Рассказы
Опубликовано в журнале Волга, номер 7, 2018
Иван Макаров
родился в 1957 году в Москве. Окончил химико-технологический институт и заочно
Литинститут им. Горького. Работал инженером, слесарем, дворником, сторожем и т.
д. Публиковался в журналах и альманахах «Новый мир», «Согласие», «Знамя»,
«Юность», «Поэзия», «День поэзии», «Плавмост», «Крещатик», «Топос» и др. В 2006
году вышла книга стихов. Живет в Калужской области. В «Волге» публиковался
рассказ «Крокодилка» (2017, № 11-12).
Бедный
Удодов
(Из
восточноевропейских историй второй половины ХХ века)
Бедный Удодов! Каких только мрачных
чудищ не выводила его рука! И с двумя и тремя головами. С глазами и без глаз, с
ушами и без ушей, с конечностями и без… Головоногих и голожаберных. Некоторые
были совершенно бесформенны и совсем ни на что не похожи.
А по небу плыли облака. Хорошие. Как
живые.
Удодов не видел. Он рисовал.
– Ну, давай, – говорил он себе. – Рисуй.
Рисуй, пока не получится настоящий…
Удодов знал, что если ему и удастся
нарисовать настоящего, как живого, инопланетянина, ничего хорошего ему от этого
не следует ждать: достоверно изображенное чудо-юдо возьмет да и оживет,
материализуется (такова уж их природа), а кто знает, что будет у него на уме.
Однако выбора не было. Удодов лучше
согласился бы дать разорвать себя на куски, чем отказаться от дерзкого замысла.
Иногда бесчисленные линии на листах уже,
казалось, готовы были ожить, но какой-нибудь неверный или лишний штрих – и надо
было все начинать с начала.
Приходила Евдокия Андреевна, приносила
пива.
– Попозируй немного, – просил Удодов.
Что-то таинственное и неземное виделось
ему в иных изгибах ее плоти.
Он поворачивал ее так и сяк, заставляя
принимать самые невероятные позы. Толстенькая Дунечка
вздыхала, но терпела.
Работа с натуры продолжалась недолго.
Все быстро кончалось грехом и постелью.
Удодов целовал ее большие белые груди,
печально смотрел в бездонные серые глаза.
Евдокия Андреевна смотрела на Удодова с
беспокойством: измучился, бедный, целые дни без света, без воздуха.
Работая в пищеблоке, Евдокия Андреевна
отличалась от своих коллег чистоплотностью и человеколюбием. Кроме того, была
простодушна. Немалые добродетели!
Она отдавалась ему охотно и радостно.
Она б и больше ему дала, но больше у бедной женщины ничего не было.
Удодов не задумывался, любит он ее или
нет: он никогда о таких вещах не задумывался. Может быть, просто не успевал.
Странный был у него характер. Кругом
курорт, лень, дремота, а он все рисовал, рисовал.
Впрочем, он был человек незлой, и
по-видимому бедный. Больше ничего особенного за ним замечено не было. Когда
впоследствии у начальника местной милиции спросили, что за человек этот Удодов,
он только рукой махнул: безнадежно благонадежен!
Дни шли своим чередом, сладкие, теплые,
похожие один на другой.
В начале августа по корпусам и палатам
пронесся слух, что по всем лечебным и профилактическим учреждениям края
отбирают песочные часы из процедурных кабинетов.
Зачем? Для анализа воздуха – динамики
изменения его состава. В запаянных часах идеально сохранился воздух прошлых
лет, и его предполагалось сравнить с теперешним.
Удодов свои часы решил не отдавать,
спрятать, утаить от науки свою часть насущного фактического материала.
Заперев дверь, он переворачивал часы и
приступал к рисунку. Настоящее могло получиться лишь в том случае, если перо
или кисть будут двигаться по бумаге не дольше трех-пяти минут. Дальше неизбежно
начинались фальшь и умничанье.
В сентябре на другом берегу озера
разбилась и взорвалась летающая тарелка. Был организован поиск, но, как всегда,
никого не поймали и ничего не нашли.
Удодов усмехнулся: не знают, где
искать…
Деньги у него кончились. Добрая Евдокия
Андреевна дала двадцать пять рублей. Удодов купил вина, чаю и что-то
условно-съедобное в отделе «Кулинария».
