(разрозненные заметки)
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2021
*
Тишина осеннего вечера. В сумерках комнат проплывают мыслей лёгкие облака, а между ними поблёскивают чашка и чайник, глухо звенит ложка в стакане – и самоосвещаются вещи души[1].
*
Во «Второй книге» Надежда Яковлевна Мандельштам писала, что Москва (а это были 1920-е годы) была периодом клятв, что обет нищеты, данный Осипом Эмильевичем в «Алексее»[2] был потом дополнен в «Аликсансе». Видимо, перевод со старофранцузского для Мандельштама оказался не столько переводом – здесь воплощалась, пульсируя сквозь другой язык, другую культуру, живая и пока ещё не проявленная до конца мысль поэта о себе самом. Речь здесь, конечно, не о бытовой нищете, а о той утешительной могучей нищете, благодаря которой только и возможен поэтический труд.
Еще не умер ты, еще ты не один,
Покуда с нищенкой-подругой
Ты наслаждаешься величием равнин
И мглой, и холодом, и вьюгой.
В роскошной бедности, в могучей нищете
Живи спокоен и утешен.
Благословенны дни и ночи те,
И сладкогласный труд безгрешен…
15-16 января 1937
К 1937-му году – ко времени завершения «Воронежских тетрадей» – нищета стала «путеводной звездой» Мандельштама, освещая смиренным светом его жизнь, внутренний строй его стихов и все те мучительные испытания, которые были посланы ему судьбой.
*
Вряд ли Геннадий Николаевич Айги когда-нибудь помышлял давать обеты нищеты – жизнь в далёкой чувашской деревне в 1930-е годы – годы его детства – была чрезвычайно бедной, почти нищенской, хотя отец его работал учителем в местной школе. Фотографии тех времён, бережно сохранённые Айги[3], пронизаны тихим достоинством бедности, не покидавшей его, как верная подруга, всю жизнь. Правда, в последние годы были и поездки заграницу, и как замечает Ольга Седакова:
«…У нас мало кто представляет меру признания, меру востребованности Айги в мире: она огромна. Айги был звездой первой величины в современной мировой поэзии, о нем говорили как о живом классике, новом Малларме или новом Целане. Дело даже не в разнообразных наградах: он был, вероятно, самым читаемым поэтом современности. Его книги – на французском, английском, немецком, итальянском – я видела в руках, на книжных столах, в дорожных сумках читателей в самых разных местах Европы»[4].
Но дом Айги в «Рабочем Посёлке»[5] – это крошечная типовая двушка в хрущёвке, первый этаж, зарешёченные окна, за ними – густо заросший палисадник. Зимой в оголённых ветках кустарника сновали синицы, и Айги, прикармливая птиц, рассказывал о них с какой-то невероятной теплотой и любовью. Комнаты от пола до потолка заставлены книжными полками, на стенах – картины любимых друзей-художников (Яковлева, Вулоха, Дронникова, Петрова и мн. других), большой письменный стол (рукописи – книги – рукописи). В углу, за перегородкой из книжных полок, диванчик, телевизор, проигрыватель и небольшой журнальный стол, за которым обычно устраивались «званые обеды» – Айги любил приглашать своих друзей. Мне посчастливилось не раз бывать на посиделках за этим журнальным столиком в скромном, но невероятно гостеприимном доме Айги, где царила атмосфера радости, труда и доброжелательной сосредоточенности. А летом – деревянная изба на краю деревни Денисова Горка[6], за хлипким забором из нескольких перекладин – пустырь и лес. Дом почти без мебели, только самое необходимое: обеденный стол, стулья, диван; и просторная веранда-кабинет с письменным столом, за которым работал поэт.
*
…Продолжается наше деревенское житье. Хозяйственные заботы; грибы; возня в огороде (мы здесь кое-что посеяли). И еще – сохранение-охранение какого-то «нового» безмолвия с внутренней «молвью», – некое «береженье души». Я часто пишу, стараясь быть не «активным», – иное невозможно – с превышающим нас.[7]
9 июля 1980
…Был очень трудный – «матерьяльно» – год.
3 июня 1982
…Я – в круге мелко-зарабатывательной суеты (настоящая мелкая поденщина; ничто более серьезное от меня не принимается).
13 апреля 1983
…более месяца я – в состоянии очень уж не-трудовом, но воспринимаю это спокойно. Верю, что будет хорошее лето, хотя наши планы сопряжены с большими трудностями (в деревню мы должны ехать очень далекую – четыре раза дальше, чем было в прошлом году… хотя и в этом – исполнение давнего желания: совсем углубиться «в Русь…»; но главная трудность – безденежье). <…> Небывало, невероятно хочется – работать много и беспрерывно, как работали «старики». Верю, что это – будет (дай, Боже…).
