Публикация О.Б. Мартыновой и Д.О. Юрьева. Предисловие Валерия Шубинского
Опубликовано в журнале Волга, номер 5, 2019
В ходе подготовки собрания стихотворений Олега Юрьева для Издательства Ивана Лимбаха предметом изучения стал оставшийся от него архив – рукописи и правленые машинописи. Огромную его часть составляют поэтические тексты, в том числе не вошедшие ни в типографски изданные сборники, ни в машинописные книжки советской эпохи (когда Юрьев, как и другие неофициальные поэты, был лишен возможности печататься). По большей части это ранние, юношеские стихи. Однако несколько десятков текстов относится к 1980-м годам, когда индивидуальность поэта уже сформировалась.
Некоторые из них, написанные в 1982–1987 годы, были известны близким поэта. То, что они не были включены в книги и вообще не увидели света – результат повышенной, иногда чрезмерной строгости поэта к себе (одно стихотворение так и называется – «Строгость»). Может быть, это связано и с тем, что какие-то намеченные в этих стихах пути казались поэту тупиковыми. Он стремительно шел к вершине, к расцвету дара – и торопился. Но сегодня мы видим, что и эти, отвергнутые, стихи очень хороши.
Несколько же стихотворений написано в начале 1981 года. В это время поэтика Юрьева переживала резкое изменение. От более традиционных, вписывавшихся в общую эстетику неподцензурной ленинградской поэзии стихов конца 1970-х, вошедших в машинописную книгу «Картавый звук» (она полностью опубликована в журнале «Звезда», 2019, №4), он переходил к своей подлинной, резко индивидуальной поэтике. По словам самого поэта, «это была очевидная – для меня и для окружающих меня людей – и довольно быстро и довольно мучительно произошедшая мутация». Многие стихи, написанные в процессе этой мутации, видимо, были отвергнуты: они отличались от прежних, но, видимо, отличались недостаточно решительно. Этот максимализм опять-таки заставил поэта отвергнуть очень сильные тексты.
Вячеслав Иванов говорил, что масштаб писателя определяется помимо прочего тем, что остается в столе неопубликованным после его смерти. Публикация литературного наследия Олега Юрьева лишь начинается, но значительность его уже несомненна.
***
зазову кота, назову – китс;
подойдет голубь, скажет – гёльдерлин;
заведу жену, – меж дощечек-лиц –
окон клан, ветра клен, света клин.
построю дом о четыре стены,
сам-четыре средь ночного лягу рванья…
взгляни из ночной мельтешни –
вот жена, вот кот, вот голубь, вот я.
1981
***
Мне хорошо в моей земле –
Все яства на ее столе:
Деревьев светлое вино,
(Из птичьих гнезд течет оно);
В квадратных блюдечках поля,
Ржаных тропинок кренделя,
И рыба смотрит на шмеля,
Крылом коротким шевеля.
Луны причесанный кочан
Сюда приносят по ночам.
Идет внимательный олень
Сквозь соты сонных деревень;
Холодный крот ведет ходы,
Блестят лимонные пруды,
И из духовки дальних звезд
Пирог ползет, горбатый мост…
Природа, голову склоня,
Растет как будто из меня.
1981
Открытка
Там по круглой воде ветер ходит в дожде
И кивают деревья грудями;
Из железного дна извлекает волна
Серебрёную ветвь с желудями.
Это ночью глухой над водою сухой
Гомонит пароходная тяга;
И, безродный пришлец, ты не высветлишь лес,
Вылетающий из оврага.
1982
Открытка с видом
Мне сладостны законы умноженья дней.
Год, в заговорах весь, – всё високосней…
О, возраст мой! – Ты юности стыдней
И старости безмысленей и косней.
Страна пуста. Орудия лесов
Маскированы в лоск и раззолоту,
И птичка двухголовая лицо в
Лицо по чермному скользит болоту.
Я знаю: осень… Здравствуй, господин
Огромный дождь, литой, шарообразный;
В твоем нутри я медлен и один,
И скушно мне во влаге непролазной.
Страна пуста. Тут нету никого –
Ни русского, ни чурки, ни чухонца…
Дожди взросли… но сердце их мертво,
И высохли, по сути, волоконца.
Мне сладостны законы умноженья слов.
Стих, в заговорах весь, – все постоянней…
О голос мой! – Ты явственнее снов
И яви безобразней и обманней.
Я знаю: осень… Дни еще теплы,
А ночи уже холодны, пожалуй…
Нева впадает. Ей глядит в узлы,
На парапет облокотясь, хожалый…
Как медленно мы начинаем жить.
В стране пустой звучание так сложно. –
Ни отзвука. И осень разложить
На отзвуки почти что невозможно.
Слаб голос так, что эхо не сочтешь
За голос чей, пусть самый пустяковый…
Пожалуй что, завидовать начнешь
Какой-нибудь и птичке двухголовой.
Октябрь 1982
Строфы
I
Неужели же всё, что я должен был сделать –
Это строки неловкие да злые слова?..
Тут и осень как тут. – Пестро-лётная челядь
Разоренных деревьев от холода полужива.
II
Здравствуй, зима! Респектабельный ворон,
Я зрачками блестящими на пухлое небо гляжу;
Вот и сделалась жизнь. – Не спою я ни солом, ни хором,
Лишь потухшие перья в наземную соль положу.
III
Бедный клекот земной и застывшего сада
Поражает меня остротою нерасчитанных черт…
Гаснет зренье мое… Ни жены и не друга – не надо…
Я об этом прокаркал напрасно всю жизнь, простосерд.
