Роман
Опубликовано в журнале Волга, номер 7, 2020
Сергей Шикера родился в 1957 году. С 1978 живет в Одессе. Публиковался в «Новом мире»; в «Волге» печатались рассказы (2010, 2012, 2017, 2018) и романы: «Стень» (2009, №№ 9-10, 11-12), «Выбор натуры» (2014, № 3-4), «Египетское метро» (2016, № 3-4).
Часть первая
I
Несмотря на позднее время, расходиться и не думали. Помню, как сейчас, тот восхитительно теплый апрельский вечер с высокой луной над садом и неподвижной цветущей черешней за распахнутым окном. Кто-то предложил прогуляться к лиману, возражений не последовало, но все как сидели, так и продолжали сидеть. Тут-то и зашел разговор о редких, по преимуществу курьезных фамилиях, включая и говорящие. Почти у каждого из полутора десятка гостей нашлось что рассказать. Так Вяткин вспомнил парадоксальную парочку из своего далекого армейского прошлого: брутального, с пудовыми кулаками прапорщика Лилейного и похожего на поэта Блока анемичного лейтенанта Битюгова. У меня для такого случая был припасен пожарный инспектор Ужес. Как всегда, искрометной импровизацией повеселил публику наш штатный рассказчик фотограф Жарков. Следом за ним и как бы ему в тон, отчасти подражая, а отчасти соперничая, выступил сын нашего известного горожанина и, кстати, сам обладатель не совсем обычной фамилии, Кирилл Стряхнин-младший. Он только неделю назад женился, со дня на день собирался отправиться в свадебное путешествие и постоянно находился в некотором возбуждении.
– В конце девяностых годов, – начал он, – в число самых востребованных наемных убийц входила одна интересная особа. Профессионал высочайшей пробы. Прославилась, кроме всего, тем, что своих жертв поражала исключительно в сердце. Звали девицу – внимание! – Жизель. Фамилия: Катигроб. Жизель Катигроб – черный ангел девяностых.
Слушатели иронически переглянулись, а хозяин дома Чернецкий, чей день рождения мы в тот вечер праздновали, заметил, что до сих пор говорили о людях и фамилиях настоящих, а не вымышленных.
Выставив указательный палец, Стряхнин-младший весело продолжил:
– И это я еще не успел сказать, что мать её звали Джульеттой, а старшего брата – Гамлетом. Гамлет Катигроб. Как вам?
– Нам, – отвечал хозяин, – этот нехитрый прием известен: подкрепить одну небылицу другой, иногда еще большей.
– Извините, но тут вы ошибаетесь. Такие имена часто встречаются у представителей некоторых южных темпераментных народов. Мать Жизели, Джульетта, как раз и была одной из них, работала библиотекаршей в детской библиотеке. А отец… Ну что отец – Тарас Катигроб, водитель. Одарив своей звучной фамилией жену, он предоставил ей право называть детей как она пожелает. Вот и всё объяснение.
– Гамлет Катигроб мне понравился, а вот Гамлет Тарасович уже меньше, – заметил из угла Жарков. – Отец, надеюсь, был водителем катафалка?
– Увы, всего лишь рейсового автобуса.
– Жаль. Но откуда такие подробности о семье?
– В наше время тайное становится явным с пугающей быстротой. Я вижу, вам мой рассказ тоже кажется выдумкой. Но попробуйте представить: вот тебе достается такая славная фамилия да еще в комплекте с именем, которое в переводе с древнегерманского означает «стрела». При таких исходных данных наверное трудно отмахнуться от мысли, что всё это неспроста и жизнь говорит с тобой почти открытым текстом. И вот для начала ты из всех видов спорта выбираешь стрельбу, как это сделала наша героиня, ну а дальше… Дальше – больше. Так или иначе, есть тут связь или нет, но факт остается фактом: жизнь Жизели Тарасовны Катигроб складывалась непросто. Непросто оказалось и с первой большой любовью, которая с ней приключилась аж на двадцать шестом году. Чтобы не отнимать время, не буду вдаваться в детали. Итак. Известная исполнительница Жизель Катигроб по кличке Катя однажды, возвращаясь из командировки, знакомится в аэропорту во время длительной задержки рейса с неким молодым человеком, одесситом, и этих нескольких часов ей хватает, чтобы влюбиться в него по уши. Разъехавшись, они продолжают сообщаться всеми доступными средствами и ждут не дождутся возможности увидеться вновь. Однако… Чутьем женщины, спортсменки и опытного ликвидатора Жизель чувствует присутствие третьей особы. Да и было бы странно, если б у такого молодого человека никого не было. Ощущение это крепнет день ото дня, и вот уже та, что без промаха била в чужие сердца, сама оказывается жертвой серьезного сердечного недуга, который временами её как будто лишает разума, и если бы это был балет, какая-нибудь «Новая Жизель», здесь обязательно присутствовал бы танец со снайперской винтовкой, передающий все нюансы и градации любовного помешательства, от окрыляющих надежд и неземных восторгов до приступов черной ревности и адского отчаяния. Не в силах больше выносить жгучую неопределенность, она отправляется в Одессу, где начинает вести наблюдение за возлюбленным. Скоро выясняется, что у нее действительно есть соперница, некая Катя. И хотя Жизель Катей была только по прозвищу, в этом совпадении она видит какой-то особый вызов. К тому же ей хочется думать, что её избранник сам рвется из ловушки остывшей случайной связи к большому настоящему чувству, и нетрудно догадаться, к какому решению её подталкивают полная неопытность в любовных делах с одной стороны и специфический жизненный опыт с другой. Определившись, Жизель сообщает любимому, что находится в Одессе – она должна своими глазами увидеть его реакцию на потерю той Кати. Они встречаются, проводят у него бурную ночь, а днем молодой человек со всей решительностью объявляет одесской Кате, что между ним и ею всё кончено. Увы, Жизель этого так и не узнает. Для того чтобы всё выглядело как несчастный случай, а именно убийство в ходе ограбления, она вызывает брата. И вот уже проработавший полжизни шашлычником Гамлет Катигроб, прихватив свой рабочий топор, прибывает в Одессу, и через день-другой проникает в квартиру Кати. Как говорится, гул затих, он вышел на подмостки. Знаете, тут уж, пожалуй, и я разделю с вами ваше недоверие к моему рассказу. Потому что с появлением брата, благодаря одним лишь именам участников, история совсем скатывается в фантасмагорию, в дурной сон. При таком замесе возможны любые невероятные повороты и совпадения. Более того: здесь их не может не быть. Выбранный Гамлетом день выпадает на день рождения несчастной Кати. На работе её лучшая подруга крадет у нее ключи, чтобы вечером с друзьями напугать именинницу криком «Сюрпрайз!» и, прибыв чуть раньше других на место, падает сраженная топором незнакомца, обнаруженного ею в кухне. Едва Гамлет успевает удостовериться в ошибке и спрятать труп в кладовке, как через оставленную приоткрытой дверь весело вваливаются остальные сослуживцы. В заблаговременно обесточенной квартире на тот час уже почти темно, и пока молодые люди, бродя впотьмах, зажигают праздничные свечи, надевают на головы цветные колпачки и достают бутылки, никем не замеченный Гамлет пробирается к входной двери, запирает её на все замки, и в твердой уверенности, что одна из прибывших девиц уж точно Катя, берется за топор. Тем временем сама Катя, обнаружив по дороге домой пропажу ключей, использует её как повод встретиться с бывшим возлюбленным. Получив у него вторые ключи, она уговаривает его провести этот праздничный вечер вместе, распить прощальную бутылку шампанского, вспомнить прошлое и расстаться добрыми друзьями. Поколебавшись, тот соглашается, и… так уж выходит, что в устроенной Гамлетом кровавой бойне Катя оказывается заключительной жертвой. Вот, собственно, и всё. Ну а наша снайперша, спросите вы, Жизель? Что стало с нею? Увы, на этом заканчивается и её история: узнав о вероломном предательстве возлюбленного и его гибели, вполне им, впрочем, заслуженной, она впадает в тихое помешательство, в котором прозябает и по сей день. Спасибо за внимание, я кончил.
К сожалению, мой пересказ не может передать, насколько увлекательно да еще и с некоторым артистическим блеском это было рассказано. Помню общее одобрение и веселые возгласы. Побежденный Жарков, кажется, даже немного приревновал. Единственным недовольным оказался сидевший у дверей Витюша Ткач, в ту пору совсем юный. «Когда речь идет о смертях и крови, юмор неуместен!» – с вызовом произнес он и, смутившись, вышел.
Стоит также добавить, что в те дни много разговоров ходило о местном сочинителе и близком приятеле Кирилла Стряхнина Антоне Чоботове, чью оглушительно-кровавую повесть опубликовал один из толстых российских журналов. Так что рассказ Кирилла большинство слушателей расценило еще и как пародию на чоботовский дебют. «Чоботов кусает локти!», «Чоботов отдыхает!», слышал я тем вечером то от одного, то от другого.
II
Любым делом я привык заниматься добросовестно, с полной отдачей и без суеты. И, как правило, остаюсь доволен результатом. Не должны были стать исключением и эти записки, посвященные событиям, потрясшим наш городок в августе 201… года, то есть спустя пять с лишним лет после вышеописанного вечера. Взявшись за перо более года назад, я с должной усидчивостью, в чинной манере педантичного хрониста исписал первые три десятка страниц. Это несколько, может быть, тяжеловесное, похожее на медленный разъезд театрального занавеса вступление включало в себя как подробное, снабженное обширными историко-географическими справками, описание городка с его знаменитой средневековой крепостью и с античным поселением у её подножия, так и очерк его нынешнего состояния с попутным представлением всех действующих лиц, вплоть до второ- и третьестепенных. Однако, подобравшись к пункту перехода на сами события и запнувшись раз, другой, третий, я в растерянности остановился и долгое время, сколько ни пытался, не мог двинуться дальше. Дело тут было вот в чем. При том непосредственном участии, которое я в этих событиях принимал, продолжать скрываться за маской бесстрастного хроникера или, претендуя на некую объективность, писать от третьего лица, как пишется большинство романов, становилось всё труднее, и то, что выходило из-под пера, казалось мне насквозь фальшивым. Я бросал, возвращался, опять бросал и опять возвращался – всё было тщетно. Переход не давался. В этом межеумочном состоянии – продолжать? не продолжать? – я пребывал довольно долго. Пока однажды (не знаю, не уловил, с чем был связан произошедший перелом), как бы очнувшись и мысленно оглядевшись, не задал себе простой вопрос: а что мешает мне выступить вольным, не стесненным рамками жанра рассказчиком? И сам себе ответил: да вот эта нелепая затея и мешает. К тому же, все мои занимавшие так много места исторические комментарии при свежем, после долгого перерыва, прочтении оказались лишь неуклюжим пересказом трудов нашего славного историка и краеведа Константина Чернецкого, написанных живым увлекательным языком. Так не проще ли отослать читателя прямиком к первоисточнику, а себе оставить роль безыскусного повествователя? Словом, отодвинув в сторону прежние притязания, я решил начать с какого-нибудь яркого эпизода, чтобы сразу окунуть в гущу событий не только читателя, но и себя самого, а там будь что будет. Тут-то и пришло свободное дыхание и как-то сама собой написалась приведенная выше сцена с выступлением Кирилла Стряхнина, почему-то так ярко отпечатавшаяся в моей памяти.
В процессе писания количество героев оказалось большим, чем представлялось мне изначально, соответственно возросла и плотность повествования, а потому сразу хотелось бы предупредить: предлагаемые записки не менее чем на четверть состоят из описаний не совсем достоверных. Там, где я не был очевидцем событий, их пришлось восстанавливать по чужим, принятым на веру свидетельствам; в описании же сцен, где очевидцев быть не могло, а участников нет больше в живых, я не чураюсь и прямых домыслов. Тут же оговорюсь, что человек я литературы хоть и не чуждый, питающий к ней слабость, но в крупной прозе пробовал себя лишь однажды (и то неудачно) много-много лет назад, и потому рассчитываю на снисходительность читателя. Надеюсь, что он простит мне как шероховатости изложения, так и некоторую свойственную дилетантам наивную витиеватость.
Коротко о себе. Родился и живу в Одессе. Несмотря на университетское образование, а может быть и благодаря ему, начинал трудовую деятельность с мелкой коммерции, потом пробовал торговать недвижимостью (тогда-то и приобрел здесь дом), а последние двенадцать лет с подачи школьного друга, пригласившего меня в свое дело, и ныне, увы, покойного, занимаюсь установкой саун и бань. В городке я бывал в раннем детстве, пока тут жила подруга матери. С тех пор приезжал сюда редко, лишь по делу, и только обзаведясь жильем и познакомившись с Константином Чернецким, стал здесь частым гостем. Дом с участком я купил по случаю для перепродажи. Используя его все эти годы как убежище от невзгод, а в определенные месяцы как дачу, иногда просиживая в нем подолгу, я постепенно к нему привык и начал подумывать о переезде. В мае четырнадцатого года я почти уже переехал, но вскоре дела опять позвали в Одессу, и окончательный переезд пришлось отложить.
Находясь в городке или приезжая сюда на выходные, я по субботам обязательно посещал дом Чернецкого, который издавна был одним из очагов культурной жизни городка. Возникший там литературный кружок просуществовал с переменным успехом и с некоторыми перерывами почти четверть века и со временем превратился в своего рода клуб. Традиция этих собраний уже совсем было захирела, когда вдруг несколько лет назад появился благотворитель и вдохнул в них новую жизнь. В двухэтажном кирпичном особнячке румынской постройки, в правой его половине (левую занимали вдовые мать и старшая сестра Чернецкого, обе учительницы) вновь стали по субботам собираться гости. После бокала-другого вина с легкими закусками поднимались в уютный кабинет хозяина, а в большие холода оставались в не менее уютной столовой. Играли в буриме, делились новостями и говорили обо всем на свете, кроме политики. Неизменными участниками суббот были: я, фотограф Александр Жарков, пенсионер Иван Михайлович Вяткин, Витюша Ткач, диктор местного телевидения Глеб Глебов с женой, редактор городской газеты Андрей Изотов, сестра Чернецкого Анна и наш благодетель Виталий Кучер. Обязательно приходил кто-то еще, так что меньше десяти человек редко когда собиралось. А тем летом, о котором речь, так и поболее, в иные дни доходило и до двух десятков.
За исключением Чернецкого, готовившего к изданию уже четвертую книгу, никто из нас давно ничего не писал, если не считать каких-то выплесков в виде случайных зарисовок или стихов к юбилеям. Фотограф Жарков взялся было за пьесу о пророке Ионе, начало получилось многообещающим, мы шумно отметили написание первого действия, но дальше дело застопорилось. Больше других судьбой сочинения интересовался Вяткин. Запомнилась одна из их с Жарковым тогдашних пикировок:
– Как там твой шедевр, Саша? Двигается?
– С трудом, дядя Ваня, с трудом. Ты же знаешь, великие вещи рождаются в муках.
– Ты уж постарайся, Саша, помучайся ради всех нас, не подведи. Вот, послушай, недавно попалось на глаза: «Ввергнутый в сущую нищету тьмы лукавых страстей» – как звучит, а?
– Это о ком?
– Неважно. О всех нас. Вот как надо писать! Чтобы воздух гудел от напряжения. А не эти ваши почёсывания в затылке или еще где.
– Да куда уж нам!
III
Неожиданной особенностью того лета явилось невиданное доселе нашествие приезжих. Помню, в какой-то момент меня вдруг поразило количество подростков – сколько же их! Уткнувшись облупленными носами в телефоны, таскали за родителями кошёлки по рынку долговязые юнцы; под уличными шелковицами, звонко перекрикиваясь и отбиваясь от комаров, стайками паслись смешливые отроковицы; на закате и те и другие сходились на пустырях для игры в бадминтон или мяч, оттуда шли в крепость, на лиман, потом возвращались в город, и до позднего вечера слышались отовсюду их ломающиеся голоса, визг и смех.
С начала июня в городе перегостили, кажется, все покинувшие его в разное время, включая и тех, кто прежде не приезжал. У меня от того лета осталось общее впечатление пестрой сутолоки, безостановочного мелькания загорелых беззаботных лиц, среди которых то и дело попадались знакомые, давно забытые. В связи с небывалым наплывом ощущался какой-то особый подъем, какая-то веселая нервозность – все радовались, обнимались, приглашали друг друга в гости, обильно выпивали. Пик пришелся на середину августа – время, когда семейные отпускники еще не разъехались, а вольные ценители красот и щедрот угасающего лета как раз подтянулись, что, впрочем, происходило каждый год, пусть и в масштабах поскромнее.
И вот что интересно: многие из них, включая тех, кто отгостился раньше, то есть до начала событий, на следующий год говорили, что будто бы еще тогда, сквозь тот подъем, почувствовали приближение какой-то беды. Якобы что-то такое, не только веселящее, но и тревожащее, витало в воздухе. И вроде бы имели место кое-какие знаки. Не могу с этим согласиться. Конечно, с ощущениями, как и с рассказами о них, спорить глупо, но признайтесь: кто из нас задним числом не обнаруживал в себе способность прозревать будущее? Все мы, как потом выясняется, что-то такое чувствовали. Обычная в таких случаях присказка. То же касается и упреждающих знаков – задним числом их можно отыскать в любой истории, было бы желание. А уж при буйной фантазии нашего народа и его неистребимой склонности к вольным, ничем не стесненным интерпретациям даже самых твердых непреложных фактов знаки можно соорудить из чего угодно. Примером тому история с «мертвым монахом». Судите сами. Одним апрельским утром пронесся слух, что накануне вечером в городе убили и ограбили монаха. С разбитой головой его нашли на остановке возле ж.-д. вокзала. Рядом с убитым лежал пустой фанерный ящик для сбора пожертвований. Случилось это за неделю до пасхи, так что шум поднялся большой, и из Одессы прислали следователя. Не помню на какой день, но довольно скоро стали известны результаты экспертизы: найденный молодой человек умер от передозировки, а голову ушиб при падении. Дальше одна за другой начали открываться подробности. Так стало известно, что ни в одной из обителей области никто из монахов не пропадал, а вот у насельника Н-ского монастыря, собиравшего пожертвования на восстановление храма, во время купания в море исчезли подрясник и ящик. Затем выяснили и личность покойного – им оказался 22-летний житель поселка О., наркоман со стажем. Однако это, похоже, никого уже не интересовало. Несмотря на очевидность, все упорно продолжали твердить про монаха-наркомана, толкуя его смерть от передозировки как некое предзнаменование. Уже самым детальнейшим образом и не один раз эту историю осветили в уголовных сводках, уже и отец Иннокентий, наш соборный протоиерей, и по телевизору, и в местной газете опроверг «монашескую» версию – всё было напрасно. Всем нужен был монах. Спросите: зачем? Думаю: на всякий случай, как знак – вдруг что-то произойдет, мало ли. Рано или поздно что-то же произойдет? А какой из мертвого торчка знак? Так и превратился наркоман, переодевшийся монахом, в монаха-наркомана и остался в памяти народной дурным предвестьем всего, что бы ни случалось после. Помню, у меня тогда машина была не на ходу, и я в электричке разговорился с попутчиком – немолодым, с виду разумным человеком, дачником. Коснулись и этой истории. Внимательно выслушав мой рассказ, получив подробные ответы на все вопросы, он тем не менее в конце сказал: «А что, среди монахов нет наркоманов? Я слышал, что полно». Ну вот как разговаривать с такими людьми! Добавлю только, что высосанный из пальца монах стал-таки частью городского фольклора наряду с убитым молнией гимназистом, чья неприкаянная тень вот уже второе столетие смущает покой наших обывателей.
С середины августа я, как обычно, стал потихоньку готовиться к бархатному сезону, то есть подбивать дела так, чтобы провести его весь, сколько бы он ни продлился, безвылазно в городке. Не передать словами, как я люблю эту череду погожих безветренных дней, уже с утра напоминающих долгие летние вечера в преддверии сумерек, с тем же невысоким, но еще жгучим солнцем, бесчисленными лучами которого как бы во все стороны сразу пронизан неподвижный воздух улиц и дворов! Такого благодатного покоя вы не найдете ни в какую другую пору года. Вся округа, словно засмотревшись в саму себя, пребывает в какой-то отрешенной задумчивости, и всюду, куда ни пойдешь – та же чуткая тишина, те же пятна света, день-деньской мерцающие драгоценными россыпями по затененным углам и закоулкам, то же грустное, сладко-назойливое звяцанье насекомых в полинявшей за лето, прибитой пылью листве… У одного местного стихотворца это недурно описано:
Тишь кругом, только скорбные лязги
престарелых сентябрьских цикад
да сверчков бесконечные дрязги
вместо прежних весёлых рулад.
Впрочем, с наступлением темноты, когда строения и деревья сходятся потеснее, а из садов начинает ползти вечерняя прохлада, доходит дело и до рулад, вгоняющих слушателя в ту же мечтательную негу, что и месяцем раньше, хотя и уже с хорошо различимой ноткой печали – лето-то тю-тю. Вот еще стихи того же автора, несколько, правда, фривольные и не совсем по теме, ну да ладно, пусть будут:
Я хитёр, я зажгу ночничок
и поставлю его на окно –
пусть летящий во тьму огонёк
из неё тебя выманит, но
торопись, пока кровь горячит
топография впадин и по-
лушарий, пока ворожит
мой сверчок с погонялом Ли Бо.
IV
Эту общую, сродни перелетному инстинкту (а с чем еще сравнить сие явление?) тягу посетить родные места, охватившую вдруг всех и сразу, видимо почувствовал тем летом у себя в далекой Москве и Кирилл Стряхнин, один из тех, кто, казалось бы, канул в чужих краях навсегда. Уехав в свадебное путешествие чуть ли не на следующий день после выступления у Чернецкого, он больше в городе не появлялся. Его молодая жена Алиса Тягарь в середине осени вернулась домой сама. Еще через месяц-полтора она родила мальчика, и по приглашению свёкра перебралась в дом Стряхниных, поскольку семья, где она жила – бабка, мать и её очередной сожитель – была, скажем так, из непростых. Что у них с Кириллом произошло, никто точно не знал, говорили, что причиной раздора стало появление там, в Москве, в поле зрения молодых, бывшей возлюбленной Кирилла Ники С., и Москву Алиса покинула после громкого скандала в расчёте на то, что Кирилл бросится за ней. Расчёт, как видим, не оправдался.
О Кирилле же слухи все эти пять почти с половиной лет доходили самые разные. Говорили, что он то ли учился, но не доучился, то ли всё-таки доучился и выучился на художника кино. Ещё рассказывали, что жизнь ведёт праздную и беспутную… ну, и еще всякое. Единственным документально подтвержденным слухом оказался тот, что Кирилл стал автором комиксов, которые при желании (у меня его так и не возникло) можно и сейчас найти в сети. Интересно, что главными героями картинок были – кто б вы думали? – да-да, они самые: Жизель Катигроб и её братец Гамлет. По словам Жаркова, рисунки в жанре фэнтези рассказывали историю их лютой вражды. У каждого из них за плечами стояло по грозному воинству, у сестры – с огнестрельным, у брата – с холодным оружием, и время от времени они сходились выяснять отношения в разных точках планеты, преимущественно в столицах: в Риме, Лондоне, Ашхабаде, Лхасе и проч. По сведениям того же Жаркова, по мотивам комиксов появилась и компьютерная игра «Катигробы». Всё это была какая-то, на мой взгляд, несусветнейшая чушь, недостойная тех ожиданий, которые мы с Чернецким возлагали на Кирилла. Когда-то его среди прочих своих учеников выделила и представила нам сестра Чернецкого. Тогда же мне через знакомых удалось опубликовать подборку его стихов в одной из одесских газет, после чего он стал публиковаться самостоятельно. Дело известное: нам приятны люди, которым мы оказали помощь или поддержку, и этим, наверное, во многом и объяснялась наша симпатия. Да и Кирилл отвечал нам тем же. Перед Чернецким он немного тушевался, а вот со мной чувствовал себя куда свободней. Стихами он, правда, увлекался недолго и скоро их, к сожалению, забросил.
Пока Стряхнин-младший покорял столицу, жизнь в нашем городке тоже не стояла на месте. Шла своим чередом она и в доме Стряхнина-старшего. Поселившаяся там сразу после родов Алиса Тягарь расцвела еще больше. Крупная, яркая, с полными загорелыми плечами и высокой грудью – она всегда умела себя подать, а тут еще вид женщины, живущей в холе и достатке, стал прямо-таки бросаться в глаза. Наряды один дороже другого, украшения, своя машина, да и поведение полноправной хозяйки дома не оставляли сомнений в том, что Стряхнину-старшему она уже далеко не невестка. И несмотря на то, что попала она в дом по приглашению хозяина, очевидно пожелавшего иметь на склоне лет рядом родную душу, некоторые сочли её переселение расчетливой местью загулявшему в Москве Кириллу. Впрочем, большинство полагало, что месть тут была не при чем. Чистый практицизм и ничего больше.
Отец Кирилла, Кирилл Юрьевич Стряхнин, уроженец нашего, до недавнего времени уютного городка, был из тех редких бывших военных, что смогли удачно вписаться в новую жизнь. Вернувшись домой еще молодым майором, он принимать новую присягу отказался и, некоторое время победовав, ушел с головой в предпринимательство. Немногословный, суровый, хваткий, неумолимый, он, говорят, какое-то время, пока не встал крепко на ноги, даже бандитствовал, но вроде бы недолго и вынужденно, без тяжелых последствий, но и не без опасных приключений. К вышеперечисленным характеристикам следует добавить его взрывную непредсказуемость. Примеров тому много. Так, с Чернецким он раз и навсегда рассорился после того, как тот отказался организовывать с ним совместное предприятие по поиску и подъему амфор и прочих древностей со дна нашего лимана. Вот просто наорал на него, едва не бросившись с кулаками, и перестал с того дня замечать. Тем не менее за прошедшие годы он приобрел большой авторитет, стал почетным гражданином и дважды выдвигался в мэры.
Нельзя, однако, было не заметить, что на фоне буйного цветения Алисы некогда бравый майор начал сдавать на глазах. Поговаривали о вампиризме молодой хозяйки, высасывающей соки из несчастного, мучившей его постоянными капризами и непомерными тратами. Насчет капризов не знаю, а относительно трат позволю себе не согласиться. Во-первых, Кирилл Юрьевич был далеко не беден, так что разорительными эти траты я бы не назвал. А во-вторых, не будучи скупым, он был человеком привычки, при этом крайне неприхотливым – годами ходил в одной и той же одежде, ездил на одной и той же машине и жил в полуразвалившемся родительском доме, ни разу за все годы не сделав в нем нормального ремонта. На что же ему еще было тратить под конец жизни деньги, как не на молодую сожительницу? Мне кажется, что Кирилл Юрьевич попросту устал, и при появлении в его доме волевой оборотистой Алисы всего лишь позволил себе стареть. Нет, там было еще далеко до старческой беспомощности, он продолжал садиться за руль, по-прежнему любил пострелять из своих многочисленных пистолетов, но делал это все реже и реже. Последние год-два появлялся на людях считанные разы, полюбил уединение и увлекся цветоводством. Тут, видимо, армейская страсть к порядку взяла свое, и цветы у него в саду росли четкими кругами, квадратами, ромбами и треугольниками – каждому сорту своя фигура.
И уже никого не удивило, когда на исходе этих пяти лет в доме Стряхниных к одному детскому голосу прибавился еще один. Мальчика назвали Юрием. И вот вскоре после его рождения и незадолго до приезда младшего Стряхнина по городу прошел слух, а следом разразился скандал, которые всю эту и без того запутанную семейную историю низводили уж совсем до какого-то последнего непотребства. Суть навета заключалось в том, что Алиса якобы была родной дочерью Стряхнина-старшего! А основывался он на том, что майор когда-то пытался закрутить роман с Зоей Тягарь, матерью Алисы. (Учитывая, что Кирилл Юрьевич в то время не пропускал ни одной юбки, вариант не такой уж невероятный.) Все говорили, что авторами слуха были мать и бабка Алисы. Видя некоторое одряхление Кирилла Юрьевича, они собирались тянуть потихоньку из него деньги за молчание, но слух вырвался на волю (а у пьющих людей по-другому быть не могло), и они пошли в открытое наступление. Рассказывали, был какой-то ужасный шум у Стряхниных чуть ли не в день рождения ребенка, когда Алиса еще находилась в роддоме. Её мать, не получив от Кирилла Юрьевича денег, рыдая, кричала ему из-за ворот, что она его предупреждала. На вопрос домработницы, почему она не предупреждала об этом, когда её дочь выходила за младшего Стряхнина, а значит как бы за единокровного брата, она сказала, что и тогда предупреждала, и уж это точно было неправдой – все помнили, как весело праздновали свадьбу. Кто знает, сколько бы это продолжалось, если бы не вмешательство самой Алисы Тягарь (по выражению Жаркова: «дважды Стряхниной»). Вернувшись из роддома, она в тот же день отправилась к матери и там попавшейся ей под руку шваброй так отходила и матушку и её совсем непричастного хахаля, что те остались едва живы и с неделю не могли выйти на улицу, а после долго еще ходили, прихрамывая, держась друг за дружку. Сразу же прекратилась помощь, которую Алиса оказывала матери, да и вообще все отношения между ними. Их пример оказался для всех наукой, и слухи утихли. Но осадок остался. Многие задавались вопросом: почему отмалчивался сам Стряхнин? Может, что-то всё-таки было? И вот сюда еще добавился приезд из Москвы Кирилла, с момента которого Стряхнина-старшего больше на людях не видели. Та же домработница Стряхниных рассказывала, что за полгода до этого какая-то цыганка в Затоке среди бела дня из всей толпы схватила за руку Кирилла Юрьевича, и пока тот шел к машине, наговорила ему такого, что он несколько дней ходил как в воду опущенный. Предсказание касалось сына и предостерегало Кирилла Юрьевича от встречи с ним.
В связи с вышесказанным известие о приезде младшего Стряхнина было встречено нами с некоторой тревогой. При этом и мне, и Чернецкому, и его сестре было интересно спустя годы увидеть нашего, в некотором роде, воспитанника, и мы, не говоря об этом вслух, рассчитывали, что он почтит нас своим вниманием (чего так и не произошло). Видимую озабоченность вызвала новость у Вяткина, у которого на то имелась особая причина: с Кириллом в городок вернулась его крестница Ника С., та самая разлучница. А вот фотограф Жарков (признаюсь, он меня начинал уже тогда раздражать), наоборот, не скрывал веселого праздного любопытства.
– Да что ж вы все так разволновались, панове? – восклицал он. – Ну подумаешь, ну забурлит слегка наша застоявшаяся жизнь, заиграет иными красками – ей это не противопоказано, давно пора.
V
В те дни я по поручению Чернецкого занялся делом, касавшимся одного молодого участника наших собраний, Витюши Ткача, с которым тогда начало происходить нечто странное. Надо заметить, что этот физически необычайно крепкий, атлетически сложенный смуглый брюнет, с напряженным, чаще всего исподлобья, взглядом, был и без того достаточно странен, если не сказать больше. Хотя гостем был смирным – сидел весь вечер где-то в углу и редко когда обращал на себя внимание краткими косноязычными замечаниями, вроде того неодобрительного пятилетней давности отклика на выступление Кирилла Стряхнина. В речах же подлиннее поражала удивительная чересполосица его сознания, и мне как-то пришло на ум такое сравнение: слушая Витюшу Ткача, ты словно бы шел анфиладой комнат, где светлые жилые помещения чередовались с палатами для душевнобольных, из темных глубин которых на тебя в любой момент могло Бог знает что выскочить.
Не пропускавший прежде ни одной субботы, он вот уже больше месяца не появлялся у Чернецкого, да к тому же стал избегать всех нас – чуть завидев, сворачивал в проулок или переходил улицу – на что, если сказать по правде, кабы не тот же Чернецкий (говорили, что в Витюше он находил некоторое сходство с покойным братом), никто бы и внимания особого не обратил.
Столкнувшись с ним в начале августа возле заброшенных казарм буквально лицом к лицу, я естественно поинтересовался, почему он перестал посещать субботы. Он поначалу не ответил. Набычившись, точно упершись большим круглым лбом в невидимую стену, стоял и молчал.
– Что-то случилось, Витюша? – спросил я.
– Я вам не Витюша, – проговорил он и, взмахнув иссиня-черными ресницами, отвел глаза, – а вы давно уже мне никто. И, может быть, даже уже не люди. Пришло время очищения.
Кажется, в этот раз я попал в буйную палату, едва перешагнув порог. На смуглом лице Витюши, когда он вступал с кем-нибудь в разговор, неизменно появлялся румянец, в тот день он горел ярче обычного.
Пока я обдумывал услышанное, Витюша твердо повторил:
– Очищение началось!
И пошел прочь.
– А всё-таки что с ним, как думаете? – спросил я на следующий день Чернецкого, когда мы – он, я и фотограф Жарков – собрались под вечер в его кабинете. Как я уже говорил, поскольку из-за наплыва гостей мы то и дело встречались у общих знакомых, график встреч тем летом у нас был свободным. Продолжали собираться и по субботам.
Чернецкий, пожимая плечами, тяжко вздохнул.
– Представить не могу, – ответил он. – Но хорошо, что ты напомнил. Пора им заняться. Тихая вода плотины рвет.
Куривший у окна Жарков, называвший Витюшу тихим бессарабским психопатом (у него для каждого имелось в запасе «доброе слово»), стряхивая пепел, сказал:
– Поздновато вы спохватились, господа. Витюше нужен теперь или опытный экзорцист, или длительный курс лечения. А до тех пор поговорить с ним вам уже не удастся, только с его голосами. Я так и знал, что это запойное чтение до добра не доведет. Не стоило его поощрять.
Последние слова были адресованы Чернецкому – у него да еще у Вяткина Витюша время от времени брал книги, хотя в основном пользовался нашей весьма приличной городской библиотекой. Читал он действительно много и все подряд. При этом постоянно что-то писал. Проходя мимо дома, где он жил с сестрой, часто можно было слышать громкий, с подзвоном, стук разболтанной пишущей машинки, разносившийся теплыми ночами при открытых окнах чуть ли не на всю улицу. Ничего из написанного Витюша никогда и никому не показывал.
– Что значит «поощрять»? – сдержанно возразил Жаркову Чернецкий. – Он не ребенок, взрослый человек. И о каких голосах ты говоришь?
– О тех самых. «Очищение началось!», «Вы не люди» – это как раз оно и есть. Страшная вещь, если серьезно. Или делай, что тебе велят, или от бесконечного прослушивания рехнешься и все равно сделаешь. И это еще не самый худший вариант. У одного моего питерского знакомого как-то после затяжной пьянки тревожные женские голоса числом не менее трех вдруг запели: «Не слушай нас! не слушай нас! не слушай нас!» И пели так день и ночь без остановки несколько суток. Ну и как это выполнить? Чего только не делал несчастный – всё без толку. Хоть разбегайся и головой об стену. А потом так же внезапно – раз! – и замолкли. Правда, еще с месяц в ушах была не тишина, а как будто напряженное молчание в эфире, как если бы они в любую минуту готовы были снова запеть. Говорил, что ничего ужаснее с ним отродясь не случалось.
– Ну причем здесь это, – досадливо отмахнулся Чернецкий. – Я вот думаю, не угодил ли Витюша куда. Сектантов вон опять расплодилось, шагу не ступить. Да и общее состояние вокруг ничего хорошего не обещает.
– Это правда, – согласился Жарков. – Как недавно выразился наш златоуст Кучер: «сейчас всё общество немножечко живет в небольшом хаосе».
Замечание Чернецкого об «общем состоянии» идет, конечно, вразрез с моим утверждением, что никто тогда ничего не предчувствовал, но: то – Чернецкий. Впрочем, получается (хм… сейчас пришло в голову – вот она, польза от записок), что и Витюша оказался достаточно чуток. Вот только его реакцией на приближающийся разлад стало странное поведение, которое неизвестно куда могло его завести, чего мы и опасались.
Видя озабоченное лицо Чернецкого, я осторожно поинтересовался:
– Думаете, не попахивает ли здесь какой-нибудь политикой?
– Упаси Господь! – испуганно отозвался он.
VI
Сколько я помню Чернецкого – терпеливый, участливый, снисходительный ко многому, он на дух не выносил политики и оберегал наши собрания от этой напасти, как только мог. С началом известных событий в Киеве, а потом на востоке он и вовсе ввел строжайший запрет на любые политические разговоры и обрывал на полуслове всякого, кто выказывал хоть малейшее поползновение, объявляя дальнейшее развитие темы нежелательным. Впрочем, те, в чьих интересах начинала преобладать политика, сами оставляли наш клуб, как это сделали двое наших знакомых. Назову их Икс и Игрек. Не совсем уж юные, но еще горячие, они встретили киевский майдан с энтузиазмом и решили его поддержать на местном уровне. Больше мы их у Чернецкого не видели. Вскоре и тот, и другой уехали в Киев, откуда вернулись в начале весны лютейшими врагами и принялись рассказывать друг о друге Бог знает что. Их взаимные инсинуации не лишены были остроумия, да и правдоподобия. Так Икс рассказывал об Игреке, что тот в разгар Революции Достоинства прибился к палатке депутатов польского сейма, стоявшей одно время на майдане, где в порядке братской помощи и за небольшое вознаграждение готовил по утрам панам депутатам кофе и чистил им обувь. И даже получил письменную благодарность от одного из них, фамилию которого если и вспомнишь, то, как говорится, не облизнувшись, не выговоришь. В ответ на эту сплетню Игрек сардонически хохотал и рассказывал, что польская палатка была сооружением чисто символическим, ни жить, ни ночевать в ней поляки не собирались, а потому и видеть его за чисткой панских штиблет никто не мог. Зато всем известно, что Икс подрабатывал велорикшей у немецкого посольства, и в те славные дни, когда центр матери городов русских был перекрыт баррикадами, возил работников упомянутого посольства на велосипеде с коляской. Днём – по их служебным нуждам, в том числе на майдан и обратно, а вечерами еще и по разным веселым заведениям. И каждый мог наблюдать воочию и не раз, как по ночному революционному Киеву, налегая всем телом на педали и тараща глаза сквозь дымы пожарищ, тянет Икс из последних сил свою таратайку с пьяными, поющими во все горло дипломатами. Посидев тут и наговорив друг про друга еще много чего интересного, оба вскоре, как и прочие наши активисты, перебрались бузить и гонять ватников в хлебосольную Одессу, а их место здесь заняли молодые люди из близлежащих сел. К желанию и тех, и этих хотя бы таким образом отсидеться подальше от пуль и сырых окопов большинство наших обывателей, надо сказать, относилось с пониманием.
И все же, несмотря на все меры предосторожности и неусыпную бдительность хозяина дома, бьющаяся за окнами жизнь время от времени вторгалась и в наш тесный круг. Как-то наш благодетель Кучер, думая нас развлечь, привез к Чернецкому подобранного на трассе, побитого да еще и обчищенного актера из популярного телесериала, который никто из собравшихся, кроме самого Кучера, разумеется не видел. Встреча оказалось недолгой: словоохотливого, но жадного до спиртного гостя хватило минут на сорок, и под занавес он буквально оглушил нас трагическим монологом. Это был рассказ о том, как во время гастролей его театра в России (города я уже не помню) сколько-то лет назад они всей труппой устроили для принимавшей стороны фуршет и выложили из бутербродов с салом карту Украины.
– О, если б вы видели… Если-б-только-вы-видели! Как они толкались и хватали! Хватали и жрали! Своими грязными лапищами – вот так! прямо вот так!.. – ревел он в финале рыдающим басом, ныряя пятерней в большой белоснежный торт, который по такому случаю выставил Кучер. – И первым, между прочим, сожрали Крым!
Горестно мотая запрокинутым, перемазанным кремом лицом, глотая слезы, он наконец бессильно опустился на стул, выложил на столешницу ладонь в комьях бисквита и меньше чем через минуту уронил кудлатую голову на грудь. Оставив его на Кучера, мы тихо поднялись в кабинет.
Да вот еще помнится, тогда же, в одну из суббот того лета имело место происшествие, довольно мелкое, но иначе как вторжением его не назовешь – в кабинет Чернецкого ворвался некто взъерошенный с горящими глазами, кажется не из местных, и с порога закричал:
– Вы обязаны меня выслушать! У меня за плечами девяносто два дня майдана!
В ту же секунду Жарков и Кучер, не сговариваясь, но так слаженно и ловко, словно проделывали подобное уже много раз, взяли гостя под руки, развернули и быстренько выпроводили вон. «Не будьте кацапами!» – этот его отчаянный прощальный крик донесся до нас уже из-за ворот.
Кое-что, правда, случалось и раньше.
VII
Заглядывал к нам на субботний огонек уже упоминавшийся вскользь в самом начале Глеб Глебов – человек по большей части тихий, но вспыльчивый и не без претензий. В нашем клубе он как бы составлял пару угрюмому молчуну Витюше, хотя был совсем иного склада, и наверняка оскорбился бы таким сближением. Проработав долгое время на местном радио и телевидении, он с той же дикторской чопорностью, не снимая костюма и очков в тонкой золотой оправе, держался в повседневной жизни. Аккуратно зачесанные назад и чуть набок напомаженные волосы, большой рот с узкими плотно сомкнутыми губами, широкий нос и чуть оттопыренные уши придавали его наружности что-то лягушачье. В нашей компании его всегда называли по имени и фамилии очевидно потому, что Глебом звали покойного брата Чернецкого. Мнения о себе он держался весьма высокого, и единственным беспрекословным авторитетом для него была его жена, одно время тоже захаживавшая в наш клуб. Год назад она, бросив мужа и девятилетнего сына, сбежала в Одессу с одним из тех «шлемоблещущих» рыцарей, что приезжают биться на турнирах во время средневековых фестивалей, ежегодно проходящих в стенах нашей древней крепости. С потерей супруги Глеб Глебов и сам как будто потерялся, стал выпивать, и примерно с того же времени его грубые и всегда неожиданные попытки свернуть разговор на политику, которые всякий раз резко пресекал Чернецкий, стали особенно назойливыми.
В одну из суббот Вяткин делился впечатлениями от последней статьи одного нашего именитого горожанина, писателя Цвиркуна (главного недоброжелателя Чернецкого да и всей нашей компании, скажу о нем чуть позже). Собеседником Вяткин, естественно, выбрал Изотова – молодого редактора нашей городской газеты, в которой статья была опубликована. Называлась она «Прощание с русским» и, несмотря на то что была написана на русском, вся дышала надеждой на скорейшее и полное избавление от этого имперского наследия. В ней Цвиркун среди прочего утверждал, что судьба русского языка еще со времен Пушкина всегда в большей степени зависела от чиновников и военных, чем от писателей и поэтов. Тем же самым, по мнению автора, грешила в свое время фашистская Германия, и он с горечью вспоминал, что первыми словами на немецком, которыми овладевали дети его поколения, были «хенде хох», «шнель», «цурюк» и прочие в том же роде. А вот таких слов как «Химмель», «Эвигкайт» и «Вельтшмерц» ему, увы, слышать не приходилось.
Изложив вкратце для непосвященных эту свежую цвиркуновскую отсебятину, Вяткин с притворной озабоченностью вздохнул:
– Нет, ну в чем-то он прав, конечно. Я тоже из послевоенных, и могу подтвердить: ни немецкая вечность, ни мировая немецкая скорбь моего слуха так ни разу и не коснулись. Товарищи мои по играм вполне себе обходились «ахтунгами» да «хендехохами».
Тут, видимо желая увести разговор подальше от политики, слово взял стоявший у раскрытого окна Чернецкий:
– Я хоть и значительно младше вас с Цвиркуном, но чувствую себя таким же послевоенным ребенком – те же игры, те же увлечения… Да что там игры – взять, например, заговор на падаль. В детстве, сами знаете, где только не лазишь, и на такое натыкаешься часто: собаки, кошки, птицы, грызуны… И вот я, родившийся почти через двадцать лет после окончания войны, увидев что-нибудь из этого, скороговоркой выпаливал: «Тьфу-тьфу-тьфу, три раза, не моя зараза, не папина, не мамина, не брата, не сестры, а Гитлера жены!» Хорошо помню, как уже сам по себе энергичный ритм перечисления домочадцев с финальным переходом на Еву Браун вмиг прогонял страх. И, кстати, до сих пор гадаю: а как заговаривали, например, те, у кого не было никого, кроме матери? Или были только мать и брат? Как это звучало? Наверняка тот, кто научил меня (я, к сожалению, не запомнил кто это был), знал варианты для любых комбинаций, и в случаях с неполными семьями та же бодрящая бойкость заговора, вероятно, достигалась добавлением каких-нибудь вставок. Но каких? Может быть, кто-то слышал что-то подобное?
Ответить никто из присутствовавших не успел – из угла, громыхнув стулом, выскочил Глеб Глебов и отрывисто прокричал следующее (записано мною как услышано):
– Талипше цийваш! Хайбы, хайбы! вашу цюю! взагаликбису!..
Запнувшись, он судорожно втянул воздух и беспокойным взглядом обвел наши заинтересованные лица. Неудивительно, что услышанное принято было нами за некое заклинание, которое Глеб Глебов с подачи Чернецкого вдруг вспомнил и, чтобы не забыть, тут же поспешил произнести вслух. Все ждали продолжения или комментариев. И только когда он закричал: «Да лучше бы вообще забыть к черту этот ваш проклятый русский язык и никогда больше не вспоминать! Пусть бы он вообще исчез! К черту его, к черту, к черту!», стало понятно, что перед этим была неудачная попытка сказать то же самое по-украински. Дружным молчанием мы встретили и этот его крик, только на смену любопытству и ожиданию пришло известное ощущение неловкости, какое возникает обычно, когда тихий нескладный человек громко и невпопад заявляет о себе.
– Знаете какой-то другой? – спросил наконец Чернецкий.
– Вот из-за таких, как вы, и не знаю! – так и бросился на него, окончательно позабыв о приличиях, Глеб Глебов.
– Что тут скажешь… – Чернецкий пожал плечами, – да и надо ли…
Он отвернулся к окну, а Глеб Глебов схватил свою сумку и выбежал вон.
Проследив за тем, как он покинул дом и вышел за калитку, Чернецкий повернулся к нам и сказал:
– Простим ему.
Этой негромкой фразой он сразу напомнил нам о пережитых Глебом Глебовым потрясениях, и больше мы к нему в тот вечер не возвращались.
Дело, однако, этим не кончилось.
VIII
По субботам Глеб Глебов больше не появлялся, но не прошло месяца, как он позвонил Чернецкому и, ссылаясь на нездоровье и обещая сообщить нечто важное, попросил срочно его навестить. На подходе к дому Чернецкий заметил, как в окне дернулась занавеска и мелькнула тень, но на стук в приоткрытую дверь никто не ответил. Постучав еще раз и не услышав ответа, Чернецкий вошел, с порога громко спросил, есть ли кто в доме, и тут же услышал какой-то шум и следом сдавленный крик из комнаты. Он бросился туда. Там с пунцовым лицом, выкатив, то ли от ужаса, то ли от напряжения, глаза, вцепившись руками в петлю на горле и бешено дергая ногами, висел под потолком хозяин. К счастью, рядом на столе лежал остро наточенный кухонный нож, и в один миг веревка была перерезана. Усадив Глеба Глебова на стул, Чернецкий открыл окно. Раскидывая по сторонам взметнувшиеся занавески, он краем глаза заметил, как Глеб Глебов прихлопнул запрыгавшую на столе записку и прижал её ножом, а когда Чернецкий попытался снять с его шеи петлю, ловко увернулся. Так и встретил скорую, молниеносное прибытие которой стало еще одной странностью – во время вызова Чернецкий не успел договорить адрес, как ему ответили: «бригада уже выехала», а карета появилась, едва он дал отбой. Заслышав шум в прихожей, Глеб Глебов вручил ему свой телефон и велел снимать все происходящее. Чернецкий в некоторой растерянности послушно принялся исполнять волю самоубийцы и прекратил, лишь заметив недобрый взгляд начальника бригады. После чего откланялся. Узнавать, чем таким важным с ним собирался поделиться Глеб Глебов, он не стал, полагая, что тот всё, что хотел, сообщил в записке: «Стыдно быть русским».
Репутация Чернецкого как человека доброжелательного и великодушного, склонного снисходить к людским слабостям, была известна всем в городе, и потому даже после скандала, устроенного у него в доме, даже ставя его в дурацкое положение участием в своей комедии, Глеб Глебов был уверен, что тот отнесется к вышеописанной выходке серьезно, и не ошибся.
– До какого же отчаяния должен дойти человек, чтобы решиться на столь прозрачную инсценировку, – говорил Чернецкий. – Вот что достойно сочувствия, разве нет?
Кто б еще мог так сказать? При этом он не понимал некоторых очевидных вещей, и Жаркову пришлось объяснять, например, что скорая помощь, вызванная самим Глебом Глебовым перед тем как залезть в петлю, нужна была тому вовсе не для подстраховки, как предполагал Чернецкий, а исключительно для фиксации и огласки. Чтобы сей факт можно было при необходимости предъявить.
– Предъявить? – удивлялся Чернецкий. – Но кому? И зачем?
– Мало ли. Каждый делает карьеру как умеет. Я слышал, он собирается перебираться в Киев, вот и…
– В Москву, – уточнил кто-то.
– Ах, в Москву? Ну тогда тем более понятно. Если в Москву. Там такие герои – устыдившиеся себя русские – возможно, еще востребованы. В Киеве-то, да и в Одессе, этого добра с избытком, очереди стоят.
– Но как это? – продолжал недоумевать Чернецкий. – Придет на телевидение, покажет видео, записку и попросится в какое-нибудь шоу?
– Конечно! Именно так он и сделает.
И похоже, именно так Глеб Глебов и сделал, и раза два таки мелькнул на киевских каналах. После первого он заявился к Чернецкому. Пришел воодушевленный, светясь готовностью отвечать на вопросы. Не встретив с нашей стороны интереса и, кажется, приняв его отсутствие за зависть, он больше у Чернецкого не появлялся, зато, возможно и в отместку, стал ходить к его лютому недоброжелателю, упомянутому выше автору статьи о языке, Цвиркуну. (Я считаю, что втайне от нас ходить туда он начал гораздо раньше, сразу после бегства жены, и именно этим объяснялось его несносное поведение у Чернецкого.) Тут не помешало бы сказать несколько слов об этом колоритном персонаже, Цвиркуне, которого наверняка помнят многие из гостей нашего города. С аккуратной седой бородой, в белой вязаной шапочке и в неизменной вышиванке – он стал своеобразной местной достопримечательностью. Писательствовать Цвиркун (я вот до сих пор не знаю, фамилия это или псевдоним) начал еще Бог знает когда и был одно время самым молодым в стране членом союза писателей. При смене эпох возглавил местную писательскую ячейку и, открыв в себе диссидентскую жилку, припомнил уже валившейся набок державе все её грехи, настоящие и мнимые. Справедливости ради надо сказать, что клеймя проклятое прошлое лишь в общем, Цвиркун ни от чего в своей биографии, в отличие от некоторых, не отказывался, и гордился каждым поворотом извилистого жизненного пути. Фигурально выражаясь: одежд никогда не менял и надевал каждую новую поверх предыдущих, за что пользовался у наших сограждан полнейшим уважением, ничуть не меньшим, чем постоянный в своих взглядах Константин Чернецкий. Известен был также тем, что многие годы увлекался буддизмом и отметился на обоих майданах.
– Объясните мне кто-нибудь, – удивлялся последнему Жарков. – Вот ведь, давно не молодой человек, а по меркам минувших поколений уже и старец. Светлые одежды, шапочка, мудрая усмешка во взгляде, при встрече ладошки складывает. Поговоришь с ним, и как в Ганге ополоснулся. А чуть какой майдан – он уже тут как тут, брусчатку разбирает и шины подтягивает. Причем что в пятьдесят пять, что в шестьдесят пять, без разницы. Вяткин, давай, растолкуй нам сверстника.
Последним поприщем Цвиркуна стало руководство местным отделением общества анонимных алкоголиков. По выражению того же Жаркова, зорко следившего за городскими событиями, этому детищу Цвиркун отдал всего себя без остатка, вложившись в него опытом всех прежних воплощений и нынешних ипостасей – главы большого семейства, патриота, члена союза писателей, теле- и радиоведущего, буддиста, коммуниста, националиста, духовного целителя, историка, диссидента, осведомителя (были и такие слухи) и запойного алкоголика.
– Программа собраний там примерно такая. Штудирование буддистских текстов и общие медитации (сам слышал, как они всем ульем гудели «оммммммм») чередуются с историей Руси-Украины. Начинают и заканчивают гимном. На дом Цвиркун иногда задает писать сочинения. Не выполнил задание – штраф. Пропустил занятие – штраф. Небольшой, но все же. Можно и по морде схлопотать – народ там покладистый, чтобы не сказать затюканный, возражать не привык. Ну и не без трудотерапии конечно – своих орлов Цвиркун сдает внаём. Собираются они теперь под пушкинским дубом.
Имелся в виду дуб возле Торговой пристани, входивший в добрый десяток разбросанных по всему югу области легендарных дубов, в тени которых, кочуя с цыганами по Бессарабии, любил отдыхать наш великий поэт.
После собраний, в сумерках, а то и позже, эти анонимные разве что для приезжих подопечные Цвиркуна поднимались в город и мимо моих окон; не сводя глаз с телефонов, они молча брели по улице, и в белых вышиванках, с лицами, омытыми голубым экранным свечением, больше походили на захмелевших от избытка кислорода, заглядевшихся в свои волшебные зеркальца утопленников, с наступлением темноты вышедших из лимана.
IX
Но вернемся к Витюше Ткачу. Несмотря на то, что его слова об «очищении» и перекликались с призывами Цвиркуна хорошенько почистить город, на собраниях у последнего он ни разу замечен не был (хотя с Глебом Глебовым его уже видели), и источник его воззрений находился явно где-то в другом месте.
Решив, что откладывать дальше некуда, Чернецкий тем же вечером, после нашего тревожного обмена мнениями, отправился к его сестре за брынзой. (А брынзу она, надо сказать, делала отменную. Такая, знаете, на вид совсем невзрачная, сероватого и даже как будто землистого оттенка, к тому же плотная и тяжелая, как глина, но с удивительно богатым вкусом и еле заметной приятной горчинкой. С нашими степными величиной с ладонь помидорами в грубых трещинах от напора сладкой мякоти да с домашним прохладным вином – чудо как хороша!) Когда мы дошли до перекрестка, я и себе заказал кружок овечьей, после чего мы с Чернецким попрощались.
Всё детство Витюша провел в интернате, но сразу же после смерти матери был забран оттуда старшей сестрой. Выучив и поставив брата на ноги, она до сих пор занималась всеми его делами. Работал он на тяжелых строительных работах, и сестра сама встречалась и договаривалась с работодателями.
Чернецкий проговорил с Людмилой Ткач около часа в летней кухне. Девица простодушная, но не глупая, она и сама стала замечать за братом некоторые странности поверх тех, что за ним водились. И без того нелюдимый, он замкнулся еще сильнее. Не так давно решительно отобрал у сестры топор и впервые сам отрубил курице голову. А еще ей показалось, что он стал выпивать, если не что похуже. Последнее Людмилу беспокоило больше всего – она опасалась, что брат попадет к Цвиркуну. Эти изменения начались месяца два назад, сразу после того как у них переночевал некий актер одесского театра, приезжавшего к нам на день города. Заплутавшего гастролера (отбившиеся от коллективов артисты были, видимо, бедой того лета) Витюша подобрал где-то на окраине во время сильной грозы. Небольшого роста, бойкий, со свисающей на глаз длинной прядью – больше ничего о нем Людмила сказать не могла. Имя: Игорь. То, что актер, поняла, услышав утром разговор по телефону, – тот собирался встретиться с кем-то в Одессе сразу после того, как «отыграет спектакль». Витюша проговорил с ним всю ночь и выходил на кухню за чаем один раз вроде как заплаканным. Когда она спросила, что с ним, загадочно ответил: «Это он». И больше ни слова.
Закончив с сестрой, Чернецкий заглянул к брату, и тут, разговорив его, услышал много для себя нового и удивительного.
Если коротко, узнать ему удалось следующее: всё последнее время Витюша, оказывается, жил в предчувствии и в ожидании откровения, и вот, наконец дождался. Что уже само по себе чудо, поскольку откровения теперь в мир посылаются совсем иначе, чем прежде. Зная гнусную привычку людей убивать его пророков, Господь решил: хватит, и с некоторых пор стал их скрывать. Суть маскировки в том, что чем меньше пророк знает о себе и послании, которое принес в мир, чем меньше он походит на пророка, тем лучше. Многие так и остаются в полном неведении о своем предназначении. Бросив, или лучше сказать: выронив пророческое слово, пророк, не подозревая о сделанном, идет дальше. Узнать их, разосланных по городам и весям, тоже дано не каждому, а лишь тем, в кого Господь также заронил крупицу пророческого дара. По этой крупице, отражаясь в ней как в зеркале, пророк бессознательно определяет, что перед ним тот, с кем следует поделиться пророчеством. И под видом разговора, дружеской приятной беседы делится сокровенным, чаще всего и не подозревая об этом. То есть, строго говоря, пророк рождается в тот момент, когда он, говорящий, сливается с внимающим. И перестает им быть до следующей подобной встречи. Ну а внявшим отводится роль исполнителей. Такая вот конспирация. О самом пророчестве, о том, в чем оно заключалось, говорить Витюша отказался. Покружив вокруг этой темы и ничего не добившись, Чернецкий спросил:
– А что значит очищение, о котором ты говоришь? Очищение от чего?
– От мерзости.
– Ну и какая такая мерзость у нас, здесь?
– Стряхнины, – ответил Витюша и демонстративно поморщился. Очевидно, он был знаком с недавним гнусным слухом.
– Оба?
– Все.
– Хм.
– Чоботов, – добавил Витюша, и вдруг, судорожно вскинув лицо, словно вынырнув – обычное его движение, – требовательно спросил: – Где ответственность художника? Где она? В чем?
– Ты о ком сейчас?
Но Витюша уже опять опустил голову и замкнулся.
– Можно поподробней?
Витюша отвечать не стал, и тогда Чернецкий спросил:
– И какова, по-твоему, их судьба? Что с ними должно произойти?
– Они исчезнут. Когда придет время. Как тени. Когда начнется движение.
– Какое движение, чего?
Витюша отвернулся к окну.
Итак, Витюша Ткач действительно находился во власти какой-то еще до конца не перебродившей в нем идеи, и в этом смысле мы, кажется, вовремя спохватились. По-видимому, заблудившийся актер был принят Витюшей за одного из тех пророков, о которых он говорил. Романтическая обстановка встречи: ночь, гроза, наверняка яркая речь пришельца – всё это могло поразить его воображение.
Закончил рассказ Чернецкий желанием непременно актера найти и с его помощью попробовать Витюшу расколдовать, чтобы не кусать потом локти.
– Не чужой же он нам, а значит, мы за него в ответе, – сказал он (его отсылка к Экзюпери, как еще увидим, оказалась пророческой).
Расходы Чернецкий брал на себя. Мне затея, не говоря уже о весьма призрачной возможности её исполнения, казалось зряшной тратой времени и сил, но я доверился его чутью и согласился.
А еще в нашем распоряжении оказалась рукопись, оставленная Витюшей по рассеянности в кухне; сестра её сунула Чернецкому перед уходом. Назывался сей утомительный графоманский опус: «Глубокий ум сна». Диалоги с Шекспиром, Данте, Ньютоном и прочими великими, спешившими поделиться своими мыслями с автором, перемежались с его собственными рассуждениями. Некоторое впечатление на меня произвела вскользь упомянутая лужа пролитой Лермонтовым на дуэли крови, время от времени появлявшаяся по ночам в комнате Витюши, но что это: навязчивое видение или поэтический образ, понять было трудно – однажды мелькнув, она больше в тексте не встречалась. Из забавного: наш городок в полсотни тысяч душ у Витюши, нигде дальше Одессы не бывавшего, превратился в многомиллионный мегаполис и выглядел так: «Многолюден, многоязык, многоглазный, многоликий, многоногий, упрямый и коварный, горбатый, полусырой, ядовитый, символический, угрожающий». И люди в нем «ищут, бегают, хватают, рычат, жалуются, кричат и бесятся… будто я сам разрешил это все, будто я высший из высших и все это через меня, будто сам я током их всех зарядил и пошло и поехало и побежало и помчалось перед моим невозмутимым спокойствием а я на все это смотрю и ничего не говорю». И как же трудно живется в нем автору: «вроде толпы людей а не с кем поговорить, что-то посоветовать, на что-то обратить внимание… Но как тяжело здесь дышать: смрад, грязь, помои, тухлое мясо, мусор, над всем этим стоит спертый непристойный воздух… И главное никто на это не обращает внимание, будто ничего этого нет, будто все чисто, будто их это не касается, будто это не у них, будто это не с ними, будто это не в ихнем городе, будто это не тут! Но дышать тяжело и надобно обратить на все это внимание и устранить все то что мешает дышать и передвигаться горожанам!.. Что вы понимаете! Все то что у меня здесь под сердцем, нельзя высказать, нельзя передать, нельзя другому перечувствовать, сам все чувствую, сам все переживаю, сам все воспринимаю с болью и самому придется под бременем и тяжестью этого бремени нести эту ношу и (если надо) гибнуть». Единственная отрада Витюши в этом жестоком мире – «пшеничноволосая зеленоглазка» – загадочная сущность, перед которой склоняли головы Великие Мужи, Природа и сама Истина. Являясь по ночам, «она игрилась надо мною как дикая какая-то вакханка». Противостоял Витюше довольно невразумительный, безликий, сгустившийся из миазмов страшного города предводитель темных сил, с которым ему предстояло сразиться и победить. Возможно ценой жизни. При благоприятном исходе его ждала награда – зеленоглазка.
Весь текст был напечатан прописными буквами, почти без знаков препинания и часто без пробелов между словами, что делало его похожим на древние письмена с их сплошными строками, а также свидетельствовало о том нешуточном накале страсти, с каким он писался, когда не до пробелов и переключений регистров.
X
Не обошелся без сюрпризов тот вечер и у меня. Едва мы расстались с Чернецким, как я встретил Кирилла Стряхнина, понуро бредущего с сыном со стороны крепости. Вид у обоих был усталый, и в глаза сразу бросалось, что они чужие друг другу.
Как было сказано, услышав о приезде Кирилла, я ждал, что он вот-вот зайдет ко мне или появится у Чернецкого. Однако поразмыслив, что пять с лишком лет немалый срок для молодого человека, да еще пожившего в гуще столичной жизни, набравшегося ярких впечатлений, приготовился к тому, что Кирилл не проявит к нам особого интереса. Так оно и оказалось.
Не зная с чего начать, я напомнил последний вечер, когда мы с ним виделись:
– Ваш кровавый гиньоль о Катигробах произвел тогда большое впечатление.
Он, улыбаясь, замялся, пожал плечами.
Я подумал, что он, должно быть, уже забыл о том далеком выступлении и мог отнести мою фразу к своим комиксам с теми же персонажами, но уточнять не стал.
Далее я стал задавать ему подходящие случаю вопросы: надолго ли он приехал, какие у него планы, как ему живется в Москве, и на все он отвечал скупыми общими фразами: как получится, пока не знаю, спасибо, ничего. За это время у меня возникло и стало крепнуть ощущение, что передо мной не совсем тот Кирилл Стряхнин, которого я знал. Да, прошло время, люди с годами меняются, а молодые тем более, и все же… При этом внешне, насколько я успел разглядеть в сгустившихся сумерках, он почти не изменился. Вот, правда, голоса его (приобретенный им за эти годы московский выговор не в счет) я не узнавал. Но и помимо голоса было в моем собеседнике какое-то общее несоответствие тому, что я готов был увидеть в Кирилле даже с поправками на все изменения, какие только могли с ним произойти. Усомнившись, а он ли это, я впал в тягостное недоумение, и сам себе напоминал в те минуты моего покойного пса, когда тот полугодовалым щенком не мог вспомнить меня после двухнедельной разлуки и боялся приблизиться, смущенно оглядываясь на стыдившую его мою первую жену. Кстати, мне с самого начала показалось, что и Кирилл меня не узнал, но не подал вида. Могло ли такое быть? И как же мальчик? Так и не сообразив, в чем тут дело, я попрощался, но еще некоторое время продолжал теряться в догадках.
На следующий день, была как раз суббота, я еще не закончил рассказывать об этой странной встрече, как Жарков сказал:
– То был не Кирилл, а его двойник.
– Кто?
– Двойник. Парень, который с ним приехал.
– Не морочь голову, какой еще двойник? Как я мог спутать с кем-то Кирилла, которого знал столько лет?
– Но вот ведь спутал. Говорят, в интернете была акция «Найди близнеца». Жаль только, что двойник приехал не сам по себе, получилось бы куда занятней. А если нужен оригинал, приходи в крепость, там он прогуливается в крепких раздумьях каждое утро. Ох, уж мне эти принцы датские…
Слова Жаркова подтвердила сестра Чернецкого, Анна.
– А как же ребенок? – спросил я.
– А какая ему разница, с кем гулять? Отца-то он никогда не знал.
Самого Кирилла никто из наших, кроме Жаркова, еще не видел. Как рассказала та же Анна, в родной дом его не пустили. О том, что видеть его не хотят, ему сообщил водитель Стряхниных. Говорили, что причиной столь категоричных отказов стало предсказание цыганки, предостерегшей Кирилла Юрьевича от встречи с сыном. Но кем введены были столь жесткие меры относительно Кирилла, его отцом или Алисой, так и осталось неизвестным. Позже Алиса позвонила Кириллу и разрешила повидаться с мальчиком, но только при условии, чтобы он сам за ним не приходил. (Ребенок, к сожалению, был всего лишь поводом для Кирилла попасть в дом, на деле он проявил к сыну редкое равнодушие: посмотрел на него, когда его привели, и отправил гулять.)
Что ж. Долгий перерыв, сумерки, мальчик – всё вместе сбило меня с толку. Вспомнив свои «собачьи» ощущения, я сказал, что Кирилла мне, конечно, жаль, но затея с двойником абсолютно дурацкая и для знающих его людей оскорбительная. Жаркова мой рассказ развеселил. Посмеиваясь, он добавил, что меня ждут еще кое-какие приятные сюрпризы.
Как обычно у нас водилось, моя история дала повод поделиться похожими всем остальным. А я вспомнил еще и случай совершенно противоположный. Как-то вечером, дело было в Одессе, рядом со мной резко затормозила машина, и выскочивший из нее подвыпивший человек бросился меня обнимать. При этом он сыпал незнакомыми именами, фамилиями, кличками, упрекал меня в том, что я куда-то исчез, а машина за ним нетерпеливо сигналила и рвалась с места. «Давай больше не теряться! Звони утром!» – крикнул он напоследок и уехал. Помню, мне пришло в голову, что это карманник, промышляющий столь дерзким способом, и я бросился проверять карманы, но там всё, слава Богу, оказалось на месте. Больше я его не встречал.
В конце вечера, когда мы уже перебрали несколько других тем, со своим рассказом выступил фотограф Жарков. Историю, когда-то якобы происходившую с его каким-то дальним родственником, он назвал «О блудном коте и его верном хозяине».
– Кот был рыжий, короткошерстный, обыкновенный. Он подобрал его на улице котенком. Когда кот подрос и пропал в первый раз, он, выждав неделю, дав коту нагуляться, стал методично обходить двор за двором и вернул его домой то ли на третий, то ли на четвертый день. Не прошло и полгода, как кот ушел опять. И он опять после недельной паузы искал его дни напролет, пока не нашел. С тех пор так у них и повелось: кот периодически исчезал, а он его рано или поздно возвращал. Иногда поиски затягивались на недели, а то и на месяцы, но в итоге, пусть и на другом конце города, пусть и на самой дальней окраине, он неизменно находил своего рыжего. За это время у кота могли появиться новые хозяева, не желавшие расставаться с любимцем, и тогда в ход шли уговоры, деньги, а если это не помогало, то угрозы и кулаки. В связи с последним его хорошо знали в полиции. Бывало, что его появление не радовало и кота – тот не давался, шипел, отбивался, но в конце концов все равно оказывался дома. Бывало и так, что кот сбегал в тот же день или на следующий, и тогда он снова брал переноску, корм и отправлялся на поиски. Всякое бывало. Но он всегда добивался своего – кот возвращался домой. Так происходило все сорок с лишним лет, вплоть до самой его мирной и естественной кончины. И в ту последнюю минуту его кот, молодой и здоровый, был рядом с ним.
XI
В Одессе на след актера, которого мы подозревали в дурном воздействии на Витюшу, я вышел быстро. Оказалось, что в День города в городке выступали кукольники, и я отправился к ним. Тихий, моложавый, совершенно седой директор, настороженно встретивший меня в маленьком прохладном фойе, сразу же сказал:
– Кажется, я догадываюсь о ком вы говорите. Игорь Свистунов.
Тут, правда, след и обрывался. Месяц назад Свистунова уволили, в штате он не состоял, поэтому никаких его координат, кроме телефона, который не отвечал, не было. Как бы извиняясь, директор поведал мне следующее:
– Театр у нас новый, коллектив еще не сложился, был трудный период, вот и взяли по рекомендации. Так-то он человек очень талантливый, с фантазией. Самородок. Я уже не говорю, каких он кукол делает. А по жизни, конечно, человек совсем неприкаянный. Живет где придется. Ну и выпить любит. Что еще? Ходок. Просто сумасшедший успех у женщин. Не у всех, у определенного, так скажем, психотипа, но все равно удивительно. Не знаю, чем он их берет, если увидите, сами убедитесь – посмотреть не на что. Что касается его последней выходки. Он всегда любил импровизации, и мы многое ему спускали на взрослых спектаклях. Но когда он перепутал с пьяных глаз утро с вечером и на детском спектакле начал муссировать тему связи… – даже не знаю какое этому подобрать определение – Емели со щукой, а потом и с печью, и не то чтобы намекать, а демонстрировать…ну, тут уж знаете… пришлось расстаться.
– Мне бы его фотографию, – попросил я.
– Чего нет, того нет, – грустно ответил директор, – но вы можете зайти к Виолетте, его знакомой, может у нее? Тут, через дорогу.
Дома Виолетты не было. Я переночевал в Одессе, как того требовали мои основные дела, и в середине дня повторил попытку. Меня встретила высокая женщина лет тридцати пяти и проводила в темную тесную гостиную.
Все время пока я рассказывал о цели визита и пытался узнать, как мне найти Свистунова (невозможно было понять, какие их связывают отношения), она вела себя так, будто в квартире находился и, возможно, наблюдал за нами еще кто-то. Невольно ожидая, что этот кто-то, которым мог оказаться и сам Свистунов, вот-вот войдет, я то и дело терял нить разговора. А эта мастерица саспенса и дальше продолжала таинственно улыбаться, к чему-то прислушиваться и бросать взгляды по сторонам. На повторный вопрос (первый раз я ответа не дождался), где бы сейчас мог быть её знакомый, Виолетта мечтательно произнесла:
– Влад – он как ветер…
Но где гулял этот ветер, так и не сообщила, а отвечая на мои уточняющие вопросы, напустила опять такого туману, что оставалось лишь гадать: она не знает, где он, или же не желает сообщать? И стоит ли мне надеяться? «Какая душная женщина, однако», – подумал я и спохватился:
– Постойте! Его разве не Игорем зовут?
– Он предпочитает, чтобы близкие называли его Владом.
«Не говорим ли мы вообще о разных людях?» – усомнился я.
– Он и мне хотел имя поменять, хитрец, – она сладко улыбнулась. И наконец сообщила: – Сказал, будет в понедельник.
Я спросил насчет фотографий. Фотографий не было. Я поднялся.
– Но есть кукла.
– Кукла?
– Да, кукла. Его кукла.
– Спасибо, но зачем мне кукла?
– Это не просто кукла. Это его кукла. Автопортрет.
Виолетта вышла в другую комнату, и спустя минуту оттуда донесся тихий перестук и глухой перезвон елочных игрушек в картонной коробке – кто ж из людей моего возраста не помнит этот звук?
– Когда мы были еще втроем (хм, что бы это значило?), он сделал на Новый год под елку нас троих: меня, мужа и себя, – сказала она, появившись. – Вот.
И протянула мне тряпичную с деревянной головой куклу сантиметров в тридцать.
– То есть вот это – он?
– Да.