29 мая 1983
…За год провалились две мои «зарабатывательные» книги, обстоятельство это стало разворачиваться в явную бесперспективность. Но внутренне я оптимистичен (относительно моей «собственной» работы).
13 июля 1983
…Лето выдалось для нас чрезвычайно тяжелое. <…> Я же – весь был в очень мучительной работе. Думаю, что я своего добился: что-то во мне тяжело переломилось, – в моих вещах возникло новое качество, наступил (надеюсь) новый период. <…> В Москве нас ожидали сплошные трудности и лишения. Некуда и не на что было выехать на оставшиеся месяцы. Но нет худа без добра: я стал работать очень интенсивно (почти «бурно») и составил небольшую книжечку из стихотворений этого года. Кроме этого получилась еще одна крохотная (м. б., даже «уникальная») книжечка: «Тетрадь Вероники (Первое полугодие дочери)».
17 августа 1983[8]
*
Нищий, нищета, нищенский – эти слова встречаются в стихах Айги довольно часто. Нищета входит в его поэтику, плотную и разреженную, сдержанную, ускользающую от бытописания и восходящую к религиозно-философскому осмыслению, однако наполненную скрытой экстатично-взрывной энергией, в которой слова являют, а не описывают предельно сложное взаимодействие человека и мира. Возможно, поэтому так своеобразна архитектоника его стихотворных текстов. Поэтому и возникает неординарная, ставшая легкоузнаваемым авторским стилем графика и пунктуация: скобки, тире, многоточия, восклицательные знаки, чёрные и красные квадраты, круги (иногда буквы в его стихах заключены в круг), нотные вставки, рукописные комментарии, написанные чернилами разного цвета[9]. Правда, в его книгах 1960–1970-х годов такого рода графических элементов ещё довольно мало, но понятие нищета (нищий, нищенский) появляется неоднократно: нищие тряпки, нищий брат, нищая заря.
Облака
В этой
ничьей деревне
нищие тряпки на частоколах
казались ничьими.
И были над ними ничьи облака,
и там – рекламы о детстве
рахитичных и диких детей;
и музыка о наготе
гуннских и скифских женщин…
1960
Тема нищенства в книгах «Отмеченная зима» (стихи 1959–1961) и «Поля-двойники» (стихи 1961–1965) – горькая, земная, а семантика слова нищий ещё довольно плотная, болевая, трагически-тяжёлая, как в стихотворении о смерти матери «Облака». Но иногда нищета входит в просветлённо-щемящий круг детства («Утро в деревне»), и сквозь неё сияет высокая – морозная – соединённость со всем божьим миром, с этой царапающей – о детские царапинки! – драгоценностью жизни.
…с мороза,
и на руке –
впервые след пореза
а этот плач средь трав:
– я богу отдан заново!
а нищий брат, мой ангел под зарей! –
уже тогда задумали,
чтоб объяснил,
и чтоб ушел,
и чтоб осталась эта суть:
царапинки… заговорю – царапинки…[10]
1961
*
Через понятие нищенства в поэтике Айги воплощается живая связь с русской религиозной традицией – «Блажени нищии духом, яко тех есть Царствие Небесное…», хотя, как пишет Геннадий Николаевич в эссе «Обыденность чуда», в начале 1960-х религиозность его была ещё весьма абстрактной[11]. Тема нищенства создает незримое силовое поле между поэзией Айги и русской словесностью: вспомним «О, бедность» Пушкина, лермонтовского «Нищего», «Эти бедные селенья» Тютчева, «Бедные люди» Достоевского, а ещё любимого им Анненского («Здравствуй, нищета») и Хлебникова, чья скитальческая жизнь всегда-навсегда озарена нищенством. Раненный хлебниковскими «сонными пулями», младенчески чистой синью души велимировой Айги пускается в путь по тяжёлым безвинным дорогам, проторённым будетлянином. На этих дорогах можно встретить и Мандельштама с его «Воронежскими тетрадями», и Арсения Тарковского, в нищете идущего мимо всей вселенной[12]. Сквозь щели-прорехи священной нищеты просвечивают терпеливо молчащие людские поля и обездоленный – с годами всё более расширяющийся в свет – мир Айги.
*
…Да, я, безусловно, считаю, что современное состояние русской поэзии – катастрофическое без-Словие, недействие Слова, приостановленность («отложенность») движения поэтики по кардинальному пути. Оживление мертвого, в общем, языка поэзии «академическими» инъекциями или пост-футуристическими, пост-обериутским уколами <…> даст ему лишь отвлекающие возможности для «сегодняшне-завтрашнего» преходящего говорения. Надо искать свободный, совершенно новый язык сегодняшнего, качественно нового духовного сопротивления «современному искусству», занятого неполнотой человека, или его пустотой, или его отсутствием. <…> И вообще начало того языка, о котором я говорю, – у Зощенко, Мандельштама, Хармса, Платонова. И, пожалуй, более некого и вспомнить.
