из обыкновенного мешка, вспомни то видео, Ванда. Где китайская туристка подарила ребенку красные, резиновые тапочки, о, сколько неподдельных эмоций выказала африканская девочка, чуть не плача, восхищенная обыкновенными красными резиновыми тапочками. Быть может, я брюзжу тут понапрасну, но даже мне, девятилетнему Феде Меркулову, Ванда, понятны мотивы твоих родителей и обстановка на Ближнем востоке, образно говоря. Перемещаюсь лихо страниц на пятнадцать вперед.
«Ленка успокоилась, мужчины ее связали скотчем, такой вот лесной БДСМ, она быстро заснула. Я не могла долго перестать смеяться, нервное, наверное, защитные механизмы. Мы легли в палатке, как дети в родильном доме, в этих спальниках друг к дружке прижались. На удивление, в момент отключилась, не знаю, благодаря диазепаму или события предыдущего дня настолько меня вымотали. Даже Саша стал нормальным, извинился, поцеловал, как раньше, нежно в висок. На улице ухала сова, дятел стучал, обычные такие звуки. Я в детстве ездила в лагерь «Хрустальное озеро», там то же самое было. Часа в два ночи Петя стал задыхаться, оказалось, подавился собственной зубной пластиной. Помню, до того как проснулась от хрипа, мне снилась деревня. Домики, срубы какие-то из сухостоя, старые, жуть. Будто иду я по деревне этой, а все такое покинутое, тоскливое. Велосипед ржавый валяется, ворона дохлая в траве. И чувствую, как на меня из каждого дома, мимо которых я прохожу, смотрят. Гнетущее ощущение, в общем. Петю привели в чувство, Лена перестала на латыни разговаривать. Попытались опять спать улечься, ни в одном глазу, просто лежали все в темноте какое-то время, молчали. Ближе к трем часам утра, когда я не выдержала и спросила Сашу, каким образом он планирует меня опять завоевывать, кредит доверия-то не бесконечный. Он стал отшучиваться своими прибаутками. Ленка, слышу, пристает к Пете, мол, смотри, какими должны быть здоровые отношения между любящими людьми. Напряжение спало, у ребят нашлась бутылочка коньяка, пригубили. Обсуждаем, как завтра выйдем к ближайшей деревне, Сашка вспомнил, когда он залез на дерево, ему показалось, он видел какие-то дома. Успокоились, даже настроение появилось, с хорошими мыслями задремали. А потом началось. Сначала ощущаю прикосновение липкое, холодное, налобным фонариком свечу, понять ничего не могу. Лена проснулась, спрашивает, чего такое. Мужчины повскакивали, да тут же притихли. Видим, хмарь расползлась по всей палатке, пение далекое слышим, женские голоса сливаются в один, похоже на колыбельную. Зачем-то мы вышли наружу. Наш холм со всех сторон окружал туман. Туман стелился белесый, белесый, точно молоко. И силуэты людей черные, много силуэтов. Вдруг Саша грустно произнес. Произнес так странно, но уверенно, мол, из Медвежьегорска они пришли, посмотреть на нас хотят». Ванда, какая у вас фантазия, ваше желание прифрантить собственный рассказ мистической мишурой. Ваше желание совершенно понятно. Думается мне, юной барышне свойственно присочинить, если этого требуют обстоятельства. Обстоятельства же в вашем случае таковы, что начало самостоятельной жизни вдали от родителей – событие, сопряженное со страхом неизвестности. А где неизвестность, там и магическое мышление. Неизвестность, Ванда, признаться, пугает даже меня, девятилетнего Федора Меркулова. Решаю прекратить читать на сегодня девчачий дневник, не надеясь более встретить что-то любопытное. Но по доброте душевной даю шанс этому тексту, читаю ближе к концу.
«Теперь я понимаю, есть места, которые исключают самого человека, они даже не предназначены для того, чтобы мы их посещали. Хотя посмотришь, обычный лес, обычные сороконожки, заползающие в уши, они шевелятся там, им там покойно, хорошо им там. Я встретила утро, я дожила до утра. Туман рассеялся, фантомы людей на нас посмотрели, ушли, но до сих пор я чувствую прикосновение их смертельно тоскливых взглядов. Еще когда все началось, Лена разделась и убежала прямо к силуэтам, почему-то мне врезалась в память ее бледная задница. Саша тоже куда-то ушел, плача. Мы с Петей остались вдвоем, вслед за ребятами не решились идти. Он сейчас полез на дерево, хочет понять, в какой стороне дома. Не знаю, что случится дальше, кажется, нужно было сообщить родителям, куда я поехала». Вот вы опять со своим магическим мышлением. И не просите даже, Ванда, не буду дочитывать. Дневник фантазерки был категорически закрыт мною, потушена лампа. И ничего, размышляю, не исключают человека наши места, не исключают, не выдумывайте даже. Да, эксцентричное поведение граждан наблюдается в отдельных случаях. Взять хотя бы Нину Кулагину, нашу библиотекаршу, незаурядных способностей барышня, между прочим. Чуть книгу не в срок принесешь, она злиться начинает, аж свет сам собою включается, выключается, а предметы из шкафов без посторонней помощи вылетают. Или, допустим, на соседней улице живет у нас мальчонка, всю жизнь подковывал блошек, трудился на оборонном предприятии, солидный юноша. Выйдя на пенсию, этот мальчишка занялся подлинно великим делом, стал дрессировать вшей, эктопаразитов отряда пухоедов, если вам угодно. Мы негодовали, зачем тебе эти божьи жемчужины, считавшиеся издревле признаками святости, а влюбленные трубадуры снимали с собственных голов данных паразитов, ссаживали на дамочку сердца. Выдающийся мальчишка-пенсионер лишь загадочно улыбался. А потом по новостям стали передавать: нашествие вшей произошло во Франции, Германия не в силах совладать с миллионами божьих жемчужин. Мы тут же все поняли, сложили два и два, какой патриот среди нас проживает, выдрессировал армию, а потом наслал на Европу. Одним словом, Ванда, вы что-то перепутали, у нас люди не люди вовсе, мамонты, таких нигде больше не встретишь, подозреваю, что в вашей Москве, Ванда, они тоже отсутствуют. Ладушки-оладушки, Ванда, кстати, ваше имя значит смутьянка; знали вы подобную подробность? Впрочем, это меня ничуть не касается. Будем надеяться, у вас все хорошо, вы нашли своего Александра, Александр вошел в рассудок, да и не женился на вас, а голая Ленка вернулась, не подцепив никаких постыдных болезней. Михаил величественно спит, его храп напоминает произведение Чайковского, а именно партию мышиного короля.
Глава 11
Биполярно расстроенные зайчики
Трагикомедия в двух актах
Акт первый, воссоединение семьи
Действительные лица. Джентльмен в сером костюме-тройке с головою лося, коллега мамы Федора, по темпераменту кавалер. Федор Меркулов, мальчик средних лет, не знать его – что сотрудничать с Марком Брутом, Иудой Искариотом, прочими коллаборационистами. Некто Модест, завхоз археологической экспедиции, кряжистый мужичок лет шестидесяти, умеет говорить о меню применительно к духовной пище, то есть человек, имеющий склонности к философии, душка компании. Миша Токарев, литератор, от которого никто притворной нежности совсем, совсем не требовал, собственно поэтому он и не скрывал печальный хлад своего сердца, не было нужды, знаете ли, маскироваться. Сонечка, коллега Меркуловой-старшей, барышня, обремененная навязчивыми мыслями, ипохондрик необычайный, к своим тридцати годам сделавшаяся до крайней степени мнительной, сфера интересов ограничивается этнографическими штучками. Изыскания свои проводит в данной области, весь этот этногенез, состав, расселение, культурно-бытовые особенности: для Сонечки ad infinitum важно, в недавнем времени все-таки обзавелась молодым человеком, как-никак тридцать лет. Мама Федора Меркулова, женщина волевая, понимает: озеро – аэродром уток, и что зрелая душа на все отвечает любовью, правда, не всегда ей удается продемонстрировать свойства собственной зрелой души в этой связи. Мама Федора женщина неординарная, сколь неординарен, скажем, извозчик-жук, что погоняет на маленькой этой земле, под лимонными рощами облаков, пегих лошадок, запряженных в повозку.
