Повесть
Опубликовано в журнале Волга, номер 3, 2018
Антон Пайкес родился (1989) и живет
в Москве. Настоящая публикация – третья, завершающая часть трилогии «Дожди над
рекой», первая была опубликована в журнале Homo Legens (2013, №№ 3, 4), вторая – в «Волге»
(2014, № 9-10).
Светофор
Большой шоссейный светофор, страдающий
неизлечимой дальнозоркостью с момента своего рождения на заводе «Светлана»,
стоит посреди пустоты. Расклад такой: на пару сотен километров вокруг – ни
одного городка с населением больше пятисот человек, со всех сторон на дорогу
пытается вылезти бескрайнее дикое поле, в котором чёрт знает что только ни
живёт. По правую руку от железяки, если стоять лицом по направлению к
убийственно далёкой отсюда Москве, а спиной к не менее далёкому Хабаровску, –
пара магазинов и заправочная станция, по левую – исковерканное временными
аномалиями село, чем-то похожее на оборванную привокзальную нищенку. Истончающаяся
к окончанию мачта, к которой привинчен старый пластиковый плафон, возвышается
над этим унылым пейзажем, постоянно напоминая о былых победах и последовавших
за ними поражениях. Закатанные в асфальт провода еле питают беднягу током, так
что яркого света от него не жди – хорошо, если за полкилометра, увидев,
наконец, красный свет, успеешь сообразить и ударить по тормозам.
Архаичным электрическим схемам положено
включаться раз в три дня в обозначенный час, не допуская задержек, но и не
стремясь наверстать упущенное редкими пешеходами время. Светофор – идеальный
исполнитель чужих приказов, не знающий жалости к старости, уважения к зрелости,
зависти к молодости и трепета по отношению к совсем недавно народившейся жизни.
Его не подкупить, не уболтать, ему бессмысленно
жаловаться на жизнь и на то, что власти не догадались прорыть ещё один
подземный переход специально для обитателей маленького села, названия которого
не вспомнят и самые именитые картографы. Он сам является ничем иным, как
побочным продуктом жизнедеятельности этой ленивой администрации: когда из
далёкой мифической столицы пришла разнарядка снести светофор к такой-то матери,
именно местная могучая кучка из восемнадцати должностных лиц воспротивилась
решению центра, ибо никаких служб по демонтажу дорожных сторожей уже лет
двадцать как не существует. Если им там так нужно избавиться от последней
преграды на пути еле живой промышленности, пусть сами и выкорчёвывают стальное
дерево из глубин матушки-земли, покрытой язвами бензиновых луж. Новая
экономическая обстановка, говорили они, все должны помогать восстановлению
региона, убеждали далёкие сюзерены своих не слишком послушных вассалов на
местах. Пусть сначала со своими проблемами разберутся!
В 2050 году светофор, как и все прочие
пожиратели электричества в диапазоне от чайников до бойлеров, выключился, и
если бы более серьёзные проблемы не занимали тогда мозги, пытающиеся придумать
хоть какой-то выход из ситуации, эта новость могла бы показаться радостной. А
через пару лет случилось невозможное – проезжая мимо бездыханного села на своём
потрёпанном мерседесе конца сороковых, один чиновник вынужден был минуту
проторчать без движения, удивлённо озирая безлюдные просторы. Сзади злобно
ревели моторам дальнобойные грузовики, но красный свет словно издевался над
водителями; единственный на многие сотни вёрст светофор самолично вернулся к
жизни в сумерках новой эпохи.
Ангелина Петровна, старушка лет
восьмидесяти, в отличие от молодых повес на убедительных автомобилях, ещё
помнит времена, когда это было в порядке вещей. Село тогда считалось посёлком
городского типа, шоссе – запруженной магистралью, связывающей центр с
нефтеносными регионами, заправка на той стороне подкармливалась от пузатой
цистерны дважды в сутки, а в полях задумчиво плавали туда-сюда ярко красные
комбайны. Птицы пели что-то из The Who, рассаживаясь по проводам, как ноты селятся на
нотном стане, и во всей этой цветастой круговерти жили совершенно другие люди,
теперь уже не встречающиеся практически нигде, кроме сумасшедших домов и
старушечьих скамеек. Сбиваясь в дремотные стайки, укутанные даже посреди
палящего летнего зноя, остатки давно канувшего в речку Лету поколения переводят
часы и дни, годы и остатки жизней на беспредметные разговоры, начинающиеся со
слов «помнишь» и «однажды». Следует заметить, что именно такие короткие и такие
ёмкие слова должны были бы быть выбиты на их могильных камнях, если бы у
молодящихся детишек и внучков не было своего представления о том, как правильно
и что это вообще такое – правильно. У молодости всегда и на всё есть
какое-нибудь оригинальное мнение.
А старушка…. А что старушка? Она просто
никак не может поверить в то, что совсем уже одряхлела, что её воспоминания
внуками воспринимаются не иначе как забавные и неправдоподобные сказки на ночь,
коими старые люди почему-то так любят пичкать неспособную быстро заснуть из-за
надсадного гудения в крови молодую человеческую поросль. Между тем Ангелина
Петровна всегда рассказывала внукам только реальные случаи из своей весьма
богатой на яркие моменты жизни. Увы, богатства эти настолько далеки от младшего
поколения их скромного семейства, что даже по совершенно пустым глазам старушка
уже понимает, что говорит в темноту за окнами. Там, в тяжёлом ночном небе,
распростёршем своё огромное тело над далёким-далёким городом, её слушают очень
внимательно, там она всё ещё остаётся одной из причин Армагеддона, а не
превратилась в пожилую даму со слоновьими ногами. Девочка Ангелина, Геля – не
могла постареть, не завершив все свои дела, не разнеся вдребезги всю посуду в
огромном шкафу, не устроив дивной пляски на черепках, она состарилась, лишь находясь
за тридевять земель от последних очагов угасающей цивилизации и всего, что
давало ей силы просыпаться утром.
Ну, какой, право слово, старухой может
быть Геля, гроза дворников и московских лавочников? Как так получилось, что это
сияющее озорное существо однажды превратилось в Ангелину Петровну, а потом и
вовсе в Петровну?
Время неумолимо. Этой прописной истине
тысячи лет, но попробуй-ка признаться самому себе, что исключением из этого
правила тебе не быть! Ангелина Петровна и ходит-то с видимым трудом: одышка уже
давно мучает изношенный организм, но старушка всё продолжает храбриться, что
спокойно дойдёт до подземного перехода, будь он хоть в пяти, хоть в десяти
километрах от дома. Молодецкий задор ей всё ещё не чужд, вот только силы уже
далеко не те, что прежде.
Ангелина Петровна осталась одна в
пятидесятилетнем возрасте. Что удивительного? Женщины за сорок здесь вообще
чаще остаются в одиночестве по тем или иным причинам, и этот закон практически
столь же непреложен, как и неумолимость времени, сила притяжения или
зависимость появления насморка от степени промокаемости
кед. К ней, конечно, иногда совершали наезды её дети и внуки, но всё реже и
реже, да и сама женщина относилась к ним с некоторой долей иронии, граничащей с
истерикой. Ничего своего она в потомках не смогла углядеть, хоть и очень
старалась, особенно в те далёкие годы, когда накатила апатия и немощь из-за
развала Танцующих. Дети и внуки были совершенно чужими людьми.
Сейчас, сидя на холодной скамейке возле
светофора, Ангелина Петровна отчаянно старалась не уснуть и даже начала
перебирать воспоминания, чтобы как-то скоротать время. Ах, Ангелина! Помнишь,
как ты любила танцевать на улице, чтобы ветер обдувал лицо, а люди останавливались
в недоумении? Помнишь те высокие крыши, на которые вы, молодые, взбирались в
поисках лучшей танцплощадки? В эти минуты тебе грезился полёт! Тогда у тебя ещё
были тонкие изящные ножки и сапоги с бутафорскими шпорами. Ты танцевала
Интернационал на крыше, держа в руках красную скатерть, как когда-то Дункан
сжимала пальцами красный флаг молодой республики! Восхитительное горение
человека на крыше Федерации. Ты заодно с ветром. Даже прибежавшие по сигналу солдатики
раскрыли рты от восхищения и не могли пошевелиться. А теперь эти слоновьи ноги,
что растут из чужого тела, не могут пройти лишние пару километров до подземного
перехода и заставляют тебя сидеть здесь на холоде в ожидании сигнала.
Ангелина дотронулась языком до зубов, и
к ним прикоснулось что-то металлическое. Ах, как глупо, пожурила она саму себя.
В твоём-то возрасте бабули и из ушей серьги вынимают, а ты всё никак не
вытащишь эту серьгу из своего языка. Да, ты совершенно не осознаёшь, что тебе
давно пора на свалку.
Кажется, Ангелина Петровна спит.
Сторонний наблюдатель может даже подумать, что она не дышит, но это просто
множество надетых на неё вещей скрадывает слабые движения грудной клетки. А без
них сейчас уже никуда – тело давно не держит тепло.
Между тем светофор вдруг загорается.
Начинает мигать жёлтый, предупреждая скоростной транспорт о том, что скоро
придётся остановиться. Досадная преграда на пути большегрузов
из некогда богатого нефтью региона. В течение тридцати секунд жёлтый моргает,
как неврастеник. А потом вдруг загорается зелёный. Ангелина Петровна, не спите!
Переход короткий, всего минута, а вам ещё надо встать, встряхнуться после сна,
преодолеть почти сто метров дорожного полотна с сумками в руках и только после
этого спокойно направиться домой пить вечерний чай.
Тьма. Несколько грузовиков недовольно
ревут перед выцветшим переходом, заехав на стоп-линию по древней традиции всех
дальнобойщиков мира. Ангелина Петровна наконец поднимает голову и смотрит, как
светофор отсчитывает последние десять секунд отведённого ей времени. Женщина
даже не дёргается, она понимает, что уже поздно. Ей предстоит пешком пройти два
километра до подземного перехода и столько же обратно, так что силы надо
поберечь. Грузовики радостно трогаются, с места разгоняясь до своих
максимальных двухсот километров в час. Это потолок их возможностей, и Ангелина
Петровна им завидует.
Старушка плачет. Просто от обиды. И
светофор тут совсем ни при чём. Просто она только что снова увидела Гелю, ту
самую сумасбродку, какой она когда-то была и больше никогда не будет. Какое
страшное слово – никогда.
Что с того, что жизнь на излёте, что с
того, что твоя молодая душа заперта в этом отвратительно толстом теле? Что с
того, что ты видела взлёт и падение нового мира? Всё это никому не интересно. В
этом забытом богом уголке планеты Земля времени нет. Есть только мучительное
ожидание перемен, главной из которых является твоя собственная смерть.
Ангелина Петровна тяжело встаёт,
отряхивается, словно испачкалась где-то, поднимает сумки и идёт к подземному
переходу. В темноте, освещаемой фарами проносящихся мимо большегрузных
автомобилей, она постоянно оступается, стараясь привыкнуть к новым правилам
игры, диктуемым неровной дорожкой. Она смотрит вокруг, и то, что она видит,
вдруг начинает вызывать у неё отвращение. Мир пытается вернуться к тому, на чём
уже однажды прокололся. Как печально и как глупо, думает старушка. Как это
мерзко, смотреть, как всё окружающее пространство, разбуженное однажды стихией,
схлопывается, пытаясь вернуть себе старые размеры и
форму. Но, возможно, так оно и должно быть? Может быть, тупик – это действительно
тупик, и никаких потайных дверей, никаких скрытых путей не существует?
Ангелина Петровна останавливается, чтобы
перевести дух, и вдруг вскрикивает.
На стене заброшенной заправочной станции
она видит свежее граффити. Огромный глаз смотрит на неё с кирпичной кладки,
жуткое, пугающее око, в зрачке которого клубится туман и угадываются ещё до
конца не сформировавшиеся образы, какие-то машины и огромные стальные шестерни,
какие-то неведомые существа. В этом тумане окружающая действительность
распадается на части, они закручиваются в спираль, а потом собираются во что-то
совершенно новое, непривычное и непонятное.
Улыбка трогает губы Ангелины Петровны. А
она ведь только что думала, что всё было зря.
Может, она чересчур поспешила с
выводами?
У
меня во рту чужие зубы
Она звонит мне каждую ночь. Просто
звонит и почти всегда молчит в трубку, потому что время искренних и нежных разговоров
кончилось несколько лет назад. Она сама случайно поставила точку в конце
предложения, вовремя не ударив по тормозам. Её тело пробило лобовое стекло и,
перелетев встречный автомобиль, распласталось на асфальте, уже бездыханное. Иногда
в бреду мне видится, как миниатюрная девочка лежит на располосованной дороге,
нелепо и неправильно выгнув руки и ноги, словно упавшая со стола кукла с
шарнирными конечностями.
Она ехала ко мне, напевая любимую
песенку «Turn back
time» давно забытой группы Aqua,
но так и не узнала, что же было потом. Ей невдомёк, что я просидел в кафе весь
вечер, волновался, разрывался между желанием позвонить и ощущением, что это
бесполезно. Выпил свой и её напиток. Она, конечно, не знает, что тот день
изменил всю мою жизнь, что из-за неё я попал в ВОДОВОРОТ немыслимых и абсурдных
событий, приведших меня, в конце концов, в пещеру собственной тоски и бессмысленности.
Я не стоял над её могилой, не проливал
слёз, для этого у неё был жених. Я был нужен для другого.
Она ничего не знает, потому что три года
назад, в пору, когда отцветает лето и первыми холодными ночами пока ещё скромно
топчется на пороге осень, кончилось время, сложилось, как снесённый дом,
стенами внутрь, и вдруг застыло в таком неудобном положении.
Но теперь не проходит и суток, чтобы она
не позвонила. В ночи скрежет звонка звучит особенно страшно. Требовательно,
словно я кому-то чем-то обязан, тоскливо, словно нет в мире ничего такого, что
может опровергнуть его.
Как только на этот чёртов город
опускается темнота, в его гнилом нутре просыпается что-то такое, чему нет
названия. Это воспоминания, упущенные возможности, разбитые надежды, все они охотятся
на слабых и беззащитных, чтобы влезть к ним в голову и уже не покидать её.
Когда в твоей черепушке селятся эти хищники, у тебя есть только два способа от
них избавиться – идти дальше, приняв их за домашних животных и дав им имена,
или затянуть ремень вокруг шеи. Я же выбрал третий пограничный путь, и
гордиться тут нечем.
