и др. стихи
Опубликовано в журнале Волга, номер 7, 2018
Александр Петрушкин родился в 1972 году в Челябинске. Автор нескольких книг стихотворений и ряда журнальных публикаций. С 2005 года живёт в Кыштыме Челябинской области. Куратор евразийского журнального портала «Мегалит». В «Волге» публикуется с 2009 года.
***
Из камня видно птицу
раздвинутую, словно
окно закрыть забыли
или, расслышав слово,
свет спицей птицу вяжет,
из молока и мрака
нанизывая слайды,
а всё, что есть, то клятва
нас возвратить обратно.
И ты дрожишь снаружи
и, связывая в стужу
узлы огня и камня –
как трещина обрушен,
из камня вынув птицу
несёшь её в ладони,
страшишься, что она
в огонь тебя уронит.
И если ты заплата –
сквозняк в огне и камне
всё возвратит обратно
в разомкнутые пятна.
Ключ повернёшь у птицы
зияющей полётом
и страхом высоты,
что обступает плотно,
и на себе несёт
её несущий воздух,
чтоб небо возвратить
в себя пока не поздно.
***
Мир упростив до слова снег,
сложив его в себя, как вещи
в бесформенный свой чемодан,
в потёртый сон, что будет вещим,
где чудом посреди снегов
стоит, у переезда стёртый,
смотритель – и глядит, глядит,
как пятый под откос уходит,
и, в маятник сложившись, ночь
черкает эшелоны, глыбы,
скелеты неживой воды,
паренье лыбящейся рыбы.
И нет в нём никаких причин,
но – пролетая над тобою –
он снова бел, как снег и снег.
Белее. Проще.
Рождение Гомера. Попытка эпоса
] циклоп сходящий, пока огонь,
как время, не настигает его,
вырывая у смерти из ржавого рта
язык чужой – отчего легко
ему теперь по кругам ходить,
и лакать трёхголовый и пёсий смех,
где земля округла, читай – черна,
рассыпается льдом из своих прорех,
где циклоп, восходящий – как будто крот
в ней нору для себя, как нарыв, прорыл
и теперь как звук из себя течёт,
обретая не жизнь, а холодный миф.
Он сойдётся с собою, вложив ладонь
в кровоточащий глаз, что взращён из мглы
и метели, и всадников – словно конь,
что теперь освещён из таких глубин,
где число едино, и как игла
протыкает надутый пейзажем глаз,
преломив, как ребро, его горизонт,
расширяя до неба горящий лаз,
там стоит циклоп у своей воды –
ни живой, ни мёртвой – а просто так
протекающей все жернова горы,
вместе с телом его размывая страх.
И отсюда уходит циклоп слепым,
уменьшаясь в размерах чтоб видеть всё –
и в руке у него, как Гомер, горит
белый взгляд, похожий на колесо.
***
В детстве раковина горы казалась мне переспелой.
Взойдешь на неё и слышишь: кровит спрятанный в её белом
мясе – пёс соседский, из кварца он извлекает лапой
море, которое изнутри обложено чёрной ватой
звука, стиснутого меж дном и лодки отплывшей щепкой.
те, что жили под этой корой, в дом относили ветки
словно бы руки живой горы, падающей за снегом.
Только не было в детстве горы и раковины, и тела.
Но разгибался воздух водой там, где садов коромысло
росло без меня, но одно за двух, и собирало числа:
звёзды и высоту, и лёд, печь и колун с дровами,
треск переклички сухары, сорок и ангелов с небесами.
Горло воды сокращалось, как ризница между небом
и шумом в раковине горы, где свет обрастает белым
или звезды водокачка в нырке своём возвращается в сани
и катится, там, где лежит астроном меж рождеством и яслями,
а хватишься и – теперь не болит, в метель проявляясь, ветка –
только на лбу у неё горит и индевеет метка.
Только ли [?] голос ветки высок или сквозная рана
смотрится в раковину углом слепым своего океана
или собака свернулась в связки и кров, и мышцы
света падающего узлом, о лес в себе оступившись,
и переносит в клыках своих звук и весло, и место
тех, кто уснул посреди горы, под воздуха тёмным весом.