Время действия полдень, но ощущается как полночь. Место, в котором действительные лица предположительно взаимодействуют: вход в пещеру, сама пещера. Прежде всего зрители наблюдают огромный камень в окружении деревянных елок, в некотором смысле незатейливые деревца, как будто по ошибке, перепутав утренник в детском саду и серьезную постановку, заглянули на сцену. Звучит Клод Дебюсси «Лунный свет». На сцене темно, только луч прожектора проламывается сквозь темноту, освещает камень. На камне высечено разное легкомысленное, к примеру: Апрелий плюс Домникия равно сердечко. Сирка, где мои олени? Здеся был Иосафат. А еще всякого рода петроглифы вон тот пожилой господин во фраке из второго ряда может увидеть, если прекратит, естественно, лезть со своими азартными поцелуями к юной блондинке, по-видимому, чьей-то дочери, ее щеки красны, ее щеки нужны, ее щеки важны. Так вот пожилой господин в состоянии разглядеть, при условии, если он перестанет носить за блондинкой покрывало и смотреть на ее жемчуга. В состоянии будет пожилой, но господин, господин, или не господин, а куда деваться, господин разглядеть в состоянии будет петроглифы: двух лебедей с длинными, длинными шеями, быть может, то не лебеди вовсе, но динозавры. Зритель на склоне лет, с пронзительно-голубыми глазами, в уголках рта у которого собралась слюнка, ежели вынет язык свой из ушной раковины спутницы. Сможет насладиться, ко всему прочему, наскальной живописью довольно воздушной, силуэтами облаков, чаек. Шалун Калигула из второго ряда во фраке увидит кой-чего, что сможет потешить его буйный нрав, карельскую камасутру, незамысловатые позы, впрочем, позы, принимаемые потешными человечками с большими глазами, комичны, тут не возникает сомнений. Два зайчика, сконструированные при помощи пальцев, меж ними разворачивается приближающийся диалог. Зайчики проецируются, собственно говоря, на камень.
Тень зайчика один: Здравствуй.
Тень зайчика два: Здравствуй.
Тень зайчика один: Ты куда? Туда? И я туда.
Тень зайчика два: Нет, нет, сейчас я не туда. Я сюда.
Тень зайчика один: Сюда? Я тоже сюда, а потом туда.
Тень зайчика два испуганно: Нет, тогда я сейчас туда, а потом сюда. До свидания!
Происходит форменная смена декораций, праотцовский камень в окружении бесхитростных елочек поднимается на тонких тросах, вместе с елочками поднимается. Зрители, коих в зале не вполне много, пожилой сударь и девчонка, могут лицезреть, неужли живые: кедр, секвойя, пихта. У автора пьесы, которого достопочтенные критики традиционно относят к поколению драматургов «после Вампилова», тревожная мысль возникает: ах, они настоящие, в самом деле, настоящие, реквизитор притащил на сцену истовые кедр, секвойю и пихту. За это же полагается штрафная рюмка водки, но, постойте, мне пить совершенно нельзя, трусливо размышляет автор пьесы, сокрытый клубами дыма, он сидит в самом последнем ряду, посматривая с опасением на сцену, на макушки граждан из второго ряда. Музыка сменяется на еле слышные звуки ночного леса, в траве шуршит мышка, ухают совы, ветра порыв колышет веточки, кузнечики, надо признать, не стрекочут. Дело в особенностях акустического аппарата, как только выпадает роса, мокрый орган не в силах издавать стрекот. Зато раздаются глухие, пульсирующие кваканья, перерастающие в неистовый гул. У черного провала, входа в пещеру, трое: Федор Меркулов, джентльмен в сером костюме-тройке с головою лося, Миша Токарев. Тринадцать раз пробили наручные часы на руке джентльмена.
Лось, смотря значительно на часы: Надысь тут повстречался нам человек, а уже, стоит заметить, тряхнуло будь здоров, человек тот был одет в костюм ОЗК, запотевшие окуляры противогаза, представляете себе, какое зрелище. А мы, вообразите, недалече от места раскопок, отлучились все по малой нужде.
Федя Меркулов удивленно: Что же, все разом отлучились?
Лось, вытаскивая ресницу из глаза Миши Токарева: Мы ж арбуз кушать изволили, постойте, постойте, ресничка.
Модест, выходя из пещеры, закуривает, говорит игриво: Часик в радость, чифир в сладость, дорогие мои, Архип Архипович, у нас гости?
Лось, он же Архип Архипович: Да, Модест, сын Меркуловой с учителем пришли, аргонавты настоящие, такой преодолели путь.
Модест в малиновой рубашке с закатанными до локтей рукавами, в светло-синих джинсах, поразительно похожий на american boy в летах: А ведь народ сподвижник и герой, оружье зла оружьем встретил, что же мы, не встретим разве с почестями наших путешественников!
Миша Токарев, морща нос, явно нервничая: Так и что же, человек в костюме ОЗК вам сказал?
Модест, подозрительно прищурившись: Какой человек в ОЗК, вы, я думаю, не аргонавт, вы, я думаю, воду мутите.
Архип Архипович, положив руку на плечо Спартака: Какая неловкость вышла, неуклюжесть, я бы сказал, я рассказал нашим гостям о человеке в ОЗК, сам это сделал, вы меня слышите, они по-прежнему аргонавты?
Модест, убрав консервную открывалку от горла Токарева: Да, лейтенантик еще, жахнуло когда, их собрали в части, выдали оборудование, сюда привезли, чтоб население предупредить. Аргонавты, аргонавты, не теми глазами я посмотрел на вас, пардоньте.
Архип Архипович, трогая свои безукоризненно лопатообразные рога: Погоди, Модест, отлучились мы по малой нужде, а тут повстречался нам человек в ОЗК.
Модест, перебивая: Лейтенантик тот посоветовал нам в пещеры уйти, мало ли чего, на глубине, оно безопасней будет, к тому же, у нас запасы воды и жранья месяца на два, так вот о нас заботится родной научный институт археологии, с излишком всего выдали.
Архип Архипович напряженно: Спартак, мы сейчас рассоримся, видится мне, соблюдайте, попрошу, очередность в репликах.
Миша Токарев, шумно выдыхая: Граждане, граждане, ну, куда вы спешите, моя голова за вами решительно не поспевает! Моя голова все-таки не сельсовет, попрошу говорить по очереди, поднимая руку.
Федя Меркулов учителю словесности: У меня складывается впечатление, дорогой Михаил, нашим политическим взглядам тут не рады.
Модест смешливо: Ажно о политике заговорил, малой, да, политика у нас простая, сидим как морлоки под землею, носу не кажем, проедим тушенку, пойдем в райцентр.
Архип Архипович: Вот что, Модест, не пугай ребятишек, у нас тут женщин, убивших все мужское население острова, нет, вернее, только Сонечка да мама Федора, но, слава богу, они пока никого не убили.
Федя Меркулов: А золотое руно у вас имеется в наличии?
Модест, затягиваясь сигаретой, важничает: А как же, конфеты золотое руно, шоколадные, килограмм пять.
Миша Токарев, снисходительно улыбаясь: Посчитайте, пожалуйста, в попугаях, во сколько нам обойдется ваше гостеприимство, товарищи?
Архип Архипович, поддерживая общий шутливый тон: Хоть поверьте, хоть проверьте, но вчера приснилось мне, а стоит заметить, в пещере мы прилично уж времени, приснились мне вы. Полагаю потому, что матушка данного господина нам все уши прожужжала, де придет мой мальчик, он у меня сообразительный, оставьте конфеты в покое, нужно сыночке оставить.
Модест, хлопая по плечу Федора: Неча облучаться зазря, уважаемые аргонавты, попрошу вовнутрь, чаевничать.
Не особенно вдаваясь в подробности, скажу с присущей мне простотой, технически происходит выключение света прожектора. Сцена оглашается тьмой, лишь светлячки вьются, фотогенные клетки, лантерны, работают в высшей степени хорошо. Характер мерцания неоднороден. Автор пьесы с последнего ряда талантливо идентифицирует голубоватый свет водяных светлячков, обитателей японских рисовых полей. И пенсильванских светлячков с красными глазами, привезенных по специальному заказу из Канады, безупречно определяет. В массе своей сцену населяют ивановские червячки, яркие, при помощи одного ивановского червячка можно, допустим, читать книгу, водя им по строчкам. Светлячкам вполне хватает кислорода, поэтому их органы свечения испускают свет. Легкие, дорогие зрители, у них отсутствуют, кислород извне подается в организм по сложной системе постепенно сужающихся трубочек, трахеолам. Еле слышно звучит песня группы The Marvelettes «Forever». Наши герои пропали, наши герои вынесены за скобки. Они в данный момент проходят запутанными коридорами, чтобы в дальнейшем предстать пред вечностью глухой. Потемневшая сцена являет собой образ потери зрения, однако уши всевозможных форм, наверное, способны слышать. Вы совершенно верно догадались, имеющие уши да услышат, дорогие зрители, имеющие глаза да увидят. Относительно разума ничего сказать не могу, вероятно, мы его почти растеряли. Однако до дядюшки с блондинкой из второго ряда доносятся высказывания матери Меркулова и Сонечки. Иными словами, на сцене светлячки да женские беседы. Хочется заметить, поведение зрителей по-прежнему отвратительно. Старикашка, никого не стесняясь: светлячки испускают недостаточный свет для того, чтоб обнажить, происходящее во втором ряду. А из второго ряда меж тем звучит пылкий шепот: я понял, отчего не летают люди, как птицы, оттого, что не встретили вас, так будьте же моей императрицей! Блондинка, помещенная в данные обстоятельства, вероятно, не желала быть созданием без воли, не желала она быть также игрушкой для страстей и похотей других. Автор пьесы слышит звук пощечины, по всей видимости, пораженный девчонкой в щеку пожилой гражданин перестал паясничать. Во втором ряду воцарилось оскорбленное молчание, а вниманием зрителей завладел диалог, расплывшийся по сцене. Но постойте, постойте, автор пьесы желает подать юным зрителям ремарку о светлячках, зрители постарше всенепременно это знают и так. В частности, о происхождении светлячков. Неназванный бес макиавеллистически совершенно пытался проникнуть в рай, однако храбрый апостол Петр, известный вам рыбак из пятой главы трактата о воспитании отцов «Папа у Федора силен в метафизике», пылко скинул того с девятого неба. Бес расшибся на тысячи искр, из которых в дальнейшем получились пресловутые светлячки. Темными ночами можно увидеть скопления светлячков на опушках, по краям дорог, на распутьях, словом, в опасных местах. Такое вот око райского змея.