Зато у меня во рту – чужие зубы. И чужой
язык облизывает их изнутри, пытаясь убедиться в том, что они ещё на месте.
Словно организм, больной цингой, проводит анализ повреждений, ещё не анализ
даже, а лишь обследование и ощупывание, используя какой-то странный влажный
инструмент. Чужие зубы тем временем от нечего делать отстукивают основную
партию из Кармен. Там-там-тарам-тарам-там-тара… Бездарно сбиваются, не имея
возможности осознать, что есть РИТМ и зачем он вообще существует на этом сером
свете.
Как они забрались в мою ротовую полость?
Однажды я проснулся посреди ночи, сглотнул кислую слюну и привычным движением
дотронулся языком до зубов. Они оказались какими-то не такими, как всегда.
«Вот это да!» – подумал я, и ещё: «Что
же теперь делать, позвольте спросить?» Я действительно был озадачен. А потом
вдруг и язык осознал своё существование, сделал первый шаг на пути к
осмысленности. Нёбо вдруг стало чураться этого мокрого пупырчатого червя,
холодея от отвращения, и я на полном серьёзе стал переживать за то, смогут ли
они ужиться в ограниченном пространстве, укрытом от постороннего взгляда растрескавшимися
губами.
«Как бы он теперь не сболтнул лишнего
Лене», – помню, подумал я о своём новом языке. Надо как следует за ним следить.
Я, конечно, был как всегда пьян.
Каждую ночь в час без названия, когда не
совсем понятно, сплю ли я, жив ли я, или уже умер, Лена говорит своим
бесцветным голосом, лишённым интонаций, какое-то дежурное приветствие. И я
отзываюсь, как три года назад.
– Здравствуй. – Дурацкое слово, особенно
когда говоришь с давно усопшим человеком. Но чего ещё можно ожидать от пьяницы,
у которого во рту, к тому же, чужие зубы и язык? Каждый вечер я с трудом
добираюсь до дома, и всё для того, чтобы не пропустить её звонок. Не знаю, что
случится, если никто не поднимет трубку. Так ли необходимо ей отвечать? Нет.
Просто ритуалы придуманы для того, чтобы их регулярно повторяли. Нарушать
законы вселенной запрещено даже алкоголикам.
– Знаешь, – сказал я ей однажды, – мне
кажется, что во рту у меня совершенно чужие зубы.
Она лишь хмыкнула, и я сразу представил,
как она умильно морщит носик. Где-то там, по ту сторону дождя.
– Это только начало.
– Чего?
– Может, перерождения. Ты веришь в
перерождение? Это как у змеи. Ты сбрасываешь кожу, а через несколько дней уже
щеголяешь в новой. Так и у тебя – будешь с новыми зубами.
Я попытался представить, что я буду
делать с совершенно новыми белыми зубами, на которые ещё действует гарантия.
Как ни крути, это ПЕРЕРОЖДЕНИЕ, как его назвала Лена, было совершенно
бессмысленным. Чтобы переродиться, надо хотя бы умереть, а меня уже пару лет
преследует мысль, что человек, который в полном смысле не живёт, умереть не
может.
– Может, ты прекратишь мне названивать?
– спросил я её как-то. Мне ответило вопросительное молчание. Мёртвая Лена уже
не задавала наводящих вопросов, предпочитая давить на меня склизкой тишиной. –
Может, ты для разнообразия позвонишь своему бывшему жениху?
– Его телефон не отвечает. – Наконец сказала
она. – Ни один телефон на свете, кроме твоего, мне не отвечает.
И не ответит. Потому что тебя не
существует. Так я думаю, но молчу, тем самым отвечая своей собеседнице в её же духе.
С трубкой, прижатой к плечу, я по стенке добираюсь до кухни и достаю из
холодильника молоко. В железном чреве вечно гудящего агрегата оно почти
превратилось в лёд, и приходится долго греть его в кастрюльке, чтобы потом всыпать
в неё чёрную шоколадную стружку.
Потому что тебя нет. Так просто, но как
объяснить это обычными человеческими словами, которые я и так с огромным трудом
выискиваю в памяти?
Под дыхание чайника и её молчание я
погружаюсь не то в дрёму, не то в бред, и вижу широко раскинувшуюся реку,
пытающуюся вырваться из своих собственных, до отвращения знакомых берегов на
волю.
Я стою на дощечке, а передо мной шумит
камышом мутный ЗАТОН, глумящийся птичьим криком, кормящийся моей робостью и
усталостью. Он разделил всё надвое, простёр своё зябкое тело между мирами,
заставил время под поверхностью застыть, а меня – наблюдать за этим. Когда
начнётся дождь, реку вспенит его настырность, и только этот затон будет
недвижим, потому что там, внизу, времени нет.
Даже когда над рекой – дожди, в глубине
– залитое бетоном спокойствие.
Я вижу, как бесконечно долго тонет
человек, и в чертах его лица я узнаю своего давнего приятеля по детству. Вижу,
как моя столь же давняя подруга смотрит наверх с мольбой о помощи в
остекленевших глазах, и почти чувствую, как медленно, бесконечно медленно вода
заполняет её лёгкие, прибивая ко дну. Вокруг ещё много утопленников. Знакомые, одноклассники
и однокурсники, коллеги по оставленной когда-то работе, бывший шеф и
многие-многие другие, кого я теперь и не вспомню. Вытянув руки к небу, выпучив
глаза, они, словно стая дельфинов, движутся куда-то, но неимоверно медленно.
Пройдёт не одна тысяча лет, прежде чем они опустятся в глубины затона хотя бы
на сантиметр.
Лена стоит рядом со мной. Она ни капли
не изменилась с нашей последней встречи, только одета немного иначе: на ней
зелёное платье из тонкой полупрозрачной ткани и шляпка с огромными мягкими
полями. Ветер, заигрывая с девушкой, гладит её волосы, томно вздыхает над нами,
опьянённый бесформенным предчувствием неминуемого. Её удивительно правильная
фигурка отражается в воде над головами всех, кого я когда-либо знал, и им,
наверное, видится в её деформированном водной гладью облике что-то вроде
ангела. Скорее всего, ангела возмездия.
– Я и не знал, что у тебя в гардеробе
есть такие весёлые вещи!
– Может, их и нет. Я откуда знаю? Что я,
по-твоему, должна была прийти в чёрном? Лето вокруг, посмотри! Тепло и мило.
– А вот им там совсем не тепло, и вряд
ли мило.
– Наверняка. Жаль, нельзя спросить. Это
все те, кого ты бросил или забыл.
– Прямо все?
– Да, все. У тебя было не так уж и много
друзей. – Лена произносит это очень серьёзно, словно пишет рецензию на мою
жизнь. Мне кажется странным, что она употребляет такое незнакомое, чуждое мне
слово «забыл». Разве могу я, даже оглушённый огромной порцией алкоголя,
выкинуть из памяти тонущую на моих глазах девушку, с которой меня связывает
больше, чем просто предсказуемые детские чувства?
– Что ж, каждому своё. Я не любитель
человеческих толп.
– Ты хотел бы спасти кого-нибудь из них?
– Возможно. Не всё ли равно? Мне всё это
снится. Они там, в воде, совершенно чужие. Как мои зубы, которые постоянно со
мной, эти люди тоже где-то внутри меня. И, честно говоря, пусть там и остаются.
Ты заблуждаешься. Я ничего и никого не забыл.
– А ты представь, что это всё взаправду,
что никакого сна нет, а есть сломанная реальность. Кому ты подашь руку? Кого
вытащишь из пучины? Кому ты нужен по-настоящему? Давай предположим, что это такая
игра.
– Дурацкая игра.
– Это не игра. Я сказала – предположим.
Чтобы тебе было легче.
Я наклонился над рекой, всматриваясь в испуганные
глаза людей. Она, та самая, красивая и чужая. Смотрит вверх, рот застыл в
крике. Изо рта вырываются последние пузырьки воздуха, а ей и невдомёк, что это
самая страшная ошибка утопающего. Воздух нужно беречь, всегда помнить о том,
что без воздуха нет жизни. Когда нечем дышать, незачем жить. Я провожу рукой по
поверхности воды, пытаясь повторить силуэт её лица. Мне даже на секунду
кажется, что в её глазах загорается искорка надежды. Но я знаю правду: этой
девушки давно не существует. Она ушла навсегда, так же, как и Лена, и многие
другие. Ей уже не помочь.
И я почему-то протягиваю руку Боре,
своему старому и неудачливому приятелю. Последний раз я видел его, когда он
лежал после неудачного самоубийства в больничной палате. Жизнь под откос,
лёгкое сумасшествие, депрессия, алкоголь… и суицид. За исключением последнего
пункта, последовательность – точь-в-точь как у меня. После того, как она
умерла, я настолько погрузился в себя и в выпивку, что совсем забыл о нём. Говорят,
друзья познаются в беде, так что, по всей видимости, я – плохой друг.
Я хватаю его за рукав и дёргаю. Он очень
тяжёлый, я тяну изо всех сил, но ничего не получается. Тяну ещё сильнее,
кажется, сильнее, чем это вообще возможно. Сводит ноги и живот, руки словно
рвутся, но я не сдаюсь. Медленно, тягуче, словно из почти застывшего цемента,
тело моего товарища поднимается из затона. Я ещё успеваю бросить взгляд на свою
брошенную подругу. Искорка надежды потухла, она смотрит на меня с укоризной,
или мне это только так кажется.
Я не хочу тебя. То, что от тебя
осталось, мне не нужно.
– Алло! – кричит что-то мне в ухо. Я
моргаю, и растворяется всё: затон, река, шум камышей, мостик. Я вновь на своей
кухне с чашкой в руках. – Алло, ты меня слышишь?!
– Да, да, кто это?
– Я же сказал! Это я, Борис. Помнишь
такого?
– Да, привет…
– Тут такое дело! Меня выписали! Только
что. Можешь за мной приехать? Меня совершенно некому встретить.
– Кто выписал? Откуда? Ладно, не важно. Сейчас.
Диктуй адрес.
Я поймал такси и через сорок минут ждал
его у входа в психиатрическую лечебницу. Всю дорогу я думал о двух вещах: о
какао с молоком и о том, что было бы, если бы я вытянул не Борю, а мою
очень-очень старую подругу.
Нью-вейв
по понедельникам. Выпуск 1
– Приветствую всех, кто в этот грустный
вечер настроился на волну последней радиостанции в этом умирающем холодном
мире! Меня зовут DJ Женя, и это
первый выпуск «Нью-вейва по понедельникам»! Рядом со
мной DJ Аня, и сейчас она расскажет, о чём мы будем болтать
посреди этого бесконечного белого ничего.
– Привет, ребята! Меня зовут DJ Аня, если вы включили свои радиоприёмники и
настроились на нашу волну, вам дико повезло! Мы – последняя радиостанция на
свете. Я проверила, молчат все, так что, вероятно, у нас сейчас не так много
слушателей. Но если вы с нами, мы вас приветствуем.
– Давай расскажем нашим слушателям о
том, что видно из наших окон?
– Давай сперва поговорим о том, как мы
вышли в эфир. Это же крутая история.
– В общем, так. Вчера вечером я приехал
на какую-то заброшенную станцию. Приехал – это громко сказано, я добрался на
попутном тяжеловозе из Хабаровска, тащились двое суток, вокруг был снег, снег,
снег, один чёртов снег на сотни километров вокруг. Точнее сказать не могу,
ощущения времени у меня не наблюдается уже много лет. Названия станции, к
сожалению, я вам тоже сказать не могу, потому что оно стёрлось. Я пытался
что-то рассмотреть, но тщетно.
– Почему ты сюда приехал?
– Не знаю. Что-то звало меня сюда,
сорвался, даже не помню, закрыл ли дверь квартиры. Впрочем, это не важно. У нас
уже давно не воруют (смеётся). Когда мы тащились мимо длинного серого забора, я
увидел граффити – огромный стрёмный глаз – и понял,
что надо выйти. И вот я тут.
– Я нашла радиоточку пару месяцев назад.
Стояла тут на станции, никому не нужная, милая башенка. Была мечта выйти в эфир
и поговорить с вами, друзья. А ещё послушать музыку, немножко выпить и
разворошить этот умирающий край. Но пока не приехал DJ
Женя, я никак не могла запустить эту систему. И вдруг, представляете, входит он
и за час всё налаживает. Сколько мы до этого не виделись?
– Думаю, лет тридцать.
– Тридцать лет! А говоришь, пропало
ощущение времени.
– Примерно. Точнее не скажу.
– В общем, это не важно. Давайте слушать
музыку.
Играет Alphaville, классическая Big In Japan. Периодически прерывается смехом, чувствуется, что диджеи ещё не освоили технику.
– Послушали? Помните эту песенку?
Впрочем, если вам меньше лет этак семидесяти, вы её и вспомнить не сможете. Все
эти неоромантики, красавцы с набриолиненными волосами
под Боуи. Как всё это было прекрасно, буйно, некачественно, конечно, но очень
красиво! Помнишь?
– Помню. DJ
Аня у нас давний любитель ностальгических трипов. Мы с ней слушали тонны музыки
во времена оны, и, думаю, наша радиостанция теперь будет транслировать много
треков, все, какие найдём в местном запаснике. Он, правда, довольно бедный.
– Итак, о чём бы нам поболтать? Что у
вас за окнами, гайз? У нас тут темно, как в подвале,
и метёт. В студии явно щели, свист стоит ужасный, может, вы тоже его слышите?
– Да, свистит, как сквозь заячьи резцы.
Но здесь ведь никого не было лет двадцать, ничего удивительного. До сих пор не
понимаю, как оно всё к чертям не развалилось.
– Дэнжер, дэнжер. Красные лампочки, сирена, беготня персонала.
Фильм-катастрофа.
– Кто мог знать, дорогая моя DJ Аня, что катастрофа случится почти незаметно? И не
будет ни лампочек, ни сирен. Только тишина.
– Тишина и пустота. Я понимаю, к чему
подводит DJ Женя. Настало время представиться. Я – мать
пустоты.
– Кстати, да. Как там она, интересно?
– DJ
Женя не меняется. Как тогда ничего не понимал, так и сейчас не врубается. Ну да
ладно. На правах матери пустоты могу сказать, что это бесконечное белое поле
вокруг – очень милая локация. Полгода назад я была в Москве, так там настоящий
апокалипсис. Люди собираются возле горящих бочек, кто-то митингует, что-то
требует, но дела уже никому нет. Большинство просто продолжает жить по инерции,
продирается сквозь толпы нищих на работу, что-то пытается вырабатывать, а потом
возвращается в свою квартиру и спит, спит, без остановки спит. В общем, больше
там делать нечего.