IV
Все леса и сады, всякий зверь, всяка птица
От единого корня сквозь непомерную толщу бегут,
Как и всякий из нас; ан наярился я торопиться,
Не желая недвижность сносить, – да и листья мои не пождут.
V
Листьев гон, птицев шум – превосходней
Налетающих праздников лет, месяцесловия зол;
О, корень единственный! Несгорающий шар преисподний –
Я уже позабыл, что тобою, как и все мы, взошел.
VI
Здравствуй, зима! Слуга непотатливый – зренье –
Неподобно доносит стальные приметы твои,
Но известна мне ты, как и всякому, кто есть творенье. –
Всех коснутся зрачков стальные предметы твои.
VII
Не зная словам одинако любви и проклятья,
Ни вглубь и ни вдаль я не вижу холодным лицом…
Бедный вран пожилой, я закутался в черные платья,
Как последнее дерево, блистаю последним листом.
Октябрь 1982
Стансы
Я в темном зеркальце лицо себя узрил;
И голубь дышаший, воздутый Азраил
Ко мне в оконце рот свой костный сунул
И зеркальце призвякнувшее клюнул.
Но нет! Лицо мое, спасенное богами,
Осталось в комнате, а темной амальгаме,
Протяжной лужицею в форточке сверкнув,
Пришлось втянуться в изогнутый клюв.
1982
For Home Use
Дым белый был, а стал зеленый
И тень от дерева сквозна,
А над Невой переполненной,
Вздыхает воздух наклоненный,
Стоит-сияет тишина.
Толпами рыбки заходили
Сияя из горбатых тел,
И серый крейсер «Пикадилли»,
Как будто заново родили,
По-холостому заблестел.
Когда же из дому я вышел,
Смешно пыхча и весь в очках,
Какую ж песню я услышал,
Какую ж песню я услышал
На всех зеленых язычках?
1983-1984
Строгость
Сползаю в узкое жерло,
Что мною выпалить готово.
И если есть на свете слово,
То это слово – тяжело.
О Господи, Твоей рукой
Я свыше высшего одарен,
И коли я неблагодарен,
То оттого лишь, что такой…
Когда б я не забыл, что ввек
Еще раз купина не вспыхнет,
И жидкость жизни не утихнет,
Возжегся коли человек
Неприкасаемым огнем,
Единственным прикосновеньем,
Что раз назвавши вдохновеньем,
Всю жизнь мы строгостью зовем…
1983
Начало
Имперская тоска… Осколки по скатёрке…
Пропало пол-звезды, а пол пока висит,
Осипшей кожей всей, смещаемой к светёлке,
Где мглы округлой шов вздыхает и сопит.
И сё – углы пошли из мглы округлой рваться,
Царапать, зацветать в набухшем животе
И в голосе листвы, и в скрипе карбованца,
И в жолобе глухом на скомканном листе.
Но в жолобе глухом примеченных и смытых
Не запечатлено на стенках перстеньком
Огромное лицо, целующее свиток –
Утробных линий плод – коротким языком.
Огромных линий плоть – отлитая за то, что
Имперской темноты заказывает путь
Туда, где черепок, протяжный жук, застежка
Не смеет тяжело и нежило вздохнуть.
Март 1981
***
Тачавший сапоги – назад, к дратве,
Точивший желтяки – за должниками,
А я с тобой – к рассеяной траве,
Как платье холодевшей под руками.
Давай из города, где в вогнутом окне
Плетутся озолоченные тени,
Где вышний свет, что призрак в простыне,
Нисходит на морозные ступени.
Шажком по заметенной мостовой
Он катится-покатится украдкой
И матовой кудлатой головой
Трясет над развороченной подкладкой.
1981 (?)
***
Живу, как все. В долгу у всех,
Коснется кто, кто не коснется;
Ни светлый смех, ни смертный грех
Не увеличивают счетца.
Когда их разочтут со мною,
Безмолвно выйду из парадной,
В затылке – с рыбою льдяной,
Во рту – с горошиною хладной.
В тот светлый день из всех ворот
Машины выедут безмолвны,
И льда по ребрикам широт
Обколются сухие волны,
И дребезг жизни, смерти свист –
Всё остановится у скоса,
Когда обтаявшая рыба
Сгорит, как северная роза.
Декабрь 1982
***
…Не с Богом бился я в ночи…
В. Х.
Я наг, сновиденьем зажат
В огней неизносимых клинья.
Три птицы нежные жужжат
Над телом жаждущим аминя.
Я знал, как сделался таков:
Я кинул Божьи дарованья
Добычей праздничных оков
Покоя, жизни без страданья.
Я тельце мягкое сложил
К неразрешенным волей ласкам,
На три мотка железных жил
Я ртами костными растаскан.
Неужли, Боже, это я?
Костяк стеклянный у подножья
Засохшей чашки бытия,
Где тризну правит горечь Божья?
Три птицы снежные Твои
Мне были посланы недаром,
Когда в последние слои
Втекал я духом перестарым.
Скажи, Ты знал, кто я такой?
Скажи, Ты знал, что я такое?
Когда безвольною рукой
Приял я жажду о покое?
1986
Эпиграмма
Культура вычерпана ситечком до дна
Растлившимся печалью человеком.
Все музы померли. Царюет лишь она –
Десятая, неведомая грекам.
Она еще одышествляет ночь
Вздыхающими крыльями сухими.
Она – не склеротички этой дочь,
Но дочь Присутствия, горюющей Шехины.
Апрель 1987