– И насколько он здесь похож?
– Очень. Даже вот, видите, родимое пятнышко у виска. Ему тут тридцать четыре. У него как раз день рождения в январе.
Я повертел в руках машущую руками куклу, которая чуть что складывалась в поясе, и то била земные поклоны, то так же легко откидывалась назад. Кукла и кукла; с обычным кукольным личиком. Узнать по ней живого человека можно было разве что по свисавшей на правый глаз челке из конского волоса, бакенбардам и шляпе на затылке. На предложение её продать Виолетта ответила категорическим «нет». Давать под какой-нибудь залог также отказалась. Тогда я попросил разрешения сфотографировать.
– Сфотографировать можно. Пожалуйста, фотографируйте.
Я встал, поместил куклу в освободившееся кресло и сделал телефоном несколько снимков разной крупности и в разных поворотах.
С этим уловом я на следующий день пришел к Чернецкому и, надо сказать, чувствовал себя глуповато, пока показывал фотографии. Попутно рассказал о том, что удалось узнать, и поинтересовался, стоит ли нам связываться со столь веселым персонажем. Чернецкий усмотрел в этом, наоборот, плюс: вот, дескать, пусть Витюша и разглядит спокойно, при дневном свете, того, с кем провел ночь в обстановке романтической бури. Что ж, мне оставалось только согласиться, и мы отправились к сестре Витюши, которую нашли на заброшенной железнодорожной ветке в окружении пасущихся коз и овец.
Держась левой рукой за рог одной из питомиц, а правой вытягивая из её шерсти репей, она выслушала мои объяснения, после чего я предъявил фото. Приблизив лицо к телефону, сестра сказала:
– Похож.
Я облегченно вздохнул, совершенно выпустив из виду, что теперь мне придется этого человека отыскать и привезти.
Неожиданно Людмила Ткач предложила показать нам комнату брата, который, подрядившись на какую-то авральную работу, собирался заночевать в Затоке, и мы, конечно же, согласились. По дороге я позвонил директору театра и Виолетте и оставил им для Игоря Свистунова сообщение с просьбой выйти на связь.
В темной из-за закрытых ставен комнате Витюши сестра включила свет и, постояв на пороге, пошла доить коз.
Перед нами было скудно обставленное холостяцкое жилище: койка, шкаф, стол. На столе – древняя разболтанная машинка «Москва» с круглыми фарфоровыми в медных ободках клавишами (её, оставленную в моей одесской квартире прежними хозяевами, подарил Витюше я), стопки бумаги и книги, книги, книги. На стене над столом красовалась размашистая, малярной кистью по голой штукатурке надпись: «Победа Победителю».
– Ника – Виктору? – пробормотал, глядя на нее, Чернецкий.
– Так вот, значит, кто она – «пшеничноволосая зеленоглазка», – отозвался я.
И еще одно. Но это скорее из области курьезных совпадений: как только сестра включила свет, мне в глаза бросилось темное пятно на полу между столом и окном. Я молча указал на него Чернецкому. Тот не понял, и я отложил объяснение до выхода на улицу.
Находились мы в комнате совсем недолго: всё в ней настолько дышало горькой тщетой безнадежно одинокого человека, что наше любопытство – осторожное и вполне уважительное – нам самим показалось неуместным.
– Да, но когда он успел… как бы это сказать… так сильно увлечься Никой? – задумчиво проговорил Чернецкий, когда мы уже шли по улице.
А в самом деле? Её не было в городе около пяти лет. Неужели она тогда настолько поразила его воображение, что и спустя годы…
– Портрет, – вспомнил я. – Её портрет у Вяткина – вот где он её видит. Когда приходит за книгами.
XII
Витюшин опус, кроме двух последних страниц, где упоминалась зеленоглазка, Чернецкий дал почитать Вяткину и Жаркову, чтобы услышать их мнение. Вяткин нашел текст непосредственным и поэтичным. Жаркову не хватило в нем безумия.
Кстати, и тот, и другой нашей с Чернецким затеи не одобрили, что, однако, не помешало им схлестнуться. Бывший в тот день в ударе Жарков сказал:
– Мне нравится эта история. Похоже, что приблудившийся актер уловил и перевел на человеческий язык запрос Витюши, оформил то, что тот представлял лишь размыто. Ну и добавил кое-что от себя. К тому же, в его лице Витюша нашел наконец того, кого искал. А может, и не искал, но после встречи с ним оказалось, что искал. Я только боюсь, что вы всё испортите. А мне хотелось бы дождаться от Витюши чего-то фундаментального, какого-нибудь Откровения Кукольника или Книги пророка Свистуна. Я в него верю. Хочется какого-то движения, новых имен, событий. А то как-то суховато у нас в новейшей истории.
– Да что ж ты такой неугомонный, Саша, – усмехнулся на сетования фотографа Вяткин, – всё б тебе шутить да ёрничать.
– А тебе брюзжать, – не поворачиваясь, весело отозвался тот.
– У меня вот знакомый недавно помер, – продолжил Вяткин в той же неторопливой, несколько ворчливой манере. – Стали мы с его вдовой искать какую-нибудь фотографию поприличней, выставить с траурной лентой, и что ты думаешь? Не оказалось ни одной, где бы он не гримасничал. Какую ни возьмешь – везде он с вытаращенными глазами и с перекошенной физиономией. Так и не нашли, представляешь? Мораль: шути, да знай меру, а то так и останешься в памяти народной шутом гороховым.
На что Жарков возразил:
– Я, дядя Ваня, сапожник без сапог, потому никаких моих фотографий ты у меня не найдешь, хоть обыщись. Надеюсь, у тебя с этим всё в порядке. Если нет, ты только свистни – подготовим скорбную серию на случай. Это во-первых. Во-вторых, мне совершенно наплевать, что там и у кого останется обо мне в памяти. И в-третьих, для меня жизнь пестрое цветение, а не затхлое прокисшее болото.
Дав отповедь оппоненту (и я позже, если не забуду, объясню, что значило брошенное им «хоть обыщись»), Жарков повернулся к нам.
– Я вот тоже кое-что расскажу. Про подгорельцев не слышали? О, это дивная история! В стиле ренессансных новелл. Я такие собираю. Представьте: небольшой, вроде нашего, городок, только где-то на севере, а в нем недавно образованная община. Во главе общины заезжий пастор, молодой человек с характерными заокеанскими интонациями, большой импровизатор и любитель завести публику. Одно слово: шоумен. И что не служба, то у него разборки с князем тьмы. «Сатана, мы тебя презираем! У нас нет к тебе никакого уважения! И знаешь почему? Потому что мы уже спасены, аллилуйя! А ты просто жалкий неудачник! Убирайся и забирай с собой свой страшный ад! Мы его не боимся! Нам он – не страшен!» И всё в том же духе. Однажды, будучи в ударе и пропаясничав так всю службу, он выдал под занавес залихватскую речёвку: «Страшный ад, иди в зад!». Её подхватили все остальные участники собрания, и дальше это перешло в продолжительное хоровое скандирование с хлопаньем в ладоши, топаньем и улюлюканьем, под бурный аккомпанемент электрооргана. Наскакавшись и накричавшись вволю, усталые и довольные разошлись по домам. Вечер провели в тихом приятном отдохновении, как всегда после собраний. Поужинали, посидели у телевизоров и легли спать. Сон однако оказался недолгим, и ровно в полночь все, как один, были разбужены грубым вторжением в их, скажем так, телесные пределы чего-то постороннего, от раскаленного присутствия которого уже очень скоро глаза полезли на лоб. Как говорится: звали? Встречайте! Метавшиеся в ту ночь по городу врачи неотложек только растерянно разводили руками: там, куда их от вызова к вызову умоляли заглянуть, всё было в порядке. Я бы сказал, ничего лишнего. Не получив помощи от медиков и не в состоянии больше терпеть адскую боль, несчастные, не дожидаясь утра, подпрыгивая и приплясывая, потянулись к молельному дому. Вскоре туда прибыл и их не менее измученный пастор. В коллективе жжение, войдя, видимо, в некий инфернальный резонанс, усилилось до невыносимого, так что обсуждение срочных мер то и дело оглашалось истошными криками. Подгоняемые этой пыткой, они в считанные минуты (дольше всего, секунд сорок, занял выбор обращения: «добрый» или «милый») сошлись на решении, которое, впрочем, напрашивалось само: так же, всем миром, как они приглашали в себя ад, попросить его их оставить. За исключением некоторых особо страждущих, оставшихся сидеть на снегу, все прошли в молельный дом. Стали просить. Сначала глухо, с некоторым смущением, продолжая стенать, вскрикивать и подвывать, но постепенно приладились друг к другу, разошлись, распелись, и что вы думаете? Дрогнула геенна огненная. Отступила. Сошла на нет, точно её и не было. Не веря своему счастью, они еще долго, чтобы как следует закрепить результат, оглашали округу дружным: «Милый ад, покинь зад!», а расчувствовавшийся проповедник, терзая на радостях орган, всё повторял и повторял рефреном: «По-жа-луй-ста!» И только с первыми лучами солнца совершенно обессиленные, но вразумленные, они разбрелись по домам. С тех пор их стали называть «подгорельцами».
– Тебе таких историй у нас не хватает? – удивленно спросил Чернецкий Жаркова, когда тот закончил.
– И таких тоже.
Чернецкий пожал плечами.
– По-моему, у нас есть кому компенсировать их нехватку. И он с этим вполне справляется.
Всем было понятно, что Чернецкий имел в виду Антона Чоботова. Вспомнить о нем в тот вечер пришлось еще раз, когда заглянувший Изотов поделился с нами последними городскими новостями. Сначала он рассказал о появившихся на доме Стряхниных с приездом Кирилла двух черных крестах (с месяц назад там кем-то уже был намалеван один, его стерли), а следом сообщил, что шумная московская компания младшего Стряхнина за считанные дни успела накуролесить здесь так – с голыми плясками, битьем окон и драками с соседями, – что уже два раза меняла жилье и, не найдя его в третий, почти в полном составе укатила в Одессу, а Кирилл с двойником перебрались – куда бы вы думали? К Чоботову.
– К Чоботову?! – вырвалось у меня.
XIII
Что ж, пришло, пожалуй, время сказать несколько слов и о нем, нашем известном писателе. С отвращением приступаю.
Как и Кирилл Стряхнин, родился Антон Чоботов в семье военного. Но если отец первого был отставным офицером-десантником, то отец второго всю жизнь тянул лямку старшины в строительном батальоне. Эта разница – цвет армии, белая кость и «чумазый», чернопогонник – как мне кажется, сразу задала тон их отношениям. А кроме того, Кирилл был ярко и разнообразно одарен, Чоботов же только тужился. Первый не знал счета деньгам, второй был гол как сокол (я, например, с самого начала видел в нем бесстыжего прилипалу). Не удивительно, что верховодил в их паре Кирилл, хотя Чоботов был года на два, а то и на три старше.
В ту пору, когда Кирилл учился в Одессе и приезжал сюда только на выходные, Чоботов продолжал посещать литературные посиделки у Чернецкого. Его искусственные вирши, как он ни старался их разукрасить и оживить, всегда оставляли впечатление блеклых вымученных переводов. Узнав о том, что я определил стихи Стряхнина в газету, он предложил мне свои, я отказал, хотя мог бы, наверное, опубликовать и их. К тому же, каюсь, ясно дал ему это понять. Так что, как видите, хорошим отношениям между нами неоткуда было взяться. С годами наша взаимная неприязнь лишь усиливалась.
Успех Чоботову принесла его кровавая, напичканная всяческими гадостями и ужасами проза, но в городке он сначала прославился совсем не ею. Произошло это спустя несколько месяцев после женитьбы и отъезда Кирилла. Мне бы совсем не хотелось углубляться в личную жизнь последнего, но тут, видимо, без этого не обойтись, так что я остановлюсь на ней вкратце.
Шесть лет назад Кирилл метался между двумя нашими первыми красавицами, Алисой Тягарь и Никой С. И та, и другая готовы были ответить, да и отвечали ему взаимностью. Пикантная подробность: Ника была на четыре года младше Кирилла, а Алиса на столько же его старше, и успела поработать в школе, где наводила ужас на старшеклассниц. Что-то в ней и тогда уже было от большой красивой змеи, и именно так, змеей её и прозвали: ужалить она умела, как никто другой, а данные ею клички приставали к несчастным намертво. Её соперничество с Никой закончилась в тот день, когда она сообщила Кириллу, что беременна.
За всеми этими перипетиями очень внимательно наблюдал из своего угла Чоботов, влюбленный по уши в Нику, и как только Кирилл остановил выбор на Алисе, открылся своей избраннице. То ли от отчаяния, то ли рассчитывая вернуть таким образом внимание Кирилла, Ника благосклонно ответила на ухаживания Чоботова, так что во всем произошедшем далее есть и её вина. Их отношения ограничились несколькими встречами, и в день свадьбы Кирилла и Алисы были Никой грубо, без объяснений разорваны. После безуспешных попыток их возобновить Чоботов вернулся к своей прежней девице и скоро на ней женился. И вот, когда страсти вроде бы улеглись, Чоботов отомстил Нике самым гнусным способом. Он написал и издал роман, в котором, как говорят, описал историю их непродолжительных отношений.
Назывался он «Сороконожка», предварялся посвящением: Памяти Ники С., и с первой же страницы, да что там – с первых же строк! – бил наповал. Чем бы вы думали? Именем главной героини. Я, например, ничего подобного прежде не встречал. Кстати, только это имя и стало непреодолимым препятствием для публикации в известных издательствах, углядевших в чоботовской прозе некоторые художественные достоинства, но поменять его на другое или хотя бы сократить Чоботов ни в какую не соглашался, и в конце концов выпустил книгу небольшим тиражом за свой счет.
Вот оно, полное имя главной героини:
Бессердечная Глухая Стерва Никогда Не Знавшая Ни Любви Ни Жалости Ни Сострадания Грязная Тупая Гадина Почему-то Вдруг Решившая Что Весь Мир Должен Крутиться Исключительно Вокруг Её Вертлявых Бедер Жадная Ненасытная Паучиха Готовая Высосать Досуха Любого Попавшего В Её Липкую Паутину Запредельная Конченная Триждыпроклятая Триждытварь.
Каково? Надеюсь, вам уже не кажется, что я чересчур пристрастен к нашему сочинителю? И еще. Знаете, может быть, я слишком прямолинеен, но подобные вещи я обычно невольно примериваю на себя и своих близких: что если бы на месте Ники оказалась моя сестра или любимая женщина? Я бы его убил, ей-богу.
В романе выглядело это так:
«Тут зазвонил телефон, и Бессердечная Глухая Стерва Никогда Не Знавшая Ни Любви Ни Жалости Ни Сострадания Грязная Тупая Гадина Почему-то Вдруг Решившая Что Весь Мир Должен Крутиться Исключительно Вокруг Её Вертлявых Бедер Жадная Ненасытная Паучиха Готовая Высосать Досуха Любого Попавшего В Её Липкую Паутину Запредельная Конченная Триждыпроклятая Триждытварь, извинившись перед собеседницей, полезла за ним в сумочку».
Или:
«Пряча цветы за спиной, Владимир неслышно подкрался к Бессердечной Глухой Стерве Никогда Не Знавшей Ни Любви Ни Жалости Ни Сострадания Грязной Тупой Гадине Почему-то Вдруг Решившей Что Весь Мир Должен Крутиться Исключительно Вокруг Её Вертлявых Бедер Жадной Ненасытной Паучихе Готовой Высосать Досуха Любого Попавшего В Её Липкую Паутину Запредельной Конченной Триждыпроклятой Триждытвари и, за секунду до того как та обернулась, беззвучно, одними губами произнес:
– Любовь моя, счастье мое…»
Эта злобная долгая, числом в сорок четыре слова, тирада, так и бившая в глаза, кричавшая по несколько раз с каждой страницы, встречается в тексте больше тысячи раз (что, между прочим, автоматически увеличило его объем примерно на полсотни тысяч слов). А весь – небольшой, если брать его в чистом виде – роман, естественно, был развернутым комментарием и иллюстрацией к приведенному списку имен. Так говорили. Впрочем, и те, кто говорили, роман не читали. Да и кто бы мог его в таком виде прочитать? Не для того он был написан.
На плохонькой, чуть ли не газетной бумаге отпечатанная, неряшливо сброшюрованная, пухлая «Сороконожка» стараниями автора появилась сразу в двух книжных магазина городка, а также в магазинах и на книжном базаре Одессы. То, что в больших городах и не заметили бы, или заметили бы лишь краем глаза, в небольших производит эффект упавшего метеорита. Это было что-то настолько и до такой степени ни с чем не сообразное, неслыханное, невозможное, что мы в городке были буквально ошарашены чудовищной выходкой Чоботова. Многие, включая меня, перестали с ним здороваться, ну и дом Чернецкого был, конечно, с того дня для него закрыт.
За честь Ники, которая, говорят, чуть не свихнулась от горя, вступился её брат, пообещавший Чоботова убить. Чоботов бежал в Одессу и там нанял каких-то лихих ребят, которые приезжали сюда по голову брата. Скрывшись от них в той же Одессе, тот стал искать Чоботова там, попал в какую-то поножовщину, с Чоботовым не связанную, и угодил за решетку, а сама Ника уехала от позора в Москву. В общем, творилось черт-те что. Кстати, вернулся брат Ники законченным негодяем – и это тоже на совести Чоботова. Впрочем, сам сиделец, почувствовавший вкус к тюремной жизни, зла на него не держал, тем более что непосредственной вины Чоботова в том не было.
XIV
Помню, как на следующий день после появления книги на заборе чоботовского дома появилась неоконченная – судя по брошенным в траве банке с краской и кисти, вандала спугнули – надпись аршинными белыми буквами: «ЧОБОТОВ – ДО». Шутник Жарков тогда предположил, что загадочное «ДО» было началом неоконченной фразы «ДОСТОЕВСКИЙ НАШИХ ДНЕЙ» и часто потом называл писателя: Чоботов До. А насчет романа он как-то сказал:
– Это самое многословное признание в любви из известных мне. В этом есть что-то религиозное.
– Согласен, – поддержал его Чернецкий.
– Что-то от страстных горячих молитв, бесконечного их повторения или шаманских заклинаний.
– Согласен, – повторил Чернецкий.
Соглашусь и я: какой еще огонь мог так яростно жечь автора, выводившего эти тысячи слов, но… Ревность тоже, знаете ли, есть некая искаженная форма любви, однако же за убийство или нанесение увечий из ревности судят и сажают в тюрьму.
Среди защитников Ники неожиданно оказался Стряхнин-старший, известный, кроме всего, привычкой чуть что хвататься за оружие; исчислявшееся десятками стволов, оно к тому же везде, где бы он не находился, было у него под рукой – в бардачке машины, под подушкой, в ящике письменного стола. Крепко выпивший, он однажды возле центрального рынка выскочил из машины, поймал проходившего мимо Чоботова за воротник, развернул к себе и ткнул ему стволом в лоб. А дальше произошла странная заминка: Кирилл Юрьевич, по всей видимости, забыл, о чем собирался говорить, и они простояли так довольно долго, собирая вокруг себя на некотором отдалении осторожную толпу зевак. Это молчаливое стояние с приставленным к голове пистолетом, которое в ту минуту неизвестно чем могло закончиться, побелевшему, как скатерть, Чоботову наверняка обошлось не в один десяток седых волос. Наконец, вспомнив, Стряхнин потребовал, чтобы книга немедленно исчезла с прилавков нашего городка. Что и было в считанные часы исполнено. (И это, увы, всё наказание, которое Чоботов понес. В той же Одессе, да и, надо полагать, не только, книга продолжала продаваться.) Кончил Стряхнин тем, что, крутанув писателя за ворот, повалил его, безвольного, на четвереньки и с возгласом «Пошел вон!» отвесил ногой по заду. (Здесь мне бы хотелось кое-что добавить. Помните тот кровосмесительный скандал? Так вот, незадолго перед ним в гостях у Тягарей, в их круглосуточно гудящем притоне не один раз видели Чоботова. Доказать, что это он сочинил тот отвратительный слух в отместку Кириллу Юрьевичу за унижение, сейчас уже невозможно, но я почти уверен: докрутить и без того малопристойную историю с девицей, понесшей сначала от сына, а потом от отца, еще и до такого кровосмесительного абсурда, способен был только Чоботов.)
Кстати, поговаривали, что Алиса Стряхнина, наоборот, книгой очень заинтересовалась и во время тайной встречи с Чоботовым предлагала, и весьма настойчиво, переиздать «Сороконожку» в более удобочитаемом виде, выбрав из списка имен главной героини какие-нибудь два, например заключительную пару. Чоботов отказался. Говорили еще, что у них тогда же завязался было, но быстро заглох роман – верилось в это с трудом, но слухи красавицу Алису никогда не щадили. Спустя какое-то время «Сороконожка» была-таки пиратски издана в отредактированном виде, но судя по тому, что издатели не нашли ничего лучшего, как назвать героиню Никой, обошлось это без участия Алисы.
Что представлял собой Чоботов-писатель в августе 201… года? Я не слишком пристально слежу за новинками литературы, но краем глаза все-таки наблюдаю, что в ней происходит, и скажу, что такого рода сочинителей, соревнующихся между собой в писании мерзостей, сейчас хватает. Только в Одессе я знаю двух. Думаю, такие есть в каждом городе. И ведь сколько уже подобного понаписано, и вроде бы уже и границ-то таких, которые бы не были перейдены, не осталось, и все какие ни есть табу уже кажется порушены, а они всё не могут успокоиться, всё пишут и пишут, и пишут, всё кого-то поразить хотят. Удивительные люди. Чем же тогда выделялся наш Чоботов, чья известность к тому времени уже, как говорят в таких случаях, шагнула за пределы городка? Знающие толк в литературе люди, Жарков например, утверждали, что Чоботов, в отличие от многих, умел лихо закручивать сюжеты, а кроме того щедро приправлял свои истории всякого рода мистической дребеденью, и часто наравне с живыми героями в его творениях бесчинствовали всевозможные призраки, эфирные двойники, восставшие из мертвых, и прочая нежить. Не читал, не знаю. Знаю зато, что по части абстрактного мышления народ в провинции все-таки еще отстает от столиц и больших городов. (Всегда было загадкой, почему Чоботов сидит в городке.) И когда, к примеру, герои романа (уж простите мне такие подробности) подкрепляются экскрементами, провинциальные читатели по простоте душевной воспринимают автора как человека не чуждого опыта подобных застолий. Я и сам из таких наивных читателей. Так что в городе Чоботова не очень привечали. Тот же неистовый Цвиркун клеймил его порнографом и дерьмоедом и требовал изгнать из города вместе с Чернецким и Стряхниным. И только беспробудно пьющие Тягари, к которым Чоботов иногда захаживал, видимо развеяться и набраться свежих впечатлений, встречали его как дорогого гостя, поскольку приходил он не с пустыми руками, а с известного рода гостинцами.
Что еще сказать о нем? С виду скромный благообразный отец семейства: жена и трое, мал мала меньше, белобрысеньких детишек. В быту рачительный хозяин. Подруга его жены говорила, что скуп необычайно и до маниакальности подозрителен. Правда, рассказывать она это стала после того, как Чоботов, по слухам, поймал её на воровстве. Словом, снаружи всё как у людей. Но: расчлененные тела, каннибализм, инцест, некрофилия, вампиризм, травматическая содомия, копрофагия, свальный грех… – этот далеко не полный перечень невольно приходил мне на память каждый раз, когда я видел его идущим со всем семейством в церковь или выходящим из нее. Человек я от религии хоть и далекий, однако понимаю, что церковные врата открыты для всех, и для грешников, может быть, в первую очередь. Вон, известный городской воришка Холодок не проходил мимо собора или армянской церкви не перекрестившись. Но в его набожность я мог поверить, а вот в чоботовскую не получалось.
XV
В один из дней позвонил директор театра кукол и сказал, что разыскиваемый мной Игорь Свистунов пришел забрать вещи, и я, если хочу, могу с ним поговорить.
– Да-да? – деловито осведомился новый голос в трубке и, когда я предложил встретиться, строго спросил: – Это по работе?
– Не исключено, – ответил я.
– Прекрасно! – вскричал мой собеседник. – Уверен, мы договоримся!
Эти преждевременные и слишком уж радостные восклицания Влада-Игоря Свистунова явно предназначались не мне, а стоявшему рядом с ним директору.
В назначенный для встречи день в Одессу ехал по делам Кучер, и я отправился с ним. В восемь утра он уже стоял у моего дома и встретил меня бодрым: «Отличные погодные условия сегодня!» Жара немного спала, но синоптики обещали её скорое возвращение.
Кукольника Свистунова я узнал сразу: лет сорока, с телосложением мелкого подростка, шляпа с узкими полями, туфли на толстой подошве, ну и, разумеется, чёлка. Мы познакомились, и на мое предложение съездить поговорить и, возможно, кое-что заработать он махнул рукой.
– А поехали!
В его развинченной подвижности было что-то от куклы, которую я недавно держал в руках, и, казалось, ему ничего не стоит подобно ей сложиться вдвое хоть в ту, хоть в другую сторону. А когда, открывая дверь машины, он галантно посторонился перед проходившей мимо девицей и проводил её веселым взглядом, вспомнился отзыв о нем директора театра, назвавшего его ходоком.
Поездка оказалась нескучной. Кукольник и минуты не мог усидеть на одном месте, вертелся волчком и болтал без устали. У детей такое поведение называется синдромом повышенной активности.
– Какая красотень! – воскликнул он, когда мы выбрались за город и по обе стороны от дороги до самого горизонта потянулись поля кукурузы в желтых лохмотьях. – Сейчас бы мольберт на плечо и – на пленэр!
– Вы еще и живописец? – спросил я.
– Было дело. Посещал училище вольнослушателем.
Убаюканный шумом машины и его рассказами, я было заснул, но очнулся в холодном поту от оглушительного рёва над ухом. Оказывается, за это время Свистунов успел созвониться с режиссером, в анимационном фильме которого собирался озвучивать осла, и продемонстрировал ему свои способности.
Выбившись, наконец, из сил, он и сам задремал, но тоже как-то на скорую руку – затих на полуслове минут на десять, дернулся и проснулся.
Когда мы подъезжали к мосту, справа от которого открывался грязновато-зеленый лиман, а слева – уже по-осеннему синее море, с головокружительно четкой, словно прочерченной острым грифелем линией горизонта, позвонил Чернецкий узнать, где мы находимся. Вероятно, вспомнив подобранного Кучером актера, осторожно поинтересовался, нет ли признаков политической озабоченности у нашего гостя, и получил ответ, что на сей счет он может быть совершенно спокоен. И действительно: за всю поездку кукольник о чем только не говорил, но вот политики не коснулся ни разу.
Кучер подвез нас к моему дому. Я на всякий случай указал гостю ориентир – кирпичную водонапорную башню, переоделся (мне предстояла еще одна важная и, как я предполагал, деликатная встреча), и мы пешком отправились к Чернецкому, где нас уже ждал накрытый стол.
XVI
О встрече с Витюшей, когда, поговорив о том о сем, перешли на нее, Свистунов сообщил немного. Познакомились они, когда кукольник отправился искать ушедшего за вином товарища и оказался в незнакомом месте. По нашей просьбе он стал рассказывать в подробностях о тогдашней гастроли, начиная с самого приезда.
– «Маленького принца»? – вмешался в его монолог Чернецкий. – Вы сказали, что в тот день показывали «Маленького принца»?
– Да.
– Очень хорошо. Там ведь должен быть эпизод, где речь идет об уборке планеты? То есть меня интересует, в вашем спектакле он был?
– А как же! Это ж воспитательный момент. У нас там пылесос, швабра, все дела, моющие средства…
– А не могли вы развить какую-нибудь импровизацию на эту тему?
– Сейчас, здесь?
– Нет. Тогда, там. У Витюши. В тот вечер.
Свистунов понимающе щурясь, запрокинул голову.
– То есть вы спрашиваете, мог ли я под этим делом, – он звонко шлепнул себя тыльной стороной ладони по горлу, – что-то наплести на тему уборки?
– Именно.
– Хм. Дайте подумать. Я вообще-то много чего могу. И тому есть масса свидетелей. Но здесь вот сомневаюсь. Человек в гости пригласил, а я буду его по его же углам тыкать? Да и вообще, не моё это – морали читать, извините.
Чернецкий стал объяснять, какого рода импровизации имел в виду.
– А! – обрадовался кукольник, – в широком смысле! Как бы в философском, да? Несовершенство мира, всё такое… Я понял, понял. Нет, ну такое мог бы, конечно. Тут меня хлебом не корми. А что? Кто ж, выпив, не любит поговорить? Но вот всё-таки насчет этого конкретного случая – чего не помню, того не помню. Зело был пьян, извините. Прямо до какого-то беспамятства. Долго потом так не укушивался. А что стряслось-то?
– Дело в том, что у парня, о котором мы говорим, и так мозги набекрень, так вы, похоже, ему еще и добавили, совсем их на сторону свернули, – сказал я напрямую.
Дальше Чернецкий взялся описывать, как встреча с кукольником (утверждать наверняка мы не могли, но скорее всего она), отразилась на Витюшиных образе мыслей и поведении. Иногда слово-другое вставлял и я. То и дело отводя падающую на глаз чёлку, гость с готовностью поворачивался то к Чернецкому, то ко мне.
– Вот это может быть! Спорить не буду! Но такая у меня профессия – не оставлять зрителя равнодушным! – горячо согласился он, когда мы закончили. – Я же вас вижу – нормальные люди, я вам верю. А за собой давно знаю: такое иногда начинаю плести! Потом рассказывают – сам в шоке. Я этим закидонам и название придумал – творческий вечер. Хотя тоже, знаете… Не всё так однозначно. Иногда думаю: а вдруг в самом деле что-то через меня идет? А что? Почему нет? Пограничное состояние, то сё… верхние чакры пооткрывались и что-то там из астрала тянут, сосут из космоса напрямую…
План действий у нас был самый немудреный – снабдив Свистунова некоторой суммой командировочных, поселить его у Витюши с сестрой. Чернецкий все-таки полагал, что главную роль тогда сыграли обстоятельства встречи, и нынешнее, не в пример прошлому, прозаическое появление кукольника отрезвит Витюшу. Легенда была выбрана такая: решившему немного отдохнуть от шумной Одессы артисту захотелось остановиться у людей, уже однажды оказавших гостеприимство. С сестрой всё заранее было обговорено. Не пришлось уговаривать и услышавшего о вознаграждении нашего гостя.
– А давайте! – залихватски махнул он рукой. – Работы у меня на ближайшее время все равно нет. Пусть поищут, побегают, если приспичит. Будут знать, как…
– У меня настоятельная просьба, – сказал Чернецкий. – Только не вздумайте заводить с Витюшей разговор на эту тему. Просто живите, отдыхайте. Ну и, если можно, с некоторыми развлечениями поаккуратнее бы…
– Вы про это? – Гость опять хлестнул себя по горлу ставшей сразу неживой, свободно болтавшейся кистью. – Сухой закон!
Еще в машине я обратил внимание на его выразительные, подвижные руки. Даже когда, замолкая, он укладывал их на колени, они не успокаивались и, вероятно в дополнение к сказанному, продолжали дергаться, ёрзать, сходиться-расходиться и выбрасывать пальцы. «Да он одними этими руками, без всяких кукол, мог бы сыграть что угодно», – подумал я и поднялся. В тот день, как я уже сказал, меня ждала еще одна очень любопытная встреча.
На центральной улице, как только я на нее свернул, ко мне бросился двойник Кирилла.
Странь – так в старину называли чужаков и заодно странных непонятных людей. Это слово как нельзя лучше подходило данному персонажу. Я и имени-то его не знал, а между тем ситуация складывалась абсурдная: Кирилла я еще не видел, но уже во второй раз вынужден был разговаривать с его двойником! Из дальнейшего безумного разговора я понял, что он как раз ко мне и направлялся (мой адрес узнать было нетрудно).
Бросившись со всех ног на мою сторону улицы, он запричитал:
– Послушайте, помогите, эта сволочь Чоботов отравляет мне жизнь! Дышать не дает! Унижает! Кидается на меня! Бьет!
Был он, кажется, не совсем трезв. Алкоголь, наркотики – черт их знает, чем они там развлекались.
– Можно пожить у вас?
Я аж задохнулся. Это было что-то уже совсем немыслимое.
– Вы в своем уме?!
– А вы представьте, что с вами сейчас говорит Кирилл. Это я, Кирилл Стряхнин, говорю с вами. Помогите! Вы живете один, и мы бы постарались вам не мешать. Я могу помогать по хозяйству. У вас есть хозяйство?
Я промолчал и прибавил шаг.
– Вы отказываетесь помочь? Ну, почему? Неужели вам всё равно? – крикнул он вслед с надрывом. – Это может плохо кончиться!
Я – человек нормы. И, в отличие от того же Жаркова, терпеть не могу ничего необычного, «остренького». Всё выходящее за рамки меня не то чтобы пугает – я в конце концов пожил и повидал всякое, – но всегда заставляет сторониться. Так было и тогда. Но вот что я успел заметить и, поостыв, припомнил: этот парень действительно выглядел растерянным и не на шутку встревоженным. И что значило его «кидается, унижает, бьет»? Если только он не врал. Это что ж получается – Чоботов в его лице бьет Кирилла? С него, конечно, станется, но – Кирилл? Как он, получая в лице двойника по шее, относится к столь недвусмысленным знакам внимания? Что там у них вообще происходит?
XVII
Гибкая, свежая, загорелая, в сиреневом платье, похожем покроем на тунику, она весело подошла к моему столу и протянула руку. Передо мной была Ника С. Я много о ней слышал, о чем рассказал выше, и, встречаясь в городе, здоровался, но никогда прежде так близко не видел и ни разу с ней не говорил. Когда-то, еще в пору всех тех страстей вокруг чоботовского романа, я поинтересовался мнением о ней Чернецкого, и он в ответ негромко продекламировал:
Мечтанья девушек красивы,
Полузакрытые цветы,
Но есть мучительные срывы
И цепкий зов из темноты.
Вблизи, с первого взгляда она показалась мне, знавшему об её успехе у мужчин, на удивление невзрачненькой. Но чем дольше длилась наша беседа, тем больше я проникался её обаянием. Впрочем, к делу это не относится. Её звонок с просьбой встретиться показался мне странным, но она была крестницей Вяткина, а это для меня кое-что значило. Я и представить не мог, о чем она собирается со мной говорить.
У нее были зеленые глаза с чуть припухшими и при этом очень подвижными нижними веками, что придавало её лицу выражение постоянной летучей иронии, которая, когда она улыбалась, вместе с необычным, плачущим изгибом губ выглядела неожиданно горькой. При том, что девицей она была скорее смешливой, чем грустной.
Я сразу сказал, что встретил только что и уже во второй раз двойника, а Кирилла до сих пор так и не видел. Пересказывать подробности встречи с двойником не стал.
– Это Козлик. Он милый. Наш друг, поэт. Они познакомились, когда была акция «найди двойника». Кирилл в последнее время вон как изменился, а Козлик ни капельки, такой же как был.
– Кирилл и Чоботов опять нашли общий язык? – осторожно спросил я. Мне все-таки, хоть убей, непонятно было, как мог Кирилл поселиться у автора такой книги о женщине, с которой он жил.
Пожимая плечами, Ника уклончиво ответила:
– Его иногда трудно понять, Кирилла. И вы, наверное, слышали, в какой ситуации он оказался. Всё-таки они когда-то были близкими друзьями, и… Вы простите, что я вас побеспокоила.
Она смущенно замолкла.
Я заверил ее, что она нисколько меня не побеспокоила, и если ей нужна какая-нибудь помощь, я с удовольствием помогу.
– Совет, – сказала она. – Мне нужен совет. Или, может быть, несколько советов.
– Всё, что могу.
Она попросила не рассказывать о нашей встрече Вяткину и сообщила, что Кирилл ищет оружие, о чем ей сообщил Козлик, и ей очень от этого тревожно.
– Боюсь думать, зачем оно ему. Он так мечется, смотреть больно. Кажется, уже сам не рад, что приехал. Я вам скажу по секрету, у него там всё очень плохо. Идет туда с добрыми намерениями, но… И вот теперь еще оружие. Он и так в последнее время немного не в себе. А если человек не в себе, куда ему еще оружие? Собирался в Одессу переехать на время, я только за, но что-то его задержало… не знаю, что делать… Он вас часто вспоминал, говорил, что кроме вас никого здесь и видеть не рад, поэтому я к вам и обратилась.
Что скрывать, мне всегда льстило, что такой известный в городе молодой человек относился ко мне с интересом и уважением, приятно было слышать это и теперь. Я предположил, что Кириллу, может быть, и в самом деле надо попробовать пережить и обдумать всё, что на него навалилось, в некотором отдалении от дома, и на случай, если ему здесь станет совсем невмоготу и он опять соберется в Одессу, предложил свою квартиру.
– Правда? – воскликнула Ника. – Как здорово! Конечно, ему надо сменить обстановку, посидеть одному, спокойно подумать…
На минуту оживившись, она опять погрустнела и о чем-то задумалась.
Поражало её удивительное сходство с братом, известным в городе пьяницей и наркоманом по кличке Зять. У меня чесались руки при одном только взгляде на этого негодяя. Справедливости ради скажу, что та шумная история с «Сороконожкой» прошлась по нему, как ни по кому другому. Когда-то пылкий непосредственный юноша, бросившийся защищать честь сестры, попав в тюрьму, изменился там до неузнаваемости. О нем я еще скажу чуть позже. Тогда же, глядя на Нику, отмечая их сходство – те же зеленые глаза, та же печальная, плачущая складка губ, – я думал о том, как один и тот же набор черт может быть и прекрасным, и отвратительным.
Я уже решил было, что ради Кирилла Ника со мной и встретилась, когда она вдруг спросила:
– А вы знаете, что Чоботов мне звонит и просит о встрече?
Странный вопрос. Разумеется, я не знал. Однако она ждала ответа, и мне тогда показалось, что я ей понадобился в роли случайного оракула. Есть такая штука: обратиться в сложной ситуации за советом чуть не к первому встречному в надежде, что тот по какому-нибудь наитию выдаст единственно верное решение. Может быть, она не знала, насколько я посвящен в её дела? Но раз уж она сама пришла за советом, что было скрывать мне?
– И это после всего? – спросил я, имея в виду ту гнусную книгу.
– Вот и я его так спросила, а он сказал, что всё еще поправимо, представляете?
Не рассчитывавший на такую откровенность, я растерялся и, несколько потеряв самообладание, воскликнул:
– Поправимо?! Но как?! Не мне, конечно, судить, но раз уж вы сами обратились… Она, эта жуткая книга, она же уже есть, разошлась по свету – каким образом такое можно поправить?! Этого он вам не сказал?
Кажется, я вышел за рамки. Она, улыбаясь, пожала плечами и сказала:
– В общем, мне придется, наверное, с ним встретиться.
– «Придется»? Он вам угрожает?
– Нет, что вы! Нет. – Она, усмехнувшись, покачала головой. – Он нет.
– А кто?
Ника пожала плечами, достала из сумки листок бумаги и протянула мне.
– Получила на днях.
На листке было набрано прописными буквами: «НЕ СПЕШИ КОЗА, ВСЕ ВОЛКИ ТВОИ БУДУТ».
– От кого это и что значит – не знаю, – грустно промолвила она. – Только, пожалуйста, не говорите дяде Ване.
– Не буду.
– Ему лучше не нервничать. Да, и вот еще… не знаю, может, это мои фантазии, но какой-то странный человек меня иногда преследует.
Я попросил его описать, и когда она закончила, поспешил её успокоить:
– Это Витюша.
Стараясь не принижать нашего рыцаря печального образа, я рассказал немного о нем, его фантазиях, портрете у Вяткина и постарался её заверить в том, что Витюша совсем не тот, кого ей следует опасаться. А про себя подумал: может и хорошо, что есть Витюша, с такими-то записками.
– Спасибо, – сказала Ника. – А насчет встречи с Чоботовым, это я неправильно выразилась. Я уже сама решила. Я ведь перед ним тоже виновата. В общем, я согласилась. Надо людей прощать, может тогда и нам тоже простят. И хотела вот о чем вас попросить. Не могли бы вы меня подстраховать во время встречи? Побыть, на всякий случай, рядом.
– Скажите: где, когда.
– Еще не знаю. Только, пожалуйста, никому…
– Разумеется!
Я смотрел на нее и диву давался, как всё это умещалось у нее в голове: страх перед Чоботовым с желанием с ним встретиться и со спокойным отношением к тому, что Кирилл живет у её обидчика?
Будто угадав ход моих мыслей, она растерянно потерла указательным и средним пальцами наморщенный лоб и сказала:
– Надо было отговорить Кирилла от поездки. А я уж точно напрасно приехала.
И я еле удержался от вопроса: а в самом деле, зачем она приехала? А впрочем, тут же осадил я себя, почему бы ей было и не приехать сюда, к себе домой, с любимым человеком?
Тут произошло невероятное. Сам не знаю, как получилось, но, видимо завороженный её плачущей улыбкой и каким-то изяществом по-детски виноватых жестов, я не удержался и накрыл ладонь Ники своею. Правда, уже в следующую секунду я ладонь убрал и, слава Богу, у меня это получилось так же непринужденно. Она, кажется, и не заметила.
Перед тем как разойтись, мы договорились, что они с Кириллом в ближайшие дни придут ко мне в гости, а кроме того она должна была сообщить мне место и время встречи с Чоботовым.
У выхода я столкнулся с Чернецким, возвращавшимся от Ткачей после вселения к ним Свистунова и заставшего мое прощание с Никой.
– С кем это ты разговаривал? – спросил он, близоруко щурясь ей вслед.
– Ох… у нее длинное имя, – сам не знаю, как у меня это вырвалось, и я поспешил добавить: – С Никой. С несчастной Никой С., крестницей Вяткина, подругой Кирилла и возлюбленной негодяя Чоботова.
XVIII
Тремя днями позже я играл в нарды у Вяткина.
Живя в городке урывками (при том, что дней, проведенных здесь за месяц, могло набраться больше, чем прожитых в Одессе), я как-то не мог в нем укорениться, наладить нормальную размеренную жизнь. Особенно это ощущалось в конце дня. В Одессе по вечерам я и бездельничая был чем-то занят, здесь же часто чувствовал себя так, как если б мне еще предстояло возвращаться домой. Тогда я одевался и шел к Вяткину играть в нарды. (Кстати, у Чоботова есть рассказ «Триктрак» про двух немолодых игроков. Прочитав его, Вяткин только пожал плечами, а я… В общем, причин не любить нашего писателя у меня стало на одну больше.)
Иван Михайлович Вяткин всю жизнь проработал в школе учителем труда, причем таким, что мог заменить при необходимости чуть ли не любого из преподавателей, от немецкого до физики, и долгие годы вел театральную студию. Внешне он всегда был человеком простым, скромным, но с выходом на пенсию почувствовал вкус к некоторой экстравагантности – так появились жилетки, бабочки и трость. Примерно тогда же он, к большой радости Чернецкого, сделался завсегдатаем его суббот, и там составил достойную пару первой скрипке Жаркову, с которым его связывали непростые отношения – достаточно сказать, что вне кабинета Чернецкого они старались друг друга не замечать (и об этом я расскажу чуть позднее). Перед выходом на пенсию, овдовев, Вяткин продал свой дом с обширным участком и купил маленький уютный домик о двух комнатах с небольшим садиком, которым он с удовольствием занимался.
Мне нравилось бывать у Вяткина, глядя на которого, я знал, как хотел бы выглядеть в старости, и нарды были тут отличным поводом.
Время от времени к нам присоединялся третий игрок, редактор Изотов, бывший ученик и студиец Вяткина, большой, до фанатизма, любитель и пропагандист классического кино, страсть к которому он унаследовал от давно живших врозь родителей, когда-то довольно известных в городке активистов киноклубного движения. С ним у нас сложилась занятная конфигурация: я неизменно проигрывал Вяткину, который в половине случаев уступал Изотову, а тому редко когда удавалось обыграть меня.
В тот раз Вяткин сам пригласил меня прийти поиграть. Это было явно неспроста. Заподозрив, что ему стало известно о моей встрече с Никой, и помня её просьбу сохранить наше свидание втайне, я думал о том, как буду выкручиваться, когда начнутся расспросы. Но оказалось другое. Дело касалось не Ники, а её уже упомянутого выше отвратительного братца, год назад вернувшегося из тюрьмы.
Десять лет назад, уезжая на заработки в Португалию, мать Ники оставила двух своих детей на попечении сестры, а Нику еще и на Вяткина. Взявший Нику под свою опеку, Вяткин совершенно не собирался распространять её и на брата (упорно называвшего Вяткина крестным). У того же было свое мнение на этот счет, и нервов он Вяткину с тех пор попортил порядочно.
Я уже выше вскользь упомянул о происшедшей с ним в тюрьме неожиданной метаморфозе. В городок Зять вернулся насквозь пропитанный всей этой блатной и воровской романтикой. В их когда-то общем с Никой доме он устроил настоящий притон, в котором собиралось все наше, впрочем не столь уж и многочисленное городское отребье. Дом уже два раза горел, и Зять предпочитал жить у сожительницы. Часто можно было видеть его сидящим на корточках возле своего черного мотороллера (черная душа, он и одевался во все черное) в окружении такой же шпаны. Всё это я рассказываю к тому, чтобы было понятно, с кем Вяткину приходилось иметь дело. И раз уж речь опять зашла об этом персонаже, добавлю, пользуясь случаем, что по возвращению после отсидки в городок он быстро сошелся с некой Лерой Холодок, которая была лет на пятнадцать его старше.
За этой примечательной во всех отношениях женщиной тянулся целый шлейф слухов. По одному из них, уйдя из дому в тринадцатилетнем возрасте, она добралась до Одессы и жила там некоторое время с вором, который научил её в совершенстве своему ремеслу. Рассказывали о наборе необыкновенных отмычек, которые достались ей после его смерти. Так или иначе, но воровством Лера Холодок действительно промышляла с ранней юности и до тех пор, пока однажды в самом конце девяностых с ней не случилась беда. Тогда при повальном обнищании каждый оберегал свое добро как мог: кто-то укреплял замки, кто-то оставлял на видном месте бутылку с отравленной водкой, а кто-то ставил и охотничьи капканы. Вот в один из них в подвале дома Стряхнина Лера и попала. Угодив в капкан рукой (вероятно, находясь в подпитии, споткнулась и упала), она от болевого шока потеряла сознание, потом долго ждала пока придет помощь и в результате осталась без левой кисти. Рассказывали, что восторжествовавший сначала майор (к тому времени уже вдовец) сменил постепенно гнев на милость и даже решил помочь несчастной, но, как-то зайдя проведать, будучи пьяным, воспользовался её увечным положением и над ней надругался. В результате чего якобы и появился на свет единственный сын Леры. Сам Кирилл Юрьевич своего отцовства так никогда и не признал, да и вообще не любил вспоминать ту историю. Когда Холодок (так, по фамилии, его все называли) немного подрос, Лера научила его всему, что когда-то хорошо умела сама, и уже к подростковому возрасту тот превзошел наставницу. Ходили слухи, что когда в мэрии пропали ключи от какого-то важного сейфа, туда ночью привезли Холодка, и он тот сейф открыл. (Мне эта история кажется такой же легендой, как Лерин любовник-вор и его волшебные отмычки.) Известно также, что занятие это Холодок так и не полюбил, и брался за любую нехитрую работу, какую только можно найти в маленьком городе – копал, красил, собирал свеклу и орехи, сдавал металлолом, и проч. Воровать шел, когда уж совсем приходилось туго, но в дома никогда не лез, только в подсобные помещения, в погреба, кладовки, летние кухни, где можно было поживиться чем-нибудь съестным. В последнее время его часто видели в церкви, в связи с чем Жарков назвал его «святым воришкой». Робкий, неряшливо одетый, молчаливый (не помню, слышал ли я когда-нибудь от него хоть слово), он до последнего времени всем другим предпочитал общество матери, которая, несмотря на свое увечье, образ жизни и возраст, подбиравшийся к сорока, всё еще оставалась привлекательной женщиной. Этого несчастного юношу прибывший из тюрьмы Зять взял в оборот сразу же, как только сошелся с Лерой. Пользуясь её странным попустительством и, видимо, полагая, что опыт отсидки дает ему на то полное право, он стал безраздельно распоряжаться Холодком. Говорили, что несколько краж они совершили вместе.
При этом, как я уже говорил, не оставлял своим вниманием брат Ники и Вяткина, и как-то я и Изотов стали свидетелями вопиющего случая, когда на веранду, где мы играли в нарды, вдруг вышел из комнат нетрезвый Зять, забравшийся в дом через окно. С приездом сестры этот, как уже было сказано, постоянно пребывавший пьяным или под какой-то дурью мерзавец совсем распоясался, очевидно решив, что Вяткину в её присутствии будет труднее ему отказать, и, кажется, это было одной из причин подавленного состояния Вяткина. Так что когда он в конце того вечера решил отдать мне на хранение все свои немногочисленные ценности (золотое обручальное кольцо, золотой же самородок размером с фалангу большого пальца, подаренный ему сыном, две золотые цепочки, брошь с изумрудом), я не удивился и счел эту предосторожность нелишней. Составив на двух листках опись принятого, я оставил листок с моей подписью ему, а другой, с его, взял себе. Всё вышеперечисленное Вяткин положил в футляр для очков из мягкой кожи и отдал его мне.
Я уже стоял в дверях, когда позвонила Ника. Наскоро попрощавшись с Вяткиным, я быстро вышел и только за калиткой продолжил разговор, в ходе которого Ника сообщила мне время и место её встречи с Чоботовым. Встреча была назначена на завтра.
XIX
На следующее утро я обнаружил, что в доме хоть шаром покати, и отправился завтракать в заведение, которое неподалеку держали два брата-кавказца и где я часто, когда было лень готовить, обедал. В тот день было слишком уж ветрено, чтобы сидеть на летней веранде, и я спустился в подвал. Там за единственным занятым столиком сидели сожитель Зои Тягарь, матери Алисы, Петя с приятелем. Петю я знал по субботам у Чернецкого, на которые он повадился одно время ходить, прослышав, что там наливают. Все три или четыре раза, которые он там побывал, Петя упивался до потери сознания, так что Чернецкому пришлось ему отказать. Если не считать этой страсти, был он человеком мягким, застенчивым, с глазами на мокром месте. Когда-то успешно вёл дела, но разорился. Причиной неудач отчасти стала неразделенная любовь к Алисе Тягарь. И так же, как Алиса, расставшись с Кириллом, сошлась с его отцом, отвергнутый Алисой Петя стал жить с её матерью, поселившись у нее в доме. Опускаясь с каждым годом все ниже, он обычно целыми днями слонялся по городку, предлагая услуги собутыльника то одному, то другому.
Едва я сел, как грузный приятель Пети, коротко с ним пошептавшись, поднялся и направился в мою сторону. Оплывшим лицом в скобках свисающих по обе стороны волос и небольшой бородкой он напоминал забросившего учебу семинариста. Улыбаясь, незнакомец поздоровался со мной, назвав по имени-отчеству, и спросил:
– Вы меня совсем не узнаете?
Тут-то, услышав знакомый голос, я и обмер. Передо мной стоял Кирилл Стряхнин. Посмеиваясь над моим изумлением, он отступил назад, выдвинул из-за их с Петей стола свободный стул, сделал пригласительный жест и почтительно стоял, пока я не принял приглашение.
Еще в разговоре с Никой я отметил её фразу, что Козлик в отличие от Кирилла совсем не изменился, но такого представить не мог. Встретив где-нибудь на улице, я бы его не узнал, и история с так называемым двойником теперь и вовсе выглядела абсурдной. Утешало только то, что я был такой не один. Оказывается, половина города – поскольку сам Кирилл выбрался на люди лишь в третий раз – так и продолжала раскланиваться с незнакомым юношей. Если верить Кириллу, он не думал никого разыгрывать, так само вышло.
– Только ваш фотограф – Жарков, да? – сразу узнал. Глаз алмаз.
Понемногу разговорившись, я постепенно привык к его новому обличью, однако удивительное ощущение первых минут, когда он был похож на себя меньше, чем привезенный им Козлик, мне крепко запомнилось.
Кирилл стал говорить о том, как часто вспоминал меня в Москве и как уже здесь собирался со дня на день ко мне зайти. Ох уж эта не совсем понятная провинциалу готовность столичных гостей любую случайную встречу обставлять как давно и горячо чаемую – они эту готовность как будто постоянно носят с собой, как иные еду для бездомных собак. Ты у них всегда лёгок на помине, и тебя только вчера, или даже сегодня утром, или вот минуту назад вспоминали. Впрочем, и такая, московская, радость Кирилла мне была приятна.
Он был чуть навеселе, тянул слова, отвечал с некоторым запозданием и с не совсем точной, чуть подгуливающей интонацией; похоже было, что ему мешает сосредоточиться какая-то мысль. На мой вопрос, надолго ли он приехал, пожал плечами:
– Да как вам сказать… – Улыбаясь, он завел правой ладонью левую прядь за ухо. – Как получится. Попробуем подправить, подрихтовать нашу помятую реальность, а там как Бог даст, да, Петя?
«Тепленький» Петя был, как говорится, на своей волне и в ответ размеренно закивал.
Что имел в виду Кирилл, мне узнать не довелось. У него зазвонил телефон и, коротко по нему поговорив, он стал рассовывать по карманам вещи. При этом торопливо, в туманных тезисах, выкладывал видимо то, во что собирался меня посвящать:
– Надо идти. Но я надеюсь, что мы скоро увидимся и поговорим. У меня к вам долгий разговор. Анонс: человеку иногда позарез нужна абсолютно новая логика минувшего, которая бы его с этим минувшим примирила. В ней, единственное наше, конченных людей, спасение. Вы верите в молниеносные прозрения? Я верю. Но куда девать весь груз прошлого, если ты не собрался в монастырь или в петлю? Вопросы, вопросы… Такая вот у нас сейчас веселенькая повестка дня, и я бы хотел услышать ваше мнение. Петя, допивай. Всего доброго.
Заглядывая мне в глаза, Кирилл схватил через стол меня за руку. Он ведь прежде был остроумным молодым человеком, подумал я, откуда эта нарочитая горечь самого дурного пошиба? Что-то в нем, не только в словах, но и во всем его новом облике было жалкое, и за короткое время встречи я успел проникнуться некоторым сочувствием к нему, как если бы его неожиданная, неприятно поразившая меня заматерелость была следствием каких-то перенесенных невзгод.
Уже на лестнице он обернулся ко мне и весело спросил:
– А вы знаете, как можно поправить непоправимое?
– Как?
– Вот и я об этом. А никак. Да! и спасибо огромное за предложение приютить меня. Как видите, родной город не слишком рад моему приезду.
Позавтракав, я решил ненадолго заглянуть к Чернецкому. Там кипела работа. Одно из зарубежных издательств, с которыми Чернецкий сотрудничал, запросило его фотографию, и теперь Жарков трудился над портретом. Воодушевленный настоящим делом, он с нескрываемым удовольствием распоряжался Чернецким. Тот неохотно подчинялся: опираясь поясницей о подоконник, послушно складывал на груди руки и глядел через плечо в сад. При этом ворчал: «Где-то я такое видел…» Жарков то и дело крадучись подходил к нему, подносил к лицу экспонометр и тут же, посекундно озираясь, чтобы не задеть стойку с осветительным зонтиком или штатив с камерой, отступал назад. В последнюю ходку он убрал с подоконника стопку книг и оставил одну, открытую.
С моим приходом они решили сделать перерыв, и я рассказал о встрече с Кириллом.
– Да, нелегко ему, – вздохнул Чернецкий, – На расстоянии все было умозрительно, а теперь оно перед глазами. И, боюсь, бездна для него только-только начинает открываться. Сил бы ему.
– Кстати – всё хотел узнать – что вы сейчас думаете о ней, об Алисе? – спросил я.
Помолчав, Чернецкий негромко продекламировал:
Мечтанья девушек красивы…
И смущенно замолк, видимо вспомнив, что уже однажды зачитывал эти бальмонтовские строки в связи с Никой. Надо сказать, Чернецкий, хоть и прожил всю жизнь рядом с матерью и сестрой, и был когда-то женат, в женщинах разбирался слабовато. Впрочем, не мне с моими неудачными двумя браками об этом говорить.
– Если верить недавним слухам, – сказал Жарков, – то как тут не вспомнить веселую семейку папы Александра Шестого Борджиа, дочь которого делила ложе как с родным братом, так и с ним самим, с папой.
– А давай лучше не будем верить слухам, – предложил Чернецкий.
Ни ему, ни мне не хотелось мусолить «горяченькую» тему, и мы перешли на нашего подопечного, кукольника. Прожив у Ткачей три дня, тот бесследно исчез. Телефон его не отвечал, и мы решили, что он вернулся в Одессу. Витюша же на людях по-прежнему не появлялся, и чем закончилась их встреча, пока оставалось неизвестным.
XX
Моим приглашением Кирилл воспользовался буквально через два дня: позвонил рано утром и попросился пожить у меня в Одессе. Я сказал, что машина моя в ремонте, но я могу договориться, чтобы его захватил с собой как раз собиравшийся в Одессу Кучер. В восемь утра помятый и невыспавшийся Кирилл подошел к его дому. Если б я знал тогда, что за сцена предшествовала его отъезду, я не то что ключей – руки б ему не подал. Но подробности того вечера дошли до меня несколько позже. Отправляя его в Одессу, я только знал, что после нашей встречи в подвале он предпринял еще одну попытку прорваться в дом отца, закончившуюся большим скандалом. Происходило это примерно в то же время, что и свидание Чоботова с Никой, при котором с не совсем ясной на тот момент целью присутствовал и ваш покорный слуга.
Дом для встречи находился недалеко от центра (я потратил десять минут), но стоял как бы на отшибе. Ника ждала меня у нижней калитки, и мы поднялись через огород. Удивляло, что для свидания с человеком, которого она явно побаивалась, ею было выбрано столь диковатое место – неухоженный двор, ветхий полузаброшенный домишко… Видимо, заметив мое недоумение, Ника смущенно пожала плечами. В доме она провела меня через комнату, где собиралась разговаривать с Чоботовым, и ввела в смежную с ней небольшую кухню.
– У меня к вам большая просьба, – сказала она. – Что бы не происходило, не вмешивайтесь, пожалуйста. Только-только если я попрошу. Хорошо?
Ника вышла, и я осмотрелся: печь-груба, на стене лохань, большая деревянная пила без полотна, какие-то сети, клеёнка… – всё старое, грязное, пыльное. Я поставил у двери в комнату табурет, протер его, проверил не скрипит ли, нашел у печи и положил рядом коротенькую кочергу.
Чоботов пришел минута в минуту.
– Может, сядем вот здесь на диванчике? – предложил он, входя за Никой в комнату.
– Нет, давай лучше за столом, – сказала Ника.
– Ну, за столом так за столом, – согласился он и выдвинул стул.
Серая от пыли занавеска по ту сторону двери висела таким образом, что я в прореху справа, да и то под острым углом, мог видеть только Чоботова, а в прореху слева – Нику. На приготовленный табурет я ни разу не присел, и всё время провёл в полусогнутом положении перед низенькой дверью, заглядывая в комнату то с одного края, то с другого. Зато слышно через незастекленную ячейку было хорошо.
Разводя руками от себя, Чоботов погладил плюшевую скатерть и вдруг, вцепившись в нее и сгребая в кулаки, громко зашептал:
– Люблю, люблю, люблю, люблю, люблю. – Закончив, вытер ладонью рот, разгладил смятую скатерть и откинулся на спинку. – Вот так бы начал эту встречу какой-нибудь Витюша или Жарков. Но у нас с тобой этот этап уже далеко позади, поэтому: хочу, хочу, хочу. Здравствуй!
– Антон, веди себя прилично, – попросила Ника.
– А то что?
– А то я уйду. (Скрипнул стул.)
Чоботов, выставив ладонь, сказал:
– Хорошо-хорошо, сиди. Уж и пошутить нельзя… Да и разве я сказал что-то новое? – Он откинулся на спинку. – «Уйду». Сразу угрозы. Господи, да ты знаешь, что бы я сейчас мог тебе на этот твой жалкий писк возразить? Ты вспомни, что за книгу я о тебе написал! И ты, согласившись со мной – со мной! – на встречу в какой-то заброшенной хибаре, требуешь от меня хорошего поведения?! Ты в своем уме?! Всё-всё-всё. Это была свободная импровизация на предложенную тему. Всё. Надеваю строгий ошейник. Может, пересядем на диванчик?
После повторного отказа Ники Чоботов замолчал и на некоторое время, свесив голову набок, уставился в пол. Ника сидела на стуле бочком и тоже глядела под ноги.
– Так на чем я остановился? Поэтому. Поэтому – почему? – он вскинул улыбающееся лицо.
– Почему – что?
– Сама знаешь что. Ладно, это потом. Чего так долго не приезжала? Обещала еще год назад. Или полтора?
– Ты о чем? Когда это я тебе обещала?
– Было дело.
– Ты что, пьяный?
– Я рядом с тобой всегда как пьяный. (Это «как» было лишним, он явно был навеселе и от него даже мне попахивало.) Ты, наверное, думала, я тебя просил прийти, чтобы извиняться? Ничуть. И давай уже с самого начала, как старые любовники, будем откровенны…
– Какие любовники? Ты бредишь, что ли?
– Есть разные виды любовных соитий. В измененных состояниях, во сне… да и в том же бреду. Не помню точно, но в каком-то из них ты мне и обещала приехать.
– Антон, у меня не так много времени. Если тебе просто хочется со мной поговорить, расскажи лучше, как Варя, дети. Раз уж я здесь, послушаю. У меня есть несколько минут.
– А что – Варя? Варю я у себя в кабинете ставлю иногда лицом к окну, и она стоит, изображает тебя со спины. Я ведь её под тебя выбирал. (Ника и Варя действительно были примерно одного телосложения.) Сам живу вполсилы, дышу в полдыхания, и её мучаю – её непростая жизнь и на твоей совести.
Помолчав, продолжил:
– Глава вторая: дети. Ну, что сказать. Они отчасти твои, потому что когда я их делал, то думал о тебе.
– Фу, какой бред ты несешь! Вот я так и знала, что будет что-то такое.
– Тебе нравятся мои дети?
– Кому они могут не понравиться?
– А знаешь, как их зовут?
– Девочку – Нина, среднего мальчика – Илья? Младшего – еще не знаю.
Чоботов усмехнулся.
– Нина, Илья, Клим. И будет еще один: Александр. Или Александра.
– Красивые имена.
– И всё? Еще раз для не шибко понятливых барышень: Нина. Илья. Клим. И Александр. Повтори.
Подняв брови, он выжидательно глядел на нее. Увидев появившееся на её лице изумление, удовлетворенно хмыкнул и развел руками.
– Так что они все – твои.
– Ты ненормальный.
– Это случайно вышло, клянусь, сам поразился. Ну, может подсознание подшутило. В конце концов Ника – это победа по-гречески. Ну, хорошо-хорошо, если ты против, следующего назову Олегом или Ольгой. А потом сделаю еще троих и будет Николай, в честь Гоголя. Нина, Илья, Клим, Ольга, Лариса, Александр… Вот только с кратким «И» как быть? Не очень-то и придумаешь. «И» – нельзя, получится какая-то глупость во множественном числе: Николаи. О! Есть такое веселое имя Йошка. Его и возьму. Йошка Чоботов – звучит? С этим решили, теперь переходим к главному. И это уже серьезно. Только внимательно вдумайся в то, что я сейчас скажу, хорошо?
– Знаешь, если вдумываться во всё, что ты говоришь и что пишешь…
Чоботов оборвал её, хлопнув ладонью по столу.
– Слушай внимательно, я сказал. – Он подергал в её сторону выставленным указательным пальцем. – И заведи волосики за ушки, чтобы лучше слышать. Или нет! давай лучше я сам… ну, пожалуйста!..
Он подошел и нежно завел совершенно неподвижной Нике волосы за одно, потом за другое ухо; отошел полюбоваться, взял свой стул и переставил ближе к ней. С этой минуты я его больше не видел, только слышал.
XXI
– Итак. Что касается книги… – Чоботов некоторое время молчал. – Пойми такую вещь. Это не только твой ужас. Но и мой.
– Да что ты говоришь? Неужели? Мне, правда, от этого не легче.
– Сейчас будет легче, потерпи. Итак: это ужас. Да. Но. К счастью, всё поправимо. Спросишь: как? Ведь спросишь же? Вот спроси: как?
– Как?
– Видишь, тебе интересно. А значит, не все потеряно. Как? А очень просто. Нам нужно сойтись. И как только мы оказываемся вместе, это сразу – понимаешь? сразу! – всё перечеркивает. Сразу и жирно, вот так! – Над верхним краем занавески мелькнула ладонь Чоботова с опять же выставленным указательным пальцем и скрипнул невидимый стул. – Ты только представь. Сразу же меняется освещение, смысл – всё! Мало того, из ужаса и гадости «Сороконожка» превратится в драгоценное свидетельство того, какой сложный путь нам пришлось преодолеть. Памятником тому, через какие испытания проходит настоящая любовь. Наши дети передадут её своим. Ну и все в таком духе. Подумай… То есть. Что значит: подумай! Тут не о чем думать. И если ты не хочешь с этим жить, никакого другого пути свести это на нет, извини за тавтологию, нет. Давай сделаем это прямо сейчас.
Ника слушала, не шелохнувшись, глядя в сторону и вниз.
– Время идет, а ты не меняешься, – вздохнув, произнесла она, когда Чоботов умолк.
– Что?!
– Я хотела сказать, что за эти годы столько произошло, а здесь всё остается как было. В большом городе ты бы уже давно забыл про меня. Нет, я понимаю, что ты имеешь в виду. Но, послушай, Антон. Давай откровенно. Во-первых, я пришла сюда только потому, что перед тобой виновата. Только поэтому и больше нипочему. А во-вторых… Это не любовь, Антон. В тебе сейчас говорит твое упрямство, уязвленное самолюбие. Единственное, чем мы с тобой связаны, так это взаимной виной. И я бы очень хотела…
Под молчавшим Чоботовым не переставая скрипел стул.
– Ты что-то ищешь? – прервавшись, спросила Ника.
– Да вот смотрю чем бы таким не слишком тяжелым тебя уе*ать, чтобы ты перестала молоть херню.
Ника опять вздохнула и, не ответив, опустила лицо. Видимо, она действительно чувствовала себя не на шутку виноватой, если терпела всё это, подумал я.
– И назидательный свой тон лучше брось, – продолжил Чоботов. – Или оставь для Кирилла. Не с твоим умишком меня поучать. «Упрямство». Совсем дура? Извини-извини. Вот сейчас вырвалось. Извини. Извини, но знай: мне всё в тебе дорого, до последней косточки, и смотрю я на это всё как на мое, пока мне не принадлежащее. И умишко твой станет умом, только когда ты перестанешь где-то шляться. Но до тех пор пока всё это не стало моим – так и будет. И если бы у меня не было надежды, я бы всю тебя искромсал к чертовой матери. Так что помолчи пока, хорошо? Я тебе пытаюсь сказать о самом важном, а ты меня какой-то ерундой отвлекаешь. Не можешь жить без тарелочек? Будут тебе тарелочки. Что еще, ну что? Почему так, объясни! Ответь уже наконец на эти простые вопросы: что? что? что? И: почему? почему? почему?..
Под Чоботовым надсадно крякнул стул, и тут же вскочила и исчезла за занавеской Ника. Через секунду у нее зазвонил телефон (это звонил я), который в следующее мгновение вылетел на стол и, проехавшись по нему, шлепнулся на пол.
– Я тебя отсюда не выпущу… – слышал я голос Чоботова, – я тебя… Раздевайся!
Спрятав телефон, я схватил кочергу и взялся за дверную ручку, готовый по первому же зову Ники кинуться ей на помощь, но пока только слышал, как она горячо, задыхаясь, говорила:
– Искромсать, говоришь?! А ты хорошо подумал? Тогда, давай, я начну, а ты продолжишь! Только смотри, не отворачивайся! Смотри внимательно! что же ты?..
С минуту стояла полная тишина. А потом с грохотом подпрыгнул и сдвинулся край стола, и тут уже я ринулся в комнату. Там я увидел такую картину: бледная Ника с ножом в правой руке и залитой кровью левой кистью стояла над лежащим на полу Чоботовым. Судя по её лицу, она, похоже, забыла, что я здесь.
– Я сама себя, всё в порядке, – тяжело дыша, произнесла Ника. – Это обморок, уходите, лучше ему вас не видеть! Уходите, уходите, пожалуйста! Я вам позвоню, уходите… – и она повернулась к поверженному Чоботову.
Я вышел, но еще некоторое время постоял за дверью и слышал, как пришедший в себя Чоботов слабым голосом рассеянно произнес:
– Не надо, отойди… Вяткин, сволочь… ничего, я ему это вспомню. Уйди, пожалуйста. Договорим в другой раз… ты еще не готова, уйди…
Разгадка этой, показавшейся мне загадочной, сцены оказалась проста. Правда, узнал я об этом много позже. Дело было еще в школьные годы Чоботова, когда он, помогая Вяткину разбирать декорации в их театральной студии, порезался и от вида крови потерял сознание. Очнувшись, Чоботов попросил Вяткина поклясться, что всё останется между ними. Вяткин поклялся. И нарушил клятву, только когда Ника пять лет назад стала с Чоботовым встречаться. Видимо, не очень веря в её увлечение, Вяткин рассказал ей о том случае и посоветовал, если вдруг что, ударить ухажера со всей силы в нос или полоснуть его чем-нибудь острым по руке, словом пустить кровь.
Надо ли рассказывать, в каком состоянии Чоботов вернулся тем вечером домой. А там, после очередной безуспешной попытки проникнуть в отчий дом, уже выпивал в кругу знакомых Кирилл. Кроме него и двойника за столом во дворе сидели парочка заехавших из Одессы москвичей и некий приехавший с ними одесский гитарист с подругой. Под бурные звуки фламенко Чоботов в доме швырял всё, что попадалось под руку, бросался на детей и жену, и всякий раз, когда он повышал голос, чтобы перекричать гитару, музыкант во дворе еще больше налегал на инструмент, стараясь, видимо, заглушить яростными переборами эту неприглядную сторону семейной жизни. Наконец Чоботов вышел во двор и заявил Кириллу, что видеть каждый вечер перед сном посторонние пьяные лица его детям не полезно. А ты им на ночь что-нибудь из Чоботова почитай, посоветовал Стряхнин, вот и будет польза. На это Чоботов ответил, что к советам опытного воспитателя грех не прислушаться, но хотелось бы знать, когда и где тот успел набраться столь бесценного опыта? Неужели перенял у своего придурка папаши, ставшего недавно опять молодым отцом?
– Придурок, говоришь? – усмехнулся Кирилл. – Что ж ты ему это в лицо не сказал, когда он стучал тебе стволом по лбу? Ползал перед ним на карачках…
– Ну, по моему лбу хоть стволом, – ответил Чоботов. – А вот чем надо было настучать по твоему, чтобы на нем вымахали такие рога? В двери-то еще проходишь?
Кирилл отвечать не стал, а тщательно смёл в ладонь мелкий мусор со стола и швырнул им в Чоботова. Подруга гитариста так и покатилась со смеху, увидев влажное от пота чоботовское лицо, облепленное шелухой и крошками. Кирилл поднялся и пошел со двора. Ночь он провел в доме матери Алисы, и на следующий вечер пришел к Чоботову за вещами. И вот тогда произошла сцена настолько дикая, что я еще подумаю, стоит ли её рассказывать. А наутро Кирилл уехал в Одессу.
XXII
Дня через два или три Кучер отвез в Одессу меня. Позвонила сестра и попросила приехать, навестить мать. Она уже давно себя неважно чувствовала, а тут резко стало хуже.
Посидев с матерью, которая, слава Богу, еще меня узнавала и ни с кем не путала, как это случилось с её внуками, моими племянниками, я отправился к себе, где застал Кирилла в самом мрачном расположении духа. Я ждал, что он воспользуется случаем и продолжит начатый в подвале разговор, но неудовольствие его моим приходом было столь явным, что я даже растерялся. Только перед моим уходом он соблаговолил уделить мне внимание. Лучше бы он этого не делал.