– В Хабаровске та же история. Население
сократилось почти до нуля. Редкие прохожие жмутся к домам и, кажется, просто
ничем не заняты. Что они едят – понятия не имею.
– Пустота, дорогой. Пустота разрослась
во все стороны. Жаль, жаль, что я больше не летаю во сне. С другой стороны, это
было бы опасно, в моём-то возрасте. Не дай Пересмешник, навернулась бы, да
шейку бедра сломала. И всё.
– Не говори. Давайте послушаем ещё
немного музыки.
Играет
The Who, песня Behind Blue Eyes, очень старая
запись, слитая, кажется, с винила.
– У нас тут, кстати, есть телефон! DJ Женя, будь добр, проверь, работает ли он?
– Гудок есть. Только вот беда, мы же не
знаем его номера. Никаких табличек я тоже не вижу.
– Это не важно. Итак, друзья! Если
кто-то из вас знает, какой у нас тут телефон, набирайте и звоните. Мы готовы
выпустить вас в эфир, поболтать с вами и послушать вашу любимую музыку, если,
конечно, она найдётся в наших архивах. Ок?
– Не думаю, что кто-то умудрится
дозвониться.
– Эй! DJ
Женя, не волнуйся. Это ведь не так сложно, как кажется. О!
Раздаётся
телефонный звонок.
– А вот и первый дозвонившийся! DJ Женя, снимай же трубку. Послушаем, кто же тот
счастливчик, что первым попал в эфир Радио Пустоты!
Про
охотника и его жертву
– Неплохо у тебя тут, – сказал Боря,
сидя на кухонном стуле. Мы потягивали пиво и любовались темнотой, исполненной
фонарей. – Уютно. Откуда такая квартирка?
– Отец купил. Он в конце 90-х занялся недвижимостью,
взял по случаю. Одну – себе, одну, как в конце концов оказалось, мне. Я когда
уволился, снимать больше не смог, он мне её и отдал. Так, по-родительски.
– Понимаю. А чего с работы ушёл?
– Да как-то… Сил не было. Вставать,
ходить туда. Вот и подумал, ну её к чёрту.
– Так чем у вас всё закончилось? С Ней?
Я помолчал. Боря смотрел на меня, не
отрываясь. Изменившись до неузнаваемости за время своего заточения в лечебнице,
заметно похудев и заострившись, он, однако, сохранил некоторые свои особые
черты – упорство, с каким только самые умные люди дожидаются твоего ответа, не
повторяя лишний раз уже повисший в воздухе трудный вопрос. Вес его столь велик,
что начинает неприятно гудеть в ушах, высоковольтными проводами в жаркий летний
день гомонит каждое вырвавшееся из чужого рта слово, и продолжает звучать,
настырное, пока ты не ответишь или не переведёшь тему.
А ведь я столько раз сам пытался понять,
чем же у нас всё кончилось, но это было выше моих сил. Она просто ушла, написав
мне записку. «Я умерла» – вот и всё. Конечно, в записке было больше слов, но
суть её сводилась именно к этому. Она не винила меня ни в чём, ей не хотелось,
чтобы мне было больно, она просто констатировала ФАКТ, который сама приняла
задолго до того, как его осознал вечно неуверенный в себе получатель этого
короткого письма. Время, данное ей моим одиночеством, истекло, и нужно было
выходить в дорогу – за горизонт, за стену дождя, что отделяет наш мир от
туманного луга и от белого марева, из которого когда-то я соткал её ПЛОТЬ. Может,
надо было вытащить из затона девушку из прошлого, этого грустного красивого
призрака?
– Она ушла, – просто сказал я. Боря
кивнул головой и приложился к стеклянному горлышку. Такой ответ, кажется, его
устроил.
«Это не она. Вроде похожа, но это не
она», – сказал он в тот памятный день, когда мы с ней приехали к нему в
больницу. Я до сих пор чувствую холодный пот, выступивший тогда на моей спине.
Пить пиво в такую рань, конечно,
нехорошо. Но очень уж хотелось немного просто посидеть и поговорить с Борей,
которого я не видел с того раза в больнице.
Три года – немаленький срок. Тогда мне,
признаться, было не до него, сейчас же – совсем другое дело, сейчас в мире нет
ничего знакомого, близкого, и единственный человек, вытащенный мною из затона
забывшейся в алкогольном чаду памяти, кажется настоящим спасением, причиной, по
которой даже мозг, принимающий на себя удар пивного градуса, не спешит пьянеть.
В моём доме что-то изменилось, и это само по себе было диковинным явлением, так
как сюда давно никто не забредал, я же чаще вползал в темноту коридора, нежели
входил как хозяин.
Квартира была удивлена новым
обстоятельствам. Всё в доме ощутимо напряглось, всякие личные мелочи, вроде
подарков на дни рождения и милых сувениров от девчонок, попрятались за что-то
более громоздкое и мужское, воздух радостно вырвался в приоткрытую форточку, и мы
сидели почти в безвоздушном пространстве, по которому гулял туда-сюда пивной
дух и сигаретный дым. Пыль забралась в углы, стараясь не подавать виду, и кухня
выглядела вполне пристойно, так, словно тут не живёт выпивающий бездельник с
трёхлетним стажем.
– Чем зарабатываешь? – опять подал голос
Боря.
– Раз в месяц разгребаю бумаги для
нескольких мелких фирм. Не бог весть что, но тысяч тридцать имею. А больше мне
и не надо, сам понимаешь.
– Пьёшь?
– Каждый день. Не очень помногу, хотя иногда
и перебарщиваю.
– Понимаю тебя. Прекрасно понимаю, а
потому, думаю, говорить о том, что это добром не кончится, излишне?
– Конечно. Я знаю.
Опыт у Бори в этом вопросе действительно
был немаленьким. После свадьбы он очень быстро оказался изъят из привычного
мирка, один на один с собственной злобой и полным отсутствием интереса к нему
со стороны его неожиданно близкого окружения. Запил он сильно и как-то сразу.
После попытки самоубийства решил взяться за ум, пошёл в группу, где начал долго
и подробно описывать все свои злоключения, но однажды, к величайшему сожалению
внешне спокойного и даже немного надменного мира, оказался в дурке. Сложно объяснить, как это случилось: вообще, всех суицидников должны помещать в специализированные учреждения
на случай, если им захочется повторить свой весьма спорный потусторонний опыт.
То, что он прямо из больницы туда не отправился – просто бюрократическая
ошибка, которую система поздно заметила. Но заметила. И вот, после нескольких
посещений группы, Боря попал в ад принудительной психиатрии.
Не могу сказать, что эти годы я провёл в
лучших условиях. Мне просто не хотелось рассказывать: ежедневно вставать с
постели с головной болью, с ужасом поднимать трубку по ночам и слышать этот
мёртвый голос, звучащий прямо в моём мозгу, дёргающий там за ниточки нервов.
Приятного мало.
– Слушай, – вдруг прервал молчание Боря,
– а почему бы нам не пойти и не найти каких-нибудь девчонок? Честно говоря,
может это и глупо, но после этих трёх лет мне очень хочется. Ну, ты меня
понимаешь. Ты-то тут хоть времени зря не терял?
Я посмотрел на него, не совсем понимая,
о чём он. Боря поперхнулся.
– Да ладно! Нет, серьёзно?
– Я как-то не думал об этом.
– Чёрт побери, что она с тобой сделала?
Тебя словно подменили.
– У меня во рту чужие зубы, – прошептал
я.
– Что? Это из какой-то песни?
– Что-то вроде. Ладно, пойдём,
пройдёмся, хотя откуда девчонки в такую рань?
На улице, кажется, была весна. По
крайней мере, в пятом часу утра было уже сравнительно светло, и вся природа
словно очнулась от горя, встряхнулась, расправила плечи и шумно выдохнула
снежную пыль. Я попытался вспомнить, когда в последний раз попадал под снегопад,
но ничего не получилось – к сожалению, мой мозг давно перестал фиксировать
такие вещи.
Что она со мной сделала? Я почти
ежесекундно мысленно возвращался к этому вопросу, и всё никак не мог найти на
него ответ. Она была, а потом перестала быть. Ушла, сославшись на то, что
умерла, или умерла, чтобы уйти, но в любом случае, она исчезла, неожиданно
оставив меня один на один с бутылкой на долгие три года. Не было дня, чтобы я
не чувствовал, как холодное молчание, раздающееся из каждого уголка моей
небольшой квартиры, воевало с шумами заоконного города, и неизменно побеждало
их, набрав за годы моей изоляции неимоверную силищу.
Мы брели по городу, Боря что-то
рассказывал, но я слушал вполуха, зациклившись на этом неожиданном вопросе.
Что-то изменилось тогда, сломалось внутри моего сложного, но такого
незащищённого от ударов стихии ОРГАНИЗМА. Я потерял нечто важное – собственную
точку зрения, осознал себя не человеком, а бессловесным предметом в мире
постоянно болтающих мнительных образов. Наверное, именно это она со мной
сделала – вынула меня из тела, мозг из черепа, душу из груди, если в груди
вообще есть ПОЛОСТЬ для этого иллюзорного внутреннего органа.
А девчонок мы нашли.
В небольшом круглосуточном кафе
неподалёку от Белорусского вокзала они вдвоём сидели на протёртых диванчиках с
обивкой из пошлого красного кожзаменителя и пили неумолимо остывающий чёрный
кофе из большого пузатого графина. В богатом офисном районе это было
единственное заведение, открытое по ночам и даже в пять утра не уходящее на
технический перерыв. Здесь перед рассветом собирались многочисленные офисные
клерки из тех неудачников, что часто засиживаются на работе допоздна, отдуваясь
за весь отдел. Жители квадратных боксов, они, кажется, и сами не ожидали узреть
рядом с собой двух симпатичных представительниц такого сильного слабого пола.
В помещении было скучно и одиноко. И девчонкам,
и нам, и всем окружающим. Сейчас не было скучно только тем, кто спал где-то в
городских квартирах, здесь же под потолком витал мягкий голос Фрэнка Синатры,
тянувшего свою космическую песенку «Fly Me to
the Moon»
в оркестровой аранжировке. С этой песней и кофе шёл лучше, и сигаретный дым не
так сильно резал глаза. Не так остро ощущалось время.
– Разрешите пригласить вас на утренней
танец, – почти не скрывая радости на лице, сказал Боря, протянув руку высокой и
удивительно хорошо сложенной девушке, которая в этот момент поднимала чашку ко
рту. Встряхнув вороные волосы, раскудрявившиеся за ночь,
она окинула его взглядом и едва заметно улыбнулась.
– Пожалуйста, – отозвалась девушка,
поставила чашку на стол и взяла Борю за руку. В выборе моего приятеля не было
ничего удивительного – более рослая, чем он, длинные волосы, бесформенная
блузка со сравнительно глубоким вырезом и чёрная юбка выше колен, довольно
бесстыдно приоткрывающая тайну её восхитительных упругих бёдер. Это был его
любимый типаж.
– Можно присесть? – поинтересовался я у
оставшейся на месте и даже не шелохнувшейся девчонки.
– Конечно, – ответила она и рассмеялась,
подняв на меня большие светлые глаза. Удивительный смех – такой звонкий и милый
одновременно.
Сонный официант долго выводил в блокноте
слово капучино, забыв уточнить, сколько сахару мне нужно, чтобы почувствовать
себя счастливым, безо всякого удивления или порицания добавил в перечень моих
трат и стаканчик виски пятилетней выдержки, после чего всё-таки отправился собирать
заказ, а я остался один на один с моей потенциальной жертвой. Никакого желания
устраивать охоту на неё у меня не было – я вообще редко прибегал к такому
способу убийства резинового времени, как поиск секса с малознакомой «подругой
на сутки», как в своё время не слишком удачно пошутил Боря.
И всё же, передо мной сидело очень странное
существо. Светлые волосы, сплетённые в непослушную косичку, делали её похожей
на школьницу, но что-то неуловимо взрослое и продуманное было в каждом её
жесте, в движениях тонких рук, в той плавности, с которой она наливала в свою
чашку совсем уже остывшую чёрную жидкость. Больше всего меня поразило то
спокойствие, с которым она восприняла сам факт моего появления.
– Твой друг любит эффектные жесты, а? –
наконец спросила она и шмыгнула носом.
– О, да. Он всегда был таким.
Официант принёс капучино и большой
стакан, на дне которого плавал в забытьи мой алкоголь. Я подхватил его и кивнул
своей соседке.
– Знаешь, что можно сделать, чтобы
смутить твоего такого торопливого друга?
– Смутить Борю? – я рассмеялся. – Ну,
попробуй.
Через секунду она сидела у меня на
коленях и задумчиво держала в руке мой виски. Мне нравилось, как её тонкие
пальцы охватывали этот немой кусок стекла.
– Как тебя зовут? – спросила она, не
отводя взгляда от стакана.
Я представился.
– А меня все зовут Гелей. Будем знакомы?
– Будем, – ответил я.
В следующий миг она поставила стакан на
стол и впилась в меня губами. Словно случайно подошедшие именно в этот момент,
Боря и его новая подруга застыли в изумлении. Я чувствовал, как во рту у меня
оказался Гелин язык, а потом осознал холод – у девушки
в языке имелась приличных размеров металлическая серьга, два шарика,
соединённые друг с другом сквозь её живую и подвижную плоть.
– Ну как, смутили? – спросила Геля
секунду спустя.
– Думаю, получилось, – отозвался я. Кого
именно она умудрилась смутить больше, я не уточнил. Геля кивнула Боре, и тот
словно очнулся от шока, поспешил усадить спутницу на диван и заказал что-то
довольно тяжёлое себе и ей, даже не удосужившись спросить, что его новая
подруга пьёт. По всей видимости, эти столь важные сведения он уже выудил у неё
во время танца. Мне однозначно нравилось каждое движение Гели – столько в них
было изящества и непосредственности, необычной для нашего времени и нашего
угрюмого города лёгкости, свидетельствующей либо о наплевательском отношении к жизни,
либо о полной опустошённости. Много позже я понял, что сочетать несочетаемое –
основная черта, которая всех привлекала в этой девчонке.
Через двадцать минут мы смеялись в
голос, и все посетители этого тоскливого места смотрели на нас как-то неодобрительно,
как смотрят подкармливающиеся у уличного кафе воробьи на вторгшегося на чужую
территорию голубя.