Однажды вечером (был очень странный
вечер, Дуня решительно отказалась позировать стоя: устала на работе, а на хоздворе выла, вынимая душу, какая-то дурная собака) Удодов
заболел.
У него был жар, потом его знобило, потом
снова было душно, жизнь приобрела какой-то совершенно отвратительный вкус. Он
пытался собраться с мыслями, нашел оставшийся у него с давних пор портвейн, но
и это не помогло. Ему становилось все хуже, показалось даже, что он может
умереть, стало страшно, хотя он давно уже старался приучить себя не бояться
этого.
Ночами снилось, что он разгадывает ребус
из журнала головоломок и не может никак разгадать.
Долгих три дня Удодов почти не вставал,
Евдокия Андреевна преданно ухаживала за ним.
Еще навещала его Маша, дочь какого-то
начальника из столицы, отдыхавшая по соседству в пансионате «Жасмин».
Она
с большим интересом рассматривала рисунки и попросила дать ей что-нибудь для
предполагавшейся выставки «нового», как тогда говорили, искусства.
– Хоть все забери, – разрешил Удодов.
Тронутая его щедростью Маша положила
руку на пылающий лоб. Превозмогая слабость, больной поймал и поцеловал руку.
Маша смутилась и покраснела.
Врач определил у него грипп, выписал
антибиотики и на вопрос Евдокии Андреевны «Как он?» ответил:
– Ничего страшного, сильная слабость, и
посоветовал быть осторожней в контактах с больным.
Удодов, однако, никого не заразил и сам
вскоре поправился.
Уж не шаманская ли, подумал он, была у
меня болезнь?
Удодов как будто совсем прописался на
курорте. Настала зима, а он все жил, жил, жил.
Накануне Нового года был концерт
художественной самодеятельности. Удодов вместе со всеми сидел в зале, время от
времени рассеянно поглядывал на сцену и непрерывно рисовал в блокноте.
Какая-то старушенция спела цыганский
романс, потом прочитала стихотворение о любви старшая школьница, и маленький
мальчик сыграл на баяне тридесятый этюд Шопена.
А потом на сцену вышел маленький человек
в шляпе. Он показывал дрессированную собачку. Собачка послушно умирала и
оживала, ходила на задних лапах, складывала и вычитала в уме.
И когда собачка в ответ на три плюс два
совершенно правильно прогавкала пять раз, Удодов, задумавшийся было,
действительно ли считает собака, или это дрессировщик подает ей нужное
количество условных сигналов, вдруг со всей ясностью понял, что перед ним на
сцене как раз тот, кого он так долго пытался изобразить на бумаге.
Вороватые и в то же время виноватые
глаза, усы, нос, пиджачишко. Голос… Может быть, ему потому и не удавалось
правильно изобразить пришельца, что он не знал, как рисовать голос?.. Бред…
Удодов жадно схватывал и переносил на
бумагу черты дрессировщика. Дрессировщик заметил и махнул ему рукой: не надо.
Зачем?
Увы грешной душе…
Некоторое время спустя слегка выпивший
Удодов уже сидел в аппарате цилиндрической формы и серебристо белого цвета.
Вокруг него что-то светилось и мерцало, трещало и щелкало. Некая конструкция в
углу навязчиво напоминала раковину умывальника, а сверкающая никелем труба над
головой была точь-в-точь как на спинке его кровати.
Как и следовало на таком корабле, Удодов
все, что ему говорили, понимал без слов, но совершенно по-русски и даже почти
без акцента.
Кроме Удодова и дрессировщица в кабине
была Маша. В ироническом освещении межпланетного корабля она выглядела
загадочно и немолодо. Хотя была по-прежнему привлекательна.
– И вы тоже?
Маша кивнула:
– И собачка дрессированная – это тоже я.
Перевоплощаюсь, по-вашему. Хотите попробовать? Скажите: Маша, умри…
Удодов вгляделся в ее милые черты.
Почему он раньше не угадал этих линий, не разглядел, когда она приходила к нему
во время болезни!..
– Ну что вы волнуетесь, – голос
дрессировщика без звуков проникал в сознание Удодова, – вы что, милиционер, что
ли?.. Ну, какая вам разница, с какой мы планеты, вы ведь все равно кроме
Большой Медведицы ничего на небе не знаете…
– Я верю, друзья, караваны ракет…
Все дружно рассмеялись вместе с
Удодовым.
– Вы меня возьмете с собою?
– Полетать хотите?