– Если б вы только знали какое у меня отвращение к нашему городку, – вдруг сказал он. – И больше всего знаете к чему? Да вот как раз ко всему этому: к тёплым вечерам на лимане, ко всей этой гладкой живописи с оперной луной, к тихим улочкам, к раздавленным абрикосам на тротуарах со слетевшимися осами… Вся эта ядовитая благость больше всего и морочит, водит за нос. Снести бы всё на хер, чтобы и следов не осталось, весь этот ваш чертов портулак! Ненавижу.
Не слишком ли много страсти для человека, покинувшего городок больше пяти лет назад, подумал я. Кроме того, мне показалось, что он, зная о моем намерении переехать туда, завел этот разговор, чтобы меня поддеть, да побольнее. Что это с ним, подумал я. Что-то вроде абстиненции после разгульной жизни в городке? Или же та мысль, которая во время нашей встречи в подвале мешала ему сосредоточиться, здесь, в одиночестве, крепко взяла в его оборот? Чувствуя себя предельно глупо – нежеланным гостем в собственном доме, – я попрощался. По-видимому, сообразив, как выглядит мой уход после такой встречи, Кирилл кинулся провожать. Молча спустившись, мы вышли на оживающую после дневной жары улицу с её городским веселым шумом, многолюдьем, орущими взмокшими детьми, куда-то бегущими со своими счастливыми собаками… Тротуары и нижние этажи уже накрывало вечерней тенью, но еще в полную силу горели глядевшие на закат торцы домов, верхушки массивных акаций и натертые за день резиной до блеска булыжники поперечной мостовой. Что-то промычав, Кирилл пожал мне руку и отправился по своим делам; мне идти было некуда, надо было ждать Кучера. Провожая взглядом своего негостеприимного постояльца, я вспомнил, как неприятно меня кольнуло в его монологе словечко «портулак».
Об удовольствии проводить в городке начало осени, наслаждаясь чередой ласковых дней с их берущим за душу особым прощальным светом, я уже говорил. Но был еще и апрель, когда я старался бывать там подольше и почаще. Набирающая силу весна на степном раздолье в окружении открытых неоглядных пространств, продуваемых тугим, теплеющим день ото дня ветром – разве можно такое пропускать? В эти дни и появляется вместе с прочей зеленью, разбегается по всем дворам городка моя любимая травка с гладкими мясистыми листочками. Её можно встретить и кое-где в Одессе, чаще на окраинах, но в городке она сплошь и везде. А до чего ж она хороша в пору цветенья, когда вся покрывается микроскопическими цветами! (И какую мировую закуску к водке из нее умеет готовить Кучер!) От самого её названия, в котором мне всегда слышался перехлоп парусов, веет солнечным Средиземноморьем, Атлантикой, бесконечными морскими просторами, и это имя я дал городку, в котором развивалось действие моего юношеского неоконченного романа. Из резкой реплики Кирилла я заключил, что он порылся в моих вещах и бумагах, там, где и не следовало бы. Ну, что скажешь: Москва.
Я позвонил Кучеру, и тот сообщил, что заедет за мной через полчаса. Неподалеку был винный подвал, где я решил его подождать. В прохладном, насквозь прокуренном помещении было людно, и оказалось, что в своем захолустье я несколько заскучал по большой городской жизни, по всему этому многоголосию, пестроте, непредсказуемости, обилию свежих (с поправкой на профиль заведения) лиц.
Звенели кружки, гремела музыка, какой-то сонный нечесаный молодой человек у стойки, переминаясь и тяжко вздыхая, делился воспоминаниями с продавщицей:
– Краков я знаю хорошо, у меня первая жена была словачка, поэтому я часто бывал в Словении…
Свободных столов не было, и я с кружкой пива присоседился к двум приятелям возле выхода, которые были настолько заняты разговором, что не обратили на мое появление никакого внимания. Один из них – с костистым сухим лицом, в очках, – играя желваками, раздраженно и с некоторым снисходительным презрением выговаривал пьяному и на вид совсем простодушному товарищу:
– Я могу и Песталоцци вспомнить, и Фребеля, и еще много кого и чего. Но, что я хочу сказать. Потому это и называется переходным возрастом. И если ты, как баран, уперся в детские обиды и продолжаешь вспоминать своих мучителей, то никуда ты, считай, не перешел. Потому что, если ты разумный человек, ты должен уже к тринадцати-четырнадцати годам, а то и раньше, понимать, что вокруг тебя дефективные дети, так и не ставшие взрослыми. Какие еще травмы? Забудь! Ты мужчина, а вокруг дети. Всё. Ты можешь их наказать, да. Причем наказать так жестоко, как только считаешь нужным. Пусть небу станет жарко. Тут ты в своем праве. Но – обижаться? страдать?.. пффф! Еще чего.
XXIII
В те дни состоялось еще одна странная и загадочная встреча, и пока Кучер везет меня из Одессы в Портулак, коротко расскажу о ней.
Брошенный Кириллом на произвол судьбы двойник, помыкавшись по городку, поселился у его дяди, Степана Стряхнина. Вечером они крепко отметили новоселье, на следующий день продолжили, а на третий Козлик обнаружил пропажу паспорта. Да и то когда бросился искать куда-то запропастившийся телефон.
Жил Степан Стряхнин в районе начатых, но скоро заброшенных новостроек среди разваленных и полуразваленных домов и одичавших, кое-где частично выкорчеванных садов. С наступлением тепла он натягивал между крышей своего небольшого дома и столбами перед входом маскировочную сеть и перебирался жить на эту временную веранду. Днем шлялся по округе, высматривая где что плохо лежит, а вечером усаживался на диван, ставил на пол между ногами литровую банку с вином и включал телевизор.
– Слетелись уже, проститутки! А ну, геть! – время от времени обращался он к ночным бабочкам, норовившим влететь в его банку.
Летом, когда удавалось, с удовольствием и за небольшие деньги сдавал комнату молодым парам.
– Люблю, когда они там за стеной возятся, – рассказывал Степан двойнику, отпив из банки и бережно ставя её на пол. – Иногда такие спортсмены попадаются, дом всю ночь ходуном ходит. Прямо как я в лучшие годы. Ты вот, почему один? Давай, приведи кого-нибудь.
На возражение двойника, что ему скоро уезжать, Степан махнул рукой и, гася щелчком окурок, то ли в шутку, то ли всерьез добавил:
– Какое «ехать», куда? Вот, груши-яблоки-виноград соберем… Орехи. Потом картошки накопаем. Тогда и езжай себе. Всё, вопрос закрыт.
«Человек крайне похотливый и поползновенный. А если по-простому, на редкость отвратительное животное», – так охарактеризовал Степана Жарков, не жаловавший никого из Стряхниных. Даже Чернецкий не мог удержаться, морщился при одном только упоминании о нем.
Похабник, пьяница, вор и дебошир. Хотя и не без способностей: он неплохо рисовал, и голос у него был такой, что как запоет – заслушаешься. В его доме когда-то целыми днями пропадал предоставленный с малых лет сам себе Кирилл Стряхнин. Добрым влияние этого человека вряд ли можно назвать, однако именно он Кирилла пристрастил к рисованию и чтению. Впрочем, не совсем уж бескорыстно – обделенный отцовским вниманием (а мать его умерла, когда ему не было и десяти), Кирилл был всегда при деньгах, так что перепадало кое-что и дяде. Их родственная дружба продолжалась до тех пор, пока дядя не стал настраивать Кирилла против отца и перестарался настолько, что тот перестал к нему ходить. У Кирилла были непростые отношения с отцом, но регулярно выслушивать от вора и забулдыги, как его отец превратился из офицера в торгаша и бандита, ему в конце концов надоело. С какой целью Степан это делал, так и осталось неясным. Выгоды от этого ему не было никакой.
Поскольку почти всю сознательную жизнь Степан Юрьевич и Кирилл Юрьевич провели врозь, братских чувств друг к другу они не испытывали, да и слишком разными были. Хотя встретились после долгой разлуки тепло. Но уже через полгода Кирилл Юрьевич с легкостью отбил у брата его новую подругу, будущую мать Кирилла. Тот не долго оставался один, уже через неделю нашел ей замену, но после предпочитал вспоминать об этом как о некой драме. Больше же всего сокрушался, что не успел ей, по его же выражению, впендюрить, и попытался наверстать упущенное, уже будучи деверем, на чем их с братом отношения и закончились.
Вот эту историю и решила вытащить на свет Божий Алиса Тягарь (только не спрашивайте зачем, я сам этого не знаю). Также весьма вероятно, что на мысль запустить новую версию тех событий Алису могло натолкнуть внешнее сходство с дядей, которое приобрел заматеревший за эти пять лет Кирилл.
В первый раз она пришла, чтобы присмотреться к Степану Стряхнину, с которым была почти не знакома, и, поговорив ни о чем, быстро ушла. В присутствии Козлика явилась опять. Это было на следующий день после скандала, который закатил Кирилл перед отцовским домом.
Завидев её серебристый джип, Степан приказал квартиранту лечь на кушетку в комнате под раскрытым на веранду окном и внимательно слушать и запоминать.
Как и в первый визит, гостья выставила на стол бутылку хорошей водки.
Итак, суть предложения заключалась в следующем. Алисой предполагалось, что со дня на день кто-то может прийти к Степану Стряхнину и поинтересоваться: а не сошлась ли мать Кирилла с Кириллом Юрьевичем, уже будучи Кириллом беременной? В таком случае Степан должен был уклоняться от ответа.
Несколько тушевавшийся во время их первой встречи, Степан на этот раз, хоть и не понимал, куда клонит гостья, вел себя поразвязней.
– А кто будет спрашивать?
– Не знаю. Кто-то. Увидим. Может и я. Но кто бы не спрашивал, хотелось бы, чтобы ваша реакция была вот такой. Вам и делать ничего не надо. Видели по телевизору, как известные люди говорят: без комментариев. Разве это так трудно?
– Ну, допустим. И как же об этом узнали?
– Мало ли. Это не ваша забота. Ваше дело не отвечать. Без комментариев.
Она ни разу не сказала, что кто-то может предположить, что Кирилл его сын, а твердо настаивала на этой формулировке – мать Кирилла могла уйти от него беременной. То есть была уверена, что будут спрашивать именно так.
– У меня в молодости была подруга Жужа, – сказал Степан. – Точь-в-точь ты. Видно у нас, у Стряхниных, у всех общий вкус.
– Ну, так что? – нетерпеливо спросила Алиса.
– Так сейчас же это все проверить легко, Жуженька.
– Легко, но не каждый захочет.
Степан похлопал себя по колену и сказал:
– Иди, посиди здесь.
– Мне ехать пора.
– Сядь, говорю, ну. Одну минуту. Чисто символически.
– Я тяжелая, – сказала Алиса, усаживаясь.
– Вот и хорошо. «Тяжелая». Всё настоящее и должно быть тяжелым. Есть тяжесть шёлка, а есть – женского зада. Всему своя тяжесть, и всякой тяжести своё место. Тяжести шёлка на гибком девичьем стане, а тяжести гибкого девичьего стана на мужских коленях.
Она почувствовала его ладонь у себя за поясом и, брезгливо поморщившись, встала.
– Да вы философ!
– Х*ёсоф. Ты куда?
– Не материтесь, я дама, мне неприятно.
– Сюда иди, говорю. Дама. Хорошо ж сидели…
– Хорошего понемножку. Я вам девочку пришлю. Она здесь уберет, а то смотреть страшно. Если надо, и на коленях посидит.
– А если надо, и постоит, да? Я когда-то песню сочинил, когда в Одессе жил: «Красотки с окружной, пришли ко мне домой». Хочешь спою? – он протянул руку к гитаре, которая всегда стояла рядом.
– Вот ей и споете. Короче. Справитесь?
– А зачем тебе?
– А зачем вам это знать? Надо. Так что?
– И что мне с этого? Какой мой профит?
– Профит, – усмехнулась Алиса. – Надо же. И слово такое нашли.
– Ну а ты думала.
– Профит будет. Как-нибудь договоримся.
– Девку-то когда пришлешь?
– Потерпите.
Он видел, что она идет на ощупь, сама толком не представляя, как задуманное ею устроится. Пока ничем не рисковавший (осторожность, впрочем, не помешает), он в её неуверенности прозревал будущую уязвимость, и предчувствие, что Алиса здесь каким-то образом крупно подставляется, его приятно волновало. Словом, при удачном повороте он её на колени, в хорошем смысле, поставит. Заодно и с братцем наконец поквитается.
Забегая вперед, скажу: вторая встреча Алисы со Степаном стала последней и продолжения история не имела. И что это было, так и осталось неизвестным.
XIV
…Дорога меня развеяла и успокоила. О Кирилле я больше не думал, а одесских впечатлений вполне хватило на то, чтобы порадоваться возвращению в городок и обновленным взглядом увидеть свое тихое милое захолустье.
Разнежился я, как оказалась, преждевременно. Не успел я переодеться и умыться, как хлопнула калитка и во дворе появился Витюша, с которым мы не виделись после встречи у заброшенных казарм, когда он объявил о грядущем очищении. Был он, как и тогда, предельно серьезен, от чая отказался, на предложенный стул не присел, стоял набычившись, поглядывая по сторонам. У меня Витюша был лишь однажды, когда я привел его забрать пишущую машинку, ту самую, на которой он теперь печатал свои опусы. С тех пор здесь мало что изменилось, и смотреть по-прежнему было не на что – голые стены, минимум мебели. Я заметил, что одет он был не по-домашнему, и, видимо, то ли собирался куда-то, то ли откуда-то вернулся. Наконец, проигнорировав все мои скромные знаки внимания, он поинтересовался, правда ли, что Кирилл Стряхнин живет у меня в Одессе. Я спросил, откуда ему это известно, он не ответил. (Позже я узнал, что услышал он об этом от Жаркова, а тому сказал Кучер, которого я забыл предупредить.)
– Он там надолго?
– Мы с ним еще не оговаривали, но… Он тебе нужен?
Эти люди были настолько далеки друг от друга, что сама фамилия моего квартиранта из уст Витюши звучала странно. Но не успел я толком удивиться, как следующей фразой Витюша огорошил еще больше:
– Да. Я хочу вызвать его на дуэль.
– Что?!
– Я вызываю его на дуэль. Хочу, чтоб вы ему передали.
Я даже сел от неожиданности. Уж не пьян ли он, подумал я, вспоминая, что Людмила Ткач жаловалась Чернецкому на появившуюся у брата в последнее время тягу к спиртному.
– Э-эээ… постой… А как это?.. И – за что?
– Он знает.
– Он тебя оскорбил? Как? Когда?
– Не меня. Он знает кого.
Я догадался, что речь идет о Нике, и хотел было сказать об этом напрямую и заодно попросить его не пугать её своими преследованиями, но не решился – в конце концов, кто я ему?
– Ладно, допустим, – сказал я. – И как ты собираешься с ним драться? У тебя уже готово оружие на этот случай?
– Оружие он может взять у отца.
– Витюша, извини, но это просто абсурд какой-то. Ты хоть знаешь, что Кирилла даже домой не пускают? Да и если бы пускали – что за бред ты несешь?!
Я поднялся. Витюша зарумянился и горячо проговорил:
– Пусть помирится с отцом и возьмет! Это в его интересах!
– В каких еще интересах?! С чего ты взял, что он вообще будет с тобой разговаривать?
– Это в его интересах! – упрямо повторил Витюша и вдруг, разгорячившись, зачастил: – Я буду унижать его каждый раз, когда увижу! Буду давать ему пощечины, пока он не согласится! Вот это ему передайте. Если он хочет вернуться, то должен драться. Такое не прощается!
Отвернувшись, он искоса стрельнул в меня глазами и отворотил лицо еще больше.
Ох. Ну и вот как с ним было разговаривать?
– Кстати об отце, – сказал я. – Не исключено, что он учил Кирилла стрелять. Он же тебя убьет в таком случае.
– Я готов, – произнес Витюша в сторону и вниз.
– Хорошо, готов так готов. Но, насколько я знаю, это никогда не делалось с бухты-барахты. Сначала пытались примирить противников…
– Примирения не будет.
– А если бы он попросил прощения?
– Нет.
– Может все-таки объяснишь, что произошло?
– Он знает. Все знают. Время отвечать пришло.
И тут меня эта всегдашняя Витюшина чересполосица – здесь жилые покои, а здесь уже палата помешанных, – признаюсь, вывела из себя. К тому же я устал и очень хотел есть и спать.
– Я так понимаю, что я теперь у тебя вроде секунданта. Ничего не знаю об их правах и обязанностях, никогда этим не интересовался, но полагаю, что они были посвящены хотя бы в причины дуэли. Ты говоришь: «он знает». А если нет? Если он ни сном ни духом? Что я должен буду тогда говорить, если мне ничего не известно?
– Вы пока передайте. Пусть готовится. А насчет секундантов еще рано.
Я достал из кармана телефон и предложил:
– Тогда почему бы тебе самому это ему не сказать? Я звоню – будешь говорить?
Витюша пошел к выходу.
«Очищение началось?» – подумал я, но не стал его останавливать.
Мне стало неловко за свой срыв и досадно от того, что я не смог толком разговорить гостя. Первое, что я сделал, проводив его, позвонил Чернецкому. Мы пришли к выводу, что в мозгу Витюши что-то в конце концов замкнулось, и он ухватился за первый попавшийся повод. Но что это был за повод? Чернецкий сказал, что догадывается, о чем речь, и обещал при встрече рассказать, а до этого еще раз уточнить, верна ли его догадка.
Часть вторая
I
Дни еще стояли по-летнему жаркие, но вечера и ночи уже радовали прохладой. И тишиной. Особой, ни с чем не сравнимой провинциальной тишиной. В той же Одессе она и на самых глухих окраинах как бы пронизана расходящимися токами большого, ни на минуту не засыпающего города, и в любое мгновение готова оборваться воем сирен, визгом тормозов или пьяными криками. Здесь же, в окружении бескрайней спящей степи, она такая, что, как говорили в старину, хоть мак сей. Об этой разнице между городом и городком мне еще раз напомнил вечерний звонок Кирилла, внезапно решившего извиниться за свое негостеприимное поведение. Помимо его виноватого голоса до меня долетали звуки и общий гул того самого большого города, к которым еще присоединился, в какой-то момент совершенно их заглушив, близкий грохот трамвая. Переждав его, Кирилл повторно извинился, и мы пожелали друг другу спокойной ночи.
Моя машина со вчерашнего дня была на ходу, и утром мне предстоял ранний выезд и дальняя дорога, однако управиться с запущенными бухгалтерскими делами мне удалось только ближе к полуночи. Сидя на расстеленной постели, я стал было раздеваться, как тут…
Доводилось ли вам без каких-либо на то причин вдруг нырять в самую отчаянную смертную тоску? Нет, перепадам настроения я был подвержен всю жизнь, сколько себя помню, и к тому, что ходивший внутри меня маятник в последнее время всё чаще зависал в состоянии тоски и качнуться в обратную сторону не спешил, я тоже почти привык. Но тут было что-то другое – будто подо мной открывали люк и я летел в бездну.
Из мрачных раздумий меня вывел шорох в саду, но стоило мне повернуться к раскрытому окну, завешанному гибкими побегами дикого винограда, как шорох затих. Решив, что это ежи пришли проверить где-то там стоявшее мусорное ведро, я потянулся погасить лампу, но тут шум возобновился с новой силой и стал быстро приближаться, делаясь шире и напористей. Подступив к окну, он оборвался, и между виноградными листьями в комнату просунулось лицо в зеленой маске и с воспаленными докрасна белками.
– Это я, – представилось оно. – Здравствуйте.
Приглядевшись, я увидел, что лицо было не в маске, а скорее в краске.
– Можно войти? – спросил пришелец и наконец сообщил: – Это я, Игорь. Свистунов.
Надевая халат, я открыл дверь, он вошел в комнату. Его волосы, лицо, шея были вымазаны зеленкой. В зеленых пятнах была и бордовая рубашка с единственным надорванным рукавом, второй лежал на плече.
– Где вас так угораздило? – спросил я, проводив его к умывальнику и собираясь идти в дом за рубашкой. – А мы уж думали, вы уехали…
Когда я вернулся, гость продолжал вертеться перед зеркалом над умывальником.
– По всей морде размазали, – пожаловался он моему отражению. – Как я завтра таким фантомасом пойду? Ну, народ! И сидели ж караулили, собаки бешеные…
Я дал ему рубашку. Застегиваясь, он с трудом попадал пуговицами в петли; на склоненной макушке виднелась небольшая, выпачканная зеленкой плешь.
Оказалось, что на подходе к Витюшиному дому на него набросились четверо – три женщины и пожилой мужчина. Две женщины повисли на руках, мужчина, зайдя сзади, ударил несколько раз по голове, а третья женщина облила зеленкой (о чем он узнал по крику: «Давай зеленку, Таня!»). Тут, видимо боясь испачкаться, они ослабили хватку и он вырвался и побежал. Оказавшись на незнакомой улице, он уже не мог определить, в какой стороне находится дом Ткачей. Адски щипало глаза, и в темноте невозможно было понять, что это растеклось по лицу и груди, зеленка или кровь из разбитой головы. Он собирался спуститься к лиману, но, услышав рядом журчание воды, перебрался через забор и оказался в саду с фонтанчиком. Но и там не нашел покоя. Не успел он толком отдышаться, как в доме на первом этаже загорелся свет. «Только-только глаза промыл, напился, как там в вдруг ка-ак что-то хлопнуло, потом шум, крики! Женщина какая-то выбежала, за ней еще кто-то. Да что ж ты будешь делать! Сижу ни жив ни мертв, ну, думаю, сейчас еще эти обнаружат, и тогда мне прямая дорога в реанимацию». Как только стихли шаги, перемахнул обратно через забор. Тут ему открылся вид на водонапорную башню, и таким образом он вышел к моему дому.
Слушая его, я достал вино, брынзу, нарезал помидоры и хлеб. Лицо Свистунова, сколько он его не тер, так и осталось зеленоватого зловещего цвета. Кто и почему на него напал, кукольник не знал, но мне показалось, что он лукавит. Помня характеристику, данную ему директором театра («ходок» и всё такое), я не стал допытываться.
Выпив вина, мой нежданный гость несколько развлекся, и мы перешли на разговоры о разном. В числе прочего я услышал историю его изгнания из театра после спектакля «По щучьему велению», где его Емеля домогался печи.
– Да вот так всё сошлось просто. Утром забежал в мастерскую к знакомому, там день рождения отмечают. Посидел, выпил – и на спектакль. А июнь, помните, какой был? Грозы, дни темные. И Боккаччо еще, видно, сверху лег, я его в те дни штудировал… В общем, спутал утро с вечером, детский спектакль со взрослым, ну и… Ребятишкам, кстати, понравилось.
Больше всего кукольник сокрушался, что так и не успел выступить в качестве режиссера, хотя всё к тому шло. Впрочем, судя по бодрому тону, надежд на это он не терял до сих пор. На вопрос, что он собирался ставить, ответил, что на примете были «Декамерон» и «Мир как воля и представление».
– Шопенгауэра? – удивился я.
– Ага. Очень его люблю. Первое лекарство во всех жизненных катаклизмах. Когда уже и водка не берет, открываешь томик и просто отдыхаешь душой. Прямо сознание прочищается.
Перед сном, пока я готовил нам постели в доме, кукольник вышел во двор. Закончив стелить, я пошел за ним и услышал, как он хлопочет у небольшого пруда под окном кухни.
– Что это вы там делаете?
– Да так, – ответил он, выходя навстречу, – цветы принес, положил в водичку, чтоб не завяли. Завтра важная встреча, не с пустыми же руками идти.
Уже лежа мы завели разговор о Витюше. О нем Свистунов отозвался уважительно, назвал интересным толковым парнем. И похвалил его теорию о блуждающих пророках.
На последней фразе я подскочил и зажег свет.
– Стоп! Вас же Чернецкий просил не заговаривать с Витюшей на эти темы…
– А я и не заговариваю. Но что ж мне, как чурбан молчать, когда он мне что-то рассказывает? Ни да ни нет не говорить? А теория интересная.
– Да это же вы ему эту теорию и втолковали! Мы для чего вас вызвали? Чтобы вы её как раз своим присутствием дезавуировали…
Приподняв голову, Свистунов посмотрел на меня с удивлением.
– Нет, – твердо сказал он, – это вы что-то путаете. Не мог я такого придумать. Я вообще по этой части ноль. Что-то чужое пересказать, сымпровизировать на тему – пожалуйста, сколько угодно. Но придумщик из меня никакой. А то бы сидел книжки писал. Что-то вы напутали.
Ну, не спорить же с ним было среди ночи. Погасив свет и отвернувшись к стене, я признал, что наша с Чернецким затея закончилась крахом. Да еще отметил, что после Вяткина кукольник уже второй, кто не отказывает Витюше в уме.
Утром, а проснулся я рано, моего гостя уже не было. Должно быть, он, как и собирался, отправился чуть свет искать шляпу, о потере которой больше всего сокрушался.
…Я уже был в дороге, когда позвонил Чернецкий и сообщил, что ночью убили старшего Стряхнина.
– Слава Богу! – вырвалось у меня.
Сворачивая на обочину, я зазевался и вкатился под самые деревья. Попросив паузу у озадаченно молчавшего Чернецкого, дал отбой и заглушил мотор; некоторое время посидев в тишине, вышел, снял с лобового стекла желтый лист, вернулся и возобновил прерванный разговор.
II
Чернецкий слушал меня терпеливо, не перебивая. Подробный рассказ о тайном переезде Кирилла в Одессу и о вчерашнем его звонке с извинениями объяснял заодно мою мгновенную, неожиданную и для меня самого реакцию.
– Да, удачно вышло, – согласился он. И добавил: – Вот еще бы знать наверняка, что это и не Витюша.
– А вот об этом я совсем не подумал.
Впрочем, у нас и в мыслях не было всерьез подозревать Витюшу.
Об убийстве Чернецкому было известно пока только то, что Стряхнина-старшего застрелили на пороге его кабинета. Видимо, услышав какой-то шум, он часов в одиннадцать (а ложились у Стряхниных, встававших не позже шести утра, всегда очень рано) спустился туда, и нарвался там на пулю.
Неловко признаваться, но мысль о том, что благодаря мне у Кирилла есть твердое алиби, наполняла мое сердце прямо-таки праздничным ликованием, с которым я, понимая его неуместность, ничего не мог поделать. Давно у меня не было такого прекрасного настроения.
Вернувшись вечером в городок, я, не заезжая домой, выехал на центральную улицу, свернул за собором к лиману и бесшумно подкатил к дому Чернецкого. Притворив за собой тяжелую калитку, сделал несколько шагов и остановился возле невысокой айвы, листья которой вблизи выглядели тряпичными, а плоды казались вылепленными из глины. Кабинет Чернецкого был освещен, но сам он сидел в саду за столом с гостем, лица которого я не видел, однако по белой рубашке и светлым штанам – его неизменному летнему наряду – сразу узнал Вяткина. В гуще виноградной листвы над их головами, разметав по столу и вокруг него неподвижные широкие тени, ярко горела лампочка. Где-то на соседних участках и верандах тоже шла своя вечерняя жизнь: негромко играла музыка, слышался женский смех, звенела посуда. С этими летними вечерними посиделками в садах под переносными лампами были связаны мои самые теплые детские воспоминания. Я даже представил, как вот прямо сейчас в одном из этих домов, в освещенной огнями из сада комнате просыпается мальчик лет пяти-шести и с радостным удивлением обнаруживает, что вчерашний вечер каким-то чудом до сих пор продолжается. Один за другим он узнаёт голоса родителей и гостей, улыбается их непонятным взрослым шуткам и смеху, и вскоре, убаюканный негромкой беседой, с ощущением абсолютной защищенности, включающим в себя и некоторое еще совсем смутное предчувствие будущих тревог и невзгод, сладко засыпает опять.
Мимо калитки, шурша и похрустывая мелким мусором, медленно прокатилась под уклон машина с тихой музыкой в салоне и сигаретным огоньком в открытом окне; пугающим низким гудом толкнулся в мое ухо мотылек, и пройдясь теплой струей по щеке, ткнулся было в лицо, но в последний миг ринулся в сторону и вниз, а я все стоял и стоял. Может быть, причиной тому была навалившаяся усталость, но что-то произошло со мной в тот вечер, в ту минуту, и, подняв глаза к ясному звездному небу, напрочь позабыв и о больной матери, и о Стряхнине, убитом совсем неподалеку меньше суток назад, я горячо попросил: «Господи, мне бы только жить и знать, что вот так, как сейчас, когда я стою и смотрю из темноты на своих друзей, перед тем как подойти и сесть рядом, будет еще не раз в моей жизни… и ничего больше мне не надо».
Наконец, по выложенной кирпичом дорожке я прошел к столу и к немалому своему удивлению вместо старины Вяткина увидел Цвиркуна в вышиванке. Вот уж невероятное явление: самый ярый недоброжелатель Чернецкого сидел с ним за столом как ни в чем не бывало! А ведь еще недели не прошло со дня его последнего печатного выступления, где он призывал окончательно очистить город от сепаратистской скверны, в лице двух агентов русского мира – оккупанта Стряхнина-старшего и фальсификатора истории Чернецкого. Если наскоки на дряхлеющего Стряхнина (чье семейство Цвиркун, коверкая известным образом фамилию, называл ядом, отравлявшим всё вокруг) в его речах появились недавно, то история их вражды с Чернецким тянулась еще с тех времен, когда последний отказался поддержать теорию Цвиркуна о каких-то козацких поселениях, положивших основание нашему городку чуть ли не на заре человечества.
Я сдержанно поздоровался и, садясь, заметил, как Цвиркун мягким движением подобрал со стола и спрятал в карман несколько купюр. Чернецкий пошел в дом за чашкой для меня. Пока его не было, Цвиркун, размеренно кивая, поглаживал ухоженную, волосок к волоску, бороду. По всему саду громко, словно радуясь присутствию однофамильца, распевали сверчки. Дождавшись хозяина, Цвиркун поднялся ему навстречу.
– Ладно, ребятки, – сказал он, поправляя на голове белую нитяную шапочку, – время уже позднее, пойду я отдыхать. Завтра трудный день.
Спокойный приятный баритон Цвиркуна совсем не вязался у меня с теми истерично-кровожадными статьями, которые сей буддист публиковал в местных газетах. На память пришел эпизод застолья с его участием, когда он, следуя стихийному течению беседы, с той же бесстрастной обстоятельностью, с какой минуту назад излагал содержание «Сутры престола шестого патриарха», принялся вспоминать, как на майдане черенком от лопаты бил по головам молоденьких милиционеров из оцепления, приговаривая: «Хиба ж для того вас мамка на свет народжувала, падлюки?» «И при этом такая чистая, ничем не замутненная шуньята сквозила в его глазах!» – добавлял к своему рассказу Жарков. Взгляд голубых глаз Цвиркуна был действительно пустоват.
Чернецкий поставил передо мной принесенную чашку и пошел провожать гостя. Вернувшись, долил себе чаю и стал рассказывать. Виновником визита Цвиркуна был наш кукольник. Оказалось, что несколько дней назад, когда Цвиркун уезжал из города, а замещал его Глеб Глебов, Игорь Свистунов явился на заседание цвиркуновского клуба и произнес там страстную речь о свободе выбора, после чего все, кто там присутствовали, двинулись в ближайшее заведение и потом еще пили всю ночь. Большинство после этого ушло в запой, троих пришлось класть под капельницу. Цвиркун пришел с жалобой и с намеком на денежное возмещение. Начал он вообще с того, что Свистунова специально подослали.
– Так вот кто облил его зеленкой – Цвиркун и жены тех троих, угодивших под капельницы, – вслух подумал я, и в свой черед рассказал о вчерашнем нападении на кукольника.
– Однако, – промолвил Чернецкий. – Хотя не думаю, что для него это что-то из ряда вон. Жизнь его, как я понимаю, из подобных приключений и состоит.
– Но какой же выжига этот Цвиркун! – возмутился я. – Вчера нападение с побоями и зеленкой, а сегодня еще и деньги – по-моему, это чересчур! И причем здесь вы? Кукольник вам ни сват ни брат. Пусть с него и требует. И откуда он знает, что кукольник связан с вами?
– Да, мне тоже это интересно. Но так или иначе, идея привезти его сюда была моя, мне и расплачиваться. Будет наука. У тебя-то он хоть денег не просил?
– Нет. А Цвиркуна вам надо было черными крестами на доме Стряхнина припугнуть. Это же их работа, как пить дать. Сегодня это как раз бы прозвучало… Постойте! А что значит «хоть у меня»? Свистунов что, приходил к вам за деньгами?!
– Да, забежал днем, пришлось дать немного.
– Ну, знаете!..
Чернецкий отмахнулся.
– Да Бог с ними совсем. Успокойся. Пей чай. Или, может, вина принести?
Он был на удивление благодушно настроен в тот вечер, ходил вокруг стола и посмеивался про себя. Только когда коснулись убийства, слегка погрустнел.
– Кто убил и за что, гадать не хочу. Надеюсь, найдут, – сказал он. И, как будто объясняя свое беспечальное настроение, добавил: – А что касается гибели Кирилла Юрьевича Стряхнина, то полагаю, для бывшего боевого и бравого офицера смерть от пули в такой крайне запутанной ситуации, в какой он оказался, да еще на пороге старческого бессилия – не самый худший вариант. Земля пухом.
Еще сообщил, что из Одессы приехал следователь, тот, который занимался делом наркомана в апреле.
– Сестра встретила вечером в центре, сказала, красавчик, похож на Жерара Филиппа, если помнишь такого. Я его тогда, в апреле, видел по телевизору, действительно, что-то есть.
На мой вопрос, здесь ли уже младший Стряхнин, Чернецкий ответил:
– Не знаю. Кстати, я, кажется, выяснил почему Витюша хочет с ним драться.
Я приготовился слушать, но он попросил:
– Давай завтра, а то как-то слишком много для одного дня. Потерпи.
Я и сам валился с ног. Он еще собирался о чем-то со мной завтра посоветоваться, и мы договорились, что я зайду к нему во второй половине дня.
III
К полудню из сарая была вывезена на свалку последняя порция хлама.
Подметая дорожку мусора по пути следования тачки, я гадал, что мне делать с сараем теперь, не снести ли его. Помывшись в летнем душе, я снова в раздумьях встал перед ним. Уродливый, покосившийся, с дырявой крышей, он портил всю картину и перекрывал вид на участок, хотя и неухоженный, но дающий простор взгляду. С другой стороны, я собирался продолжить когда-то начатый ремонт и сарай мог бы еще пригодиться для хранения всякой всячины.
Тут-то и появился следователь. Увидев за калиткой молодого человека в светлых брюках и цветастой рубашке с короткими рукавами, я, помню, порадовался: наконец-то ребятам-коммивояжерам, что носили по дворам наборы кухонных ножей и металлической посуды, позволили снять их строгие костюмы с галстуками и одеться по погоде – сбила с толку черная сумка на боку гостя.
Он представился, и мы прошли в дом. Следователь сел в предложенное кресло у журнального столика, снял и положил перед собой темные очки, сумку поставил у ног. Пока я готовил стол к чаепитию, мы поговорили о погоде, о здешних ценах на жилье и вспомнили майскую историю. Я, кстати, поделился с ним возмущением по поводу того, что умершего наркомана у нас до сих пор считают монахом. Он выслушал меня с интересом, сказал, что и среди монахов, увы, встречаются наркоманы, потом спросил, где я живу в Одессе, и дальше речь пошла о моем квартиранте. Как я понял, тот уже был в городке, но находился в состоянии, непригодном для ведения следственных действий. Я был готов к тому, что придется рассказать о нашем телефонном разговоре буквально за полтора-два часа до убийства, но не мог и предположить, насколько алиби Кирилла окажется востребованным. У меня даже началось сердцебиение, когда следователь сказал, что младшего Стряхнина видели той ночью в городке. Тут-то я поведал о звонке в одиннадцатом часу, особо налегая на то, что судя по трамвайному грохоту и звону, которые я отчетливо слышал в трубке, Кирилл находился в тот момент рядом с моим домом, а может и на балконе, и вряд ли бы успел ко времени, когда всё произошло, оказаться здесь. Рассказывая, я отыскал в телефоне дату и время звонка и показал следователю. Он покивал и перевел было разговор на Стряхнина-старшего, но я вернул его к младшему, поинтересовавшись: уж не Чоботов ли тот человек, что якобы видел здесь Кирилла той ночью.
– То есть вы считаете, что Чоботов мог его оговорить? – спросил следователь.
Я пожал плечами. Если быть честным, я так не считал и жалел о том, что сказал. Даже подумал, что мое отношение к Чоботову уже отдает паранойей и надо бы с этим что-то делать.
– А Чоботов это кто? – спросил следователь.
– Писатель. Не слышали? Ну, раз не слышали, значит не Чоботов.
Следователь смотрел на меня, очевидно ожидая продолжения, но так и не дождавшись, сказал (я не сразу понял, о чем речь):
– Он мог звонить с дороги. Дайте подумать. Где проходит самая крайняя трамвайная линия в этом направлении? Дальние Мельницы? По пути сюда остановил там машину, вышел, дождался трамвая и – вуаля. Через час с небольшим, мог быть уже здесь. Ночью трасса свободна – гони не хочу. Я о вашем постояльце.
Я молчал. Возразить было нечего. А кроме того…
– У вас есть какая-нибудь своя версия убийства? – спросил следователь.
Я покачал головой. Версий у меня не было, но какая-то важная мысль, с которой он меня сбил вопросом, крутилась в голове, просто чесалась в мозгу, и я всё не мог её ухватить. И тут произошло удивительное.
Я уже говорил, что с постоянными отлучками в Одессу здесь еще толком не обустроился, а обстановкой решил заняться после ремонта. Пока же жил среди голых стен и довольствовался разрозненной мебелью, частью оставшейся от прежних хозяев, частью натащенной откуда придется. Среди прочего был и треугольный, на трех тонких, широко расставленных ногах, журнальный столик, за которым мы чаевничали и вели беседу. Уродливый и бесполезный предмет Бог знает каких еще времен, найденный мной в одной из одесских подворотен. На столике стояли чашки, заварной чайник, сахарница и пепельница.
И вот в тот момент, когда я, досадуя на то, как зашаталось мое, вернее Кирилла, алиби, и одновременно преследуя ускользающую мысль, бездумно уставился на задавшего вопрос гостя, он вдруг быстро закрыл ладонями лицо и, запрокинув голову, чихнул с такой отдачей, что всем телом упал на несчастный столик, и вместе с ним – с треском, грохотом и звоном, усиленными гулкостью пустого помещения – рухнул на пол.
Я вскочил и бросился к нему.
– Прошу прощения, – сказал следователь, поднимаясь с моей помощью. – Ко мне тут какая-то аллергия прицепилась. Только не знаю на что.
Одна из ножек стола почти по всей длине раскололась на опасно заостренные половины, две другие вылетели. Об цементный пол вдребезги разбилось всё, что было на столе, кроме очков следователя. Да и сам он чудесным образом не получил ни царапины. Стоя рядом со мной над развалинами стола, мой неловкий гость после некоторой паузы промолвил следующее:
– Похоже на подставу. Как если бы вы специально усадили меня за этот стол, а перед этим с ним поработали.
Я не нашелся что сказать. Будь наша встреча хотя бы не первой, я обязательно поинтересовался бы, не слишком ли сильно он ударился головой, но тут только спросил:
– И для чего мне это могло понадобиться?
Он пожал плечами.
– Мало ли. Стать свидетелем моего падения. Понести от меня ущерб ради какой-то будущей выгоды.
– Вы, чихая, обычно падаете на журнальные столики? – уже с некоторой язвительностью осведомился я.
Подняв на меня задумчивый взгляд, он ответил:
– Теперь могу сказать: бывает. – И добавил: – Иногда то, что выглядит как подстава, ею не является – я, собственно, об этом. – Помолчав, еще добавил: – Всё это мысли вслух, не обращайте внимания.
Мне и сразу показалось, что он немного не в себе, а тут с этим падением, а теперь со странными рассуждениями… – может быть, жара на него так действовала? а может и что-то другое. С той минуты, как он подверг сомнению алиби, я, честно говоря, был не в духе, и потому, не скрывая раздражения, побросал ножки под стену, туда же оттянул столешницу и пошел за веником и совком. (Только намного позже, уже после всего-всего, я понял, что он на самом деле мог иметь в виду, говоря о кажимости подстав, а тогда это замечание отнес к убийству Стряхнина.) Когда я вернулся, следователь, продолжая стоять посреди зала, разглядывал ладони.
– Как я могу это возместить? – спросил он, кивнув на останки столика.
Я сказал, что никак, поскольку никакой ценности ни столик, ни посуда для меня не представляли.
IV
После того как я подмел и выбросил осколки, мы опять было сели друг против друга, но теперь, без столика, это было как-то совсем неловко, и я предложил перейти за стол под навесом возле летней кухни.
У выхода следователь остановился перед большим овальным зеркалом. И вот тут, когда я, обойдя его, уже вышел во двор и прошел его до середины, меня осенило. Крутившаяся под спудом мысль наконец выскочила на поверхность.
– Ну конечно, его видели! – закричал я, направляясь обратно в дом. – Конечно! Это был Козлик! Двойник!
Щурясь от солнца и надевая очки, следователь вышел мне навстречу.
– Вы о ком?
Тут у меня в мозгу стало аж тесно от мыслей, одно потянуло другое, и я рассказал о двойнике, о том, как сам принял его за Кирилла, а заодно вернулся-таки к Чоботову, чтобы объяснить, откуда взялась у меня мысль, что он мог оговорить Кирилла, то есть рассказал о затрещинах, на которые жаловался Козлик, как о свидетельстве истинного отношения Чоботова к Кириллу, ну и, заговорив о Чоботове, рассказал о нем самом, о Нике, о «Сороконожке», не забыл и про сцену у рынка со Стряхниным-старшим. В подробности старался не вдаваться, но в интересах дела выложил всё, что считал важным.
Из сказанного мною следователя больше всего заинтересовала история двойничества.
– А у себя, в Одессе, вы точно поселили Кирилла, а не двойника? – спросил он.
– Вы шутите? Странный вопрос!
В моем негодовании была некоторая доля смущения – рассказом о конфузе с двойником я сам дал повод сомневаться.
– То есть уверенность полная, и кто кому двойник, вы точно знаете, – проговорил следователь.
– Как: кто кому? Это же Козлик представлялся Стряхниным, а не наоборот.
– Что значит: наоборот?
Я, по правде, и сам не сразу понял, что имел в виду этим «наоборот» – настолько он меня выбил из колеи.
– Я хотел сказать, что приехали они сюда, к Кириллу. И странным было бы, если б Кирилл выдавал себя здесь за Козлика. Тем более…
– Что тем более? – спросил следователь.
– Тем более, как я уже сказал: Козлик представлялся Кириллом, – повторил я.
– Так, может, он и есть Кирилл?
– Нет, он не есть Кирилл. Тем более, что потом я встретился с настоящим.
– Уверены?
От его следующих один за другим вопросов у меня слегка поплыла голова и некоторая слабость разлилась по телу. А вдруг меня и в этот раз обвели вокруг пальца, подумал я. Не могла ли затея Кирилла оказаться еще сложнее? Двойников у него не один, а два, и в городе я поселил второго из них, а сам Кирилл сидит сейчас где-то, радуясь своей дурацкой затее…
– Уверен, – твердо ответил я на последний вопрос, решительно отогнав морок. – Тем более… – тут я запнулся, заметив, что повторяю это «тем более» уже в который раз, и наконец выговорил то, что вертелось на языке с самого начала: – Тем более – я совсем забыл сказать! – они абсолютно не похожи.
– Кто не похож? – не понял следователь.
– Кирилл и его двойник.
– Не похожи?
– Абсолютно.
– Это как?
– А вот так.
Когда я в общих чертах, широкими, как говорится, мазками (а подробности тут и не были нужны) описал того и другого, следователь еще раз уточнил:
– То есть никакого сходства?
– Именно. Когда-то оно, может быть, было, но сейчас его нет. Во всяком случае они уже приехали непохожими. Поэтому легко проверить, кого на самом деле видели той ночью.
– Постойте. Я что-то не пойму. При том, что они абсолютно, как вы говорите, не похожи, этого парня принимают все-таки за Кирилла? – спросил следователь. – Может, у вас тут все болеют чем-то?
Я как-то упустил и постоянно упускал из виду, что следователь не знает ничего из того, что уже известно всем (а впрочем, и не так уж всем, если Козлика в городе многие до сих пор действительно продолжали принимать за Кирилла), и потому вынужден был постоянно возвращаться к тому, с чего должен был начать. Теперь мне пришлось рассказывать, что приехавший парень похож на Кирилла больше самого Кирилла. Чем привел следователя в еще большее изумление. Принимаясь растолковывать подоплеку столь странного явления, я про себя на чем свет стоит ругал младшего Стряхнина, по милости которого оказался в этой слишком уж затянувшейся роли косноязычного недотепы.
– Хм. Извините, но почему вы тогда его называете двойником, если видели и того, и другого?
– Так повелось.
– Кем?
Я задумался и насилу вспомнил, что впервые двойником Козлика назвал Жарков. А кто еще? Сам Козлик? Называл ли так его Кирилл, я не помнил. Ника? Да, кажется, и она называла… Следователю сказал, что точно уже не помню.
Следователь хмыкнул.
– Это юмор что ли такой – привезти совершенно непохожего на себя человека и убеждать всех вокруг, что это двойник? Я смотрю, ваш Кирилл большой оригинал. Или, может быть, сумасшедший?
– Он человек творческий…
– А-аа, творческий, вот оно что. Тогда понятно. Прямо не терпится с ним побеседовать. Послушайте, а что если этот жирный, обрюзгший тип (ни одного из этих слов я к Кириллу не применил, это следователь сам домыслил) как раз и есть самозванец, выдающий себя за постаревшего раньше времени Кирилла Стряхнина? Вы вот ему поверили, а писатель нет, потому и лупит настоящего Кирилла по шее. Что скажете?
– Скажу, что это бред.
Откровенно говоря, я уже порядком одурел от нашего странного разговора и обрадовался, увидев, что гость собирается уходить.
– А жаль, – сказал следователь, поднявшись. – Впрочем, всё и так довольно нетривиально. Ладно, разберемся. Всего доброго. Как вы сказали – сколопендра?
– Что?
– Книга этого писателя.
– Сороконожка.
Я открыл перед ним калитку.
На обочине под начинавшей уже кое-где желтеть акацией стоял черный и долгий, как катафалк, джип с тонированными стеклами. Я подумал, что машина ждет следователя, но тот пешком направился вверх по переулку и исчез за первым поворотом. Спустя минуту джип завелся, развернулся и укатил в том же направлении.
Провожая его взглядом, я вспомнил, как в детстве здесь, в городке, незнакомые авто, так же как и незнакомые люди, тотчас привлекали наше внимание. Не знаю, как это у нас получалось, но и не видя номеров, мы сходу определяли чужаков. Сразу била в глаза некая, как бы поточнее сказать, нездешняя выразительность, что ли, всех этих знакомых, но как будто заново увиденных вещей – решеток радиаторов, фар, крыльев, колёс, узоров протекторов, отпечатавшихся на влажном после дождя песке обочины. И каждый такой незнакомец своей яркой выпуклой новизной свидетельствовал об огромной многообразной жизни за пределами городка.
V
На улицах было и солнечно, и в то же время тускло. Над исхоженным следователем вдоль и поперек еще в апреле городком стояла едва заметная дымка, и всё вокруг было словно прибито неразличимой для глаза пылью. И состояние раздражающей рассеянности, унылой неприкаянности было как-то связано с этим скучным, просеянным сквозь дымку светом. Тут еще, наверное, дело было в слабости: он только дня три как выпутался из простуды с температурой под сорок.
На обратном пути в гостиницу за ним увязался средних лет попрошайка, принявший его за какого-то начальника или депутата, и, не переставая, на одной ноте ныл: «жытло видибралы, майно видибралы, всэ видибралы… кума увьязнилы…». Следователь свернул на рынок, чтобы сократить путь, и, проходя между рядами, купил себе и попрошайке по стакану вина. Когда выходили с рынка, к ним еще прибилась рыжая в густой базарной пыли собака. До гостиницы оставалось два или три квартала, но ему настолько всё вокруг обрыдло, что он взял такси. Под нагретой крышей дребезжащей на всех ухабах и на все лады машины было нестерпимо душно. Пот так и лил с него.
«Душ-но», – прошептал он и подумал: вот еще испытание – они теперь ходят всей толпой, всем бесчисленным однокоренным семейством, и стоит только случайно окликнуть одно, как уже зароились вокруг назойливой мошкарой все остальные: душ-душ-душ-душ-душ… вплоть до подушки, кадушки и ладушек (и даже дворовый пес Душман из его одесского детства ухитрился сюда пролезть). А подумалось-то всего лишь о душе, крепком прохладном душе. Правда, в гостинице может не быть света, как вчера, а генератор до сих пор не починили, значит, насос не работает и потому душа не будет; хорошо еще если заботливая горничная – как её: Снежана? Беляна? (она еще в прошлый его приезд оказывала ему особое внимание; надо будет её как-нибудь приголубить, что ли) – набрала заранее воды в ванну. Но вот что делать, если действительно – душно, с ума сойти как. И тошнит. Душа просится наружу. Напрасно он пил вино.
Во дворике гостиницы его ждал редактор местной газеты Изотов – бледнокожий молодой человек с густой отливающей медью шевелюрой. В серой рубахе мешком, в широких штанах и в тяжелой не по сезону обуви, он испуганно замер при появлении следователя и кинулся здороваться, только когда тот ему кивнул. Они познакомились в апреле, когда следователь приезжал сюда по делу монаха, оказавшегося переодетым наркоманом. Во многом благодаря Изотову дело было раскрыто в считанные дни. Опередив местных неповоротливых и ленивых полицейских, редактор сам быстро нашел знакомых покойника и через них отыскал его семью. Этот застенчиво улыбающийся юноша (ему было около двадцати пяти, а выглядел он еще моложе), время от времени внезапно сбивавшийся на пафосные речи, вроде бы имел кое-какие планы на их знакомство и, кажется, рассчитывал на помощь с переездом в Одессу, но вот сейчас следователь уже не помнил – ему тогда удалось уклониться или Изотов так и не решился на прямую просьбу?
Они прошли в номер. Слава Богу, свет был.
– Мы как: на ты или на вы? Ну, давай на ты. Садись где-нибудь, – сказал следователь, снимая рубашку и бросая её на спинку дивана. Из холодильника достал две бутылки пива.
Большой любитель кино, фанатик – вспомнил еще следователь. Вспомнил, как редактор взахлеб рассказывал о своем увлечении накануне его отъезда, а он только кивал, и уже не мог дождаться, когда тот закончит. Славный малый, но нудноватый; когда выпьет – просто нудный.
Изотов, помявшись, сел на диван и уставился на хозяина настороженным взглядом. Простились они нормально, но мало ли… Следователь выглядел усталым и раздражительным, а Изотов еще в прошлый раз научился ловить малейшие намеки и удалялся при первом же подозрении, что наскучил. Поэтому, заметив тень на лице следователя, он, не просидев и минуты, поднялся.
– Может, я зайду в следующий раз?
– Что? – Стоявший посреди комнаты следователь вдруг растерянно крутанулся на месте, словно засомневавшись, его ли это номер. – А, ну, давай лучше завтра… извини… – согласился он. Однако уже взявшись за ручку, начал расспрашивать, и с полчаса они проговорили у приоткрытой двери.
Договорились встретиться завтра после похорон.
– Я помню, ты где-то рядом живешь? – спросил следователь.
– За углом, метров двести.
– Отлично.
Следователь вышел в другую комнату, через минуту вернулся с небольшим пакетом.
– Пусть побудет пока у тебя.
…В остальном, да, всё было как и в прошлый раз, думал Изотов, спускаясь по лестнице, а может быть и ярче. Легло на те еще дрожжи?
Во дворике гостиницы он сел на лавочку. Вот здесь еще это излучение чувствуется. Посидев, вышел на улицу и перешел небольшую площадь – а здесь? Сложив в рамку большие и указательные пальцы Изотов навел её на окно номера, из которого только что вышел.
Там, в номере, следователь, обернувшись полотенцем, вышел из душа и задернул балконную занавеску. Потом допил пиво, лег на диван и вытянулся, заложив руки за голову.
Было половина седьмого – солнце лупило в балконные дверь и окна. Время от времени светящуюся, как плафон, оливковую ткань занавески пулей перечеркивала тень мухи или медленно снизу вверх пересекал неряшливый силуэт грузно взлетающего голубя, чье потомство весь день неумолчно пищало под крышей.
Укладываясь поудобнее, следователь угодил локтем в телефон в углу дивана и вновь пересмотрел видео, уже однажды, с месяц назад, ему приходившее. Сегодняшнее повторное его получение очевидно обещало скорую встречу с отправителем, и следователь невольно связал это со вчерашним отъездом из Одессы – как если бы сообщение с видео, на манер почтового письма или, скорее, телеграммы, нашло его здесь, в городке, и отправитель тем самым давал понять: я в курсе всех твоих передвижений, дружище.
Легкое дыхание паранойи?
Его несколько раз снимали для телевидения и в Одессе и здесь, в апреле, когда была история с монахом, и всегда это получалось из рук вон плохо. То он на себя не похож и говорит чужим деревянным голосом, то из-за паршивого освещения его совсем не видно, одно бледное пятно вместо лица, а то как-то оператор ухитрился снять так, что он глядел в камеру как из погреба, затравленным взглядом пойманного на горячем селюка. Здесь же, в полученном сообщении, он был совсем неплох. Как будто снимал не посторонний, которого он видел впервые в жизни, а кто-то свой, к нему по-дружески расположенный. Вот он, чуть усмехаясь, проводит по столешнице перед собой раскрытой ладонью и, вскинув ее, уверенно произносит: «С условиями согласен!» Ну, хорошо же, хорошо! На этом всё хорошее в этой истории заканчивалось.
VI
А началась она в феврале, когда в Одессу из Киева заехал на денёк его младший двоюродный брат по отцовской линии. В детстве их не один раз пытались свести, но разница в четыре года делала все попытки напрасными. Последний раз они виделись на похоронах отца много лет назад. И вот вдруг он позвонил и попросил встретиться. На тот момент уже давно киевлянин – чистенький, мордастенький, весь как на пружинах – он, судя по всему, приезжал по каким-то делам, которые быстро утром же и закончил, и решил таким образом убить время до вечернего поезда. Первым делом он похвастался недавней женитьбой и скорым отбытием в Англию на работу в какой-то торговой миссии. Следователь только расстался с любимой балериной, с которой прожил два года и собирался жить дальше, так что эта возможность отвлечься за чужой счет оказалась кстати.
Говорить им с братом особенно было не о чем, общих воспоминаний не хватило бы и на четверть часа, и отчасти поэтому они носились в тот день по всему городу: там перекусили, там попили коньяку, после чего отправились курить сигары, и там выпили еще коньяку, оттуда заехали на открытие какой-то выставки, потом поехали ужинать. От быстрых поездок, смены мест, приветливых улыбок кружилась голова, и было как-то весело и приятно выскакивать из очередного заведения под летящий тяжелыми хлопьями снег и нырять в теплую машину, чтобы через несколько минут, опять выскочить на мокрый тротуар и бежать в гостеприимно отворяемые навстречу двери.
Метания по городу закончились у Клычка за картами. Попали они туда уже крепко выпившими.
Прежде он только слышал об этом заведении. Бывшая коммунальная квартира на Екатерининской с сохраненной планировкой, с поверхностным ремонтом и со своей игрой в каждой комнате. Играли здесь исключительно на наличные. С первого же шага у него появилось ощущение, что подростком он здесь, в одной из этих комнат, бывал, и возможно, как раз по тогдашним карточным делам. А может быть, она ему когда-то снилась? С тех пор как он, едва не оставив их с матерью без крыши над головой, поклялся никогда больше не брать в руки карты, ему так часто снилась игра в самых разных декорациях, что среди них наверняка были и похожие на эти.
Он ни за что бы не сел за стол в тот вечер, если бы, походив по комнатам, не попал в ту, где играли – он глазам не поверил – в сечку! Игра на три карты (второе название «сыкуха»), совершенно дикая, с корявыми правилами, полная несуразностей. Наличие в колоде двух джокеров делало возможным две одинаковые комбинации карт, и тогда приходилось переигрывать, к тому же джокер был самой крупной картой – одиннадцать с половиной «очей», что вносило дополнительную путаницу. Так, например, две десятки с джокером били трех королей, не говоря о картинках помельче, и проч. Но именно этой непредсказуемостью она ему когда-то и нравилась. Очко и вот она, сечка – две любимые игры. Но – всегда казавшаяся ему самопальной, чуть ли не придуманной в их подростковом кругу – откуда она взялась здесь, да еще со всеми теми же правилами? Правда, здесь она называлась «пуншем».
Брата он потерял сразу, как только они вошли, и тот позвонил часа через два из поезда, когда следователь был уже с головой в игре. За стол он садился с тем же ощущением, что раньше здесь бывал и теперь всё вокруг узнаёт его и радуется ему. Такое тепло объяло – ну, просто домой вернулся! Словом, коньяк, будь он неладен, пить в баре, переделанном из общей кухни, было ошибкой. Впрочем, сначала, пока их за столом сидело трое, всё складывалось для него совсем неплохо: карта шла с обнадеживающей периодичностью, наметился хороший бодрый ритм игры, крепло предчувствие приятного финала. И тут появился четвертый.
Дергая смуглым лицом так, будто он только что, за порогом, его надел и теперь торопливо в нем осваивался, новый игрок привычно, завсегдатаем, вошел в комнату и сел напротив следователя. Загорелый, широкоплечий, с накачанным торсом, он отвел на затылок козырек бейсболки и выложил на стол телефон и портмоне. Сложные продолжительные тики ходили у него парами, и когда он, положив деньги в банк и взяв карты, задергался вновь, это уже походило на то, как если бы наспех надетое лицо вдруг вздумало сползти, а он принялся его удерживать и возвращать на место. Глядя на него поверх карт, следователь не мог не вспомнить известную игрушку, гуттаперчевую рожицу, отвечавшую гримасами на малейшее движение вставленных в нее с тыльной стороны пальцев.
Новый игрок сразу оттянул часть удачи на себя, и некоторое время им везло попеременно. До тех пор, пока они не остались за столом вдвоем. В первой же игре с глазу на глаз гуттаперчевый сначала задрал ставку, а потом прозвучало роковое «банк». Тут следователь дал маху: прозевал момент, когда в банке собралась сумма, на которую он уже не мог ответить. И не хватало-то какой-то четверти. Он вытянул все деньги из бумажника, демонстративно пересчитал, положил рядом, потом еще раз глянул в карты, сложил и постучал ими по столу. Своих денег, с которыми он сел играть, у него было немного, так что проигрыш был бы невелик, но где это видано, уходить в пас с тремя дамами! К тому же было ощущение, что гуттаперчевый блефует. Следователь оглянулся в наивной надежде выловить в дверном проеме чье-нибудь, все равно чье, знакомое лицо. Его соперник курил, пуская дым в пятиметровый потолок, ждал. Следователь снова раскрыл и закрыл карты. Опять постучал ими по столу. Так прошло минут пять. Из ступора его вывело выразительное покашливание.
– Сейчас-сейчас, – отозвался он. Трудно было смириться с этим безумием. Господи, за что?! Дурной сон. – Сейчас.
Что – «сейчас»? почему – «сейчас»? Дурной сон.
Опять-таки оглядываясь на распахнутую дверь, следователь полез по карманам, в которых, естественно, было пусто. Двадцать лет с плеч долой – в последний раз он так тянул время, будучи подростком, начинающим игроком.
– Если нет за душой ни гроша, – вдруг произнес его визави, – в счет оплаты уходит… душа.
И едва он успел выговорить с непроизвольным ударением последнее слово, как по его лицу опять пошли судороги. Дождавшись, когда буря уляжется, и цепляясь и за эту возможность хоть чуть-чуть потянуть время, следователь спросил:
– Чьи стихи?
– Не знаю. Где-то слышал, а где не помню. Так что? Не подходит? Как вариант.
– Вы о чем?
– Как о чем? Я же только что предложил. Еще и в стихах. Нет так нет. Тогда что, пас?
Они некоторое время молча взирали друг на друга. После частых мелких дерганий, лицо гуттаперчевого выглядело абсолютно неподвижным, и в этой застылости сквозило что-то рептилье.
– Вы их коллекционируете? – спросил следователь.
– Вам какая разница? Можете считать это чудачеством. Только решайте быстрее.
«Это что еще за хитросделанный черт на мою голову?» – подумал следователь и спросил:
– Мне вас что сейчас, на слове поймать?
– Попробуйте.
Тут, конечно, всё было как на ладони: одинокое детство, горькая юность, девочки, испуганно шарахавшиеся при первых же конвульсиях, с малых лет какое-нибудь карате или бокс, чтобы любого усмехнувшегося или, не дай Бог, подшутившего валить с ног одним ударом…
– Тогда ловлю.
– Отлично.
– И что теперь?
– Ставьте её на кон, и играем дальше.
– Смешно.
– Ну и прекрасно.
– Да я пожалуйста, но здесь вроде бы играют на наличные.
– А она сейчас не при вас?
«Ты смотри, какой непростой фуцин. Ладно». Он еще показался следователю не совсем трезвым: какое-то постороннее масло плавало в его насмешливом взгляде. Тем лучше. Да и раздумывать особенно было не над чем.
– То есть я соглашаюсь и мы вскрываемся? Тогда ловлю на слове: согласен! Открываемся!
– Ша, ша! Вы серьезно?
– Абсолютно.
Пауза. «Какая неожиданность, да? Картина называется: куда заводят…».
– Хорошо. Принимается. Сделаем так. Чтобы сейчас с этим не возиться, просто пообещайте, а оформим потом. Если проиграете.
– И как это потом будет выглядеть? – поинтересовался следователь. – К нотариусу пойдем?
Его собеседник опять вступил в схватку с уползающей кожей, и следователь сцепил челюсти – так захотелось передразнить. Проморгавшись и успокоившись, тот продолжил:
– Зачем? Просто сами напишете. «Я такой-то передаю в полное и безусловное владение…»
– Кровью конечно?
– Куда столько. Достаточно будет и отпечатка пальца. Причем любого. И подпись. Подходит?
– Вполне, – ответил следователь.
Гуттаперчевый навел на него свой телефон.
– Тогда скажите: с условиями согласен.
– С условиями согласен! – усмехаясь в объектив телефона и отводя раскрытую ладонь, объявил следователь. – Открываемся? Три дамы.
Его соперник отложил телефон, взял карты и без тени иронии произнес:
– Мои соболезнования.
На стол перед следователем легла четвертая дама и два джокера, слева и справа.
О-хре-неть. Нет, даже так. О! Хре! Неть!
VII
Через пару дней он получил с незнакомого номера видео, на котором соглашался с условиями. Никаких комментариев к нему не было. К тому времени он уже кое-что узнал. Результат оказался неутешительным. Фамилия известная, хотя и не на слуху, все представители сидят в тени, но при таких капиталах, делах и с такими связями, что сразу стало понятно, этот странный человек ни ему, ни кому бы то ни было из тех, кого он знал, не по зубам. Приятель журналист, помогавший наводить справки, сказал:
– Он такой: карточный долг – долг чести и всё такое. Шутить с ним не советую. Много проиграл?
– Ну, так…
И все же нельзя было сказать, что случившееся его как-то особенно расстроило. По сравнению с недавним расставанием с Марусей это была мелкая неприятность. Такая, видно, пошла полоса, бывает. В конце концов всё так или иначе улаживается, уладится и это. В предмете проигрыша он не усматривал ничего сверхнеобычного. За карточными столами чего только не бывало и о каких только ставках он не слышал: от невинности сестры до места на таможне. Это во-первых. Во-вторых: пресыщенных придурков со съехавшими на сторону мозгами вроде этого мутного гуттаперчевого чертилы он на своем веку, слава Богу, повидал достаточно, чтобы перестать чему-либо удивляться. И в-третьих: если его что-то и беспокоило в случившемся, так это унизительная нелепость ситуации, в которую его втянули: взятое обещание, съемка и маячивший впереди балаган с распиской. Плюс вероятность огласки. О том, что произошло за игорным столом, он ничуть не жалел, и доведись ему опять попасть в ту же ситуацию, повел бы себя точно так же. И еще вот что: даже если бы на кону в тот вечер стояло что-то существенное – машина или квартира – его бы и тогда сразили наповал карты гуттаперчевого. Потрясение от того, как его трех прекрасных дам положила лицами в стол компашка из их сестры-потаскушки и её двух развеселых хахалей (а хорошо сформулировал!), стало самым сильным впечатлением того вечера.
Ну, и вот еще, пожалуй, на десерт: проиграть душу в сыкуху – это звучит. Хорошо не в мандавошку – есть и такая милая игра. А мог бы и в очко спустить.
…Прошло полгода, он уже стал забывать об этой истории, и вот неделю назад гуттаперчевый позвонил. Сказал, что был в отъезде, но теперь готов встретиться. Спрашивал, где и когда ему будет удобно. Затем, не проронив ни слова, слушал долгое витиеватое вступление следователя («понимаете ли, тут такое дело…»). И лишь когда тот предложил выплатить для начала треть суммы, возразил:
– Извините, но меня интересует только то, что я выиграл.
– Сразу целиком? – спросил следователь.
– Сразу. Целиком, – с нарочитой монотонностью повторил за ним собеседник. И с нажимом добавил: – И только то, что я выиграл.
– В смысле?
– Вы не помните на что играли?
– Я вообще-то думал, что это шутка…
– Чья?
– Наша. Вы пошутили, я подыграл.
– А как же: «С условиями согласен»?
– Я же говорю: пошутил. Мало ли.
– И продолжаете шутить?
– Я – нет. А вы?
Собеседник молчал. Не дождавшись ответа, следователь раздраженно спросил:
– Что не так?
– Всё. Вашу ставку приняли. Игру вы продолжили. Какие тут могут быть шутки?
– Да, действительно шутки затянулись. Давайте серьезно. Вы же видели, у меня тогда не было чем ответить, и я вам очень благодарен, что вы согласились, хотя бы под таким предлогом, играть со мной дальше. Спасибо. Если считаете, что сумма за это время подросла – скажите.
Гаже всего был тон, на который он сбился. Детский лепет. И ему, как ребенку, объяснили:
– Причем тут деньги? О них вообще речь не шла. И сейчас не идет. Вы должны отдать то, что поставили и проиграли. Я же сразу оговорил, оформим потом. Имея в виду, без свидетелей. Или вам хотелось, чтобы всё происходило там же, за столом? В общем, могу подождать неделю, чтобы вы привыкли к мысли. Привыкайте.
«Черт подери, что это?» – подумал следователь, откладывая телефон. Откуда на его голову свалился этот гуттаперчевый тролль, и что с ним делать?
VIII
Чернецкий был занят – помогал в саду матери и сестре разливать по банкам абрикосовое варенье – и предложил мне подождать его наверху.
В кабинете я воспользовался редкой возможностью посидеть в хозяйском кресле. На письменном столе передо мной лежала взятая в раму и стекло и очевидно готовая занять свое место на стене старинная фотография. Набережная приморского, скорее всего итальянского, города была запечатлена на отливающем серебром снимке во время какого-то празднества. Ватные клубы дыма перед палящими пушками перекликались с пышными облаками на горизонте, а залив между теми и другими был густо усеян комариной россыпью лодок и суденышек, будто увязших в его мутной глади. Похожий серебристый, с легкой дымкой и нежным ветерком, день стоял и за раскрытыми настежь окнами кабинета; на стопке книг рядом с фотографией лежали очки, и в их чистых, чище воздуха, линзах мелкое плетение то и дело раздувавшейся и набегавшей на стол тюлевой занавески укрупнялось до размеров ячеек рыболовной сети.
Посидев, я с тем же удовольствием прошелся по просторному кабинету. Сам я этого не застал, но тот же Жарков рассказывал, что когда-то здесь трудно было найти свободный пятачок. В молодости Чернецкий был удачливым, как мало кто, «черным археологом», уже к тридцати годам накопавшим себе разного добра на целое состояние. Все изменилось с гибелью его младшего брата, которого он пристрастил к тому же. После того как Глеба Чернецкого здесь, под крепостью, на раскопках античного поселения завалило полутораметровым слоем земли, всё добро было роздано Константином по музеям – основная часть в наш краеведческий, остальное в два одесских. С тех пор кабинет принял свой нынешний вид. Книжные шкафы, круглый дубовый стол с книгами и журналами, в основном привезенными гостями (любимое место Вяткина), еще один, низенький, столик для напитков и закусок, кожаный диван и несколько стульев и кресел. В простенках между окнами висели барометр, карта города, черно-белые фотографии, а над креслом Чернецкого – широкая плоская ветка красного коралла. Если сад я собирался разбивать по примеру вяткинского, то образцом кабинета служил мне вот этот. Вернувшись в хозяйское кресло, я подумал о том, что уют кабинета, кроме всего, нажит долгими и постоянными, изо дня в день, трудами. Каждый из нас, кто больше, кто меньше, в свое время помотался по свету, и только Чернецкий никогда надолго отсюда не уезжал. И мне хочется верить, нет, я даже уверен, что если и была у моего дорогого друга какая-то вина перед нашим городом, он её давно и сполна этими трудами искупил.
Дело, о котором со мной хотел поговорить Чернецкий, касалось Жаркова и Кучера – молодого, лет тридцати с небольшим, местного предпринимателя.
Несколько лет назад, прочитав книги Чернецкого, он был совершенно ими покорен и вызвался снабжать наши субботы доброй закуской и вином с собственных виноградников. (Позже я узнал, что он много помогал и некоторым нашим обывателям из совсем обездоленных.) Благоговевший перед Чернецким, он, сойдясь с ним поближе, поначалу нередко ставил его в тупик странными вопросами или замечаниями, и Чернецкому пришлось к нему долго привыкать.
Помню, однажды Чернецкий, к которому в постель забралось какое-то насекомое из крупных многоножек, рассказывал, как неприятно проснуться среди ночи от того, что по тебе что-то ползает, и Кучер вдруг, подмигнув, вставил:
– Особенно если это первая брачная ночь!
– Скажи пожалуйста, причем тут брачная ночь? – не выдержал Чернецкий.
Кучер, глупо улыбаясь, пожал плечами.
А когда мы остались одни, Чернецкий пожаловался:
– Бог знает, что у него иногда в голове. Он меня как-то спросил, что было бы, если бы всё липкое перестало смываться?
– Это как?
– Вот и я его спросил. А он говорит, ну, вот допустим, попала на руку капля меда, и всё: это место теперь всегда липкое. Я говорю, как это: слизываешь каплю, а она остается? Он говорит, нет, капля слизывается, а липкость остается. Или как-то спросил, читал ли я когда-нибудь газету Чикаго трибюн. Вот к чему это? Какой-то он всё-таки с придурью, притом с крепкой.
Кроме того, Кучер как будто специально собирал весь, какой только был на тот момент в ходу, словесный мусор, и речь его так и пестрела «контактными телефонами», «цветовыми решениями» и «финансовыми составляющими». Уже не говоря о бесконечных «режимах» – телефонном, скоростном, ценовом, вплоть до «режима живого общения», а однажды прозвучало чудовищное: «в режиме взаимной дружбы». Вместо того чтобы сказать «я увидел», он мог выдать: «визуальный осмотр показал», и т.д., и т.п.
– Это он с вами так разговаривает, потому что вы шибко вумные. Хочет вам понравиться, – объяснял нам Вяткин, симпатизировавший Кучеру, да и вообще всегда готовый встать на защиту любого, кто почему-либо не нравился Жаркову. – Слышали бы вы как замечательно, с какой нежностью он рассказывал мне о рыбалке: «Водичка бархатная, но уже с осенней прохладцей, ветерок мягкий, барашки мелкие, аккуратные…» И никаких режимов.
Отчасти с подачи Вяткина приглядевшись к Кучеру, я его полюбил. Хлопотливый, но без суеты, всегда готовый прийти на помощь, он никогда не унывал, всегда был сдержанно бодр, и от него неизменно веяло покоем и надежностью. Притерпелся постепенно к нему и Чернецкий, и вот сегодня он был крайне огорчен тем, что в последнее время безотказного Кучера стал бесцеремонно эксплуатировать Жарков.