Подругу Гели звали Катей, и она
действительно во всём походила на излюбленный Борин типаж – у неё был довольно
низкий голос, она поджигала одну сигарету от другой, чтобы не лезть за спичками
каждый раз, когда нечем будет занять пальцы, рукой под столом, как ей казалось,
незаметно гладила Борю по колену. У подруг был странный симбиоз – Геля отвечала
за эмоции, за живую игривость, вообще-то свойственную двадцатилетним, о чём мы
с моим другом уже давно забыли, Катя же больше молчала, сидя в позе
голливудской актрисы, и собирала заинтересованные липкие мужские взгляды.
Задранная юбка практически не скрывала её красивые точёные бёдра.
Я периодически ловил на себе взгляд
своей наездницы – Геля посматривала на меня как-то странно, со смесью жалости и
болезненного интереса, словно знала обо мне что-то, чего я сам, по глупости или
из-за страха, пока не осознавал.
– Не стесняйся, я тоже так никогда ни с
кем себя не вела. Просто сегодня такая странная-странная ночь.
Я не ответил, просто поцеловал её в
плечо. Она улыбнулась и дёрнула головой, из-за чего прямо мимо моего носа
пролетела её забавная косичка.
Геля не была красавицей, и сама это
прекрасно знала. Более того, в любом людном месте она бы легко затерялась в
толпе – причёска, одежда, да даже и фигура её не вызывали совершенно никаких
эмоций, если вы, конечно, не являетесь любителем маленьких худеньких девушек,
которые, даже будучи взрослыми, выглядят как школьницы, сбежавшие с седьмого
урока. Но в ней была непосредственность, которая искупала всё. И её тонкие
ножки, однако, явно знавшие, что такое спорт, и отсутствие груди, скрыть
которое не могли даже самые хитро устроенные бюстгальтеры, и эту старомодную,
небрежно заплетённую косичку. Просто в её глазах постоянно блуждала какая-то
шальная искорка, которая не давала мне покоя.
– Смотри, не стесняйся, – сказала Геля,
когда я случайно встретился с ней взглядом и неожиданно для самого себя потупил
взор, чего со мной давным-давно не бывало. – Знаю, я не эталон. Сегодня твоему
другу повезло больше. Ему всегда везёт больше, правда?
– Не уверен. Он провёл три года в дурке, я же обнимался с бутылкой. Как ни крути, а я был в
несколько лучших условиях.
Геля хмыкнула.
– Возможно, но я не об этом.
– Понимаю. Ты хорошенькая.
– Да ладно. Груди нет, вены эти на
ногах, от них уже никак не избавишься.
– Мне почему-то кажется, что это всё не
столь важно.
Её глаза блестели. Чёрт, как же это
интриговало.
– Чем ты занимаешься?
– Хочу стать балериной. Зачем – не знаю.
Конечно, это не предел моих мечтаний. Не думаю, что много людей на свете хотят
безропотно исполнять приказы режиссёра и давать всяким накачанным метросексуалам подбрасывать себя в воздух и держать за
ягодицы.
– А что предел?
– Я расскажу. Потом. Если ты захочешь
узнать меня поближе.
– Хорошо.
– Ну а ты? Чем ты занимаешься?
– Ничего интересного. Обычный бухгалтер.
– Обычный? Разве обычные бухгалтеры пьют
несколько лет подряд?
– Может, и нет. Не хочу сейчас об этом
говорить.
– А потом?
– Если захочешь узнать меня поближе.
Геля рассмеялась.
– Почему-то мне кажется, что захочу.
Так бухгалтер стал охотником, а балерина
– его жертвой.
Голос
внутри
Я услышал голос внутри себя. Совершенно
неожиданно, он просто появился, когда я медленно тянул третью подряд сигарету,
сидя на полу и обхватив руками колени. Не могу сказать, что я удивился, мне просто
было обидно, что он молчал все три года моего одиночества, а заговорил только
тогда, когда в моей квартире появились ещё три человека. У голоса в моём черепе
был тембр, не похожий на мой, он отражался от стенок и усиливался, превращался
в магнитофонную запись, шипел и извивался, заставляя меня вздрагивать.
Была ночь. И было тиканье часов. В
каждом их шаге мне слышалась поступь чего-то нового, пока незнакомого, но
такого большого, что я просто не способен его увидеть. Оно пройдёт мимо, и
только тогда до меня дойдёт, что только что не случилась какая-то важная
встреча. Сложись всё иначе, жизнь бы перевернулась, а так останется только непонимание
и лютая обида на слабость моего зрения, слуха, обоняния, которые, вполне
вероятно, не в первый раз за время моей уже довольно долгой жизни, подвели.
На кровати возились два разгорячённых
тела, Боря и Катя. Она легко отдалась ему и его страсти, и теперь они ничего
вокруг не замечали. Возможно, я был рад за них.
Мы с Гелей сидели, прислонившись к
стене, и наблюдали пустоту, как иные смотрят ток-шоу по телевизору. В горячем
комнатном воздухе не было запахов, или их было так много, что мозг уже не мог
сконцентрироваться на каком-то одном. Поэтому я развлекал себя тем, что
исследовал границы бокового зрения, пытался, не поворачивая головы,
рассмотреть, где Гелины руки, где ноги, что осталось
от её причёски после того, как она распустила свою косичку.
– А она ничего, – вот какую первую фразу
сказал незнакомец в моей голове, неожиданно выдав себя в момент, когда я меньше
всего ожидал его появления.
– Как я тебе? – игриво спросила Геля.
– Ты ничего, – отозвался я. Она потешно
закидывала голову назад, когда выдыхала колечки дыма, и иногда легонько билась
о стену. Колечки получались совершенно правильными, круглыми, какими им и
полагается быть. Она радовалась, как ребёнок.
– Здорово, – прокомментировал я её
выдающиеся способности.
– Ага. Сама не знаю, как у меня это
получается. Просто однажды вышло, и с тех пор я это умею.
Геля сидела голая на холодном полу, и ей
явно было комфортно. Я старался не слишком концентрироваться на ней, потому что
как только я хоть немного поворачивал голову, она перехватывала мой взгляд и с
интересом наблюдала за тем, как я пытаюсь рассмотреть в темноте все изгибы её
тоненького тела, как я привыкаю к нему.
– Ты интересный, – уверенно сказала
Геля.
– Ты интересный? – ехидно
поинтересовался голос в моей голове. Мало мне было чужих зубов во рту, теперь
объявился ещё и чужой голос.
– Ты интереснее, – произнёс я.
– Ничего особенного. Единственное, что
во мне интересного, это душевное расстройство. Мне поставили его лет пять
назад, и с тех пор я – под постоянным и, надо сказать, довольно навязчивым наблюдением.
– Я смотрю, мы все тут немного того.
– Похоже на то, – она рассмеялась так
звонко, что в кровати даже на секунду замерли, – но у меня и тут всё очень
скучно. Резкая смена настроений, неумение вовремя останавливаться, истерики, нервные
срывы.
– Звучит интересно.
– Действительно, – поддакнул голос.
– Что, правда? – Геля неверяще посмотрела на меня.
– Да. Люблю девушек с придурью.
– О, так я – твоя судьба! – она опять
засмеялась, и я тоже улыбнулся.
Моя судьба.
Я обновляюсь, как дерево весной, и это
слово – перерождение, которое призвала из небытия моя три года как умершая
любовница, – лучше всего отражает то, что происходит с моим телом и моим
разумом. Говорят, все клетки за время нашей жизни обновляются многократно, а
значит, к примеру, через десять лет расставания руку вам жмёт уже не ваш старый
знакомый, а человек, с которым вы никогда не вступали в тактильный контакт. Эта
ладонь касается вас впервые.
Но у меня что-то пошло не так.
Страшно представить, что будет, если
этот голос, что запрятался в глубины моей головы, начнёт контролировать речь.
Что он тогда произнесёт?
– Не бойся, – сказал он, – когда придёт
время, ты сам дашь мне слово.
– Хотелось бы верить, – отозвался я.
Вслух.
– Что? – Геля посмотрела удивлённо. – Эй,
ты не думай, про судьбу – это я пошутила.
– Да нет, это я так, о своём.
– Хочешь узнать обо мне побольше?
Конечно, я хотел. За прошедшие сутки я
настолько привык к речи, что без неё уже не представлял себя. Успел привыкнуть
и к Геле, хотя мы познакомились всего лишь сегодня.
– Серьгу в язык я вставила в пятнадцать
лет. Именно тогда начались мои первые срывы. Серьга – своего рода символ моего
перерождения, в тот момент мне казалось, что жизнь испорчена бесповоротно, мне
не с кем было поделиться этой фиговой мыслью, так что я просто сделала пирсинг,
в качестве зарубки на теле. Так я веду отсчёт времени. Ты бы знал, как я
сходила с ума! Тогда Ангелина стала Гелей-с-серьгой-в-языке, а предыдущая
улыбчивая дурёха, любимица мамочки и папочки, пропала с концами. У серьги,
кстати, есть и другие применения, кроме временного ориентира, я тебе
когда-нибудь покажу. Даже не представляешь, насколько это классно.
– Я уже заинтригован.
– Отлично. Значит, потом начались
сильные приступы. Действительно, сильные, я уже сама начинала их пугаться, и в
самый ответственный момент паниковала, из-за чего даже не пыталась сражаться с
напастью. К примеру, я могла моментально замолчать и разреветься, даже посреди
обычного разговора за чаем. Мозгами вроде понимаю, что глупо, а сделать с собой
не могу ничего, как ни стараюсь. Могла начать истерически смеяться, хоть на
поминках. Был один такой неприятный случай. Или, например, выходила на улицу,
вдыхала воздух и столбенела. Осенью, когда природа просит снега, знаешь?
– Знаю. – Я закрыл глаза и попытался
вспомнить это время года, его совершенно особый, хотя и не настолько сильный,
как весной, запах, яркий предсмертный цвет, странное восприятие температуры,
обманчивый холод и зябкое тепло. Мне представился старый понурый дом,
окружённый яблонями с гниющими прямо на ветвях плодами, валяющиеся под ногами
листья, которым не удалось красиво устлать необработанную, запущенную землю,
проржавевшие за несколько лет петли калитки, стремящиеся полностью одеться в
ржу. Дом, в котором навсегда кончилось электричество.
– Действительно, тебе ли не знать такие
вещи? – хмыкнуло внутри.
– И вот, сижу я на асфальте посреди
какой-нибудь узенькой улицы и медленно бледнею. Каково?
Я покачал головой.
– Люди подходят, спрашивают что-то, а я
их не понимаю! Смотрю в никуда и всё, баста, отбегалась на сегодня. Врач назвал
это чем-то вроде эмоциональной нестабильности, как у беременной, или как у
сумасшедшей, что по причине отсутствия живота было более вероятным вариантом.
Лечил последние несколько лет перед моим отъездом в столицу.
– И как?
– Да никак. Ничего не помогает, даже
новый московский доктор. Пью успокоительные. Без них вообще на людей бросалась
бы, по ночам шинели с людей сдёргивала. Честно-честно. Я такая. – Она показала
свои острые зубки. – Не боишься проверять, на что способен мой язык?
– Да нет.
– Ну и отлично.
Геля замолчала. Тишину нарушал только
скрип огромной кровати, которую когда-то давно приобрёл мой отец. Боря и Катя
во всю навёрстывали то, что мой товарищ упустил за время трёхлетнего заточения.
Никого не смущало, что в комнате были и другие люди, хотя эта парочка старалась
всё делать как можно тише.
– Слушай, – сказала Геля задумчиво, – как
так получилось, что вы пошли искать девчонок, а нашли нас? Как минимум, одна из
нас ненормальная.
– Не знаю. Может, дело во времени? В
утренней темноте немногие сидят в кафе. Это тот самый момент перед рассветом,
когда темнее всего. Ты когда-нибудь ставила будильник на раннее утро просто
так, без причины?
– Конечно. Когда все спят, ты один не
спишь и так отчётливо слышишь своё дыхание…
– И появляется ощущение, что ты один на
свете…
– И весь мир для тебя.
– Или для нескольких избранных.
Посвящённых.
– Посвящённых во что? – вдруг
насторожился голос в моей голове.
– Посвящённых во что? – спросила Геля.
– Не знаю, – отозвался я и задумался, – может,
во что-то магическое?
– Ты когда-нибудь с таким сталкивался?
Даже в этой темноте я увидел, её глаза
загорелись неподдельным интересом.
– Что-то в этом роде, – пробормотал я. В
моём столе до сих пор лежат письма девушки, которую я сам выдумал. Девушки,
которая давно умерла, хотя совершенно идентичное её телу тело всё ещё ходит по
земле, что-то ест и пьёт, спит с парнями, работает. Делает всё, чтобы заглушить
навсегда впечатавшуюся в её грудь пустоту, возникшую
по моей, и только по моей вине. – Что-то в этом роде.
Над затоном нависла тьма. Самая
непроглядная, предрассветная. Она утрамбовала людей в свою утробу, набила ими
этот миг, как набивают ватой самодельную мягкую игрушку, сшитую из остатков
старого маминого платья. А дождь ждёт своего часа, потому что не может идти в
темноте – не будет того эффекта. Он ждёт, когда можно будет наконец разойтись
не на шутку, рвать сердца, побить траву, вывернуть наизнанку весь этот чёртов
мир, а его внутренности заставить вывалиться наружу, сизыми слизнями молить о
снисхождении. Дождь – единственная сила, способная убивать и воскрешать
бесчисленное множество раз.
Я родился, и умер, и снова родился,
когда сидел под зелёным древесным шатром с самой прекрасной на свете девушкой,
которой никогда не существовало и которая умерла, как только я перестал в неё
верить. Живое, выдуманное и мёртвое, всё в итоге оказывается в этой воде и
бесконечно медленно тонет в ней. Когда-нибудь в ней утону и я.
Ты не сможешь там утонуть, смеётся голос
во мне, у тебя во рту чужие зубы и чужой язык облизывает их, пытаясь убедиться
в том, что они существуют. Дальше будет ещё интересней.
Голос умолкает, а я всё смотрю в
пустоту, и вдруг понимаю, что рядом плачет Геля, прикрыв лицо маленькими ладошками
с длинными музыкальными пальцами. Словно почувствовала, что в комнате завелось
что-то чужое.
– Всё в порядке, – говорит она, хотя я
ничего не спрашивал, – просто у меня очередной приступ.