Чаепитие
Ожидание вкручивает пустыню
во времени верхнюю чашу
вычитает из сухой зимы
висок, лодку и пашню.
Будем пить чай –
раз остальное неважно,
после сюда придут за тобой
только лодка и пашня.
Висок побелеет до кости самой
или пополнит чашу
нижнюю, вспаханную, как смерть
ожидания – и не страшно.
***
Прогнётся вспышка, словно бы
до глубины в себя спускаясь,
рукою дотянуться и
извлечь из нас всё, что осталось,
достать сиреневой рукой
из бездны сумерки и плечи,
где каждый, пойманный на речь,
что не случилось с ним щебечет.
Прогнувшийся, как мост, внутри
у диафрагмы листопада –
дрожащий, невозможный с ней,
он – кадр, которого не надо:
то вправо отплывёт, то львом
ощерит пасть перед впаденьем
в её горячую ладонь,
а то попробует поверить,
но не поверит до тех пор,
когда – разъяв его и слово –
польются воды из всех пор
у срамоты или улова,
сгущаясь в след поспешны. Вот
он чует прорастает болью
кто вспышки льёт в него, как йод,
а остаётся только долей
своей невероятной и,
сгибая вспышку, как закладку,
они идут, а мир сбоит,
но не становится утратой.
***
Подходишь к дому и сидишь, в ветвях
его умножась эхом каждой вещи.
– Ты есть ещё – тебе так говорят
они, расслышав голос человечий.
Их диалог прозрачен, будто смерть,
чей свет в окне намедни совершился,
и ты горишь у выхода внутри,
безмолствуя. И радость эта птичья.
Везде гнездо, родильня и роса,
которой ты, как берег, опечатан,
чтоб воздуха округлая коса
тебя роняла в небо, а не на пол.
О, счастие свистеть у дома, у –
не продлевая голоса пещеру –
дороги длинного печённого ау,
прияв своё бессмертие на веру.
***
У лампады или себя снаружи
обретаешь дом из отверстой стужи
и, свинтивши горло, выпускаешь голод –
от того, что ещё вероятен, молод.
Кто глядит в твоё зеркальце там, с изнанки,
не имея возраста или мамки,
как ворона или, скорей, воронка
что тебя износит на этой тонкой
часовой дуге, как на курской, или
златоносной, себя зачерпнувшей, жиле,
черепахой вспорхнувшей в сквозное небо,
расцарапав сквозняк, где светло и слепо.
Вся земля и небо туда, сквозь дырку
из тебя, сочится – про них чирикнуть
ты успеешь вряд ли и – в этом правда,
что письмо твоё возвратит обратно.
Никого нет в доме – и связан в узел
свет, в который ты белым мраком сужен –
от себя отшатнувшись в снопы, как стаи
всех словес, что тебе, словно Бог, внимают.
***
Ночью выпало море –
в остатке его будет ангел,
перевёртыш осадков размокших,
считавших арго
нашей местности,
множимой светом, на света овале,
там, где небо звенит,
оказавшись само себе дном.
И отрез полой ночи вернулся –
развёрнут из раковин слуха,
где отрезок из снега
всё занял от а и до б
а внутри его – ниша зияет
повсюду как будто
из побега от моря
остался ей вынутый бег.
Изымая из ветра пустоты,
как им же пропавшего сына,
кто стоит внутри моря? –
а) носит его на руках
б) его говорит,
оставляя всегда половину
в) сходя словно этот,
утерянный в нём, снегопад,
где троится, как зренье,
в земле перезревшая глина
или яблоко у снегиря
заржавело на белых висках,
у того, кто исчислил
из шумного моря пустыню
и оставил нам шум,
а за шумом – невидимый град.
Вот и сын возвращается
в света на свете прореху –
то подымет от моря дымы,
а то всё назовёт
или воды пожнёт –
хотя моря пожалуй что нету
а что есть – то окно,
и глаза занимающий Бог.