– Заказывает уже ему на субботу какие-то блюда и относится как к нашему общему, и в том числе своему слуге, заставляет возить по своим делам, там они попадают в какие-то передряги, ты же знаешь Сашу. Кучер молчит, но это ведь никуда не годится. У него и так забот хватает, бедняге, бывает, выспаться некогда. Я намекнул Жаркову, но он только отшутился, дескать, сама фамилия Кучера к тому обязывает. Неприятно это еще и тем, что Кучера он не любит. И меня в дурацкое положение ставит. Что я могу? Всерьез пенять или что-то требовать – это как предъявлять какие-то особые права на Кучера. Надо бы это прекратить, а как – не знаю.
Ничего не придумав, мы пошли прогуляться. Спустившись к лиману, дошли до маленького, в сотню метров, пляжа под заброшенными казармами и остановились у самой кромки. Деликатным вечерним прибоем на песчаный берег намывало мелкий мусор и камышовую труху. Здесь я рассказал о визите следователя и о том, как он меня запутал с двойниками. После чего Чернецкий наконец поведал о том, что побудило Витюшу вызвать Кирилла на дуэль. А именно о скандале, учиненном Кириллом у Чоботова.
IX
Как я уже говорил, произошло это накануне его отъезда в Одессу. В тот вечер во дворе у Чоботова за накрытым столом собрались домочадцы и гости; по политым из шланга плитам бегали чоботовские и соседские дети. Тут-то и заявился Кирилл с группой наших местных бездельников. Надо отметить, что вся компания, включая девиц, среди которых оказалась и Ника, была навеселе. С их появлением все, кто сидел за столом, вместе с женой Чоботова Варей потихоньку перебрались в дом, остался только Чоботов.
Едва сев за стол, Кирилл потребовал у хозяина вина (тот делал свое, говорят, весьма недурное), и когда Чоботов сказал, что вино закончилось, достал из рюкзака бутылку местного самогона и махнул сразу же чуть ли не стакан. Заставил выпить и Нику.
Начал Кирилл с насмешливого обращения к Чоботову:
– А кто это тут такой, стелился травой, лился тихой водой и вился мелким бесом совсем недавно, а теперь смотрит на нас волком?
Не дождавшись ответа, он выложил на стол телефон и включил запись, на которой Чоботов разговаривал с Никой во время их свидания. При этом продолжил говорить:
– Мы ведь чего пришли. Ознакомились мы тут с записью вашей встречи. И твоим предложением. И знаешь, что нам не понравилось? Остроумие. Вот всем бы остроумие понравилось, а нам категорически нет. Мы-то думали, пять лет назад был порыв, священное безумие, а оказался подлый расчет? Только не говори сейчас, как ты это умеешь, что ты и сам путаешься в вариантах…
– О, да! Я и сам путаюсь в вариантах! – со злой улыбкой подхватил Чоботов. – У меня их еще несколько, и они все мне нравятся.
– Кто б сомневался, – сказал Кирилл. – Но морочить голову безответным девицам я не позволю. – Он откинулся на спинку стула и показал на Чоботова ладонью. – Нет, вы только посмотрите на этого жирного кота! Он уверен, что словом «любовь» оправдает всё. Так вот, предлагаю новый вариант. Вне расчета. Можешь прямо сейчас делать с ней всё, что захочешь. Хочешь сам. Хочешь, подари её на часок кому-нибудь, да хоть первому встречному на улице. А можем все по очереди её отодрать. Ты же писатель, придумай что-нибудь. Трактовку потом сочинишь. Я со своей стороны гарантирую её полное послушание. Смотри, другого случая не будет.
Попытавшуюся было возразить Нику, Кирилл шлепнул по губам, и та обмякла, потеряв сознание. Но ему и этого показалось мало – он залез Нике за пазуху, выставил наружу грудь и, чуть подкидывая её на ладони, словно взвешивая, продолжил; Ника при этом пришла в себя, но тут же опять лишилась чувств.
– На, пощупай, пока думаешь, – предложил Кирилл Чоботову. – Ты ведь до этого так и не добрался. А если у тебя руки чешутся меня ударить – Козлик, как всегда, в твоем распоряжении.
На этом Чоботов поднялся. Кирилл схватил его через стол за руку, но тот вырвался и ушел.
– Нда, – протянул я, воспользовавшись паузой в рассказе, который меня, признаться, ошарашил. – И как мне с ним после такого встречаться, не представляю. У него мои одесские ключи остались.
Чернецкий заканчивал:
– Вся соль, как я понимаю, была в записи, но её перекрывал монолог Кирилла, и о какой хитрости Чоботова шла в ней речь, никто так и не понял. На записи был и твой голос, – добавил он, взглянув на меня с нескрываемым интересом, – может, объяснишь, что там происходило, если, конечно, ты не связан какими-нибудь обязательствами.
Чернецкий не умел врать и потому не любил, чтобы его посвящали в тайны и делились с ним секретами. Помня это, я и не стал ему тогда рассказывать об участии во встрече Ники с Чоботовым. Теперь же, объяснив причину своего молчания, рассказал всё, чему был свидетелем.
Выслушав, Чернецкий спросил:
– И тебя не удивило, что Нике понадобилось твое присутствие, хотя с тем же успехом в соседней комнате мог сидеть Кирилл?
– Я думал, она встречается с Чоботовым втайне от него.
– Понятно. Привлечь тебя, зная, в каких вы отношениях с Чоботовым, для пущего его унижения – явно идея Кирилла. Какой, однако же, сумасшедший дом.
– Да уж, – согласился я.
Мы развернулись и пошли обратно.
– Я тут, сам понимаешь, ни на чьей стороне. С такими-то подробностями, – сказал Чернецкий. – Но не могу не отметить как раз остроумие Чоботова. А Кирилл с обвинениями в преднамеренности выглядит глупо. Кого он хочет пристыдить? Одержимого? Впрочем, представляю, каково ему. Его-то ситуацию уже никаким остроумием не исправить. Хотя бы потому, что он не единственный её творец, в отличие от Чоботова. Тревожно всё это.
Комплименты в адрес Чоботова мне были непонятны и неприятны, а его достижения как минимум не интересны. Как и неудачи Кирилла. Для меня теперь они были два сапога пара. Я только попросил Чернецкого разъяснить одну странность, с самого начала беспокоившую меня в его рассказе: откуда ему в таких деталях известна эта история, неужели её в таком виде рассказала его сестре Варина подруга?
Чернецкий пожевал губами и сказал:
– Там же, за тем же столом сидел Жарков. Когда я узнал об этом, позвонил ему, и он подробно и красочно, как он умеет, все описал.
– И он не попытался вмешаться?! – воскликнул я, перед этим на секунду-другую задохнувшись от возмущения. – Сидел и спокойно смотрел?!
Как ни странно, Чернецкий взял сторону Жаркова.
– Во-первых, Жарков фотограф, то есть циник по определению, хотя мне и не нравятся такие определения. Не вмешиваться – часть его профессии, а возможно и привычка. Он только на съемках своих свадеб такого насмотрелся, вплоть до убийств, что его уже ничем не проймешь. А во-вторых – поскольку Ника и Кирилл живут как муж и жена, всякому третьему лучше не лезть.
Мало того, Чернецкий попросил разрешения пересказать Жаркову содержание записи – Жарков попросил его об этом в обмен на свои откровения. Я с большой неохотой разрешил.
Мы вернулись к Чернецкому. Пока он внизу собирал нам поесть, я в кабинете плыл по течению невеселых мыслей. Встреча с Никой представала теперь в новом свете. Получалось, что она встречалась со мной ради этой записи? Но зачем тогда были просьбы советов и помощи, рассказы о желании прощать, чтобы быть прощенной – ведь она могла просто попросить? Так, может быть, она сама не всё знала? Хотя догадываться могла. Впрочем, негодовал я на нее недолго. То, как с ней вёл себя Кирилл, не оставляло сомнений – она человек подневольный и делает то, что он скажет.
Конец дня мы встретили за ужином. Жареная кефаль с оливками, домашним хлебом и двумя бутылками вина от Кучера немного поправили мне настроение. На стене под угасающим, загустевшим до чайного цвета закатным лучом сдержанно засветилась ветка красного коралла и напомнила мне о кровавом пятне в опусе Витюши, а следом и о нем самом. Он-то откуда узнал о выходке Кирилла? и как поведет себя теперь, после убийства?
– Насчет первого: не знаю, – ответил Чернецкий, когда те же вопросы я задал ему. – А насчет второго – думаю, переждет какое-то время и вернется к этому.
Заговорив о Витюше, мы вспомнили вековой давности городскую легенду о гимназисте Батумцеве. Вызвавший на дуэль сына городского головы за оскорбление какой-то девицы, он был убит молнией на месте, выбранном для поединка. Валун под стеной крепости, возле которого Батумцев с фуражкой, полной черешни, ждал обидчика, входил у некоторых экскурсоводов в перечень достопримечательностей. На гладкой, точно стесанной стороне камня, если хорошо присмотреться, якобы можно было разглядеть тень сраженного молнией юноши. По легенде дуэль была назначена на утро после маскарада, и видимо поэтому лицо выходившего по ночам из камня гимназиста хранило следы животного, которое он накануне изображал. Одним в нем виделось что-то кошачье, другим обезьянье. История гимназиста описана в каком-то из сочинений Чоботова (не читал, не знаю). И то ли в двенадцатом, то ли в тринадцатом году Жарков изготовил к столетнему юбилею поединка (который сам, кажется, и придумал) серию карточек, стилизованных под фотопродукцию начала прошлого века. В помещении, как бы затянутом едва заметной дымкой, на фоне складчатого занавеса и фрагмента классической колоны был запечатлен стоящим, сидящим и даже лежащим юноша в форме гимназиста, повернутый в четверть оборота к зрителю. Было также несколько снимков возле упомянутого камня. В роли модели выступил Изотов. В низу декоративной рамки значилось «Фотоателье Александра Жаркова». На обороте карточек коротко излагалась история гимназиста с его посмертной легендой. Жарков пытался продавать фотографии через сувенирные киоски в крепости, но желающих их купить оказалось немного.
В тот вечер мы с Чернецким гадали, не явилась ли эта легенда толчком для Витюшиной затеи. Кстати, звали гимназиста Виктор.
X
Хоронили Стряхнина на третий день. Кирилл на похоронах не появился, при том что был в городе. Утром у них со следователем состоялась встреча, на которой Кирилл сообщил, что специально поисками оружия не занимался. Так, высказался как-то в застольной беседе, что неплохо бы приобрести, вот, собственно, и всё. Его отсутствие на похоронах можно было понять: идти за гробом рука об руку с бывшей женой и одновременно вдовой отца, матерью твоих сына и брата – это, знаете ли, для любого стало бы испытанием из непростых.
Похороны были многолюдными. Опять-таки и за счет приезжих – Стряхнина знали многие. Кто-то из прежних сослуживцев Кирилла Юрьевича организовал почетный караул с прощальными залпами. На отпевании в соборе мелькнул следователь. В храм не входил, постоял в притворе и скоро ушел. Но потом еще появился на кладбище. Из наших были все, кроме Жаркова. Прошло всё чинно, в меру торжественно; погода была чудесная. Раза три возникал шум возле скорбящей вдовы – это брат покойного, Степан, пытался подойти к ней, но его всякий раз останавливали.
Изотов и следователь встретились после погребения, сойдясь на центральной аллее кладбища. На этот раз следователь приветствовал его как старого знакомого, словно за прошедшие сутки наконец вспомнил и признал. Голодный и веселый, он повел Изотова в ресторан. Пока ждали заказ, Изотов выложил на стол запрошенную следователем накануне «Сороконожку» и стал рассказывать историю появления книги и всего, что тому сопутствовало. Слушая его, следователь с интересом листал пухлый том.
– Ты смотри, действительно… – удивлялся он, открывая книгу в разных местах.
По дороге в гостиницу и еще некоторое время в номере они развлекались придумыванием подобных имен общим знакомым, благо сразу после похорон было кого вспомнить из наших горожан. Занятие оказалось сколь веселым, столь и непростым: полдесятка, ну десяток имен – всё, дальше фантазия глохла. С могучим воображением Чоботова нечего было и тягаться.
В ходе игры хмельного Изотова охватил восторг.
– Если б я мог рассказать… – пробормотал он, когда они уже сидели в номере, но тотчас осекся.
Перемешивая в ладони растертый в мелкую крошку гашиш с табаком, следователь поднял на него вопросительно-рассеянный взгляд.
– Нет, ничего, – испуганно ответил Изотов.
Еще в апреле, неверно истолковав повышенное внимание к нему Изотова, следователь твердо дал понять, что взаимности не будет. Объясниться тогда же Изотов не решился. Сначала побоялся, что его объяснения еще больше насторожат следователя, а после сообразил, что некоторая непроясненность в их отношениях добавляет им объема и глубины, сообщает естественную многозначительность, словом, идет только на пользу. Однако желание выговориться с тех пор никуда не делось, да и того, что хотелось бы сказать прибавилось. Ну и должно же быть в этой истории где-то место для его взволнованного монолога на камеру! Для начала хотя бы такого:
«Длится ощущение несколько минут. Никогда не приходило в голову подсчитать, сколько именно. Да и до подсчетов разве тогда? Так вот: ты выходишь после фильма на улицу и попадаешь в мир, туго натянутый на координаты, в которых ты провел два волшебных часа. В этом преображенном мире “послефильмия” первыми в своем новом качестве (они же и последними с ним расстанутся) тебя встречают его неодушевленные обитатели – облака, деревья, тротуары, здания, машины – мало отличающиеся от тех, что ты видел на экране. Заждавшись тебя здесь, истомившись твоим отсутствием, они в одно мгновение распространяют это состояние сладкой, тревожной и осмысленной нарочитости на всё вокруг, заполняют им весь объем видимого мира. И вот в этом измененном пространстве ты наконец обнаруживаешь себя. Каждый твой жест, каждый шаг, каждый взгляд и каждое слово в эти минуты неслучайны и освящены самым пристальным зрительским интересом. Объяснить это так же сложно, как описать словами состояние влюбленности. Которой есть два вида: влюбленность – и влюбленность, на которую ответили взаимностью. Так вот мы имеем дело со второй. Причем взаимностью отвечаем мы».
Направляясь в душ, следователь пересыпал готовую смесь из своей ладони в ладонь Изотова, стер туда же пальцем прилипшую пыльцу и вручил бумагу для самокруток.
– На-ка, сделай пока, у тебя хорошо получается.
Оставшись один, Изотов, отложил на время бумагу и, зажав табак в кулаке, стал лихорадочно листать тетрадь. Фрагмент, который он искал, как назло не находился, а времени было немного. Наконец, переломив тетрадь на найденной странице, быстро свернул самокрутку и положил её на столик у дивана. После чего взял тетрадь, встал, прошелся по комнате, вышел на балкон и, возвращаясь в комнату, приостановился в дверях.
– Что касается его, – вполголоса произнес Изотов и показал пальцем в сторону ванной. – Всё произошло вдруг, в один миг. Я тогда подошел к остановке возле вокзала, где накануне нашли убитого монаха, а он уже был там, стоял в каменной коробке, как в кадре. – Изотов переступил порог, прошелся по номеру до входной двери, там развернулся. – И когда я к нему присоединился, случилось чудо. Оно остается им и по сей день. Поскольку я не знаю, как объяснить накрывшее меня тогда и длящееся до сих пор состояние. Прежде фильмичность окружающего была продолжением просмотра, инерцией впечатления, теперь же – достаточно одного его присутствия.
Шипение душа в ванной оборвалось. Прислушавшись, Изотов приложил палец к губам и быстрым шепотом стал читать по тетради:
– Вот откуда ощущение, что всё происходящее тотчас схватывается драматургией, смыслом. Отсюда же и мурашки, бегущие по спине, когда мы вдвоем отражаемся в зеркале или витрине, где зритель – он же герой, он же зритель. И всё это время, за ним (а когда я рядом – за нами) повсюду и неотступно следует влюбленная в него (а когда я рядом – в нас) камера, и это нельзя сравнить ни с чем. И только одно желание: быть рядом, быть рядом, быть рядом. С некоторых пор это и означает быть.
Изотов захлопнул тетрадь и сел на пол, спиной к дивану, приготовившись встретить следователя. Но пока тот одевался, еще успел торопливо подумать вот о чем. Эта полная неосведомленность и странная (издержки профессии?) глухота следователя к кино (сунувшись в прошлый приезд с ним поговорить, он столкнулся с чем-то настолько непроходимо дремучим, что решил больше и не пытаться), так сильно его огорчившие, – разве ему не на руку? Ведь это его счастье, что он не двинулся тогда в своих рассуждениях дальше. Странно: как он не понимал простой вещи – не то что со-участника, но даже со-зерцателя в таком деле быть не может. Это только для одного.
Следовательно, никаких больше разговоров на эти темы.
Да и вообще: разговорам о кино нечего делать в кино.
И если уж искать собеседника, то где-то на стороне.
Всё.
– А в картишки тут у вас никто по вечерам не играет? – спросил следователь, появляясь в комнате.
XI
Через день после похорон была суббота, где мы обсуждали некоторые подробности случившегося. К этому моменту уже было известно, что Стряхнин был убит выстрелом в грудь из пистолета ТТ, всегда лежавшего в ящике письменного стола в кабинете. Пистолет исчез. Больше ничего в доме не пропало. Что это значило – пришли воровать и успели взять только пистолет? Или же пришли убивать хозяина… но как? Без оружия? В расчете на этот ТТ? Были и еще странности. Сестра Чернецкого Анна рассказала, что той же ночью в саду кто-то собрал целую охапку цветов – когда успел, неизвестно, но, по словам Алисы, еще вечером они были, покойник их поливал, а утром уже нет.
– Может быть, какое-нибудь эхо девяностых? – вернулся к убийству Чернецкий.
– Точно, – подтвердил Кучер, подавшись вперед. – Могли остаться старые счеты. Сейчас как раз многие из тюрем повыходили, срока закончились.
– А что если это кто-то из цвиркуновских анонимных орлов? – предположил Жарков. – Решили сделать учителю приятное. Мы вот их за каких-то унылых недотеп в вышиванках держим, а если это всё маскировка, и на самом деле у нас под боком хорошо законспирированная организация безжалостных ассасинов? Так и вижу, как в час икс они берутся за ножи и идут нас резать.
– Спешу тебя успокоить, – сказал Чернецкий, – их, слава Богу, пока хватает только на зеленку.
И, ссылаясь на меня, он рассказал вкратце историю с кукольником.
– И вы молчали?! – воскликнул Жарков. – Хотели скрыть от нас такой бриллиант, первое побитие пророка Кукольника?! Да вы с ума сошли!
– Вообще-то его побили за другое, – заметила сестра Чернецкого, Анна.
– Какая разница! Через месяц о причинах никто и не вспомнит, а факт останется фактом.
За весь вечер только Вяткин не произнес ни слова. Насколько мне было известно, Зять по-прежнему не оставлял его в покое и, как я узнал позже, несчастный Вяткин даже пожаловался на него его однорукой любовнице, Лере. С таким же успехом он мог пожаловаться на Зятя её сыну, Холодку. Предполагаю также, что до него дошли слухи о последних безобразиях Кирилла. Пытаясь расшевелить старика, я в присутствии Кучера предложил ему съездить втроем на рыбалку, но он отказался.
Весь день сильно парило, а к началу девятого вдруг быстро стемнело. Мы все сидели в саду, когда Анна позвала нас на второй этаж.
– На это стоит посмотреть, – сказала она.
Мы поднялись в кабинет, а она пошла накрывать стол.
То была легендарная, редкая по размаху и красоте августовская гроза 201… года. Те, кто её видели, вряд ли когда забудут. Вся она, с начала до конца, прошла по ту сторону лимана, так до нас и не добравшись. Молнии вспыхивали одна за другою, и в хаотическом нагромождении туч над гладким зеркалом воды ежесекундно то там, то сям разворачивались грандиозные ландшафты, открывались многоярусные сказочные пещеры и гроты, разбегались во все стороны извилистые ходы и галереи… Это было похоже на продольный срез некой гигантской горы со всеми её внутренними таинственными пустотами, то и дело озаряемыми блуждающими вспышками. Зрелище завораживало еще тем, что до нас не долетало ни звука, и, выстроившись вдоль отворенных настежь окон, мы наблюдали его в полной тишине под сухое цоканье маятника напольных часов в углу кабинета.
Тишину нарушил неугомонный, подвыпивший Жарков.
– А что если я сейчас, чтобы подстегнуть наслаждение и сделать его еще острее, по совету опытных сладострастников, заведу какой-нибудь самый прозаический бытовой разговор? – предложил он. – Например, о том как я вчера выбирал на базаре веник? Веники давно никто не покупал? Цены видели? Какой веник? Обыкновенный, для подметания пола…
– Ради Бога, – взмолился Чернецкий, – не надо! Помолчи.
Не знаю, о чем думали мои приятели, глядя на развернувшееся перед ними действо, мне же чудилось, что там, в самой глубине беспрестанных вспышек низким тяжелым гулом разом за разом прокатывается неслышное нам здесь, грозное: «Мне отмщение, и Аз воздам».
Видимо, задавшись целью испортить вечер, Жарков его таки испортил. Когда, насмотревшись на чудеса за лиманом, мы спустились в сад, он, уже сидевший там, капризным голосом произнес:
– А скажет кто-нибудь: ждать нам дуэли Витюши с Кириллом или как?
Для меня это прозвучало как гром среди ясного неба. Я почему-то считал, что кроме нас с Чернецким никто о Витюшиных намерениях не знал. Хотя логичным было бы допустить, что не нашедший у меня поддержки Витюша мог обратиться к кому-то еще, к тому же Жаркову. Но это мне пришло в голову потом. А в ту минуту я и понять не успел, что произошло, как подскочивший Чернецкий крепко схватил за руку Вяткина, который быстро подойдя к Жаркову, уже занес над его головой трость. Остановленный Чернецким, он громко и горячо выговорил:
– Это всё твоя работа! Потому что ты подлец и провокатор!
Жарков на это лишь усмехнулся. Стоявший рядом и ничего, как и я, не понимавший Кучер растерянно вертел головой, переводя взгляд с одного на другого. Вяткин опустил трость, одернул задравшийся рукав сорочки, и, сколько его не уговаривали, отмахнувшись, ушел. Переглянувшись с растерянным Чернецким, я вышел за Вяткиным, почти догнал его, но он, увидев меня, опять же только отмахнулся и пошел дальше. Я не стал возвращаться к Чернецкому и отправился домой, по дороге гадая: что бы это значило? Впервые постоянно тлевший и, казалось бы, уже вот-вот готовый окончательно погаснуть конфликт Жаркова и Вяткина вырвался наружу (я, например, ничего подобного не видел). Догадаться, что так разозлило Вяткина, было нетрудно. Он всегда близко к сердцу принимал всё, что происходило с его крестницей, а теперь, вероятно, опасался, что в связи с Витюшиным демаршем о ней снова заговорит весь город. Но что значили его странные слова: «это твоя работа»? Странным было также то, что о намерении Витюши драться знали уже все.
Дома меня ждало интересное открытие.
XII
Готовясь пить чай в летней кухне, я вновь погрузился в раздумья о ссоре Вяткина с Жарковым. От них меня отвлек шорох за открытым окном. Уж не пробирается ли ко мне опять кукольник, подумал я и, выключив засвистевший чайник, вышел к небольшому прудику за кустами крыжовника. Там возле мусорного ведра, опрокинутого, должно быть, котами или не однажды замеченной лисой, меня встретила семья ежей. Я поставил ведро на место, вернул в него мусор, и тут мой взгляд упал на освещенный светом из окна прудик: в нем и вокруг него лежали оранжевые лепестки, вероятно из того еще букета, который пристраивал здесь кукольник, поскольку таких цветов, да и вообще никаких, кроме самих по себе растущих лилий, тюльпанов, нарциссов и фиалок, на моем участке не было. И вот только тогда что-то у меня в голове стало связываться.
Я позвонил Чернецкому и, напомнив о похищенных из сада Стряхнина цветах, о которых нам рассказывала Анна, спросил, не знает ли он, что это были за цветы? Он не знал и попросил подождать. Через четверть часа перезвонил и сказал: оранжевые георгины. Они были высажены равносторонним треугольником, и кто-то той ночью оставил его без одного угла. Следующий мой звонок был к кукольнику, у которого я спросил, где он взял цветы, с которыми пришел ко мне. На вопрос, зачем мне это, я прямо высказал подозрение, что цветы он нарвал в саду Стряхниных в ночь убийства, когда прятался там от погони, и что об этом, а также обо всём, что он тогда видел и слышал, обязательно надо сообщить следователю, и предложил сделать это сейчас же. Кукольник стал меня отговаривать, уверяя, что все это мои фантазии и всё было совсем не так. На мой вопрос: «а как?» он лишь повторил: «не так», и изъявил готовность прийти ко мне домой. Я же настаивал встретиться у гостиницы и сказал, что одет и уже выхожу. С явным неудовольствием он согласился и встретил меня через полчаса на подходе к гостинице у центрального перекрестка. Здесь он опять принялся горячо меня отговаривать, и идти в гостиницу наотрез отказался. Я настаивал, и он даже топнул ногой от досады.
– Вы сейчас делаете огромную ошибку! Ничего толком не зная… Ну, вот откуда вы взяли, что я попал в сад этого Кряхтилова, ну откуда?
– Стряхнина, вы хотели сказать? Я вам уже объяснял: слишком много совпадений. Совпадает время. Дом Стряхниных находится недалеко от места, где на вас напали. Шум в доме, который вы слышали. И главное – уж извините – цветы. Те же цветы.
– Опять цветы. Какие цветы?
– Те же.
– Какие те же? Вы же совсем не разбираетесь в цветах. А знаете, сколько я их на своем веку перевидал! Какими охапками меня заваливали! Бывало, зимой, в лютый мороз спишь с открытыми окнами, потому что боишься задохнуться…
– Причем здесь это?
– При том, что вы не знаете, о чем говорите. «Те же». Вы их видели? Как они называются?
– Георгины. Оранжевые георгины.
– А я принес астры! Белые!
– Вы лжете! И мы можем сейчас пойти ко мне и посмотреть, лепестки каких цветов плавают в моем пруду после того, как вы там возились. Идемте?
– Ну хорошо, черт с вами! – воскликнул он. – Говорю вам, как всё было, и закрываю на этом тему. Цветы, с которыми я к вам пришел, мне подарила женщина. Так вам понятно? И я уверен, что её букет с вашей историей не связан. Просто совпадение. Но! У этой женщины очень ревнивый муж, к тому же больной человек, сердечник. Если он узнает, это его убьет. Так что имя её я оставлю в тайне и ни при каких условиях не назову. Сами, если хотите, разыскивайте и берите грех на душу. Всё. Ни слова больше.
– Вы сейчас опять говорите неправду, – возразил я. – В тот вечер вы сказали, что у вас завтра встреча и вы собираетесь с этими цветами к кому-то идти. Я это хорошо помню. Какой смысл вилять?
– Вот как раз тогда я говорил неправду. А на самом деле всё было именно так. – Он несколько секунд не сводил с меня взгляда и, не дождавшись участия, закатил глаза и со стоном протянул: – Ну что вы душу из меня тянете? Ладно, каюсь. Да, я собирался с тем же букетом идти к другой женщине. И пошел, да! Ну, такой вот я человек. Подарок одной передарил другой. Подлец? Может быть. Но не вор. А вы, порядочный человек, понимаете, что вы со мной делаете? В какое чудовищное положение ставите?! Что вы еще хотите знать?
– А с чего вдруг эта ваша таинственная женщина подарила вам цветы? Обычно бывает наоборот. Или вы при встрече обмениваетесь букетами?
– Захотела подарить и подарила. Что за вопросы вы задаете? Я актер. Нам принято преподносить цветы. Я же только что об этом говорил.
– Всё равно странно. Я понимаю: после спектакля…
– Для нас каждая встреча уже маленький спектакль. Хороший актер может устроить его и на пустом месте.
– Это я уже понял. Значит, она вам их дарит на каждом свидании?
– Не знаю, время покажет. Это было первое. Можно сказать, ознакомительное. Это что, допрос? Да, она подарила мне цветы, мы с ней погуляли, я её проводил, сорвал, как говорится, несколько поцелуев на прощание, а дальше вы знаете.
– Вас ждали с зеленкой?
– Вот именно.
– Угу. То есть вы хотите сказать, что в драке потеряли шляпу, вам оторвали рукав рубашки, облили вас зеленкой, но и тогда вы не расстались с цветами?
Тут кукольник аж задохнулся. Хотел что-то возразить, запнулся и, наконец, дрогнувшим голосом выговорил:
– Они были мне очень дороги.
– Нет, – твердо возразил я. – Они были сорваны вами в саду у Стряхнина уже после всего этого. Идемте к следователю.
– Никуда я не пойду! – снова взвился он. – Вы сидели в кухне и не видели, какой это был жалкий изломанный пучок – всё, что осталось от её роскошного букета…
– Пять минут назад вы сказали, что собирались их дарить еще кому-то. Дарить «жалкий, изломанный пучок»? Вы совсем заврались.
– Кому-то и такое внимание может быть приятно. Жизнь не так проста, как вам кажется. Шопенгауэр…
– Не морочьте мне голову. Вы выстрел слышали?
– Выстрел?
– Я помню, вы говорили, что когда прятались в том саду, слышали, как что-то громко хлопнуло.
– Ну, может, дверь стукнула. Не помню.
– Дверь? Ладно, всё. Дальше уже не мое дело. Хотя я помню, что вы говорили не про дверь. Одного, честно говоря, не пойму – побитый, облитый зеленкой – как вам еще в голову пришло собирать какие-то цветы?
– Смешно, да? – зло спросил кукольник.
– Скорее удивительно.
– Стойте!
В нетерпеливом возбуждении он быстро отошел, почти отбежал к единственному на весь городок светофору, мигавшему желтым светом, и там, в отдалении, закурил. Мне понятно было его нежелание идти, да и, судя по тому, что он слышал и краем глаза видел, его свидетельства вряд ли помогли бы делу, однако я считал необходимым рассказать всё следователю.
Наспех покурив, кукольник так же, почти бегом, вернулся.
– То есть вы таки решили меня уничтожить, да? Вы хотите, чтобы завтра повсюду пестрели заголовки: «Известный актер обокрал покойника! Влад Свистунов – мародер! Влад Свистунов – вор!»? – восклицал он, дергая вскинутыми руками, словно рассовывая по воздуху заголовки. – Вы этого добиваетесь? Ну да. Вам ведь лишь бы втоптать в грязь. Произошло трагическое совпадение, а вы уже ищете, чем бы поживиться!
– Поживиться?! Что за чушь? Вы сами расскажете то, что сочтёте нужным. Идёмте.
Я развернулся и направился к гостинице. Двинувшись за мной, кукольник продолжил нести ту же высокопарную околесицу.
– Давайте! Топчите! – не унимался он. – А что? Актер ведь не человек! Разве у него может быть самолюбие, достоинство, честь? У лицедея?! У паяца?! Откуда! Это издревле у вас повелось! Давайте, унижайте нас и дальше, гоните смейтесь, плюйте нам в души! Хотя о чем я – какие души у актеров? Они давно уже загублены-перезагублены. Потому вы и хороните нас за вашими церковными оградами, как несчастных самоубийц! А мы же и есть самоубийцы, сжигающие себя на медленном огне вашего скучающего равнодушия, в бессмысленной попытке растопить вечную мерзлоту ваших сердец в этой глубокой вселенской ночи…
Я бы не удивился, если б это оказалось монологом из какой-нибудь пьесы. Увы, я не театрал. Только у самого входа, видимо выбившись из сил, кукольник смолк. Когда же я, рванув на себя дверь, посторонился, чтобы дать ему войти первым, его за моей спиной не оказалось. Он исчез.
XIII
…Следователь задремал еще до того, как солнце зашло и погасла оливковая ткань занавески. В сон он входил медленно, будто нехотя, через воспоминания, всё больше мешавшиеся с фантазиями. Маршрут – он шел к Марусе, в Оперный – был ему хорошо знаком. Кроме возникшего в самом конце небольшого изменения: требовалось пройти почему-то через душевую, в которой он ни разу не был, а потому её заменила душевая стадиона «Спартак». После некоторых скитаний и невнятной, не поддающейся определению сумятицы в её темных резиновых недрах, в которых… Опомнился он только в танцклассе, в большой молчаливой толпе молодых людей – в шелковых шальварах, одинаково загорелые, под одну гребенку постриженные, похожие, как братья, они стояли на слегка наклонном полу перед зеркальной стеной. Должно быть, все они, как и он, затерявшийся где-то между ними, только что оказались в новых телах, и теперь каждый искал свое новое отражение. То редкое секундное замешательство, когда, оказавшись перед зеркалом в группе людей, не сразу себя находишь, здесь длилось и длилось, превращаясь в нешуточную проблему, в изматывающий морок, сопровождавшийся исподволь растущим многоголосым высокочастотным стрекотанием. Судя по тому, что он видел всех, но не обнаруживал среди них себя, его новое зрение было еще неотделимо от общего зрения стаи. А чтобы обрести свой взгляд, надо было отыскать свое отражение. Замкнутый круг. Он мог бы резко выбросить руку или подпрыгнуть, но было неловко выказывать беспокойство на виду у всех, а кроме того он боялся, что тот же фокус одновременно с ним проделают и все остальные, и что тогда? В подтверждение этому опасению где-то слева раздался громкий стук в пол, и все, как один, и он в их числе, повернули головы. И вот в момент поворота, когда боковым зрением он наконец-то выхватил в зеркале то самое, неповторимое, только с ним связанное… – в этот момент погас свет.
Понадобилось некоторое время, чтобы сообразить, что досадовать уже не на что, поскольку погасший в танцклассе свет означал пробуждение: он лежал в темном номере, уткнувшись лицом в спинку дивана. Где-то в комнате кричал со всей дури сверчок; в дверь тихо стучали. Перевернувшись на спину, он наощупь включил лампу в изголовье и сказал:
– Войдите.
Я нажал мягко скрипнувшую ручку, толкнул дверь и вошел в номер. Следователь полулежал на кровати, подобрав ноги, опершись на локоть, и подслеповато глядел на меня.
– Я вас разбудил?
– Есть такое. Вы по делу или как?
Странный вопрос.
– А, ну да, – спохватился хозяин, поднимаясь. – Тогда о деле чуть позже. Приду в себя. Присаживайтесь.
Я сел в кресло возле дивана, а следователь откинул занавеску перед раскрытой дверью на балкон, вышел, постоял там некоторое время и прошел в ванную. Вернувшись после умывания, достал из холодильника две бутылки пива, одну предложил мне. Я отказался. Он отпил с треть бутылки, закурил, пригладил влажные волосы и сказал:
– Я здесь лето проводил у бабки года два или три подряд. Дом возле самой крепости. Катера еще через лиман ходили. Кое-кого до сих пор помню.
Усаживаясь на диван напротив меня, он задел ногой лежавшую на полу книгу, поднял её и показал аляповатую обложку. Это была «Сороконожка» Чоботова.
– Читали? – спросил он и положил её рядом.
– И не думал.
– Я вот тоже пока не осилил. Трудное чтение. Каждую секунду спотыкаешься об имя героини, а это ужасно утомляет. Почему бы не называть её покороче, ну той же Сороконожкой, например? Хотя пару веселых моментов мне попалось. Например, когда она получает приглашение на какой-то праздник, и в нем её полное имя, которое еще и начинается со слов «дорогая наша». Дорогая наша Бессердечная Глухая Стерва Никогда Не Знавшая…», ну и так далее. Смешно. Нет?
Я хотел было сказать, что ничего смешного в этом не вижу и содержанием романа не интересовался вовсе не из-за его неудобочитаемости, но не стал, сразу перешел к делу. Едва я начал, как он со смехом меня оборвал:
– Вот еще вспомнил смешной момент. Когда лучшая подруга героини, узнав, что беременна, обещает назвать дочь её именем. И еще когда к ней обращаются по имени-отчеству и перечисляют все сорок четыре имени, тра-та-та-та-та, а в конце прибавляют «Александровна» – тоже смешно. Хм. Извините.
Он сделал серьезное лицо, но только я продолжил, как он, прыснув и одновременно легонько хлопнув меня по колену, произнес:
– Триждыпроклятая Триждытварь Александровна – по-моему это прекрасно, нет? – Он прижал к сердцу ладонь. – Всё-всё-всё. Слушаю.
Я продолжил рассказ о цветах и кукольнике. Следователь, кивая, докурил, погасил сигарету и опять лег. Когда я закончил, он спросил:
– Актер кукольного театра из Одессы? А что он здесь делает?
– Отдыхает. Наверное.
– Как зовут?
– Свистунов. Игорь. Или Влад.
– Двойное имя?
– Нет. Так-то он Игорь. Для женщин – Влад.
– Ишь ты.
– Да, он такой.
– Какой?
– Пользуется большим успехом.
– Хорошо, буду знать. Так вы его привели, что ли? Пусть заходит.
– Он в последний момент передумал. Но вам обязательно надо с ним поговорить.
– Как он выглядит? Я тут уже столько народу перевидал, может, и он попадался.
Я начал было описывать, но, запнувшись, полез за телефоном.
– У меня есть фото. Это, правда, не совсем он…
– Не совсем – это как? Кто-то очень похожий? Или опять двойник?
Я достал телефон, нашел в нем фотографии кукольного кукольника и протянул следователю.
– Эта кукла – его автопортрет. То есть его работа.
Следователь перевел взгляд с фотографии на меня и снова на фотографию.
– Ну, по такому чубу я бы его точно запомнил. Козак?
– Не думаю.
– Если понадобится для ориентировки, я к вам обращусь, – пошутил он, возвращая телефон, и внезапно спросил: – А, скажите, Кирилл Стряхнин не интересовался у вас по поводу оружия? – Не дожидаясь ответа, добавил: – Что за дурацкая манера называть детей своим именем? Гадай каждый раз, когда слышишь. Младший, конечно. Может, спрашивал, где достать?
Вопрос застал меня врасплох. По какому-то странному заблуждению я считал, что о поисках Кириллом оружия знали только мы с Никой да Чернецкий, которому я подробно отчитался о встрече с ней. Хотя естественно было допустить, что если Кирилл действительно искал оружие, то об этом могли знать многие.
– Нет, – ответил я, – об оружии он со мной не говорил.
– Ну, нет так нет. А вообще занятная ситуация: у папаши дома целый арсенал, чего только нет, а сын бегает ищет ствол.
– А что он сам говорит?
– Он сам говорит, что страшновато у нас здесь, после Москвы. Опасно по вечерам ходить. Ну, с этим не поспоришь. Еще говорит, что не очень-то и искал. Вот я и спрашиваю.
– Вы его подозреваете?
– Да нет пока. С чего бы? Просто, как часто бывает, некоторые факты начинают перекликаться друг с другом. Сразу не всегда поймешь: они действительно связаны между собой или только перекликаются. Вот как здесь: ищет человек оружие, а тут его отца убивают из ТТ, который постоянно лежал у него в ящике стола, и этот ТТ исчезает.
Я к его примеру мысленно прибавил историю с Витюшиной дуэлью.
– Кстати, вы были правы, – сказал следователь. – Той ночью действительно видели приехавшего со Стряхниным парня, Козлика. Бегал за вином. Что, впрочем, не исключает того, что и Стряхнин мог быть здесь.
Встретив на следующий день Чернецкого, я сказал, что наш следователь не совсем здоровый душевно человек, если ему понравилась «Сороконожка», и, после некоторых колебаний, поведал о том, что происходило у меня с кукольником прошлым вечером. И, как не было мне неловко, попросил никому об этом не рассказывать, в особенности Жаркову.
XIV
После короткого перерыва телефон вновь загудел и пополз по тумбочке. Номер был тот же. Следователь накрыл телефон ладонью; подумав, поднес к уху.
– Пора бы встретиться.
– Я сейчас не в Одессе.
– Я тоже. Черный джип у вас под окном. Выходите.
– Я сказал, что занят.
«Да пошел ты…» – прошептал он про себя. И выключил телефон.
Когда через полчаса он вышел, никакого черного джипа перед гостиницей не было. На улице опять парило, было душно, как в прачечной. Он собирался идти к Константину Чернецкому, и когда подходил к его дому, увидел джип за спиной, в конце улицы. Сестра Чернецкого сказала, что брат проводит экскурсию по крепости. Следователь направился туда же, и через несколько улиц опять увидел позади себя джип.
Он остановился. «Что за кино этот козел тут устраивает…» Громко прочистив горло, следователь решительным шагом направился к машине, задняя дверь джипа раскрылась ему навстречу, и он с той же решительностью в него нырнул. Его обдало искусственной прохладой и негромкой музыкой, которую он узнал с первой же ноты, но не успел отчитаться перед собой названием группы, потому как сразу же, рывком закрыв за собой дверь, бросился в бой.
– Слушай, ты, Чичиков, блядь!.. – начал следователь, угрожающе резко подавшись вперед, и тут же получил удар в лицо. Закрыв ладонью ушибленный нос, он запрокинул голову и, подкидываясь, торопливо полез в задний карман за платком.
– Не надо так разговаривать, – услышал он. – Давайте закончим и разойдемся.
Глядя в потолок, следователь сунул вытянутый платок в прикрывающую нос мокрую от крови ладонь, облизнул губы и сглотнул соленую слюну. Он и сам не знал, что это на него нашло, какая муха укусила. Было в этом мужике что-то такое, что в третий уже раз заставляло его терять самообладание, и делать и говорить не то. Сначала идиотская ставка, потом жалкий лепет по телефону, и вот теперь этот глупый наезд. Сквозь выступившие слезы он видел, как хозяин джипа, сотрясаемый тиком, разворачивает сложенный лист бумаги и укладывает на сидение возле него. Не отнимая платка, следователь приложил к мокрой ноздре большой палец и выставил его наружу.
– Так подойдет?
– Думаю, да. Какая разница.
Смоченной кровью подушечкой он оставил отпечаток под каким-то текстом, потом, вытерев палец о платок, взял предложенную ручку и расписался. Возвращая ручку, спросил:
– Теперь всё?
– Теперь всё, – вполне добродушно подтвердил гуттаперчевый. – Может ознакомитесь?
– Я вам верю.
– Смешно. Могу зачитать.
– Не надо.
– Как хотите.
– Зачем вам это?
Гуттаперчевый ловко и аккуратно сложил лист вчетверо и отдал водителю. Сев поудобнее, ответил:
– Сам еще плохо представляю. Пришла как-то мысль в голову, и показалось, что набрел на что-то интересное. Оно у меня сразу связалось с современными технологиями. Кто знает, куда их завтра вынесет? Уверен только, что доберутся и до этого. Может быть, это будущая валюта? Или что-то еще, чего мы сейчас не в состоянии представить? Толкового объяснения пока нет. Одни предчувствия.
«Явно что-то с головой, – подумал следователь, промаргивая слезы. – Это хорошо».
– И много их у вас? – спросил он.
– Пока нет. Только начал. Да и дело еще такое… – собеседник покачал в воздухе раскрытой, выставленной плашмя ладонью. – Товар-то странный. Мягко говоря. А с объяснениями у меня не очень. Раздражаюсь быстро, срываюсь иногда. Да и какие тут могут быть объяснения? А возиться, как с вами – жизни не хватит. Палец еще этот пугает, некоторых аж до усрачки. Но при всём при этом даже интересно. Сам не ожидал. Какой-то азарт появился, к людям потянуло… Причем ко всяким. Смотришь и уже гадаешь: а этот? а вот этот? Забавные бывают встречи. – Он усмехнулся. – И тут всякие вопросы интересные возникают по ходу. Для меня, во всяком случае. Например – вопрос цены. Чтобы знать от чего плясать. Сами по себе, изначально, они все равноценны или всё-таки нет? Об уме можно сказать – развитый, ограниченный, большой, небольшой, средний… изворотливый. Пять минут с человеком поговоришь – и ясно. А здесь что? Вот я за вами гонялся. Так уж получилось, что уезжать надо, а все мы под Богом ходим, да и дела здесь рядом были. Но если без этого – а стоило ли? Такое ли уж ценное приобретение? Я к тому, что могу без всякой мороки купить с десяток ничем не хуже да еще и почище вашей. Тоже вопрос, кстати: грязная, чистая – имеет значение? Один свою грязненькую ни за какие миллионы не отдаст, а другой наичистейшую уступит за копейки, но какова цена настоящая? И в каком-то смысле будущая. Вся надежда, что рано или поздно найдут какой-то способ определять. По тому же отпечатку, например, по составу крови. А пока так, только на ощупь. – Он опять усмехнулся. – Между прочим, неплохой материал для психологов. Кое-какая статистика уже наметилась. Вот, допустим, с женщинами дело иметь проще: да-да, нет-нет. А мужики большинство на измене, к тому же сентиментальные. Или мне попадались такие. Один недавно просто достал вопросами. «А как с воспоминаниями? Воспоминания останутся? У меня очень хорошие воспоминания». Я говорю: «Не знаю. Мне они не нужны. Но ты запиши, на всякий случай, пока помнишь». А с глазами, говорит, как? Они же зеркало души. Что с ними будет? Я говорю: в покер играешь? Иди учись быстрей, на блефах состояние сделаешь. Что-то еще такое ныл, уже не помню. Я его спрашиваю: ты меня за кого принимаешь? Я это делаю на свой страх и риск, для меня твоя душа потемки, кот в мешке, не больше, успокойся. Нашел Мефистофеля. Я понимаю, что такое хобби наводит на мысль, но… Вы вот сказали: Чичиков. Грубить только не надо. А так… Может быть и Чичиков. Ну а что? Современный вариант. Во всяком случае, где-то рядом или около, – в воздухе опять закачалась раскрытая пятерня. – Как-то так.
XV
По тому, с какой охотой гуттаперчевый рассказывал, следователь заключил, что он один из первых, кто это слышит. Собираясь выходить, он отнял платок, осмотрел, сложил кровью внутрь, и только взялся за дверную ручку, как из носу часто-часто закапало, и он, запрокинув голову, вновь приложил платок.
– А вас не смущает, что я таких бумаг сколько угодно могу наклепать? – спросил он.
– Пока можете. Только кому они сейчас нужны? Что-то особого ажиотажа я пока не вижу. А вот когда станут нужны и это приобретет определенный размах, сразу же появятся и регистрация, и базы данных, и уголовное ответственность и всё прочее. Вы же вот какую-то вещь, квартиру например, не можете продать в разные руки. Так и с этим будет. Всё будет, не беспокойтесь. А пока еще ничего этого нет – так и заготавливаться впрок самое время. Тем более здесь и сейчас всё этому благоприятствует – только давай.
Отвечая на вопрос не без некоторого удовольствия, собеседник постепенно опять вошел в раж и принялся рассказывать о том, что кровь, она же душа, не только источник какой-то пока еще неведомой энергии, но и самый большой носитель информации, и придет время, когда по её капле можно будет воссоздать всю жизнь до мельчайших подробностей, а уж узнать по отпечатку пальца, единственный он или нет, будет раз плюнуть.
«Больной. Больной на всю голову», – удовлетворенно думал следователь, слушая его равномерно-бодрую речь и чувствуя такую слабость, будто его не по носу стукнули, а хорошо полоснули ножом.
– Кровь знает ответы на все вопросы, – веско произнес рассказчик и наконец умолк.
Следователь глянул на него из-под прикрытых век: тот сидел, задумавшись, опустив лицо. Кожа у него была смуглая, с некоторой желтизной, местами как потертая или мелко побитая.
– Вас подвезти? – спросил он, поворачиваясь к следователю.
– А вы куда?
– В Херсон, – то ли в шутку, то ли всерьез ответил гуттаперчевый. – Нет? Тогда всё. Давайте прощаться.
Следователь нащупал ручку и вывалился из прохладного салона на жаркую мостовую.
Джип, мягко и глухо зарычав, сорвался с места и исчез.
За время, проведенное в машине, следователь успел мысленно переместиться в Одессу и теперь растерянно глядел по сторонам. Оказавшись на незнакомой улице после столь странной процедуры, он себе… кого же он себе напоминал?.. вот эти: растерянность, недоумение, верченье головой… и тоже: то ли прогнали, то ли вытолкали… кого?.. выбросили! Точно: выбросили. Только вот кого, где и ког… Да! Ох, нет-нет-нет, не надо! Но было уже поздно: белая немецкая курица, громко хлопая крыльями, неуклюже плюхнулась на солнечную середину распахнутого настежь сарая. Твою-ж-мать! Мотнув головой, он застонал от досады. Курица, приземлившись, на секунду замерла, а затем стала отряхиваться и поочередно укладывать на место крылья. Дергаясь и озираясь вокруг, она словно спрашивала: что это было?
Это было немецкое порно. Лет двадцать назад он видел его у своего давно уже покойного дружка Чюни. Приключения молодых людей на ферме или что-то в этом роде. Фильмец из тех, которые Чюня крутил у себя, когда садились играть в карты, с расчетом отвлечь внимание игроков. Вспомнил даже, что в тот момент сдавал карты, и юноша напротив, глядя на экран, произнес: «Фашист мучает птицу». Сдав карты и бросив деньги в банк, он повернулся к телевизору в тот момент, когда одетый по моде семидесятых (расклешенные джинсы, туфли на платформе) парень с гримасой изнеможения сорвал с чресл белую курицу и отшвырнул на середину сарая.
Следователь опять огляделся, пытаясь определить, где находится. На тротуаре в тени шелковицы стоял одинокий прохожий и смотрел на него. Это был завершивший экскурсию по крепости и античному городу Чернецкий. В молодом человеке посреди мостовой он узнал следователя, которого видел по местному телевидению во время дела о «монахе».
– Вы следователь? – спросил Чернецкий.
– Я-я, – ответил тот и оглядел, наконец, себя: не запачкался ли где кровью.
– Сестра звонила, сказала, что вы приходили.
Чернецкий назвал свою фамилию.
– Потом, – сказал следователь, отмахивая ладонью, – завтра. Центр – это куда?
Чернецкий показал. Ему было в ту же сторону и, пропустив молодого человека вперед, он двинулся за ним.
На пороге гостиницы, взявшись за ручку, следователь замер и простоял некоторое время, опустив голову. Что-то в джипе смутило его сразу, как только он в него влез, и теперь оно же саднило как упущенная возможность. Что-то тоже оттуда, откуда прилетела немецкая курица. Вспомнил: музыка, ну да. Одна из любимейших его песен тех лет. Ложилась на их с матерью тогдашнюю жизнь, как родная. «Папа наш был редкий скот. Где налили ему, там и дом. И – всё путё-ом! Да, мама?..» Отличный ведь был повод завести разговор, сказать: о, давненько не слышал, тоже обожаю этих черных ребят! Ну а что? Мало ли. Вдруг оказались бы родственными душами. Там, глядишь, слово за слово, может и поладили бы… жаль, профукал… Так. Стоп. Что за дурь лезет ему в голову? Держать себя в руках, ни о чём не жалеть, искушениям не поддаваться.
Он решительно дернул на себя дверь – но: чертова курица!.. – и скрылся в гостинице.
XVI
Проводив взглядом скрывшегося в гостинице следователя, Чернецкий продолжил путь к дому Вяткина. Он не очень верил в возможность помирить его с Жарковым, тем более что не знал настоящих причин их столкновения, но и оставаться безучастным не мог. До этого он побывал у фотографа. Тот сам не понимал, что в его словах возмутило Вяткина, или же искусно делал вид, что не понимает.
Кстати, примирение, которого добивался Чернецкий, означало лишь то, что эти двое по-прежнему будут появляться на его субботах, на большее он и не рассчитывал. Однажды, когда я удивился тому, что оба они столько лет входят в самый ближний его круг, а встречаясь на улице, не желают замечать друг друга, он сказал:
– Они хорошие люди. А я делаю что могу.
Насколько я знал, Вяткин вне суббот интересовал Жаркова постольку-поскольку. Для Вяткина же фотографа за пределами дома Чернецкого как бы и вовсе не существовало. (Сразу скажу, был еще один человек, имени которого я никогда от него не слышал – младший Стряхнин.) В разговорах со мной Вяткин упомянул Жаркова лишь однажды, да и то когда речь зашла о нашем благотворителе Кучере.
– За то фотограф его и не любит, – сказал тогда Вяткин. – За то, что Кучеру хорошо. А хорошо ему потому, что он так повёрнут к жизни, к людям, да и вообще ко всему на свете, что ничто и никто об него не спотыкается. Поэтому всё у него так ладно выходит, всё получается. Ну, а фотографу как раз весь мир что кость в горле.
Жарков родился и провел здесь молодость. Еще до гибели брата Чернецкого, с которым он дружил с детства, уехал, много ездил, последнее время жил попеременно здесь и в Одессе, где мы с ним познакомились. Был не один раз женат, и я шапочно знал одну из его жён, мулатку с Привоза. Трудно сказать, что стало тому причиной – обвальное, как сейчас говорят, развитие технологий, когда каждый стал сам себе фотографом, или же его собственная исчерпанность, но от творчества он в последнее время совсем отошел. Может быть, в связи с этим злая нервозность в нем (учитывая то, что добряком он никогда не был) год от году только росла. Он еще и немного играл, интересничал, и получалось это у него почти естественно. В последнее время на жизнь Жарков зарабатывал в основном съемками свадебных фильмов, для которых сам же писал сценарии.
Об истории их с Вяткиным ссоры.
Лет десять назад Ника, как и многие девочки в её возрасте, решила идти в модели, и через Вяткина попросила Жаркова, появившегося в городке после долгого перерыва, её поснимать. И вот после сеанса у него она вернулась домой пьяной да еще с ссадиной на щеке. Увидевшая это тетка позвала Вяткина, а тот отправился со скандалом к Жаркову. (Запах алкоголя и ссадину он истолковал известно как, а Ника на его вопросы не отвечала.) Фотограф же ничего объяснять разъяренному Вяткину не стал и послал его подальше. История быстро разлетелась по городку. Случилось это в первые недели после отъезда матери Ники и, возможно, еще поэтому вызвало такой шум – как если бы Жарков воспользовался моментом.
Надо сказать, девиц Жарков фотографировал много и охотно, попутно крутил с ними романы, как же без этого, но репутацией своей очень дорожил. Опытный ловелас, он обладал к тому же замечательной, но для многих, увы, недостижимой способностью выходить из любовных отношений безболезненно, ценой разве что некоторых финансовых потерь. Случай с Никой, конечно, совсем из другой оперы, тут и отношений-то никаких не было, но я рассказываю это для того, чтобы было понятно, почему ни я, ни Чернецкий не поверили в версию Вяткина, и к положению, в которое попал Жарков, отнеслись сочувственно, поскольку обвинить в таком легко, а вот обвиненному отмыться потом почти невозможно.
В откровенном разговоре с Чернецким Жарков поклялся, что ничего между ним и Никой не было. По его словам, Ника у него дома, пока он выходил по какой-то надобности, основательно, очевидно, для храбрости, приложилась к бутылке рома и полностью утратила вменяемость. Жарков сначала попытался уложить её спать, но не сумев угомонить, сунул головой под кран. Она вырвалась и убежала. Насчет небольшого синяка с царапиной на её лице он сказать ничего не мог: возможно, это сделал он, когда пытался её привести в чувство, а возможно и нет, потому как где она бродила и успела побывать в те несколько часов, после того как от него ушла, никто, включая, кажется, её саму, не знал. Ситуацию усугублял еще и вздорный характер всегда готового на конфликт Жаркова, который раз объяснив всё Чернецкому, не собирался больше ни перед кем оправдываться. А добрый по натуре Вяткин, хотя на словах доверял мнению Чернецкого, но совсем отбросить подозрения так и не смог.
Позже Жарков через Чернецкого и по инициативе последнего передал Вяткину с надеждой на примирение прекрасный портрет юной Ники, сделанный в тот злосчастный день еще до того, как она успела хлебнуть из бутылки. Вяткин портрет принял (тот до сих пор висел у него в комнате на стене, и именно его видел заходивший к Вяткину за книгами Витюша), но, увы, примирения так и не последовало. Мало того, Вяткин, как оказалось, вбил себе в голову, что фотограф, воспользовавшись состоянием Ники, наделал тогда компрометирующих её снимков, и два года спустя Жарков поймал у себя в доме её брата, который признался, что его послал Вяткин выкрасть негативы с Никой. Об этом случае Жарков Вяткину нет-нет да и напоминал.
За эти годы некоторые перемены произошли с обоими – Вяткин приобрел, как уже было сказано, милую чудаковатость, Жарков, наоборот, стал еще жестче, неизменным лишь осталось их отношение друг к другу. И в дополнение к сказанному: говорят – не знаю, насколько слух этот был верен, я его услышал от Чернецкого, а ему рассказала сестра, которой тоже кто-то рассказал – говорят, что в самый трудный для Ники момент во время истории с «Сороконожкой» Жарков пытался поддержать её и даже завести с ней отношения, но взаимности так и не дождался.
…В тот же день, ближе к вечеру, заглянул к Вяткину и я, и мы втроем славно посидели у него в саду. Здесь, в тесноте да не в обиде, росли лиственница, туя, самшит, лещина, хурма, боярышник и прочие кусты и деревца, названий которых я не знал. «Мои зеленые наслаждения», – любил говаривать Вяткин. Мне с моим домом достался участок, запущенный настолько, что когда я, чтобы сократить путь, решал спуститься к лиману через нижнюю калитку, мне сквозь его заросли приходилось буквально продираться, и, глядя на аккуратный, радующий глаз садик Вяткина, я мечтал, как с окончательным переездом устрою и себе такой же.
Когда Чернецкий ушел, мы с Вяткиным долго сумерничали молча, пока он, вздохнув, не произнес:
– Знаешь, мне всегда казалось, что нет ничего лучше, чем путешествовать по свету. Переезжать с места на место и знакомиться с людьми. Но не заводить с ними отношений, а узнавать их только шапочно, с внешней, приятной стороны. Жаль, что так и не удалось.
XVII
Большой проигрыш, как и большой выигрыш, нормальные люди отмечают большой пьянкой – таким было объяснение его жгучему желанию напиться. Очевидная мысль, что тем самым признаётся значительность случившегося, чему он пытался сопротивляться, не заставила себя долго ждать. Споткнувшись об нее повторно, еще и вспомнил, что в своей картежной жизни гульнул по-настоящему, громко и широко, лишь однажды, после того как проиграл и в ту же ночь отыграл, да еще с лихвой, их с матерью квартиру. К счастью, к тому времени, когда эти досадные неувязки и параллели стали напоминать о себе, он уже достаточно набрал обороты, чтобы не ломать над ними голову, и просто послал их подальше. «Раз уж пошла жара, пусть будет полная Африка», – решил следователь. Вечер, кстати, был душным. Настроение – обреченно-приподнятым. Да, некоторый надрыв присутствовал, спорить не станем. Ну так, извините, не каждый же день и с душой прощаешься! В мозгу то и дело сам собой запускался ролик на её исход из тела: выпорхнувшая из джипа гуттаперчевого, она медленно уходила ввысь, печально обозревая уплывающий вниз и расходящийся вширь окоём. Впрочем, сентиментальное видео, едва начавшись, обрывалось грубым окриком и лаконичным напоминанием: какая еще, к чертям собачьим, высь?! Кровь из носа, отпечаток, бардачок – всё. Да и вообще: какой исход, какое тело, о чем он? И тем не менее тем не менее, как любил говорить его старшой.
– Душа поет! А чего бы ей, обретшей бессмертие денежного знака, который теперь год за годом будет крутиться в безостановочном хороводе торгов и операций, меняя смертных владельцев, – чего бы ей, спрашивается, не петь, люди добрые? – витийствовал следователь. – Выпьем!
Вызванный по такому случаю и пришедший после нескольких рюмок в полную негодность Изотов ничего не понимал, улыбался и сползал со стула. Следователь довел его до дома, отправил спать и продолжил. Уже за полночь, в баре напротив гостиницы он познакомился с матерью и дочкой, догуливавшими после предсвадебного девичника. Долговязая дочь-невеста курила одну за другой и время от времени, отвернувшись, что-то шептала в телефон, а пышечка мать оказалась отличной собеседницей и редкой рассказчицей, водку при этом пила как воду. Дальше, вооружившись, шампанским, по бутылке каждый, пошли к нему в номер. Поднимались шумно, в коридоре познакомились с парой командировочных из соседнего номера, позвали к себе. Однако те так резко, с порога, взялись выяснять отношения между собой, едва не затеяв драку, что следователю пришлось их тут же выпроводить. В номере мамаша упала на диван и посадила следователя рядом. Ей всё еще было что ему рассказать.
– Золотая Маска, знаешь? Самый известный одесский стриптизер. Золотая Маска. Лица его никто не видел. Кроме матери. Настоящего имени тоже никто не знает. Полное инкогнито.
В слове «инкогнито» она поставила ударение на предпоследний слог. «Инкогнито Золотая Маска. Прелестно», – улыбнулся про себя следователь. Далее шел рассказ о том, как Золотая Маска был за большие деньги через племянника заказан на девичник дочери. Тут она немного отвлеклась на мать племянника, свою сестру, и прошлась по их трудному детству. После чего вернулась к Золотой Маске, вернее к тому, кто себя за него выдавал.
– Мышцы никакие, грудь впалая, танцы тоже никуда. Думали сначала, юмор такой, перед тем как Маска выйдет. Я ж его на видео видела. А так, как этот, только алкаши конченные возле магазинов танцуют, когда нажрутся. В общем, потанцевал он, одежду собрал и ушел. Всё. Сидим ждем Маску. Музыка играет, одна, другая, никто не выходит. Иду узнать, в чем дело, а мне говорят – уехали. Как уехали? Так, на белой тойоте. Звоню, племяннику, телефон не отвечает. Бабы наши пьяные дурные: мол, да ладно. Я говорю, как это «ладно»? Нас кинули! А тут еще кто-то догадался, узнали по телефону, что Золотая Маска прямо сейчас выступает в Одессе. Возмущению не было предела. Там у нас такая Илонка – бой-баба – кричит: поехали! Как дали газу! С дороги опять звоню племяннику, не отвечает. Самое обидное, что ведь родственник, и денег сколько запросил, столько и дала: и по таксе, и чтобы очередь перебить, и ему самому за беспокойство, всё без второго слова… Эх, Лёшенька-Лёшенька, как же ты дальше будешь жить с таким отношением к людям?..
Горестно покачав головой и обозначив ситуацию с племянником как «полный беспредел», рассказчица жадно, прямо из бутылки отпила шампанского и продолжила. Свою руку в кольцах она постоянно держала в руке следователя, и всё это напоминало горячую, а местами и горячечную исповедь отходящего.
– …А джипяра у Илонки такой, раздавит и не заметит. Догоняем на трассе их белую тойоту, подрезаем, выскакиваем, Илонка с пистолетом – ох, она боевая! Смотрим, в той тойоте четверо, то ли прикинулись молдаванами, то ли на самом деле. По-русски якобы не понимают. А я вспомнила, у Лешки молдаване как раз недавно работали. Ну, думаю, он их и приспособил сюда. Но точно как узнать – они не они? Танцор был в маске, остальных не видели. Как быть? Решили белье проверить. Это Илонка догадалась. На танцоре стринги были вот такой расцветки, – рассказчица постучала накладным ногтем по коленке в леопардовых лосинах. – Думаем, может еще переодеться не успел. Заставили всех выйти. Вежливо, по-хорошему просим снять штаны. А темно, степь же, попробуй там разгляди что-нибудь. А водитель всё время к багажнику тянет и что-то лопочет по-своему. Ну, думаем, может танцора в багажнике спрятали. Илонка ему, давай открывай, тот открывает, и вдруг достает оттуда калашников и как заорет благим матом, как давай из него палить вокруг – мать моя женщина! Те, со спущенными штанами, как зайцы, куда-то в темноту поскакали. Мы – руки в ноги, бегом к машине… А теперь самое интересное. – Она опять жадно припала пересохшими губами шампанскому и, оторвавшись, попросила: – Будь другом, достань мне сигарету. – И когда он поднялся, схватила его за руку. – Только, я тебя прошу, поймай того афериста, умоляю. Поймай и закрой падлу. Такой день испортил! А Лёшку я сама накажу, гадёныша.
В коридоре он вспомнил, по какому поводу у него веселье, и внутри него взыграл, запросился наружу возмущенный подросток, а на языке завертелось что-то такое, из картежной юности: «эй, алё, уважаемый, так не делают, а отыграться?..» Спускаясь по лестнице развязно-ленивой походкой тех бесшабашных лет, кивая в такт доносившейся снизу музыке, он вытянул из кармана телефон и отправил сообщение: «Как насчет реванша?»
На обратном пути, проходя мимо приоткрытой двери соседнего номера, следователь краем глаза выхватил странное: часть стула с фрагментом чьей-то согбенной спины и сверху сноп искр как бы от бесшумной сварки. Он шагнул назад и ладонью отвел дверь. Искры оказались брызгами, и, судя по тугой струе, с легким шипением бившей в лысину спавшего за столом на сложенных руках командировочного, он застал самое начало процесса. Зрелище при всей немыслимой брутальности было завораживающим. Стоявший на стуле по другую сторону стола командировочный № 2 заметил следователя, только когда закончил и, отряхнувшись, стал застегиваться.
– Это ему за Конотоп, – загадочно произнес он, сходя со стула.
Звякнул телефон: пришел ответ на отправленное сообщение.
– Святое дело, – прочитал вслух следователь.
На радостях он подошел, обнял мстителя за плечи и повел к себе в номер.
– Не могу обещать твердо, но… – следователь приостановился, подбирая слова, – но, возможно, некий смутный образ ни на что не похожего только что пережитого во сне блаженства и надежда на встречу с ним еще при этой жизни будут теперь время от времени сладко тревожить душу вашего товарища. Отдаленно похожий опыт был и у меня, как-нибудь расскажу…
– Выпить еще есть?
– О да! Разумеется. Много.
У него в номере его собеседница лежала на спине, запрокинув голову, попукивая губами. Он её растолкал, вручил сигареты, подсадил к ней на свое место приведенного соседа, соединил их руки – «есть контакт!» – и она продолжила рассказ.
Он же в другой комнате взялся за дочурку, а часом позже и за её появившегося вдруг не менее пьяного жениха, и к утру, проводив их, еле стоял на ногах. Сон, несмотря на усталость, взял его не сразу, еще долго тянулись вереницей странные видения. Одно из них рассказывало об открытой недавно внеземной цивилизации. Для её представителей планета их обитания была одновременно и плантацией, и печатным двором, на котором вызревала естественным путем их валюта, то есть они сами. В моменты кризисов ими устраивались войны или эпидемии для увеличения денежной массы за счет покидающих тела душ. Потом оказалось, что никакая это не внеземная цивилизация, а наша, земная, только в будущем, а все его видения, и это в том числе, были ожившими иллюстрациями того, что сообщал ему гуттаперчевый, с которым они сидели за стойкой в баре напротив гостиницы. То была длинная, вся заполненная монотонными беседами ночь. Хотя какая там ночь? Всего лишь предрассветные час-полтора, тянувшиеся так долго, что они успели посидеть за это время не только в баре, но и на берегу лимана, и еще не пойми где, и только в самые жаркие минуты их собеседований следователь открывал глаза и обнаруживал себя лежащим на кровати в номере. Ровный-ровный серый свет. Полное, до какой-то ненатуральности, безветрие за открытой балконной дверью. И в плотном влажном воздухе – ни звука. Так долго в его жизни еще никогда не рассветало.
XVIII
В субботу у всех на уме было одно: придет ли Вяткин? Обычно он появлялся ровно в восемь. Не пришел. Чувствовавший себя по этой причине «именинником» Жарков выпил больше обычного и раздражал меня, как никогда. В том числе и из-за того, что по его вине отсутствовал Вяткин. Глядя на фотографа, я про себя злорадно отмечал, как часто в последнее время в его полных иронии и сарказма монологах стали сквозить надрыв и многозначительная горечь.
В тот день у Чернецкого гостили две молодые супружеские пары из приезжих. Вечер протекал спокойно, в негромких разговорах. У всех была уже некоторая усталость от затянувшегося лета.
– Работал тут недавно на свадьбе в селе, – рассказывал, посмеиваясь, Жарков, – и наблюдал один из новых свадебных обрядов: жених моет теще ноги водкой. Впечатлило. Да и все присутствующие были в восторге, а кто-то предложил водку из тазика разлить по рюмкам. Я пытался узнать у ведущего, что значит этот новый обычай и в чем его сакральный смысл, но к нему как раз со спины подошли два крепких пейзанина, шлепнули по лысине и куда-то увели, больше я его не видел. А вы что скажете? Какие будут версии?
В это мгновение стеклянная дверь хлопнула так, что едва не посыпались стекла, а гости все как один подскочили, и в кабинет ворвался возбужденный до крайности (я его таким не видел) Витюша. Глаза его, что называется, метали молнии.
– Я всё знаю, вы за мной следили! – закричал он с порога. – Вы подослали ко мне человека шпионить, я знаю! Точка! Вы все в этом участвовали, все были в сговоре! Я требую, требую, чтобы меня оставили в покое! Я свободный человек! Точка!
Дальше он кричал, что мы все чего-то боимся и поэтому изо всех сил пытаемся препятствовать тому, что неминуемо приближается и чего остановить никто не в силах, и таким образом сами становимся на сторону тьмы, её вольными или невольными союзниками, приближая её владычество… Одним словом, все присутствующие неслись вслед за Витюшей по тем самым чередующимся помещениям – жилая комната-буйная палата, – о которых я как-то говорил, описывая особенности Витюшиной манеры. Еще и я добавил хаоса, пытаясь его перебить, чтобы выяснить, когда и где он видел в последний раз кукольника.
– Витюша! – наконец возопил Чернецкий. – Успокойся! Никто за тобой следить не собирался!
И вдруг всех огорошил Жарков, в наступившей тишине внятно возразивший Чернецкому:
– А врать-то зачем?
Все, как один, уставились на фотографа. А собиравшийся сказать что-то еще Витюша смутился, развернулся и вышел.
– Объяснись, пожалуйста, – обратился к фотографу Чернецкий в наступившей тишине. – Где это ты слышал, что мы наняли Свистунова следить за Витюшей?
– Извините, просто вырвалось, – ответил Жарков. – Сам не знаю как.
Тут уже возмутился я:
– Всё ты знаешь! И врешь! И никогда у тебя ничего просто так не вырывается. Небось, в тот отвратительный вечер, когда Кирилл издевался над Никой, у тебя почему-то ничего не вырвалось – сидел ниже травы и молчал. А сейчас вдруг вырвалось. Не знаю, за что именно Вяткин назвал тебя провокатором, но, думаю, у него были на то все основания!
– Дурак, – ответил Жарков.
– А с Витюшей – это кукольник. Мстит за цветы, – объяснил я Чернецкому. – Морду бы ему набить за такое!
Вечер для меня был испорчен. За свой сумбурный выпад мне уже через минуту стало стыдно (хотя, забегая вперед, скажу, и вы в этом позже убедитесь: некоторое предчувствие меня не обмануло). Я еще выпил пару рюмок принесенного гостями коньяку в надежде успокоиться, но только больше себя взвинтил, и, чтобы не наговорить лишнего сверх уже сказанного, решил идти домой.
XIX
Я уже вышел за калитку, когда меня окликнул Жарков. Уж не драться ли он собрался на пьяную голову, подумалось мне, но он, приблизившись, предложил:
– Может, продолжим у меня?
Мы стояли под единственным на весь переулок горящим фонарем; слышно было, как в стеклянный плафон и жестяной козырек бились насекомые. На мой отказ Жарков сказал:
– Ну, раз так, давай здесь рассказывай, чего ты на меня весь вечер глазами сверкал?
И тогда я высказал ему всё, о чем в тот вечер думал, а именно об его неумении взглянуть на себя со стороны и увидеть, насколько он иногда нелепо выглядит. Не лучше Кирилла Стряхнина, который, по его словам, ходит в крепость пострадать в красивых декорациях. Закончил я словами:
– Так что не обольщайся – есть и у тебя слабое место. Ты, такой зоркий и наблюдательный с другими, сам себя не видишь.
– Спорить не буду, – ответил Жарков. – На всякого мудреца довольно простоты. Вот ты, например, думаешь, что никто не догадывается, с какой целью ты эти дни возле старика Вяткина трешься?
– И с какой же? – спросил я, искренне недоумевая.
Жарков подошел ближе. Опустив голову и как бы удерживаясь от улыбки, он взялся двумя пальцами за полу моей легкой куртки, которую я уже надевал вечерами.