Сонечка мелодраматично: Ах, лучше б я уехала по обмену опытом и не вернулась, была же возможность, звали же в Италию добрые люди, копать неповрежденную этрусскую гробницу.
Мама Федора, передразнивая: В Италию, а в Италии глаза в сандалиях, слышала когда-нибудь такое утверждение? Всех вас пора сорговым веником вымести, вы из отечественной земли попробуйте откопать что-то стоящее, такое, чтоб сразу же в музей захотелось поместить!
Сонечка, раздумывая: Всегда хотела у вас поинтересоваться, не тяжело ли вам без мужчины, то есть о женском счастье я всегда хотела поговорить с вами, в вас, извините меня, так много жизни, как в обогащенном уране.
Мама Федора, польщенная: Софа, да как тебе сказать, мне кажется неуместным восторг девушек относительно, знаешь, замужества. Понимаешь ли, Софа, я женщина старой закалки, мне мужчины нужны лишь в качестве инструмента. Главный для меня мужчина, не инструмент, – Федор, остальные так, отвертки, плоскогубцы, кувалды, молотки, в редких случаях ножовки по металлу.
Сонечка: Но разве вам никогда не хотелось, возвращаясь домой, встречать не только сына, но мужа, способного пронести вас до туалета, когда произошел вывих голеностопного сустава?
Мама Федора: Софочка, сколь прочно в тебе утвердился микроб выученной беспомощности. Кстати сказать, какой прелестный у тебя инструмент для удвоения мира.
Сонечка радостно: Вы про мое зеркальце, его подарил мне один молодой человек, мы с ним планируем пожениться, но вот незадача, совершенно не можем спать вместе. То есть, например, я ночую у него, или он проводит ночь у меня, засыпаем хорошо, даже прекрасно, но по прошествии некоторого времени живем вместе, скажем, неделю, начинаем ворочаться до самого рассвета. Не знаю прямо-таки, ерунда какая-то.
Мама Федора поучает: А я тебе скажу, детка, о принципе жизни вразжопицу. Жить вразжопицу, иначе говоря, не имея сексуальной близости, иначе говоря, в этом смысле раздельно! При этом совместно нажитые дети воспитываются двумя родителями, которые, заметь, не в разводе, они просто спят в разных комнатах, а также не докучают друг другу лишний раз.
Сонечка смущенно: Как это, не имея сексуальной близости, я хочу иметь сексуальную близость, а потом и детей от этой сексуальной близости, не знаю даже, что вам ответить.
Мама Федора печально: Соф, как ты меня разочаровываешь нынче, я по наивности полагала, мол, ты всецело человек науки, что средневековые поселения Нижнего Дона для тебя уместней лишенного поэзии секса с очередным мужланом. Что керамические клейма Северного Причерноморья с легкостью заменяют не поднятый, извини меня, стульчак, свисающие с люстры грязные носки, не смытую в раковине щетину. Что находки на Елизаветинском городище, в конце-то концов, эстетичней, чем прилюдное ковыряние в пупке!
Сонечка стыдливо: Истинно так, для меня это именно то, что вы говорите. Просто, просто мне тридцать лет, а я только сейчас, слышите, задумалась, кто я такая. А потом с ужасом поняла, да ведь женщина. Хочется, понимаете, оставить после себя…
Мама Федора, перебивая: Успеешь еще оставить, помнишь, как ты оставила целый научный институт без электричества. Череп из Сандармоха сканировала, помнишь или не помнишь?
Сонечка: Вам бы все шутить, подтруниваете, что называется. А я серьезно, годы обостряют пороки, а также притупляют достоинства. Каких-то пять лет назад со мной флиртовал каждый сотрудник мужского пола нашей лаборатории. Теперь же мне бабки уступают место в троллейбусе, говоря, садитесь, тетенька, вам это нужнее.
Мама Федора философски: Испортить вино способна вода, дорогу портит повозка, а женскую душу, как несложно догадаться, портит мужчина.
Прозекторский, нет, нет, прожекторный луч светит на сцену. Исчезли светлячки. Зрители видят внутренности пещеры. На стенах белесые петроглифы. Зайчики в лодке. Летит птица с непропорционально вытянутой головой, из пасти торчат длинные зубы. Человечки с большими глазами погоняют мамонта. Крохотный мегалит, сооружение из каменных глыб, характерное для финального неолита. Конструкция напоминает черепашку, шесть столбиков, на них лежит плоский камень. На камне несколько вскрытых банок тушенки, печенье, металлические кружки. Словно пуповины, ниточки чайных пакетиков. Действительные лица в полном составе. Разбросаны рюкзаки, несколько спальных мешков. В центре сцены одна треть, а лучше одна пятая бочки. В ней натурально горит огонь, театр был не в силах позволить себе противопожарные сигнализации, пользующиеся определенной, как это говорится, популярностью среди населения. Попрошу заметить, те, кто экономит на театре, вынужден потом строить тюрьмы. Ни в коем случае не называю фамилии, а лишь укоряю за авторское невмешательство в жизнь нашего провинциального театра, Георгий Иванович. По-нынешнему времени труднее представить себе большее предательство, чем незаинтересованность в делах драматургических. На сцене все чего-то умалчивают. Автор пьесы, снедаемый думами о грандиозном провале, начинает яростно шептать: мама, я пробился сквозь прощальные слезы, ну, Федя, мама я пробился сквозь прощальные слезы! Пожилой гражданин из второго ряда встает со своего места, обращается к автору пьесы: младой человек, вы мешаете нам созерцать, соблаговолите этого не делать вовсе. Тогда драматург кричит ему: заткнись, тюремщик! Затем обращается проворно к блондинке: а ты, Кассиопея, как я от тебя не ожидал, о, как я не ожидал, что ты с ним вот, с ним! Девушка тоже поднимается с кресла, оправдываясь: ну, Миша, у Валентина Константиновича свое видение ситуации, он творец, а еще он обещал меня устроить к себе в газету, ты же сам уволил меня из театрального буфета. – Ложь, – неукротимо выкрикивает драматург, – его газетенка дурная пародия на французскую ежедневную газету Брадобрей, она же Le Figaro! Вознамерившись дать ответ, престарелый соблазнитель стал щелкать пальцами, беззвучно открывая рот. Его спутница ответила вместо него: ну, Миша, ты сам виноват, ты обращался со мной очень нехорошо! Наконец, величественный гражданин решился и произнес, откашлявшись: пес, я тебя уничтожу! И уже обращаясь к блондинке, смягчившись: Кассиопея, пойдем-те, пойдем-те отсюда. Драматург, делая страшное лицо, вытаскивает из кармана своей шубы из искусственного меха, расцветки розового фламинго, противопехотную темно-зеленую гранату времен Второй мировой. – Попрошу занять места согласно купленным билетам, – напряженно говорит он. И все вынуждены это сделать. На сцене тем временем случается разговор стоящих полукругом, лицом к зрителям, действительных лиц.
Федор торжественно: Мама, я пробился сквозь прощальные слезы к тебе, а это Михаил, он выступил в качестве моего зонтика!
Мама Федора: Скажешь тоже, прощальные слезы, один раз что-то в глаз попало, то была не слеза вовсе, маленький осколочек черепа на раскопках. И в тебе ничуть я не сомневалась, у меня не ребенок, а Лариса-расхитительница гробниц.
Архип Архипович и Модест поют хором: На заре голоса зовут меня, на заре голоса зовут меня!
Мама Федора, обнимая мальчика, Токареву: Ни здрасти, ни до свидания, одним словом, социально нездоровый элемент.
Миша Токарев, язвительно рассуждая вслух: Миндальничать с вами, а также рассыпаться бисером, а также шаркать ногами, увы, отказываюсь.
Мама Федора с презрением: А я тебя в жизни точно таким и представляла, ты же совершенно психический.
Меркулов младший удивленно матери: Как, вы знакомы?
Меркулова-старшая Федору: Шапочно.
Федя: В рамках цигейковы, или в рамках шапок петушков, попрошу уточнить?
Архип Архипович и Модест поют хором: На заре голоса зовут меня, на заре голоса зовут меня!