***
Пока ты жив ещё, а не здоров –
не щёлкнул над тобою полароид
бессмертья ангела [сомнительно] уста
и это всё тебя не беспокоит,
и трение из снов и скоростных
составов, прибывающих на сонный
вокзал, закрытый между век твоих,
не весит выдоха, которого не стоит.
И над тобой склонился тёмный свет,
и выдирает зрение из пасти,
к которому возможно ты привык –
как будто к смертности своей или напасти
любой другой, которая двоит
и повторяет место, то, что рядом
идёт с тобой, чтоб знал куда идти,
хотя идти ещё совсем не надо,
где наблюдатель покидает кадр
свой, вынутый из сна, из фотоснимков,
что зрением выкачивают нас
из времени, лишая его смысла.
Когда не жив, и зрения послед
сдираю в кожуру иного снега –
кто мне щебечет, что я оживу,
что верно – потому что неуместно?
***
Счастливы ль те, кто в нас преобразились? –
оставленные там, за поворотом –
они кусают тени в своих лицах,
как губы, а найти себе пилота
не могут, чтобы с ним пропрыгнуть в завтра
через заставу видимой им речки
нарезанной, как слово из бумаги,
сгорающей как мы, из каждой печки
из речи, проговоренной в них нами,
которые теперь от них далече.
В них шум от лип остался или липа
открыта им, как птенчик жёлтомордый –
и хлопает внутри её калитка,
и вопрошает небо: кто ты? кто ты?
внутри у них гуляют свет и стужа,
ангина или чай из бергамота
а если кто окликнет их снаружи –
узнают ли они, чья это нота?
Они счастливы – хоть того не знают –
перевернувши шёпот, как воронку,
в сквозняк, плетущий небу черепаху,
чтоб устоять на нити его тонкой.
***
Отвёртка зеркала, откручивает мир
и отпускает, как ракетка нёба,
слова слоящиеся в белый лабиринт,
из снега и бинта, и снега снова.
Кто там стоит с отвёрткой за стеной,
совсем один – со всем не одинокий –
качается, как снег, смыкаясь в винт,
соприкоснувшись с ангелом спиною?
Какая в нём сгорает пустота,
что вложена в перстов его воланчик,
когда сквозь зеркало играя в бадминтон,
он видит снегопад и бьёт иначе!
***
в животах у леса живёт гнездо,
из себя исторгая птиц
ну а птахи несут
огонь на плечах
как попытку гнездо избыть
выбирают из зренья его себя
по зерну – как тупик – по бревну
оставляют не лес а самих себя
как молчания тишину
***
Человека бумага размокнет и станет щелью –
прижимая зрачок к пейзажу, всегда оставляешь зазоры
между воздухом и морозом, которым взгляд леплен,
и любимой и смертью её, и за смертью такие просторы,
ледяные края, до которых – взор – долетевши,
обрастёт всей жизнью, как шерстью замедленной/влажной,
как немое кино о прибытии:
– поезд! поезд! – закричат мальчишки, становясь в снег влетевшей чайкой,
прижимай же взгляд, словно в стенку вгоняя кнопку
человечью – то, что успел он увидеть – вещи
вынимая, как плёнку засвеченную из тьмы – где кромка
его зренья – стоит один (потому безвиден,
как бумага) и трескается в снегопад, возвращаясь в лодку.
***
Вороне крутят хвост, как ключ,
внутри другая вечность,
а можно навзничь и вздохнуть
а после пусть излечат,
а можно время отпустить
и пусть летит, как шарик
сшивая в тело – отдохнуть –
из светлячков фонарик.
***
Всё происходит внутри – если это так,
то значит и свет, что ты видишь, тобой освещен,
вынут из щели, которая снегопад,
летящий сюда из времени, которому ты возвращён
прожектором бабочки, что снежинки любой кристалл
раскручивает, как дерево свой позвоночный столб,
вынув зрачок из годового кольца, сквозь который снег, словно пар,
вновь идёт на взлёт.