Удодов быстро кивнул.
– А если вы полетите вместе с нами, вы
хотели бы вернуться назад?
Удодов быстро кивнул два раза.
Пока заводилась машина, что-то долго
трещало и щелкало. Привязанный ремнями безопасности Удодов приготовился
перенести перегрузки и все, что положено, чтоб преодолеть притяжение родной
планеты.
– Господи, помилуй, – прошептал он.
Что-то грохнуло, всхлипнуло, и они
полетели.
Долго летали над землей. Удодов хотел
спросить, как им удается так летать, нарушая все известные на земле физические
законы, но жаль было оторваться от иллюминатора.
Озеро внизу светилось мириадами звезд,
далекие огни пансионатов, санаториев и рабочих поселков проносились под ними,
возвращались, кружились немыслимым хороводом.
– До свидания, Земля! – это был голос
Маши.
И долго-долго потом Удодов ничего не
помнил. Только иногда всплывали перед ним ненадолго бездонные глаза, белые руки
и плечи Евдокии Андреевны (Дуньки!), и звучал ее отчаянно ласковый голос:
– Милый, что ты еще хочешь?.. Скажи…
И нельзя сказать, что Удодову ничего не
хотелось. Хотелось, хотелось и очень многого. Он только никак не мог понять,
чего именно он хочет, не знал, как это выразить, объяснить хотя бы себе самому.
– Господи, помилуй, – прошептал он и еще
несколько раз повторил: – Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй!..
И может быть, только это его тогда и
спасло.
Барбос
де Карабас
(Осторожно!
Злая собака!)
Такая уж у меня судьба негустая вышла.
Объедение без сытости…
Громко, звонко, заливисто, храбро
домашние собаки лают на диких. Но это пока…
Вы верите в
переселенье душ?
Не верите? И я
не верил тоже.
Юрий
Смирнов
Транспсихизьм. По-русски
иногда переводят как переселение душ. По-моему, неправильно. Транспсихизьм лучше. По крайней мере, понятней.
Некоторые в это не верят. Но это только
пока. Потому что их самих пока не коснулось. То есть коснулось, конечно. Это
всех коснулось, только некоторым лень вспоминать, кем они были, и кто был кто.
Вернее, тогда, прежде, в прежней жизни
лень было запоминать, кто они есть. Может быть, так бежали, что запомнить не
успевали, может быть, все время за ними гнались или сами они все время кого-то
гнали.
Говорят, чьей-то веселой легкой душе
случается переселиться, например, из дикобраза в пальму… Или наоборот… Или из
скромного честного человека в рыбу. В акулу. Или в плотву… Или в какое-нибудь
зонтичное растение… Или из медведя в цаплю… Или в крокодила, или в белку, или в
енота или в стрекозу… Или… Или…
– Эй, куда вы?
– Мы в удавы!
А мне не посчастливилось. Не удалось.
Как прежде был собакой, так и теперь. Собака, собака, собака…
И по гороскопу я крокодил.
А еще раньше что было, я не помню. Не
исключено, что тоже собакой был. В лучшем случае, волком. В крайнем – шакалом…
Хотя шакалы тоже иногда хорошие бывают…
Калила, например, и Димна… Только не могу вспомнить,
кто из них был хороший, а кто похуже…
Хотя как знать, возможно, когда-нибудь очень-очень
давно я и кошкой был…
Например, может быть, леопардом…
Леопардом хорошо. Красиво. Уважительно. Но это если и было, то так давно, что в
леопарда я не верю. И кошек из-за этого я люблю слабо.
Что я теперь делаю? Ничего. Лежу на
коврике, кусаю блох. Просто так живу и одновременно жду дальнейшего
перевоплощения и реинкарнации.
И еще я очень боюсь потеряться.
В прошлой жизни, кажется, все же лучше
было. Хотя мучительней. И холодней. И голодней. И опасней. И даже совести у
меня, кажется, тогда совсем не было. Теперь сахарно. Но как-то по-душевному не
вполне уютно. Все вокруг страшно чисто и запахи химические, гигиенические.
Стерильность такая, не только не собачья, но и не человеческая даже. Змеиная.
Пресмыкающаяся.
В лифте ездить скучно до слез. Все
гудит, и свет неживой. В подъезде кафель и блеск, как ванной.