Родительница сыну: Ах ты, мой котик Летаев, ну, каких цигейковых, речь о том, что с Михаилом я познакомилась заочно еще до твоего рождения, когда он интересовался по-настоящему великими делами, а не писал своих поганых верлибров, наверное, посещал музеи, а что сейчас.
Миша Токарев раздраженно: К чему мне посещать музеи, путешествовать, если у меня имеется расстройство личности, которое не перестает удивлять, не перестает будоражить воображение!
Федя почтительно: Дорогой Михаил, вы так авантажны, что просто кошмар.
Мама Федора: Сынок, он арифметическая сумма людских заблуждений, не слушай, не слушай, теперь мы снова вдвоем, а Михаил может идти.
Федя, вырываясь из объятий матери: Но я не хочу, чтобы он уходил, помнишь, ты говорила, что дедушка говорил о литераторе, который мой старший двойник.
Мама Федора конфузливо: Заяц, ну, какой литератор, ты посмотри на него, это же какое-то недоразумение.
Федя запальчиво: Ах так, тогда я буду вынужден последовать за ним, как Наталья Фонвизина, Елизавета Нарышкина, Александра Давыдова!
Мама Федора помпезно: Хох, девятнадцатый век, мой фланер, необычайно пошлое время.
Миша Токарев женщине: Вот и живите тогда в бытность мезолита.
Мама Федора удивленно, но вместе с тем язвительно: Сдается мне, ты укорить меня решил, я женщина и научный сотрудник с мировым именем, а подобного не потерплю ни от Рейгана, ни от какого-то поэтишки.
Миша Токарев дерзко: Вашей археологии до смертинки две пердинки, лучше бы ребенком так интересовались, он у вас имеет чрезвычайные наклонности к литературе, к слову.
Федя Меркулов: Благодарю, дорогой Михаил, за подобную характеристику.
Архип Архипович и Модест хором: На заре голоса зовут меня, на заре!
Мама Федора учителю словесности: Ты посмотри, успел подговорить моего Феодора, каков жук!
Миша Токарев устало: И никого я не подговаривал, должно быть, вы спутали меня с генералом Власовым, привычки плести интриги за спиной, увы, не имею.
Архип Архипович и Модест хором: На заре!
Мама Федора, смотря на них как на идиотов: Мальчики, вы решили меня довести? Сначала требуете налить сто грамм, теперь песни поете?
Модест, улыбаясь: Мур, вы такая дикая кошка в моменты, когда злитесь, о-ля-ля.
Архип Архипович, покачивая своей рогатой головою: Коллега, что за развязное поведение, к чему эти животные, глубоко физиологичные разговоры, тем более при детях?
Модест, пытаясь приобнять женщину: Признаться, вы женщина видная, у меня к вам чувство внушительных размеров.
Сонечка, о которой все позабыли, выбираясь из спального мешка, подходит к бочке: А что происходит, я задремала, когда у нас ужин?
Мама Федора, нанося удар, что называется, под дых, отстраняется от припавшего на колени Модеста: Модест Иванович, в следующий раз я соизволю проломить вам башку.
Миша Токарев говорит восхищенно: Какая вы ошеломительная, кто бы мог подумать.
Мальчик Федор: Да, мама, поразительный удар!
Мама Федора польщенно: Мальчишки, вы чего, я простая сильная женщина, способная на то-то и то-то, а вы тут вгоняете меня в краску.
Сонечка по-прежнему полусонно: Как здорово, что мы все такие друзья теперь.
Мама Федора, подойдя к импровизированному столику, берет банку тушенки: Не такие уж друзья, ладно, пускай остается этот Миша Токарев, но только до эвакуации, дружба дружбой, а табачок, то есть Феденька, врозь.
Внезапно сцена погружается во мрак. Слышится звук лопнувшей лампы в прожекторе. Огонь в бочке гаснет, его задувает сквозняк. Действительные лица смолкают. Блондинка Кассиопея из второго ряда начинает верещать: помогите, он перестал дышать, Валентин Константинович, дышите! Автор пьесы, подгоняемый девичьими стенаниями, ликуя внутренне, быть может, успеху своей постановки. В самом деле, допускает он, от накала страстей сердца Валентинов Константиновичей способны лопаться, точно лампы в прозекторе, нет, нет, в прожекторе. Автор пьесы включает фонарик на телефоне, луч, словно зайчик, скачет по залу. Кнопочный телефон драматурга как символ прошлого, как связь поколений, как приверженность традициям. Да и просто удобно. Молодой человек, спускаясь стремительно, воздействию подвергается, воздействию, см. далее. На середине пути он спотыкается об искусственное тело мамонта, что совершенно не пригодилось в процессе постановки, огромная туша, сконструированная посредством искусственного меха, гипса, подушек. Умудряется пасть, по щучьему ли велению, иль вестибулярный аппарат виной тому, так или иначе, иначе никак, туша смягчает падение. Блондинка из второго ряда, едва заслышав исполненный горечи крик автора пьесы: ах, ты ханаанская собака такая! Взаимно кричит, девы, что встречались на жизненном пути автора, только и могли, что взаимно кричать: Миша, не придуривайся, тут человек помирает! Все мы помираем каждую минуту нашей жизни, желает ответствовать Кассиопее гражданин, падший на мамонта. Однако решает смолчать, совсем скоро второй акт, развязка, мошенники станут управдомами, наступит утро и завтра будет совсем другой день, карету подадут вовремя, нитку дешевых бус, так называемых кораллов, позабудет девчонка на железнодорожной станции. Телефонный фонарик затухает.
Акт второй, вы похожи на моего папу
Еле слышно звучит туристическая, походная песнь под аккомпанемент гитары. Молодые голоса нестройно поют: мы затопим в доме печь, в доме печь, мы гитару позовем со стены, просто нечего нам больше беречь, ведь за нами все мосты сожжены. И так далее они поют. – Вызови, вызов, вы, скорую, – мямлит Валентин Константинович. Он по-прежнему во втором ряду, слева от него сидит автор пьесы, справа девчонка, она премило дует на его лицо, расстегнув безупречно белую сорочку мужчины. Обнажив старческую грудь, серебристый пушок. – Миша, пожалуйста, будь человеком, позови тетю Люсю с проходной, – вторит пострадавшему девушка. Пожилой господин закатил глаза. – У меня закончились деньги на телефоне, – ни разу не шутит автор пьесы. Девушка Кассиопея не знает, о чем тут еще говорить, она вполне понимает, ситуация в стране сейчас тяжелая, не то что на телефон деньги положить, за килограмм курицы пятьсот рублей стали просить. – Никто не уйдет, пока мы не услышим, вероятно, самое важное слово, что должно прозвучать со сцены, как вы этого не понимаете, очнитесь! – призывает драматург уделить своей постановке должное внимание. А затем думает про себя: иначе к чему вообще все это, декорации, Бухенвальд, Лето любви, Перестройка. Огонь в бочке разгорается сильней, сильней. Действительные лица в полном составе, закутавшись в спальные мешки, сидят вокруг бочки. Пьют чай, кушают. Блондинка спрашивает о длительности второго акта. Трагедиограф уверяет, что не дольше пятнадцати минут он продлится. Спутница успокаивает господина: Валентин Константинович, родной мой, потерпите пятнадцать минуток, пожалуйста, скоро это безобразие закончится.
Модест, глядя на мальчика: Когда мне было девять лет, у меня уже был свой дом и две работы.
Архип Архипович, покачивая рогатой головой: Как молоды мы были, как искренне верили в материальное благо.
Модест снисходительно: А мальчишка похож на своего учителя, ты не заметил?
Мама Федора, цокнув языком: Нет, вам показалось.
Модест: А я говорю, похож.
Мама Федора: А я повторяю, вам показалось!
Архип Архипович: А я склонен прислушаться к суждениям нашего Модеста, он человек щепетильный, каждую мелочь заметит.
Мама Федора вынужденно признается: Слесарю нашему он кузнец двоюродный, на киселе седьмая вода, может быть, совсем немного похож, кто же сейчас разберет, кем этот учитель словесности приходится моему Федору.
Модест, громко разворачивая конфету золотое руно: Как тревожно, как тревожно, я тревожусь, как целый комитет солдатских матерей.
Федор Меркулов: И напрасно, для меня учитель словесности пример, я смотрю на мир глазами, похожими на его глаза, наверное, я тоже теперь учитель словесности.
Миша Токарев: Но-но, не смейте тут развоплощаться, Феодор, а то я расплачусь от сантиментов.
Архип Архипович глубокомысленно: Чернила тень, нам пишет солнце на заборе три буквы. Да, три буквы, каждый в меру своей испорченности додумает, какие.
Сонечка мечтательно: А как вы считаете, когда нас эвакуируют, что станется с цивилизацией, в смысле, что от нее останется, не забудут ли граждане, как выглядит колесо. А то как же без колеса, в театр не съездишь, в наш институт автобус и так постоянно ломался, я опаздывала, тут вообще кошмар будет, без колес-то.