Я киваю. Кажется, я начинаю её понимать.
– Дурачок, обними же меня!
И я обнимаю, плачущую, ещё не видевшую
того, что видел я, молодую танцовщицу.
Нью-вейв
по понедельникам. Выпуск 2
– Здравствуйте! Как вас зовут? Вы в
эфире!
– Привет! Меня зовут Лена! Не могу
поверить, я дозвонилась с первого раза! Просто набрала номер наугад и попала.
Как это может быть?
– Лена, неисповедимы пути Пустоты!
Расскажите, где вы находитесь, нам очень интересно!
– Я стою на берегу реки. У меня в ногах
– маленький переносной радиоприёмник, вроде тех, что продавали когда-то в
Союзпечати.
– Шикарно! Где вы его взяли, Лена?
– Честно говоря, понятия не имею.
– Простите, Лена, DJ Женя как всегда задаёт странные вопросы. Итак, что
бы вы хотели нам рассказать?
– Есть такая старая легенда, почему-то
она сейчас пришла мне в голову. Некий потерявшийся в тёмной лесной дубраве
человек однажды совершенно случайно наткнулся на старый, заваленный камнями
подземный ход. Прямо посреди леса, под корнями огромного старого клёна – таких
клёнов ни вы, ни я, наверное, и не видели никогда. Иногда так случается, идёшь
себе, погружённый в свои грустные мысли, и вдруг натыкаешься на что-то, чего и
не искал вовсе. Правда?
– Да, мы с DJ
Женей отлично знаем, как это бывает.
– Да, бывало такое. Только мир в те
времена был куда моложе.
– И мы тоже. Продолжайте, Лена.
– Человек, заблудившийся в лесу, был
одинок. Чего греха таить, он даже и не жил особо, так, существовал в какой-то
бесконечной прострации. Был он обычным, ничем не примечательным, не плохой, но
и не хороший, а такой, как все, человек. Ему постоянно чего-то не хватало, а в
остальном – ничего особенного. Заблудившись, он остался совсем один, теперь и
физически. Это дало ему время подумать, а потом очистить голову ото всех мыслей
разом. И когда в голове осталась одна только пустота, он вдруг нашёл посреди
поляны, обнесённой кленовым частоколом, подземный ход.
– Конечно, так всегда и бывает. Мы
находим что-то важное только тогда, когда полностью очищаем голову от мусора.
– Человек раскидал камни, которыми был
завален проход, забрался в него и пошёл по туннелю. Он не знал трёх правил
прохождения туннелей, поэтому ему пришлось самому их формулировать. Сначала он
встретился с Ужасом, им был его отец, который в детстве был самым страшным его
ночным кошмаром. Такой уж был мужичок, умел подавлять детей и подчинять своей
воле, даже не используя для этого старый добрый ремень.
– Знакомая история.
– DJ
Женя намекает на моего папочку. Впрочем, я его никогда не боялась, хотя влияние
он на меня оказывал, дай, Пустота. Позже расскажу. Итак, как же бедняга
справился с Ужасом?
– На самом деле, очень просто. Он просто
сказал Ужасу: если ты хотел мне добра, отец, не препятствуй моему пути. Это мой
путь, а не твой. Если же ты хотел отомстить мне за то, что твоя юность
досталась мне в наследство, будь спокоен. Я совершенно пуст, а ты – отмщён.
– Хитро.
– Нет. Честно. Тут самое важное, что
честно. На самом деле, он говорил куда больше, не буду перечислять всё, им
сказанное, главное, что ему удалось миновать ужас.
– Справедливо. И что было дальше?
– Потом он, понятное дело, повстречался
с Болью. Болью была его первая любовница – это такой распространённый сюжет,
что я даже не могу назвать человека, который встретил бы кого-то другого.
Может, вам скучно?
– Нет-нет, нам очень интересно.
– Боль человек миновал с трудом. Он
почти сдался, но что-то говорило ему, что нельзя оборачиваться, что этот
туннель надо пройти до конца. Стоит ли говорить, что после этой встречи у него
перестало болеть?
– DJ
Аня, возможно, скажет, что я опять задаю странные вопросы. И всё же: как он
справился с болью?
– Он просто отпустил её. Звучит легко,
на деле же он зарылся вглубь себя, проанализировал все свои эмоции, чувства,
воспоминания. Это заняло у него много часов. И в итоге он пришёл к тому, что
всё это было прекрасным, а упущенные возможности – они есть всегда, и ничего ты
с этим не сделаешь. Возможно, в каком-то параллельном измерении он их не
упускал, и ещё неизвестно, во что там это всё вылилось. Подобная мысль
успокоила его, и Боль была повержена.
– Но на этом путешествие не закончилось,
я права, Лена?
– Да, вы правы. Последним препятствием
на его пути стала Пустота. Это неразрывная троица – Ужас, Боль и Пустота. Когда
тебе больше не страшно и не больно, когда ты выкинул в небытие то, что пугало
тебя, и то, что всю твою жизнь высасывало из тебя силы, остаётся
опустошённость. И никто, в том числе и я, не знает, как можно победить её. Но
человеку удалось. Увы, окончание истории покрыто мраком. Но туннель был
пройден, это факт.
– И что же человек встретил на том
конце?
– О, это самое интересное. На том конце
он встретил Странноприимный дом. Тот самый, из детских сказок.
– Мы оба знаем эти сказки, правда, DJ Женя?
– Да-да. Мы как раз из тех мест, где
историю про Дом знает каждый ребёнок. Дом появляется только раз в году, в ночь
Семиглава. И тогда в него можно войти.
– А мужчина обнаружил окольный путь.
Подземный. Подсознательный.
– И что же с ним случилось потом?
– А потом он стал собой.
– Лена, давайте что-нибудь послушаем.
Какую песню вы хотели бы заказать?
– У меня выбор невелик. Aqua, «Turn Back Time».
Луга,
залитые надеждой
Мы стали жить все вместе. Четыре
малознакомых человека, если не считать голос в моей голове.
Он был пятым.
Боре идти было некуда, он вышел из
психиатрической больницы в пустоту. Его теперь уже бывшая жена легко развелась
с ним заочно, прибрав заодно и квартиру. После освобождения мой несчастный друг
с ней так ни разу и не поговорил. Его новая подруга Катя легко согласилась
остаться, так как дома её ожидал лишь вечно пьяный отчим и быстро пустеющая
квартира. Она целыми днями пропадала на съёмках – подрабатывала по случаю
фотомоделью. Вечерами она посещала занятия на философском факультете и усердно
корпела над книгами, пытаясь вытянуть что-то полезное из старой слабой лошади
человеческой мысли.
Геля, у которой в Москве была только
ветхая комнатка в общежитии при балетной школе, просто осталась со мной. Она,
как и прежде, ходила на все занятия, но без особого энтузиазма. Я видел, как
она всё больше мрачнеет. Иногда Геля взахлёб плакала на кухне, укутавшись в
податливый тёплый полумрак. Вместе с ней в моей квартире появились вечные
бинты, какие-то безвкусные чешки, пластыри, словно в дом въехала сборная по спортивной
гимнастике в полном составе.
Мы все оказались выкинутыми из жизни.
Собственно, мы были такими и до встречи, но теперь стало как-то проще
просыпаться по утрам. Всё-таки не одни.
Однажды я сидел на кухне и пил утренний
кофе. В остальное время я предпочитал делать себе какао, но только кофе
помогает проснуться по-настоящему.
Геля вошла почти бесшумно.
– Мне пора в студию. У нас есть
что-нибудь перекусить?
– Да, если Катя не доела, там ещё должны
были остаться хлопья.
– Кстати, а где ребята?
– Поехали искать комнату.
– Всё же надумали?
– Да. Не вечно же спать вчетвером в
одной кровати, даже если она такая огромная.
– Жаль. Ты не против, если я останусь?
– Если хочешь.
– Тебе всё равно? – она обиженно надула
губки.
– Не знаю. Не хочу об этом думать. По
крайней мере, сейчас.
– Ладно. А почему ребята захотели
уехать?
– Боря хочет закончить свою книгу. Этот
«Учебник для самоубийц в картинках». Странная история, он нашёл рукопись в
психиатрической клинике. И с тех пор просто бредит ею. Говорит, что сама судьба
послала ему её как спасение от тоски.
– Странное название для спасительной
книги, тебе не кажется?
– Пожалуй. В любом случае, тут ему не
сосредоточиться.
– Мне кажется, Катя и там ему не даст
погрузиться в работу.
Мы, как по команде, улыбнулись. Меня
больше смущал тот факт, что Борю никто не хотел брать на работу. С белым
билетом приткнуться особо некуда.
Нам всем совершенно некуда было
стремиться. Геля занималась балетом, но не связывала с ним своё будущее. Я лишь
подрабатывал бухгалтером, а Катя – моделью. Всё это совершенно никуда не
годилось. Нас объединяло отсутствие будущего – не самая лучшая вещь на свете.
– Вот ещё что, – сказала вдруг Геля, – Наши
девчонки, балерины, судачат об одной книжке. Вроде как все пытались её
прочитать, но никому не удалось. Сдавались уже через несколько страниц. Мне её
сегодня принесут, она называется «Луга, залитые надеждой». Предлагаю устроить
вечернее чтение. Как тебе идейка? Сделаем какао, сядем и попробуем осилить
этого монстра. Ну, или посмотрим, кто первый сдастся. Что скажешь?
– Я совсем не против, – отозвался я. Подозрительно
заныло внутри, словно мои чужие внутренности что-то почувствовали.
– Будет литературный салон в нашей
маленькой разваливающейся коммуне, – торжественно заявила Геля.
– Звучит классно!
– Ладно. Побежала. Готовься к высокой
литературе.
Я принялся готовиться сразу после того,
как за Гелей закрылась дверь. Прежде всего, раз уж выдался шанс, я лёг спать.
Впервые за несколько недель моя кровать пустовала, и мне удалось выспаться в
гордом одиночестве. Даже выпитый кофе не помешал.
Снился город моего детства, совершенно
пустой – на улице не было ни души, только ветер бродил по дворам и закоулкам, выметая
мусор из-под лавок.
– Слышишь, как стонет воздух? – спросил
меня голос в моей голове.
– Ты будешь преследовать меня и во сне?
– Конечно. Я теперь всегда с тобой.
– Я ничего не слышу.
– Это потому, что ты и не пытаешься
слушать. Остановись. Замри на месте. Загаси ветер. Пусть даже сердце не стучит.
Пусть не будет ни звука.
Я попробовал сконцентрироваться. Ветер
действительно стих, и мелкие фантики от шоколадок, пролетавшие мимо, застыли в
воздухе. Остановилось всё, и только тогда я услышал едва различимый скрип.
– Это огромные шестерни не могут
справиться со своей работой. Ты же видел их, правда? Теперь ты чувствуешь,
насколько они устали. Износились. Всё началось когда-то давно, ты тогда был ещё
совсем ребёнком, но тебе, малышу, каким-то чудом удалось использовать всю мощь механики
в своих интересах. Кто мог подумать, что ты на такое способен? И всё же ты
перегрузил их.
– Я ничего не понимаю.
– Не беда. Просто запоминай. Поймёшь
потом. Повтори про себя раз десять – шестерни, шестерни, шестерни… Что бы
наверняка. Механизм износился. Человек износился. В этом есть нечто трагичное,
но и обнадёживающее. Не обязательно отвозить на свалку автомобиль, если сдохла
коробка, ведь её можно и заменить. А можно сдать автомобиль в переплавку, и из
него сделают новую машину. Какой вариант тебе больше нравится?
– Не знаю. Любой. Лишь бы её не
выкидывали.
– Ты начинаешь схватывать. Это и есть
механика этого мира, его суть и его основная беда. Переплавка – это чудовищный
стресс. И ещё неизвестно, что в итоге получится. Но иногда стоит рискнуть.
Я скомкал висящую в воздухе обёртку от сникерса.
Застывшие на месте листья деревьев выглядели пугающе. Словно я оказался внутри
картины. Не гудела даже река – её воды остановились, вдруг испугавшись
предначертанного пути и его завершения. Я несколько раз огляделся, но пейзаж не
изменился ни на йоту, только с каждой секундой громче скрипели старые шестерни
огромного невидимого механизма.
– Ты действительно вырос, – раздался
женский голос прямо возле моего уха. Я не стал оборачиваться – этот голос я
узнал бы из тысячи. – Раньше ты боялся всего, теперь являешься сюда, как
господь для этих трав, лип и домов, покинутых людьми.
– Все меняются.
– Всё меняется. Здесь точно всё
изменится, или развалится.
Я почувствовал, как тёплые губы дотрагиваются
до мочки моего уха. Резко развернулся, настойчиво искал её в пространстве, но она
снова исчезла. Я был один, и только несколько фантиков висели в воздухе, как
напоминание о том, что времени больше не существует.
Потом я кричал. Один, в пустой
однокомнатной квартире с огромной идиотской кроватью. И проснулся от
собственного крика.
Вечером Геля читала роман.
Громко, уверенно, как зачитывают
приговор, она озвучивала нечто немыслимое, исполненное смыслов и образов.
Каждое слово было нотой, вместе они создавали музыку, забивающую все другие
звуки внешнего мира.
Я наблюдал за тем, как Боря не мог
усидеть на месте. Он постоянно вскакивал и долго ходил по комнате из угла в
угол, хватаясь за голову и сжимая её, словно собирался раздавить. Потом он снова
усаживался на пол, но через какое-то время всё повторялось.
В сгустившемся воздухе мы чувствовали,
как кислорода не хватает. Только Катя спокойно спала, заснув ещё в самом начале
чтения, и её умиротворённый вид вызывал у нас настоящий ужас. Как можно спать,
когда читают ТАКОЕ? Нам казалось, что даже звёзды сошли со своих орбит и
спустились на землю, чтобы хотя бы сквозь окно посмотреть на безумцев, читающих
запретный текст. Замерла природа, больше не дышал город, бесшумно двигались
машины, свет их фар иногда освещал комнату, как летняя зарница, не издающая
звуков. Вселенная ходила на цыпочках, и только Гелин
голос рвал пространство и время на разноцветные лоскуты.
Было ясно, что по-старому не будет.
Сегодня что-то изменилось. Чёрт возьми, да весь мир перевернулся!