Или как в ветеринарной клинике. Я
однажды был. По поводу порванного уха. Убегал в соседний квартал, и был там
неправильно понят. В клинике мне вообще-то понравилось. Доктора забавные и
заботливые. И всякого зверья полно: очередь. Собаки, само собой, кошки,
какой-то хорек на веревочке. Я его загрызть хотел – не дали. Еще белка была и
хомяк. Обезьяна и поросенок…
И пьяный укол укололи. Перед тем как
рваное ухо зашивать. Хорошо. Только уж слишком чисто. И хозяин огорчался:
–
Людей, – говорит, – нестерпимо дорого стало лечить, а собак вообще – чистое
разорение…
Я его люблю, своего хозяина. И даже сам
не знаю почему. То ли просто так, то ли по своему собачьему устройству,
инстинкту и карме.
Я теперь живу у ученого. В доме. В
семье. А в прежней жизни я бездомный был. Дикий.
Мой хозяин, Андрей Леонидович, очень
хороший человек. И это не только я так думаю. Это все говорят. Это правда. И я
с удовольствием за него кому угодно глотку перегрызу. А также, разумеется, за
хозяйку, Марью Антоновну, и за их дочку Дашу.
Она взрослеет, и ее чаще других нужно
охранять и оборонять, такие гадкие и глупые вьются порой вокруг нее кобели. Так
что она даже иногда старается выходить на улицу без меня, до того они мне не
любы. Что ж, я понимаю.
Очень жаль только, что хозяин недостаточно
знает об этом. То есть о моей преданности, усердии и готовности за него на все.
По крайней мере, на многое. Я полагаю, на многих из тех, с кем ему случается
общаться, обнюхиваться и т.д., ему лучше всего было бы просто меня натравить…
Говорят, когда-то Леонид Андреевич занимался
одной только наукой, какой-то химией, и тогда все на свете было совсем хорошо,
но это было еще до меня, или когда я был совсем еще беспомощным и бестолковым
щенком. Теперь как бы у них уже без этого никуда, ко всему добавились всякие
«общественные связи», политика, экономика, идеология, бизнес – бр-р-р …Затрудняюсь даже, как все
это вместе назвать…
И в результате всего помимо обычной
научной работы хозяин стал еще каким-то начальником или совладельцем. Притом
каким-то «неправильным», непохожим, нестайным…
Я в ихней
собачьей политике давно уже лучше их самих понимаю. Только вслух сказать не
могу. Да и в нефтехимии кое-что. Мне это легко: от меня ничего не скрывают,
говорят не таясь, я многое вижу и слышу. Тем более я люблю хозяина и
неравнодушно отношусь, мне надо знать, что с ним происходит.
Я все понимаю. Мы ведь, собаки, совсем
уже почти как люди стали. Не такие звери, конечно, но все же уже тоже почти
ничего положительного не осталось.
У Леонида Андреевича есть добрый
приятель, священник. Они, собственно, и познакомились на нашей собачьей почве.
Нас вместе прогуливали. Священник, о. Герасим, без предрассудков, и у него тоже
живет симпатичный дворняга. По-ихнему, на человеческом языке, его зовут Кузя,
хороший парень, только слишком добрый и немного нескладный.
Одинокому трудно на свете. Это я еще из
прошлой я жизни помню, но все равно, я еще и другое знаю: нужно от других подальше
держаться, не совсем подальше, но все же не слишком близко, соблюдать расстояния.
Не зря ведь говорят французы: «Между чужими предательства не бывает».
Но только я собака, и от инстинктов
своих и привязанностей мне не уйти.
Поэтому я верный и зависимый.
Помню, в прошлой безумной бездомной жизни у меня подруга была,
потрясающая сука, я ее, кажется, до сих пор люблю, у нее вообще судьба была
страшная. До того как она потерялась, она в цирке работала, на задних лапах по
кругу ходила и огромный шар надувной на носу носила – сама рассказывала и
показывала. Кроме шара, конечно. Где нам, бездомным, было на улице надувной шар
взять? Она теперь, наверно, в человеческую суку реинкарнировалась:
очень хорошо приспособленная была. И людей любила. А уж как я ее любил! Два
раза из-за нее меня чуть до смерти не загрызли.
Раньше мы с хозяином чаще всего по
маленькому кругу гуляли: двор, подворотня, пустырь, переулок, другой двор.
Редко, по выходным, устраивались большие, почти охотничьи путешествия. Это было
замечательно! Но это только по выходным или когда хозяин брал бутылку. Тогда он
по пути часто останавливался и с видимым удовольствием смотрел вдаль и в небо.