12 марта 1978
*
В стихах Айги[13] имя-голос Мандельштама возникает не однажды. Это имя, этот голос он воспринимает как некую опору. Голос Мандельштама сплетается в сознании поэта с голосом, сквозь который пульсирует настоящая – нас таящая – жизнь, явленная в словах: Поэзия с большой буквы. Сквозь свето-сгусток живого и зелёного – сквозь синицу, мелькающую то здесь, то там в стихах Айги, обнаруживает себя – обнажает себя – подлинное бытие.
…словно опорами в памяти фразы-двустишия
цепкого-мандельштамового) –
это живое зеленое
в белой метели Москвы…[14]
*
Для Мандельштама внутренний голос его Поэзии, его Бог Нахтигаль[15] – щегол (в христианстве щегол – символ страстей /страданий/ Христовых; в некоторых переводах Библии упоминается птица, сорвавшая колючку с тернового венка Иисуса, после чего лоб Спасителя обагрился кровью, а вокруг глаз и клюва птицы появилось красное оперение; образ щегла довольно часто появляется на картинах эпохи Возрождения, например, у Рафаэля в «Мадонне со щеглом» /1506/). У Айги Бог Нахтигаль принял облик синицы. В скобках заметим, что в чувашском языке нет категории рода ни в существительных, ни в местоимениях, поэтому можно предположить, что хотя существительное синица в русском языке и женского рода, однако для Айги синица рода не имела. (Мы не говорим о правописании, а лишь о внутренней сути того явления, которое поэт видел – как в магическом кристалле – сквозь облик этой птицы). Синица Поэзия[16] мелькает, скребётся в стихах Айги, вздрагивает, грустью расширяясь, облако силы безвинной в умном сердце его поэтического я. И невозможно ответить: чей свет? // чья синица? чей щеголь?[17]
*
Русский язык для Мандельштама, выросшего в многоязычной среде (вокруг него звучал немецкий, польский, русский, идиш, иврит), вызревал и развивался в нём как язык поэзии. Правда, по словам Надежды Яковлевны, в стихотворении «К немецкой речи» Мандельштаму важна была проблема «верности и измены: для него чужой язык, чужая поэзия, наслаждение чужой речью равно измене». Утверждение Н. Я. не кажется мне столь очевидным. В этом стихотворении именно поэзия (Бог Нахтигаль), звучащая сквозь лирического героя, её бунтующее, шипящее слово, дают подлинное спокойствие поэту – в нём, в этом спокойствии он обретает силу. Другая культура, другая речь для Мандельштама это ещё одна возможность вслушаться в суть языка, в его мелос, услышать щёлкающий голос поэзии– и быть разбуженным этим властным голосом, его дружбой – как выстрелом – быть разбуженным к творчеству, даже если стихи обретут судьбу «безязычия»[18]. Такая поэзия не умещалась в прокрустово ложе советского способа говорения – книги Мандельштама перестали издавать в советской России с 1930-х годов и до начала перестройки (где-то до середины 1980-х гг.). Но стихи ссыльного поэта, скончавшегося в 1938 году в лагерном подразделении Владперпункт[19], удивительным образом ходили в самиздатовских списках и находили своего читателя. Через самиздат «Воронежские тетради» попали и к Айги.
*
Большую часть своей жизни Геннадий Айги жил в ситуации двуязычия: родной язык для него – чувашский (древний, с особым мелосом, морфологией), на котором он с юности писал стихи, а позже переводил на чувашский русскую и мировую поэзию. С 1960-х годов язык его собственных стихов – русский, авангардный по духу, вобравший в себя и европейский модернизм, и религиозно-философскую абстрагированность. Однако русское слово поэта сохранило в себе и древний накал – его особую магию. Возможно поэтому Бог Нахтигаль Айги глядит на нас умным глазом природы-[синицы], цепляя острыми коготками-строками сущности бытия и того неведомого, что озаряется пытливым умом сердца «за» бытием.
*
…«да,
я
лежу
в земле»)… –
:
и шевелятся
губы – свето-сгустки
превосходя и зренье
(как нечто «до» – при зарожденьи света!)