– Наша Никочка, чтоб она была здорова, – ласково произнес фотограф и поднял на меня глаза, – в тот отвратительный, как ты его назвал, вечер спокойно могла подняться и уйти. Однако не ушла. Предпочла закатывать один за другим обмороки. Свидетельствую как очевидец. Странная она девица, не находишь? Но актриса из нее не очень – исполнение было так себе.
– Это-то здесь причем? И позволь мне тебе не поверить. Насчет обмороков.
Жарков усмехнулся.
– Вот смотри. – Он привычным движением снял с плеча и поставил на асфальт между ногами видавший виды, весь в ржавых пятнах кофр; достал сигареты, зажигалку и закурил. – Каждый раз, когда я встречаю Алису Тягарь, мне помимо воли приходят на память стихи Лорки о неверной жене. «И лучшей в мире дорогой до первой утренней птицы меня этой ночью мчала атласная кобылица». Ничего не могу с собой поделать – вспоминаются и всё. Или оттуда же: «А бедра её метались как пойманные форели». Аппетитнейшая ведь баба, согласись. Кстати, надо бы Кучеру заказать. Форель, я имею в виду. А вот наша нежная Ника, раз уж мы о ней заговорили, у меня теперь на веки вечные связана с тарелочками. Вот так. И знаешь, форели меня волнуют больше. А тебя?
Я вспомнил, что слово «тарелочки» в связи с Никой уже слышал однажды от Чоботова во время их тайной встречи. Мне бы промолчать и на том с Жарковым расстаться, но я сказал:
– Ждешь, когда я тебя спрошу про тарелочки? Перебьешься.
– Про тарелочки? А что тут… Постой-постой. – Жарков изобразил крайнюю степень удивления. – Ты хочешь сказать, что ничего не слышал о тарелочках?! Скажи: клянусь. Ну, ты даешь! Об этом давно знают все, включая Вяткина, – он хлопнул меня по плечу. – Так слушай же! Рассказывают, что наш Кирюшенька однажды веселил московскую публику следующим номером. Где-то он прочел или услышал, как дореволюционные студенты развлекались с барышнями легкого поведения – ставили их четырьмя точками в тарелки и пинком в пятую пускали скользить по натертым полам. Соревнования вроде бы даже устраивали. Вот и он в каком-то подмосковном доме у богатых знакомых проделал такое с Никой, раздев её до бельишка. Каждый, конечно, разнообразит свой досуг как может, только, согласись, это как-то по-новому освещает и самих участников, и их непростые отношения.
– Это неправда! – горячо воскликнул я.
Прикуривая новую сигарету от только что выкуренной, Жарков поднял на меня глаза.
– А что именно тебе здесь кажется неправдой? – поинтересовался он, отбрасывая окурок. – То, что на такое способен Кирилл? Или что такое могла позволить делать с собой Ника?
Это был сильный вопрос. После того, что я узнал о них за последние дни, ответить мне было нечего.
– Это всё тебе Чоботов рассказал?
– Чоботов здесь, Чоботов там… Береги себя.
Протянув ладонь и не дождавшись рукопожатия, Жарков подхватил и повесил на плечо кофр. Уже сделав несколько шагов в темноту, почти исчезнув в ней, он выкрикнул: «Да, чуть не забыл!», и вернулся.
– Хочу оказать тебе одну дружескую услугу. Чтобы ты не изводился почем зря. У тебя теперь в голове Ника тоже будет до конца дней кататься на тарелочках. Шлёп!
И он вдруг несильно стукнул меня по лбу основанием ладони. Я перехватил его за запястье и пока думал, что мне дальше делать, он стряхнул мою руку и пошел прочь. Но и на этот раз, не пройдя десятка метров, развернулся и, помахивая поднятой над головой ладонью с горящей сигаретой, пошел обратно.
– Главное-то забыл!
Я сжал правую руку в кулак и выставил ему навстречу.
Поглядев на кулак, Жарков сказал:
– Тут ведь что еще интересно с этими тарелочками. Представь. Вот наше милое небесное создание получает любящей и, очень бы хотелось надеяться, необутой ногой по прекрасной, а я знаю, о чем говорю, попке и отправляется в путь, – пригнувшись и чуть присев, он качнулся и едва не упал на меня. Выровнявшись, опять присел и повел пальцами с сигаретой вдоль темной улицы. – Представил? А теперь замедлим, как это делают в кино, её стремительное движение, а то и остановим стоп-кадром, и присмотримся к лицу нашей ботичеллиевской красавицы. Что с ним? Какое оно? Трагически-обреченное? Исполненное попранного достоинства? Готовности и далее стойко нести груз нескончаемых унижений? Может быть, прекрасные её глаза застилают слезы обиды и боли? Ты что видишь? Я вот ничего из перечисленного. А что если наша девочка визжит от восторга так, что у зрителей уши закладывает? Что скажешь? Я всё это, собственно, к чему. А что можем предложить ей мы с тобой – жалкие, скучные и уже немолодые обыватели? Что поставим рядом с тарелочками Стряхнина и романом Чоботова? Аж ничего. У чокнутого Витюши и то больше шансов. Теперь всё. Так что оставь надежду и не кручинься. А если что, вспомни о моей печати.
Должен признаться, в моем воображении именно так – с визгом, с развевающимися волосами – Ника и неслась через комнаты уже после первого упоминания Жаркова об этой дикой забаве. Теперь же там, в конце анфилады, замаячила еще и тень Витюши.
– Чушь! – воскликнул я, отмахиваясь и словно бы отгоняя прочь видение, которое Жарков мог каким-то чудом подсмотреть.
Он схватил меня, развернувшегося уходить, за рукав, и я опять сжал кулаки.
– Да убери ты свой кулак. Девочке скучно, понимаешь? У нее фантазии. Хлопая прекрасными глазами, она запросто рушит, ссорит, сводит с ума… и ей всё это нравится. А теперь скажи: что в имени, которым её наградил наш проницательный Чоботов, неправда?
– И тебе её совсем не жаль? – спросил я.
Он задумался, опустил голову и, помолчав, сказал:
– А знаешь, каким прозвищем Кирилл недавно наградил свою атласную Алису? Многоходовка. Тебе тоже слышится в нем что-то неприличное? Умеет парень приложить, чего уж. Многоходовка против Сороконожки – звучит, по-моему, интригующе. Ну, так что, может, все-таки продолжим у меня?
Я не ответил.
– Не хочешь. – Жарков вздохнул и, развернувшись, пошел прочь. – Что ж, камин затоплю, буду пить… хорошо бы Феррари купить.
По пути домой я поймал себя на том, что, крепко натирая лоб, пытаюсь стереть с него полученную печать. Сукин сын! Но откуда он мог взять историю с тарелочками? Чоботов? Разумеется, Чоботов. А откуда мог узнать Чоботов? Вероятно, от кого-то из московских друзей Кирилла во время их пьяных застолий первых дней. (Замечу еще в скобках, что с того вечера меня так и подмывало спросить у Чернецкого: действительно ли мои отношения с Вяткиным наводила на мысли, высказанные Жарковым? Однако, так и не решился. Что касается Кирилла Стряхнина – я уже имени этого не мог слышать.)
XX
Слышишь шум съезжающих в безвозвратную бездну масс памяти? Оказывается, за каждой секундой прожитого стоял такой чудовищный объем, такой объем! И как теперь узнать, сколько потеряно и что потеряно, если, куда ни брось взгляд, всё вроде бы на месте, потерь нет. Плотный тяжелый шорох есть, а потерь нет. Нет и ощущения, что что-то потерял. Вот разве легкий сквознячок, то есть всего лишь предположение, догадка… Главное, не забыть воробьиху! Может, записать?
Он шевельнулся, чтобы взять ручку, и, открыв глаза, обнаружил, что сидит во дворике гостиницы. Сон длился не больше минуты, и его содержание явно было навеяно рассказом гуттаперчевого о докучливом вопрошателе, обеспокоившимся после подписания бумаги выражением своих глаз и сохранностью воспоминаний.
Передернув вытянутыми ногами, следователь выпрямил спину и огляделся. Кресло стояло под виноградным навесом. По дорожке, ведущей в небольшой сад с бассейном, степенно прохаживалась пара горлиц. Пошумев в верхах деревьев, ветер пошел по низу, и размеренно мерцавшая мозаика из теней и солнечных пятен, встрепенувшись, сделала еще одну попытку убежать из-под ног.
Он допил пиво, встал, надел на плечо сумку и вышел. За воротами гостиницы рабочие зачерпывали совковыми лопатами гравий и выкладывали вдоль забора между кустами самшита.
Ночка выдалась не из легких. От вчерашней беготни по гостинице ныло тело.
После того как мать-рассказчица переключилась на соседа (чуть позже она заснула, в ногах у нее заснул и сосед), следователь взялся за дочурку. Она была уже совсем пьяненькая: пустые спящие глаза, плетьми повисшие руки. И как же грубо он метался от темы к теме, подверстывая вопросы и направляя разговор так, чтобы загнать ее, ничего уже не соображавшую, в западню, поставить перед выбором. Они сидели в темноте, во второй комнатке, и он гнул свое, пока она, наконец, не сдалась и не сказала:
– Душу – могу, пожалуйста. А тело всё. Оно неприкосновенно.
И она качнувшись, прикрыла ладонью пах.
– Душу пожалуйста? – тут же ухватился он. – А давай проверим.
Она тупо смотрела, как он роется в её сумочке, достает паспорт и что-то пишет. Он тогда еще замешкался, пожалев о том, что не прочитал бумагу, которую подписывал в джипе. Как там еще в Одессе у Клычка гуттаперчевый говорил: «в полное и безусловное владение», кажется? Он добавил еще от себя «бессрочное». После недолгих раздумий выбрал формулировку «в полное, бессрочное и безусловное владение предъявителю сего» – очевидно как-то так, чтобы избежать волокиты с передачей прав, был составлен и его договор. Хотя, конечно, слова «в трезвом уме и здравой памяти» выглядели тем еще издевательством. Чтобы девица не засыпала, он похлопывал её по бедру пока писал, наконец дописал, хлопнул еще раз, посильнее, и повторил:
– А давай проверим.
Она, вздохнув, молча пожала плечами, и только когда он уколол ей палец, с сонной обидой произнесла:
– Что ты делаешь?
Подписав, повалилась набок.
Тут подоспел её крепко пьяный жених, перед которым следователь выступил ревнивым хранителем традиций: никаких встреч между молодыми накануне свадьбы. Тот не мог понять, кто он такой, рвался к невесте и почему-то заподозрил присутствие скрытой камеры. Продолжая наседать и попутно поить молодого, следователь рассказывал, на какие жертвы согласилась его возлюбленная, чтобы сберечь себя, и строго требовал ответа: готов ли он ради нее на такое? «А давай проверим, докажи!»
Это была грубая грязная работа, фу, вспоминать противно. Развел пьяных детишек. (Как это он еще не догадался спавшую мамашу задействовать, поводить её безжизненной рукой по бумаге). Интересно, гуттаперчевый такое одобрил бы? Утром, когда он постепенно стал приходить в себя, полученные бумаги, видимо, так жгли руки, что он сунул их в морозильную камеру, от глаз подальше. Но – разве не для этого он напивался? Порой, чтобы дать толчок делу, приходится самому создавать тягу, а это как бензин переливать шлангом – бывает, что и отхлебнешь, не рассчитав, хорошую порцию.
…Дуэлянта Виктора Ткача он уже раз не застал дома, промахнулся и теперь. Сестра сказала, что брат вышел за чем-то в центр, и попросила подождать на скамейке.
По двору, густо заросшему портулаком между плитами, гулял ветер, разносил запахи шерсти, молока, овечьего и козьего помета, в который он успел вступить. И опять бежала и бежала из-под ног тень от листвы, ставшая в последние дни как бы символом, зримым воплощением его бегущих и никуда не убегающих мыслей.
Понять бы еще теперь, ради чего он развел вчера такую суету.
Немецкая курица прилетела заслуженно. Неряшливо хлопая крыльями, она теперь так и будет пролетать через его голову и с одуревшим видом плюхаться посреди сарая. До тех пор, пока он будет уходить от ответа. Еще в феврале, у Клычка, соглашаясь продолжить игру на условиях гуттаперчевого, он ни на секунду не задумался над содержанием сделанной ставки. И уж точно не стал бы ломать голову, если бы выиграл. Даже когда его соперник поднялся из-за стола, вполне удовлетворенный выигрышем, он не почувствовал ничего, кроме досады на внезапно изменившую удачу. Но если ни тогда, ни еще целых полгода после его это совсем не занимало, а не занимало, очевидно, потому, что ничего для него не значило (если он и лукавил, то самую малость, всего лишь выдавая почти полное бесчувствие за полное), то почему вдруг теперь ему так захотелось отыграться? Нет, дело было не только в курице и в потешной бумаге с его кровавым отпечатком. В чем-то еще.
В поисках ответа, подбираясь к теме со стороны, он спрашивал себя: имея сейчас две аналогичные бумажки в морозилке, согласился бы он выменять на них свою? И отвечал: похоже, что нет. Предпочтительней было бы её отыграть. Но почему? Не потому ли, что тогда все-таки на карту было поставлено что-то еще, что простым обменом вернуть уже нельзя, а можно только отыграть, рискуя потерять навсегда. И еще: если он не отыграет свою бумагу – только ли она останется у гуттаперчевого? Или скажем так: не останется ли там что-то большее, чем бумага? Из самих вопросов уже следовало, что было нечто еще, некий неуловимый излишек, которому он при своей абсолютной метафизической глухоте не мог подобрать внятного определения, и ради которого, получается, он и собирался встречаться с гуттаперчевым.
Задумавшись, он встал, вышел за калитку. В это время появился Витюша. Они познакомились, и следователь сказал, что зайдет в другой раз.
XXI
В те же дни мне позвонил встревоженный Чернецкий.
– Сегодня опять был у Вяткина, – сказал он. – Скажи, ты ничего не слышал о странных отношениях между Жарковым и Витюшей?
– А у них есть отношения?
– Якобы Жарков под видом интереса к Витюшиным, скажем так, духовным исканиям, определенным образом его настраивает. Так говорит Вяткин. А ты сам понимаешь, его мнение может быть пристрастным. Но учитывая поведение Саши в последнее время, а также недавний скандал от Витюши…
– Хм. Нет, не слышал. Но зачем ему это?
– Жаркову? Ума не приложу. Попросил Вяткина рассказать поподробней – отказался.
Тут я должен признаться: писатель, всё-таки, из меня не ахти. Сооружая здесь по мере сил не детектив, а какую-никакую (и как теперь вижу: не очень складную) хронику, я часто затрудняюсь определиться с некоторыми событиями: где им в ней место – там, где они происходили, или же там, где мне о них стало известно? Те же встречи Жаркова с Витюшей. Будь я поопытнее, я, как и подобает всеведущему автору, для начала где-нибудь вскользь о них намекнул бы, а затем равномерно и в развитии распределил по последующему тексту, и я такое не раз уже проделывал, но здесь сплоховал. И теперь мне приходится в нарушение и хронологии, и логики, и только потому что другого случая может не представиться, вываливать всё разом. Ну уж вот так. Но зато это не догадка, не вымысел, свидетельство самое верное, из первых уст, от самого Жаркова. Полученное мною, правда, уже по завершению описываемых событий.
Попал Жарков к Витюше между делом – зашел за брынзой к сестре, а заодно пофотографировать её коз. Затем приходил еще дважды.
Мне вчуже казалось, что Витюше Жарков был непонятен и неприятен. Он никогда не понимал шуток фотографа, над которыми смеялись другие, да и просто речей. Думаю, при таком отношении визит Жаркова он воспринял как появление очередного посланника свыше.
Жарков утверждал, что Витюше он ничего нового, по сравнению с тем, что вычитал в его опусе, не говорил, а повторял все то же иными словами. То есть пошел путем кукольника, облекая сумбур Витюшиных мыслей в понятные фразы. Разве что заговорил напрямую о Нике. Этим он сразу и охмурил несчастного влюбленного, которому уже одного её имени, произнесенного вслух, было достаточно, чтобы довериться кому угодно. Призывая Витюшу бороться за внимание избранницы, Жарков приводил в пример Чоботова – вот, дескать, молодец, не оставляет надежды, не сдается, и теперь, несмотря ни на что, она с ним встречается, потому что женщинам такое упорство нравится. Пускался даже и на такие откровенности: «Она странная, да. С приветом. Может быть, и дурочка. Но ведь и ты странный, Витюша, согласись. Чудной ты. Посмотри на себя. Кто же и защитит дурочку, как не дурачок». Рядом с зеленоглазкой Никой Витюша был готов быть кем угодно.
– Чем я мог ему навредить, – говорил Жарков, – если был всего лишь частью его мифа? Причем не самой худшей.
И тут же говорил, что охмурение Витюши доставляло ему странное, кружащее голову наслаждение, не меньшее чем то, что получал сам охмуряемый. И эта связь отравителя и жертвы очень его интересовала, прямо до маниакальности.
Вот его признание, записанное по свежим следам нашего с ним разговора, слово в слово.
– Отравитель? Ну, пусть будет отравитель. Но какая же это, скажу тебе, ни с чем не сравнимая сладкая сладость – быть отравителем! Чистая азиатская перезрелая хурма, мед, а не хурма, аж по подбородку течет! – И он потер подбородок пальцами. – А при этом еще и такая мысль постоянно присутствовала: я вот вроде как прикидываюсь, дурака валяю, а происходит-то всё всерьез. Интересная такая мысль. Всё собирался её додумать.
Слушать откровения фотографа мне было неприятно. В целом то была странная исповедь, в которой раскаянием не пахло, и я долго не мог понять, зачем он мне это всё рассказывает – на мое сочувствие он и раньше-то редко мог рассчитывать, а уж здесь… И только когда Жарков чуть ли не причмокивая заговорил о хурме, я понял, что откровенничая со мной об откровенности с Витюшей, он получает удвоенное удовольствие. То есть это было какое-то совсем уж непристойное, помноженное само на себя сладострастие!
Впрочем, как не раз я убеждался, имея дело с Жарковым, ни в чем нельзя быть уверенным. Вот и тут меня позже взяло сомнение: а не наговорил ли фотограф на себя лишнего? Для чего? Ну, может быть, для того чтобы скрыть настоящую цель визитов к Витюше. Так, например, он ни разу не вспомнил историю с вызовом на дуэль, которая последовала сразу за этими встречами. От кого, как не от него, Витюша мог узнать о скандальном вечере у Чоботова? И можно только догадываться, на что, в таком случае, рассчитывал Жарков, и не ради ли этого он зачастил к Ткачам?
Встречи закончилась, когда к Жаркову подошла заподозрившая неладное сестра Витюши и прямо попросила, чтобы он не обижал брата. На прощанье он тогда же рассказал Витюше про кукольника. Еще и добавил лишнего, сказав, что кукольника мы наняли следить.
О странной дружбе между Витюшей и Жарковым вероятно от той же сестры прознал Вяткин. Поэтому в тот грозовой вечер у Чернецкого назвал Жаркова подлецом и провокатором, хотя главной его заботой, повторюсь, была Ника и нежелание видеть её героиней еще одного скандала, на этот раз с дуэлью.
Как-то разговорившись, мы с Чернецким пришли к выводу, что в Витюшином воображении каждый следующий визитер продолжал дело предыдущего. После Глеба Глебова, с которым они, как выяснилось позже, рисовали кресты на доме Стряхнина, был кукольник, посвятивший Витюшу в тонкости ими же придуманного учения. Какую-то роль наверняка сыграл и приход Чернецкого, благодаря чему Витюша вслух проговорил и таким образом словесно оформил происходившее с ним. Появление кукольника во второй раз уже в качестве соглядатая хотя и возмутило его, но зато полностью подтвердило теорию о безотчетном пророчестве. В целом, высшие силы ему благоволили, что подтвердилось приездом зеленоглазки. Ободряющие и направляющие беседы с фотографом укрепили его в правильности выбранного пути. Вот только молчаливый визит следователя пока не поддавался толкованиям. Тут Витюша так и остался в тревожном и тоскливом недоумении.
XXII
К обшарпанному двухэтажному зданию общежития следователь вышел с тыльной стороны. Просторный пустырь с проржавевшими столбами для бельевых веревок был сплошь покрыт гигантскими лопухами. Оглядевшись и воспользовавшись безлюдьем, следователь присел на корточки и ушел головой под листья. Там был всё тот же таинственный бутылочный свет, что и тридцать лет назад.
Собиравшийся идти к пушкинскому дубу Глеб Глебов уже переоделся в красивую белую, вышитую белыми же нитками вышиванку, и перед выходом зашел в кухню взять сигареты и допить оставшийся глоток кофе. На краю зрения, совпадавшего с краем пустыря перед домом, что-то шевельнулось, и, увидев вынырнувшего из лопухов незнакомца, он почему-то сразу понял, что тот пришел по его душу. Когда через минуту в дверь позвонили, он уже знал, кого за ней увидит. Более того, в госте он узнал приезжавшего в апреле по делу убитого монаха следователя, выступавшего на местном телеканале, где он дорабатывал последние дни.
Глеб Глебов производил впечатление человека аккуратного, ухоженного, но, очевидно, всей его чистоплотности хватало только на внешний вид – в квартире беспорядок был жутчайший. Казалось, ни одна из вещей в этом доме не знала своего места и лежала или стояла где придется. Чуть ли не из каждого шкафчика или ящика, ни один из которых не был закрыт до конца, что-то торчало, свисало, вываливалось наружу. Полы Бог знает когда в последний раз были метены, не говоря о большем. Те, кто знали печальную историю Глеба Глебова, могли бы подумать, что сказывалось отсутствия хозяйки. Но я бывал у них раньше, еще при ней, и там всё было точно так же.
Кстати о хозяйке. Все это время он пытался её разыскать, несколько раз ездил в Одессу, но безуспешно. Нынешним летом на ежегодном фестивале в нашей крепости он среди приехавших на турнир рыцарей разыскал разлучника. Сверкая латами на солнце, тот сидел, широко расставив ноги, под крепостной стеной и отдыхал между схватками. После ночного застолья и нескольких ударов по голове, полученных только что в поединке, его мутило. Облизывая сухие губы, он ждал гонца с пивом. Вокруг было шумно от громкой музыки, мотоциклетного треска, криков играющих в ловитки детей и надрывного плача уставшего от жары младенца; за спиной отдыхающего рыцаря по пояс голый юноша маленькой кувалдой ровнял круглый щит. Всё это время от времени накрывало дымом от горящих дров кухни.
Увидев фотографию жены Глеба Глебова на экране телефона, рыцарь-разлучник стал вспоминать, когда и где видел её последний раз. Приложив палец к наморщенному лбу, он уже приоткрыл рот, но тут взревели трубы, объявили о начале битв рыцарских дворов, и его вызвали на очередной поединок. В конце концов Глебу Глебову удалось-таки по завершению поединка получить записку с адресом, и он чуть ли не бегом покинул это шумное средневековье.
Адрес оказался выдуманным, в Одесса такого, как в записке, переулка не было, так что прокатился он туда на следующий день впустую. Впрочем, не совсем. В тот же день Глеб Глебов решил, что в городке ему делать больше нечего и взял курс на отъезд. Сын его в этом решении горячо поддержал.
XXIII
Когда следователь и Глеб Глебов проходили по коридорчику в кухню, из ванной комнаты испуганно выглянул мальчик и тут же исчез.
В кухне следователь прошел к окну, встал под открытой форточкой. Хозяин торопливо выкинул из-под стола два пластиковых табурета, зажег горелку и поставил сверху чайник.
Мутные стекла, мухи, немытая посуда, бегущий ручеек муравьев к кошачьей миске возле газовой плиты. Следователь решил действовать быстро и напролом.
– Так что там у нас с крестами? Всё идет по плану? – произнес он, глядя в окно, на те же лопухи, и обернулся.
Глеб Глебов с минуту смотрел на него, а потом его лягушачье лицо, старательно изображавшее удивление, дрогнуло, порозовело и тонко залоснилось от пота.
– Это была ошибка, – тихо проговорил он.
– Вы ведь вдвоем живете?
– Сейчас да. Какое-то как затмение нашло, ей-богу…
– Сына есть с кем оставить? – спросил, будто не услышав последних слов, следователь.
Глеб Глебов помотал головой.
– Плохо, – вздохнул гость.
– Это был просто знак.
– Да понятно. Просто знак. Просто черная метка.
– Нет-нет, не метка! Просто знак, отношение. Ничего больше. Так совпало. Или кто-то воспользовался – такое ведь может быть? Я был против.
– Глеб Глебов, – произнес следователь. – Отчество, конечно, Глебович?
Хозяин кивнул.
– У нас так называли всех старших сыновей. Когда-то в роду были болгары, они любят такое. А как-нибудь это уладить нельзя? Я мог бы сотрудничать со следствием, – предложил он.
– Как? – переспросил следователь.
– Сотрудничать со следствием. С органами.
Следователь брезгливым помахиванием ладони показал, что ему нужно свободное место на столе, и когда хозяин бросился переставлять подальше от края посуду, сел на табурет и достал из сумки лист бумаги и ручку.
– Паспорт.
Удивительно, но и сейчас, на трезвую голову, он не мог придумать ничего лучше формулировки, второпях сочиненной той пьяной ночью, когда он раскручивал на подпись невесту, а потом её жениха. А вообще, будь на то его воля, он бы ограничился какой-нибудь одной, понятной обеим сторонам фразой вроде: «Прощай, душа», или еще проще: «Согласен». Фамилия-имя-отчество, отпечаток, дата, подпись – всё. Впрочем, если верить гуттаперчевому, не за горами те времена, когда достаточно будет одного отпечатка пальца. Скорее бы.
Рядом, на угол стола лег принесенный Глебом Глебовым паспорт.
– Вуаля, – сказал следователь спустя несколько минут, уступая место хозяину.
Тот сел, быстро пробежал текст глазами и весело поставил подпись.
– Придётся слегка поранить палец, – сказал следователь, не вполне уверенный, правильно ли Глеб Глебов понял написанное. – Нужен отпечаток.
Но нет – оказалось, тот все отлично понял.
– Иголку, да? Сейчас найдем!
Он ушел в комнату, а не ожидавший такой реакции следователь взял со стола бумагу и перечитал написанное – ничего ли он там не напутал?
Глеб Глебов вернулся с деревянной шкатулкой и, роясь в ней, спросил:
– Это что, новый тренд?
– Можно и так сказать.
– Что-то типа криптовалюты, да?
– Всё-то вы знаете. Интересно откуда.
– Ну а что еще можно тут придумать? Как её еще обналичить? Только так. Какой палец?
– Любой.
Глеб Глебов выбрал безымянный левой руки.
– Вы меня видели недавно в ток-шоу? – спросил он, покончив с отпечатком.
– Не думаю, – ответил следователь. – Но о ваших проблемах наслышан. Это не имеет к ним никакого отношения.
– Для вас, может быть, нет. Но для меня очень даже имеет. А вот это сейчас ставит в моей борьбе завершающую точку.
– Как вам будет угодно.
– А вы кто по национальности, извините?
– Русский.
– Ох, – он вскинул голову. – Я, надеюсь, не оскорбил вашего национального чувства? Могу объяснить, если хотите…
– Не надо, – остановил его следователь. – Мне плевать.
– Спасибо за понимание.
Глеб Глебов, опустив лицо, улыбнулся и почесал голову. В произошедшем было то, что ему нравилось – яркий неожиданный жест, который теперь будет уже его жестом. О таком он еще не слышал, и сам вряд ли бы додумался. Хотелось прямо сейчас начать искать таившиеся здесь возможности, но он решил с этим удовольствием повременить, дождаться, пока останется один. От охватившего радостного возбуждения ему, однако, трудно было усидеть на месте.
– Минутку.
Подхватив шкатулку, он ненадолго ушел в комнату и вернулся с бутылкой.
– Вот приятель презентовал.
Это был ни много ни мало пятнадцатилетний Гленфиддик. Пока Глеб Глебов бодро и шумно выставлял стаканы, открывал и разливал, следователь с уже известным ему, но совсем не утратившим свежесть удивлением думал о том, что вот и у такого ничтожного пескарика есть, оказывается, кто-то, кто его ценит, уважает, дорожит его дружбой и делает ему такие недешевые подарки. Как же все-таки неисчерпаемо разнообразна эта жизнь. До тошноты.
Они чокнулись, выпили и хозяин с задушевностью собутыльника мягко попросил:
– Могу я сделать копию?
– Не можете.
– Вы не поняли. Я только так, от руки. Напишу себе такое же. И всё.
Брезгливо оглядывая собеседника, следователь заодно прикинул, достаточно ли тот похож на безумца, чтобы в случае чего его откровения выглядели как бред сумасшедшего, и решил, что достаточно.
– Делайте, – согласился он.
Глеб Глебов попросил чистый листок, положил перед собой договор и стал старательно переписывать.
Следователь закурил самокрутку.
– О, знакомый запах! – не поднимая головы, улыбаясь произнес Глеб Глебов.
– Можно взглянуть? – протянул руку следователь, когда тот закончил.
В написанной красивым четким почерком копии после полного имени было добавлено «русский». Справа, внизу, под числом и подписью был нарисован овал в котором меленькими буковками было вписано: «отпечаток пальца».
– Пригодится, – прошептал Глеб Глебов, принимая обратно листок и складывая его вчетверо, как только что это делал его гость, и при этом радостно улыбаясь, как если бы он тоже что-то удачно приобрел.
«И все довольны», – с удивлением подумал следователь.
Промаргивая резь в глазу, он выдул дым под себя и, не глядя, протянул хозяину сигарету:
– Можно докурить.
– Дякую. Только я кресты не рисовал. Это Витюша. А идея наша была, да. С Цвиркуном. Мы узнали, что Кириллу Юрьевичу цыганка несчастие предсказала, на то и расчет был, думали, это его напугает. А ведь, с другой стороны, так и получилось, что лучше было бы, если б он испугался и уехал, разве нет? Так что с нашей стороны это можно рассматривать как предупреждение, к которому не прислушались. Увы.
Он уже был пьян, и ему хотелось поговорить. Следователь поднялся. Провожая его к двери, хозяин игриво поинтересовался:
– А бонус какой-нибудь полагается?
Следователь, заводя ремешок сумки за голову, хмыкнул:
– А как же. Ждите.
– Скажите, я ведь не один такой? Здесь, у нас? Кто еще?
– Скажу как-нибудь. Не сейчас. Как тут открывается?
XXIV
Гостиница как вымерла – ни во дворе, ни внутри следователь не встретил ни души, так что самому пришлось взять ключ от номера. А когда отпирал дверь, и ручка, заартачившись, не захотела идти вниз, он приготовился увидеть смущенные лица горничной Беляны и Изотова. Однако, первое, что ему бросилось в глаза, когда ручка всё-таки поддалась и дверь отворилась, – голое окно, которое он, уходя, оставил задернутым. И тут же, едва он переступил порог, ему мягкой плотной тканью наглухо закрыло лицо и ею же передавило горло; схватившись за нее под подбородком, он рванулся к раскрытой двери балкона, но сопротивлением напавших его развернуло влево, и, сделав несколько семенящих шагов, он стукнулся лбом об шкаф, а в следующее мгновение его с прыснувшим ему прямо в ухо смешком повалили на пол, завели руки за спину и оседлали. Он замер и прислушался. Судя по звукам – быстрому шороху в комнате и стукам в ванной – кроме седока, в номере были еще двое. Он ждал, когда обыск закончится и с ним заговорят, но вместо этого услышал шаги возле лица и звук отворяемой двери. Державший его за руки вскочил и переступил через голову. Следом хлопнула дверь. Еще через минуту он освободился от покрывала и поднялся.
Выброшенные из шкафа вещи, выпотрошенные рюкзак и сумка, перевернутая, смятая постель.
Рассовав всё по местам, он уже собрался звонить Изотову, как в дверь постучали, и на его пригласительный крик в номер вошел старшой с наполненным до краев бумажным базарным пакетом.
Следователь предложил ему сесть на застеленный покрывалом диван и, поглядывая на него, поставил напротив стул. Его гость – поджарый, крепко загорелый, с коротко подстриженной и будто присыпанной серебрянкой головой – сел на диване, пакет поставил рядом.
– Ну, как ты?
– Да вот только гостей проводил.
– Что ж ушли так рано?
– А спроси их. Дела, наверное.
Старшой покивал и, спохватившись, полез в кулек.
– Ох и вкусные здесь сливы! Бери. А грушу хочешь?
– Далековато ты стал на базар ездить, – заметил следователь.
– «Далековато». Мы вообще из Измаила едем. Решили остановку сделать. Ребята поехали перекусить, а я вот на базар. А что делать? Пойду помою.
Из ванной спросил:
– ЧП у нас, не слышал? Кстати, говорят, Д. стал на автоматах играть. Ничего не знаешь? Тебя вот тоже за картами видели.
– Молодцы.
– Работаем.
– И что там про меня говорили, много проиграл?
Вернувшись, старшой сказал:
– Я еще слышал, ты здесь кое-что покуриваешь.
– Ну так я еще в апреле тут точку присмотрел. Ты же знаешь, я без фанатизма.
Гость покачал головой.
– Вот что ты за человек, а? Никогда тебя не поймешь…
– Случилось-то что?
– Полкило гашиша пропало из вещдоков.
Следователь присвистнул.
– Правильно, – изобразив одобрение, сказал старшой. – Кому не скажешь, все свистят. Свистуны, мать вашу. Но кто-то же из вас его сп***ил?.. Эпидемия, что ли, какая-то началась? В Николаеве та же херня, попёрли из вещдоков шубы норковые, отнесли в ломбард, а деньги просрали в рулетку и на тотализаторе. Шубы, блядь! Еще и ювелирка какая-то походу исчезла.
Следователь рассмеялся: старшой умел смешно рассказывать. Еще смешней николаевскую историю делали приложенные к ней обстоятельства его собственного приключения с подобранным в комнате вещдоков гашишем. С небольшой поправкой. Если он в тот день с температурой за тридцать восемь, находясь в болезненно-игривом и отчасти бредовом состоянии, пряча под носом у дежурного пакет с гашишем, собирался его на выходе вернуть, чему помешал страшный эпилептический вой сотрудника в коридоре и последующие спасательные мероприятия, то николаевские сыскари, в его версии, заслышав припадочный крик товарища, бросались в комнату вещдоков и под зажигательный стук затылком об пол торопливо сгребали шубы и рассовывали по карманам рыжьё. Он даже пожалел, что не может поделиться этой импровизацией с гостем – до того она его развеселила. Сделав серьезное лицо, он ладонью показал: ничего, так что-то вспомнилось.
Покачав головой, старшой замер на некоторое время и опять закачал головой.
– Всё летит в одно место. Летит, летит и никак не долетит. Тем не менее тем не менее. Кто-то очень пожалеет об этом. Локти будет кусать. Это я обещаю. Потому что бардак тоже должен знать какие-то границы. В нем тоже должен быть какой-то порядок. – Он вздохнул. – Ладно, что там по делу?
Выслушав отчет, подхватил пакет и поднялся. Уходя, сказал:
– Всем говорю, и тебе скажу: лучше верните по-хорошему, пока не поздно. Пощады не будет никому.
Уже перешагнув порог, развернулся и сунул ему в ладонь грушу.
Глядя вслед старшому, следователь подумал, что этот пожилой юноша, сокурсник и друг матери, после её смерти и разрыва с Марусей, ему единственный на свете близкий человек.
Вечером, когда они с Изотовым прогуливались вдоль лимана, он вернулся к мыслям, с какими днем входил в гостиницу и отпирал номер. А думал он о том, как пытался разглядеть нужные для его душевного спокойствия отклонения в Глебе Глебове, а до этого с удовольствием отмечал их в гуттаперчевом. Напрашивался вопрос: ну, а он сам в таком случае – побывавший теперь уже в роли и того, и другого – сам-то он как, нормален?
…Изотов ушел в полночь. Оставшись один, следователь сдуру перечитал январскую финальную переписку со сбежавшей от него балериной. Чтобы перебить горечь от прочитанного, взял в постель «Сороконожку». Рассеянно её листая, выкурил еще самокрутку. Затем выключил свет, лег на спину, и как только завел ладони под затылок, к его изголовью под вальс цветов из «Щелкунчика» потянулись все сорок четыре слова, составлявшие имя героини романа. Качаясь и кружась над ним во всевозможных сочетаниях, они постепенно, одно за другим, принимали вид то ли крупных хлопьев снега, то ли миниатюрных балетных пачек – чего именно, он разглядеть не успел, заснул.
Часть третья
I
В те дни Кирилл Стряхнин выпал из поля моего зрения. Хотя, надо признать, после всего, что я о нем узнал, и интерес мой к нему был уже далек от прежнего. Да и не до него мне было. В Одессе матери стало еще хуже, напуганная сестра поместила её в одну из самых дорогих клиник, и теперь мои невеликие накопления таяли с каждым днем. При этом меня одолевали два противоположных чувства: бесконечной вины (я мог бы поторопиться, обустроить дом, перевезти в него мать, как давно собирался, и тем самым скрасить её последние дни и проч.) и досады на бессмысленные траты в этой дорогущей клинике. Слава Богу, работа у меня была.
Возвращаясь к Кириллу. Знаю, что жил он у какого-то однокашника и его по-прежнему часто видели с Петей.
С гибелью Стряхнина-старшего прекратились визиты Алисы к брату Степану, и тот так и остался при своем недоумении. Ходил вечерами по веранде, сунув руки в карманы широких штанов, курил, думал. Останавливался, отпивал из литровой банки вино и вновь принимался ходить из угла в угол. В его фантазиях – ими он тут же делился с Козликом – два визита Алисы теперь уже являлись ничем иным, как хитрой операцией по лишению его наследства, солидная доля которого изначально отписана была ему братом в завещании. К концу банки, почесывая в паху, загребая снизу воздух пятерней, он начинал грозиться, что легко возьмет теперь Алису Тягарь за задницу, за её роскошную, оставшуюся не у дел задницу, которая всегда принадлежала и будет принадлежать кому-то из Стряхниных.
Несколько раз он пытался заговорить с Кириллом, но тот от разговоров уклонялся. Лишь однажды ему удалось поговорить с ним дольше, чем обычно. Встретив его, подвыпившего, сидевшего на берегу лимана с Петей, Степан, не тратя времени, спросил:
– Что с Алиской собираешься делать?
– Тебе-то что?
– Здорово она нас кинула.
– Нас? – Кирилл рассмеялся.
– Напрасно смеешься, – зло сказал Степан. – Не зря же она ко мне бегала. Хочешь расскажу? У меня и свидетель есть.
– Не хочу, – ответил Кирилл, поднимаясь. – А свидетелю верни его паспорт и телефон, мы скоро уезжаем.
«Ага, щас», – подумал дядя. И спросил:
– И ты что, так и успокоишься?
– Да тебе-то что? – повторил Кирилл.
– У меня там, между прочим, два племянника – один обычный, а второй внучатый. Да и брата моего грохнули, если ты забыл. Так что меня это тоже касается. Ничего, рано или поздно всё наружу вылезет.
Кирилл, отряхиваясь, только махнул рукой и пошел прочь.
С целью хоть что-то выведать Степан зачастил было к Тягарям – могла что-то знать, и наверняка знала хозяйка, мать Алисы, – но там вдруг резко невзлюбили Стряхниных, что дядю, что племянника. С Кириллом это особенно бросалось в глаза. Отношение к нему после его возвращения из Одессы стало демонстративно пренебрежительным. Над ним начали даже посмеиваться. И нельзя ведь сказать, что авторитет Кирилла держался исключительно на авторитете отца – он и сам по себе когда-то вызывал уважение. И тем не менее. Это отношение от Тягарей быстро передалось всем остальным. Дошло до того, что его среди бела дня едва не побили какие-то малолетки. Хорошо Петя оказался рядом, вмешался, когда того уже сбили с ног. Надо заметить, что и Кирилл как будто смирился с отведенной ему ролью: его неприкаянность и уязвимость начали бросаться в глаза. Осунувшийся, пообносившийся, он стал всё больше походить на своего двойника, который, наоборот, на грубой, но обильной пище у Степана с каждым днем раздавался вширь. В этом встречном движении они должны были в скором времени вернуться к утраченному взаимоподобию, хотя уже и в ином виде.
Встретив Козлика в те дни, я его загорелым и заросшим не сразу узнал. Он попросил закурить, я не курил, но чувствуя некоторую вину перед ним, купил ему две пачки сигарет. Козлик пожаловался, что у него пропал телефон и он остался без связи с Москвой.
– Ну, вы же и компании себе выбираете, – не удержался я. – Как-то всё это легкомысленно, вам не кажется?
Козлик, очевидно, не совсем понял мной сказанное.
– Я с детства не был на юге, – ответил он и жадно затянулся, – очень хотелось.
– Понятно.
– И еще я чувствую, у меня с ним уже возникла связь… как у настоящих близнецов. С Кириллом. Честно. Я вот вижу, что у него здесь все не очень хорошо, и сам тоже переживаю. Как будто это со мной происходит. Некрасиво было бы его бросить в такую минуту… Ничего. Он обещал, что мы скоро уедем. Сказал, осталось кое-что уладить и всё. Может быть, на днях.
Все-таки он был славный малый.
– А кто мы?
– Я, Кирилл и Ника.
– Стало быть, счастливого пути?
– Спасибо!
И только когда мы, кланяясь и улыбаясь, разошлись, меня дернуло: «Ключи от квартиры! Вот же… Ведь так и уедут в Москву».
II
Следователь уже с минуту стоял посреди комнаты, прикрыв глаза и потирая пальцами склоненный лоб. Наконец, отведя раскрытую ладонь, с некоторым веселым удивлением сообщил:
– Снилась ширина.
– Ширина?
– Да, Изотов, ширина. Ширина в самом широком смысле. Как некое сокровенное знание, что ли. Оказывается, способность точно определять ширину – неважно чего: вещи, явления или, допустим, события – лежит в основе всякой мудрости. Сразу скажу, что я во всех этих эзотерических штуках ни бум-бум, даже не знаю, откуда это мне навеяло, так что не спрашивай. И вот я, посвятивший лучшие свои годы постижению ширины, попадаю в круг её служителей, и они, обступив меня, начинают делиться со мной своими познаниями. Ну, с единомышленниками, да еще с такими авторитетными, всегда приятно поговорить. Но вдруг в самый разгар беседы они умолкают, расступаются, и какой-то хмырь выносит на блюде кучу горячего асфальта. Куча воняет, пышет жаром, жирные крошки медленно скатываются с её остроконечной вершины… И тут я понимаю, что это ловушка, в которую меня заманили ширина и её хранители. И вовсе не делились они со мной тайными знаниями, а наоборот, выведывали, что мне о них известно. Оказалось слишком много. И теперь, чтобы пресечь их распространение в моем лице, мне его, это лицо, должны заасфальтировать. Ну, не суки, скажи? Их счастье, что я проснулся.
С утра у следователя было чудесное настроение. Во второй половине дня пришел Изотов с самокрутками. Следователь сообщил, что закончил «Сороконожку», и они опять немного поразвлекались с прозвищами, доводя до ума некоторые старые и соревнуясь в сочинении новых. Иные из них возникали посреди уже сменившего тему разговора, и тогда перечень имен, обновленный или только что придуманный, открывался предупреждением «внимание, сороконожка!», а закрывался объявлением «конец сороконожки». Попутно следователь подбирал подходящий комплект определений для гуттаперчевого. Получалось не очень. Слишком мало он о нем знал, и пока дальше короткой заготовки, передающей его еще то, первое, февральское, впечатление, дело не шло. Внимание, сороконожка. Только Что Надевший Лицо Хитросделанный Мутный Черт. Конец сороконожки. Пока так.
В пятом часу за ними пришла горничная Беляна, миниатюрная брюнетка с круглым тяжеленьким задом, чтобы проводить их на крышу.
– Могли бы сами, – сказал следователь, беря бутылку вина и пластиковые стаканы.
– Может, мне приятно, – игриво ответила та и, дождавшись, когда они выйдут в коридор, пошла впереди.
На крыше они выпили, покурили и некоторое время сидели, задумавшись каждый о своем. Ветерок ласково играл краями скатерти, полоскал выгоревшее голубое покрывало над их головами, мерно позванивал кольцами. Пластиковый стакан, покачавшись, упал и покатился по столу.
Следователь поднялся, отошел к краю крыши и там, поставив ногу на невысокий парапет, невидящим взглядом вперился в изрезанный оврагами и отлично видимый в этот сухой ясный день противоположный берег лимана.
Запущенная на днях в оборот мысль о туманном излишке всё это время, похоже, продолжала работу и, на славу потрудившись, нашла-таки нечто такое, что могло иметь к нему отношение. И теперь после нескольких дней некоторой растерянности следователя радовала обретенная определенность.
Был у него в студенческие годы приятель, до страсти любивший наблюдать за тем, как девицы собираются на выход. Однажды, было это в середине весны, приятель застрял у двух сестер-близнецов, с которыми они недавно познакомились и даже еще не разобрались, кому какая, а он ждал их напротив дома в скверике на Канатной. В шаге от него, под едва зазеленевшей липой шумела вокруг хлебной корки стайка воробьев. Тон задавала одна из воробьих, отчаянно кидавшаяся на каждого, кто осмеливался приблизиться к находке. Злая, вздорная, готовая и сама в этих хлопотах остаться голодной, она сразу привлекла его внимание. Однако стоило ему восхититься её ярким отличием от остальных сородичей, как и все они, один за другим, обрели свои черты, достаточно было приглядеться. Этот суетился, но вступать в схватку робел, та, надеясь взять хитростью, пробовала незаметно зайти с тыла, а вот тот решил дождаться в сторонке, чем дело кончится. «И ведь их же миллиарды, таких непохожих, разных, неповторимых! Зачем?» И он вспомнил, как в детстве его поразил отцовский рассказ о том, что среди падающих за окном снежинок нет и не может быть двух одинаковых. Снежинками, как он думал тогда, становились замерзшие капли воды, а значит, и в дождях, пролившихся за все миллионы лет, не могло быть двух абсолютно одинаковых капель. То же было и со всем остальным: с елочными иголками, песчинками, травинками, листьями, плодами… не говоря уже о созданиях посложнее. Слегший в те дни с простудой, он яростно перерывал в бреду то бесконечные антарктиды снега, то уходящие за горизонт сахары песка в поисках хотя бы одной пары, и уже тогда этими поисками как будто спрашивал: зачем? Для чего нужно это чудовищное разнообразие? Разве без него песок не был бы песком, а снег снегом? Что это: каприз природы или её изъян, неумение повторить в точности уже созданное? Глядя в тот весенний день на воробьев, он подумал: неважно, что это, сбой или каприз, главное, что этому подчинено всё вокруг. Смысл существования песчинки песок, воробья – весь воробьиный род. И песок и род оставались бы таковыми, если бы состояли и из абсолютно одинаковых песчинок и воробьев. Из чего следует, что уникальность отдельной песчинки или отдельного воробья сама по себе вполне бессмысленна. Ну а поскольку возможна (а если возможна, значит – есть) такая высота, с расстояния которой и он сам выглядит не сложнее воробья, а если подняться еще выше, то и песчинки, – всё сказанное применимо и к нему. Он, как и все прочие двуногие, может считать свою уникальность чем угодно – личностью, душой, отдельным космосом, – однако с той самой высоты это не более чем некоторое небольшое, а главное, бессмысленное отличие от других. Да и отличаются-то они все друг от друга с упомянутой высоты так же мало, как эти сестры-близнецы, наконец вышедшие с его приятелем из подворотни.
Словом, мысли были не новыми, новым оказался только повод к ним обратиться и собрать воедино. На этом поиск беспокоившего излишка можно было считать законченным. Его-то он и поставил тогда на кон. Что ж, потеря и в самом деле невеликая. И, раз уж на то пошло, в посмертное существование, если оно и в самом деле ему грозит, он предпочел бы войти налегке, навсегда с этой обузой расставшись, потому как лучше уж оказаться по ту сторону пучком безликой энергии или даже денежным знаком, нежели принимать и дальше участие в бессмысленной круговерти бессмысленного разнообразия.
III
Глядя на задумчиво обозревающего округу следователя, хмельной Изотов еще больше хмелел от мысли, насколько же удачно всё сошлось. Интересные обстоятельства. Прекрасные декорации. Ну и, конечно же, герои. Следователь с букетом малопонятных ему интересов: карты, балет, черная музыка… И он сам со страстью к кино, неприкаянностью, одиночеством и скудостью жизненного опыта. Эх, если бы по их истории снять фильм, какой волнующей фантасмагорией отдавал бы постоянный страх одного из героев оказаться за кадром! Впрочем, какая история? Где история? В том-то и беда – никакой истории не было.
– Что может быть милее денежного знака? – весело спросил подошедший следователь. Сел рядом и толкнул коленом колено Изотова. – Ну, скажи.
Он любил иногда выдавать вслух обрывки мыслей, чем приводил собеседников в замешательство. Изотову нравилась эта странность, и сейчас он решил ответить тем же. Для этого он быстро проговорил про себя большую часть фразы, которая была у него на уме: «Чтобы видеть всё это так, как я вижу сейчас – пока еще вижу – нужно особое зрение, приобретенное особым опытом. Его нам давало то великое кино, которым я жил и которого больше нет и не будет», и вслух произнес только ее конец:
– Теперь этот третий глаз, которым мы прозревали в окружающем иной, высший смысл, закрывается навсегда.
– Силён, – оценил его попытку следователь и добавил: – Запомни, Изотов: все глаза рано или поздно закрываются. Что-то ты сегодня как старичок.
– А я и есть старичок, – ответил Изотов.
– О чем плачешь, старый?
– Я же сказал. Умер великий Пан.
– Так, совсем ты меня запутал. Впрочем, хрен с ним. Наливай. Захочешь, расскажешь. Может попросить Белку, пусть здесь накроет?
Следователь закурил и, приложив телефон к уху, отошел в сторону.
– Давай всего понемножку, – говорил он в трубку. – Только не курятину!
Утром, сворачивая самокрутки, Изотов думал о том, что в нынешнем виде это всего лишь затянувшаяся экспозиция, в которой по существу нет ничего, кроме его упоения. Пока следователь здесь, ему хватает и брошенного с улицы взгляда на окно и балкон номера 202, идущего от них излучения. Но когда следователь уедет и последние остатки излучения сойдут на нет, что у него останется? Память об упоении? Не маловато ли? Простит ли он себе потом эту упущенную возможность? Потому и нужна какая-нибудь история, которая, спустя годы, могла бы стать неисчерпаемым источником воспоминаний, комментариев, толкований – всем тем, что будет греть и утешать его в будущем. Какая история? Любая. Да вот, чтобы далеко не ходить, хотя бы такая: история героя, панически боявшегося остаться без истории. В конце концов, история, затеянная ради самой истории – чем не история? Тут уж любой самый невероятный поворот сюжета будет оправдан страхом героя.
…Пройдясь в радостном азарте раздумий по периметру крыши, следователь опять поставил ногу на парапет и уставился в дальнюю даль. Так к чему он пришел, сделав круг? К тому, с чего начал. Потерь – в сухом остатке – нет. Да еще вовремя влетевшая ему в голову немецкая курица (спасибо тебе, Чюня, покойся с миром в своем наркоманском раю) избавила от этого позора: ходить и делать вид, что ничего не произошло. Произошло. Что если вся эта суета есть приглашение к какой-то большой, доселе невиданной игре? Вот отсюда и кураж. И ощущение небывалой новизны. Крутого – аж дух захватывает – поворота, в который он уже вошел – с гашишем, с приобретенными правдами и неправдами бумажками и с видами на реванш.
– Слушай, – спросил следователь с дальнего, по диагонали, угла крыши, – а как бы ты, по-чоботовски, назвал этого вашего главбуддиста, Цвиркуна?
– Да там и вариантов особых нет.
– А ну?
– Внимание, сороконожка! Поц. Конец сороконожки.
Следователь, запрокинув голову, расхохотался.
– Блестяще!
И пританцовывая, пошел к Изотову.
– Как любил выражаться в таких случаях мой любимый певец Джеймс Браун: «Да-дирад-да, да-дирад-да, да-дирад-да!»
– Как?
– Да-дирад-да, да-дирад-да, да-дирад-да!
– А можно еще раз?
– Да сколько угодно! Да-дирад-да, да-дирад-да, да-дирад-да!
– А еще?
– Да-дирад-да, да-дирад-да, да-дирад-да! А расскажи-ка мне подробней про буддиста.
…Визит к Цвиркуну на следующий день следователь начал с комплиментов. Правда, перед этим он спросил о крестах на доме Стряхниных, но поскольку Цвиркун сам терялся в догадках об их происхождении, перешел на общественную деятельность хозяина. Высоко её оценив, поинтересовался, как удалось добиться столь впечатляющих успехов.
– Ничто не сравнится с живым словом учителя, – наставительно промолвил Цвиркун. – Те, что с готовностью не испили амброзии наставлений своего гуру, умирают от жажды в пустыне бесконечных поисков.
Дальше, однако, следователь повел какой-то странный разговор, основную мысль которого, если она была, Цвиркун долго не мог ухватить, и в этом занятии напоминал себе их глупого пса, которого внучка гоняла по двору солнечным зайчиком. Трудно было понять, что стоит за словоохотливостью гостя: желание в застольной беседе поделиться своими мыслями или же он на что-то намекает и к чему-то ведет. Коснувшись опасностей сектантства и сектантской круговой поруки и не дав хозяину возразить, следователь внезапно сделал неожиданный разворот и завел речь о предсказаниях и предсказателях, и привел в пример какого-то средневекового, который, напророчив большой городской пожар, сам же его и устроил в назначенное время. Его последующие размышления – можно ли назвать предсказание верным, если его осуществил сам предсказатель, и является ли оно вообще предсказанием или только выдает себя за него? – эти размышления Цвиркуну уже совсем не понравились. До сих пор озадаченно внимавший и на всякий случай соглашавшийся, он, почуяв неладное, воспользовался первой же паузой и произнес:
– А Бонаротти?..
– ?
– Пушкин. Моцарт и Сальери. «А Бонаротти? Или это сказка тупой, бессмысленной толпы, и не был убийцею создатель Ватикана?» – с выражением продекламировал Цвиркун и продолжил: – Есть множество примеров, когда людская молва…
– В общем так! – оборвал его гость. – Всей вашей шарашкиной конторе в моем лице пришел кирдык.
– Что?!
– Плохо слышите? Тогда по буквам: Петр, Иван, Зинаида, Дмитрий, Елена и Цвиркун. Теперь понятно?
Цвиркун растерянно провел ладонью по шапочке на голове.
Следователь допил вино, со стуком поставил на стол стакан и, глянув на часы, сказал:
– Но возможны варианты.
IV
Когда я позвонил Кириллу насчет ключей, он предложил их занести. Мне его принимать у себя не хотелось, и я назначил встречу в том же заведении неподалеку от крепости, где мы встретились в первый раз.
В то воскресенье там был аншлаг. Местными отдыхающими и экскурсантами из Одессы были заняты и верхняя, открытая, площадка, и довольно просторный подвал, где меня за столом возле самой стойки уже ждал Кирилл. Рядом с ним сидел всё тот же вечно пьяненький сожитель матери Алисы Петя.
Хочу отметить, что эта встреча еще в большей степени, чем прошлая здесь же, отдавала странностью, о которой я уже говорил. Мы ведь и на этот раз сошлись почти спонтанно, через полчаса после моего звонка, однако по тому, что происходило дальше, встреча на случайную совсем не походила. Но ведь не готовился же Кирилл заранее к случайным встречам со мной! Ладно, оставим это, тем более что я сам толком не понимал, что именно меня смущало, да и до сих пор не в состоянии объяснить.
Чуть опередив меня, в подвал спустились знакомые Кирилла, которые, как я понял из разговора, прибыли с ним из Москвы, всё это время жили в Одессе, а теперь заехали навестить его перед отъездом. Их было пятеро: три молодых человека и две девицы. Придвинув к своему столу еще один и рассадив их, Кирилл наконец уделил внимание мне и предложил сесть. Требовать с порога ключи было неловко, поэтому я согласился на приглашение.
В подвале негромко звучала музыка, едва слышная за веселой разноголосицей; из угла доносилась английская речь – там сидела небольшая группа иностранцев с экскурсоводом-переводчиком.
Выбрав паузу в беседе с московскими знакомыми, Кирилл обратился ко мне:
– А помните, мы здесь, в этом подвале, так и не успели договорить о внезапных прозрениях?
Слово «прозрение» я вспомнил, но вот чтобы мы об этом говорили?.. Я пожал плечами.
Кирилл почесал затылок, убрал с лица волосы и продолжил:
– Был такой случай с неким византийским, если не ошибаюсь, актером, решившим поглумиться над таинством крещения. После первого и второго погружения он еще гримасничал, отпускал уморительные комментарии, но при третьем Дух Святой сошел на него, и из купели вместо кривляющегося паяца вышел уже ревностный христианин. То есть совершенно другой человек. Абсолютно новый. Не имеющий ничего общего с тем, кем он был всего лишь мгновение назад. – Здесь Кирилл взял кувшин с центра стола, поднялся и стал разливать вино (я отказался). – Представляете? Раз! И всё твое прошлое – как куча ветхой грязной негодной одежды, которую остается выбросить или сжечь. Если для самого Бога его, твоего прошлого, больше не существует, то для тебя и подавно. Красота! Но как быть нам, современным людям, наследившим в этой жизни сверх всякой меры, и вдруг в силу каких-то причин, а чего только в жизни не случается, – преобразившимся? Вот видите?.. – Он показал на девицу, снимавшую его в это время на телефон. – Завтра я, может быть, буду гореть от стыда, вспоминая, что я здесь наговорил, постараюсь выбросить из головы, забыть, а она мне всё это и напомнит. Немедленно прекратить съемку! – шутливо приказал он девице и, отпив вина, продолжил: – Беда в том, что наш отказ от прошлого в таких случаях никем и ничем не освящен, и именно поэтому оно никуда не девается и не теряет своей силы. И чем больше ты изменился, тем больнее оно о себе напоминает. И спрашивается, как жить дальше? Ну, как? Варианты есть, конечно… Вот, например, самый простой: постоянно помнить о том, что именно оно, твое проклятое прошлое, и привело тебя к преображению, стало его энергией, топливом, на котором ты доехал до этого пункта. Есть, наверное, и другие.
Из того, что говорил Кирилл, взявший сразу интонацию полушутливого резонерства, я пока что понимал с пятого на десятое. Отчасти оттого, что не очень вслушивался, с нетерпением ожидая, когда он выговорится, чтобы получить ключи и уйти. День к тому же там, наверху, выдался самый расчудесный, с почти уже осенним невысоким ласковым солнцем и с теплым ветерком. В такую погоду только бы и сидеть на горячем пороге дома, запрокинув голову и сладко жмурясь, или дремать где-нибудь на бережку лимана, вслушиваясь в нежный плеск прибоя. Вместо этого я вынужден был слушать в полумраке подвала не пойми что.
– Однако, что я всё о каком-то преображении? – продолжал между тем Кирилл. – Это меня византийский актер попутал. Подумаем лучше, как быть тем, кому это преображение и даром не нужно, а вот прошлое в том виде, в каком оно есть, мешает. Как эту громоздкую махину развернуть так, чтобы приспособить к текущей жизни и даже с выгодой для себя? И недавно мы стали свидетелями такой попытки, когда один наш общий знакомый попробовал сей фокус проделать.
Взяв пустой кувшин, Кирилл встал и прошел к стойке.
– Я сейчас о нашем писателе, гордости нашего города, – сказал он, оборачиваясь на ходу. – Тем, кто не знает, о ком речь, лучше в этом не признаваться, потому что это стыдно. Стыдно не знать нашего известного писателя.
Кто-то из знакомых весело выкрикнул:
– Чоботов!
А кто-то еще и залихватски свистнул.
Отдав девице за стойкой кувшин, Кирилл встал лицом к залу, положил локти на стойку, и продолжил говорить, обращаясь уже не только к знакомым, но и ко всем, кто находился в подвале.
– Это был достойный вызов. Я имею в виду финт писателя. Но у нас для таких стрекулистов плохие новости. Оказывается, у прошлого, которым он готов так лихо распоряжаться, могут быть на него свои планы.
Вот это следует отметить особо – реакцию случайных слушателей на него с первой же минуты, и то, как он, повысив голос, с легкостью завладел их вниманием. Вряд ли кто из них знал, кто такой Чоботов и о чем вообще идет речь, и однако же все слушали с интересом. Все-таки был в нем этот дар публичного рассказчика. Хотя возможно его приняли за некоего ресторанного затейника, из тех, что приглашают посетителей петь караоке и участвовать в конкурсах. В таком случае в своем заблуждении они пребывали недолго. Тут надо бы еще упомянуть немаловажную подробность: кафе это, когда-то устроенное Кириллом Юрьевичем на месте старинного винного подвала, до сих пор принадлежало Стряхниным, и потому Кирилл по старой памяти чувствовал себя в нем вполне по-хозяйски.
V
– Отчего бы мне сегодня не побыть оракулом? – продолжал Кирилл. – Побуду немного. Итак. Представим теперь следующую картину. Проходят годы и годы, и всё у нашего писателя складывается самым прекрасным образом: книги пишутся и продаются, кино по ним снимается, деньги зарабатываются, известность растет, талант не иссякает… Аллилуйя! И главное. В жизни нашего писателя появляется новое лицо. Внук. Назовем его Ваней. Есть такое выражение: свет очей. Его писатель, как и все мы, не раз произносил иронически по тому или иному поводу, но только с появлением Ванечки понял, прочувствовал всем существом, что оно на самом деле значит: свет очей. Никогда и никого писатель так не любил. Да он, кажется, и любви-то не знал до появления внука. И вот однажды этот свет очей Ванечка, к тому времени уже юноша, является к деду писателю и происходит между ними такой разговор.
В это время в подвал спустились Степан Стряхнин и Козлик. Я так и не понял, как они там тогда оказались – случайно или по предварительной договоренности. Степан сразу же схватил протянутый Кириллом кувшин и, бодро крутя головой, стал разливать по стаканам, а разлив, побежал его наполнить, двойник же попросил у меня телефон и, отойдя в угол, с тревожным лицом что-то в него зашептал.
Кирилл все это время не умолкал:
– Слушай, дед, говорит не по годам развитый Ваня, тут такое дело. У меня есть друзья. Это замечательные ребята. Умные, образованные, талантливые. Для меня их дружба большая ценность и честь. И вот они, ознакомившись с твоим творчеством, обратились ко мне с просьбой кое о чем тебя спросить. Я понимаю, тебе их вопрос может показаться наивным, и, возможно, никто никогда тебя об этом не спрашивал, но они очень просили. С удовольствием отвечу, говорит писатель, спрашивай. Спасибо, говорит Ванечка, вопрос касается того, о чем ты не раз писал – о поедании твоими героями дерьма. Вопрос такой: а сам ты его пробовал? Странный вопрос, отвечает обескураженный дед. А для чего же нам дано воображение? Один известный критик… Нет, давай, пожалуйста, без известного критика, прерывает его Ваня, ты мне просто ответь, ты пробовал дерьмо на вкус или нет? Разумеется, нет! – отвечает писатель. Хорошо, соглашается внук, я так и передам друзьям: не пробовал. Впрочем, писателя согласие внука не совсем удовлетворяет, и он принимается с некоторым жаром рассказывать всякие интересные, сложные вещи, и даже опять зовет на помощь отвергнутого известного критика. И конечно же, все мы понимаем, что будь на месте Вани кто другой, он за такую дерзость тут же был бы разделан нашим писателем под орех, и уже в следующем сочинении уминал бы это блюдо за обе щеки – писатель не раз проделывал такое со своими недоброжелателями, но… Тут – «свет очей» и полная капитуляция. Терпеливо дождавшись конца горячих объяснений, внук кивает светлой во всех смыслах головой, вздыхает, и повторяет: я понял, понял, дерьма из-под себя, да и вообще никакого, ты не ел. Я это так и передам. Спасибо.
Еще в самом начале выступления Кирилла из подсобного помещения появились арендаторы заведения, два брата-кавказца. Один из них, постарше, более-менее знал русский, но, видимо, недостаточно хорошо, так что речь Кирилла ему дорастолковывала молодая официантка, девица из приезжих. Младший же брат русского совсем не знал, так что старший тут же пересказывал ему услышанное. Когда к выходу направился первый посетитель, на ходу заметивший: «Я вообще-то сюда поесть пришел», братья подошли к Кириллу, поздоровались с ним за руку и старший сказал:
– Кирилл, мы тебя уважаем, уважаем память твоего отца, но тут люди отдыхают, кушают, не надо, пожалуйста, больше так говорить. Скажи, что ты хочешь, тебе и твоим друзьям всё принесут.
Пока Кирилл их рассеянно слушал, подошел Степан Стряхнин и напомнил братьям, кому принадлежит заведение. Те вынуждены были отойти и продолжили тревожно перешептываться с официанткой. При живом Кирилле Юрьевиче они были бы более решительны, но в той ситуации несколько растерялись. Чуть погодя старший из братьев вежливыми жестами отозвал в сторонку меня и стал просить, чтобы я или увел Кирилла, или заставил его замолчать. Не знаю, почему он решил обратиться ко мне. Что я мог?
– Вы же видите, в каком он состоянии… – попробовал я объяснить.
– Слушайте, мы понимаем, мы ему тоже это сказали: отец умер, у тебя горе, то-сё, но зачем такие вещи говорить? Здесь кафе, люди кушают…
– Кажется, он заканчивает, – произнес я с надеждой.
И, увы, оказался неправ: всё только начиналось.
Выпив залпом полученный от девицы за стойкой стакан вина, Кирилл как ни в чем не бывало продолжил:
– И теперь, говорит внук Ваня, если можно, еще один вопрос от моих друзей и твоих внимательных читателей. Вот ты говорил только что о силе воображения, и этот вопрос как раз воображения и касается. Я бы хотел поговорить о рассказе «Оверкиль». Только, будь добр, заранее прошу, не надо никаких ссылок на критиков и умных слов про контекст, дискурс или там еще что-то. Не надо всего этого. Пожалуйста. Мои друзья технари, они не любят ничего лишнего. И избегают всего лишнего. Мы с ними ценим только то, что ценно само по себе и не нуждается ни в каких объяснениях и подпорках. Просто расскажи мне, пожалуйста, об «Оверкиле». Я не буду спрашивать, делал ли ты то, что там написано – естественно, не делал. Но меня интересует, как ты его писал, этот рассказ, и зачем. Так говорил Ваня, внучок. И я сейчас, для тех, кто не читал, поясню, что же это за рассказ такой, вызвавший интерес у любознательных друзей Вани. Но предвидя, что тема может шокировать и кто-то не захочет дальше слушать – забегу вперед и сразу сообщу, что закончилась эта встреча полным разрывом. Уходя от деда, мальчик убедительно просит его к нему не приближаться, забыть о нем. Вот вам финальный кадр. Писатель беспомощно глядит в спину отвернувшемуся от него навсегда внуку, а тот уходит, уходит, уходит… – мечтательно улыбаясь, зажмурившись, Кирилл повел помавающей ладонью к выходу, и все, кто находились в подвале, притихли, а Кирилл еще и приложил палец к губам. – Всё. Ушел, – заключил он и, мягко опустив ладонь, вновь повысил голос: – А теперь для тех, кто не читал – сам рассказ.
VI
Тут я ненадолго прерву Кирилла. Дальше пойдет речь о рассказе «Оверкиль». Я о нем прежде не слышал и нашел позже. Рассказ из таких, что не каждый еще и признается, что его читал. Чтобы было понятно, с чем мы имеем дело, со всей возможной сухостью, буквально в двух словах передам сюжет. Герой «Оверкиля» (рассказ ведется от первого лица) приезжает к умирающей матери и совершает над ней, отходящей, бьющейся в смертельной агонии, чудовищное надругательство.
Мне в моем положении, ежедневно звонившему сестре, чтобы справиться о состоянии нашей матери, и ждавшему каждый день рокового известия, слушать выступление Кирилла, когда я понял, о чем речь, было до невозможности отвратительно, иногда хоть уши зажимай, и только острое любопытство, чем оно закончится, заставляло терпеть эту муку. Я, признаться, надеялся, что Чоботов, дом которого стоял в двух шагах, как-нибудь узнает о происходящем, прибежит сюда, и тогда… Что произойдет тогда, я не представлял, и именно желание это узнать не позволяло мне уйти.
И еще. Дойдя до этого эпизода в своих записках, я столкнулся с тем, что и обойти его не могу, и в то же время так же, как тогда, в подвале, не могу справиться с отвращением. Передавать рассказ иносказательно, когда любой может с ним ознакомиться, было бы глупо. Да и важен тут был не столько он сам по себе, сколько пересказ его Кириллом с комментариями и глумливым смакованием некоторых фрагментов, которые он зачитывал с телефона. Поэтому я сделал так: сначала, сцепив зубы, всё услышанное тогда от Кирилла записал, а потом, прочитав и лишний раз убедившись, что видеть это в своем тексте я категорически не хочу, заменил невозможные для меня места точками, как это делалось цензурой в позапрошлом веке. Лучшего варианта передать объем сказанного, избегая содержания, чем эти цензурные отточия, я не нашел. Не исключено, что когда-нибудь, в будущем, я верну текст на место… А впрочем, нет. Никогда. Исключено.
Продолжаю с того места, где прервал речь Кирилла:
– Для начала, давайте-ка, я прикинусь дурачком, и поскольку рассказ ведется от первого лица, буду называть главного героя писателем. Нашим писателем. Итак, наш писатель (а он весь такой антропософ и теософ в вечных поисках истины, отчаяннейший эзотерик, бесстрашный исследователь самых темных сторон бытия) приезжает к старенькой матери и застает её при смерти. Ночью он сидит возле нее, наблюдает за её угасанием, и тут какие-то голоса начинают его убеждать, что вот она, прекрасная и единственная в своем роде возможность заглянуть за край бытия, по ту сторону видимого мира, и другой такой возможности не будет, и, дескать, древней истины, где вход, там и выход, и наоборот, пока что никто не отменял. И вот наш писатель раздевает уже чуть ли не бьющуюся в агонии старушку-мать донага… И тут уже следует целый фейерверк самых живописных, хотя и не очень приятных подробностей. Так, например, у несчастной . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Слушая Кирилла, я с опаской поглядывал на стоявших у дверей в подсобку братьев. Бедные молодые люди, глядя на рассказчика, ожидали обещанного мной конца выступления, и, разумеется, не могли и подумать, о каком адовом непотребстве шла речь. Рядом с ними, раскрыв от удивления рот, стояла их толмачка, видимо, сообразившая, что её хозяевам лучше этого не переводить, да и сама, кажется, гадавшая, верно ли она понимает то, что слышит. Спохватившись, хозяева настояли на том, чтобы она продолжила, и она продолжила. Всё это время Степан Стряхнин, пользуясь растерянностью персонала, находился за стойкой. Покопавшись там, он наконец подключил микрофон и сунул его племяннику, да еще ухитрился пустить фоном какую-то задумчивую мелодию. Мало того – вся эта чоботовская мерзость, смакуемая Кириллом, через динамики на летней веранде полилась на улицу. Некоторые наши мистически настроенные горожане потом утверждали (к тому же склонялась сестра Чернецкого), что в тот день Кирилл своим выступлением, и в особенности выносом его из подвала вовне, серьезно повредил защитную ауру нашего городка, и всё дальнейшее стало следствием этого повреждения.
Вооружившись микрофоном, Кирилл продолжил:
– «А потом ты берешь…» – говорит дальше Ванечка. «Это не я!» – вновь горячо восклицает наш господин сочинитель. «Да знаю я, что это не ты, – соглашается внучок. – Но ты ведь сделал всё, чтобы я читая представлял тебя. Рассказ от первого лица, имя у твоего переэдипившего Эдипа героя то же, что и у тебя. Так что, извини, но я рассказываю так, как твой рассказ отозвался в моем воображении, не больше того. А в нем, извини еще раз, именно свою мать и мою бабку ты . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В эту минуту я опять поглядел на братьев – то и дело озираясь на Кирилла, они что-то наперебой, от вопроса к вопросу повышая голос, но пока еще негромко, спрашивали и переспрашивали, и еще раз переспрашивали у девицы-переводчицы, и та, размашисто кивая и обмахиваясь ладонью, шепотом отвечала то одному, то другому. Кирилл между тем сам налил себе вина, выпил, и рассказ его на этот раз, кажется, действительно стал приближаться к финалу.