Обычно мы, собаки, не любим пьяных, и я
терпеть не могу, но у Леонида Андреевича непротивно получалось. В глупое
животное он не превращался. Гадостей не делал, и даже, кажется, сколько я могу
по-ихнему понимать, не говорил.
А теперь вот две недели подряд он ходит
каждый вечер в сквер имени Репина. Мой бедный друг влюбился. А мне что за
радость в том сквере? Там и собак-то почти нет, то есть и поговорить почти не с
кем.
Зовут ее Ида.
Худая, не такая уж и молодая. Рыжая, лохматая. Ее дохлая болонка обнюхивает
меня, скулит и вообще оказывает всяческое внимание. Но мне на нее даже смотреть
смешно. Разве, может быть, когда у нее течка начнется…
А хозяин, хоть и замечательный,
безусловно, ученый, некоторых самых простых вещей откровенно не понимает. Эта Ида его усердно обнюхивает и облизывает, но бескорыстием от
нее совершенно не пахнет. Интересы у нее нехорошие. Не столько ее привлекает
сам Леонид Андреевич, хотя, конечно, и не без этого, но больше ее волнует его «общественное
положение», место и роль, и кто он есть в ихней
человеческой стае. Для них это так важно, кто есть кто. Гораздо важнее, чем кто
кем был… И кто кем будет… Об этом вроде даже и не заботятся… Не понимают…
А, главное, мне кажется, эта Ида просто шпионка и провокаторша. Но старым бедным и
честным людям так нравится порой это ихнее сучье
внимание. Вот и Леонид Андреевич попался.
Я всем своим собачьим сердцем сразу
почувствовал: наведет она на него каких-нибудь злых кобелей. Если б я мог
как-нибудь предупредить его об этом! Ничего не могу сказать! Ничего! Лай, не
лай…
На Иду я не рычу – бесполезно, и терплю
даже, когда она меня гладит. Она не должна знать, что я про нее знаю. Даже
догадываться не должна.
Однажды они гуляли до самой полночи и,
как я понимаю, договорились еще где-то встретиться. Я развлекал ее мелкую псинку, а сам ревниво следил за хозяином.
Похоже, они о чем-то там своем,
человеческом договорились. Во всяком случае, два следующих вечера мы там не
гуляли, и вообще хозяина не было дома до глубокой ночи.
Меня прогуливала Даша, вся в окружении
юных, вертлявых и шумных человекообразных особей мужского пола, причем один подонок
даже схватил меня за хвост.
Ох, не миновать ему быть в следующей
жизни собакой!
А хозяин был в это время со своей новой Идой. Правда, он даже мне ничего об этом не сказал, но я-то
все знал, я – собака, меня не обманешь. К тому же Марья Антоновна звала и
гладила меня чаще, чем обычно, и каждый раз неспокойно спрашивала: Ну, что,
Барбос, где-то наш хозяин? А?
А потом мы снова пошли в тот же самый
сквер имени Репина, весь в человеческих следах и окурках. Снова Ида была с ее болонкой. Погуляли недолго, оба они были
как-то неспокойны, прощаясь, обнялись так крепко, что я от удивления даже завыл
громко, и как-то даже не по-собачьи.
Неспокойно было в доме, неспокойно было
во мне. Как я тосковал, что не имею дара речи, красноречия и вообще ничего
такого не имею!
На следующий день вместо Иды в сквере к
нам подошла совсем другая дама, вообще даже без собачки.
Она тоже как-то возбужденно повизгивала,
ласкалась к хозяину и виляла своим невидимым человеческим хвостом.
Два каких-то нехороших типа стояли за
редкими кустами, будто прятались, и все время наблюдали за нами. За ними то
есть. Я-то при чем?
И еще на лавке поодаль подозрительные
двое сидели, притворялись, что они сами по себе, но это дураку ж ясно, что они
все заодно.
Я на всякий случай подошел к ним и
облаял. Нехорошие люди засуетились, заволновались, один нагнулся, будто поднял
камень: Пошел!
Я «пошел», отбежал, озираясь, еще
гавкнул. Что толку? Да еще Андрей Леонидович громко позвал меня: будто я
нехорошо себя веду. Давно б ему пора знать, что напрасно я никогда голоса не
подам.