В определённый момент моё тело перестало
слушаться приказов, отдаваемых мозгом, и я распластался на полу, закрыв глаза. Вокруг
сразу же материализовался туман, это могучее и безвыходное белое марево. Он
ощупывал меня, словно пытаясь убедиться в моей подлинности, в том, что это
снова я пришёл навестить родные края, а не кто-то чужой забрался туда, куда не
надо. Над миром гремел голос Гели, как будто все девять фонарей обернулись
репродукторами и транслировали одно и то же.
Я не мог отвести глаз от диковинного
зрелища – огромная Земля вращалась вокруг этой залитой туманом долины, и был
вечный дождь, и босая худенькая девочка кружилась в танце под музыку романа.
Луга, залитые надеждой. Снова скрипели шестерни, гомонила река, скрежетали
уключины, а потом меня настиг взгляд горбуна. Я внимательно всматривался в его
глаза, пытаясь что-то понять, но в них была только тёмная холодная вода.
– У каждого свой горб, – сказал он и
отвернулся, – но твой – тяжелее.
Заволновалась трава. Меня обступили
тени, молчаливые и встревоженные. Стали стеной, покачиваясь, принялись
рассматривать меня своими жуткими пустыми глазами. Мне сделалось страшно. Тени
словно видели сквозь меня и просто переглядывались, но кольцо всё сужалось, они
почти касались моих рук. В тот момент, когда я уже начал умирать, в их строй
ворвалась танцовщица, несколькими молниеносными движениями порвала этот
хоровод, и прозрачные немые создания бросились врассыпную.
– Не бойся. Здесь никто не сможет тебя
обидеть, – сказала она. Трава облизывала её ноги, как будто просила прощения за
излишнюю подозрительность.
– Молчи, пожалуйста, только молчи, – повторял
голос у меня в голове, и я покорно молчал.
Здесь когда-то всё началось, сюда я
вернулся, чтобы навсегда лишиться страха. И всё вокруг начало меня принимать. Опознало
во мне своего.
– Слушай, слушай, – сказала танцовщица, –
и всё поймёшь. Пусть эта музыка станет твоим поводырём. Теперь всё будет иначе.
– Теперь всё будет иначе, – прочитала
Геля последнюю строчку романа «Луга, залитые надеждой».
Книга выпала из рук девушки и звучно
плюхнулась на пол. Квартиру затопила тишина, в которой ни один звук не имел
права на существование, и в ней отчётливей, чем когда-либо, раздавались раскаты
молодых сердец.
Тишина вошла в дом, как хозяйка,
заполнила собой всё, до чего смогла дотянуться, растворилась в воздухе и вместе
с ним попала в кровь двум мужчинам и одной совсем юной девчонке. Остановила
стрелки часов, чтобы те не тревожили, не бередили ошарашенных людей. Прибила к
полу, и никто не мог встать, открыть рот, сказать слово. Первое же изречённое
прозвучало бы как рёв боевой трубы, предвещающей начало страшного финального
сражения, в котором погибнут оба войска. Тишина оттягивала этот момент, как
могла.
Приколоченная этой бесплотной массой
Геля беззвучно плакала, слёзы катились по её щекам, оставляя на них тёмные
полоски туши. Не хватало кислорода. Геля пыталась дышать и не могла, воздух не
проходил сквозь перехваченное спазмом горло. Книга валялась на полу рядом с
ней. Ослабевшие руки не подняли бы и соломинки.
В другом углу тишины выломался Боря,
обхватил колени и покачивался в такт единственному звуку, который хоть как-то
слышал сквозь блокаду в ушах – стуку собственного несчастного сердца. Его губы
что-то шептали, но вряд ли он сам знал, что. Уставившись в ничем не
выделяющуюся на общем фоне точку на гладкой стене, он походил на человека,
разбуженного ядерным взрывом. Вот уже стёкла плавятся в окнах, воспламеняется
воздух, и нет спасения, есть только эта случайно выбранная и постоянно
уменьшающаяся часть плоскости, пока ещё не затронутая распадом.
Я безуспешно пытался закурить. Сигарета,
набухшая от слюны, не собиралась гореть, и я ободрал палец об острое кольцо
зажигалки. Потом руки сами сломали сигарету и отбросили в дальний угол. Больше
делать было нечего, и я закрыл глаза.
– Пересмешник, – сказала, наконец, Геля,
и я впервые не узнал её голос, – ты – Пересмешник.
– А вы – Танцующие на Крышах?
– Да, – ответил вместо девушки Боря, – мы
– Танцующие на Крышах.
Так родились Танцующие.
Секреты
амбарной книги
Страшно, когда в десять вечера темнеет
последнее окно. В мёртвом городе не боятся чудовищ под кроватью, тут есть вещи
куда более жуткие – целые улицы домов, наглухо заколоченных и покорёженных
безжалостной старостью, пришедшей словно из ниоткуда и оставшейся на
бесконечный постой. То там, то здесь, чавкая, кровоточат пробитые трубы, воют набитые
хламом чердаки, шелестят жестью покатые худые крыши, но в этих органических
шумах нет практически ничего от человека, от приложенного им когда-то при строительстве
города труда. В беспросветной мгле, охватившей, кажется, всю планету, мерещатся
распахнутые настежь грудные клетки гаражей. Горизонт как никогда близок –
равнина, покрытая инеем, обступает со всех сторон, и только далёкое звёздное
небо, как осколок чьих-то невозможных мечтаний, смотрит на эту пустоту с
брезгливой неприязнью. Зеркально отражая изгибы притихшего шоссе, лежит Млечный
путь, или, по крайней мере, нечто, похожее на его изображение в детских книжках
про звёзды и галактики.
Век давно перевалил за середину, он
медленно ползёт вперёд, постаревший на целую людскую жизнь, но всё стремящийся
к своему логическому завершению. Выйти на круг, повторить судьбу
предшественника – вот его неистовое желание, его награда за неторопливость, его
проклятие и утешение. Мечтам не суждено сбыться, кровавому колесу или, как
сказал бы Пересмешник, шестерне скоро некого будет давить в своих страшных
челюстных объятьях. С каждым оборотом на свете остаётся все меньше невольных
заложников столетия, и уже завтра некому будет помнить, как методично и жестоко
снимает головы с плеч огромная остро наточенная металлическая лопасть – так
стремится к нулю популяция двуногих, и разрастается, курлыкая
северной птицей, лишённая геометрии и ориентиров пустота.
Ангелина Петровна вот уже несколько
десятилетий дышит воздухом в кредит, ей его отпускает молчаливый страж этих
бескрайних злых просторов под дикие проценты и только после проверки
подлинности её желания жить.
Она так мало успела. Иногда любому
разумному существу очень хочется просто остановиться, вынуть батарейки из часов
и оглянуться назад, отбросив в сторону все переживания, всю грусть и тоску,
посмотреть на свою жизнь как бы от лица постороннего, не склонного к оценочным
суждениям наблюдателя. Но оглядываться нельзя. Ещё в детстве она усвоила один
простой урок, что преподали ей край бесконечной пустоты, который люди по
инерции называли малой родиной, и его глупые сказки, от которых веяло землистой
тоской: обернёшься – и уже никогда не найдёшь правильной дороги, не выйдешь из
лабиринта, заблудишься в лесу. Может, именно поэтому Ангелина Петровна так
долго не хотела вспоминать своё детство, снова погружаться в вязкое болото
бессмысленности.
Вся её жизнь – короткий промежуток
времени между двадцатым и сороковым днями рождения. Всё, что было до этого, и
всё, что не случилось после – тень человека, его проект, схема для мастеровитого
паренька, запертого в кабинете труда. Можно было жить и после сорока, как можно
было бы, при огромном желании, усмотреть интересные сюжеты в жизни до
знакомства с Пересмешником, но само это странное слово «жить» в одном
предложении с описанием двух одинаково тоскливых эпох её земного, или, скорее,
приземлённого существования звучит дико и лживо.
С тридцатых годов ей, как и многим
другим, нечем было дышать: несколько поколений вынуждены были самостоятельно выдумывать
воздух. Они и создали его, наполнили свои слабые лёгкие бесцветным и
бесполезным газом, лишь чуть-чуть насыщающим кровь жизненно необходимыми
элементами – лишь бы хватило для того, чтобы передвигать ноги и носить сумки.
Да что они, не знающие формул! Совсем ещё молодая дочурка Ангелины Петровны по
сей день проводит дни и ночи в попытках выдумать себе жизнь, которой нет,
которой просто не может быть после того, что случилось в 2050-м году нашей эры.
Но хотя бы в этом мать всё ещё чувствует своё превосходство над не по годам
развитой женщиной, которая, вроде бы, плоть от её собственной плоти. У неё-то
были Танцующие.
Многое забыто, многое и не хочется
вспоминать, как иной раз неприятно восстанавливать по кусочкам моменты разрыва,
позора или недопонимания. Хорошее растоптано настоящим, плохое – вызывает
болезненные ощущения до сих пор, потому что, как бы ни увещевали нас древние
пословицы, время – отвратительный лекарь, к тому же забывший дома все свои
волшебные травки и коренья.
У Ангелины Петровны нет литературы,
посвящённой Танцующим, хотя такие книги и выходили в тридцатые годы
сравнительно большими тиражами. В одной молодая танцовщица выставлялась
ветреной дамочкой, которая спала с десятком мужчин и старалась как можно чаще
показывать окружающим своё не слишком выдающееся тело. Эту дрянь Ангелина
Петровна даже не дочитала – её начало тошнить от неправдоподобного рассказа о
знакомстве будущих сотрясателей мира московских
буржуа, то есть с первой же страницы увесистого, хотя и в мягкой обложке, тома.
Вторая, более серьёзная книга, была полностью посвящена гонениям, устроенным на
Танцующих в конце тридцатых, причём сам феномен небольшой коммуны
рассматривался с точки зрения общего упадка моральных норм и культуры как
таковой. Хотя напрямую гонения и не преподносились как однозначное благо для
общества, но дух одобрения витал над каждой страницей, как ангел над
рождественской ёлкой. Тоже ничего особенного: скучный заказной текст не слишком
одарённого ретрограда, старающегося показаться объективным. Сочинение Бориса В.
«Танцы в лучах заката» сорокалетняя Геля случайно забыла в Москве, когда в
каком-то неистовстве, граничащем с очередным нервным срывом или даже
окончательно пришедшим на смену редким всполохам психоза сумасшествием,
покидала её той последней весной, чтобы уже никогда не вернуться.
Зато у неё есть своя собственная книга о
Танцующих – огромная тетрадь, в которую когда-то бухгалтеры должны были занести
скучную информацию о доходах и расходах своей компании. Геля нашла её у
Пересмешника, когда рылась в его шкафах, и спасла от плачевной участи. Несколько
пожелтевших листов до сих пор хранят карандашную наметку разлиновки на два
столбца, но новая владелица тетради поля и прочие границы не замечала никогда –
привычка заезжать за разметку появилась у неё в пятнадцать лет, и с тех пор она
ни разу не попыталась измениться. В тетрадь на протяжении почти двух
десятилетий танцовщица вклеивала всё, что казалось ей действительно важным –
вырезки из газет и журналов, распечатки с интернет-сайтов, фотографии, даже
избранные страницы из своего дневника. То, что внимания не заслуживало, отправлялось
прямиком в огонь. Пожар, в пламени которого сгорают твои неудачи и ошибки,
пожалуй, является самым приятным на свете зрелищем.
Скорее всего, эта неказистая амбарная
книга – самое полное на свете собрание упоминаний о Танцующих, некий не
оцифрованный архив, существующий в единственном экземпляре. К примеру, сюда
Геля когда-то любовно вклеила самую первую рецензию на уличную акцию «Попрание
границ». Звучное название (Пересмешник мастерски обзывал каждый танец
неудавшейся балерины) привлекло внимание одного известного в те времена сайта,
посвящённого левому искусству, и краткость записи, которой отозвался неизвестный
автор, никогда никого не могла обмануть – именно с неё началась их история.
Мы
думали, что левое искусство умерло. Что оно осталось где-то во вчерашнем дне, и
не скоро вернёт себе гордое звание авангарда. Танцующие на Крышах смогли подарить
нам веру в то, что ещё не всё потеряно. Их «Попрание границ» – мощнейший удар
по дряхлеющим устоям раздавленного тяжестью гложущих его противоречий общества.
Языком танца, языком площадей оно говорит о безумии разграниченного и
поделённого между разными правящими элитами мира. Словно кто-то кричит в толпу:
«Люди! Наша национальность – Человек, наша страна – это то, что мы способны
объять взглядом!»
Распечатку короткой рецензии Геля
когда-то вклеила в самое начало своей летописи.
Когда накануне сорокового дня рождения
она собирала вещи, чтобы навсегда уехать из Москвы, амбарная книга в последний
раз пополнилась редким, но таким долгожданным экспонатом – дневником неожиданно
оказавшейся не у дел девушки по имени Геля-с-серьгой-в-языке. Несколько вырезок
из её записной книжки, невесомые клочки прошлого, записанного кривоватым
почерком на маленькой кухне Пересмешника, от них бы не осталось и следа, если
бы не какая-то внутренняя уверенность в том, что такие записи однажды
пригодятся, может быть, уже не ей. Геля долго выбирала, что имеет смысл
сохранить, а что не представляет никакой ценности. В результате, остались
нетронутыми лишь три странички – все её личные переживания, без которых не
хотелось жить. Всё остальное она сожгла в раковине, вместе с несколькими
письмами от поклонников, постановлениями суда и целым ворохом анонимных угроз,
да так увлеклась, что чуть не спалила в придачу и собственную футболку, которая
едва занялась и была молниеносно потушена водой из-под крана. Пылающие в ночном
мраке мосты ещё долго снились Геле, вызывая прежде всего сомнения в собственной
одарённости – такая простая и предсказуемая метафора бесила сильнее, чем чёрный
укус, оставленный на одежде сопротивляющимся дневником.
Мой дневник
Хей!
Всем привет!
Меня
зовут Геля-с-серьгой-в-языке, и я главная по танцам в Танцующих на Крышах! На
собрании нашей маленькой коммуны было принято решение всем вести дневники, что
я не без удовольствия привожу в исполнение. Вдруг их когда-нибудь издадут? Было
бы здорово!