– Переведя дыхание, внук Ванечка говорит: «Я понимаю, ты решил переплюнуть всех, кого только можно, и еще больше угодить своему любимому критику, и тебе это, наверное, удалось. Но как же мы? Твои дети, внуки. О нас ты подумал? Нет? А почему? Может быть, тебе не хватило воображения?» – «Может быть», – грустно соглашается уставший и уже желающий, чтобы все это поскорее закончилось, писатель. «Какое, однако, странное тогда у тебя воображение… Кстати я не дорассказал, ты ведь дальше её еще и на живот переворачиваешь, рассказ ведь потому собственно и называется “Оверкиль”. Помнишь как ты там дальше . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Фухх! – вздыхает Ванечка, наконец закончив. – Мне вот даже пересказывать трудно, а ты это писал, правил, подбирал точные слова… И на все это воображения у тебя хватило, а на то что у тебя когда-нибудь появлюсь я, которому это может не понравиться – нет. Все вышло, что ли? Я, конечно, от твоей фамилии избавлюсь, это уже решено, но дело ведь не только в этом. Помнишь фразу: «отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина»? Так вот: что же тогда должно быть на зубах у нас после тех же твоих, пусть и выдуманных, застолий с дерьмом? О прочем и не говорю. И вот о чем хочу тебя попросить. Не приближайся больше ко мне, пожалуйста. Держись подальше. Потому что от тебя всегда теперь будет им разить, пробовал ты его или нет». – «Я не пробовал!» – уже из последних сил вопиет в ответ писатель. И просыпается. Хотя, нет. Не просыпается. Потому что это не сон и всё происходит наяву. – Тут Кирилл энергично выкинул руку в сторону выхода и, придав голосу зычности, возгласил: – Чоботов, явись! (Вот, оказывается, и у него на уме было то же, что у меня.)
Все, кто были в подвале, повернулись к выходу и замерли. Прошла секунда, другая… И вдруг эту напряженную тишину ожидания разорвал душераздирающий гортанный крик в противоположном углу подвала, и, позабыв о Чоботове, который так и не появился, все, как один, оборотились туда. Это кричал младший из братьев. Видимо, до него дошел наконец смысл изложенного официанткой и переведенного старшим братом рассказа «Оверкиль». Лицо его было перекошено отвращением и ужасом, а в горящих глазах гнев мешался с изумлением. Глядя на Кирилла, он как будто пытался понять: с какой целью тот пришел рассказывать сюда, к нему с братом, эти не умещавшиеся в их головах истории, зачем?! Выкрикнув в воздух одно за другим несколько слов – очевидно, то были какие-то ругательства или проклятья, – он продолжил кричать уже на брата, попытавшегося его остановить, а после бросился к Кириллу. Ему наперерез ринулся Степан Стряхнин. Сорвались с мест московские гости. На помощь братьям подоспели работники заведения и откуда-то появившиеся, видимо, с рынка неподалеку, земляки братьев. Тут еще и со стороны лестницы послышались какие-то крики. Говорили потом, что некоторые прохожие, услышав эту мелодекламацию, останавливались перед заведением как вкопанные, и были такие, кто хотел выяснить, что за бедлам там внизу творится.
– Давай, Кирюха, жги еще! – кричал Степан, оттесняя недовольных от племянника.
Совершенно пьяный Петя, прорвавшийся сквозь толпу к Кириллу, схватив его за плечо, восторженно (вот что было у него на уме?) закричал:
– Кирилл, тебе в священники надо, людей исповедовать!
И тут же получил кулаком в лицо. Свой удар Кирилл сопроводил криком:
– А это передай сам знаешь кому!
Дальше началась свалка. Кидавшегося то на одного, то на другого Степана Стряхнина гурьбой повалили на пол, Кирилла прижали к стене, братья-арендаторы схватились между собой, их бросились разнимать, и освободившийся Степан Стряхнин опять бросился в толпу, но уже со стулом – все были словно в каком-то чаду. Разноязыкие крики, мат, визг девиц…
Ждать, чем закончится, я не стал, и, отыскав забившегося в угол Козлика, затребовал свой телефон.
– Как хорошо Кирилл выступил, правда? – проговорил он, придерживая мою ладонь.
Выдернув руку с телефоном, я бросился к выходу и, расталкивая толпившихся на лестнице, привлеченных шумом из уличных динамиков зевак, среди которых были и дети, бежал из этого сумасшедшего дома.
VII
В квартале от заведения я встретил спешившую навстречу Нику. Как я понял, ей позвонил Козлик. Она бросилась ко мне с вопросом о Кирилле.
– Вы еще можете успеть, – ответил я. – Он там устроил черт знает что. И я, конечно же, не получил назад свои ключи. Напомните ему, пожалуйста, когда он успокоится.
Всё это я выговорил, надо сказать, довольно зло, вспоминая попутно свое участие в её встрече с Чоботовым.
– И вы его бросили?
Я только руками развел.
– Простите его, простите, простите! Он же совсем больной, разве вы не видите! – горестно воскликнула Ника и побежала дальше.
Следом за ней по другой стороне улицы быстро прошел в ту же сторону Витюша.
Я не сделал и десятка шагов, как из переулка на меня вышел следователь:
– Вы не в кафе, случайно? – вырвалось у меня.
Он ответил, что только что отобедал, и спросил попадет ли он так на 2-ю Колодезную. Нам было по пути. Я искренне обрадовался нашей встрече и возможности насладиться наконец всеми приятностями этого тихого солнечного дня в неспешной прогулке и спокойной беседе. К тому же следователь был оживлен и словоохотлив. Пользуясь этим, я спросил, как продвигается следствие.
– Пока никак. Пока что намечается добротный такой висяк, – следователь очертил ладонями в воздухе крупный овал или скорее каплю.
Мне показалось, что он надо мной подтрунивает. Мы прошли улицу до середины, когда я спросил:
– Вы не к Цвиркуну?
– К нему.
– Тогда вам на ту сторону.
Мы перешли через улицу, и я в связи с Цвиркуном вспомнил о кукольнике:
– А Игорь Свистунов, артист, кукольник? Вы его уже видели, разговаривали с ним?
– Разумеется. А что ж вы не сказали, что он здесь оказался по-вашему приглашению?
Я вкратце объяснил, что мы с Чернецким наняли его буквально на несколько дней и всё остальное время тот находился здесь по своему желанию. И наше дело совсем не касалось того, что произошло.
– Как знать. Витюша – это ведь тот дуэлянт? Чтобы драться на дуэли, нужно оружие. На вопрос, где он его собирался брать, ответить толком не может. Дальше додумайте сами. То есть для вас здесь, может быть, никакой связи и нет, но для нас, людей посторонних и не обремененных вашими знаниями, всё выглядит немного по-другому.
Я заверил его, что это всё только намерения, от которых мы как раз и пытались отвлечь Витюшу, позвав кукольника, и намерениями они остались, и уж к убийству старшего Стряхнина он точно не имеет отношения. На что следователь опять промолвил:
– Как знать.
– Ну а с кукольником? – спросил я. – Что-то узнать у него удалось? Или это тайна следствия?
– Да какая там тайна! Так, ничего особенного. Вот только насчет цветов он сказал, что когда ночью пришел к вам и умывался в вашем прудике, там уже лежал большой букет оранжевых георгин.
– Он так сказал?! – невольно воскликнул я. – Вы серьезно?
– Естественно. Я, кстати, заходил к вам на днях. Вас не было. Заглянул в ваш прудик – там действительно до сих пор лежат оранжевые лепестки. Я, правда, не большой в этом специалист…
– Но так это же он их и принес! И именно с этим я к вам тогда пришел, вы должны помнить!
К этому моменту мы уже стояли у дома Цвиркуна, и к калитке подошел, видимо привлеченный нашими голосами, хозяин. Следователь, переключая внимание на него, поспешил меня утешить:
– Да не волнуйтесь вы так. Проверим, сравним, сопоставим… Выясним всё до минуты. Мы же тоже не пальцем деланные. От правосудия не уйдет никто.
На последних словах он повернулся к распахнувшему перед ним калитку Цвиркуну. Всё это говорилось им в чуть шутливом тоне, только мне было не до шуток. И хотя в присутствии Цвиркуна, тоже имевшего, как известно, самое непосредственное отношение к кукольнику той роковой ночью, мне продолжать не хотелось, я не удержался:
– Ну, пусть теперь только попадется мне на глаза!
– Он, кажется, в Одессу собирался.
– Может и в Одессе попасться. Встречу, убью паразита!
– Вы бы при мне такого лучше не говорили, а то мало ли… – предупредил следователь. – Завтра с ним что-то случится, хлопот не оберетесь. Язык мой – враг мой.
После того как мы разошлись, я попытался дозвониться к кукольнику, но его телефон не отвечал.
Чем закончилась встреча следователя с Цвиркуном, я уже описал выше.
VIII
Вдогонку еще о некоторых впечатлениях. Прежде всего: несмотря на все отвратительные моменты – и те, о которых я упомянул, и те, о которых предпочел умолчать – история встречи Чоботова с внуком была изложена Кириллом ничуть не хуже, чем пятилетней давности история киллерши по имени Жизель Катигроб. Как я уже говорил, был всё-таки у него этот дар рассказчика. И так же, как тогда, и несмотря ни на что, было ощущение встречи с чем-то значительным. В провинции подобные вещи прямо выламываются из общего строя жизни, бьют в глаза. Добавлю еще такое наблюдение. Вспоминая две мои встречи с Кириллом – в подвале и у меня в Одессе – и сравнивая их с упомянутыми выступлениями, я пришел к выводу, что только в присутствии публики Кирилл становился красноречив и артистичен. Но было и еще что-то в его подвальном выступлении такое, от чего мне, будь я Чоботовым, стало бы как минимум не по себе (и, говорят, Чоботов буквально рассвирепел, узнав о выступлении Кирилла). Я бы назвал это вдохновением медиума.
Примерно так всё и было изложено мною у Чернецкого в ближайшую субботу. Из гостей кроме меня и Жаркова в тот вечер был еще Изотов, заглянувший после долгого перерыва.
Закончив, я услышал тихий коротенький смешок фотографа.
– Что тут смешного? – спросил я.
– Всё. Решительно всё, – поднимаясь, ответил Жарков. – Зажигалку в саду оставил, пойду возьму.
– Я сказал что-то смешное? – спросил я Чернецкого, когда Жарков вышел.
– Не знаю. Но он там тоже был.
– В кафе? Я его не видел.
– Я видел, – поднял руку Изотов.
– Но я и тебя не видел.
Изотов пожал плечами, а я вспомнил, что речь Кирилла, после вмешательства Степана, транслировалась на улицу, и таким образом услышать её можно было, сидя на летней веранде. И все же это скопление знакомых в одно время в одном месте показалось мне странным.
– Помнишь, ты рассказывал, как встретил Кирилла в том же подвале в первый раз? – обратился ко мне Чернецкий.
– Да, конечно.
– Он тогда говорил о поиске какой-то новой логики, способной изменить минувшее.
– Совершенно верно.
– А ведь то, что Чоботов потом предложил Нике во время их тайной встречи, как раз оно и есть. Во всяком случае, очень похоже. Не могло ли случиться так, что Кирилл о том же говорил прежде с Чоботовым, а тот этим воспользовался? То есть буквально использовал его идею?
– Вполне в духе этого прохвоста! – согласился я.
– И не могло ли это возмутить Кирилла? Он и в той безобразной встрече у Чоботова на что-то такое намекал. А если еще допустить, что Ника права и Кирилл не совсем здоров…
В свете заключительных слов Чернецкого о нездоровье Кирилла более понятными становились и история с двойником, и равнодушие Кирилла к сыну, и его поведение у Чоботова.
Всегда имевшая склонность к некоторой усложненности, сестра Чернецкого, Анна, в свою очередь предположила: а нет ли в последних выступлениях Кирилла потребности повернуть разговор так, чтобы выговориться, а возможно и публично в чем-то покаяться, к чему он каждый раз ведет, но каждый раз не доводит, в виду крайней скандальности поведения, что на самом деле является малодушной уловкой, способом избежать откровенного разговора. То есть сам же провоцирует окружающих на то, чтобы ему не дали выговориться до конца?
– А вот это уже теплее. Только усложнять не надо, всё гораздо проще, – произнес за моей спиной Жарков. Я и не заметил, как он вернулся в кабинет. – Послушайте, господа хорошие, у человека убили отца, бывшая его жена стала вдовой убитого родителя и не пускает его на порог его же дома, у самого имярека перед этим появился общий с его сыном брат и скорее всего наследник всего отцовского состояния, а вот ему самому отец не оставил ни гроша… Вас не удивляет, что человек с таким набором несчастий посвящает речь какому-то Чоботову? Разве не бред?
– Может быть и бред. О том мы и говорим: человек болен, – сказал я. – А все тобой перечисленное могло только усугубить его…
– Чушь, – оборвал меня Жарков.
– Тогда что же, по-твоему, это было? – спросил Чернецкий.
– Есть такое выражение: горе побежденным. Вот это и было горе побежденного. Плач и скрежет зубовный.
– А подробней?
– Да, пожалуйста, могу и подробней. Кстати. Вся эта пафосная и сентиментальная чепуха с внуком выеденного яйца не стоит. К тому же, учитывая плодовитость Чоботова, внуков у него скорее всего будет не один и не два, найдется из кого выбирать. Я уже не спрашиваю, что это за дешевое шарлатанство: стращать человека его будущим, которое якобы тебе открывается? – тут Жарков, явно намекавший на мои слова о Кирилле как о медиуме, насмешливо взглянул на меня. – Чего он вообще прицепился к Чоботову, не знаете? А я объясню. Но сначала о нём самом, о вашем герое. Над чем тут голову ломать, не понимаю. В Москве у него кончаются деньги, и он решает вернуться домой. Обычная история. Но при этом он пышно обставляет свой приезд – смотрите, не попрошайка едет, а вполне успешный человек, автор прогремевшего на весь мир бестселлера «Катигробы». Все силы и последние средства брошены на то, чтобы произвести нужный эффект. Тут тебе и шумная свита, и красавица-любовница, и, прости Господи, двойник. И что же? Весь этот карнавал разбивается об наглухо запертые двери. Вот так просто. В итоге: дома нет, денег нет, бывшая жена теперь злая мачеха, и последние, хотя и призрачные, надежды поправить дела гибнут вместе с папашей. Полный провал. Но мало того. Здесь сидит Чоботов, бывший прихвостень. Который, не отрывая зада от стула, высидел-таки себе успех и обскакал нашего столичного повесу с его унылыми картинками. Как к нему ни относись – Чоботов набирающий известность писатель. У него еще и семья, дом, дети. Ко всему этому неразделенная любовь, страсть. А что у Кирилла? Катигробы? Комиксы? В наших краях даже звучит нелепо. А, ну да, есть еще Ника, которой можно дразнить Чоботова и, как тряпичной куклой, лупить по голове. Всё. Помните то его выступление здесь сколько-то лет назад? Вы тогда небось полагали, что это только начало, старт. А оказалось, что дальше Катигробов ему двинуться не судьба. И это не гипотетический внучок, это сама жизнь сказала: «Всё, дружок. У меня больше ничего для тебя нет». Так что все эти обличения Чоботова на самом деле не что иное, как, с одной стороны, попытка убедить себя в том, что может быть что-то хуже его собственного краха, а с другой, полный тоски и отчаяния вой о себе любимом. Он бы с удовольствием про себя такое послушал – увы: матерьяла нет. Но головы он вам заморочил знатно, если даже в его же откровенном признании своей никчемности вы прозреваете какие-то глубины. Ну и плюс его обычное кривляние. Вместо того, чтобы кричать: «караул! меня тут обобрали, оставили без копейки! И теперь я вообще полный ноль!», он опять выделывается и наводит тень на плетень. Я ему не верю, и мне его не жаль.
В том, что с такой страстью выговорил Жарков, было много верного. Но с его трактовкой, объясняющей выступление Кирилла лишь завистью к Чоботову, я, например, согласиться не мог – я ведь видел его лицо, не было там никакой зависти.
Мы еще поговорили в тот вечер, но к единому мнению так и не пришли. Также для меня остался неразрешенным вопрос: почему Кирилл для выступления выбрал встречу со мной? Или это все-таки вышло случайно?
Порой наше самовольное воображение проделывает с нами странные штуки, смысла в которых, сколько ни ищи, не найдешь. Так, перед моим мысленным взором всякий раз, когда я вспоминаю выступление Кирилла, предстает одна и та же черно-белая картинка, похожая на те нарочито неряшливые, с размытыми краями рисунки, которыми были проиллюстрированы многие книги в моем детстве. Я мог бы и сказать, что она приходит на память, поскольку с тех же детских лет мне хорошо знакомы все наперечет её подробности, как то: фонарь, высоко поднятый над сгрудившейся вокруг героя толпой, чей-то назидательно выставленный палец, рвущаяся с поводков пара собак, стоящая фертом и спиной к зрителю дородная женщина, хитрый профиль пьянчужки, незаметно подливающего в кружку вина из бочки, обширные черные тени, грозно нависающие с каменных стен и почти невидимого подвального свода, и проч. Картинка не совсем неподвижна и как будто дышит: фонарный свет, едва заметно мерцая, отдает желтизной, тени чуть шевелятся, а в тишине немой сцены чувствуется объем внезапной паузы. Под картинкой подпись курсивом: «И тут они набросились со всех сторон на нарушителя спокойствия, чтобы общими усилиями вытолкать его из подвала на улицу». Как это всё нарисовалось в моем воображении, зачем, и почему в таком виде – Бог его знает.
IX
Между тем приближалась милая моему сердцу пора, и, возвращаясь из Одессы, я теперь нет-нет да и останавливался, чтобы спокойно полюбоваться живописными и, увы, уже недолговечными видами: то притихшей выжженной степью, то строгой синевой начинающего остывать моря, а на подъезде к городку – стройными рядами тяжелых виноградников, щедро увешанных дозревающими гроздьями.
Среди примет подступающей осени были и вполне рукотворные: время от времени стали отключать свет.
В один из тех дней на перекрестке у светофора дорогу передо мной перешла жена Глеба Глебова. С распущенными волосами, в грубом платье на шнуровке, украшенном пряжками и бусами, с большой полотняной сумкой через плечо, она напоминала обозную маркитантку из фильмов о средневековье и уже была мало похожа на ту молодую привлекательную и несколько чопорную женщину, работницу мэрии, с которой Глеб Глебов приходил по субботам к Чернецкому. В их паре скорее он был при ней, чем она при нем. Всякий раз, начиная говорить, он просил взглядом у нее поддержки, а может и разрешения, и дальше поминутно с нею сверялся.
Я слышал об её возвращении в городок, но увидел после годичного отсутствия впервые. Мягко ступая в плетеных сандалиях, она прошла перед моей машиной, скользнув по мне приветливым и вместе с тем виноватым взглядом, и я так и не сообразил, узнала она меня или нет.
Как рассказали в субботу сестра Чернецкого и Жарков, звали её теперь каким-то редким труднопроизносимым именем (так-то она была Еленой). Днями она бродила по городу и безуспешно пыталась торговать собранными тут же, в крепости («крепостной сбор»), травами и кореньями, которыми была набита её сумка. Там же, в сумке, лежал небольшой бубен и компактное звуковоспроизводящее устройство. При каждом удобном случае, а таковой представлялся всякий раз, когда ей удавалось где-то выпить, она доставала и то и другое, включала любимые ею кельтские или еще какие-то в этом роде (тут я не знаток) мелодии и пускалась в пляс, колотя в бубен, потрясая распущенными волосами и то и дело с визгом задирая подол. От мужа она то пряталась, то шарахалась, делая вид, что его не узнает, он же не оставлял попыток завлечь её домой, – Глеб Глебов почему-то был уверен, что стоит ей оказаться в родных стенах, как она очнется от наваждения и вернется к прежней жизни. Узнав о появлении матери в городе, а может быть и где-то её увидев, девятилетний сын Глебова, как и его отец, совсем её не интересовавший, сразу же оборвал все дружбы и знакомства, почти перестал выходить из дому и занялся наведением порядка в квартире, чтобы показать отцу, что они нормально смогут прожить вдвоем, без этой женщины. И чуть ли не каждый день спрашивал у отца, когда они отсюда уедут. Скоро, отвечал тот, скоро. Глеб Глебов вроде бы и в самом деле собирался со дня на день уезжать, и возможно появление жены его задержало.
Я был немало удивлен, увидев её на следующий день у Вяткина, к которому после большого перерыва пришел поиграть в нарды, а заодно попросить, чтобы Ника через него передала мне ключи. Там же в тот день оказался и долго отсутствовавший Изотов.
Глебова сидела у Вяткина на кухне и ела омлет. При этом она, качая ногой и рассеянно нанизывая между делом кольца нарезанного лука на длинный мизинец, болтала без умолку. У нее была неприятная манера то и дело эдак иронически прихныкивать, так что, слушая её, постоянно хотелось прочистить горло, откашляться. Ни к кому конкретно не обращаясь, она рассказывала об оставленных в Одессе друзьях, ролевиках и реконструкторах. Изотов за ней прилежно записывал. Время от времени Глебова поднимала стакан с где-то раздобытым ею вином и весело провозглашала очередной тост, начинавшийся, как и все предыдущие, со слов: «А давайте-ка, други мои…»
Позже, когда мне пришлось интересоваться, как она попала к Вяткину, я узнал, что Елена Глебова в школьные годы посещала его театральную студию и была там на первых ролях вместе – с кем бы вы думали? – с Антоном Чоботовым.
Как оказалось, приходила она к Вяткину уже не впервые, и от её беспокойного присутствия у него каждый раз кругом шла голова. В тот день он играл рассеянно, то и дело прислушивался, привставал, словом, то была не игра, а сплошное мучение. О ключах я ему сказал, но был уверен, что он в ту же минуту о моей просьбе забыл – настолько его выбило из колеи присутствие гостьи. Звонить Нике самому мне не хотелось. Кириллу тем более.
X
Назавтра был чудеснейший день. В сладком ничегонеделании я почти весь его провел на кушетке под орехом, с книгами и вином.
Умеренный ласковый зной. Нега. Тишина… И вдруг под пришедшим из степи стремительно набирающим силу ветром всё как зашумит, как, заметавшись, во всю ширь расшумится, как захлопает, затрещит, затрясется, и – коротко, но от души, пошумев – так же неожиданно стихнет и замрет, словно и не было ничего. И тогда в наступившем безмолвии, выждав минуту-другую, начинает взволнованно петь какая-нибудь крохотная, затерявшаяся в густой листве пичужка, и сразу пространство окрест, накрытое, как куполом, её несоразмерно громким свистом, приобретает странную комнатную гулкость и становится сказочно-чужим…
Свет в тот день отключили до начала сумерек, так что я еще засветло успел приготовить всё необходимое. И было уже совсем темно, когда с улицы позвали: «Хозяин!» Я взял настольный фонарь с ужасным ядовито-синим светом и пошел к калитке. По ту сторону стояла Ника в кожаной мужской куртке. Она принесла ключи.
– Засомневалась, ваш дом или нет, – смущенно улыбаясь, сказала она.
Я поблагодарил ее, сказал, что она будто прочитала мои мысли, и предложил пройти в дом. Но она лишь прошла в калитку, отдала мне ключи («через порог нехорошо») и тут же вернулась обратно. Это было странно. Боялась она меня, что ли?
Так мы простояли еще некоторое время. Ника подтвердила, что Кирилл ждет какой-то важной встречи с Алисой, которая постоянно откладывается, и уж после нее они сразу уедут.
Я и во второй раз попросил её войти, но только спугнул этим, и она, попрощавшись, быстро пошла вверх по улице. Я вернулся в кухню. Делать в темноте было нечего; я переставил горевшую свечу в изголовье кровати и взял книгу. Вероятно, Ника опасалась, что разговор мог коснуться неприятных для нее тем, оттого и не захотела идти в дом, решил я, укладываясь. И надо же, только я об этом подумал, как услышал, теперь уже поблизости, негромкое, произнесенное нараспев: «Хо-зя-ин?» Я схватил со стола синий фонарь и вышел. За порогом стояла Ника.
– Наверное, это неправильно, – сказала она.
– Что неправильно? Проходите-проходите.
Она кивнула и мы прошли в дом.
– Садитесь куда хотите. Вам какой свет приятнее? Этот или…
Она выбрала свечу и села за стол. Я поставил свечу на центр стола и погасил фонарь. Некоторое время она молчала и, наконец, решилась.
– Вам, наверное, всякое понарассказывали обо мне, и у вас есть вопросы… Можете спрашивать что хотите. Я перед вами виновата, и поэтому отвечу на любые. Спрашивайте.
Вопросы. У меня они, конечно, были. И после того памятного разговора с Жарковым (я не верил в его циничную версию о том, что всё, что Кирилл ни вытворял с Никой, ей нравилось) их число только прибавилось, но… после её предложения я как будто не мог найти нужную интонацию даже для самого невинного, не говоря уже о прочих.
Мы долго сидели в полной тишине. И когда я наконец отказался спрашивать, а именно сказал, что вопросов у меня нет, она потупившись, произнесла:
– Спасибо.
Молчание наше, однако, продолжилось. Теперь мы могли бы поговорить о чем-то еще, но слова по-прежнему застревали в горле, да и ничего толком на ум не приходило. Словно всё повылетало из головы в тот вечер. «Говорили же мы о чем-то в прошлый раз», – подумал я и спросил, чем она занимается в Москве. Она ответила, что ведет хозяйство, бывает, посещает музеи, выставки, но редко.
– А вот еще: ходила на курсы чревовещателей.
– Есть и такие? – удивился я.
– В Москве всё есть. Открылись рядом с домом, я и пошла.
– А… а зачем? Какова практическая польза?
– А никакой, – весело ответила она и рассмеялась легким милым смехом. – Гостей, когда приходят, можно развлекать. Или показывать в гостях. Хотите покажу?
– Если вам нетрудно.
– Жалко, что нет света. Поэтому будет выглядеть не так эффектно, – предупредила она и придвинула ближе к себе свечу. – Ну, вот, например. Стихи. Любите поэзию?
Спустя полминуты в комнате зазвучало:
Когда я тебя в первый раз встретил,
не помнит бедная память:
утром ли то было, днем ли,
вечером или поздней ночью.
Только помню бледноватые щеки,
серые глаза под темными бровями
и синий ворот у смуглой шеи,
и кажется мне, что я видел это в раннем детстве,
хотя и старше тебя я многим.
Слышать измененный, сдавленный голос Ники, неизвестно как проходивший сквозь почти сомкнутые губы было странно и… неприятно. И насколько мне нравилось её свежее, улыбчивое лицо, живо отзывавшееся на каждое, свое или собеседника, слово, настолько же отталкивающей показалась застывшая напряженная гримаса. А когда, ближе к концу стихотворения, моя гостья, вероятно заскучав, но продолжая чревовещать, повела одними глазами по комнате и прошлась по потолку, мне стало слегка не по себе.
– Но это не главное, – закончив, сказала Ника обычным голосом. – Главное, каким должно быть содержание. Наш учитель умел при этом еще и говорить чужими голосами. Это высший пилотаж. Он сказал, что у меня к этому тоже есть способности. Угадайте – кто это?
И после короткой паузы:
– Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои. Ни зашелохнет, ни прогремит. Глядишь и не знаешь, идет или не идет его величавая ширина.
Удивительно, но я узнал почти сразу. Еще более удивительным мне показался выбор Ники.
– Узнали? – спросила она.
– Да, – ответил я. – Цвиркун.
Мне не хотелось, чтобы она продолжала
– А вот еще.
Я сделал жест её остановить, но наперекор мне она зазвучала вновь.
– Все, сколько ни было их там, как хмельные, отплясывали какого-то чертовского трепака. Пыль подняли Боже упаси какую. Дрожь бы проняла крещеного человека при одном виде, как высоко скакало бесовское племя.
Для этого энергичного фрагмента она почему-то выбрала голос Вяткина и его ворчливо-неспешную манеру говорить.
– Пожалуйста, прошу вас, – попросил я. – Достаточно. Спасибо.
К вышеперечисленным неприятным впечатлениям прибавилось тревожное недоумение: как она могла узнать, что за книгу я листал сегодня днем, лежа на кушетке под орехом?
– Ладно. Тогда последнее. – Глубоко вздохнув, Ника опустила глаза, а когда через минуту их подняла, я услышал: – Сынок, ты прости, что так всё затянулось. У самой уже нет никаких сил, и не знаю, когда это кончится. Да и тебя еще мучаю. Я же вижу, как тебе тяжело, как ты коришь себя за свои мысли. Не надо. В них нет ничего дурного. Всё ты правильно думаешь. – От выступивших слез всё передо мной расплылось, заколыхалось слепящей золотой пеленой, и, почувствовав, как грудь начинают теснить подступающие рыдания, я отчаянно замахал рукой. Но Ника, не сводя с меня глаз, продолжала: – Живым надо жить дальше. Разве я не понимаю? Я тебе даже вот что скажу. Мы можем помочь друг другу. У тебя сильные руки, а я не стану сопротивляться, и пока никого нет рядом, ты бы мог…
И тогда я закричал:
– Что вы делаете, зачем?!!
Я вскочил… И проснулся.
Никакой Ники в комнате не было. Да и комнаты не было. Я полулежал на кровати в летней кухне. Горящая свеча стояла не на столе, а у меня в изголовье, там, где я её поставил, собираясь читать. В тишине был слышен ровный шум включившегося холодильника – дали свет.
XI
Я почему-то был уверен, что выступление Кирилла в подвале было своего рода прощальным словом, и он уедет в Москву вместе с друзьями, с которыми сюда приехал: с шумом появившись, так же, с шумом, и исчезнет. Но все оказалось иначе. Закавыкой, о которой говорил Козлик, были деньги. Позже я слышал версию, что Алиса, узнав о прозвище, которым её наградил Кирилл, поставила ему, передав через Петю, условие – деньги и немедленный отъезд. Предлагала пять тысяч. Кирилл согласился. Откуда они взялись, эти пять тысяч? Якобы ими она расплачивалась за те пять лет, что он провел в Москве, по тысяче долларов за каждый год. Вероятно, в этом содержался какой-то унизительный намек. Я, как и многие, полагал, что оказавшаяся единственной наследницей всего нажитого Кириллом Юрьевичем, Алиса могла бы быть и пощедрее с его сыном и отцом своего ребенка. Впрочем, никто не знает, как развивались бы их отношения дальше, поэтому и говорить об этом нечего.
Домой впускать его она по-прежнему отказывалась, и встретились они в условленный день в квартире её бывшей ученицы, которую она взяла работать няней с появлением второго ребенка.
Дом в районе новостроек был одним из тех нескольких, что успели закончить. У подъезда стоял серебристый джип Алисы. Кирилл постучал, дверь была приоткрыта.
– Я здесь, проходи. Только приехала.
Он пошел на голос, в кухню.
Она встретила его знакомой гримасой – растянутые в улыбке поджатые губы и томно прищуренные, смеющимися глаза. Так она улыбалась когда-то ему, потом отцу, теперь опять ему, и так же будет улыбаться еще кому-то, подумал Кирилл.
– Выпить хочешь? – спросила Алиса.
Он отказался. Она достала из шкафчика на стене бутылку коньяка, две рюмки и, глядя за окно, мимо которого несло пыль и песок с разрытых заброшенных траншей, сказала:
– Идем в другую комнату, там хоть пейзаж повеселее.
Другой комнатой оказалась спальня с видом на палисадник. Кирилл встал у окна, а Алиса поставила бутылку с рюмками на ночной столик рядом с вазой, полной ярких осенних цветов, и села на застеленную кровать; из под вишневого покрывала выглядывал край свежей простыни.
– Я утром мог бы уже уехать, – сказал Кирилл.
– Ты про деньги? Извини, заминка вышла. Сегодня не получится. Но сейчас всё точно решим.
– Почему не предупредила, я бы сюда…
– Соскучилась. Да не пугайся ты. Замоталась просто, а когда вспомнила, подумала, что ты наверное уже здесь, а мне все равно мимо ехать. Не переживай, сейчас договоримся. Дай подумать.
Пока она, упершись кулаками в кровать, выставив вперед налитую загорелую грудь в глубоком вырезе и запрокинув голову, думала или делала вид, он смотрел на нее – красивую, эффектную, уверенную в себе – и вспоминал, что происходило с ней в Москве по мере того, как он стал сходиться с бывшими сокурсниками по училищу и их московскими друзьями и подругами. Как она сразу начала сдавать, на глазах превращаясь в недалекую провинциалку, за которую ему становилось день ото дня стыднее. Вспомнил её истерику с глупым хлопаньем глазами, когда заявил, что не собирается возвращаться. Тут-то все и открылось, все её расчеты и надежды. А он смотрел и диву давался: что за затмение на него нашло, как угораздило связаться с этой злой глупой бабищей? Она ухитрялась в считанные минуты доводить его до бешенства, и сказать по правде, он бы и не знал, что с ней дальше делать, может быть и убил бы. Слава Богу, появилась Ника. Слава Богу? И он не в первый раз поймал себя на мысли, что было бы лучше, если б он тогда это сделал.
Сейчас, спустя пять лет, ничего из тогдашнего, московского, в ней не было и в помине, как если бы не было и самих тех пяти лет, и она сидела перед ним такая же красивая и соблазнительная, какой была прежде. Коньячок в шкафчике, цветы у кровати, свежая постель…
– Фу! Голова что-то гудит, не соображу никак, – сказала наконец Алиса. – Слушай, я тут весь день то за рулем, то на ногах, умираю, хочу принять душ. Подождешь?
Она рывком поднялась, вышла, и скоро послышался шум воды, судя по которому, дверь в ванную осталась открытой.
Он повернулся к окну. В двух шагах отсюда, буквально через дорогу стоял дом Степана Стряхнина, в который он ходил годами. Кстати, что там дядюшка предлагал рассказать? Что она ему предлагала?
– Кирилл, я там шампунь забыла в сумке на кухне, принеси, пожалуйста!
Он вдруг подумал, а хорошо бы её такую, как есть – нагую, мокрую, со спутанными волосами, горящую желанием – сгрести сейчас в охапку, бросить в машину и отвезти к дядюшке на очную ставку. Нереида в гостях у сатира, античное приключение. Однако волнение, с каким он вспомнил её наготу и тяжесть, подсказывало ему, что приключение, едва начавшись, здесь же, на этой кровати и закончится.
– Кирилл, ты несешь?
– Нет, – прошептал он себе, – нет-нет-нет.
– Кирилл?.. – слышал он, выходя и прикрывая за собой дверь.
XII
Ветер нес мелкий колючий песок с раскрытых заброшенных траншей, и на мгновение Кириллу показалось, будто он, находясь в Москве, попал на незнакомую дикую окраину, о которой никогда прежде не слышал, но это не беда, и все, что надо сделать, узнать у прохожих, где тут ближайшая станция метро и как до нее добраться.
Оказавшись в центре, он зашел на рынок и выпил полулитровую пивную кружку прохладного белого вина, потом позвонил Пете и узнал у него адрес Холодка. Пришлось возвращаться по тем же улицам, по которым он только что сюда пришел.
У Холодка на его стук не открыли. Очевидно, не слышали – где-то в доме громко работал телевизор. Он толкнул незапертую дверь и вошел. Привыкнув к полумраку, пошел на звук. Дверь в комнату была чуть приоткрыта; коротко постучав, он отвел ее и встал на пороге.
Раскиданные по всей затхлой, провонявшей сыростью комнате видеокассеты и книжки в мягких аляповатых обложках, на полу возле печи таз с засохшим раствором, видимо, латали печь, да так и бросили, на подоконнике банка с недоеденными консервами и торчащей из нее вилкой – всё это при закрытых наглухо окнах. Едва войдя, отсюда хотелось бежать сломя голову.
Холодок проснулся и испуганно вскочил на ноги, увидев в дверном проеме Кирилла. Опомнившись, с трудом нашел около себя пульт и нажал на паузу. Заспанный, бледный, он уже около двух недель, сколько точно не помнил, выходил из дому только по вечерам, когда темнело, к соседу за вином.
– Кино смотришь? – спросил Кирилл, досадуя, что не успел незаметно исчезнуть.
Холодок молчал. Потом кивнул.
– Вот, отца убили, слышал? – произнес наконец Кирилл.
Ему казалось, что по тому, как прозвучит здесь, в присутствии Холодка эта контрольная фраза с неопределенным двойственным смыслом (чьего отца: его или их?), он сразу поймет, братья они или нет. Вот еще бы понять, вернее вспомнить, зачем ему это? Для чего он пришел? Посмотреть на предполагаемого брата, с которым ни разу за всю жизнь не обмолвился и словом?
Посмотрел?
И как?
Нет, не то. Черт. Пока он бродил по этим комнатам, расплескал всё, с чем шёл.
Его вёл сюда какой-то мутный расчет, но какой? Ах, да, вот этот, нехитрый: успокоить себя тем, что братья у него могут быть самые разные, каких он себе и вообразить не мог – и такие, и сякие, и эдакие – всякие. Эта детская мысль теперь вызвала у него нервный смешок.
Холодок всё это время стоял перед ним неподвижно, как окаменев.
Фраза об отце как повисла, так до сих пор и висела между ними в воздухе.
Так они простояли – в первый и в последний раз – друг напротив друга довольно долго, возможно братья, возможно нет. Других вопросов у Кирилла не было.
Нет, вдруг опомнился он, хватит с него братьев. И вообще, все это начинало походить на ловушку. Как будто, как только он решил уехать, городок начал вязать его по рукам и ногам. Алиса, теперь вот этот несчастный. Не зря по пути сюда улица обернулась московской окраиной – это ему знак: бежать.
– Ладно, спи, – сказал Кирилл, помолчав, – я зайду как-нибудь позже… на днях…
И вышел.
Холодок опустился на кровать и только теперь смог свободно думать. Он слышал эту историю от покойной бабки и еще где-то. Но мать об этом молчала, значит, и не о чем тут было говорить. Но ведь зачем-то он пришел к нему? И именно сейчас, когда мать от него отказалась. И сказал, что придет еще. Так бывает, да: помощь приходит, откуда совсем её не ждешь. А еще не зря же там говорится, камень, отвергнутый строителями, встанет во главе угла… но… как же тогда быть с тем, о чем он и думать не хотел? Озноб колотил его всё сильней и сильней. Он расплакался. Плакал долго, согнувшись, обхватив себя руками, крепко вцепившись в рукава свитера и сжимая их еще крепче при каждом судорожном шумном вздохе.
XIII
Двумя днями позже среди ночи загорелось кафе возле крепости – разбили окошко и бросили в подвал бутылку с зажигательной смесью. Пожар потушили не сразу, и кафе уже больше не работало. Такую же бутылку той же ночью бросили во двор Чоботова, но до строений она, слава Богу, не долетела, разбилась о плиты двора.
А утром у северной стены крепости обнаружили с проломленным черепом и разбитым лицом труп Кирилла Стряхнина. При нем не оказалось ничего мало-мальски ценного. Его выпотрошенная сумка валялась рядом. Рубашка на нем была задрана вверх и накинута на голову – его явно обыскивали.
В то утро было пасмурно, с лимана наплывал клочьями туман. В разгар следственных действий туда приехала Алиса Тягарь. Она бросилась к Кириллу, упала рядом с ним, обняла и зарыдала. Все, кто там были, разбрелись в стороны, опустив головы, или отвернулись. Ниже стояла, не решаясь подойти, Ника, а еще дальше, почти у самого лимана, Витюша. Рассказывали, что Алиса, видимо, потеряв счет времени, просидела рядом с Кириллом, положив ему ладонь на грудь, не меньше получаса. Пришлось вызывать водителя Стряхниных. Он и здешний участковый помогли Алисе подняться и посадили её в машину.
Как стало потом известно, в тот вечер Кирилл должен был получить деньги и на встречу с Алисой взял с собой Нику, которая, пока продолжалась встреча, ждала его неподалеку. (Кстати, зачем? что-то предчувствовал? или же заранее собирался отдать ей деньги и идти на встречу с кем-то?) По свидетельству Витюши, который в тот вечер шел следом за Никой и Кириллом, они его подозвали, ласково поговорили и пригласили к себе попить чаю. В этот момент Кириллу позвонили. Он поговорил по телефону, не очень приветливо, но что именно говорил, слышно не было. После чего Нику в сопровождении Витюши отправил домой, а сам пошел на встречу. Телефон его уже через час не отвечал, но это не вызвало у Ники беспокойства, поскольку Кирилл часто, когда был чем-нибудь занят, его отключал
Часов в десять вечера того дня, когда нашли Кирилла, к халупе Степана Стряхнина подъехала машина. Ослепленный светом фар хозяин решил, что это Алиса. Предполагая важный разговор, он толчками отправил Козлика, пребывавшего с самого утра после известия о гибели Кирилла в глубокой прострации, подслушивать, а сам для куражу махнул вина треть банки. Но вместо Алисы на веранде появился следователь. Недолго там пробыв, он вернулся в машину с двойником Кирилла. Стряхнину пришлось отдать следователю паспорт постояльца, про телефон же, о котором заикнулся Козлик, глупо было и спрашивать.
Через четверть часа следователь и Козлик сидели в полутемном номере гостиницы друг напротив друга.
XIV
– Итак. Кирилл…
– Евгений.
– Что?
– Кириллом его звали, Кирилла. А я Евгений…
– В каком смысле? А-а, понял. Это ты решил так от пожизненного спетлять. Посидишь за убийство в драке несколько годков, выйдешь по условному… Это в худшем случае. А в лучшем старшего Стряхнина повесят на младшего, того еще на кого-то, а ты тут вообще не при делах. Ты – Евгений. Такую ты себе перспективу набросал, да?
– У вас же мой паспорт…
– Кстати, когда это ты успел его подменить? Давай, давай, не томи душу, рассказывай, ночь уже.
– Это мой паспорт! Это я!
– Тихо, эй. Ты что? Мы в гостинице, рядом люди отдыхают.
– У меня в Москве…
– Про Москву вообще забудь, сразу говорю. Москва уже в прошлом, всё.
– Я Евгений, Козлик. Зачем мне врать?
– Я же только что тебе объяснил. Затем, что если ты Евгений, на тебе один труп – Кирилл…
– Я не убивал.
– …а если ты Кирилл, то целых два – двойник и папаша. Что тут непонятного?
– Можете Нику спросить или наших друзей, они подтвердят…
– Что подтвердят? Что ты не убивал?
– Да! Они меня знают.
– Да они-то подтвердят. Но они все далеко, спят уже наверное, а мы здесь, бодрствуем. Так что там у вас с Евгением стряслось? Шантажировать стал, денег запросил?
– Евгений это я. Приехал с Кириллом по его приглашению, вы проверьте, сами увидите…
– Объясни мне тогда такой момент. Почему, если ты Евгений, а он Кирилл, с ребенком гулял ты, а его в родной дом на порог не пускали?
– Говорят, им цыганка нагадала лучше не пускать… что-то такое…
– Что нагадала? Что может прийти какой-то посторонний амбал и положить их там всех? Ну вот они и не пускали.
– Нет.
– Что «нет»? О! А давай, мы тебя на детекторе проверим.
– Я согласен!
– Это местные так Ахмедыча прозвали – есть тут один заслуженный мент.
– Я…
– Ахмедыч, он ведь как. Он сразу начинает бить – бьёт, бьёт, бьёт, бьёт, бьёт, бьёт, бьёт, бьёт – еще ничего не спросив – бьёт, бьёт, бьёт…
– Я не убивал.
– Ты дослушай сначала. Бьёт, бьёт, бьёт, бьёт – и не имеет значения, готов ты говорить или нет – тупо бьёт, бьёт, бьёт, бьёт. Пока не устанет. И вот только когда он устанет, сядет передохнуть и закурит – вот только тогда можешь начинать рассказывать. Времени аж целая сигарета. И никто еще не пренебрёг такой возможностью. Что тут скажешь. Мастер. Старая школа.
– Послушайте, я…
– Он на пенсии уже, но всегда готов прийти на выручку. Так я зову?
– Что?
– Мирослава Ахмедыча, зову? Мента. Что я в самом деле перед тобой тут распинаюсь…
– Послушайте, пожалуйста. У меня нет денег, были бы, я б уже давно уехал. Но у меня даже на дорогу нет… А так я бы дал, клянусь.
– Деньги? Мирославу Ахмедычу?! Боже тебя упаси! Ты что? Он тебя тогда вообще убьет.
– Можно я…
– Не перебивай. Он это делает исключительно для души. Свою вложит, чтобы чужую вынуть, такой удивительный человек. У тебя вот есть душа?
– Можно я позвоню?
– Я тебе вопрос задал.
– Какой? Про душу? Я… я не знаю. Есть, наверное…
– Ну, как ты чувствуешь?
– Я верю в это… как его?.. В реинкарнацию, в переселение. Значит есть, наверное…
– Так наверное или точно?
– Ученые вроде писали… Нет. Я не знаю. Честное слово. Как-то не задумывался над этим. Религия это не мое.
– Знакомая история. У меня вот тоже не сложилось. Ну, а если без реинкарнации? Как, по-твоему?
– Не знаю.
– Не знаешь. Хорошо. Мы сейчас это проверим. Где-то тут бумага была… вот. Вот ручка. Пиши. И говори, что при этом чувствуешь. Не торопись. Расслабься. Готов? Давай. Я, Кирилл Кириллович Стряхнин…
– Я – Евгений!
– Опять двадцать пять. Если ты еще раз назовешься Евгением, я назовусь Мирославом Ахмедычем, и тогда у нас с тобой пойдет совсем другой разговор. Не зли меня.
– Я вас прошу, тут какая-то ошибка. Мы просто немного похожи и всё! Да и когда это было! Когда мы с ним познакомились, два года назад…
– «Немного похожи». Где ж похожи? У тебя вон лицо продолговатое, а у него разбитое. Чем бил, кстати?
– Я не бил! Клянусь! Зачем мне его убивать? Я даже ехать сюда не хотел, то есть хотел, но не на таких условиях.
– На каких «не на таких»?
– Ну, чтобы меня здесь за него принимали.
– Что, прямо так ему в лицо и сказал: на таких условиях не поеду?
– Нет. Но я тогда что-то такое подумал.
– Ясно. Сопротивлялся как мог. Так это он перед отъездом, что ли, так раскабанел?
– Нет, раньше. Зимой еще. Вот, вы же сами сказали, что мы не похожи.
– Еще бы выяснить, кто на кого не похож. И кто из вас раскабанел.
– Не я!
– Вижу, что не ты – толку-то. Остается только выяснить, кто ты. А вот тут как раз и засада. Двойниками назвались, теперь расхлебывайте. Вы и так уже всех, кого только можно, запутали, всему городу мозги наизнанку вывернули. И мне в том числе. Паспорт, говоришь? А что – паспорт? Здесь вы как раз одно лицо. Вот ты утверждаешь, что это ты двойник. А ну ночью ко мне явится тень убитого и скажет: «эй, начальник, двойник это я». И что тогда? Кому из вас верить? Может, раскабанел-то как раз Евгений, а Кирилл, то есть ты, сделал такой финт, чтобы запутать нас еще больше? Чтобы на него, то есть на тебя, думали, что он, то есть ты, Кирилл, который только прикидывается Кириллом, а на самом деле Евгений. Хотя он-то и есть самый настоящий, стопроцентный Кирилл. Логично? Такие вот дела, Кирилл.
– Я Женя.
– Да пожалуйста. В конце концов, если Женя называл себя Кириллом, почему бы тебе не называться Женей. А я назовусь, как обещал, Мирославом Ахмедычем, мы с ним тоже совершенно не похожи. А Мирослава Ахмедыча назовем мной. И что дальше? Будем звонить мне, чтобы я приехал и разобрался, кто здесь кто?.. Задумался? Теперь видишь, какой бардак на ровном месте вы тут устроили? Наслаждайся. А мы пока вернемся к вопросу, за что кто-то из вас грохнул другого. Чего не поделили? Деньги? Давай, рассказывай, что там с деньгами.
– Я не знаю. Кирилл должен был получить какие-то деньги и на следующий день мы должны были уехать.
– Это он тебе сказал?
– Да.
– Много денег?
– Не знаю.
– А ты кому-то об этом говорил?
– Я – нет. Никому. Только Варе, жене Чоботова.
– Ей-то зачем?
– Так получилось. Я пришел забирать у них свирель…
– Свирель это что?
– Свирель. Дудка. У меня в рюкзаке, показать? Я на ней паузы заполняю между стихами.
– Стихи сочиняешь?
– Ага. Она хорошая женщина, Варя, добрая. Чоботова не было, мы немного поговорили, попили чаю, попрощались… Я Евгений, клянусь!
– Ладно, черт с тобой. Раз ты настаиваешь, что ты Евгений, пиши: я, Евгений, отчество и фамилия… Готово? А дальше вот этот текст. И давай, не забывай рассказывать, что чувствуешь. Пиши. Что чувствуешь?
– Пока ничего. Я лист испортил, написал: «чувствую».
– Ничего. На тебе чистый. Пиши. И рассказывай. Сейчас чувствуешь? Ну хоть что-то?
– Я опять испортил.
– Вот тебе еще один. Ладно, пиши молча. Стоп! Так, может, ты потому и не чувствуешь, что пишешь от имени Евгения, а сам все-таки Кирилл?
– Я Женя.
– Ох, чует мое сердце, водишь ты меня за нос, Женя. Ладно, поверим. А куда деваться. Написал? Теперь дай палец. Любой.
– А вы меня отпустите?
– Теперь давай вот здесь промокни. Так. А сейчас что чувствуешь? Опять ничего? Странно. Так ты, Женя, поэт, значит? Если ты Женя.
– Да.
– Стихи пишешь?
– Угу.
– Может, почитаешь что-нибудь?
– Только они у меня минималистские.
– Как?
– Минималистские. Минимум изобразительных средств.
– Ночью в самый раз.
– Читать?
– Валяй.
– Называется «Руки».
Тяни к нему руки, не тяни.
Тяни к нему руки, не тяни.
Не тяну к нему руки, тяну.
Не тяну к нему руки, тяну.
Тяни к нему руки, не тяни.
Тяни к нему руки, не тяни.
Не тяну к нему руки, тяну.
Не тяну к нему руки, тяну.
Тяни к нему руки, не тяни.
Тяни к нему руки, не тяни.
Не тяну к нему руки, тяну.
Не тяну к нему руки, тяну.
Тяни к нему руки, не тяни.
Тяни к нему руки, не тяни.
Не тяну к нему руки, тяну.
Не тяну к нему руки, тяну.
– Всё?
– Да.
– Действительно минимум. И запоминаются легко, прямо со слуха.
– Они Кириллу нравились. Почитать еще?
– Достаточно. Ты, Женя, вот что. Давай, подпиши, что ты тут понаписывал… Так. Отлично. Вот тебе небольшие подъемные – на дорогу, на пропитание, и чтоб сегодня же утром духу твоего здесь не было. Только мой тебе совет, не тяни. На, можешь докурить.
– Спасибо.
XV
На похоронах Кирилла Стряхнина-младшего из всей нашей компании были только я, Чернецкий и его сестра Анна. Людей вообще было мало, с два десятка, не больше. И опять, как и на похоронах Стряхнина-старшего, возле Алисы оказался подвыпивший Степан Стряхнин, и я видел, как водитель Стряхниных отводил его, негодующего, в сторону.
Положили Кирилла рядом с отцом. Думаю, не мне одному в тот момент пришло в голову: вот и встретились.
На похоронах не было Ники. На обратном пути с кладбища сестра Чернецкого рассказала, что вчера Кучер повез Вяткина с Никой в Одессу к какому-то родственнику Вяткина, откуда она должна была ехать в Москву, а перед этим водил её к следователю, чтобы тот допросил и дал разрешение на отъезд. Большой неожиданностью для меня это не стало: услышав о гибели Кирилла, я первым делом позвонил Вяткину и рассказал ему о записке, которую Ника мне показывала.
Проводив Анну до перекрестка, мы с Чернецким пошли к лиману. По дороге он признался, что гибель Кирилла принесла ему некоторое облегчение. А до этого с таким же облегчением он встретил известие о гибели Стряхнина-старшего.
Я с удивлением уставился на своего спутника. Кажется, он не рад был, что пустился на откровенность, но, помолчав, продолжил:
– У меня тогда, при известии об убийстве Кирилла Юрьевича будто камень с души свалился. Именно так. Я сразу подумал, что это дело рук Кирилла, и самая первая мысль была такая: ну вот теперь его, слава Богу, задержат и на этом всё закончится. Потому что все это время, с той минуты, как я узнал о поисках оружия да еще после твоего рассказа о встрече с ним в подвале, я жил с мыслью, что Кирилл собирается покончить со всей семьей. Так на меня подействовали его рассуждения об исправлении прошлого. Как его можно было исправить? Он же сам тебе сказал: никак. А значит… Ничего иного, кроме того, что всё это закончится кровавой бойней, вроде той из его истории о Катигробах, мне в голову не приходило. И, скажи на милость, что делать в таких случаях? Так и ждешь со страхом, что со дня на день это случится. И ведь не расскажешь никому. Да и что рассказывать? Предчувствия? И кому? Стряхнин отец и так сидел дома, носа не высовывал. Алисе?.. Ужасное положение! Я настолько был уверен в этом страшном исходе, что иногда ночью не мог заснуть. И когда Кучер сказал, что отвез Кирилла в Одессу, подозрения только усилились. Решил, что это он уже сам себя испугался, и если вернется, то только за этим. Поэтому с таким облегчением узнал, что убит один Кирилл Юрьевич.
Слушая Чернецкого, я вспомнил его веселое настроение в саду на следующий день после убийства и подумал, как странно: он радовался вот этому, а я алиби Кирилла.
– Вы до сих пор думаете, что это мог быть Кирилл?
– Сначала был уверен, потом не исключал, сейчас не знаю.
В разговорах мы дошли до берега лимана и вышли к причалу. На причале было людно. Приехавшие в крепость экскурсанты кормили чаек, по деревянному настилу бегали дети. Посреди этой шумной – с музыкой, детскими криками и хлопаньем крыльев – сутолоки стоял с камерой на груди, заложив руки в карманы и жмурясь на солнце, Жарков; был он заметно навеселе. На похоронах он держался от всех в стороне и ушел раньше.
– Как вам сегодняшняя вдова? – спросил фотограф. – По-моему она от погребения к погребению становится всё краше. Сегодня была как-то избыточно хороша. Что скажете?
– Ты много стал пить в последнее время, – печально промолвил Чернецкий.
–Ты считаешь?
– Я это вижу.
– Что ж, – вздохнул Жарков, – значит, пора надевать вышиванку и к Цвиркуну на переделку. Ом мани падме хум, как говорится, приехали. – Он лениво отмахнулся и вдруг спросил: – А кто-то знает, куда как раз позавчера, часу так в восьмом, а то и в девятом, бежал Вяткин?
– Вяткин? Бежал? – Переспросил Чернецкий. – Мне трудно такое представить.
– Мне тоже, – поддакнул я.
– И тем не менее. Да еще как резво, без тросточки. Сам бы не поверил, если б не видел.
– И что ты этим хочешь сказать? – спросил я.
Жарков сделал преувеличенно, как он умел, удивленное лицо.
– Хочу сказать? О чем ты?
– О том, что твой вопрос про бегущего «как раз» в вечер убийства Вяткина, это, как я понимаю, какой-то намек. Только вот на что? Что мы теперь должны думать?
– Да думайте что хотите! Я всего лишь спросил.
– Ну конечно, – сказал я. – Так же, как ты всего лишь регулярно докладывал о прогулках Кирилла по крепости. Мне вот кажется странным, что он пошел туда на ночь глядя. Но ты так хорошо подготовил нас этими рассказами… И вот в итоге его находят там убитым.
– В итоге чего? Моих рассказов? А ты не рехнулся ли часом? Тогда может объяснишь, что ты имеешь в виду?
Я, честно говоря, и сам поразился столь странному завихрению мыслей, приведшему меня к абсурдному предположению о причастности Жаркова к случившемуся. А всему виной была его известная склонность ко всякого рода намекам и двусмысленностям. По этой причине я нередко срывался в разговорах с ним. Сорвался и на этот раз. Ничем другим свой выпад я бы объяснить не смог.
– Он идиот, – показав на меня ладонью, сказал Жарков Чернецкому и пошел прочь.
Чернецкий глядел на меня с интересом. Я пожал плечами. Сказать мне было нечего.
И всё же сообщение о бегущем Вяткине меня смутило. Дело в том, что в тот день и примерно в то же время, которое назвал Жарков, Вяткин явился ко мне в состоянии, в каком я прежде никогда его не видел, и затребовал назад свои ценности. Это был минутный визит, Вяткин торопился, и по всему было видно, что объяснять он ничего не собирается. Я и не стал его расспрашивать, молча вернул футляр, и он тут же удалился. И он действительно был без трости. На следующий день я, как уже говорил, узнав про Кирилла, сообщил Вяткину по телефону о полученной Никой записке, и таким образом у меня Ника и вещи, за которыми он накануне приходил, увязались в одно. Чем именно меня смутил рассказ Жаркова, я тогда так и не понял, да и не очень пытался. В тот день меня в связи с Вяткиным больше занимала мысль о том, что отвезти в Одессу его и Нику он попросил Кучера, а не меня. Не скрою, меня это задело. Позже я узнал от Кучера, что ни к какому родственнику Вяткин везти Нику не собирался, а отвез её прямиком в аэропорт и посадил на самолет. Тогда же Кучер рассказал, какая это была тяжелая поездка, как ему приходилось несколько раз останавливаться – Ника всё порывалась выйти и вернуться, и Вяткин, её уговаривая, буквально становился на колени.
XVI
Во дворе у Чоботова следователя встретила жена хозяина Варвара и предложила подождать за столом. Пока он ждал, она принесла хлеб, баранки, варенье, масло и расставила чашки. Делала это она почти бегом, и всё время за ней как привязанная молча бегала девочка лет четырех; такой же, как девочка, белобрысый и загорелый, но чуть её младше мальчик сидел на пороге дома. Наконец хозяйка принесла два чайника, заварной и с кипятком, и в эту минуту из дома – потягиваясь и улыбаясь – вышел Чоботов в шелковом красном халате, босиком, с бутылкой наливки. Следователь поднялся ему навстречу. На извинения Чоботов махнул рукой и произнес в сторону летней кухни: «Рюмки». Через несколько секунд рюмки стояли на столе. Жена с детьми ушла в дом.
Хозяин и гость выпили вишневой наливки, Чоботов разлил чай, после чего выпили еще по рюмке. Было начало прекрасного нежаркого вечера конца лета. В такой вечер только и сидеть за столом во дворе и пить наливку, подумал следователь и сказал, что является большим поклонником романа «Сороконожка» и почти выучил имя героини. Половину имени так точно.
Во дворе вслед за детьми появилась жена Чоботова, но уже с младенцем на руках, переодевшаяся, в прозрачном газовом платке. Шепотом попрощавшись со следователем, она и дети гуськом пошли к калитке. Чоботов проводил их и вернулся за стол.
Выпили еще по рюмке, и Чоботов спросил следователя, где тот живет в Одессе. Следователь ответил, что живет там, где и родился, в самом центре, на Гаванной. На этом он не остановился и, вспомнив вскользь их тихое несытое житье с матерью, адвокатом по гражданским делам, при беспробудном пьянице отце, стал рассказывать, как зарабатывал сначала мойкой машин и продажей газет на Дерибасовской, а потом, познакомившись с Чюней, увлекся картами. Больше других игр любил очко. Дойдя до рассказа о своем первом крупном выигрыше, решил, что пора бы и притормозить.
– У вас был когда-нибудь мотоцикл? – спросил он.
– Бог миловал, – отвечал Чоботов.
– У меня тоже, потому что я его сразу же продал. Но вот это ощущение, когда берешь его за рога и он, как телок, валится на тебя всей тяжестью, и вы сразу становитесь единым целым… очень запомнилось.
– У какого-нибудь американского писателя из нынешних это бы обязательно вызвало эрекцию.
– Думаете?
– И к гадалке не ходи.
– Есть такие гадалки?
– Есть такие писатели.
– Тут я пас, современнее О. Генри никого не читал. А тогда, с мотоциклом, был просто рад такому крупному выигрышу.
– Хорошо рассказываете.
– Спасибо. Кстати, говорят, покойный Кирилл Стряхнин, младший, был неплохим рассказчиком.
– Да, любил иногда позабавить публику. А я как – уже под подозрением?
Развалившийся в кресле следователь подобрал со стола хлебную крошку и показал собеседнику.
– Ни на вот столько! С чего вы взяли?
– Мнительный очень, всего боюсь. Да и разошлись мы с Кириллом, скажем так, нехорошо. Мало ли.
– А у вас у самого какие соображения на этот счет?
– Кроме самых общих, никаких.
– Не поделитесь?
– Да ну, это скучно, – Чоботов махнул рукой. – Но если в общем… Он всегда себя чувствовал принцем датским. Ну а кем еще может себя чувствовать провинциальный юноша, у которого с самого рождения перед глазами средневековая крепость, а отец местный король с запутанной личной жизнью? Теперь, когда его путь закончен, можно проследить маршрут – я собственно об этом. Еще наливки?
– Не откажусь.
Чоботов налил, чокнувшись, пригубил и продолжил.
– Мне всегда казалось, что мы живем в очень отзывчивой среде. Сто раз замечено: только чем-то решил заняться, как все необходимое само идет в руки, случайности выстраиваются в стройную систему и прочее. Ни один запрос не остается без ответа. А подражание это ведь тоже своего рода запрос. Правда, какие при этом будятся силы, неизвестно. Так что надо быть готовым ко всему. В том числе и к тому, что, пойдя нам навстречу, эти силы могут попутно внести поправки, пошалить. Так было и здесь, думаю. Вместо овдовевшей ветреной королевы-матери тебе подсовывают совсем уж не знающего меры в любовных похождениях отца. Но и тема матери не исчезает совсем и постепенно проступает в брошенной жене. Не сносив башмаков, в которых совсем недавно вышагивала с тобой по Москве, она заводит шашни с твоим отцом. То есть теперь в роли умершего короля оказываешься как бы ты сам, хотя ты жив, здоров и продолжаешь путаться с какой-то Офелией. Ну и по мелочам еще кое-что: брутальный брат отца, учеба на стороне и прочее. Всё это перемешано, переиначено и подано в неожиданных сочетаниях. Побочные темы становятся главными, главные уходят на обочину. По-видимому, сообразив, к чему идет, он попытался дистанцироваться от юношеских фантазий, придумал эти комиксы с Гамлетом, но было уже поздно. И не забываем, что остаются два мальчика и, может быть, вот там, у них, в будущем всё будет еще интереснее. Кирилл вот развлекался, переодевался, крутился перед зеркалом, а расхлебывать по-настоящему придется им. Но в эти дебри я и лезть не хочу.
– Ну, у вас и фантазия! А говорите: скучно.
– Моя фантазия тут не при чем. Я же говорю: скорее всего, все так устроено. А иначе было бы слишком скучно. Там, условно говоря, наверху, любят импровизировать, и слишком самонадеянно полагать, что ответ на запрос будет в точности отвечать твоим ожиданиям.
Чоботов помолчал.
– Ну а здесь не хватало только крови, без которой всё превращалось в дурной бесконечный сериал. Может быть, вот эта, уже сама по себе играющая логика его сюда и привела? То, что мотало его нехорошо в последнее время, тоже понятно. Трудно усидеть на месте при таком раскладе. Тот же Гамлет парень был деятельный, дураком прикинулся, свое расследование начал вести. Говорят, и Кирилл вроде бы что-то такое пробовал. Слышали, наверное, как он тут чудил?
– Его выступление в кафе?
– И не только.
– Кстати! Про оружие он у вас не спрашивал?
– Спрашивал, конечно. Он у всех спрашивал.
– И что вы?
– А что я? У меня оружия нет. Я ему напомнил адресок, где этого добра навалом, но его там и видеть не хотели, с порога гнали.
– Понятно.
– В общем, для внешнего, но не совсем постороннего наблюдателя вроде меня, с камнем вместо сердца, финал этой истории не явился такой уж большой неожиданностью. По-другому и быть не могло.
– Льщу себя надеждой, что сейчас, прямо во время нашего разговора, в вашем воображении рождается новый сюжет…
– Это вряд ли. Потому что уже сто раз обдумано и передумано – меня ведь это тоже коснулось. Сначала он хотел сделать из меня Горацио, а когда я отказался, разжаловал до Гильденстерна и Розенкранца в одном лице. Мне это неинтересно. Хотя… Поживем – увидим.
XVII
Беседуя с Чоботовым, следователь отметил два любопытных момента.
Во-первых, он то и дело ловил себя на том, что поглядывает на писателя из своего нового охотничьего интереса, прикидывая, как можно было бы повернуть встречу так, чтобы заполучить бумагу с подписью и отпечатком. Но с писателем он собирался встретиться еще, поэтому тему эту отложил, отметив только, что новый интерес день ото дня и как будто сам по себе набирает силу.
Второй неожиданностью стала потребность выговориться. Едва он коснулся картежной юности, как его понесло, да так, что стоило некоторого труда остановиться. И ведь было что рассказать! На обратном пути в гостиницу он с удивлением, как чужое, перебирал своё прошлое. Одна трёхкомнатная квартира Чюни с весёлыми матерью и сестрой чего стоила! Стычки, облавы и сутками напролет не прекращавшаяся игра. А шулер Яша, предложивший ему свое покровительство! Надо же, он и о нем почти забыл. (А какое у Яши было собрание карточных колод разного крапления!) История не из коротких, но главное – чем она закончилась: придя поначалу в восторг, он Яше отказал. Он обожал игру, а то уже было что-то совсем другое. Вся та, может быть, по-своему увлекательная, возня не шла ни в какое сравнение с безупречной красотой случайной, лишь в общих чертах просчитанной удачи, с её волнующим предчувствием и её же сладким ударом под дых. Тогда это был нешуточный, мировоззренческий выбор.
Странно, но с самого того дня, когда мать заставила его поклясться больше не играть, он ничего из этого не вспоминал, будто она взятой с него клятвой наложила печать на все воспоминания, связанные с игрой. И, может быть, поэтому за столом у писателя он слушал себя с не меньшим удовольствием, чем рассказывал.
На следующий день следователь всё это вновь обретённое прошлое выложил Изотову. И чем больше он обрастал новыми подробностями биографии, тем сильнее его слушателя одолевали вопросы: кто я, что я при нем? сколько и чем это продолжится? чем закончится? Ответом на них стала заключительная история с гуттаперчевым, которую разогнавшийся и вошедший во вкус следователь преподнес как приключившуюся с неким его приятелем, прекрасно при этом понимая, что по тому, с какой осведомленностью он рассказывает, нетрудно догадаться, о ком на самом деле идет речь. Однако для Изотова содержание рассказа затмила его прощальная откровенность. Так – обнажая двигавшую действие скрытую интригу – раскрываются герои перед финалом. Или же перед неожиданным сюжетным поворотом. Что ж, если он за все это время не удосужился придумать свою историю, придется смириться с ролью в чужой. А еще так откровенничают со случайным попутчиком. В любом случае ясно одно – его роль здесь заканчивается. Он больше не нужен. Да он никогда и не был нужен следователю – пришло время признать эту очевидную истину. Всё. Конец фильма.
На улице был ветер, он не любил ветер, от ветра у него начинала болеть голова, да и вообще ветер в кадре – нет, не те рукотворные, еще и облагороженные рапидом дуновения, от которых захватывает дух, а вот эти бессмысленные порывы с неряшливо мотающимися деревьями и беспорядочно летающим мусором – всегда недосмотр, дурной тон. А теперь с ветром еще и уходил воздух, которым он дышал последние дни.
И издевательски живописно, как на открытке с прощальным приветом, стоял над крепостью в светлом вечернем небе молодой месяц.
Изотов направился в сторону черного, взбаламученного ночным штормом лимана, но тяжкое зловонье выброшенных на берег водорослей погнало его прочь. Поднявшись к крепости, пошел, не разбирая дороги, вдоль крепостной стены.
Ну что, добро пожаловать в новую старую реальность! Проклятье, проклятье, проклятье, проклятье, проклятье, проклятье, проклятье, проклятье…
Так нельзя! бросался он к себе на помощь, ну нельзя же так! Ты и так получил немало, согласись. Он мог сюда не приехать, мог не появиться опять, мог исчезнуть, мог умереть, в конце концов. Тут Изотов приостановился и попробовал представить, что бы он в случае смерти следователя, почувствовал. Как угасание излучения происходило бы тогда? Как после его отъезда или как-то иначе?..
Нет, наконец очнулся Изотов, действительно, так нельзя.
Обессиленный, он остановился на склоне под камнем гимназиста Батумцева. Бросил сумку, сел, потом лег ничком, уткнувшись лицом в сложенные руки. Спустя минуту он увидел камень и себя под ним сначала сверху, потом со стороны берега, и вот уже размытая тень от камеры прошлась по гладкой, вульгарно отсвечивающей поверхности камня, и он зарычал в локоть на эту придуманную тень, на этот месяц, на этот ветер, на эту неумолимо надвигающуюся мутную пустоту. Конец фильма? Как бы не так! В том-то и дело, что он уже обречен видеть себя со стороны, ощущать в кадре, но только что это будет теперь? Любительский фильмец? Гулкая скукота унылого сериала? Реалити-шоу для психа-одиночки? Или просто впихнутая в рамку домашнего видео та же рыхлая, унылая, что и прежде, жизнь, в которой без следа растворится всё, чем он жил и дышал эти дни?
Изотов один и другой раз стукнул кулаком по земле. Потом сел, достал тетрадь, ручку и некоторое время что-то быстро писал, торопясь успеть, пока светло. А закончив, долго смотрел на темнеющий в сумерках лиман. Так что же делать? Возвращаться и привыкать к прежней жизни? Или – что?..
И тут ему тоже страсть как захотелось выговориться. Пока он еще здесь, в этом большом фильме. Пришло время и для его длинного-предлинного монолога.
Зайдя домой, он скрутил пару самокруток и отправился к Жаркову.
XVIII
Холодок, опустив голову, негромко произнес:
– Потому что ты мной манипулируешь.
Был вечер воскресенья. Вернувшийся днем в городок Зять, проходя сегодня по центру, видел в Чистом переулке, как, загрузив кое-какими вещами машину, выезжала семья неместных домовладельцев. Уезжали еще не с концами, а скорее всего до пятницы, на рабочие дни, так что в доме наверняка было что посмотреть. И теперь Зять собирался пройтись ночью туда с Холодком. Тот, насупившись, молчал. С собой Зять принес и поставил на пол большую черную сумку, сверху бросил темные очки. Леру он еще не видел и боялся показываться ей на глаза после недельной отлучки. Лучше будет, если он появится не с пустыми руками.
– Что-что? Чего я с тобой делаю? – презрительно переспросил Зять. – А ну, повтори.
– Манипулируешь.
– Ты где словам таким научился? В своих книжках прочитал?
– Я так думаю.
– Чем тебе думать, баран? Чтоб я от тебя таких слов больше не слышал. «Манипулируешь». Манипулирую я твоей мамашей, когда её раком ставлю, а тебе я просто говорю, что ты должен делать, и ты это делаешь, понял?
Зять невольно коснулся ладонью горла при упоминании Леры. У нее появилась странная манера: в постели во время финальных торопливо-грубых объятий и захватов впиваться пальцами ему в шею, а то и в горло. В сочетании с участившимися сценами ревности это действовало на него неприятно, и да, в связи с этим Зять в последнее время предпочитал ею, как он только что выразился, «манипулировать».
– Она меня спрашивала?
– Что?
– Ты глухой, что ли?! – закричал Зять. – Лера меня спрашивала?
Холодок не ответил. Неделю назад он от отчаяния поставил в соборе свечу за упокой раба Божьего Артемия, и на следующий день Зять исчез. Мать места себе не находила, забегала по три раза на день, спрашивала. Холодок был не на шутку напуган: нельзя было этого делать, нельзя! Тяжкий грех – желать смерти ближнему. Не выдержав, спустя несколько дней бросился опять в собор, стал молиться о пропавшем, поставил свечу за здравие, и тот через день появился. Теперь он видел, что Зять явно боится встречи с матерью и срывает злость на нем.
– Не спать! Смотри, вернусь, чтоб был готов, – предупредил Зять.