Мама Федора Сонечке: Первым признаком цивилизации, по признанию антрополога Маргарет Мид, является бедренная кость, что была сломана, а потом срослась. Иначе говоря, кто-то помог, беднягу не съели, не выкинули на мороз, ему помогли. Помощь другому человеку во времена трудные – поступок, с которого начинается цивилизация, Софа.
Модест, приобнимая Сонечку: Давайте байки травить, бог с ней, с этой цивилизацией, мы сами себе цивилизация.
Федор, хрустя галетой: Давайте рассказывать, давайте рассказывать.
Модест с таинственным видом: Ильматар, дочь воздуха, проживала в воздушных просторах. Наскучила ей жизнь небесная, спустилась она к морю. Волны морские подхватили Ильматар, забеременела дочь воздуха от вод. И носила она плод свой семьсот лет, но разродиться никак не могла. Тогда взмолилась она верховному небесному божеству, громовержцу Укко, чтоб облегчил он страдания Ильматар. Недолгое время спустя мимо пролетала утка, искала место для гнездышка. Дочь воздуха подставила ей свое большое колено, утка свила гнездо на колене Ильматар и снесла ровно семь яиц, шесть золотых и одно железное. Яйца побились, понятное дело, стоило только деве пошевелиться, они пали в море. Из верхней части яиц встал высокий свод небесный. Из желтков явилось солнце. Из белков ясный месяц. Ильматар плавала по морю еще девять лет, на десятое лето она стала изменять землю. Движением руки воздвигала мысы, там, где касалась ногою дна, простирались глубины. Где ложилась боком, появлялся ровный берег. Земля приняла свой сегодняшний облик, словом сказать. Однако ребенок дочери воздуха, вещий песнопевец Вяйнямёйнен все никак не рождался. Тридцать лет он блуждал во чреве матери своей. И однажды взмолился солнцу, небу, месяцу. Но те были глухи к его воззваниям. Тогда Вяйнё взял инициативу в свои руки, отправился в опасный путь к свету. Все у песнопевца получилось, правда, родился он взрослым человеком, восемь лет провел в море, пока, наконец, не выбрался на сушу.
Федор увлеченно: О чем же это нам говорит, не о том ли, что мальчик может добиться всего сам, без помощи отца?
Мама Федора: Истинно так, заяц, однако дядя Модест упустил самое важное. Без помощи матери Вяйнё смог бы засеять голую землю травою, деревьями, – полагаю, нет.
Миша Токарев, допивая густой чай: Правильно я понимаю, речь идет о каком-то карельском фольклоре?
Архип Архипович, смеясь: Модест все перепутал, ключевая роль в эпосе Калевала уделена все же мужскому началу, женщина сосуд, никто с этим, конечно, не спорит, а все-таки без мужчины сейчас никуда, нет, никуда.
Мама Федора, перебивая: Архип Архипович, сами вы сосуд, вот заладили: сосуд, сосуд. Дело в первооснове, в женском начале, в том, что дарует жизнь.
Модест спорит: А без мужика, как же это возможности, всего поровну должно быть, я так считаю, можете, конечно, не согласиться с простым, честным и симпатичным завхозом, дело ваше. Кстати, напомните, что там было раньше, яйцо или курица?
Федор весело: Да, никто и не спорит, вы дальше давайте, рассказывайте!
Сонечка, отодвигаясь от Модеста: Модест Викторович, уберите, будьте любезны, руку с моей попы.
Модест оскорбленно: Да вы не думайте, чтобы согреть вас, у меня рука вон, раскаленная, как сердце.
Архип Архипович, взяв себя за голову, снимает ее: Друзья, мне надо признаться, меня зовут совсем не Архип Архипович, я Добычин Леонид.
Под головой лося оказывается круглое лицо лысоватого мужчины лет сорока.
Модест с уважением: Каков артист, а я все думаю, о каком запахе снега ты говоришь, артист, честное слово!
Миша Токарев: Прошу меня извинить, но что вы делали в моем туалете, верней, почему вас искали именно в моем туалете?
Мама Федора, горестно всхлипнув: Ах, мне тоже нужно признаться!
Леонид Добычин покидает сцену: Когда вам захочется небывалого, куда-нибудь уехать, приезжайте в Брянск, там и свидимся, Миша.
Модест: Леня, погоди, там же радиация!
Федор требовательно: Признаться в чем, женщина-первооснова?
Мама Федора, кивая на Токарева: Этот учитель словесности, этот учитель словесности твой отец.
Федор, бросаясь с объятиями к Мише: Папа!
Миша Токарев, давая возможность обнять: Да, сынок, да.
Сцену заволакивает занавес. Действительные лица продолжают шушукаться, судя по характеру шушуканья, герои крайне возбуждены. В зале зажигаются две скромные лампочки. Света хватает впритык, чтобы осветить троицу из второго ряда. Валентин Константинович внезапно воспрял, вскочив со своего места, он неистово аплодирует, крича: брависсимо! Блондинка, пораженная чудесным исцелением своего дружка, удивленно восклицает: Валентин Константинович, вы чего, вам же нельзя, у вас же сердце! Драматург с улыбкой наблюдает за гражданином, экстатичное поведение зрителя чрезвычайно радует трагедиографа. Кассиопея тщетно пытается усадить почтенного главного редактора на место, сколь властная дамочка, ужас. Пожилой господин в свою очередь несдержанно поясняет спутнице: вы слышали, он сказал папа, какая экспрессия, каков замах! Наконец, к девушке обращается автор пьесы: послушай, Кассиопея, она же Мария Лаво, Йоркширская ведьма, Анжела де ла Барте, в конце-то концов! Девица, заинтересовавшись вольным пересказом собственных имен, вступает вынужденно в диалог: зачем ты меня так называешь, мне вообще-то неприятно, я оскорблена, если угодно. – Вот что, давай не будем вязнуть в твоих штучках, чары не действуют более, верни-ка меня, будь любезна, в прошлое, когда мне было девять лет, – с некоторой ленцой молвит автор. Валентин Константинович продолжает усиленно аплодировать, в зале бытуют лишь его хлопки, хлопки благодарных ладоней. Девушка, вероятно, не совсем понимает: какие девять лет, идиот, мы с тобой перестали видеться, когда тебя в коррекционную школу номер двадцать два перевели. Молодой человек абсолютно не верит в ее сказки, Царевна-лягушка не пересвистит Соловья-разбойника, что вы. Невозмутимо автор пьесы интересуется: то есть вы отрицаете собственное вмешательство в пространственно-временные слои посредством сжигания волосков с ноги вашей матери? Аплодисменты Валентина Константиновича прекращаются, он с изумлением говорит, ни к кому конкретно не обращаясь: юноши уходят в море, чтобы оторваться от отца, надо же, я обязательно напишу в газете, все напишу, люди должны это увидеть. Драматург, польщенный первыми отзывами на свою постановку, великодушно решает не использовать испанский башмачок в беседе с Кассиопеей. Пусть и потеряны годы, в таком случае необходимо найти, быть может, завтра и поищу, улыбаясь, кумекает драматург. А вслух говорит лишь: я не в чем тебя не виню, Кассиопея. И она отвечает лукаво, поцеловав автора в щечку: дурак.
Глава 12
Пенсионное удостоверение моей Лолиты
Откуда ль пришел зусман, иными словами, дубак в наш виварий исключительно циклопический. В наш виварий, где произрастают всевозможные орхидеи. Мои любимые по имени Ванда до крайности прихотливы, температура в пределах шестнадцати, двадцати девяти градусов, влажность в пределах восьмидесяти, светолюбивы, но без прямых попаданий солнечных лучиков, корневая система должна быть непрерывно открытой. Разительно черный ползет Амурский полоз в желтую полоску по искусственному газону, коим выстлан пол нашего стеклянного сада. Фиолетово-красное взошло ложное солнце, а второе взойдет поверх фиктивной звезды, минует что-то близкое к получасу. Белый маяк с карминной полоской посередине, родственный маяку Портланд-Билл. Он скорее для красоты, не светит с двадцать пятого года. Его зажигали не для зловещих морей, а для вещественной вечности. Ибо свет маяка, по признанию писателя древности, подобен вздоху ребенка, который подобен, может быть, богу, до нас он едва долетает. Сенсорная печатная машинка перегрелась, длинные пальцы мои пианиста споткнулись на финальном аккорде. По всему вероятию, стройность оркестра не выдержала новизну контрапункта. Я в нашем семейном саду, созерцая зеленого воробья о двух головах, вспорхнул, выспренный выскочка. По обыкновению, он прилетает ко мне на рассвете. Сидит минут пять на крыше стеклянной, вглядывается, вчитывается. Мне же пишется лучше всего ночью, когда эмпиреи достигают концентрации необходимой. А личная роспись понизу текста превращается в отбившегося от собственной стаи гуся. Бесконечно фонарно хотелось бы закончить, доступно, не утонченно, чтоб и связь поколений всем увидалась. И чтобы особенно не докучать перегруженной композицией, менуэтом в болоте, водевилем в окопе. Чтобы фанфара справедливо могла прозвучать к месту, действию, времени. Праздно шибаться по закоулкам пусть и родных для меня граждан, по закоулкам их мыслей, переживаний: совершенно нет настроения.