Наконец хозяин с барышней стали
прощаться, и она, уходя, отдала ему какой-то сверток, несъедобный, непонятный и
неприятный. Бумаги или что-то такое.
Хозяин спрятал пакет, потом зачем-то
снова достал, повертел в руках, его что-то смущало.
В это время двое из кустов пошли к нам,
и с лавки тоже и машина остановилась рядом на обочине.
Я
понял: беда. Громко предупредил хозяина, но он уже и сам все видел, как-то
бессмысленно застыл со свертком в руке, явно не зная, куда его деть и как от
него избавиться. Враги были рядом.
Не знаю, что на меня нашло, какая меня
блоха укусила, почему я так поступил, трусливо, вроде, и подло, только я не
стал защищать хозяина. Не знаю даже почему, я сам бросился на него, вырвал у
него сверток и побежал со всех ног.
Темные люди пустились за мной:
–
Стой! Стой, стрелять буду!
– Стреляй, дурак, что ты предупреждаешь,
это же собака!
Что-то грохнуло сзади. И быстро
свистнуло над головой. Потом еще раз. Я выскочил на мост. Снова грохот сзади и
свист над головой.
Какие-то люди сзади поднимались мне
навстречу и шарахнулись от стрельбы. Женщина впереди вскрикнула и покачнулась.
– Не стреляй, дурак, там же люди!
На самом верху моста, возле какого-то
идиотского неживого дерева, увешанного металлическими предметами, я
остановился. Укусил сверток: бумаги. Мордой и лапами я спихнул все это в воду и
– будь что будет – побежал к хозяину, еще раз гавкнул, и встал возле, высунув
язык и громко дыша.
Однако оказалось, без бумажного свертка
врагам нашим хозяин был совсем не нужен, да и им самим уже было не до нас.
Подъехали еще машины с жутко сверкающими
и мигающими огнями и такими страшными завывалками
внутри, что меня охватил на миг самый неописуемый ужас, так что захотелось
снова бежать на мост, за мост или куда глаза глядят. Или просто в воду
броситься.
Не знаю как, я одолел себя и решился,
если что, хотя бы умереть с хозяином.
Но приехавшие в страшных машинах люди,
все одетые в одинаковое и неживое, сами напали на наших врагов и стали валить
их на землю. Я тоже хотел было схватить одного за штаны, но хозяин удержал меня
за ошейник.
– Не знаю, – объяснял им что-то хозяин, –
догхагеры какие-то… По собаке моей стрелять
начали…
Один из этих, приехавших, кричал над
моей головой, прижимая ко рту какую-то черную штуку:
– Женщина ранена. Беременная… На скорой
забирают… Удостоверение предъявляют, говорят: взятка, а взятки нет никакой…
Вообще ничего нет… Улик? Никаких. Никаких улик. Даже приблизительно…
Я вообще-то, наверно, почти все
человеческие слова знаю и понимаю, а вот это дурацкое «улик», даже по общему
смыслу уразуметь не могу.
Улик? Что за улик? – Наверно, гадость
какая-то…
Ох, что было дома! И на другой день
тоже. Меня до полусмерти захвалили, закормили, заласкали и загладили.
Несмотря на мой собачий в текучем
воплощении сюжет, я почувствовал себя значительным и важным. Эх, если б еще за
город поехали и меня с собой взяли…
Только и слышалось восхищенное:
– И как это Барбос (это я) догадался!
Приходили гости, и выпивали, и некоторым
тоже обо мне рассказывали:
– Колоссальная подстава была. А Барбос
выручил…. Вот и говорите теперь, что у животных разума нет…
Только гулять выходить мне теперь трудно
стало. Прежде чем открыть дверь, мне навязывали на физиономию что-то вроде
намордника и не снимали до тех пор, пока не приходили в большой двор, где и без
нас уже было полно собак.
– Терпи, – говорила Марья Антоновна, – терпи,
иначе нельзя, а то это такие люди, они на все способны, отравят тебя и все…
Что-нибудь подбросят, ты съешь и умрешь… Терпи…
Они теперь тебя пуще всех ненавидят…
Через пару дней мы снова пошли в сквер
имени Репина, где ему памятник.
Правда, к счастью, никакой Иды с ее
мерзкой болонкой там не было, и этой другой человеческой суки тоже.