и все же ярко-есмь:
(и зримо-разрывающе: «Я – Есмь!»)…[20]
Первый раз Мандельштам приходит в стихи Айги ещё в 1973 году («Окраина: тишина»). Болевая мысль поэта углубляется в оголённую суть мандельштамовских строк «Да, я лежу в земле, губами шевеля…», и в застенке-камере секундном (в телесном бытии человека) через свето-сгустки слов, превосходящих зренье, сверх-чувствие Айги возвещает о жизни – вечной жизни – в свете истины, когда станут явственно зримы все подлинные поэты. Стихотворение Мандельштама, как мы помним, заканчивается строкой: «…Покуда на земле последний жив невольник» с безусловной отсылкой к лермонтовскому «Погиб поэт! – невольник чести…», а через него – и к Пушкину. Так возникает живая цепочка, по которой движутся-пульсируют свето-сгустки слов.
*
Постепенно тема нищенства в стихах Айги обретает всё более просветлённое, надмирное – неотмирное – звучание: совместность их нищенская; светлое нищенство века; нищенство – тепло страдания; не пламя ли это незримое нищенства; увидеть бы вас / сутью нищенства.
Нищенство, заключённое в болевую камеру-секунду человеческой жизни, – это и соединённость с миром людей, с миром их страдания и горя, но для Айги это и «…ориентация на человека в его сопряжённости с природой, с её неотменимой чудесностью»[21]. Поэт не только верил, но и хотел «…свидетельствовать собой, что человек не оторван от природы»[22]. А такое возможно лишь в умалении себя, в смиренном и терпеливом приятии мира и человека и в доверии к тому, что больше человека и мира. Вспомним слова Айги к Веронике Лосской (от 9 июля 1980 года): «…пишу, стараясь быть не “активным”, – иное невозможно – с превышающим нас». Да, только так и только тогда нищие – смиренные – духом смогут обрести блаженство и познать, как самоосвещаются вещи души.
[1] Курсивом в тексте даны цитаты из стихов Г. Айги и О. Мандельштама
[2] О. Э. Мандельштам перевёл со старофранцузского «Жизнь святого Алексея» и «Аликсанс» в 1922 году.
[3] Речь идёт о фотографиях из книги Г. Айги «Разговор на расстоянии» (2001).
[4] О. А. Седакова. Айги: отъезд // Собрание сочинений Г. Н. Айги в 7 томах. М.: Гилея, 2009.
[5] «Рабочий Посёлок» – станция (платформа) МЦД Белорусского направления; район Москвы, находящийся в Западном административном округе, на границе районов Кунцево и Можайское.
[6] Денисова Горка – деревня в Бологовском районе Тверской области.
[7] Эта дружеская и творческая переписка поэта Г. Н. Айги и филолога В. К. Лосской освещает периоды работы Айги над изданием книги «Отмеченная зима», которая в 1982 году вышла в издательстве «Синтаксис». благодаря стараниям Вероники Константиновны Лосской (1931–2018).
[8] Благодарю Национальную библиотеку Чувашии и лично художника О. А. Улангина за любезно предоставленную переписку Г. Н. Айги и В. К. Лосской.
[9] Более подробно см.: Т. Грауз. Слово. Буква. Образ. О визуальном в поэзии // Дискурс: https://discours.io/articles/theory/slovo-bukva-obraz-o-vizualnom-v-poezii; О стихотворениях «без названия» у Геннадия Айги // Волга. 2016. № 5-6; О неподцензурной музыке в поэзии Айги // Интерпоэзия. 2018. № 3.
[10] Из стихотворения Г. Айги «Утро в детстве» (1961).
[11] Г. Айги. Обыденность чуда (Встречи с Борисом Пастернаком. 1956–1958) // Разговор на расстоянии. СПб.: Лимбус-Пресс, 2001. С. 107.
[12] А. Тарковский. Бедный рыбак (1957).
[13] Имеется в виду семитомное Собрание сочинений Г. Айги (М.: Гилея, 2009).
[14] Из стихотворения Г. Айги «Промельк-синица: вместо письма» (1979).
[15] О. Мандельштам, из стихотворения «К немецкой речи» (1932); в переводе с нем. Nachtigall – соловей.
[16] Из стихотворения Г. Айги «Есть где-то – А : “был”» (1979).
[17] Из стихотворения Г. Айги «Утро в Переделкине» (1961).
[18] Имеется в виду строка: «…иль вырви мне язык – он мне не нужен…».
[19]Владперпункт (Владивостокский пересыльный пункт Дальстроя) – лагерное подразделение, действовавшее в структуре Севвостлага ГУ СДС «Дальстрой» ОГПУ – НКВД СССР.
[20] Из стихотворения Г. Айги «Окраина: тишина (Памяти поэта)» (1973), с посвящением Н. Я. Мандельштам.
[21] Цитата из текста Г. Айги «Несколько абзацев о поэзии» (СС. Т. 4. Ш.: 2019); также на эту тему можно почитать и статью Т. Грауз «Всё далее навстречу» (журнал «Интерпоэзия», 2020, № 2).
[22] Там же.