Представленные дневники есть комбинации слов редкостной красоты, чья сила воздействия на читающую публику в определенном значении сродни мышцам сведенным. Суггестивно, как заметил бы желчно профессор литературного института, почуяв с последнего ряда запах немытого тела. До безобразия переменившись в лице, да так и хожу последние дня два, я приступил к набору данного эпилога. Встреча отца моего с дедушкой, столь изысканное знакомство произошло при весьма тревожных обстоятельствах. Само время неумолимое диктовало, словно преподаватель в классе коррекции, диктовало сверх всякой меры мудрено Хулио Кортасара. Эпидемия мировой бессонницы, изучаемая нонче почтеннейшими учеными, ей посвятили даже раздел в школьных учебниках, ею пугают матери деточек, если те пренебрегают жареным луком. Обмены дружескими ядерными пощечинами, пусть никто до сей поры и не признался, а все данные засекретили, радиоактивные пятна смущения продолжают гореть тут и там. Вместе с тем я постарался выстроить повествование таким образом, чтобы речь Федора и учителя словесности не перегружала излишне вестибулярный аппарат моих современников. Что до волнения, волнение, присущее моему столь юному голосу, созвучному в некоторой степени контральто, случай поистине выдающийся. Меня сложно всерьез удивить, во второй половине двадцать первого века на это способна лишь наша царица императрица. И пусть ничуть вас не смутит характер гласа моего, ведь я говорю честно, потому как я человек мыслями своими модернистский. Да, в случаях крайнего волнения могу давать петуха, однако это простительно, сами попробуйте увязать воедино несколько голосов, чтоб звучали они гармонично. В настоящее время принято вживлять людям, например, тенор, баритон. Гражданам нравится иметь в арсенале несколько голосов, жонглировать ими по случаю. Приведу вам один из дедушкиных верлибров, человека обширных взглядов, Миши Токарева, верлибр относится к периоду времени, когда настоящие дневники были написаны. Уже тогда мой родственник предвидел развитие биоинженерии. Название стихотворения отсылает нас к кибернетической аугментации. Иными словами, возможности приобрести сверхчеловеческие способности при помощи вживления киберимплантов. Одноклассница, проснувшаяся танком. И в этом названии премило секретничают влюбленность с насилием, видится мне.
Отчеркнутый соответственно
Пересказу урока черчения
В редакции Боголюбова,
Примерно сказать берег,
По счастливой случайности,
Присыпанный первым снегом,
Синее байковое одеяло,
Застрявшее в ветках березы.
Развивая туземные образы,
Не исключаю возможности
Шагов гнедой лошади,
По-нашему, она лоша,
По-ихнему, как-то еще.
Вероятно, можно причислить
Стон чернозобой гагары,
Пар лошадиного тела,
Обобщенную зиму.
Но куда не посмотришь,
А взгляд возвращается
К серому химзаводу,
Канареечно-желтой речке,
Наледью перечеркнутой,
Как на уроке черчения
В редакции Боголюбова.
Предположительно, ты,
Вдохновенно молчащий,
Не менее вдохновенно
Страдающий,
Значительных мыслей
Надумавший,
Par exelance элегичных,
Можно сказать, юноша,
Можно сказать, мальчик
На том берегу.
Ее называли абсциссой,
Не похожую на них одноклассницу,
Но она тебе нравилась,
Это нравилось, оно тебе
Нравилось,
В том смысле, что чувство,
Но одноклассница в первую очередь.
И вот однажды уснула,
Все мы засыпаем, не ведая,
Проснемся какими мы завтра,
И твоя одноклассница,
Уснувшая в женском обличии,
Проснулась невиданным танком.
Предположительно, ты
В одиночестве на берегу
Думаешь боязливо,
Придется ли завтра прыгать
Под колеса любимого танка,
И что кричат в этих случаях,
Нужна ли граната.
Разрешите со всей сурьезностью отрекомендоваться, Эдуард Федорович Токарев, сын Федора Михайловича Меркулова-Токарева, внук достопочтимого литератора Миши Токарева. Божьей милостью дарованный в две тысяче тридцать четвертом году миру этому, ныне являющийся двадцатилетним повесой с признаками гигантизма. Мне двадцать лет, и время, этот вор, неуловимый, дерзкий, быстрокрылый, уносит дни моей весны унылой, так и не давшей всходов до сих пор. По временам, перечитывая заметки отца своего, я думал о невозможности событий двадцатилетней давности. Всего-то двадцать лет, но ощущается так архаично, совсем иная эпоха, люди, нравы, кони. Знакомые с детства места стали обрастать чешуйками подробностей. С момента встречи папы и дедушки мы научились путешествовать по кротовым норам. С момента встречи папы и дедушки случился Перл-Харбор двадцать первого века; японцы ударили по американским станциям с Луны, прямо в день благодарения пятидесятого года, как и предсказал прозорливый Джордж Фридман. В спешке лидеры держав обратились к римскому праву, да и заключили общемировой пакт о ненападении всех на всех. А западных горилл, бенгальских тигров и черных носорогов мы перестали видать совершенно. А инженерная мысль извернулась экстравагантно, извернулась настолько, что получилась графема Алеф. И поэтому мы теперича берем энергию прямо от солнца. Ловим весь этот сланцевый газ исполинскими сачками. Несколько иначе обстоит дело с песнями, увы, мы выкинули из них слова. Гори, гори, моя звезда лишилась цыган. Интерес к русской речи попритих. Однако уже в пятьдесят втором году, с выходом фривольного романа «Кокетка», дедушка возвратил читательские взгляды на место. Впрочем, если позволите мне воротиться к разъяснению, на каком основании внук, а по совместительству сын, поделывает нечто такое в тексте, где причудливым образом переплелись столь разительно отличающиеся судьбы. Я буду премного благодарен, возвращаюсь. Причины моего непосредственного нахождения оговорены заранее, на то есть устное соглашение с авторами дневников. На правах младшенького я любопытен до безобразия в вопросах, касающихся моей семьи. И для меня, Эдуарда Федоровича Токарева, удивительно, как история воссоединения, восславляющая великую русскую речь, до сих пор не воссияла на радость общественности.
Вероятно, многим обольстительным читательницам, о коих принято говаривать: у бурных чувств неистовый конец, и он принадлежит всецело вам, прелестная дикарка. Так вот обольстительным читательницам, вероятно, любопытно узнать, какова ситуация на любовных фронтах. Заряжены ли гаубицы поцелуями, все ли в полку способны обнять, уютно ли в дзотах, как в усадебном домике перед камином. Спешу обо всем этом сообщить. Спешу, спотыкаясь, запутавшись в подштанниках, лечу, распростер крылья, на кухню за апельсиновым соком. Возвращаюсь в чудесный наш сад, сообщаю. С непосредственной биологической матерью моего папы у дедушки отношения не сложились, как говорят пошляки, abiens abi, перестань мучить, плати алименты. Однако здравствуют и процветают две действующие женушки Михаила, за столь долгие годы он так и не решился обременить себя отчеством, жест достаточно смелый в среде литераторов. Нейронные сети пишут любым стилем, любым слогом, в любых вариациях. Дражайшие пииты вынуждены патентовать собственные языковые находки, что и говорить об отчестве. Одна из барышень, моя африканская бабушка Аданная, семь дядюшек-мулатов, произведенных ею: Абиг, Бадд, Гакэру, Джууман, Зикимо, Камо, Мунаш. Семь дядюшек, произведенных ею, ныне занимают весьма высокие правительственные посты. Пусть их возраст ничуть вас не смутит, самому старшему едва исполнилось восемнадцать. Руководящие должности с тридцать девятого года принято подавать молодым. Несмотря на африканские корни, замечательным образом дядюшки ассимилировались, все до одного склонны к сочинительству. Известный эпос о смехе зайца, доносящийся из брюха слона, принадлежит перу Камо. Непосредственно имя Камо, тихий воин, изложил в своем произведении небезынтересную концепцию о колыбели цивилизации, Африке. Китайская же бабушка Чанчунь сподобилась привнести в нашу семью семерых дядюшек-азиатов: Вэйдун, Джанджи, Джинггуо, Земин, Йи, Киу, Лао. Отсюда, полагаю, во мне бытует восточная мудрость, а также способность разбираться в радиоэлектронике.