Через час забежал, потребовал денег, денег не было, потребовал выпить. Выпив, сказал:
– Сука твоя мутерша. Тварь однорукая. Пусть ищет себе такого же инвалида.
Слова эти прозвучали бы как музыка, если бы за ними что-то следовало, но увы, ни после них, ни после скандалов Зятя с матерью ничего не менялось.
– Я еще приду, жди, – сказал Зять и снова ушел.
За последний год жизнь Холодка изменилась совершенно. С появлением Зятя мать стала требовать, чтобы Холодок его слушался, и не хотела слышать никаких возражений. Потом и вовсе бросила, ушла полгода назад в дом умершей бабки, оставив его с Зятем один на один. Тот приходил когда хотел, иногда оставался ночевать после скандалов, грязно ругал мать.
Зачем такая жизнь? Разве им вдвоем с матерью плохо жилось? Ради нее он сделал бы что угодно. Да и разве не сделал? Нет-нет, он не хотел об этом думать и вспоминать. Поэтому он беспрерывно до одури смотрел фильмы и читал книги, надеясь ими выдавить из памяти все то, что не хотел помнить. И в то и в другое он погружался с головой, иногда так глубоко, что его приходилось расталкивать. Истеричный Зять принимался лупить его, склоненного над книгой или уткнувшегося в экран, по голове чем придется, книжкой или кассетой. Холодок закрывался руками и забивался в угол.
Находясь уже который день как в дурмане, путая ночь и день, он совсем потерял связь с внешним миром и выходил лишь за вином. Среди ночи пробирался в погреб к соседу, у которого покупал вино, пока были деньги, и нацеживал из бочки двухлитровую пластиковую бутылку.
Когда около полуночи раздался стук в дверь (Зять в любое время входил не постучавшись, и потому запрещал ему закрываться на замки), он, не веря своим ушам, подскочил. Кирилл! Как он и обещал. Кто ж еще? И в голове опять, но уже во всю силу, заглушая все остальные, зазвучала радостная мысль, что Бог на место временно отрекшейся матери посылает ему в утешение и поддержку брата. А брат поймет. Брат разберется. Потому что, если они братья, то это ведь общая их беда. Он поймет и что-нибудь придумает. У них теперь и судьбы похожие: от одного отказался отец, от другого мать. Самое время им найти друг друга. И именно в такую трудную минуту он должен был прийти на помощь, и вот он пришел!
XIX
Стукнувшись лбом о низкую притолоку, следователь вошел в комнату. В нос ударил запах затхлости. В глаза – плюшевый аляповатый ковер с оленями над кроватью. Точно такой висел в комнате у Чюни – еще один привет от покойного друга детства.
Радостно вскочивший на стук Холодок растерянно уставился на пришельца.
– Как ты тут сидишь в такой духоте? Замерз, что ли? Так на улице теплее, – сказал следователь и брезгливо осмотрелся.
Эк его занесло. После чудесной прогулки спящим городком с плывущей по-над крышами золотой луной, а до этого приятно проведенного вечера у мэра, с ужином в саду и картами на веранде – сунуться в эту душную зловонную нору надо было умудриться. Но раз уж зашел… Он представился и потребовал паспорт. Получив, прошел к подоконнику, поскольку стола в комнате не было. Там достал из сумки лист бумаги и некоторое время, пристроив лист на коробку с кассетой, что-то писал.
Холодок, опустившись на кровать, глядел как завороженный. Этот неожиданный, с иголочки одетый ночной гость, красавец, чужак – он никогда таких и не видел вблизи – словно вышел из какого-то из этих, сто раз пересмотренных, перепутанных в голове фильмов.
Закончив писать, следователь вернулся к кровати и, прежде чем протянуть Холодку лист, завел его за спину и спросил:
– Значит вы тогда думали, что Кирилл в городе?
– Мы не думали! – воскликнул Холодок.
– Ну, как же не думали? Конечно думали. Просто перепутали его с двойником, так?
Холодок молчал, поняв, что сказал только что лишнее.
– Ну, не думали так не думали. Хорошо хоть это выяснили. Ладно. Я сегодня устал немного, спать хочу. Ты, давай, подпиши мне пока тут кое-что для отчетности, а завтра-послезавтра спокойно поговорим. Давай.
Следователь облизал запекшиеся губы. Очень хотелось пить, но он решил потерпеть до гостиницы.
Холодок читал и перечитывал бумагу. Понимая написанное, он не понимал, зачем оно этим странным человеком написано. Наконец, уставившись в листок, Холодок просто замер, перестал шевелиться.
– Ты что, заснул? – не выдержал следователь и щелкнул по листку ручкой.
Холодок вздрогнул и, опустив лицо, замотал головой.
– Ручку возьми, – сказал следователь.
Холодок продолжал мотать головой.
– Это нет, это другое… – наконец вымолвил он.
– Что – другое? Где? Ты подпиши сначала, потом будем…
– Так не честно. Я не буду, я его не убивал! За что?
– Кого не убивал?
– Никого! Никого не убивал! Никого!
– А я разве сказал, что ты кого-то убил? Не убивал – молодец. Подписывай.
– А тогда за что?!
– Что?
– За что тогда, за что?!
Плачущие крики и весь отвратительно-жалкий облик этого полуидиота вывели следователя из себя:
– Что значит «за что», пидарасина ты тупая?! Что значит – за что?! Тебе говорят подпиши – подписывай! Ну!..
Следователь толкнул кулаком с зажатой ручкой Холодка в голову, повыше лба, и тот, отшатнувшись, привычно закрылся руками, так же, как закрывался от Зятя.
– Ладно, всё. Спокойно, – сказал следователь. – Сейчас… Только ты как хочешь, а я…
Он подошел к окну, ухватился за массивную медную задвижку, с трудом выдернул её вверх, а затем, держась за неё же, поскольку ручки не было, стал вытягивать толчками створку окна из рамы. Створка с визгом поддалась, открылась, но вместе с этим задвижка легко, как во сне, вместе с шурупами вылезла из прогнившего дерева, так же как раньше, видимо, вылезла ручка. Удерживая равновесие, следователь шагнул назад и едва не упал, вступив в алюминиевую миску и на ней поскользнувшись. В это мгновение Холодок вскочил с кровати и бросился в открывшийся проем. Стуча в пол надетой на ногу миской, стервенея еще и от этого, следователь метнулся к нему. «Ку-да?!» Левой рукой он поймал Холодка за ворот рубахи под свитером, а задвижкой в правой сначала угодил в стекло так, что посыпались осколки, а затем ею же ударил Холодка. Удар пришелся в висок, и Холодок повалился боком в угол, под окно.
Следователь бросил задвижку на подоконник и осмотрел запястье. Порез был длинным, с выходом на тыльную сторону ладони, но не глубоким и больше походил на царапину. Сбив об стену миску со ступни, он вытянул из кармана платок, сложил его по диагонали и обвязал руку.
Лежавшему под окном Холодку, судя по одной только ломанной позе, уже было не помочь. Однажды у него во время допроса был случай со смертельным исходом: дядечка лет шестидесяти свалился кулем со стула, сердце. Теперь будем считать два. Следователь открыл до конца окно; сходил, подобрал с кровати и спрятал в карман листок с текстом договора. Не следовало идти сюда пьяным. Ну, хотя бы не настолько.
Холодок был мертв, но его отчаянный крик до сих пор стоял в ушах, а точнее, вновь и вновь повторялся, и на фоне той особенной тишины, которую всегда распространяет вокруг себя мертвое тело, звучал оглушительно громко. Где он читал или слышал, что как-то по-особенному, прямо врезаясь на всю жизнь в память, кричат раненные зайцы? Он сам однажды подростком хотел убить кролика, прослышав, что это можно сделать одним крепким щелчком по темечку. Возня с выкраденным из клети хозяйским кроликом (они с матерью жили тогда здесь, в городке) закончилась тем, что кролик сначала оказался у него за широкой пазухой майки, а потом, оставив пару царапин на животе, вывалился на землю и запрыгал прочь. Стоп. А причем тут это всё: зайцы, кролики?.. Откуда вообще в последнее время лезет весь этот зверинец: сначала трахнутая немецкая курица, потом воробьиха, теперь вот кролики с зайцами. Кто следующий, олени? Олени?! Эти-то откуда? А, вот, коврик на стене. И всё-таки, какого черта этот идиот полез в окно, когда мог убежать через дверь, и какого черта он в него вцепился? Черт, черт, черт! Хорошо же всё было.
Холодок тем временем не унимался, продолжал кричать как заведенный, без передыху, и собиравшегося уходить следователя взяло опасение, что вынесенный за порог крик может донимать его еще долго. Лучше бы избавиться от него сейчас. Надо только дождаться, чтобы он угас, сошел на нет здесь, у остывающего тела. Способ избавления был явно навеян правилом, которого он неизменно придерживался, когда перепивал, собираясь, кстати, воспользоваться им и сегодня: не хочешь проснуться с диким похмельем – не ложись спать слишком пьяным, хоть немного да протрезвей.
Следователь поднял опрокинутый табурет и сел напротив Холодка. Крови он не заметил, она, должно быть, подтекла под кучу грязного тряпья, рядом с которой оказалась голова заметно побледневшего юноши.
Так прошло сколько-то минут. Двойной крик «За что? За что?», похоже, и в самом деле раз от разу становился тише. В какой-то момент следователю показалось, что крик затухает не сам по себе, а благодаря его усилиям, как если бы он с каждым разом загонял крик обратно, всё глубже в Холодка, и мелькнула безумная мысль, что побочным результатом его усилий может стать возвращение Холодка к жизни, как это бывает при искусственном дыхании и массаже сердца: еще немного – и покойник, содрогнувшись, шумно втянет воздух, закашляется и откроет глаза.
Из-под тряпок выползла крупная серая мокрица. «Внимание, сороконожка», – отметил её появление следователь, отходя от морока, и тут услышал шорох снаружи. Обернувшись на него, он поднялся, постоял и шагнул к окну одновременно с треском и коротким быстрым шумом движения где-то в глубине сада, за пределами освещенности. Дёрнулся обратно выключить свет, но сразу, навскидку не нашел выключателя, да и поздно было: за окном всё стихло. Собака? Лиса?
Следователь взял с подоконника задвижку, обтёр её лежавшим на кровати байковым одеялом и швырнул под окно. Там же, у кровати, обратил внимание на большую черную сумку – с брошенными сверху темными очками, она стояла на полу, как чужая. Взявшись за ручки сумки, он стряхнул очки внутрь и прошел с нею к двери. Еще раз оглядел комнату. Нашел под висевшей на гвозде штормовкой выключатель и погасил свет. А ведь кровь-то там, под тряпками, должна быть; гуттаперчевый бы сказал: «какая разница?» Постоял, подумал, толкнул дверь и вышел.
Часть четвертая
I
Сестра вдруг сама (я так и не осмелился предложить) решила забрать мать домой, и когда мы её перевезли, попросила меня остаться у нее на ночь. Я провел там две. Это было со всех сторон удачное решение. Матери дома стало заметно лучше, а вследствие этого и все как-то сразу повеселели. Иллюзий никто не питал, все знали, к чему идет, но тем теплее нам было вместе в эти дни. Забрезжили даже какие-то, вполне, впрочем, бессмысленные надежды, на которые чуть что невольно сбивается сердце, дай только повод. Вечером на третий день, перед тем как возвращаться в городок, я отправился к себе посмотреть, что там и как.
Странное это ощущение – войти в квартиру, которая как бы еще не знает, что её постояльца нет в живых. Первым делом я раздвинул все шторы, распахнул все окна, открыл двери между комнатами, и моя приятно просторная, светлая квартира быстро наполнилась уличным и дворовым шумом, уже моим шумом; к этому я еще громко, так чтобы слышать на кухне, включил телевизор. Всё, что было в холодильнике, я сгреб в пакет и снес в мусорный контейнер, рядом с контейнером оставил початую бутылку коньяка и непочатую вина – пусть бомжи помянут. Когда вернулся, по телевизору выступал работник рыбнадзора, который по части красноречия мог бы составить нашему Кучеру серьезную конкуренцию. Он говорил: «Я увидел у гражданина в руках прибор, которым извлекаются из воды водные живые ресурсы». Я выключил телевизор, включил приемник и, найдя самое веселое из всего, что там было – что-то балканское, – сделал погромче. Была мысль проверить тайник, но в последнюю минуту я передумал, отложив проверку до того времени, когда мне будет уже все равно, копался там Кирилл или нет.
Я заваривал себе на кухне чай, когда в дверь позвонили. И тут у меня произошла удивительнейшая встреча. За порогом стояла невысокая молодая женщина, загорелая, но еще и от природы смуглая, ярко накрашенная; в черной шелковой блузке, очень короткой юбке, на высоких каблуках.
– Здравствуйте. Мне нужен Кирилл Стряхнин, – сказала она.
– Его нет, – ответил я.
За моей спиной гремела веселая мелодия, и пока я обдумывал, как быть, сходить ли сначала выключить музыку и тогда уж сообщить ей о гибели Кирилла или же пригласить её в квартиру, а потом выключить музыку – слишком уж был неуместным фон для такого сообщения, – она быстро проговорила:
– Очень хорошо. Передайте ему, когда появится, что была Джульетта и просила больше к ней не ходить и её не искать. Это серьезно. И в его же интересах. У меня всё. До свидания.
Она развернулась и быстро пошла вниз. Судя по её лицу и поведению, она и в самом деле была рада, что не застала Кирилла. В тот момент, когда я раскрыл рот, чтобы всё-таки сообщить ей скорбную весть, она, ступив на площадку между маршами, обернулась и произнесла уже с явной угрозой:
– Пусть считает, что легко отделался!
И тут меня осенила такая ошеломительная догадка, что я, позабыв о своем намерении, не удержался и вдогонку ей почти выкрикнул:
– Ваша фамилия Катигроб?
Она остановилась. Постояв, обернулась и спросила:
– Вы его друг?
– Можно и так сказать, – ответил я, радуясь и своей догадливости, и тому, что не дал ей уйти.
Она достала из сумочки листок бумаги и показала мне.
– Он оставил записку с этим адресом и телефон, но телефон не отвечает. Поэтому я собственно и пришла, а не для того чтобы его увидеть. Может быть, мне тоже ему записку написать? Я войду, можно?
Она еще спрашивала!
Я проводил её в комнату, к столу, и, выключив, наконец, музыку, выдвинул перед ней стул.
– Дать вам бумагу?
– Зачем? Я прямо здесь, на обороте.
Она села, положила перед собой сумочку и попросила разрешения закурить. Я сходил на кухню за пепельницей.
Она долго сидела, курила, глядела в окно; чтобы не мешать, я опять вышел, а когда через несколько минут заглянул в комнату, она, комкая записку, сказала:
– Нет. Один мат на уме. В общем, лучше вы, на словах. Могу только повторить: пусть больше не суется. Тем более, что я там не живу.
Пришла со скандалом и угрозами, а юбку надела короче некуда, невольно отметил я, когда она, побросав в сумочку записку, сигареты и ручку, поднялась.
Я хорошо запомнил, и это было нетрудно, как звали всех героев истории, которую рассказывал Кирилл у Чернецкого пять лет назад. Главную героиню, снайпершу, звали Жизелью, её брата-мясника Гамлетом, отца Тарасом и мать Джульеттой. В полумраке парадной моя гостья показалась мне кукольно-юной, но стоило ей выйти на свет, как она сделалась на десяток лет старше, ну и, скажем так, опытней, однако до матери взрослой дочери всё-таки не дотягивала. Меня разбирало такое любопытство, что я уже не в силах был сообщить ей о гибели Кирилла и тем самым закончить встречу, ничего не узнав.
II
– Значит вы и есть та самая Жизель Катигроб? – спросил я.
– Что вы глупости говорите? Извините. Но, во-первых, что значит та самая? Что у меня общего с этими рисунками, кроме фамилии? А во-вторых, Жизель – имя моей матери. Которую этот придурок в глаза не видел. Зачем он это сделал? Она-то тут при чем?
– Простите, я этого не знал. Может быть, ему просто понравилось имя? Жизель это вроде бы стрела в переводе с древнегерманского, – предположил я.
– А, ну тогда конечно! И теперь в его поганых комиксах моя мать воюет со своим сыном.
– То есть – с вашим братом? А зовут его?..
– Вы что, их не видели, эти комиксы?
– Только слышал о них. И представить не мог, что за этими именами стоят живые люди. С ума сойти. – Удивление мое было самым искренним. С кем с кем, а с героями произведений мне встречаться еще не приходилось. – Так его зовут Гамлет?
Джульетта взглянула на меня с сочувствием.
– Да, его зовут Гамлет. В общем так. В той квартире, куда Кирилл приходил, я уже давно не живу, её снимает знакомый Гамлета. На Кирилла мне плевать. Но брат у меня человек горячий, и вот за него я боюсь. Даже думать не хочу, что будет, если он узнает, что Кирилл здесь.
– Может быть, он собирался просить у вас прощения?
– Он уже просил один раз прощения в Москве у брата три года назад и давал обещание прекратить. И что? Нет, второй раз, думаю, такое не пройдет.
– Я опять-таки ничего, конечно, не знаю, но… А если бы Кирилл вдруг решил вернуться в наши края… – предположил я, окончательно распростившись с мыслью открыть ей правду.
– И теперь хочет через меня заручиться у брата обещанием спокойной жизни? – подхватила моя гостья. – Раньше об этом надо было думать! А сейчас всё слишком далеко зашло. Есть вещи, которые изменить невозможно. К сожалению. Короче. Мой ему совет: пусть забьется куда-нибудь поглубже и сидит не отсвечивает.
– Можно посмотреть записку?
Она удивленно взглянула на меня и, присев на край стула, полезла в сумочку. Я опустился напротив.
– Можете оставить её ему, – сказала она, расправляя и выкладывая записку передо мной. – Только передайте всё, что я говорила.
«Заходил несколько раз, не мог застать. Если не трудно, зайди, пожалуйста, я здесь рядом (адрес) или позвони (номер телефона). Надо поговорить. Кирилл», – прочитал я.
Про извинения от Кирилла я сказал так, наобум, но теперь, при взгляде на записку, эта мысль получила неожиданное развитие.
– Могу я вам задать один бестактный вопрос?
– Лучше не надо. Мне пора. – Она поправила ремешок сумки на плече. – Ну, хорошо, задавайте, а я решу, отвечать или нет.
– Хотел спросить, между вами и Кириллом что-то было?.. – начал я, и тут же скороговоркой поправился: – Нет, не так, извините: я хотел сказать, было ли с его стороны что-то… Иными словами: он был в вас влюблен?
Она оживилась и как будто обрадовалась.
– Вы к тому, что комиксы это месть? Конечно! А что же еще? И если бы это касалось только меня – ладно. Но вовлечь еще в это фактически всю мою семью – брата, маму, даже отца, поскольку все мы под его фамилией – надо было хорошо постараться. Он справился. Молодец. Ради красного словца не пожалеет и отца. Причем чужого.
– То есть взаимности, я так понимаю, он от вас тогда не дождался?
– С моей стороны это, наверное, было дерзостью. Он же весь такой крутой был, промажоренный с головы до ног, девочки вокруг так и вились, наглый, без комплексов, попробуй откажи такому. Да я и сама сначала повелась, но быстро опомнилась и отшила. Крепко, видать, его задело…
Она была чем-то похожа на Алису. Тот же тип. Уверенной в себе, не лезущей за словом в карман.
– А вы не пробовали подать на него в суд? Всё-таки он использовал ваши…
– Зачем? – Она опять взглянула на меня с недоумением. – Чтобы привлечь к нам внимание? Нам это ни к чему. Я вот вышла замуж и взяла фамилию мужа. Да и имя у меня теперь другое.
– Какое, если не секрет?
– Вам-то зачем? Ну хорошо: Юлия. А Гамлет взял фамилию матери. Так что с этой стороны наши неудобства уже позади. Но он же дал обещание не продолжать. И продолжил. Вон уже и игра появилась. А что завтра? Кино? Это раз. А во-вторых, там продолжает фигурировать героиня с именем и фамилией нашей матери. Что с этим делать?
– Я слышал, он их больше не рисует.
– И когда он прекратил? Неделю назад? Месяц? А все эти годы? Ему еще повезло, что брат его в лицо не знает. А то вот так встретились бы случайно в городе, и всё. Хотите знать моё мнение? Может быть, оно вам будет неприятно, но ваш Кирилл – мерзкий, подлый, мстительный говнюк! И если бы Гамлет не был моим братом, я бы как раз очень желала, чтобы они где-то встретились.
– Постойте-постойте, как это – «не знает его в лицо»? Вы же только что сказали, что ваш брат встречался с Кириллом в Москве и они договорились.
– Я не говорила, что они встречались.
– Как же они договорились? По телефону?
– Извините, а все-таки: кто вы такой?
Я представился близким другом семьи и Кирилла в частности.
Она удовлетворенно хмыкнула, и что-то в ней в этот момент поменялось, так мне показалось. Она продолжила:
– Да, Гамлет узнал телефон Кирилла, созвонился с ним и договорился о встрече. Но на встречу Кирилл не пришел, прислал к нему в гостиницу вместо себя свою подругу. Была там у него какая-то блондинка, землячка вроде бы.
– И?
– Что и? На том вроде и поладили.
– На чем?
Она внимательно поглядела на меня и с иронией спросила:
– Вы не слышите, что я говорю? Эта девица пришла вечером, ушла утром. В детали я не вдавалась.
В её взгляде появился некий вызов, или скорее торжество: дескать, ну, что скажешь, друг семьи, такого Кирилла ты не знал? И я успокаивал себя тем, что ни ей, ни тем более её брату верить необязательно. Ну и конечно моральный облик Кирилла в этой истории меня интересовал меньше всего.
– Это брат вам сказал?
– Нет, брат как раз ничего не говорил. Он в той поездке был не один, с другом. Слушайте, ему и сейчас-то двадцать два года, а тогда было девятнадцать. Что вы хотите, молодой горячий парень… Но факт тот, что Кирилл – и сам, и через подругу обещал прекратить это свое творчество. Просто прекратить и всё. И не прекратил. И вот как теперь он будет оправдываться, я не знаю. Второй раз номер с блондинкой не пройдет. Он хочет, чтобы брат его убил? Так он его убьет.
– А вы брата давно не видели?
– Не помню. Месяц, может больше. Мы вообще редко видимся – у каждого своя жизнь. Тем более у него сейчас очередной роман. По телефону говорили недели две назад. А что?
На моем месте разумней было бы затаиться, промолчать, но… больно уж она стала мне неприятна, и меня больше ничего не сдерживало.
– А что? – переспросил я. – А что если они с Кириллом все-таки встретились и всё обошлось?
– Ну а вы? Кирилла давно видели? – усмехаясь и передразнивая меня, поинтересовалась моя гостья. – Если с ним всё в порядке, то они точно не встречались. Я хорошо знаю своего брата.
Что и требовалось доказать.
– Кирилл ничего больше не нарушит, – сказал я, – Его убили.
– То есть?
– А до этого убили его отца. И убийцы до сих пор не найдены, – продолжил я, поднимаясь и задвигая стул. – Я не шучу, это легко проверить.
Она некоторое время глядела на меня с изумлением, снизу вверх. И вдруг вскочила, мне показалось, что она сейчас кинется на меня.
– Значит вы…
На её лице появилась смесь негодования и удивления. Думаю, она сгоряча решила, что я с самого начала загонял и наконец-таки загнал её в ловко расставленную западню. Примерно так со стороны всё и выглядело. Вместе с тем она, очевидно, пыталась понять, как это могло произойти – ведь она сама явилась сюда и согласилась на разговор? И, видимо, этим она была ошарашена не меньше, чем услышанным.
– Вот же вы урод… – выговорила она с отвращением. – Почему вы мне сразу не сказали? Это не Гамлет! Слышите? Разве я бы сидела здесь с вами, если бы это был он?! Ну, подумайте!..
– Я разве утверждаю, что это он? Но вы ведь минуту назад сказали, что давно его не видели.
– Я просто возьму и сейчас ему позвоню! – произнесла она с непонятной угрозой.
– Звоните куда хотите.
Джульетта-Юлия что-то лихорадочно начала искать в телефоне, опять же с угрозой приговаривая:
– Посмотрим… если это правда…
Не доведя до конца поиски, она зачем-то полезла в сумку, но так и ничего из нее не достав, уставилась в окно, потом повернулась ко мне.
– Не хотите со мной поехать к Гамлету?
– Нет. Не хочу.
– Тогда мы сами к вам приедем.
– Зачем? И почему бы вам действительно ему не позвонить?
Она не ответила и смотрела на меня уже просто с какой-то испепеляющей ненавистью.
«Ага, сама не уверена», – подумал я.
– Вы не знакомый. Вы наверное его родственник. Такая же гнида! Ждите!
– Это вряд ли, – сказал я.
Она кинулась в прихожую. Я пошел было за ней, чтобы помочь открыть, но она сама очень быстро разобралась с замком и так хлопнула дверью, что задрожал дом.
III
Эта встреча разом подняла столько мыслей, что время в пути пролетело втрое быстрей обычного. Всю дорогу мной владели, как говорится в таких случаях, смешанные чувства. Думая о Кирилле, о его невероятном (да еще когда!) падении, возможно проливавшем свет если не на все, то наверняка (так мне казалось) на многие последующие его деяния, и ругая себя на чем свет стоит за то, что после всего услышанного от Джульетты не удержался и сообщил ей о гибели Стряхниных, я в то же время наслаждался ощущением большой удачи – кто бы еще вчера мог предположить такое?! Никому ведь и в голову не пришло!
В городок я въехал уже почти в темноте и по дороге домой решил заскочить к следователю. Трясясь по булыжной Генуэзской, я увидел справа перед собой знакомый силуэт в сдвинутой на затылок шляпе.
– Кукольник! – невольно вырвалось у меня.
Заехав чуть вперед, я выскочил навстречу, как раз когда Игорь Свистунов поравнялся с машиной; деваться на узком тротуаре ему было некуда, и он, опустив руки, обреченно встал передо мной. Секунд пять, не больше, кукольник изображал виноватую покорность, но уже на шестой нетерпеливо задергал коленом.
– Вы что себе позволяете? – накинулся я на него. – Что еще за сказки вы рассказываете следователю о цветах, которые вы у меня якобы нашли?
– О цветах? Каких цветах?
– Я не знаю, о каких вы с ним говорили!
– Ах, о цветах! Боже, ну как вам не надоест, всё долбите и долбите в одну точку, сил уже просто никаких нет…
– Так какие цветы вы видели у меня в саду?
– Не те, не беспокойтесь.
– Что значит «не те»?
– Мы же в прошлый раз всё с вами выяснили. Те были астры, правильно? У меня были георгины. А у вас хризантемы. Или наоборот? В общем, всё хорошо. Осень! Разноцветье! Краса природы!
– У меня не было никаких цветов, кроме тех, что вы принесли!
– Не было? Значит, я перепутал. Значит, это был другой сад. Ошибся. Вы же помните, как меня избили – всё было как в тумане. Послушайте… я завтра уезжаю в Одессу, а у меня еще куча дел. Но я потом вернусь – у меня тут в личной жизни намечается грандиозное событие. Давайте встретимся, когда я приеду. Или завтра утром до отъезда. Как вам удобней? И хотите совет: я бы на вашем месте не очень доверял следователю. Мне показалось, а у меня глаз на такие вещи наметанный, что он злоупотребляет какими-то препаратами. Ну, вы поняли, о чем я. Вы его меньше слушайте. Он под этим делом такое может рассказать… Да и вообще мутный он какой-то.
– Так. Поехали.
– Куда?
– К нему.
– Сейчас?
– Садитесь.
– Ну, если только ненадолго…
Я раскрыл перед ним дверь и пошел на свое место. Дверь за моей спиной хлопнула, но когда я, обойдя машину, полез за руль, кукольника в салоне не оказалось. Я выскочил и огляделся – в наступившей темноте его уже и след простыл. И я, совсем как он при нашей прошлой встрече, топнул ногой от досады: ну как можно было опять попасться на том же!
IV
Окно следователя во втором этаже еще светилось. Я быстро поднялся и постучал. Услышав в ответ что-то неразборчивое, вошел. Раздражение от неудачи с кукольником меня как будто подстегивало, и я с порога попросил разрешения сесть за ноутбук. Лежавший на диване следователь чуть потеснился, и я сел на краю перед столиком.
В сети никакого самого по себе Гамлета Катигроба, кроме как в отсылках на комиксы, я не обнаружил. Тогда я открыл страницу комиксов. В самом начале был список действующих лиц, и, найдя Гамлета Катигроба, с сопутствующим ему перечнем холодного оружия, которым он владел, повернул экран к следователю. Я понимал, как глупо выгляжу, но что было делать? Я сказал:
– Вот кого надо искать. Вот этот человек, Гамлет Катигроб, вернее прообраз этого героя, и есть, возможно, убийца Кирилла Стряхнина. Младшего. У него сейчас другая фамилия, не знаю какая, но имя то же. Искать проще всего через нее, через сестру, здесь она Жизель, хотя на самом деле Джульетта, а теперь Юлия, и фамилия уже другая, а еще вернее через отца и мать, значит через тех, у кого фамилия Катигроб, думаю, таких немного…
По тому изумлению, с каким следователь на меня воззрился, я понял, что не с того начал, в чем тут же признался и, пересев на стул, принялся рассказывать всё, что мне на сегодняшний день уже было известно о семействе Катигробов, с самого начала. Следователь лег на спину и сложил на груди руки. Кажется, мой обстоятельный и несколько монотонный рассказ его убаюкал – за все время он не пошевелился и не издал ни звука. Однако, когда я, чтобы проверить, не заснул ли он, напомнил ему о двойнике и поинтересовался, не знает ли он, куда тот подевался, то услышал его спокойный ответ:
– Понятия не имею.
Я ждал его реакции на мое сообщение. Не открывая глаз, следователь почесал правой рукой левый висок и, вернув руку на грудь, заговорил:
– А скажите мне, пожалуйста… – он некоторое время попёрхал, вынудив и меня кашлянуть, потом вздохнул и продолжил: – Вы, я вижу, человек не простой. Хотя, надо сказать, мне больше по душе люди простые. Но вы не простой, поэтому можно вам задать вопрос?.. Вы когда-нибудь были счастливы?
При этом он открыл глаза и, скосив на меня зрачки, добавил:
– Я серьезно. Были?
Поверх недоумения, которое у меня вызвал его вопрос, мне сразу же вспомнилось мое недавнее вечернее стояние в саду Чернецкого, но откровенничать с малознакомым человеком я не собирался, и потому только сказал:
– Как и все. Счастливые моменты были у каждого. Взять то же детство, например…
Он повернул ко мне лицо.
– Не надо «как и все». И детство брать тоже не надо. Детство это другое. Как и вообще все приятные воспоминания. Я говорю о сознательном ощущении совершенного, без изъянов, стопроцентного райского блаженства в буквальном смысле. О совершенной его полноте, – он вновь очертил в воздухе овал, как тогда, когда показывал мне «один большой висяк». – Может быть, я неправильно назвал это счастьем.
– Ну, тогда нет, – я пожал плечами. – И если в буквальном смысле, то райское блаженство, по определению, только в раю, наверное, и возможно.
– Это вы хорошо сказали. Значит, я к кому надо обратился. А вот я, представьте себе, однажды испытал. И именно такое, полное, совершенное, как только что сказал. Причем в самом неподходящем месте. Это было в армии. Была весна, отопление в казарме по календарю уже отключили, а холода стояли еще зимние. По ночам так вообще зуб на зуб не попадал. И вот однажды под утро это со мной произошло. Я его испытал. То, о чем я говорил. Райское блаженство. Слов таких нет, чтобы его описать. Продолжалось оно секунд тридцать-сорок, не больше минуты, и потом, естественно, стало еще хуже и холодней, чем было, но тут уж как с любым удовольствием в нашей жизни – хочешь не хочешь, а приходится расплачиваться. Но тех секунд оказалось вполне достаточно, чтобы успеть насладиться, оценить и запомнить навсегда. Всё тепло, на которое только способен этот мир, всё самое нежное, ласковое его тепло, в котором были все его виды и оттенки, в том числе и вашего (ну, то есть моего) любимого детства, я почувствовал за эти секунды. Я просто купался в его ласковых потоках. Это была минута абсолютного счастья. Но вам, наверное, не терпится узнать, что же такое со мной произошло? Извольте. Той весенней ночью в казарме, находясь в некотором полусне, потому что глубоко заснуть в том холоде было невозможно, я обоссался. Горячо, обильно, от всей души. И вот что я хочу у вас спросить, вернее услышать ваше мнение: как вы думаете, испытанное мной в ту минуту и есть то райское блаженство, на которое я могу рассчитывать, если, конечно, вдруг его заслужу? С одной стороны, я ничего лучшего не испытывал, а перепробовал, уж поверьте, всякое. А с другой – моя бессмертная душа, купающаяся в потоках сами знаете чего, – это как-то не того, как-то странно, не находите? А ни на что на другое, если говорить о блаженстве, у меня фантазии с тех пор не хватает. Тем, что я в ту ночь испытал, на нее, на фантазию, наложен предел. А ведь там, – он показал пальцем вверх, – по идее, как раз то место, где они, эти наши предельные фантазии, и исполняются… Впрочем, вопрос риторический. Вам-то откуда знать.
Рассказывая, он сел и как ни в чем не бывало закурил самокрутку, по запаху которой нетрудно было догадаться об её содержимом, что меня сильно покоробило. Заметив это, он пробормотал что-то про рекомендации врачей и после двух глубоких и долгих затяжек, раскрасневшись от задержек дыхания и последовавшего за ними кашля, протянул сигарету мне. Отказавшись, я спросил:
– Почему вам не пришлют кого-то в помощь?
Лизнув подушечку среднего пальца и смазав слюной слишком быстро тлевший край самокрутки, он сказал:
– Заняты все. Думаете, только вы одни мочите тут друг друга? Вся страна только этим и занимается.
«А ведь кукольник оказался прав», – подумал я, выходя из номера.
V
Смерть в результате несчастного случая – так, говорят, написали в заключении о смерти Холодка. Находясь в состоянии опьянения, Павел Холодок при падении ударился виском о задвижку окна с такой силой, что выбил её из рамы и одновременно пробил ею височную кость.
О гибели Холодка я узнал только в день его похорон, когда субботним вечером пришел к Чернецкому. Было это на следующий день после моего возвращения из Одессы и визита к следователю.
Три подряд смерти известных в городе людей (а у Холодка эта известность, хоть и специфическая, тоже была) волей-неволей наводили на грустные мысли. Мне даже задним числом показалось, что городок в эти дни как-то потускнел. Вспомнилось, что и накануне, когда я проезжал по нему, да и вот сейчас когда шел к Чернецкому, в глаза то и дело бросалось что-то неприятное: бродячие собаки, кучи мусора у контейнеров… А усыпанные первыми желтыми листьями с акаций и тополей улицы, прежде отзывавшиеся светлой печалью об уходящем лете, теперь выглядели всего лишь неметеными.
Рука об руку с внешним разладом шел внутренний, и в городке началось, как выразился Жарков, «брожение коллективного бессознательного». Городок стал понемногу полниться слухами, в том числе самыми нелепыми. Вот и пригодился наконец убитый в апреле монах. (А я говорил!) О нём не только вспомнили в связи с последними событиями, но его уже и видели – возле места где нашли убитым Кирилла Стряхнина и рядом с домом Холодка. Некоторые, впрочем, утверждали, что то был не монах, а гимназист. То есть вытащили и его. Я как раз вошел в кабинет, когда сестра Чернецкого Анна рассказывала о происшествии с одной из невесток Цвиркуна: поздним вечером во дворе она обнаружила гимназиста у себя за спиной. Тот к ней еще и обратился, но из-за собственного визга она ничего не услышала, а потом и вовсе потеряла сознание.
Тем вечером у Чернецкого сидели Кучер и Жарков. Отсутствие посторонних оказалось очень кстати. Когда Анна закончила, я подробно рассказал о встрече с Жизелью-Джульеттой-Юлией, опустив только историю с Никой, и выставил на обсуждение версию, в которую ранее посвятил следователя, а именно: каким-то образом Гамлет мог и сам узнать о приезде Кирилла и расправиться с ним, не посвящая в это сестру. Могло быть такое? Могло. И не оттого ли так переполошилась Джульетта, что сама сразу же допустила такую возможность.
– К тому же проболталась о любимом братце, о котором никто и знать бы не знал, – вставил Жарков.
– И это тоже, – согласился я. – Если Кирилл не знал Гамлета в лицо, тот мог крутиться в городке, прикидываясь приезжим или еще кем-то, пока не выбрал удобный момент. Он мог, например, быть в подвале среди посетителей в тот день, когда Кирилл там выступал. Кирилл ведь не долго после этого прожил.
Закончив, я обвел взглядом лица присутствующих. Сообщение, надо сказать, произвело эффект. Первым высказался опять же Жарков.
– Это, наверное, интересное ощущение, когда герои комиксов звонят в твою дверь. Того и гляди, сюда в поисках своего создателя заявятся куклы вашего кукольника – куда он, кстати, делся? Но, наконец, хотя бы выяснилось, для чего Кирилл привез этого несчастного Козлика. А я ведь что-то такое подозревал. Молодец, что тут скажешь. Заметьте, сам Кирилл никуда не выходил, а потом и вовсе спрятался в Одессе.
– Я встретил его в том же подвале до его отъезда в Одессу, – возразил я.
– Двойник с ним был? – спросил Жарков.
– Нет.
– То-то и оно. Кто-то, вообще, хоть раз видел их вдвоем?
– Ты же и видел, у Чоботова. Во время скандала.
– Да, верно, – на секунду смутился Жарков. – Ну, один раз, вечером. Зато потом, когда он сидел в Одессе, его двойник разгуливал тут сам по себе, и некоторые, так же как и ты, принимали его за Кирилла. Это я к чему? А не пытался ли Кирилл через Джульетту заманить Гамлета в западню? Смотрите. Гамлет узнаёт о приезде Кирилла, приезжает сюда и убивает двойника. Его вяжут и сажают. Что и требовалось доказать. Только Гамлет оказался тертым хищником, не бросился на то, что ему выставили, а приехал, посидел, осмотрелся, и… Ну, а потом уж и двойника, для верности.
– Я знаю твое отношение к Кириллу, – сказал Чернецкий, – но это ты как-то чересчур…
– Начинается. Ну, давай, скажи еще: о мертвых хорошо или ничего. «Чересчур». Чересчур это может быть только по сравнению с вашими причитаниями: бедный мальчик, сколько на него всего свалилось! Интересно – чего? (Что-то я не помнил за нами таких реплик.) Молодой избалованный хлыщ и бездельник путается постоянно в каких-то бабах, наконец, слава Тебе Господи, женится, но тут же, в свадебной поездке, меняет жену на любовницу, потом пять лет не делает ни малейшей попытки увидеться с сыном, а когда приезжает и ему тут дают от ворот поворот, ходит этаким непонятым страдальцем. А вот теперь еще и ославленная на весь свет семья, которая провинилась перед ним только тем, что ему отказала девица. Вот это вы называете «свалилось»?
Сказано это было с чувством, и возразить после всего, что мы за последние недели узнали о Кирилле, ни мне, ни Чернецкому было нечего. Впрочем, Чернецкий скоро нашел что.
– Я не собираюсь защищать Кирилла, – начал он. – Но почему мы должны безоговорочно верить незнакомой девице, которой теперь и возразить некому. Всё это вполне может оказаться её фантазиями.
– Имена и фамилия её и её родных в комиксах – тоже фантазии?
– Нет, я сейчас говорю только о том, что Кирилл якобы этими комиксами сводил с Джульеттой счеты.
– А что, не сводил? Тогда, опять-таки, почему взял их имена, не спросив разрешения?
– Потому что знал, что откажут.
– Хорошее оправдание.
– Еще раз: Кирилла я не оправдываю. Но историю с именами понять могу. Удачно найденное имя персонажа это большое дело – оно заставляет работать воображение, бывает, что и двигает сюжет. Любой же автор есть существо крайне беспринципное, и если ему понравилась чье-то имя, он его возьмет и, если понадобится, смешает с грязью, не испытывая на этот счет никаких угрызений. Кто из нас этого не знает? У меня самого есть нехороший опыт. Как-то дал героине рассказа, напоминавшей жену одного моего хорошего друга, еще и её редкое имя. Я очень ценил наши отношения, и ведь знал, что они на этом закончатся, но ничего с собой поделать не мог. Стоила ли того моя безделушка? Разумеется, нет. Сто раз: нет.
– Вот и я говорю: стоили ли эти унылые комиксы того, чтобы портить жизнь посторонним людям, – вставил Жарков.
Чернецкий тяжко вздохнул и развел руками.
– И все-таки мне хотелось бы думать, – сказал он, – что с Кириллом был именно такой случай. В отличие от чоботовской низости. Что сделал он это не из мести, а вот как я когда-то: не смог удержаться.
– Не исключено, – согласился я.
– Ловко вы распределяете, кому вершки, кому корешки, – усмехнулся Жарков.
Тут в разговор вступила Анна, сестра Чернецкого. Она до того разволновалась, что попросила у фотографа сигарету и прежде, чем начать говорить, сделала пару торопливых затяжек.
– Послушайте, а что если Кирилл собирался предложить Джульетте ровно то же, что Чоботов предлагал Нике? Рассчитывая, что Джульетта оценит его страстный порыв и удержит брата от крайностей. Ситуации-то похожие. Некоторые женщины на многое согласны смотреть сквозь пальцы, если видят в этом проявление любви или страсти. Быть предметом обожания – за это многое можно простить. Звучит немного безумно, конечно, – ну а что здесь в этой истории вообще есть нормального?
– То есть выходит, что не Чоботов потянул у Кирилла ту теорию с новой логикой, а Кирилл у Чоботова? – уточнил у нее Жарков.
– Может быть, – пожала плечами Анна.
И только я подумал, что и версия Анны имеет право на существование, тем более что она не противоречила моей, да и нравилась мне больше, чем версия Жаркова, как фотограф добавил:
– И вот тут-то, на случай, если бы Гамлет не согласился на уговоры сестры простить Кирилла, а тот уже засветился, и пригодился бы бедный Козлик.
Чему я был рад, так тому, что не стал рассказывать о московской истории с Никой – вот где Жарков бы возликовал. К тому же я всё больше сомневался в её правдивости.
Когда мы с Чернецким остались вдвоем, я вкратце рассказал ему о визите к следователю и о его странной реакции на мое сообщение о встрече с Джульеттой Катигроб: вместо того чтобы ухватиться за это, он заставил меня слушать о том, как когда-то, прошу прощения, обмочился.
– Ну, ты его тоже, надо сказать, не щадишь, – ответил Чернецкий. – Он еще фотографию кукольника не забыл, а ты ему уже комиксы с Гамлетом подсовываешь – да тут кто угодно решил бы, что над ним издеваются.
VI
Вечером в день похорон Холодка Изотову на телефон, номер которого можно было найти в его газете, пришло сообщение с невнятным видео и кратким сопроводительным текстом. Он уже давно догадывался какого рода слухи о нем гуляли среди жителей городка, часто видевших его в эти дни со следователем на улицах и на балконе 202-го номера, и теперь вот получил тому ясное подтверждение. «Покажи это своему одесскому ё*арю», гласило сообщение.
На видео было светящееся в темноте сквозь какие-то заросли окно и мелькающая в его проеме тень. В помещении невнятный разговор на повышенных тонах, крики, но слов не разобрать. Появляется еще тень, тени сходятся, расходятся, остается одна, и через некоторое время свет в окне гаснет.
«Просили передать тебе», – написал Изотов, пересылая видео следователю; текст отправлять не стал.
Что было на видео, следователь понял только после четвертого или пятого просмотра на моменте, когда резко, с визгом распахивается вросший в раму створ окна.
Утром он хотел было, изображая удивление, спросить у Изотова, что тот думает насчет присланного видео, но не нашел в себе ни сил, ни желания. Кроме того, Изотов уже третий день заходил к нему как-то бочком и, оставив самокрутки, ссылаясь на какие-то срочные дела, быстро удалялся. Кажется, он был чем-то обижен, какой-то холодок между ними пробежал, но разбираться в этом было лень.
Прихватив сумку, он отправился к Тягарям – там накануне после похорон поминали Холодка. Перед домом на скамейке одиноко сидел похмельный Петя, который сказал, что все ушли с утра на кладбище, и, узнав сумку, направил следователя в дом покойного, где её владелец ночевал после вчерашнего скандала с Лерой.
Разбуженный упавшей на голову сумкой Зять подскочил и сел в кровати. Увидев перед собой следователя, он отвернул помятое лицо к окну и стал приглаживать волосы. Отправляя вчера сообщение, он считал, что таким образом обезопасил себя на случай, если бы унесшему сумку следователю вздумалось повесить смерть Холодка на него. Но это было не всё. Если подумать – а вчера на поминках он только об этом и думал – неожиданный поворот сулил немалую выгоду, и главное теперь было не продешевить. Торг со следователем обещал быть нешуточным. Всё это он решил пока хранить в тайне, но на радостях не удержался и намекнул Лере, что скоро у них могут появиться деньги. На что она ему тут же припомнила его недавний загул в Затоке, и – понеслось.
– Где твой телефон? – спросил следователь. – А, вижу.
Зять дернулся в сторону телевизора, на котором лежал телефон, но гость его опередил. В углу подоконника возле кучи ореховой скорлупы следователь еще в прошлый раз заметил молоток. Сходив за ним, он вернулся к Зятю и приложил телефон к его нечесаной голове.
– Ты что… ты чё делаешь?
– Сидеть.
– Ты чё делаешь?!
– Не дергайся, а то промахнусь, станешь еще дурнее, чем есть.
Следователь ударил молотком по приложенному к голове телефону, Зять со стоном схватился за ушибленное место и метнулся в угол кровати. И пока он там стонал, следователь доразбил телефон на подоконнике и швырнул обломки на пол. Зять, чуть не плача, бросился к ним.
– Так и запишем: в приступе ярости разбил головой телефон, – сказал следователь. – И не зли меня больше. Убью.
…Цвиркун принимал гостя там же, где и в первый раз, во дворе под навесом. На столе стояли тарелки с вяленым мясом, жареной курицей, брынзой, помидорами, виноградом. Три сорта вина. Цвиркун сам, естественно, не пил, но следователю подливал и подливал. За столом следили и то и дело подбегали к нему за какой-то надобностью – убрать тарелку, доложить хлеба, поправить скатерть – две невестки Цвиркуна. Глядя на это хлебосольство, следователь заподозрил, что Цвиркун домашнего задания не выполнил, и ждал покаянного монолога. Но вот тот поднялся, ушел в дом и вернулся со стопкой бумаг.
Сверху лежала бумага от него самого, и, увидев её, следователь поднял удивленный взгляд на хозяина. Потом прошелся по остальным.
– Двое в отъезде, а пятеро пока ни в какую, – виновато вздохнув, пояснил Цвиркун. – Придется еще с ними поработать. Зато вот эти все молодцы ребята, один в один. Кое у кого были, конечно, проблемы, но только в молодости, да и то по мелочам: кражи, хулиганка… Ничего серьезного. А так хлопцы хорошие, ничего не скажу. Хорошие хлопцы.
С самого начала у Цвиркуна была мысль как-нибудь затянуть и замотать это дело, но после убийства Стряхнина-младшего он решил не испытывать судьбу и исполнить требования следователя в точности и в срок. И, как всегда, дело пошло веселее, когда он придумал, какую из этого может извлечь выгоду. Добровольно подписав договор от своего имени, он рассчитывал им отвлечь внимание следователя от тех семи, которые вздумал на всякий случай оставить себе – мало ли, глядишь, пригодятся.
Перелистав, проверив, везде ли были отпечатки и подписи, следователь еще раз пересчитал листы. Двадцать шесть. С этим можно начинать играть.
– Я им сказал, что европейский союз банк данных собирает, так что они душой уже, можно сказать, в Европе, – хохотнув похвастался Цвиркун, поднимаясь за следователем из-за стола; когда они подошли к калитке, кивнул на сумку и попросил: – А может, оставите мне мою на память?
Следователь молча достал стопку и исполнил его просьбу.
– Вот спасибо. А с теми я еще поработаю. Дам знать.
Напробовавшийся цвиркуновского вина следователь теперь посреди дня был некстати пьян. Дождь, который слегка накрапывал, когда он выходил от Цвиркуна, становился всё сильнее, и он прибавил шаг.
Вечер следователь провел в баре возле гостиницы. Утром он решил уехать в Одессу, там с повинной прийти к старшому, рассказать, как всё случилось у него с этим гашишем, и попроситься в отпуск. Из бара он позвонил Изотову и неожиданно для себя и против намерения сухим официальным голосом попросил, чтобы тот завтра к десяти утра принес ему его пакет. Подумав, мысленно махнул рукой: ну и ладно, легче будет прощаться. Без этих пустых обещаний: не забывать, быть на связи, перезваниваться…
Ночью он то и дело просыпался, последний раз когда уже светало и шумно возились под крышей голуби. Его разбудили рыдания в другой комнате. Это глупый – но живой! – Холодок горько и безутешно оплакивал свою подпись. Подпись? Но ведь не было никакой подписи! Вот же эта бумага, пожалуйста, – не то что подписи, ни единой буквы на ней нет, чистый лист, что с этой стороны, что с этой. Холодок, эй! Тут его по-настоящему разбудил звонок телефона. Звонили из дежурной части, сказали, что хотят выслать за ним машину – тройное убийство в доме на Типографской.
Убитых обнаружила соседка, среди них оказался её муж. Вечером он вышел на звук сигнализации к машине и не вернулся. Соседка думала, что уехал, и легла спать. Только под утро, услышав сначала его телефон, попросивший зарядки, а потом увидев за воротами машину на месте, она пошла к соседу, у которого горел свет. Картина, открывшаяся ей, была ужасной. Три трупа, два мужских и женский, буквально плавали в смешанной с кровью воде, неизвестно откуда взявшейся в таком количестве. Накануне шел дождь, переходивший время от времени в ливень, но крыша в доме с трупами не текла, потолок везде был сух. Прибывший на место следователь пробормотал что-то вроде того, что это самая мокрая из когда-либо виденных им мокрух. Кроме, как уже было сказано, соседа, скончавшегося от «проникающих ножевых ранений брюшной полости», на полу в воде лежали с перерезанными горлами хозяин дома Иван Михайлович Вяткин и Глебова Елена Борисовна. Все трое были с обнаженными торсами. В соседней маленькой сухой комнате лежал ничком Глеб Глебов. Когда его растолкали, он дико огляделся и со звериным не то воем, не то ревом опять лицом полез лицом в постель. Подняли и вывели его с покрывалом, которое он, намертво в него вцепившись, прижимал к лицу. Так, говорят, с покрывалом, его и увезли в Одессу. Скоро стало известно, что накануне вечером в двух кварталах от дома Вяткина в дорожно-транспортном происшествии погиб местный уроженец Артем Валентинович С., известный еще как Зять. На среднем пальце у него обнаружили широкое выпуклое золотое кольцо, принадлежавшее убитому Вяткину.
VII
Чаще других в те печальные дни мне почему-то приходил на память один вечер двухмесячной давности, проведенный у Вяткина. Возвращаясь в тот день с прогулки вдоль лимана, я заглянул к нему и некоторое время стоял, незамечаемый им, у входа в летнюю кухню. Он что-то готовил за столом и, постукивая ножом, выговаривал собравшимся вокруг котам:
– Не нравится? Пожалуйста! Можете не приходить. А то у меня же здесь просто ужас какой-то – ни подраться как следует, ни нагадить в углу…
Коты между тем увлеченно ели разложенную на газете мелкую рыбешку и не выказывали никаких признаков недовольства. Так он, бывало, беседовал с ними дни напролет. Жарков говорил, что Антоний Падуанский проповедовал рыбам, Франциск Ассизский – птицам, а наш Вяткин вот выбрал котов.
Потом мы сидели, пили чай на его небольшой чистенькой верандочке. Время близилось к вечеру; одно за другим загорались слуховые окошки соседних домов, от лимана начинало тянуть прохладой. Говорили в тот тихий вечер о том о сем, попеременно то я, то он – легкая чайная беседа на исходе прекрасного дня. Паузы между репликами становились всё длиннее, и наконец мы замолчали. Как я успел заметить, на закате, впадая в некоторую задумчивость, Вяткин часто произносил что-нибудь на злобу гаснущего дня, как бы его итожа, но иногда звучало и что-то совершенно отвлеченное. В тот раз Иван Михайлович после долгого молчания вспомнил отрывок из где-то им вычитанного прощального слова скопцов перед оскоплением, и медленно с выражением произнес:
– Прости, солнце и луна, небо и звезды, и матушка сыра земля, пески и реки, и звери и леса, и змеи и черви…
Такие же тишина и покой были в день его похорон. После нескольких дней непогоды вернулась почти летняя жара, но солнце во второй половине дня, когда мы шли от могилы к воротам кладбища, стояло уже так же невысоко, как тем июньским вечером. Томно перемигивались пятна солнечного света под шелковицами и липами, и робко, но без устали звенели там и сям сверчки и цикады, словно за каждым кустом сирени, жасмина и барбариса кто-то рассеянно перебирал мелкую бижутерию. Когда же мы вышли на центральную аллею, неподвижный кладбищенский воздух за нашими спинами сотрясся отчаянным криком «Не будьте кацапами!», и я вспомнил, что впервые услышал его опять же месяца два назад в кабинете у Чернецкого, сидя бок о бок с Вяткиным.
И как же невыносимо грустно мне было весь тот вечер от мысли, что больше никогда я не перешагну порог узкой железной калитки с полукруглой аркой, густо перевитой ползучей розой, и не ступлю на асфальтовую дорожку в удлиненных тенях и солнечных пятнах, ведущую к маленькому аккуратному домику с чудаковатым добрым хозяином.
Прощай, дорогой друг.
Посидев с час у Чернецкого, разошлись.
В ближайшую субботу Жарков принес к Чернецкому с два десятка фотографий, сделанных в тот самый, положивший начало их с Вяткиным раздору, день. На большинстве из них юная Ника, успевшая за то время, что Жарков отсутствовал, крепко приложиться к бутылке, была пьяна, но ничего особенного в них не было – хмельная, гримасничающая девушка. (Я их видел впервые, и похоже, для меня и Кучера Жарков их принес.)
– Тут все. Больше ничего не было и нет. Она покривлялась, я пощелкал – вот и всё. Не знаю, что он там себе напридумывал. Еще раз: я все их ему показал. А он не нашел ничего лучшего, как подослать ко мне Зятя.
– Мы же уже говорили, Зять мог наврать, что его отправил Вяткин, – напомнил Чернецкий.
– Говорили, – отозвался фотограф. – Только подтверждения от Вяткина я не услышал.
– Что поделаешь, – вздохнул Чернецкий. – Он так же, как и ты, не считал нужным оправдываться.
В том же составе мы собрались еще только раз. Жарков пробовал балагурить по-прежнему, но в отсутствии Вяткина его шутки звучали как в пустом помещении, едва что не отдавались эхом. Иван Михайлович за весь вечер мог не произнести и полслова, листая газету где-нибудь в углу, но его молчаливое присутствие наполняло кабинет Чернецкого ничуть не меньше, чем болтовня Жаркова. Это была невосполнимая потеря. Посиделки у Чернецкого пришли к закату, и это почувствовали все, включая Кучера, который в ту субботу устроил нам пир горой. Тронутый этим, я рассказал ему о теплом отношении к нему Вяткина, которое тот в моем присутствии не один раз выказывал. Прослезившийся Кучер долго-долго тряс мою руку и благодарил. Последние две субботы мы провели вчетвером: я, Чернецкий, его сестра и Кучер.
VIII
В один из ближайших после гибели Вяткина дней я задремал, не раздеваясь, и полночи промучился, как я это называю, полубессоницей. Качаясь на поверхности сна, я всё ждал, когда уйду в него с головой, но безуспешно. Встать и улечься как положено мне мешало опасение, что если я сейчас стану раздеваться, улетучатся и те последние остатки сна, за которые я пытался уцепиться. Но в одежде было жарко, да еще мучила жажда. Наконец, я встал и прошел на кухню, включил свет. Несмотря на жару, холодного не хотелось. Я налил до краев стакан теплого красного вина и медленно, глоток за глотком выпил. Теперь уж засну. Когда я вернулся в спальню, там на уголке тахты у раскрытого окна сидел Вяткин, и я опустился на пустой стул, на котором обычно складывал перед сном одежду.
– Как ты думаешь, он за деньгами приходил? – спросил гость.
– Не знаю, – ответил я. – У меня он только попросил показать, где вы живете, и я ему объяснил, как пройти.
Речь, естественно, шла об убийце.
– За деньгами, – сказал Вяткин. – За чем же еще. Хотя… Может быть, его позвало в дорогу что-то другое? Узнать бы.
– С ним был жук, – вспомнил я.
– Жук? – оживился Вяткин.
– Да. Большой разборный жук-носорог на поводке, подарок матери.
– Странно. Он же всегда боялся разборных жуков.
– А этого любил. Мать плохого не подарит.
– Любил? – недоверчиво спросил Вяткин.
– Очень. И сколько бы раз этот жук от него не улетал, он всегда возвращал его обратно. Он млел от одного его гудения.
– Ничего не понимаю. Ко мне он пришел…
– Слышите, слышите? – Я выбросил указательный палец в сторону раскрытого окна. – Вот так он гудел!
– Кто?
– Жук. Слышите?
Но гудение в саду внезапно прекратилось. Вот только что было – и уже нет.
– Это потому что ко мне он пришел без жука, – объяснил Вяткин тишину за окном.
Мы помолчали, и я сказал:
– Поводок вот.
Снял со спинки стула и показал.
– Дай, – попросил Вяткин.
Я бросил ему поводок. Он повертел его, подергал, проверяя на прочность, и отложил со словами:
– Дармоед и дешевка.
– Какие есть еще версии? – спросил я. – За чем он мог приходить?
– А давай узнаем об этом у него самого, – с приглашающей интонацией телевизионного ведущего произнес Вяткин и всем телом повернулся к двери.
В коридоре скрипнула половица, на освещенный светом из кухни дверной косяк легла тень убийцы, и я проснулся.
Это была обычная для моих снов бессмыслица. Ни в какие сны я никогда не верил, но этот привязался основательно и беспокоил какой-то таинственной и наверняка ложной многозначительностью. Жук, поводок, мать – казалось, что во всем этом скрыто некое сообщение, но расшифровать его я, сколько не ломал голову, не мог. (Разве что жуки – с детства не видел их в таком количестве и в таком разнообразии, как тем летом, настоящее было нашествие.) Всего же больше томило ощущение, что во сне я по тени на дверном косяке узнал того, кто должен был, но не успел появиться в комнате, однако теперь не мог вспомнить. Вновь и вновь я перебирал всех знакомых, гадая уже и в таком духе: жук – насекомое – сороконожка; кто мог в моем сне прийти к Вяткину с Никой? Да кто угодно: Зять, Кирилл, Чоботов, Витюша… Во сне – кто угодно.
Ровно через сутки, когда я, засыпая, уже как бы оттолкнулся от берега и поплыл, этот сон подобно облаку вдруг опустился на меня со всеми подробностями, включая и мои ощущения во время беседы с тенью Вяткина. Заволновавшись, я не стал дожидаться, пока всё само мне откроется, и прежде времени напряг память, чтобы вспомнить того, кто стоял за порогом. Это грубое усилие всё испортило – облако в тот же миг рассеялось.
Помню, как я рассказал сон Чернецкому, просто так, без всякой задней мысли, скорее как повод лишний раз вспомнить нашего ушедшего товарища, и меня поразило внимание, с которым он слушал, а потом еще и волнение с каким принялся сон разбирать, засыпая меня вопросами:
– Что же это может быть? Сам-то как думаешь?.. Жук. Он и начинается на букву Ж, да и сам графически похож на неё. Жарков? А у кого еще фамилия на Ж, не знаешь? А веревка? И что значит – разборный? А мать убийцы? Кто бы это мог быть? И почему ты показывал дорогу к дому Вяткина? Ты сказал: чувство вины? Но в чем ты перед ним провинился? В том, что во сне показал дорогу? Кстати: вино – ты его пил во сне или на самом деле?..
Всё это меня не на шутку встревожило. Никогда не замечал за трезвым, рациональным Чернецким ничего подобного. И никогда прежде не видел его таким жалким, по-стариковски растерянным. На скорые результаты расследования рассчитывать было нечего, да и о самом расследовании ничего пока не было слышно, и чтобы хоть немного его успокоить разумными объяснениями, я рассказал ему мою версию случившегося, которая сложилась у меня по какому-то вдохновению и как будто без моего участия.
IX
Вот тут, добравшись до страшной кульминации тех дней, тройного убийства, я вступаю на зыбкую почву догадок, а то и прямых фантазий. Я уже не один раз дополнял историю всяческими домыслами, порой ничем не подкрепленными, теперь позволю себе еще больше. А чтобы не спотыкаться то и дело обо все эти «вероятно», «возможно», «скорее всего», «может быть», просто на время их отброшу.
Начать придется со дня убийства Кирилла. В тот день Вяткин пришел ко мне и без каких-либо объяснений потребовал свой футляр для очков из мягкой кожи, в котором лежали его ценности. Насколько помню, был он крайне возбужден и, получив требуемое, тут же ушел. Мрачный его вид и спешка меня удивили, но скоро я об этом забыл, и следующий раз задумался над его визитом после встречи с Жарковым в день похорон Кирилла, впрочем тоже неглубоко – сбила с толку ёрническая подача фотографа.
Только после убийства самого Вяткина я заинтересовался этим всерьез.
Что смущало в первую очередь: почему он забрал футляр? Узнав на кладбище об отъезде Ники, я тогда естественно связал его приход ко мне с её отъездом. Но теперь задумался: Нику он отправил только в день похорон Кирилла, а забрал у меня футляр, когда Кирилл был еще жив. Тогда-то его бегущим и видел Жарков. Куда он спешил? Разгадать эту загадку помог Петя, которого мне удалось разговорить и который, кажется, тоже что-то смутно подозревал. Оказалось, что Вяткин в тот день бегал по городку в поисках Зятя. Побывал он и у Тягарей, где встретил мрачную Леру Холодок. Всегда немногословная, она на его вопрос лишь презрительно пожала плечами, раздавила в пепельнице окурок и вышла. Спрашивается, зачем Вяткину, только что забравшему у меня футляр, мог понадобится Зять? Ну, или же так: зачем разыскивающему Зятя Вяткину мог понадобиться футляр? Как это могло быть связано? У меня только одно объяснение. Вяткин мог знать от Ники о том, что Кирилл должен был перед отъездом получить пять тысяч. И вот, узнав от нее же точную дату, он сообщил об этом Зятю, когда тот пришел в очередной раз со скандалом требовать денег. Дескать, чего ты тянешь из меня, когда вон, дружок твоей сестры должен получить кругленькую сумму, у него и попроси. Конечно, ни о каком убийстве он не помышлял, но доставить неприятности ненавистному Кириллу и заодно избавиться от Зятя, который если бы не загремел за решетку, так хоть на время оставил бы его в покое, Вяткин был не прочь. Не исключено также, что Зять тогда же дал понять, что принял сообщение к сведению. Однако ноша оказалась Вяткину не по плечу, скоро он опомнился и пожалел о содеянном. Возможно, что и какое-то предчувствие овладело им. Так или иначе, но похоже на то, что Зятя он искал, чтобы отговорить от задуманного, пожертвовав всем, что у него было. Он даже дал немного денег Пете и посулил еще, если тот найдет и пришлет к нему Зятя, и через Петю же пообещал, что Зять не пожалеет. Почему Вяткин не предупредил Кирилла или хотя бы Нику? Думаю, он попал в то же мучительное двойственное положение, в каком оказался Чернецкий, не знавший, что делать с предчувствиями и страхами относительно намерений Кирилла.
Впрочем, беспокоился Вяткин напрасно. Тем вечером брату Ники было не до Кирилла. Так совпало, что в городке в те дни гостил Игрек, бывший член нашего клуба и тот самый чистильщик штиблет, о котором я рассказывал раньше. Уезжая в Одессу, он обещал пойти воевать, однако был признан одесскими врачами, по его же, правда, словам, негодным к военной службе, и, мужественно смирившись с вердиктом, сосредоточился на активисткой деятельности, а именно на борьбе с наркотиками. Этим и прославился. В новенькой камуфляжной форме, при этом как-то округло, как иные женщины после родов, располневший, ухитрившийся к концу августа сохранить молочную белизну кожи, он в те дни был заметен на летних площадках заведений, и всех проходивших мимо знакомых, в том числе и меня, одаривал хмельной клыкастой улыбочкой. По свидетельству Пети, он-то и угостил тогда Зятя неким препаратом. И примерно в те минуты, когда Вяткин встретил у Тягарей Леру Холодок, Зять возле заброшенного кинотеатра «Луч» уже вступал во владение всем окружающим пространством, которое сначала льстивой рябью, а затем смущенным волнением от края и до края, признало его полную власть над собой. В голове Зятя грянула симфоническая музыка, не какая-то конкретно, он никакой не знал, но что-то очень торжественное, мощное, со множеством инструментов. И в следующий миг, когда он повелительно простер руку, вся вселенная, собравшись в один радужно переливающийся пузырь, радостно припала к кончику его указательного пальца и повисла на нем. Он долго водил ею – увесистой, желеобразной – из стороны в сторону, крутил над головой и всячески любовался. Там, внутри, хороводились галактики, вращались звездные системы, и если приглядеться, где-то в глубине можно было увидеть Землю, Черное море с лиманом, наш городок, а в нем и самого Зятя возле кинотеатра «Луч» с вселенной-пузырем на пальце. И тут – он аж залился счастливым смехом – его посетила остроумнейшая мысль, проделать с этой прирученной вселенной фокус, после которого можно было бы с полным правом, ничуть не преувеличивая, утверждать: «я весь этот ваш мир на *** вертел». Когда же он для удобства манипуляций решил освободить правую руку, оказалось, что вселенная пересаживаться с правого указательного пальца на левый указательный не хочет. Скоро выяснилось, что и ни на какой другой тоже. Похоже, она вообще не хотела расставаться с указательным правым. Тогда Зять попробовал её стряхнуть, однако сколько не отмахивался – вселенная лишь волновалась, ходила ходуном, неодобрительно перемигивалась созвездиями, но оставалась висеть там, где висела. Он попытался снять ее, как кольцо – безрезультатно. Сунул руку под мышку, чтобы стянуть и оставить за спиной – опять ничего. Тогда он плюхнулся под изгородь и, уже в голос матерясь, стал срывать её с пальца, упираясь в нее подошвами. За этим занятием его, катавшегося под забором в лопухах, пыхтящего от усердия подобно гигантскому ежу и уже всего с ног до головы облепленного репьями, и застал проходивший мимо Изотов, его бывший одноклассник. Он поднял Зятя, заставил его себя вспомнить и довел почти до дома Тягарей, когда их нагнала грохочущая музыкой, полная веселых пьяных людей машина. Зятя из нее окликнули, пригласили внутрь и увезли. Было это близко к тому времени, когда убили Кирилла, может чуть раньше. В том состоянии Зять ни на что подобное просто не был способен. Да и свидетелей было достаточно, подтверждавших, что весь тот вечер Зять провел в курортном местечке в двадцати километрах от городка. Там он пропадал около недели.
X
Узнав по возвращении, что произошло с Кириллом, и услышав от Пети о поисках его Вяткиным, поиздержавшийся Зять быстро сообразил, что к чему и приступил к Вяткину с требованием выдать обещанное. Вяткин же, после всего случившегося, наверняка и слышать ничего не хотел, к тому же он мог полагать, что убийство Кирилла дело рук Зятя, который, совершив его, на некоторое время исчез из города. Да и нечего ему уже было отдавать, если он отдал всё Нике. Зять не отставал. Ему в последнее время, чтобы быть в тонусе, постоянно нужны были деньги, а всё мало-мальски ценное, добытое в ночных вылазках по оставленным без присмотра домам, уже было свезено скупщику в Затоку, и со смертью Холодка рассчитывать было не на что. В тот роковой день Зять пришел к Вяткину на крепком взводе и, услышав отказ, схватился за нож. Чего я не мог представить, так это того, что Зять напал на Вяткина в присутствии соседа, поэтому дальше в моем воображении сложилась такая картина. В тот день шел дождь, во второй половине перешедший в ливень; на улицах не было не души. Взяв нож, которым он полоснул Вяткина по горлу, Зять вышел к соседским воротам и толкнул стоявшую там машину. И когда подрабатывавший извозом хозяин появился (соседка рассказывала, что муж вышел на звук сигнализации), Зять ударил его несколько раз ножом и смертельно раненого потащил к Вяткину. После чего задумался, как замести следы. В другой день он, вероятно, поджог бы дом, но слишком уж было в тот вечер мокро снаружи и сыро внутри, и тогда он решил, что со всем этим прекрасно справится вода. В комнатку, в которой он сложил полуобнаженные трупы, он напустил её, скорее всего, через шланг, которым Вяткин поливал свой сад, ну и, может быть, еще в азарте затеи натаскал из двух переполненных бочек под водосточными трубами. До сих пор не могу отделаться от мысли, что, раздевая убитых, а после заливая их водой, ополоумевший наркоман не только путал и замывал следы, но еще и бросал вызов следователю: дескать, ты у меня голову сломаешь, разгадывая эту загадку.
Закончив в доме Вяткина, Зять отправился на лиман. Есть важное свидетельство дежурного на причале, который видел, как Зять еще засветло подъехал туда на своём черном мотороллере. Заинтересовавшись, что могло понадобиться ему в такую погоду, дежурный вышел посмотреть и видел, как Зять вошел в лиман по пояс и стал стаскивать с себя одежду и бросать в воду. После чего в одних черных трусах вернулся к мотороллеру и помчался на нем в город. Там, на углу Типографской и Мельницкой, его в начинающихся сумерках сбила машина. Выброшенный боковым ударом из седла, он перелетел мостовую и замертво упал на тротуаре под чугунной водяной колонкой, об которую ему размозжило голову.
Что касается Елены Глебовой – пала ли она от руки Зятя вместе с Вяткиным, находясь у него в гостях, или стала заключительной жертвой, появившись там, когда Зять уже заливал дом водой, – мы вряд ли когда узнаем. Как позже выяснилось, накануне вечером она получила пару крепких затрещин от матери Алисы, приревновавшей её к своему сожителю Пете, и выставленная на улицу, оказалась лицом к лицу с мужем. Когда Глеб Глебов привел её домой, она в родных стенах как будто очнулась, а он внутренне возликовал: значит, его идея во что бы то ни стало заманить её сюда была верной. Они провели вместе ночь и первую половину дня. Глеб Глебов делился с женой планами отъезда, с которым теперь готов был повременить. При этом ни он, ни она ни разу не вспомнили о мальчике. Вернувшись с покупками из магазина, Глеб Глебов жену дома не застал. Он прождал её несколько часов, и только с началом сумерек бросился на поиски.
XI
В те дни все были настолько оглушены произошедшим (четыре трупа на небольшой городок многовато даже для нашего сумасшедшего времени), что известие о покушении на следователя прозвучало как-то глухо и невнятно, как сквозь толщу воды. Истекающего кровью, его на полу в номере нашла горничная. Кто и почему в него стрелял, осталось неизвестным. В тот же день арестовали и увезли в Одессу Изотова. Через неделю он вернулся, но, не пробыв тут и суток, опять уехал.
Вот так, не успевая от новости к новости переводить дух, мы встретили долгожданный бархатный сезон. Установилась та самая, любимая мной погода, однако куда себя девать этими тихими благоуханными вечерами, я теперь не знал. Чернецкий заперся у себя и больше никого, ни по субботам, ни по каким другим дням, не принимал. Думаю, на него сильно подействовал тот факт, что половина жертв – Вяткин, Глебовы, Кирилл Стряхнин – были в то или иное время завсегдатаями его суббот.
Только заказы на работу в городке и поблизости не позволяли мне уехать в Одессу. Чтобы не пить по вечерам лишнего, я стал ложиться раньше, и как-то, когда уже крепко спал, меня разбудил крик со двора:
– Хозяин!
Полная луна сияла так ярко, что свет можно было не включать. Часы показывали половину одиннадцатого.