Пришел батюшка со своим Кузей. Хорошо все же
иметь друзей. О. Герасим тоже меня погладил и похвалил. Кузя не ревновал…
Откуда я знаю, что о. Герасим священник? Очень
просто: во-первых, я слышу их разговоры, во-вторых, запах – свечи, ладан, а,
в-третьих, но это уже чисто собачье сужденье: мне совершенно ясно, что он знает
что-то такое, чего другие люди не знают. У него и кот живет, и Кузя, хоть и
собака, с этим котом дружит.
И еще какой-то тип с ними был. Тоже меня
гладил. Я его обнюхал, вроде не особо опасный. Вроде и неплохой, только не то
что бы пьяный, а так, как будто недавно совсем пьяный был, и ему теперь
нехорошо от этого.
И из-за кустов за нами, кажется, на этот
раз никто не следил. Я все же с Кузей особенно играть и бегать не стал. Не
такое теперь время, не такая жизнь, чтобы скакать беспечно. Крутился возле
людей: слушал, смотрел, охранял. Обоих теперь. И своего Леонида Андреевича и о.
Герасима. На Кузю-то какая надежда?..
А
у о. Герасима в жизни, похоже, не только трудностей и опасностей полно, но они
еще и возрастают почему-то. Каждый раз он выглядит все грустнее и тревожней.
Что за жизнь? Выходит, не только у собак она трудная.
Ох, сгущаются тучи над Родиной!
Незнакомый человек передвигался не очень
уверенно, грустно и громко смеялся, подносил ко рту какую-то белую штуку и
выпускал дым (курил).
– Эти идиоты, – говорил он так громко,
что даже в немноголюдном сквере мне страшновато было – не услышал бы кто чужой,
– они вообще без голов… Они не просто беременную женщину ранили, они попали в
невестку депутата Государственной Думы Кобелькова…
Но, конечно, они теперь постараются так представить, что это Барбос виноват:
слишком ловко уворачивался от пуль…
Он почесал меня за ухом:
– Да, Барбос?
Я не знал, да или нет, и пожал
плечами.
*
Слов нет. Никаких слов нет. Скучно. Грустно.
Страшно. Опасно.
Банально, конечно, и предсказуемо, но
все равно худо.
Я потерялся.
Так уже со мной было один раз, когда я
был маленький. Но тогда меня довольно скоро нашли. А теперь вот пока нет.
Хожу, брожу, тоскую. И кушать уже
хочется. Скверно. И мысли приходят грустные.
Бедные мы все же, собаки. Так часто (да,
и всегда почти) мы оказываемся невольными жертвами скверного поведения себе
подобных.
Слов нет, многие наши, собаки то есть,
порой не очень хорошо себя ведут, и от этого страдают все остальные. Получается
предубеждение против всех собак на свете. Нет нам доверия. И не только у людей,
но и у других собак тоже. Везде гонят, нигде не принимают, да я и сам не хочу.
Всем я чужой. Я домой хочу. К своим. К Андрею Леонидовичу и к Марье Антоновне.
И к Даше.
А дело было так…
Я уже довольно взрослое животное.
И автомобилей не боюсь.
Даже более или менее различаю марки.
Большие, громкие грузовики, почти неслышные и оттого особенно опасные легковые.
Конечно, я не принадлежу к тем глупым
собакам, которые гоняются за машинами с лаем. Через это они, кстати, часто
попадают под колеса… Машинам-то все равно: лай, не лай…
И зачем нам за ними гоняться?
У нас своя дорога, у них своя…
Так же, кстати, как и реинкарнация…
Да, машин я не боюсь. Но эту… Но это
транспортное средство я боюсь не вовремя заметить, пропустить, продремать,
подпустить слишком близко…
На умном человеческом языке это
транспортное средство называется «живодерка».
Из них выскакивают люди в рукавицах, у
них веревки и петли, они стараются перекрыть с улицу с двух сторон, чтоб некуда
было бежать…
И еще… У них удивительные глаза… Они
одновременно и мертвые, и бегающие, и сверкающие…
И еще… От них часто пахнет спиртом…
Я вовремя заметил эту машину с
решетками, она затормозила на повороте, и из кузова послышался вой и стон
пойманных в нее собак…
И я побежал… Побежал вперед, и вперед, сам
не знаю куда, и дальше…
Ведь люди из этой машины не знают, что
хозяин рядом, не далеко, в другом конце двора… Да и испугаются ли они его… Им
все равно, что на мне ошейник…
Я долго бежал, пока совсем устал и
забылся, и от одной только усталости, может быть, почувствовал себя в
безопасности…
И – потерялся…
Улицы чужие, дальние, длинные и
некрасивые. И люди дикие. И собаки все вражеские на них. А собаки для меня
теперь часто даже хуже людей…
…Хуже всего, когда своры попадаются
равные по росту и по масти, особенно если черные, все одного помета – братья.