Кроме всего прочего, в финальный вариант беспрецедентного документа эпохи кое-чего я решил не включать. Что же решил ты не включать в это издание, задается моя собственная женушка, вынужденная вкалывать как проклятая, дабы выращивать самые большие тыквы в округе, держать высочайшую планку и нести с гордостью звание заслуженного фермера Карельской губернии. Премилый отрывок о Мишином городе детства, Ангарске, городе сталинского ампира, основанном в послевоенном тысяча девятьсот сорок восьмом году. О городе нефтехимиков. Я благоразумно решил промолчать на этот счет. Воспоминания дедушки в какой-то момент начинают соскальзывать в область запретного. Рассказывая своему сыну, моему отцу, Федору Михайловичу о собственном папе. Миша Токарев прослеживает сходства с маньяком, Михаилом Попковым, он действовал в Ангарске во времена, когда Токарев был еще мальчишкой. Используя принципы физиогномики, литератор отмечает знакомые жесты, мимику, особенности речи у душегубца. Пространные измышления уводят моего дедушку в область, где первенствуют девиации, завывает бейдевинд и парусник в грозу летит по направлению скал. По нынешним временам за подобное упоминание неминуемо последует высылка в Антарктиду. Признаться, мировой заповедник хоть и населен теперь на десять процентов, по-прежнему является землею со свирепым климатом. Эстетствовать там не получится, попробуйте средь южных морских слонов, крестовидных дельфинов да пингвинов аристократично сказать: я прокачу вас на вороных, то есть проголосую супротив. Кстати сказать, петь Лазаря мой дедушка не стремится, его стремление препарировать действительность носит характер природоведческий. Также взглядом натуралиста глядит и мой отец. Они совершенно не обременяют кавычками карельские леса, ироничные разговоры с произвольными гражданами, собственные, сокровенные размышления о природе друг друга.
Позволив себе цензурную интервенцию, я чрезмерно рисковал царапаться с народонаселением собственной семьи. Являлось непозволительной для меня вещью. Бабушки, дедушки, отец и мать могли осерчать за столь своевольное вычитание эпизодов из финального варианта. Однако, пойдя на поводу родни, мой современник получил бы на выходе неподъемный том в две тысячи страниц. Откровенно говоря, и так зачастил в последнее время обмакивать перо войны в чернильницу людскую. Поэтому на берегу предупредил семейные члены: о, не запрещайте мне включать, что хочется, а выключать иное, в противном случае, дорогая бабушка Аданная, бабушка Чанчунь, матушка, Миша Токарев, отец Федор, я включу газ, да и запамятую его выключить. Мои просьбы возымели должный эффект. И в окончательный вариант, например, не вошла дедушкина переписка с барышней Болеславой К., гениальной швеей, швеей, можно сказать, поцелованной богиней Таит. В известном значении корреспонденция не обделена, что называется, присутствием ангела дружбы Самуила. В отдельных случаях разговоры Михаила и Болеславы обязали меня краснеть, что, согласитесь, говорит о несомненной пикантности характера переписки. Однако не будьте поспешны, словно инфантильное отожествление имени автора с персонажем из книги. Попрошу впредь соблюдать такт, ритм, или размер. Пылко чувственных всхлипов не содержат беседы Токарева с Болеславой, но содержат избыточный флер той особенной романтической дружбы, приводящей в подлинный восторг мечтательно настроенных школьниц, возвышенно-чувственных девушек, женщин и даже бабушек.
Перебравшись из нашего вивария в мезонин, поближе ко второму рабочему месту, что занимаю эпизодически. Скрипнуло польское кресло, именуемое в простонародье циркулем. С минуты на минуту истинное солнце оттеснит ложное. Ни в коем случае не можно глядеть на данный природный пердимонокль. Вы знаете, тысячи моих современников по глупости ли, с намерением ли подергать бога за бороду совершенно исчезли, стоило лишь посмотреть на солнце. Стены мезонина драпированы болотной жаккардовой тканью, приятной на ощупь, словно шкура, предположим, кота. Малочисленная такса по имени Тобик прилегла у подножья стола. Предпочтя подстилке-матрасу, набитому китовым усом, близость своего друга, Эдуарда Токарева. Впрочем, что это я, амикошонно, развязно о себе в третьем лице. – Милый, иди на свой матрац, чего же ты, – говорю псу, тот неподвижен. Мой школьный товарищ-моряк подарил нам китовый ус. Помню, дедушка с папой, на медведя охотясь, щетинки уса в колечки сворачивали, потом заливали водою, морозили, жиром нерпы обмазывали. У берлоги раскидывали. Мишка кушал, шарики в желудке таяли. А китовый ус дело такое, форму-то сохраняет, выпрямляется, нанося зверю раны. Подобная технология вызвала острое осуждение со стороны моих родственников после первой же охоты. Но вот белая шкура посреди мезонина расстелена в память о садистских наклонностях, что оставлены в прошлом дедушкой и отцом. Интимнейший, чуть приглушенный зеленоватый свет изящной пурпурной лампы омывает предметы. Окно заложено кирпичами. Примерно минут через десять станет возможным выйти на улицу, затмение утреннее прекратится. Помните, у Гиляровского, ставшего соглядатаем прелюбопытного происшествия, встречалось нечто подобное, о странных исчезновениях людей. Не помните, а я напомню, пока долину смерти в Якутии, саамские лабиринты Карелии, китовые аллеи Чукотки, мансийских болванов республики Коми касаются лучики оккультного солнышка. Гиляровский сообщает о том, как в участок привели странно одетого гражданина. Учащенное сердцебиение гражданина имело патологический характер. Он утверждал, что на дворе две тысячи четвертый год, а данное событие принадлежит началу двадцатого века, стоит заметить. Человек с прибабахом поведал о своем путешествии в горящем поезде, который назвал неясным словом метро. Владимир Алексеевич Гиляровский в своих дневниках подробно изложил также рассказ того несчастного, будто вся Москва изрыта туннелями, по ним на огромной скорости движутся поезда, перевозя миллионы пассажиров. Долгое время исследователи, да и просто читатели не могли взять в толк, о чем, собственно говоря, лопотал тот гражданин. Однако спустя век, в две тысячи четвертом году между станциями Автозаводская и Павелецкая случился взрыв. Несколько человек бесследно исчезло. Я полагаю, нечто схожее мы наблюдаем вот уже на протяжении пяти лет с этим двойным солнцем.
С улицы доносится протяжный писк, словно тысячи комаров затянули свою комариную песнь. Такса по имени Тобик подняла голову, вслушивается напряженно. Ящик стола открываю, достаю баночку с засушенными лапками лягушки мантеллы Бернхарда, наделенные чрезвычайно полезными микроэлементами, они положительно влияют на поджелудочную, почки и печень. Угощаю своего пса, угощаюсь сам. Стихает писк, можно вернуться в сад. Сенсорная печатная машинка стоит на столе. Поработаю тутось, размышляю. О, каким я стал инертным, до крайней степени неповоротливым, быстрым, словно уставшая борзая, крепким, словно крупповская сталь, подвергшаяся разрушительному воздействию открытого космоса. И это в двадцать-то лет, а что нас ожидает дальше, скажи-ка, престарелый очевидец разложения. Между прочим, моему отцу нынче сорок, дедушке пятьдесят восемь, очевидно, что с мужскими потенциями у них все в порядке. В край вечной охоты не имеют нужды отправляться. И как подлинные конкистадоры, глашатаи свободного искусства, они активно путешествуют по миру, папа в качестве исследователя древностей, дед в статусе журналиста. Уж наступил вечор, они тронулись в путь. Мне искренне хотелось бы привести вам в пример один из свежих очерков Миши Токарева. Склонный грустное выдавать за смешное, он поразительно точно воспроизвел нелегкую жизнь дома терпимости. Путаны у него праздничны, обаятельны, трогательны. Однако мы ведем речь в данном произведении преимущественно о событиях тридцатилетней давности. Поэтому мне следовало бы не плестись на поводу сиюминутных желаний включать не относящиеся к делу стенограммы. Пусть мне и хочется в полном объеме процитировать вам прошлогоднюю повесть Токарева «Меня вскормили северные ветры, медведица опоила молоком», делать этого не буду. А ведь каков размах, какое невообразимое количество реально существующих талантливых джентльменов. И с каждым дедушка имел честь быть знакомым. Даже с тем объемным гражданином, которого портные по утрам вынуждены измерять вместо зарядки. А сколько в той повести тотальной любви, столько вы, вероятно, не насчитаете в столице нашей родины Санкт-Петербурге канализационных люков.
– Эдик, Эдик, – слышите, восклицает моя супруга? Она, совладав с новой моделью универсального вращателя магнитных полей для домохозяек, занялась своими тыквами. Зовет меня в надежде, что я составлю ей компанию. Испытывая трепет, слушая отрывки небезынтересных лингвистических статей, главы книг, над которыми я работаю, она исступленно уничтожает многометровых червей-паразитов. Словом, жена Марта на удивление любопытна в вопросах гуманитарных, моя работа редактора кажется ей делом увлекательным, порою так увлекательны посиделки с мужиками в гараже и распитие с ними же пива в глазах подростков. Хозяюшке приносит душевное спокойствие мой звучащий, по временам вяло текущий, голос. Она говорит: а расскажи еще раз, в чем там отличие между Битовым и Байтовым, отчего восемь бит равняется одному байту тоже расскажи, не таись. Или, к примеру, а поведай мне, Эдик, об образе Древнего Египта в документальной прозе Дмитрия Мережковского, я прямо-таки млею, мне весело живется, работа у меня спорится, когда ты рассказываешь об образе Древнего Египта в документальной прозе Дмитрия Мережковского. Разница в возрасте у нас не существенна, какие-то десять лет. Мы познакомились, когда мне исполнилось восемнадцать, нас познакомили, смешно вспомнить, медицинские пиявки, кольчатые черви, образно выражаясь. Она сидела на кушетке в поликлинике в открытом купальнике цвета филе лосося, по плечам струились ручейки крови. Дверь в кабинет была приоткрыта, проходя мимо, я поймал ее застенчивый взгляд. Обширная медсестра недовольно бурчала: вы заляпаете мне весь паркет, вы негодяйка. Мои губы беззвучно прошептали: bonjour, petite ami. Помнится, у дедушки в юности была страсть к девочкам постарше. Полагаю, мне передались по наследству его утонченные вкусы. Любопытно в этой связи одно произведение Миши тех, двадцатых, годов. Поэтическое высказывание с одноименным названием, названием, что носит заключительная глава сего творенья. Пенсионное удостоверение моей Лолиты.