За дверью мне открылось зрелище, которое вполне могло сойти за продолжение сна: освещенный луной двор был заполнен людьми в вышиванках. Таким я увидел его, шагнув за порог. Расплываясь в слезившихся спросонья глазах, белые сорочки светились повсюду, куда бы я не направил взгляд. Говорили, что Цвиркун после известных событий стал ходить с телохранителями, но тут их было что-то чересчур много. Сам Цвиркун, выделяясь среди подопечных белыми шапочкой и бородой, стоял в центре двора рука об руку с человеком в военной форме и в фуражке. И хотя голова служивого была опущена, в глаза бросилось его опять же белое, немногим темнее вышиванок, лицо. Подойдя ближе я увидел, что руки незнакомца заведены назад, а когда он поднял голову, оказалось, что рот его забит свернутой тряпкой. Я вновь окинул взглядом двор и наконец понял, что анонимные алкоголики, распределившись парами, перекрывали все проходы между строениями; еще пара стояла за калиткой.
– Узнаете? – спросил Цвиркун и сорвал с военного фуражку.
Уже догадываясь, кого он мог привести ко мне на ночь глядя, я присмотрелся и таки узнал кукольника Свистунова. Сделать это сразу мешали отсутствие чуба и грим – высоко наведенные брови и подкрашенный снизу черным нос придавали его выбеленному лицу что-то кошачье.
– В общем, планы такие, – объявил Цвиркун. – Вывезти эту падлюку подальше от берега, дать веслом по голове и до свидания. Лиманским ракам и судакам на корм.
Мне, конечно же, на память пришла история с зеленкой в ночь убийства Стряхнина, и я, недолго думая, решил, что Свистунов снова напоил всех этих несчастных людей. Я только не мог понять его странного вида. К чему тут были грим, фуражка с железнодорожной кокардой и кургузый френч с металлическими пуговицами – он опять оказался здесь на гастролях и тут же взялся за старое? Не очень в такое верилось. Но и не из Одессы же они его везли, предварительно выкрав с какого-нибудь спектакля… Ничего не придумав, я спросил:
– А почему он так одет?
Цвиркун вернул фуражку на голову невольнику, а другой рукой выдернул кляп. Тот сразу же принялся отплевываться.
– Почему так одет? Сейчас поймете почему, если до сих пор не поняли.
И только когда Цвиркун, освобождая кукольнику руки, сказал: «Давай, гимназист, покажи нам, зачем ты так оделся», до меня наконец дошло, что тот вырядился гимназистом Батумцевым, героем местной легенды. Но и тогда смысл этого маскарада мне, до конца, видимо, не проснувшемуся, оставался непонятен.
– Чего стоишь? – крикнул Цвиркун, замахиваясь на продолжавшего плеваться кукольника. – Давай, делай, как делал! Что ты там делал? Показывай, чем баб пугаешь. Невестке чуть выкидыш не устроил, сукин сын, пришлось скорую среди ночи вызывать. Давай, показывай! Ну!
Свистунов снял фуражку и, осклабившись, произнес:
– Здрасьте! Черешенки не желаете? Угощщщайтесь! Сетйащщщогу!
Дернув фуражкой в мою сторону, он приложил свободную ладонь к груди и повторил:
– Угощщщайтесь!
И затем, кланяясь в пояс и выпрямляясь, мотая из стороны в сторону вдруг отяжелевшей неподъемной головой, с монотонностью заевшей пластинки стал повторять:
– Сетйащщщогу – угощщщайтесь, сетйащщщогу – угощщщайтесь, сетйащщщогу – угощщщайтесь, сетйащщщогу – угощщщайтесь…
Разболтанно-маетные движения и декламация с налеганием на шипящие сопровождались еще и ровным, механическим, исходящим изнутри кукольника жужжанием. Видеть это было неприятно, и вечером, где-нибудь в темном переулке, такое действительно могло напугать.
С гадливостью наблюдавший за кривлянием кукольника Цвиркун наконец остановил его крепким подзатыльником.
– Хватит! Смотреть противно.
В полусогнутом положении, с ладонью на груди кукольник застыл. Спустя секунду-другую, когда жужжание внутри него смолкло, он выровнялся и как ни в чем не бывало продолжил отплевываться и снимать с языка соринки.
– И что вы с ним дальше собирались делать? – поинтересовался я.
– Мы с ним ничего не собирались делать, кроме того, что я уже сказал – вывезти на середину лимана, и пускай плывет куда хочет. Это он попросился к вам и Чернецкому, попрощаться. Мы не звери, пусть прощается. Тем более тут по дороге. – Повернувшись к кукольнику, Цвиркун спросил: – Ты с ним попрощался? Всё. Теперь пошли прощаться к Чернецкому.
– Стойте! – сказал я. – Не надо к Чернецкому.
В угрозы насчет лимана я не поверил. Скорее всего, максимум что грозило Свистунову – трепка, вроде той, которую ему задали перед приходом сюда. На уме у Цвиркуна было другое – если бы я отказал, он бы наверняка потащил кукольника к Чернецкому.
Я взял Цвиркуна под руку, отвел в сторонку и напрямую спросил: сколько? Он забухтел насчет вызванной среди ночи скорой и заломил что-то несуразное. Сошлись на четверти от заявленного.
Я к тому времени окончательно проснулся, и вспомнив завзятость Цвиркуна в денежных делах, спросил:
– А вы точно еще не были у Чернецкого?
Ответом мне стало гневное:
– Что?! Вы за кого нас принимаете? Не хотите, не надо!
– Хорошо-хорошо, – согласился я и пошел за деньгами.
Знал бы он, что в своих подозрениях я зашел куда дальше, предположив: а не устроен ли весь спектакль их совместными, его и кукольника, усилиями?
Наконец удовлетворенный Цвиркун с компанией ушли, и мы с кукольником остались вдвоем. Приглашать его в дом мне не хотелось. Он вытянул из нагрудного кармана френча телефон, тот при этом коротко зажужжал, и переложил его в брюки, потом, не спрашивая, подошел к дворовому крану и стал полоскать горло.
– Говорил же, что не буду кричать, зачем тряпку засовывать? – сказал он, возвращаясь. – Вот же село тупое.
– Как же это вас вычислили? Впрочем, догадываюсь. Наверняка здесь замешана женщина.
– И не одна, – поправил меня кукольник.
– И что теперь? – поинтересовался я.
– В Одессу поеду. Как и собирался.
– Мы думали, вы давно там.
– Пришлось задержаться.
– А как же грандиозные перемены в личной жизни? Отменяются?
– Читайте Шопенгауэра «О браке», там всё написано. Да и скучно здесь у вас.
– Это вам-то скучно? Ну-ну.
Кукольник взглянул на меня с насмешливым сожалением и качнул головой, как бы поражаясь моей простоте.
– А вы думали, я буду сидеть здесь на завалинке и детишкам куколок вырезать?
Выкупленный мной несколько минут назад, он похоже не чувствовал никакой благодарности, более того: глядел свысока.
– Что ж, счастливого пути, – сказал я. – А где ваш чуб, кстати?
– В прошлом.
Напоследок он, видимо, решил меня утешить, снизошел:
– Ничего, им эти деньги все равно впрок не пойдут, еще и боком вылезут. Я сирота, а сирот обижать нельзя.
– Шопенгауэр накажет? – не удержался я.
– Так мне подсказывает мой жизненный опыт.
Мы уже стояли у калитки. Прощаясь, он сказал, что утром уедет, и мне еще пришлось дать ему денег на дорогу. Под клятвенное обещание, что он не потревожит Чернецкого. Пряча деньги, кукольник сказал:
– Всё в этом мире повторяется. Когда-то две тысячи лет назад уже был человек, которого тоже вот так, среди ночи, водили от одного властителя к другому.
Всё-таки ночное купание в лимане ему бы не повредило, подумал я с сожалением. Просто удивительный экземпляр.
– А властители это кто? Я и Чернецкий?
Кукольник опять поглядел на меня с иронией – я его по-прежнему продолжал забавлять – и на прощание заявил:
– Я сюда еще вернусь. Только уже не мир принесу, а угадайте что.
Вздохнув, я пошел в дом и больше его с тех пор не видел.
– Это была одна из лучших моих ролей! – крикнул он мне в спину.
– Охотно верю, – не оборачиваясь, согласился я.
Утром он, кажется, действительно уехал, но еще ночью группа подростков, возвращаясь с дискотеки, обнаружила лежащего прямо посреди перекрестка человека. Напуганные последними событиями, они решили, что опять кого-то убили, но когда стали осторожно приближаться, лежавший вдруг резко, словно подброшенный, сел, и в густом облаке поднятой пыли повернул к ним белое лицо и протянул руку с фуражкой. При этом он что-то говорил, но никто ничего не услышал – все кинулись кто куда.
XII
Предсказание кукольника оказалось не пустыми словами, и те деньги, что мне пришлось отдать за его голову, Цвиркуну на пользу не пошли. Через неделю я увидел его в заведении у вокзала, куда зашел выпить свежего пива. Сидевший спиной ко мне Цвиркун, пока я осушал кружку, рассказывал группе забулдыг, так и не охваченных его просветительской деятельностью, – и вот что удивительно: рассказывал горячо, со страстью, в полный голос – о горькой участи Стряхниных, и их бесславной, но заслуженной гибели. Закончил он словами, прозвучавшими как краткий тост: «Москва, будь ты проклята!»
Недели две спустя я проснулся в летней кухне среди ночи от бешеного стука в дверь. Когда включил свет, застучали еще громче. Первая мысль была: кого-то еще убили, а следующая (что греха таить): пришли по мою душу. Тем не менее я почему-то бросился к двери, не спрашивая открыл её, и в полном соответствии с моими предчувствиями в комнату ввалился Цвиркун. Таким я его не видел: без шапочки, взъерошенный, с всклокоченной и как будто съехавшей набок бородой, в изодранной меховой жилетке на голое тело, босой, но главное – с топором в руке. Попятившись, я опустился на расстеленную кровать.
Наскоро осмотревшись, гость метнулся в мою сторону и замахнулся топором на лампу.
– Свет!
Опередив его, я щелкнул выключателем. Он кинулся к окну.
Это были несколько нехороших минут в полной темноте в присутствии ненормального человека с топором.
Наконец Цвиркун задернул штору и сказал:
– Теперь включай.
Я включил.
– Спрячь ноги, отрублю.
Я накинул одеяло на ноги.
К чему-то прислушиваясь, Цвиркун долго стоял напротив окна, после чего сказал:
– Идем.
Натянув под одеялом штаны, я под его присмотром вышел во двор. Не помню, какие шумы были в кухне, вроде бы никаких, но после нее тишина во дворе показалась мне мертвой. И уже было ощутимо прохладно.
– Ты вот что, – с заговорщицкой деловитостью, приблизившись ко мне вплотную, произнес Цвиркун. – Следователь придет, смотри чтоб ни гу-гу, понял? ни-ни-ни. А если что, сразу, – тут он сутулясь, мелко гримасничая, зачастил вполголоса: – что? где? как это? вы что? зачем? кто? когда? нет, не знаю, откуда? – и вдруг, изображая возмущение, во весь голос: – Да как вам не стыдно?! Что это значит?!
Очевидно, он показывал, как я должен вести себя со следователем.
– Понял? Повтори.
– Как вам не стыдно, – повторил я. – Что это…
Не дослушав, Цвиркун горячо зашептал:
– Потому что когда ты под капельницей, душа где? Правильно, в сарае. А если она не в сарае, значит у следователя. А где следователь? – перехватив мой взгляд, он выразительно подергал головой, показывая глазами за левое плечо, и тут же замер и прислушался. Что-то осмысленно несчастное вдруг изобразилось на его лице, но, не продержавшись и секунды, исчезло. Свободной рукой он схватил меня выше локтя. – А ребята пусть пока там поживут. Ребята тихие, как мыши. Они там уже давно лежат. Идем, покажу. Идем.
– Куда?
– Туда.
Показав топором на сарай, он потянул меня за собой. Вот когда я пожалел, что до сих пор не снес это уродливое строение, возможно, привлекшее внимание Цвиркуна еще в тот вечер, когда он явился сюда с кукольником, и с тех пор застрявшее у него в памяти. Самое интересное, что я в ту минуту каким-то праздным краем сознания, почему-то не занятым поиском спасительного выхода, с легкостью представил, как они, его тихие ребята в белых вышиванках, лежат там бок о бок на земляном полу, уставившись широко раскрытыми глазами в щелястую крышу.
Сделав шаг, другой, я уперся. Цвиркун, запнувшись, медленно перевел на меня совсем уж бессмысленный взгляд. Кажется, время, отведенное для разговоров, закончилось. Топор он держал на отлете, в низком замахе. Я сделал шаг, другой назад, Цвиркун потянулся за мной. Я сделал еще шаг. Он тоже. Постояв, он попятился, и я сделал несколько шагов за ним, в сторону сарая. Тут я решил, что всё – как бы он ни тянул, дальше не пойду, и, весь подобравшись, приготовился к рывку и побегу.
– Иди, – строго сказал Цвиркун, поднимая топор. – Иди.
Во всем его теле (для своих более чем семидесяти лет он был на удивление крепок) чувствовалась целеустремленная собранность, готовность в любое мгновение перейти к решительным действиям; его твердые, точно неживые пальцы, впившись в мою руку, ни на миг не ослабляли хватку.
Не знаю, что было бы дальше, если бы не прилетевший откуда-то аж с берега лимана, но в той необычной тишине прозвучавший вполне отчетливо знакомый надрывный крик: «Не будьте кацапами!»
Дернув на него головой, Цвиркун оцепенел. И вдруг – хищно сверкнув глазами – бросился в непроходимые заросли моего сада. Треск и шум за этим последовали такие, что я бы нисколько не удивился, если б наутро обнаружил там широкую просеку.
Буквально вбежав в дом, я задвинул засов, закрыл окно и выключил свет.
Судя по тому, что никого зарубленного топором на следующий день ни на берегу лимана, ни в нем самом не нашли, пути Цвиркуна и бродячего проповедника в тот вечер счастливо разминулись, но криков последнего я с тех пор больше не слышал. Цвиркуна с белой горячкой днем отвезли в Одессу, по возвращению из которой он скончался от двусторонней пневмонии.
Мне же тем утром позвонила сестра и сообщила о смерти матери. К отъезду у меня всё было готово, и, побросав вещи в машину, я через считанные минуты покинул городок.
XIII
Вскоре после покушения на следователя в городок прибыли два молодых человека, но, не пробыв здесь и недели, в одно утро исчезли, при этом один из них на прощание выкрикнул: «Ноги моей здесь больше не будет, твари!» Я еще подумал, наверное прав был следователь и с кадрами действительно худо, если присылали таких истеричек. Правда, потом и вовсе выяснилось, что то были никакие не следователи, а проходимцы, выдававшие себя за скупщиков женских волос, и под этой вывеской набиравшие девиц в турецкие бордели, но в нашем городке что-то им помешало развернуть свою деятельность. Меня, как и других местных наблюдателей, видимо, сбило с толку то, что поселились они в той же гостинице, где жил следователь. Больше никто в городке не появлялся, и по слухам, а главным их поставщиком был Жарков, у которого приятель работал в одесской полиции, дело о тройном убийстве фактически закрыли, списав его на сошедшего с ума Глеба Глебова, якобы заставшего жену во время оргии с Вяткиным и его соседом, чему никто, естественно, не поверил. (Кстати, лишившегося в одночасье матери и отца мальчика взяли к себе Чернецкие, оказавшиеся Глебу Глебову какими-то дальними родственниками.) Покушение же на следователя и оба убийства Стряхниных так и оставались нераскрытыми. К слову, ненадолго пережил брата и племянника Степан Юрьевич Стряхнин, набредший таки, как говорят, в каком-то погребе на бутылку с отравленной водкой.
Все новости городка я узнавал от сестры Чернецкого по телефону или встречаясь с ней во время её приездов в Одессу. От нее я узнал о смерти Цвиркуна, а позже о том, что Чоботов, потушив еще пару-тройку разбившихся во дворе бутылок с зажигательной смесью, переехал зимой в Москву, к тому же там (начинало сбываться предсказанное Кириллом?) собрались экранизировать какой-то из его романов. И куда-то заграницу уехала Алиса Тягарь с детьми.
Лишь весной, в конце марта, оказавшись в тех краях, я заехал в городок, но пробыл там не больше трех часов и никого, кроме присматривавшего за моим домом соседа, не видел. Посидел во дворе, как сидел тут, бывало, каждую весну, когда еще были живы мать, Вяткин и все остальные, полюбовался нежными весенними тенями и уехал в Одессу еще засветло, не загадывая, когда появлюсь здесь в следующий раз.
Однако в августе привычка взяла свое. И спустя год после трагических событий я, собрав вещи, отправился в городок – после года напряженной работы мне нужен был хороший отдых.
В первую же субботу я явился к Чернецкому. После такого большого перерыва я себя чувствовал скорее гостем Анны, с которой, как уже говорил, поддерживал постоянную связь. Впрочем, преодолев некоторую неловкость, посидели мы хорошо и даже весело. Я провел тогда в городке почти месяц, но больше мы не виделись. Прежде в наших встречах соблюдался некий негласный порядок: кроме суббот, я имел еще возможность зайти посреди недели, просто так. Теперь же в отсутствие суббот нужен был какой-то повод, которого я не находил.
В конце второй недели пребывания в городке я заметил на рынке мулатку Зуру, сожительницу фотографа Жаркова, вероятно и она меня видела, потому что в тот же день Жарков мне позвонил и предложил зайти.
Надо сказать, встретил он меня тепло, как старого знакомого. Я старался отвечать тем же. Его молчаливая мулатка на каждый мой поворот головы в её сторону незамедлительно отвечала радушной, хотя и несколько механической улыбкой, так что после десятого-одиннадцатого раза я старался к ней не поворачиваться, чтобы лишний раз не беспокоить.
Не думаю, что Жарков вдруг подобрел или за это время ко мне расположился, но язвительности в нем с нашей последней встречи заметно поубавилось. Возможно, так на него повлияло появление мулатки, а с нею более или менее налаженной семейной жизни. Наверняка в его смягчении сыграло роль и некоторое оживление в делах. Как рассказали Чернецкий и Анна, Жаркову поступил заказ на изготовление фотоальбома к очередному некруглому юбилею городка, а также появилась возможность издать книгу о бессарабских свадьбах – зря, что ли, Жарков по ним мотался. При этом на оба проекта выделялись приличные суммы, а заказчиком выступил не кто иной как Кучер, и уже был выплачен немаленький аванс.
XIV
Дом Жаркова, сравнительно недавно им приобретенный взамен проданного родительского, стоял в сотне метров от лимана. Бывать здесь прежде мне не приходилось. Однажды во время наших прогулок к лиману меня сюда завел Чернецкий, но хозяина в тот день дома не оказалось.
Все четыре тянувшиеся анфиладой помещения – кухня, гостиная, спальня и кабинет – имели выход на длинную деревянную веранду, заставленную горшками с цветами. Снаружи это напоминало корпуса санаториев или прибрежных гостиниц, однако внутри, просторные, хотя и немного мрачноватые комнаты с невысокими потолками, как и вся обстановка в целом, производили самое приятное впечатление.
Перед ужином мы прошли в кабинет, и там Жарков завел разговор о прошлогодних событиях. Сообщив, что слышал о моем расследовании от Чернецкого, он поинтересовался, что я, спустя год, думаю об остальных убийствах и о покушении на следователя. При слове «расследование» я отмахнулся, что же до убийств и покушения на следователя, тут мне сказать было нечего. Я, как и все, с самого начала мало что о них знал, а после года жизни в Одессе постепенно стал забывать.
Внезапно Жарков спросил, что я думаю об Изотове. Вот уж об Изотове я совсем ничего не думал, да и почти не вспоминал. В те дни, когда всё происходило, я видел его редко, хотя и слышал о его дружбе со следователем и знал, какие о ней ходили в городе слухи. Ну, и еще знал то, что опять-таки знали все: после покушения на следователя Изотова задержали, увезли в Одессу, но скоро выпустили, после чего он так в Одессе и остался. Мои сведения Жарков, ссылаясь на приятеля в розыске, пополнил рассказом о том, что Изотова отпустили, несмотря на найденный во время обыска у него дома гашиш, пропавший из комнаты вещдоков, вероятно не захотели, чтобы история выплыла на поверхность.
– А меня он всегда настораживал своей застенчивой улыбочкой, – признался Жарков. – Как говорил Чернецкий о Витюше: тихая вода плотины рвет. Изотову это бы больше подошло.
Он рассказал, что Изотов в те дни побывал у него дважды. В первый раз принес свои записки, а через день пришел узнать о них мнение и чтобы их забрать, но так наклюкался, что ушел без них в состоянии близком к истерике, так что Жаркову пришлось его успокаивать.
– Такие страсти, что ты!
– Они со следователем были любовниками? – спросил я, плохо понимая, почему мы столько времени уделяем Изотову. Если Жарков связывал с ним покушение на следователя, то пора б уже было сказать что-то по сути.
– Не думаю, – ответил на мой вопрос Жарков. – Тут, скорее, обожание старшего младшим. Помноженное на его кинопомешательство. Плюс гашиш, кстати отменный. Боюсь, им он в последнее время злоупотреблял. Если коротко: историю их отношений со следователем Изотов считал как бы уже готовым фильмом и сделал к нему режиссерский сценарий, кое-где еще и с раскадровкой – то есть закончил тем, с чего обычно фильм начинается. Кстати, я когда-то подарил ему старый режиссерский сценарий, который он, похоже, и взял за образец. Вот, полюбуйся, – Жарков достал и принялся листать передо мной тетрадь Изотова. – Рисовальщик он неважнецкий, но в остальном всё честь честью: названия объектов, время, музыка, даже, представь себе, крупность, только метража нет. Этакий карго-фильм. А поскольку фильму нужен зритель, вот он мне его и вывалил. Попутно тут еще и комментарии. И есть рецензия на фильм, к сожалению незаконченная. Советую обратить внимание на сцену на крыше гостиницы: там они оба хороши, что он, что следователь. И последний их разговор. Посмотри, пожалуйста. Интересно твое мнение.
Тут Зура позвала нас ужинать, и больше к этой теме мы в тот вечер не возвращались. Видимо, Жарков решил подождать, пока я ознакомлюсь с изотовской тетрадью, которую он, не спрашивая, хочу я того или нет, вручил мне и обязал вернуть в течение ближайших дней.
XV
– Ну, что скажешь? – спросил он, когда я пришел к нему на третий или четвертый день.
Я только пожал плечами. Порадовать мне его было нечем. Изотовскую тетрадь я мог бы вернуть ему и на следующий день, поскольку читать её было одно мучение, и я, естественно, мучиться не стал. Громко названная сценарием, она представляла собой хаотическое собрание всего на свете. Местами это был дневник и записки, местами, как сказано, сценарий, местами какие-то сумбурные умствования, в которых черт ногу сломит: о поисках и обретении смысла, наделение им, смыслом, окружающей реальности через кадрирование, которое, в свою очередь, возможно только с появлением героя и проч., и проч., и проч. Что касается так называемого сценария, занимавшего последнюю треть – я не настолько любил кино, чтобы получать удовольствие от такого рода литературы. Так что судить о его достоинствах мне было трудно. А кроме того, отвратительный почерк Изотова и общая неряшливость (какие-то бесконечные вклейки и выпадающие вкладки, которые потом не знаешь куда засунуть) не способствовали чтению. Да и какое, в конце концов, дело мне было до фантазий обкуренного Изотова? Любителю кино Жаркову, проработавшему к тому же пару лет на киностудии, читать эти записи, возможно, было интересно, я же с трудом долистал их до середины, и как по мне, они был ненамного интересней Витюшиных сочинений, у которых, впрочем, было одно неоспоримое преимущество – те были отпечатаны на машинке. Всё это я и высказал Жаркову.
– Жаль. Очень жаль. Значит, ты не узнал главного, – сказал он. – Изотов придумал, что живет в кино и постоянно находится в кадре. Строго говоря, в кадре постоянно находился следователь, а Изотов попадал в него, когда оказывался рядом. То есть в зону своего же внимания. Ну, как режиссер, который решил сыграть в своем фильме. И вот что мне пришло в голову. Если помнишь, в истории с убитым монахом, в первый приезд следователя, дело было раскрыто во многом благодаря Изотову. Но вот на этот раз – стал бы он так рьяно помогать и тем самым приближать прощание со следователем, находиться рядом с которым стало для него, без преувеличения, смыслом жизни? Отсюда вопрос: а не мог ли он со своей одержимостью, наоборот, попытаться затормозить расследование? И если пойти еще дальше: а не мог ли он решиться на что-то такое, что задержало бы следователя в городке еще на какое-то время?
– На что, например? – спросил я.
– А еще ему нужен был такой сюжет, в котором он бы принимал активное участие, о чем он не раз пишет, – сказал Жарков. – Очень жаль всё-таки, что ты не захотел дочитать до конца.
Наш фотограф всегда был любителем крайностей. Мне же, отказавшемуся штудировать изотовскую писанину, оставалось только помалкивать, хотя, зная немного Изотова, я плохо представлял его в той роли, на которую Жарков намекал. И это я еще не понял, куда он клонит – мне-то казалось, что он хочет привязать Изотова к покушению на следователя. Каково же было мое удивление, когда в ходе дальнейшего разговора выяснилось, что Жарков продвигает Изотова на роль автора тройного убийства в доме Вяткина! Не меньше поразило и то, что всю историю того кровавого вечера, включая вызов из дома соседа, он без малейших изменений взял из моей версии. Я попытался было возразить, но Жарков сразу же щелкнул меня по носу непрочитанной тетрадью, и делал это потом еще не один раз. Так, когда я высказал убеждение, что всё произошедшее в доме Вяткина указывает на то, что там действовал человек, явно бывший не в ладах с реальностью, каковым и являлся наркоман Зять, он сказал:
– Если бы ты дочитал до конца, то убедился, что с головой у Изотова на тот момент было еще хуже, чем у твоего Зятя. И потом, когда это гашиш перестал быть наркотиком?
Следует добавить, что перемены переменами, а моя многолетняя привычка не доверять Жаркову брала свое. Время от времени мне начинало казаться, что с его рассказами что-то не совсем чисто. В этом деле – оттенять сказанное некой двусмысленностью – ему не было равных, и, слушая его, я по своему обыкновению видел эти тени и там, где их наверняка не было. Приходилось делать некоторое усилие, чтобы принимать сказанное им всерьез.
Между тем, Жарков так и продолжал изо всех сил натягивать тройное убийство на Изотова. Вероятно, такой сюжет с сошедшим с ума киноманом ему представлялся интересней других.
– А ты не задумывался, как Глеб Глебов оказался у Вяткина? Кто его направил туда? – спрашивал он. – Петя говорит, что перед тем как там оказаться, он у Тягарей встретил Изотова. И это Изотов подсказал ему, что его супруга гостит у Вяткина.
– И что из этого следует?
– Всего лишь то, что там могли уже лежать трупы, которые наделал Изотов.
– Именно в этот момент там мог орудовать Зять, – возразил я.
– Мог, – с неохотой согласился фотограф. – Кстати, знаешь почему Глеб Глебов в тот день бегал искал жену?
– Он это делал не в первый раз.
– Э-э, нет. В тот день, под проливным дождем, случай был особый. Исчезли деньги, которые Глеб Глебов собрал на отъезд, отчасти накопления, отчасти взятые в долг, все под чистую. Чем тебе не мотив? Денег, правда, при жене не оказалось, но он-то этого не знал.
– Тогда откуда про них стало известно? И куда они делись?
– Деньги перепрятал сын Глебова, опасаясь, что их приберет к рукам его блудная мать, или же его слабохарактерный отец ей их отдаст. Это недавно выяснилось. Можешь поинтересоваться у сестры Чернецкого. Так что даже Глебов у меня на втором месте, а Зять, уж извини, только на третьем.
– Но для чего Глебову было раздевать трупы? – спросил я. – В жизни не поверю ни в какую оргию. На такую мерзость способен был только Зять.
– Ну, почему же. В оргию и я не верю. Но может быть Глебов хотел таким образом оправдать в посторонних глазах то, что натворил? Пока еще был в своем уме. А пока раздевал убитых, тут-то и свихнулся.
Я спорить не стал. История с деньгами, о которой я раньше не слышал, меня, признаться, смутила. Впрочем, я за свою версию особо не держался, о чем прямо сказал.
– Да ладно! Я же вижу, как тебе жаль расставаться с любимым Зятем… – усмехнулся Жарков (и меня аж передернуло: ну, вот что за ерунда – жаль, не жаль). – Но если серьезно. Кольцо Вяткина, которое у него нашли, сам Вяткин мог ему и дать, чтобы отвязаться.
– У него не нашли ничего другого потому, что Вяткин наверняка все остальное отдал Нике, – сказал я.
– Это нам неизвестно, – возразил Жарков. – А я это к тому, что больше ничего на Зятя не указывает. Ах, да: утопленные в лимане одежды. Ну, тоже так себе аргумент. Я не большой специалист в этом деле, но слышал, есть такие вещества, под действием которых пациенту кажется, что его начинает пожирать его же одежда. Учитывая, что Зять глотал всё подряд, не исключаю, что именно в том волшебном состоянии он тогда и находился. Одним словом, при отсутствии прямых убедительных доказательств, что там что там, мотив Изотова, на мой взгляд, перевешивает.
Я сказал, что у меня, наоборот, версия с Изотовым не укладывается в голове: одно дело фантазировать, и другое вживую резать людям глотки.
– Нет. Здесь это одно и то же, – резко возразил Жарков и уже с раздражением и с некоторым нажимом произнес: – Сценарий с элементами дневника написан действующим героем фильма, который, по определению, живет в иной реальности и может позволить себе в ней, как персонаж вымышленный, что угодно. По крайней мере то же, что и герой сценария. Для него хорошо и допустимо всё то, что идет на пользу сюжету. Реального Изотова, которого ты защищаешь, здесь нет. А тот, что есть, твоему скучному наркоману Зятю даст сто очков вперед. Вот из этого и следует исходить.
Не собираясь больше спорить, я привел последний довод:
– Будь Изотов убийцей, разве он стал бы показывать тебе эту тетрадь?
– Когда он её показывал, он еще не был убийцей.
– Хорошо. Тогда как он мог её у тебя оставить, после того как им стал? Если она наводит на такие мысли.
– Мысли к делу не пришьешь. Толковать то, что он там насочинял, можно по-всякому. Да и оставил он её у меня не по своей воле. Я тогда уехал и меня месяц здесь не было, а когда вернулся, он уже исчез. Попробуй все-таки еще раз её полистать, сделай над собой усилие. Оно того стоит. Там и о следователе много интересного.
Чтобы закруглить эту порядком надоевшую мне тему, я согласился на еще одну попытку.
XVI
– Кстати, ты знаешь, что в следователя стреляли из того же пистолета, из которого убили старшего Стряхнина? – продолжил фотограф после того, как я спрятал тетрадь обратно в сумку.
Откуда мне было знать. Знакомых в розыске у меня не было.
Все время, пока мы сидели в кабинете – Жарков на тахте, а я в кресле, – Жарков перебирал в широкой и плоской картонной коробке перед собой фотографии. Чуть ли не каждый эпизод рассказа он иллюстрировал какой-нибудь из них, иногда довольно отвлеченной – с видом пустой улицы, например, или какого-нибудь упомянутого им предмета. Чтобы не тянуться за ними, я пересел на край тахты, и он стал метать в меня ими как картами.
Следователь. Гостиница. Номер следователя. Вид из окна номера. Пистолет.
– Вот из такого, – прокомментировал фотограф последнюю.
– И что это значит?
– Что? – переспросил он, поднимая голову. И, вспомнив свой предыдущий вопрос, спросил:
– А ты как думаешь?
– Стрелял кто-то из местных?
– Угу.
– Тот, кто так и сидел в городке все это время.
– Совершенно верно. Первое что приходит в голову – следователь к кому-то слишком близко подобрался. Но по зрелому размышлению понимаешь: нет, не то. Вешать на себя еще и следователя, вместо того чтобы просто тихо исчезнуть, – это как-то чересчур. Я таких героев здесь не знаю. Ну, безбашенный Зять мог бы, наверное, но он к тому дню уже был труп. Изотов? Но откуда у него пистолет Стряхнина? – Жарков сделал страшные глаза. – Слушай! А может, это он и убил Кирилла Юрьевича, чтобы заполучить сюда следователя?
– Если мне не изменяет память, ты с самого начала подозревал в этом Кирилла, – напомнил я. – А как теперь?
– Да, было дело, – усмехнулся Жарков. – Только зря ты злорадствуешь. Я сейчас уже точно свою аргументацию не помню, но там было всё с нею в порядке. Сейчас…
Задетый моим напоминанием, он позвал возившуюся с цветами на веранде мулатку и сказал:
– Зура, напомни, как мы тогда говорили насчет того, кто мог убить Стряхнина. Я еще просил тебя запомнить. Насчет Кирилла.
Зура села рядом с ним и стала рассказывать их версию. Начала она с известной истории о поиске Кириллом оружия. Из нового для меня было разве то, что Кирилл отправился за ним в дом отца со Степаном Стряхниным. Никакой особой аргументации я, правда, не услышал – так, одни лишь догадки.
Рассказывала Зура вдумчиво, подробно, приятным грудным голосом. Жарков кивал ей в такт, направив на нее указательный палец. А я, глядя на его серебряный перстень с синим агатом, задумался, не им ли был когда-то оставлен след на щеке юной Ники.
Тут Жарков, выразительно кашлянув, отвел руку с выставленным пальцем, и лицо его помрачнело. Чуть раньше и я заметил, что перестал понимать рассказ мулатки, в котором речь уже шла, кажется, не о Кирилле, и всё чаще стали мелькать нерусские слова. При этом ни интонация, ни выражение лица рассказчицы ничуть не изменились.
– Что за ахинею ты несешь? Ну просил же запомнить! – оборвал её Жарков, и когда Зура виновато потупилась, нетерпеливо махнул рукой. – Так. Всё. Иди отсюда. Иди-иди… – Проводив её взглядом, повернулся ко мне и сказал: – Не обращай внимания. Её как-то в драке на Привозе гирей по затылку хорошо отоварили, с тех пор она иногда заговаривается. Отойдет, еще раз попробуем. Но поверь, с аргументацией у меня всё было в порядке. Если бы не одно но: как дядя с племянником попали в дом?
Жарков замолчал. Я ждал продолжения. Однако он как-то уклончиво повел головой и, усмехнувшись, сказал:
– Я тебе удивляюсь. Ладно, Изотов прошел мимо твоего внимания, – по тому как это было произнесено, стало понятно, что с «изотовской» версией тройного убийства он расставаться не собирается. – Но есть человек, о котором, я уверен, ты всё это время думать не переставал. Почему же сейчас ты о нем молчишь?
– Ты имеешь в виду Чоботова? – я пожал плечами. – А что о нем говорить? И что толку от моих подозрений? Да, я уверен, что убийство Кирилла без него не обошлось. Для меня это аксиома.
– Причем здесь Кирилл? Меня его смерть как раз совершенно не интересует. Мы говорим о Кирилле Юрьевиче.
Мне вдруг стало жаль Жаркова. То Изотов с тремя трупами, теперь вот Чоботов, убивающий Кирилла Юрьевича и после стреляющий в следователя. Даже никудышная версия с Кириллом казалась мне правдоподобней той, что он, по всей видимости, намеревался выложить.
– Ты это серьезно? Чоботов? – спросил я и, подавив зевоту, приготовился слушать еще одну безумную историю.
Жарков продолжил:
– Тебе известно мое вполне лояльное к нему отношение, так что для меня, в отличие от тебя, аксиом никаких не было. Сначала просто появилось некоторое, скажем так, недоумение: как так? Стряхнины гибнут один за другим – неужели Чоботов здесь не при чем? Представить его терпеливо ждущим, когда мимо поплывут трупы врагов, у меня не получалось. Пускать такие вещи, прошу прощения за каламбур, на самотек, не попытавшись и пальцем пошевелить, да еще когда обстоятельства так благоприятно складываются, совсем не в его духе. Должен же был он хоть как-то отомстить за унижение, за тот пинок в зад возле рынка, за стояние под стволом. Вернемся к исчезнувшему и вновь появившемуся ТТ. Если к Стряхнину действительно полезли за ним, и это был не Кирилл, то кто тогда? Кому еще он мог понадобиться в те дни? Кто мог использовать, а перед этим, может быть, и распустить слух о том, что Кирилл, которого гнали от порога собственного дома, ищет оружие? Так может быть Чоботов все-таки воспользовался обстоятельствами?
Я слушал его с тем чувством неловкости, с каким обычно слушают выступление графомана, тоскливо прикидывая, что б такое сказать, когда он закончит, чтобы его не обидеть. К счастью, меня вовремя осенило.
– Чоботов не переносит вида крови, – сказал я. – Идти в кого-то стрелять, рискуя там же, рядом с трупом, свалиться в обморок, – не думаю, что он решился бы на такое.
И улыбка, с какой Жарков меня выслушал, тоже была сродни жалкой ухмылке графомана, в очередной раз лишенного надежды на признание.
– Да, ты прав, – послушно закивал он после паузы. – Наш писатель, проливший на бумаге реки крови, не выносит её вида. Как же это я забыл? – Жарков вздохнул, задумался. Посидев так некоторое время, произнес: – Но может быть он что-то придумал? Он же сочинитель, человек с фантазией.
– Что ты имеешь в виду?
– Возможно, он предохранялся.
– ?
– Ну, знаешь, как сварщики надевают маску, чтобы уберечь глаза. Может быть, Чоботов был в черных очках? Или в синих. Очки могли бы помочь, как думаешь? Слушай, а если он пошел убивать Стряхнина как раз в маске сварщика? А что? Ведь это еще и прекрасный деморализующий жертву эффект. Представь, Кирилл Юрьевич открывает дверь кабинета, а там сварщик! Я бы так и сделал. И не в современном каком-нибудь шлеме, а в той старой доброй плоской маске, с узким затемнённым окошком и ремешками на затылке. Я б еще и разрисовал её как-нибудь. Спецназовскими узорами Кирилла Юрьевича, конечно, не удивишь, а вот с росписью под хохлому, к примеру, было бы довольно неожиданно. Что скажешь?
Прикинувшийся дурачком и поймавший меня на эту удочку Жарков теперь потешался, не скрывая удовольствия. Я решил ему в этом не мешать, пусть.
– А впрочем, ты прав, не мог Чоботов стрелять в Кирилла Юрьевича. Да и где бы он взял такую маску? – продолжал глумиться фотограф. – Но тогда кто? – Подобрав лежавшую рядом с ним перевернутую фотографию, он некоторое время смотрел на нее, и вдруг метнул её в меня. – А как тебе такой вариант?
Взглянув на снимок, я тотчас забыл и свою досаду, и жарковское ёрничанье, а всю сонливость с меня как рукой сняло.
– Она?! – воскликнул я.
XVII
На фотографии посреди тротуара стояла и смотрела в объектив женщина с заведенной назад левой рукой – мать Холодка, Лера.
Не знаю, как объяснить, но, увидев ее, я в ту же секунду понял, что это она, и уже примерно знал, какова тут роль Чоботова, да и вся история, которую мне собирался поведать Жарков и которую я потом выслушал без малейшего сомнения, тотчас возникла в моей голове неким призрачным пунктирным наброском, так что оставалось только навести линии пожирнее.
– Ну и кто мог всерьез подумать на эту несчастную калеку? – сказал Жарков.
Насладившись моим впечатлением, он продолжил:
– Конечно, Чоботов не предполагал, что всё так обернется. Он всего лишь хотел заполучить оружие из арсенала Стряхнина-старшего, чтобы передать его младшему. А уж как последний им распорядится – застрелится, перестреляет всю семью, как предполагал наш трепетный Чернецкий, или только грохнет отца – Чоботову, по большому счету, было всё равно, ему бы подошел любой из вариантов.
– Постой, – сказал я, – но они же – Кирилл и Чоботов – к тому времени уже дважды успели поругаться.
– И что? Они и раньше ругались. Вот в знак примирения Чоботов как раз и мог подсунуть Кириллу подарочек. По-моему, вполне в его духе. А кроме того эти скандалы означали, что нервы у Кирилла совсем ни к черту, и лучшего времени вручить ему пистолет нечего ждать. В конце концов Чоботова могла увлечь его собственная фантазия, а может быть, как сочинителя, еще и сюжетные возможности истории, её драматургия. Когда на сцене не какое-то там одинокое ружьишко, а с два десятка стволов. Ну как тут пройти мимо? Человек-то он горячий, увлекающийся. Услышав пьяное желание Кирилла, он сразу же за него ухватился, и нацелился на оружие из дома Стряхнина. Мог ли знать Чоботов, где лежал пистолет? А разве кто-то не знал, что у Кирилла Юрьевича по старой привычке девяностых один из стволов обязательно лежит в ящике стола? Чоботов обращается к Зятю. Думаю, предложение свое он составил так изощренно, что в случае провала Зять никогда бы ничего не доказал. Хотя денег хороших наверняка пообещал. Ну а у Зятя под рукой кто? Правильно, Холодок – лучший специалист по замкам. Не исключено, что Чоботов сразу на Холодка и рассчитывал. Да у меня у самого эта история в голове стала раскручиваться, когда я узнал, что Стряхнины в связи с цыганским предсказанием запираются особенно тщательно, и вспомнил про Холодка. Но для Холодка, мы знаем, жилые покои – табу. Его стихия – погреба, гаражи, сараи. Лезть в дом, к тому же полный людей, да еще за оружием, он категорически отказывается. И тут об этом узнает его мать. Что её заставило на это пойти? Уговоры Зятя? Деньги? Желание взять реванш за ту неудачу с капканом и таки обчистить Стряхнина? При том, что она могла догадываться или даже знать наверняка, кому этот ствол предназначался. Так или иначе, она своего добивается – Холодок сдается. Ну а на месте… не знаю. Может, когда она увидела своего обидчика, палец сам нажал на крючок. Для меня, например, это еще и стало лишним подтверждением того, что Холодок действительно был сыном Кирилла Юрьевича, зачатый им двадцать лет назад, как сказал бы наш Кучер, в режиме изнасилования. И да: это её, а не Алису Тягарь, видел в саду кукольник. После того как вторжение закончилось убийством, Чоботов, естественно, от ствола, доставшегося такой ценой, отказался, и в следующий раз тот всплывает в покушении на следователя. К этому моменту из всех троих – Леры, Зятя и Холодка – в живых осталась только она – вот тебе и ответ, кто в него стрелял. А кто, кроме нее? Я уже говорил: таких не знаю. А если б и был кто на примете, надо еще придумать, как к нему попал пистолет. Нет, кроме Леры никого не вижу. Она, кстати, примерно в то же время исчезла.
– Выходит, следователь таки раскрыл убийство Стряхнина-старшего?
– Думаю, да. Не глупее же он нас. К тому же профессионал. Вот только покушение на него вряд ли с этим связано.
– Как это? Ты хочешь сказать, что у Леры была еще какая-то причина стрелять в следователя? – спросил я.
– А ты думаешь она, потерявшая сына и любовника, вдруг испугалась разоблачения? – Жарков, усмехнувшись, покачал головой. – Очень сомневаюсь.
– И что же это за причина?
– Ты не поверишь. Холодок. Сын.
– Холодок?! Причем здесь Холодок?
– Лера стреляла в его убийцу.
– Холодка убил?.. – Я запнулся. На мой взгляд, это была совсем уже какая-то… – Чушь!
– И тем не менее.
– Чушь. Я бы еще понял, если б ты сказал: Зять. У меня с самого начала была такая мысль, но потом…
– А вот это точно чушь. Зачем Зятю убивать своего кормильца? Нет-нет-нет, Холодка убил следователь.
Ну вот, еще одна нелепая версия, разочарованно подумал я. Жарков закурил и сходил за пепельницей.
Когда он вернулся, я сказал:
– Интересная у тебя получается система доказательств. Покушение Леры на следователя ты, значит, объясняешь тем, что следователь убил Холодка. А доказательством тому, что Холодка убил следователь, тебе, очевидно, служит покушение на него Леры. Которое в свою очередь… и так по кругу. Ни свидетельств ни улик, я так понимаю, у тебя никаких нет.
– Ты забываешь про пистолет.
– То, что он оказался у Леры, тоже всего лишь версия.
– Предложи другую.
– Хорошо, давай на время забудем про Леру. Скажи, с чего всё-таки ты взял, что Холодка убил следователь? Если ему нужны были признания, почему он, такой, как ты говоришь, профессионал, не взялся за того же Зятя? Почему Холодок? Который и под самыми страшными пытками никогда бы не сказал, что отпирал в ту ночь замки для матери?
– Вот Лера скорее всего именно так и думала, – оживился Жарков. – Что следователь, выбивая признания из её сына, перегнул палку. Только ведь следователю от Холодка нужны были не признания.
Так, еще один интересный поворот, подумал я, и тут уже заподозрил, а не собирается ли Жарков, войдя во вкус, разыграть меня повторно? Угадав мои мысли и понимающе усмехаясь, он сделал примирительный жест ладонью и пояснил:
– Я хочу сказать, что Лера точно знала: её сына убил следователь. Она только заблуждалась насчет мотива. Тут вообще, надо сказать, связался такой узел, в котором, чтобы его распутать, приходится дергать то одну веревочку, то другую. Вот сейчас надо подергать за веревочку следователя. Чем он вообще здесь занимался, кроме того что играл в карты у мэра и курил гашиш с Изотовым?
– Минуту назад ты сказал, что он раскрыл убийство старшего Стряхнина, – напомнил я. – Чем не занятие?
– Не думаю, что у него на это ушло много времени. Я к чему веду? Там, в изотовской тетради, которую ты побрезговал читать, в самом конце, где Изотов отчаянно ищет себе место и роль в своем фильме, есть одно темное место, если захочешь, покажу. Там всё, если можно так сказать, нематериальное имущество следователя – его привычки, интересы, факты биографии – всё свалено в одну кучу, в один сумбурный поток сознания. Писано явно под каким-то сильным впечатлением или в расстроенных чувствах. И вот там, среди прочего, мелькают какие-то, бумаги, договоры, которые, по признанию Изотова, неимоверно усложняют ему задачу. А задача такая: как он, Изотов, мог бы всему, что ему открылось, соответствовать – дескать, роль его и так невыразительная, еще больше потускнела. Я помню, еще думал: что за договоры? И так бы и решил, что это какая-то изотовская вольная фантазия, импровизация, может быть и гашиш, если бы не вот это.
Тут Жарков достал из коробки и протянул мне два листа бумаги. Оба были покоробленные, с расплывшимися, хотя и сохранившимися письменами, с подписями и коричневыми отпечатками пальцев.
– Это нашла Беляна, коридорная, знаешь где? У следователя в холодильнике. Это её какие-то знакомые, молодожены. Каково, а? – Жарков встал, прошелся по комнате. – Чем-то он, кстати, ей не угодил, следователь коридорной, злая была на него страшно. Рассказала, что такую же бумагу он предлагал подписать ей, она отказалась. Может и врет.
Пока я разглядывал пошедшие пузырями, в ржавых потеках бумаги, Жарков пересказал то место из изотовской тетради, где описывалась рассказанная следователем история о проигранной якобы его приятелем в карты душе. Затем наступил черед предоставленного Петей видео, которое тому оставил на сохранение Зять.
– Думаю, это же видео он оставил и Лере, а может быть и еще кому-то, – пояснил Жарков, предваряя показ. – Пьяный Петя, правда, так и не понял, что это, а вот Лера поняла.
Я в том видео тоже, признаться, ничего не понял (ночное окно, силуэты, невнятные голоса…), но после бумаг и фрагмента из тетради принял на веру уже автоматически. Договоры произвели на меня впечатление сильнейшее. Уж чего-чего, а такого я не ожидал, хотя и замечал с самого начала за следователем некоторые странности… Но нет, такого не ожидал.
– Почему он тянул и не трогал всю эту компанию? – говорил Жарков. – Может быть, потому что думал перед тем как их всех, пучком, повязать, разжиться у них такими бумажками? Начал с Холодка, а когда с ним так закончилось – ну, тут уж… Даже собрался уезжать, судя по истерике, устроенной здесь Изотовым. Не успел. Словом, наш странствующий следователь, дай Бог ему здоровья, если он до сих пор жив, в конце концов так заигрался, что и сам нарвался на пулю. Кстати, если бы тогда вместо него прислали кого-нибудь другого, дело одним убийством старшего Стряхнина скорее всего и ограничилось бы. Но согласись, в этом что-то есть: движимая местью за сына мать стреляет в его убийцу, который приехал сюда, чтобы найти того, кто убил отца её сына, то есть её саму? Тут тебе, кстати, и предположение Чернецкого об эхе девяностых нашло прекрасное подтверждение. Лера Холодок, стреляющая через двадцать лет в Кирилла Юрьевича, своего обидчика – чем не эхо? Еще какое! О-го-го! А еще это красиво, а значит – правда.
XVIII
Таким образом все три версии – убийства Стряхнина-старшего, убийства Холодка и покушения на следователя, – собранные в общую конструкцию, опирались друг на дружку подобно ружьям в оружейной пирамиде, и этого Жаркову было вполне достаточно. Тем более, что открывавшаяся с этой точки картина его совершенно устраивала. Умению загонять реальность в художественные рамки он мог бы поучить того же Изотова. Впрочем, я ведь тоже, несмотря на то что меня раздражали все эти «красиво-некрасиво» (что за критерий такой?), в случае с Лерой поверил в её причастность, поддавшись скорее художественной логике.
– Моя красавица! – восклицал Жарков, перебирая её фотографии разных лет. – Всегда мечтал поснимать её побольше, но не давалась. Видимо, воровское воспитание не позволяло.
И до чего же всё это было грустно.
Тут я хотел бы, наконец, кое в чем признаться.
Среди нескольких фотографий Леры была одна памятная мне: на весь кадр смугловатое и как будто обветренное лицо, темные с гиацинтовой волной волосы и пристальный взгляд чуть сощуренных серых глаз. Этот портрет я впервые увидел на давней, целиком посвященной городку выставке Жаркова, и был им совершенно очарован, но спрашивать, кто эта женщина, у автора, с которым мы там же, на выставке, познакомились, мне было неловко. Дом в городке к тому времени уже год как был мною куплен, и, как я уже говорил, выставка Жаркова подогрела мой интерес к этим местам, ну и, что уж тут скрывать, портрет прекрасной незнакомки с серыми глазами и обветренным лицом сыграл в том не последнюю роль. Увидев её однажды, я уже не мог отделаться от фантазии с ней встретиться. Это были какие-то туманные, полные юношеского волнения грёзы о том, как я обязательно встречу её где-то там на улице и, пусть не сразу, но обязательно с ней познакомлюсь, потому что в маленьких городках все должны быть знакомы друг с другом. А ведь мне на ту пору было уже за тридцать. Так что не только Витюша способен влюбиться по фотографии. Узнав о ней поподробнее, я, конечно, от мысли о знакомстве отказался, и, вероятно, благодаря этому то первое впечатление, полученное на выставке, сохранилось у меня до сих пор.
…В городе в тот день раньше обычного отключили свет и внизу надрывно тарахтел генератор. Лера видела через окно, как следователь подходит к гостинице, и встала в коридорчике между комнатами, у распахнутой двери в ванную. От волнения она не рассчитала и подняла пистолет слишком рано. Следователь не спешил, а может быть кого-то встретил, и она несколько раз опускала руку и тут же поднимала опять – всё казалось, что вот сейчас щелкнет замок, он войдет и сразу окажется перед ней, лицом к лицу. Когда замок щелкнул, она попятилась в ванную. Постояв там, пошла обратно. Он стоял у раскрытого шкафа, спиной к ней. Глубоко вздохнув, она повела было культю под задрожавшую вдруг кисть, но не довела – следователь обернулся. «Тыц-пи…» – звук выстрела заглушил концовку вырвавшегося у него восклицания, и он упал, не сходя с места, головой к балкону.
Интересно, о чем он успел подумать в эти мгновения, которые мог счесть последними? Горько пожалеть о том, что так хорошо подготовился к игре и теперь не сыграет? Или же его, наоборот, наполнила покоем мысль, что всё кончено и волноваться больше не о чем? А может быть, вспомнив напоследок свою балерину, он наконец сообразил, что вся его суета с гуттаперчевым изначально не имела смысла – душу-то Маруся, уходя, унесла с собой…
Гостиницу Лера покинула так же незаметно, как появилась: когда она входила, пара служащих, склонив головы над генератором, были заняты его запуском, а когда выходила, они же стояли на улице и глядели на бесконечно длинную колонну мотоциклистов, проезжавшую через город и остановившуюся на перекрестке. Тогда-то, глядя на эту рычащую на все лады пеструю кавалькаду, она и решила, что утром уедет. Весь оставшийся день, вечер и большую часть ночи она ждала, что за ней придут, и заснула только в четвертом часу. Утром она собиралась по пути на вокзал зайти на кладбище, однако в те два часа, что она поспала, ей в таких подробностях и в таком предельно натуральном неприкрашенном виде приснилось посещение ею кладбища и двух свежих могил, что, проснувшись, она решила туда не идти, и на первой же электричке уехала из города.
XIX
Накануне неожиданного отъезда Жаркова я побывал у него в последний раз. Как и в первый, больше недели назад, мы прошли после ужина в кабинет, где расселись по прежним местам: Жарков на тахте, поджав ногу, я в кресле. Вскоре я услышал Зуру, что-то негромко говорившую на своем языке. На ее голос по веранде в сторону кухни промчалось несколько котов, и, судя по хлопанью крыльев там же, к ним присоединились голуби. Мне вспомнился Вяткин. Заметив мой интерес, Жарков, сморщившись, шлепнул себя по затылку и махнул ладонью в сторону веранды, дескать, не обращай внимания, травма.
В тот вечер фотограф и поведал мне о своих странных визитах к Витюше. Как я уже говорил, не было заметно, чтобы он этими воспоминаниями тяготился, скорее наоборот. Ведь это благодаря ему Витюша осмелел до того, что стал являться Нике на глаза, и в тот роковой вечер оказался поблизости. Кто знает, чем бы для нее закончилось дело, если бы Витюши не оказалось тогда рядом и Ника пошла бы с Кириллом в крепость. Могли бы и её положить там же. Так что Витюша с подачи Жаркова свою мечту и заодно миссию исполнил – спас зеленоглазку. Для него это был судьбоносный счастливейший день. Насчет этого, последнего, может быть и так, но хотелось бы только уточнить, что Витюша в тот вечер шел не за Никой, а за Кириллом, чтобы, оставшись с глазу на глаз, сообщить тому, что их поединок откладывается, но остается в силе.
Тогда же я рассказал о записке, которую мне показывала Ника, и спросил Жаркова что он думает, кто мог её прислать? В ответ он пожал плечами.
– Понятия не имею. Доброжелателей у нее хватало.
Надо сказать, своими изысканиями Жарков меня разохотил. Я был впечатлен предыдущим рассказом о Стряхнине-старшем, да и с покушением на следователя он меня в конце концов убедил.
В тот день я попытался увлечь Жаркова убийством Кирилла.
– Он спрашивал у Пети адрес Холодка, и его там, рядом, видели, – сказал я. – Как ты думаешь, мог он догадываться о том, как был убит его отец и что к этому причастен Чоботов? Ты ведь думал над этим, признайся. Просто говорить не хочешь.
– О чем? Кто именно проломил ему голову? Мне это неинтересно. – Он помолчал. – А если что и интересно, так это был ли Кирилл в момент убийства при деньгах. А что если их не было? И знаешь, что меня навело на эту мысль? Растерзанный, полураздетый труп. Все почему-то решили, что это дело рук случайного мародера, который искал, чем бы поживиться уже после того, как убийца обчистил труп. Ну а что если это сам убийца искал и не мог ничего найти? Как думаешь, могла Алиса слух пустить, а денег-то и не дать?
– Витюша говорил, что у Кирилла с Никой было хорошее настроение, когда они его встретили. Вряд ли бы оно было таким, если б они денег не получили.
– Как знать. Могли и рукой махнуть, дескать, и ладно, и хорошо, и не нужны нам никакие подачки, будем трудиться в поте лица, добывая хлеб свой. – Жарков помолчал. – Что, конечно, сомнительно. Кстати, вот только сейчас пришло в голову: эта раздетость Кирилла тебе ничего не напоминает?
Я уже решил было, что он опять вытянет на свет Изотова, но он, подумав, продолжать не стал и вернулся к истории с деньгами:
– Думаю все-таки, что те пять тысяч уехали с Никой – Кирилл успел ей их передать. Поэтому Вяткин так быстро её спровадил. И правильно сделал. Тот, кто порешил Кирилла, мог прийти и к ней. Впрочем, этот кто-то мог прийти и если бы у Ники денег не оказалось, а он бы решил, что есть. В любом случае ей оставаться здесь было опасно.
– Может, поговорим о Кирилле? – вновь предложил я.
Жарков тряхнул плечами и, помолчав, сказал:
– Из Москвы к нам пожаловало – внимание, сороконожка: ничто, ноль, пустота, а лучше сказать, безвременно потухшая звезда, которая вопреки законам астрофизики схлопнулась и утянула за собой еще полдесятка человек – и это еще не конец сороконожки, просто лень перечислять. Символично, что на себя он был похож меньше, чем привезенный им Козлик. То есть и этого не осталось. Совершенно полое тело, которое только любовь затейницы Ники и наполняла хоть каким-то содержанием. А больше ничего в нем не было.
– Алиса, – подсказал я.
– Что?
– Мне кажется, Алиса тоже его любила.
– Ха-ха. Так любила, что оставила без гроша.
– Именно!
– Ну, может быть, может быть… – рассеянно подтвердил Жарков и размеренно покивал каким-то своим мыслям.
Пользуясь случаем, я спросил его, что он думает о странных переговорах Алисы и Степана Стряхнина. (О них мне, как и ему, тоже стало известно от Пети, а тому от Козлика.) И Жарков сказал, что всё эта была какая-то мутная интрига вокруг наследства, в которой ему лень да и неинтересно копаться.
И тут я бы хотел за Алису заступиться. Да, конечно, ситуация с наследством говорила сама за себя, но… Не знаю, чем-то эта женщина была мне симпатична. Так вот: помните страх Чернецкого и его мысли о том, что Кирилл собирался уничтожить всё семейство? Что если того же боялась и Алиса? И тогда её замысел распространить слух о том, что Кирилл на самом деле был сыном Степана, не покажется таким уж странным. Тут и их внешнее сходство было ей на руку. Возможно, тем самым она надеялась сбить напряжение, ввести некоторое, хотя бы временное, смятение в душу Кирилла, отвлечь его внимание и тем самым себя обезопасить. Заодно это мог быть далеко идущий расчет, некоторый задел на будущее, с целью развести в родстве своих сыновей. И я совсем не верил в её причастность к убийству Кирилла. О чем и сказал Жаркову.
Тот внезапно повеселел.
– В общем так. Если мотив деньги, то всех заинтересованных, включая нам не известных, не сосчитать. А вот если мотив Ника? Кто там у нас входил в клуб любителей Ники? Или лучше так – в Клуб Ники – правда хорошее название?
Начинался опять тот Жарков, которого я не любил – ёрник и двусмысленник.
– Я знаю четверых: Чоботов, Витюша, я и ты, – перечислил он. – Витюша глуп, как сто пудов дыма, и если бы это был он, его бы раскололи сразу, да он бы и скрывать не стал. У Чоботова – своя сложная стратегия насчет Ники. Остаемся ты да я. Как в таких случаях говорят, про себя я знаю, что не я. Ты знаешь, что не ты. Вот так теперь и будем с тобой до конца дней.
– Ты забыл еще одну версию: Гамлета.
– Точно! Гамлет! А давай, пусть это будет Гамлет. Я согласен. Аминь.
– И красиво же как, – съязвил я.
– А то! Так и представляю его бегущим по крепостной стене с топором на фоне кровавого заката. А еще не забываем про Изотова, опять же. И ты напрасно отмахиваешься. Уж ему эти пять тысяч, чтобы постоянно находиться где-то рядом со своим кумиром, точно бы не помешали. И кстати говоря, как раз он и мог завлечь тем вечером Кирилла в крепость, пообещав, например, открыть ему имя убийцы отца и сославшись на следователя. Хотя, знаешь… Мне это, сказать по правде, совершенно все равно. Убили и убили. Что называется: бывает. Вот вырастут новые, народившиеся Стряхнины, пусть они и разбираются, кто там и за что грохнул их отца и брата. Будет чем заняться. А как по мне, так лучше бы это и осталось тайной. Глядишь, и легенду какую-никакую наши обыватели сварганили бы, они могут, ты ж знаешь. Чудесная бы получилась троица: гимназист-дуэлянт, монах-наркоман и автор комиксов.
– Чернецкий сказал, что…
– Ой, я тебя прошу. «Чернецкий сказал»… Он славный, добрый человек, но текущая жизнь во всех её причудливых иногда формах ему не по зубам. Что, согласись, странно. Можно подумать, в его исторических хрониках этого добра меньше.
Пробиться через явно напускное и, как мне казалось, мстительное равнодушие Жаркова к гибели Кирилла я так и не смог и под конец спросил:
– Мое отвращение к Кириллу уже давно перегорело, и мне его теперь только жаль. Одного не понимаю. Как он, при всех таких непростых размышлениях о прошлом, о возмездии, мог продолжать делать мерзости – взять ту же Нику?
Ответ фотографа был краток:
– Находил в них удовольствие. Как всякий извращенец.
Прощаясь, Жарков сделал мне удивительный, совершенно неожиданный подарок – фотографию, на которой мы с Никой сидим в кафе.
Я было заикнулся:
– А как это ты…
Но он, вскинув указательный палец, строго предупредил:
– Ни слова больше. А то заберу назад.
Утром Жарков срочно, без объявления, уехал в Одессу, и через некоторое время выставил дом на продажу, больше мы не виделись. От Анны я слышал, что через полгода он уехал с Зурой на родину её предков, в Африку. Уж не на авансы ли Кучера он предпринял столь далекое путешествие?
XX
Свои записки я завершаю спустя год после их начала, и ровно через два после описанных в них событий. Бархатный сезон, приходящийся обычно на это время, в нынешнем году, увы, не задался: как задождило больше недели назад, так второй только день как расчистилось. Вместе с ясностью пришли холода, и теперь, в конце августа, погода стоит такая, какой она в наших краях должна быть через месяц. По-осеннему синеет небо, в прозрачном воздухе уже отчетливо слышны звуки, еще недавно терявшиеся в летнем невнятном гуле, и на солнечном пригреве то там, то сям сидят озябшие в полете мухи. Правда, вчера я вернулся с вечерней прогулки с головой, опутанной обильно летающей паутиной, а значит, есть еще надежда на тепло.
Последние полгода я провел в городке. Перед окончательным переездом я так часто и бестолково метался между ним и Одессой, что по вечерам стал чувствовать себя одинаково неприкаянно что здесь, что там, и буквально заставил себя сделать выбор. Одесскую часть дела я временно передал племяннику, а себе оставил заказы по области – они тут пореже, да и денег поменьше, но мне пока хватает.
Ничего нового с тех пор ни об убийствах отца и сына Стряхниных, ни о тройном убийстве в доме Вяткина мы здесь не узнали. Если не считать, что к трем версиям последнего – официальной, моей и Жаркова – прибавилась еще одна. Как-то, блуждая по сети, я наткнулся на интервью Игрека – помните такого? – в котором тот с шутками и прибаутками рассказал о последних днях «русского мира» в нашем городке, намекая на свое участие в блестящей операции по ликвидации этого очага сепаратизма. Якобы за одну ночь были уничтожены разом все лидеры здешнего сопротивления. Ну, как выражаются у нас на юге: то такое. У специалистов по штиблетам, как правило, язык без костей, рассказать могут что угодно.
В феврале перед переездом в одном из переулков в районе Французского бульвара прямо передо мной из небольшого магазина выскочил Изотов. Не заметив меня, он успел подойти к стоявшей у входа инвалидной коляске и отдать сидевшему в ней пакет с покупками, когда я, сам не зная зачем, его окликнул. Обернувшись на мой голос, он на мгновение склонился к своему подопечному и затем быстро подошел ко мне. Разговор наш длился не больше пяти минут. Ни жизнь городка, ни моя личная Изотова явно не интересовали, мне же расспрашивать его после только что увиденного было неловко (о том, что его тетрадь лежит у меня, я, понятное дело, умолчал), к тому же я спешил. Обменявшись общими фразами, мы попрощались, и тут последовал неловкий момент: оказалось, что нам в одну сторону. Смущенно улыбаясь, ускоряя шаг, я бочком обошел Изотова с коляской, и уже за спиной услышал глухой голос инвалида, замотанного в шарф по самую макушку. Всей фразы не разобрал, но хорошо расслышал два заключительных слова: «конец сороконожки!». Был ли это следователь? Не знаю. Сначала я так и решил, однако после подумал, что с игрой в сороконожку Изотов мог познакомить кого-то еще. Впрочем, к чему гадать? Когда-то же это станет известно.
Добавлю только, что за те пять минут разговора я так и не смог разглядеть в улыбчивом Изотове жестокого убийцу, зарезавшего одного за другим трех человек, а теперь вот заботливо катающего больного. Хотя Жарков, расскажи я ему об этой встрече, только бы утвердился в своих подозрениях. Так и представляю, как он сказал бы: а чего ж Изотову не улыбаться, он всегда улыбался, а тут еще и вышло всё, как он хотел. Ну, или что-то в этом роде.
Сам Жарков так с тех пор и пропал. Правда дом, говорят, он с продажи снял, так что, глядишь, еще объявится, хотя, может быть, и не скоро. Как заметил наш общий с ним знакомый, тоже фотограф, встреченный мной тогда же в Одессе:
– Африка большая. А уж свадеб там…
Еще одно событие, напомнившее дела двухлетней давности случилось совсем недавно. Я получил письмо от Ники. Витюша принес его утром под проливным дождем, как если бы это была срочная телеграмма. Тут только выяснилось, что он поддерживает с Никой отношения через сеть. Расспрашивать подробней я не стал, да и не думаю, чтобы он стал со мной откровенничать. Только спросил, давно ли они состоят в переписке. Оказалось, больше года. Тут я вспомнил, что Никой назвали Витюшину племянницу, дочь Людмилы Ткач, появившуюся на свет год с лишним назад.
Недлинное письмо Ники с первых же строк поражало ужасающей безграмотностью. Не ожидавший ничего подобного, то и дело с изумлением натыкавшийся на все эти «немношко», «к сожелению», «по моиму» и проч., я не смог ухватить смысл письма с первого раза, и только со второго понял, что она просит у меня прощения за то, что два года назад так нехорошо воспользовалась моей доверчивостью и готовностью помочь. Свой подлый поступок (так она сама его назвала) Ника объясняла тогдашней неспособностью сопротивляться Кириллу и глупой убежденностью, что любовь может оправдать всё. Оказалось, не всё. Также она просила передать её просьбы о прощении Жаркову, и если у меня наладились отношения с Чоботовым (!), то и ему. Кроме резанувшей безграмотности, меня неприятно удивило, что она ни разу, ну хотя бы вскользь, не обмолвилась о Вяткине, зная, как мы были с ним дружны. Заканчивалось письмо словами: «Еще раз простите и прощайте. Возможно скоро у меня будет другое имя, а пока подписываюсь тем, которое заслужила…» Догадываетесь, каким именем она подписалась? Да-да, тем самым, из «Сороконожки». И ни одной ошибки на все сорок четыре слова.
Той же ночью я проснулся с мыслью о полученном письме, и уже не смог заснуть от захватившего меня злого раздражения. Среди прочего, я вспомнил, как Жарков, говоря о следователе, предположил, что если бы вместо него прислали кого-то другого, дело могло бы ограничиться убийством старшего Стряхнина. Помню, я сказал, что и его бы не было, если б не приезд Кирилла. Теперь же, ночью, я думал о том, что всё началось еще раньше, а именно с появления Ники в Москве, и на память пришли слова того же Жаркова об её разрушительных способностях. (На свои же возражения, что причиной её отъезда в Москву стало появление чоботовского романа, я отвечал: но появился-то он после того, как Ника с Чоботовым так жестоко обошлась.) И вот теперь у нее новая жизнь, очевидно с новым человеком, фамилию которого она собирается взять. Наспех покаявшись передо мной, а через меня перед Жарковым и Чоботовым, благо на бумаге это совсем не трудно, она спокойно заживет дальше, и уже вряд ли когда задумается о том, какие руины оставила после себя в далеком маленьком городе. Даже то, что она сама лишилась брата, крестного и любимого человека, меня не останавливало в моем озлоблении. Я не мог ни заснуть, ни отвлечься на что-то другое, и с каким-то горьким упоением гонял по кругу одни и те же мысли. Споткнувшись раз, другой и третий на слове «фамилия», я, наконец, обратил на это внимание и вспомнил, что напрямую о замужестве, как и о смене фамилии, речь в письме не шла. Тут я себе что-то нафантазировал. Я не поленился, встал, сходил за письмом. Так и оказалось, вот это место: «Возможно скоро у меня будет другое имя». Хм, и что бы это значило? Ну, не пол же она собиралась менять! Хотя… И тут я впервые внимательно разглядел конверт. Я был уверен, что письмо пришло из Москвы, но на конверте значился город во Владимирской области. Выяснить, что адрес принадлежит старейшему женскому монастырю, было делом минуты. На следующий день я попросил Витюшу передать Нике привет и пообещал ответить, однако так пока этого и не сделал. Положа руку на сердце, я просто не знаю, что ей отвечать. Да и нужен ли ей мой ответ?
Вот и все новости. В городке за это время почти ничего не изменилось, разве что уже второй год, как раз в эти дни, видимо, чтобы продлить туристический сезон, в крепости одно за другим проводятся какие-то мероприятия: ярмарки, концерты, что-то еще. По выходным там особенно шумно. Как только стемнеет, оттуда доносятся музыка, песни, иногда грохочут салюты. Вот и сегодня, похоже, уже началось.
Летом, всё еще прикидывая, не вернуться ли в Одессу, я тем не менее развил здесь бурную деятельность. Привел в некоторый порядок дом внутри, теперь вот расчищаю участок для будущего сада, и уже стоят в кадках, ждут своего часа привезенные из Одессы саженцы. Скоро будет готов и мой кабинет на втором этаже, возводить который я нанял Витюшу и его приятелей, двух хороших простых ребят. Я у них иногда на подхвате, и уже всех троих приохотил к нардам. Почему-то я считал, что Витюша занимается только простыми тяжелыми работами, но оказалось, что он еще и каменщик, и отличный штукатур, и маляр. Занявшее несколько месяцев строительство уже подходит к концу. Снизу мой кабинет напоминает голубятню, внутри просторный и очень светлый. Весной я собираюсь в него перебраться, а в доме поселю сестру, если смогу её уговорить переехать ко мне. Думаю, когда кабинет будет закончен, а сад заложен, закончатся и мои сомнения, оставаться ли здесь или вернуться в Одессу.
Ну и последнее. Завершая в эти дождливые дни работу над рукописью, внося окончательные поправки, я с неприятным удивлением обнаружил, что крови и грязи в моей хронике оказалось не намного меньше, чем в иных сочинениях г.Чоботова. Что отчасти можно объяснить его присутствием в ней, и все же… Походить в своих записках даже самую малость на нашего (впрочем, уже и не нашего) сочинителя – это, знаете ли, сюрприз, которого я совсем не ожидал. Ну уж, как говорится, чем богаты. Могу только сказать в свое оправдание, что в отличие от него… О-го, как только что шарахнуло! Аж стёкла задрожали. Хорошо гуляют. Может быть, и мне присоединиться? А что? Завтра, вернувшись к написанному, я наверняка опять загрущу, вспоминая прежний городок, затоскую по нардам и тихим вечерам у Вяткина, по субботам у Чернецкого, но сегодня мне хотелось бы с облегчением вздохнуть и просто порадоваться сделанной работе. Поэтому пойду, пожалуй, пройдусь, и таким образом, при свете салюта и фейерверков, среди веселой нарядной публики отпраздную окончание своего труда. Вот и музыка заиграла… Кстати, наш местный поэт, стихи которого я прежде уже здесь приводил, отозвался на эти нововведения вот такими строками:
Гремит салют, соседи лают,
собаки
Виноват.
Гремит салют, собаки лают,
соседи в домино играют
и пляшут девочки в саду,
а я иду, точней, бреду
сквозь эти шум и суету
и ничего не понимаю,
но ничего не пропускаю,
зачем-то всё запоминаю
и улыбаюсь в темноту.