Последний
раз я что-то записывала, когда мне было восемнадцать лет, и это было задание
для реабилитации, так что – ни отвертеться, ни соврать не было никакой
возможности. Как вы поняли, я немного сумасшедшая (это, пожалуй, публиковать
при моей жизни не стоит). Когда мне было пятнадцать, от нас ушла мама, сбежала
с каким-то подполковником. Мужик был ничего, но хитрый и изворотливый,
практически полная противоположность папаши, который когда-то казался моей
родительнице отличным приобретением. Тот как был увальнем, так увальнем и
остался, развод научил его только одному – бабам доверять нельзя. Ох, и
натерпелась я тогда от него, ох, и наслушалась всякого про весь наш сучий
женский род. Он даже бить меня пытался, как будто у НЕГО это могло получиться!
Выходили лёгкие пощёчины, и не более того, но мне в любом случае было очень
обидно, и я старалась как можно реже появляться дома. Шлялась где-то, постоянно
находилась среди людей, чтобы не было так больно и так одиноко.
В
итоге была отправлена к психиатру с установкой на исправление. Все мои срывы, слёзы,
крики, шрамы на запястьях, этого дядю интересовало всё, вплоть до того, по
каким соображениям я выбираю именно кофе со сливками, и в каком возрасте у меня
приключился первый сексуальный опыт.
Чем
больше он меня лечил, тем сложнее мне становилось сходиться с людьми. Я
забралась в себя и выглядывала оттуда только чтобы расстроиться и снова
сорваться в крутое психозное пике. «Интересный
случай». Так говорил врач. Дома атмосфера была невыносимой: папа зарабатывал на
жизнь тем, что лечил чужие зубы, так что никаких интересных разговоров ожидать
не стоило – сплошь и рядом валялись брошюры с изображёнными на них улыбающимися
многотысячными челюстями людьми разного пола, возраста и цвета кожи. В общем, я
была одинокой худенькой старшеклассницей без ярко выраженных друзей и половых
признаков, а заодно без интересов, полезных умений и даже постоянного секса,
что в том возрасте казалось не таким уж и бесполезным аксессуаром. В тот год я
проколола язык, растеряла всех знакомых и стала сумасшедшей. Вот это был годик,
скажу я вам!
А
в восемнадцать я собрала вещи и поехала в Москву. Меня передали с рук на руки
другому психиатру, а папаша на радостях, что я его покидаю, даже проплатил мне
комнату в общежитии при балетной школе, сразу на два года вперёд. Лихо от меня
отделался. И я стала жить в столице, одна, практически ни с кем кроме Кати не
знакомясь, чтобы лишний раз не подвергать себя опасности быть отвергнутой. Со
временем я даже к этому привыкла – научилась обсуждать все проблемы и
интересные вещи сама с собой, да так, чтобы этого никто не слышал. Мне ничего
не стоило закрыться в комнате на несколько дней, благо через пару месяцев после
поступления мою соседку вышибли из группы за излишне неуклюжие па, и я осталась
одна в роскошных восьмиметровых хоромах, увешанных плакатами из молодёжных
журналов.
Но
я заболталась, а между тем на втором году постижения балетных премудростей
судьба свела меня с очень странными парнями, почти на полжизни старше, но в
некоторых вещах – сущими детьми. Мы с Катей сидели в каком-то кафе неподалёку
от красивого столичного вокзала, обсуждали её совсем непростые отношения с
отчимом, гниловатым пропойцей и пошляком, когда они ввалились внутрь с явным
намерением охомутать парочку симпатичных особей
женского пола. Мы бы и не посмотрели на них, если бы в их поведении не было
чего-то загадочного, какой-то невысказанной грусти; чтобы в таком настроении
идти искать сексуальных утех, нужно быть немножко не от мира сего. А нас с
Катей это интриговало.
Конечно,
сейчас я не совсем справедлива. Во-первых, мы, а в особенности я, никогда
особым вниманием со стороны парней не пользовались, так что грубоватая попытка
мальчиков даже доставила нам удовольствие. А во-вторых, Пересмешник, хотя
Пересмешником он стал значительно позже, привлёк меня ещё чем-то, но у меня не
хватает словарного запаса, чтобы описать это. Знаете, бывает такая погода за
окном, когда ты снова чувствуешь себя шестилетним ребёнком, изнывающим от
скуки, но получающим от неё ещё и некоторое иррациональное удовольствие. Я лишь
один раз встретилась с Пересмешником взглядом, а через секунду уже целовала
его, чувствуя ту самую грусть, и вместе с тем – удовлетворение от того, что
существую на этом свете, сижу на коленях у этого странного парня, пью его
виски, делая вид, что отрешённо озираюсь по сторонам. Если это и была игра, то
лишь игра в форму, заковавшую мою душу и придвинувшую меня вплотную к моему
Рубикону.
На этом запись обрывалась, так как
тетрадный разворот был намертво приклеен к странице амбарной книги клеем ПВА,
из-за чего сморщился и напоминал больше всего морду шарпея-альбиноса,
которому не повезло лично поучаствовать в защите лесов, принеся себя в жертву
излияниям человеческой памяти. Если Ангелина Петровна не ошибается, а она
вполне может и ошибаться, так как прошло уже не одно десятилетие с момента
последнего прочтения обратной стороны этого листа, речь там шла о том, каким
необычным показался ей при первой встрече Пересмешник и каким необычным он
кажется ей до сих пор. Она терялась в догадках, что же такое с ним случилось,
что заставило его пить почти три года без перерыва. Эти мысли уже нет смысла
охранять от забвения – они ничего не стоят, главное было сказано, повторено,
вызубрено, это главное выжгли паяльником на её подкорке, чтобы даже ночью во
сне она снова и снова возвращалась к мыслям о прошлом.
Было время, когда Геля могла, причём
несколько раз подряд, делать первый шаг, брать на себя ответственность,
выполнять каскад самоубийственных движений, ни в одном из которых нельзя было
ошибиться ни на миллиметр. После того как в день первой встречи они вчетвером
ввалились в маленькую однушку на окраине, Геля
затолкала Пересмешника в ванную комнату и сняла с себя всё, что ей мешало,
чтобы он мог спокойно и без уже ненужных преамбул оценить свой улов. Потом они
стояли под душем, чувствуя, как потоки воды смывают с них городскую пыль, и её
новый знакомый руками исследовал её тело, мягко ощупывал, словно составлял
топологическую карту местности, а Геля, зажмурившись, старалась не шевелиться и
даже не дышать, чтобы не спугнуть этот внезапный исследовательский азарт.
Она чувствовала, что сквозь его руки в
неё входит какая-то бешеная энергия непонятного свойства: по всему телу
растекалась приятная нега, похожая скорее не на возбуждение, а на
умиротворение, близость к нирване, в которой собственное Я растворяется,
уступая место всеобъемлющему и вездесущему МЫ. Она поняла, что подключена к
чему-то, больше всего напоминающему огромную, размером со всю вселенную,
компьютерную сеть, осознала своё место в этой системе хаотично разбросанных по
миру ретрансляторов, и всё вокруг, ванная комната, струи воды, слабые голоса
подруги и её нового парня за стенкой, сделалось совершенно неважным. Мир
оказался сложнее, чем ей думалось раньше, настолько сложным, что мозг не мог
справиться с лавиной новой непонятной информации. Тогда она постаралась
расслабиться, чтобы не спугнуть это наваждение, по телу пробежала мелкая дрожь,
а под левой коленкой предательски заиграла, зазвенела самая малая жилка,
резонируя с белым шумом вселенского радиоэфира.
Когда Пересмешник вошёл в неё, она,
наверное, впервые за свою недолгую жизнь, осознала, что секс – это ничто, лишь
обязательство, которое в данный момент её партнёр брал на себя, потому что так
заведено. Сначала ей очень хотелось повернуться и попросить его перестать, так
как после «подключения» все плотские ощущения казались мелкими и даже мерзкими,
но потом разом иссякли все её силы, и им обоим оставалось лишь наблюдать за
собственными телами, довершающими начатую игру. Самую древнюю и самую
бесполезную на свете, если, конечно, не считать полезным удовлетворение вшитого
в подкорку желания пустить семена в удобренную почву, прорасти новой жизнью,
выпустить в мир ещё одного несчастного представителя человеческого вида.
У Ангелины Петровны – две дочери, обеим
уже за тридцать, так что свои материнские обязанности она давно исполнила. Но в
этом и заключается подвох – нарожать детей и жить-поживать на пенсию да на
подачки родственников никогда не входило в её планы, и никакого удовлетворения
от жизни она давно уже не испытывает. Она уехала из холодной и недоброй Москвы
не для того, чтобы наслаждаться старением, не для того, чтобы стать милой
старушкой рантье в своей глубинке, от которой её в детстве тошнило. Она сбежала
от нахлынувшей пустоты и одиночества, связанного сначала с исчезновением
Пересмешника, а потом и с опустившимся за Землю, укутавшим её, словно мягкое
пуховое одеяло, Катаклизмом, подобного которому не было в истории двуногих.
И только изредка перебирая старые
бумаги, женщина вдруг снова начинает улыбаться и с недоверием трогать свою
серьгу. Где-то внутри всё ещё живёт, всё ещё как-то существует
Геля-с-серьгой-в-языке, так и не постаревшая, но запертая в это громоздкое
тело. Ждущая, когда же ей удастся освободиться и снова стать частью огромной
сети с сотнями тысяч взаимосвязанных элементов, за которой надзирает её старый
друг, любовник, учитель и человек-константа. С такими мыслями Ангелина Петровна
закрывает амбарную книгу, ставит её на полку и ложится в кровать. Время –
четыре часа ночи, самый удачный момент, чтобы немного вздремнуть и дать отдых
уставшим от длительной ходьбы ногам.
На
пороге Конца Света
Шло время, шёл по рельсам обычный
зелёный, со следами побоев вагон, и единственные его пассажиры – четверо,
немного сумасшедшие и никому не нужные, тряслись в тесном купе с влажными
простынями, подёрнутыми коричневатой коростой стенами и вечно открытым окном,
вдыхающим внутрь сквозняк и выдыхающим белый никотиновый дым. Не работало
отопление, пассажиров нещадно лихорадило. На каждой станции, на каждом ночном
перегоне, тормозящем тех, кому некуда было спешить, так как никто на свете не
ждал их приезда, стояли, тревожно вслушиваясь в новые возгласы, наклонения и
акценты, в шум исподволь меняющегося мира. Соприкасаясь с неприкрытой
реальностью, ещё долго отходили от шока, прижимаясь друг к другу, воздух
хватали даже не ртами – всеми порами впитывали, стараясь надышаться наперёд,
запастись кислородом, чтобы лишний раз не покидать мир в четыре стены.
Отпраздновали моё тридцатилетие, шумно и
весело, признаваясь друг другу, что время кажется не иначе как поездом,
способным сойти с рельсов только в случае крушения. Сами себя решили считать
опасливыми, неуверенными в себе и в плотности окружающего вещества купейными
завсегдатаями. А подвижной состав уже начинал изнашиваться, стачивались
неимоверно прочные колёса, первые морщинки вдруг легли на лица ходячих мясных
футляров для чего-то большего, что по растерянности не вложили в нас ещё на
конвейере.
У Танцующих, как и у всего другого,
конечно, есть свой срок годности, равняющийся хотя бы нашим жизням, и всё же,
могли ли мы думать до этого момента о том, когда и как закончится наше
путешествие? Когда всё только начиналось, мы делали то, что хотели делать, как
бы банально и наивно это ни звучало теперь, после нескольких лет напряжённой
работы. Просто огромный Колосс вдруг склонился над нами, и только надежда на
возможную, хотя и маловероятную победу, заставляла нас изобретать новые орудия,
наносить удары в самые незащищённые части его тела, не оставляя на этом теле
улик и синяков. Обманчиво твёрдый, то есть состоящий из очень близко пригнанных
друг к другу микроскопических частиц, этот монстр по имени общество неистово
набрасывался на наши обманки. Снова и снова попадая в расставленные на него ловушки,
он с упорством барана продолжал преследование, обманутый тем, что жертва так
мала и бессильна перед его ненормальной фанатичной мощью.
К сожалению, неумолимо заканчивающееся
время не даёт мне возможности подробно рассказать об этих нескольких годах
нашего существования, хотя они и достойны самого вдумчивого изложения, так что
пора перейти к главному. Как это ни прискорбно, в отличие от меня, мои товарищи
написали куда больше, и их дневники, скорее всего, когда-нибудь помогут
исследователям по крупицам восстановить всю нашу историю, если найдутся
интересующиеся ею люди в мире после Конца Света. Я же пишу всё это только
потому, что именно сегодня решится, быть ли Танцующим дальше, или мы исчерпали
лимит отпущенного нам, исполнили всё, что смогли взвалить на себя и без позора
пронести на слабых спинах. Мы – это трое без прошлого, это
Геля-с-серьгой-в-языке, Боря Философ и я, Пересмешник. Ещё совсем недавно нас
было четверо, но история неумолима, она кроит мир по своим лекалам, и
вторгаться в этот процесс – непозволительная роскошь для простых смертных,
облачённых в легко рвущуюся кожу.
Итак, первую акцию мы вынашивали
довольно долго – ею стала замечательная на мой личный взгляд зарисовка
«Попрание границ», собравшая сотни тысяч просмотров в сети и показанная нами
десятки раз на сравнительно свежем воздухе столичных пешеходных улиц. Не упомянуть
её пусть даже в столь коротком и лишённом конкретики отрывке было бы
преступлением. Геля, создавшая весь рисунок движений и отрепетировавшая всё до
мельчайших подробностей на моей маленькой, меньше будущей сцены, кухоньке,
пользовалась многими источниками вдохновения, но первый её опыт постановки
базировался, прежде всего, на балетных па, которые она усвоила за время
обучения в студии. Речь тут вовсе не о красоте, если, конечно, вы понимаете, что
я имею в виду.
– Не обещаю, что это будет красиво, – сказала
Геля на первой же репетиции, которую посетили все Танцующие, – но цель будет
достигнута любой ценой.
Не знаю, какие представления о цели
крутились в её сознании в те летние вечера, но танец произвёл на нас эффект
разорвавшейся прямо под окнами бомбы. Несколько па-де-Буррэ,
словно танцовщица пытается своими маленькими ножками утоптать картонный
бутафорский грунт, несколько резких отскоков от несуществующих стен между Гелей
и зрителями, несколько обязательных арабесков номер три и падение на землю в
изнеможении, чему нет специального названия ни в одной балетной школе мира. К
этому моменту в сознании наблюдателей уже складывалось определённое представление
о пространстве, нарисованном танцовщицей. Об огромной шестиугольной комнате с
толстыми стенами, лишённой окон и дверей, в которой, как в затоне, с трудом
дышит мокрым воздухом юная босая девушка. Прибалтийский каменный мешок,
выбраться из которого не под силу ни одному фокуснику в мире. И вдруг, словно
разряд от пролетающей мимо шаровой молнии, неожиданный изящный кошачий прыжок
сквозь эту казавшуюся непробиваемой стену, и лёгкий манеж вокруг невидимого
жуткого строения, в существовании которого ещё минуту назад не сомневался ни
один зритель. Настоящий шок.