К вящему неудовольствию
Отгутаривших психиатров,
Сдав экзамен блестяще
Пред врачебной комиссией,
В неизбывном стремлении
Познакомиться с женщиной,
Дарую присутствие
Собственных чресел,
Устной речи, ланит,
Дланей, десниц
Восхитительным Химкам.
Белые мальвы в горшках
В подъезде на подоконнике,
Квартирная дверь
Задрапирована бархатом,
Указующий перст,
Словно янтарная муха,
Прилипая к звонку,
Легонько дрожит.
Между тем
Уж притихли жуки
В спичечном коробке,
Иной коробок
С квинтетом кровососущих
Чегой-то поет
В кармане джинсовой куртки,
Дверь открывается,
И я открываюсь той женщине.
Исключительно по объявлению
В исконно районной газете,
Весьма поучающей,
По временам поучительной,
Герой умирает единожды,
Трусишка тысячи раз.
Будем ли с вами ватажиться,
Сосуществовать
Предпочтительней,
Я человек гораздый
Слышать сокрытое, тайное,
То есть не лишен сострадания,
Вы слышите, что ль, стучит,
Не ваша ли сосудистая дистония
Совершает данные тыгыдыки,
Прошу ответить, волнуюсь.
И она отвечает.
Не стойте предо мною фертом,
Я умываю руки,
А тут вы здрасти, пожалста,
По какому-то объявлению,
Да, подавала,
Но подавала иначе,
По поводу репетиторства,
Совсем не о свадьбе,
К тому же мне семьдесят лет.
Ах, как это волнующе,
Мне нравятся девчонки постарше,
Вековые, могучие,
В тени которых прохладно
Дремать знойными вечерами.
По всей видимости, я чересчур увлекся, как это называется, рассказами о своей жене. Вопрошающий взгляд нашей таксы, два мрачных сома плавают в аквариуме. – Сейчас, дружок, покормлю, закончу главу, – такса вновь погружается в дрему. Дневниками папы и дедушки своевременно заинтересовалась одна барышня. Внучка семейной пары психологов Проффер, Адель, видный издатель нашего времени. Возжелав до умопомрачения напечатать «Папа у Федора силен в метафизике», неотрывно следила за процессом работы над книгой. Наше личное знакомство состоялось при весьма странных обстоятельствах. Те обстоятельства принадлежат периоду, когда я всерьез увлекался суфийскими практиками. Всласть хороводил по поводу и без повода. Марта подумывала даже, чтобы сделать мне приятное, поменять собственное имя на Ибн Араби. О, времена, в прошлом году времена такие случились. Адель с прической под мальчика возникла в нашем имении, платье, сшитое из невода, вызвало бурный восторг у Марты. Поинтересовавшись о причине визита, чем вообще вызван столь необыкновенный интерес заметного книгопечатника. Я заварил чай, супруга оперативно испекла пирог. Дамочка на тот момент успела издать трехтомное собрание сочинений моего родственника, вдобавок такие бестселлеры как Двойная экспозиция, Собачий остров, Воспоминания лорда Байрона. Гостья была немногословна, пила чай из кузнечиков сдержанно, больше присматривалась, принюхивалась к тыквенному пирогу. Все же призналась, как бы нехотя, что прочитала недавно фрагменты дневников, которые великодушно напечатал иной талантливый издатель, Вадим Климов, главный редактор Опустошителя. Перед нами, насколько я могу судить, филологический роман, где центральное место занимает сама литература, она же, собственно говоря, действующее лицо. Примерно в таком ключе высказалась Адель о тексте. К особенностям она отнесла также постоянную игру стилистическими регистрами, высокую цитатность, пародийность и медовую вязкость семейной истории. Словом, Адель вознамерилась познакомить общественность с Федором и его папой.
Кое-что потрясающее состоялось со времен предыдущего абзаца, посвященному редактору Адель Проффер, в замужестве Харакири. Я по-прежнему в мезонине, Тобик покормлен, в этом нету сомнений. Непосредственно до того, что имело смелость состояться. Я держал в голове подробнейший план финального варианта. В моем плане, где тщательнейшим образом были учтены сюжетные ходы, даже эпилог. В моем плане не нашлось места той нечаянной радости, коей меня трахнули по голове буквально пять минут назад. Признаться, по задумке я должен сейчас пересказать вам тридцать минувших лет в общих чертах, каким образом Токарев достиг языковых прозрений, достойных Пимена Карпова, как ему удалось не сойти с ума окончательно. С каким трепетом были написаны все последующие романы. И об отце, отцу нашлось бы место в тех послесловиях. И о раскопках гробницы императора Цинь Ши Хуана, о несостоявшемся отравлении ртутью. Долгом восстановлении. О людях-ящерах, ну, это Убадийская культура, Месопатамия, вот об этом. Но вошла Марта, она радостно провозгласила о своей случайной беременности. Кажется, для нее самой новость стала полной неожиданностью. Ведь пока жена провозглашала о грядущих детках, она ни разу не упомянула о своих тыквах. В будущем времени, совершенном или несовершенном, нашу семью ожидает пополнение, тройня, если уточнить. И как вы понимаете, на редакторскую деятельность силенок абсолютно не остается, теперь моя редакторская деятельность исключительно потенциальные дети. С детьми беда, беда, пропадают, уж не заговор ли какой. Достаточно форточку приоткрыть, глядишь, а детеныш куда-то упорхнул. Приходишь потом подавать заявление в опорный пункт дружины, а там и говорят, мол, пропавшие дети секрет фирмы. Мы, конечно, поищем, но и вы поищете, за диван, может, закатились, может, серебряный голубь утащил, но вообще-то это секрет фирмы. Знаете, мне по-настоящему страшно, вместе с тем и волнительно, надо же, происходит поистине невероятное почкование. До чего стремительно я повзрослел, какая невообразимая ответственность лизнула мою щеку своим шершавым языком.
В какой-нибудь раз я дам о себе знать, запоздалая весточка прилетит вместе с хлопьями снега со двора, да прямо в оконную раму. Обрадовав отца своего Федора Михайловича по телефону, допечатываю это ни к чему не обязывающее послесловие. А ведь ребенок наследует безумие родителя, что унаследуют ваши тройняшки, элегантно пошутил папа. Дедушка, должно быть, не пошутил. Порой весьма неясно, насмехается ли этот Хулио Хуренито, иль всерьез. Отец моего отца поведал по телефону о безызвестном творце, что принимается за свое великое произведение. Работает над ним, что-то там переписывает, перечеркивает. Исподволь в дом просачивается нужда, затем полная нищета. Дети вечно сопливые, жена обращается в неврастеничку. Квартиру приходится сдать внаем, самим ютиться в одной комнатушке. А он все пишет, пребывая в состоянии полубезумного счастья. Полнейшее запустение вокруг, однако творец продолжает переписывать себе там, перечеркивать. И вот однажды дети сбегают из дома, жену починяют в психушке. В один из дней, дождливых ли, солнечных, наступает момент, когда человек ставит финальную точку. Звонок в дверь. Почтальон приносит известие, что жена обручилась с лечащим врачом, а дом, принадлежащий жене, просят освободить в кратчайшие сроки, дети не желают его видеть, а если б желали, они бы даже не вспомнили подробностей внешности того человека. И что делает данный писатель, он в ответ почтальону лишь восклицает: ну, наконец-то! Именно так отреагировал дедушка на предоставленные мною сведения о беременности супруги. О чем же ты хотел сообщить мне, Миша Токарев, о чем ты умолчал. – Эдик, Эдик, – голосит жена Марта, – у меня начались схватки, Эдик! Начались схватки, надо же. В таком случае вынужден с вами раскланяться по причинам глубоко личным, по причинам семейным, вы и сами все слышите. Я ставлю здесь троеточие, но не порываю с литературой вовсе. Я ставлю здесь троеточие, чтобы дети мои, впервые родившись, увидали прежде всего папу, который необычайно их любит, а уже потом печатную машину Гутенберга, греко-персидские войны, падение Константинополя, индустриальную революцию, церковный раскол и депрессии. По всей видимости, дети на то и нужны, чтобы мы становились отцами.