Такие рвут всех и вся на своем пути.
Вспомнить страшно и противно, каким мне
приходилось притворяться большим и грозным, чтобы избежать решительного и
ненужного общения, чтоб у них хватило соображения не связываться, а только
полаять, порычать и дать мне своей дорогой пройти.
На остановках и перекрестках, и везде,
где много народа, я высоко прыгал и громко лаял. Я немаленького размера, но
почти никто не боялся: Понимали, я просто потерялся и ищу хозяина. Но и помочь,
даже если б кто и захотел, ничем не могли.
…А может быть, это от того на меня все
злые такие, что я сам весь злой изнутри, задумавшийся и потерявшийся?
Где б еще воды найти. На водобоязнь себя
проверить. На бешенство.
Да, да, да… Исправляться надо…
Постараюсь, если найдусь… Теперь, когда я потерявшийся и задумавшийся, это все
равно: исправляйся, не исправляйся…
…А, да все равно, как своих ушей не
видать мне хорошей, благоприятной реинкарнации.
Человеческой хотя б.
Хотя люди, я заметил, не очень-то своего
человеческого звания (воплощения) ценят. И напрасно.
Конечно, превозносятся перед нами,
собаками…
Да и то не всегда. Только когда не
боятся. Мы ведь и укусить можем…
…А на всех прохожих местах, где проходят
особо сердобольные женщины с вкусными сумками, уже с самого утра широкими
полукольцами лежат, ожидая их, крепкие, глупые, не домашние и не дикие, сбитые
в стаи звери…
Хожу, думаю. А что остается? Только
думать.
Собакам, говорят, собачья смерть. Ладно.
Пусть так. Но и реинкарнация собакам тоже, что ли, собачья?
Так, выходит. Верный, стайный, не очень
злобный. Отчасти самостоятельный. Но все же и я когда-то, кажется, волком
был…
…А собак, я точно знаю, мне это хозяин
рассказывал, человек из диких животных раньше всех приручил:
–
Как друга, и в качестве пищи… Ну, и для шерсти еще, может быть…
Он мне много чего рассказывал.
– Жаль, – говорил, – ты ничего не
понимаешь…
А я-то все понимал, я теперь понимаю,
только по-другому немного… По-своему.
Кушать хочется. Хотел птицу поймать,
разорвать и съесть. Два раза попробовал,
не получилось. Они летают, а я не умею. Даже голубя не поймал.
На помойках ужас сколько еды. Но или
заперто наглухо, или местных свора. На соседней улице попробовал прорваться.
Куда там! 5 штук. Из них трое больше меня. А один еще и по возрасту. Не
одолел.
Кошку найти? Хорошо бы. Хотя кошка хоть
и не птица, а тоже еще поймать надо. И чтоб глаза не выцарапала.
Какое все вокруг одинаковое! Чужое.
Дома, дворы, люди. Собаки. Все домашние, все чьи-то и все мерзкие. Мерзкие, как
собачья жизнь. Или – как собачья смерть.
Но не хочу я еще, други,
умирать…
Кошку ищу. Кажется, похоже. Запах. Кошкин след. И людей
немного вокруг. Дом, двор. Вот она! Не успел. С забора мне ее не снять. Ладно.
Да и кошка худая, драная…
*
И тут я ее встретил… Нет, не кошку… И не
суку. Хотя суку тоже надо бы, чтоб совсем с ума не сойти.
Встретил я Иду. Эту самую бывшую новую
подругу хозяина. Мы с ней сразу друг друга узнали.
– Барбос? Ты что здесь делаешь?
Я не зарычал, не залаял, не укусил.
Раздумывал, не предательство ли будет
пожрать взять, если она предложит…
– Барбосик… Барбосик… Это ты? Иди сюда… Хороший мой… Точно, ты… И
ошейник твой… Но что ты здесь делаешь?.. Или ты за мной следишь? Охотишься?
Посмотрим еще, кто кого…
Она хищно сверкнула глазами и исчезла за
дверью парадного.