Пока Геля завершала представление, нашей
с Борей задачей было не допустить тактильного контакта, который мог сбить нашу
прекрасную балерину. Не столь страшно, что кто-то мог испортить саму акцию,
куда страшнее – сломанная, подбитая, словно птица на взлёте, метафора, заново
нарисовать которую практически невозможно. Этому строительству ничто не должно
было мешать, а потому мы всегда принимали все меры предосторожности, вплоть до балаклав на наших с Борей головах. Внимание зрителей
концентрировалось на Геле, мы же лишь стояли рядом и притворялись статуями до
того момента, пока не случалась какая-то непредвиденная ситуация. После того
как зрители начинали аплодировать, а аплодисменты мы собирали всегда, сцена
быстро разбиралась, складывалась в большие спортивные сумки, и мы моментально
ретировались, чтобы не попасться полиции. Много позже, когда мы уже имели
некоторый вес, разбирать сцену мы перестали – защитники правопорядка неизменно
прибывали на место за десять минут, и нам приходилось бросать всё и бежать что
есть мочи в ближайший вход в метро. Зрители не могли понять, что происходит,
почему обычные уличные артисты боятся сотрудников полиции, но органы уже кое-что
осознали, нащупали нечто настораживающее в наших ни с кем не согласованных
заранее акциях. Танцующие стали ещё и бегающими.
Было довольно много акций, много
разрушительных жестов, которые вызывали настоящие бои на форумах, и каждый
такой всплеск активности мы, следящие за всем, что происходит в сети,
воспринимали как личную победу. Но настоящая работа началась чуть позже, когда нищающее
правительство, в желании сократить затраты на электроэнергию, издало указ о
выселении заводов за границы города, в котором и так нечем было дышать, не то
от выделяемого каждым чёртовым автомобилем углекислого газа, не то от
каждодневно утверждаемых с телеэкранов сомнительных истин. Это был шанс,
который не могло упустить ни одно объединение, хоть немного имеющее отношение к
современному искусству. По всему городу хаотично стали возникать сквоты, захваченные цеха и фабрики, не нужные больше никому
и медленно ветшающие под напором единственной силы, рядом с которой любые
принятые кем-то там законы не стоят даже одной, лет десять как упразднённой
копейки.
Танцующие свой цех заняли в тот момент,
когда завод ещё даже полностью не съехал. Желание обзавестись большой
мастерской было столь огромным, что мы взломали замки ночью, пробрались внутрь
опустевшего гиганта и уже из его утробы смотрели, как грузовики вывозят с
территории кирпичного завода последние металлические конструкции, стоящие хоть
каких-то денег. У нас же, кроме стен, имелась разве что розовая пыль,
облюбовавшая все горизонтальные поверхности в нашей будущей мастерской. В тот
момент она напоминала ангар для звездолёта из фантастического кино середины семидесятых,
такими высокими казались нам семиметровые потолки, таким громоздким цех
выглядел снаружи и просторным – изнутри. Цех со всех сторон окружали другие
здания странной геометрической формы, так что мы не боялись, что кто-то увидит
нас с улицы, но страх внушали соседи, которые наверняка не отказались бы от
лишнего помещения, да ещё и таких размеров. Как оказалось впоследствии, мы зря
нервничали – на территории завода разместилась не самая большая в мире колония
хиппи, и пара передвижных художественных мастерских.
Так появился Цех с большой буквы. Какое-то
время все были полны агрессивного энтузиазма, того самого, что заставляет
гробить своё здоровье, по много часов в день выметая из всех углов кирпичную
крошку и строя посреди помещения сцену для репетиций из найденных на помойке
старых столов и шкафов. Того самого, что когда-то заставлял учёных и в лагерях
изобретать новые способы отправки смертоносного заряда на другой, конечно же
враждебный континент. Но теперь мне кажется, что трещина к тому моменту уже
заявила о себе, просто была ещё столь мала, что её никто не заметил.
Поставив себе большой письменный стол и
ежедневно проводя за ним по три часа, Боря всё-таки смог преодолеть свою боязнь
бумаги, так что именно в Цехе впервые был прочитан, то есть – озвучен для
вечности, первый его труд – «Учебник для самоубийц в картинках». Важность
момента сложно переоценить – эта книга вывела в свет нового писателя и
публициста, показала близкой к искусству общественности, что существуют такие
странные и немного ненормальные ребята, как Танцующие на Крышах, выстрелила в
воздух зарядом едкой иронии, граничащей с издёвкой и ставшей притчей во языцех
для нескольких поколений жителей этого мрачноватого города. В книге были,
например, такие пассажи.
Меня привели в кабинет грозного усатого чиновника,
меньше всего похожего на целителя больных душ. Он важно и с непробиваемым
чувством собственного достоинства смотрел на меня, жуя свой жёсткий ус.
– Ваше имя, – спросил он безо всякой вопросительной
интонации.
Я представился.
– Возраст?
Я назвал дату своего рождения, намекая на то, что
подсчёты он может произвести сам.
– Национальность?
– Человек, – ответил я, улыбаясь.
– Это не национальность, – сказал он строго.
– Национальность.
– Хорошо, – он выплюнул ус и заметно поскучнел. –
Кем были ваши родители?
Я начал рассказывать. Мужчина и женщина (что, по
правде говоря, вполне логично), таких-то годов рождения, он – театральный
критик, она – инженер в коммерческой фирме.
– Ну, а у них какая национальность была? –
нетерпеливо перебил меня доктор.
– Люди. Жили в Москве. Какая ещё национальность вам
нужна?
– У всех людей есть национальность. Где вы родились?
– В Москве, на Сухаревской.
– Русский?
– Почему? Просто человек.
– Возраст?
На этот раз я назвал точную дату рождения и свой возраст,
подсчитав заодно и количество дней, прошедших с моего последнего на данный
момент юбилея.
– Национальность?
– Человек.
И
так без конца, на протяжении почти трёх часов. В итоге, в деле записали –
еврей, но карандашом. Уверенности у докторов не было, зато клиническая картина
в этот момент начала вырисовываться.
В общем, книга была издана через
несколько месяцев после того, как Боря зачитал её нам, под периодически
возникающие громогласные аплодисменты, усиленные отличной акустикой огромного
Цеха. В нём же мы впервые увидели репетицию, пожалуй, самой запоминающейся
акции Танцующих за всю их историю – Нулевого Интернационала. Геля провела не
одну бессонную ночь за столом, чтобы набросать рисунок будущего танца, она
прекрасно понимала, что акцию такого масштаба испортить было нельзя, мы же
старались всеми силами ей помогать, то есть делать то, чего она от нас ждала –
ходили на цыпочках и не издавали ни звука.
Нулевой стал сенсацией, не без нашей
помощи. Журналистам самых разных изданий были предварительно разосланы релизы,
назначено место встречи, мы терроризировали их на протяжении месяца, пока не
получили подтверждение от большинства модных в то время акул пера и гиен бумаги.
С одиннадцати часов утра в день премьеры акции они маялись бездельем на последнем
этаже башни Федерация, вводя в ступор работников офисов своими огромными
камерами и прочей аппаратурой для быстрой фиксации громких событий. О, они были
вознаграждены за это томительное ожидание.
Номер состоял, по сути, из довольно
несложного танца на крыше небоскрёба, однако имел несколько технически сложных
моментов, реализовать которые было очень непросто. В роли флага выступил кусок
алой материи, который мы купили в простом магазине для рукодельниц, в роли
сцены – легко разбирающаяся конструкция из фанеры и картона. Геля танцевала
обнажённой, только пластыри на пальцах выдавали в ней простую девушку из этого
насквозь материального мира. Обёрнутая в красное полотнище, она выглядела столь
яростно, что её фотография в итоге украсила обложки нескольких крупных
журналов, а прибежавшие на вызов ребята из внутренних войск лишь добавили
ситуации пикантности, когда застыли с раскрытыми ртами перед сценой, не в силах
пошевелиться. В конце концов Геля прошла мимо них с высоко поднятой головой, а
мы ушли следом за ней, и только несколько солдатиков остались стоять на
опустевшей крыше, так и не придя в себя.
Так мы ступили на скрипящий деревянный
порог дома под названием Конец Света. И начался он с нас самих: закончившая
обучение и к тому времени уже профессиональная модель Катя совершенно
неожиданно уехала во Францию, не собираясь возвращаться. Мы не винили её, и
даже Боря, остающийся в одиночестве, лично дотащил все её вещи до аэропорта,
усадил на самолёт и озвучил пожелания личного счастья и профессиональных удач
от лица Танцующих. Первое время они часто переписывались и регулярно
созванивались, но со временем контакты становились всё реже – у Кати началась
новая жизнь, она вышла замуж и довольно быстро стала матерью. И всё же, если
есть человек, благодаря которому Танцующие стали явлением международного
масштаба, то это она: наша боевая подруга выискивала всевозможные пути для
популяризации нашего маленького общества за границей, там регулярно выходили
статьи и интервью, что доставляло нам удовольствие.
А мы тем временем всё больше погружались
в затяжную депрессию. В Цехе всё чаще гостевала тяжёлая вяжущая тишина, мрачный
Боря постоянно сидел за своим огромным столом и чертил линии на листочке, я пил
пиво на улице возле ангара, а Геля тихо стирала с лица слёзы, пристроившись на
краю нашей большой самодельной сцены. Это – тупик. Знаете, что такое тупик?
Тупик – это диагноз, отсутствие смысла в том, что вы делаете, невозможность
найти новую цель и постоянный возврат в прошлое. Лично у меня в прошлом нет
ничего такого, к чему стоило бы вернуться – только одиночество и выдуманные
люди, которых много лет нет на свете.
По ночам ко мне приходит Лена.
Во сне, кажущемся более реальным, чем
настоящая жизнь, мы вместе гуляем по берегу реки и ждём, когда же разразится
дождь, но за шесть лет он так и не пошёл – небо всё набухает, темнеет,
очертания деревьев на той стороне делаются всё чётче и болезненнее, но дождь не
торопится. Тысячелетний дождь из книги Писателя никак не начнётся, а у нас уже
нет сил танцевать наши ритуальные танцы, пытаясь привлечь его внимание – рано
или поздно мы достигаем предела возможностей. Лена, в редкие мгновения, когда
она что-то говорит, озвучивает удивительно наивную, но кажущуюся вполне
логичной мысль: если ты прикладываешь все силы, а результата нет, возможно, ты
просто перепутал местами причины и следствия. В этом есть что-то, что не даёт
мне просто сдаться.
– Помнишь горячий шоколад в том
маленьком кафе? – спрашивает она, теребя зонтик в руках.
– Спрашиваешь! – возмущаюсь я. – Я до
сих пор иногда прихожу туда и выпиваю две чашки – свою и твою.
– Может, в этом всё дело? Нет ни
прошлого, ни будущего, ни настоящего. Времени вообще не существует, есть лишь
наша уверенность в его существовании. А на самом деле мы одновременно проживаем
все моменты наших жизней. Как думаешь?
– Возможно. Я никогда об этом не
задумывался.
– Задумайся. Мы стоим здесь,
одновременно с этим мы пьём шоколад, глядя на рыбу над входом, и Та, твоя
подруга, тоже жива где-то, она всё ещё сидит на скамейке и ждёт, когда туман дойдёт
до города и вы будете гулять в нём вечно.
– Но я знаю, что это не так.
– Знаешь, или ты просто не можешь
отказаться от линейного восприятия времени? – спрашивает Лена, неожиданно
переходя на интонации университетского лектора.
Я сдаюсь. Не знаю, что ответить.
Я чувствую трещину. Она разрастается,
издавая довольно противный звук распарываемой ножом ткани.
Три
правила прохождения тоннеля
Я иду по тоннелю, в котором неприятный
запах сырой земли бьёт в переносицу, вызывая тошноту и неясную тревогу. Никаких
подпорок, никакого человеческого вмешательства, как будто я двигаюсь по лазу,
прорытому огромным слепым кротом. Ненадёжный потолок и взрыхлённый пол, в
неровностях которого – следы водяного потока, прошедшего здесь совсем недавно и
влившегося в подземные реки. Сверху иногда сыпется земля, но она опускается на
пол бесшумно, как в вакууме, и очень медленно: при желании можно увернуться от
любого кома, спасти свою одежду и свои волосы от грязи и порчи.
Где-то далеко шумит речка. Этот звук,
единственный в глухом подземном мире, больше всего напоминает белый шум. Так
звучало по ночам старое радио, которое до самого конца девяностых стояло в доме
без номера в городе моего детства – проводной приёмник, когда-то шедший в
комплекте с фанерными стенами. Шум никогда не бывает однородным, в нём можно
расслышать песни на неизвестном языке, переговоры экипажа зависшего где-то над Испанией
самолёта, таинственные послания затерянных в дебрях людей, отзвуки чужих тайн,
переданных морзянкой по венам проводов. Планета крутится и хрипит на миллион
голосов, её несмазанная ось жалобно постанывает, совершая оборот, словно
сопротивляется вращению.
Темнота и белый шум – два моих лучших
друга с незапамятных и незапятнанных времён.
Лена сказала, что меня будут ждать Ужас,
Боль и Пустота – три стража тоннеля, которые проверят меня на прочность, с
которыми я должен встретиться, если хочу сдвинуться с мёртвой точки. Ужас будет
страшен, Боль – и того хуже, но Пустота – самый опасный противник, сразиться с
которым может лишь тот, кто идёт в верном направлении.
По поводу направления я сомневался и
высказал свои опасения Лене. Дело в том, что у меня его попросту нет. Я понятия
не имею, куда иду, хотя на какое-то время мне подумалось, что цель есть, и она
достойна моих усилий. Танцующие закончились, не начавшись, а вместе с ними
канул и пункт назначения, который я хоть и абстрактно, но представлял себе в
виде пустого перрона где-то в далёкой заснеженной степи. Я думал, что выйду на
него, и буранный полустанок приоткроет мне свои тайны, но ничего подобного не
случилось. Да и не могло случиться.
Три
правила прохождения тоннеля:
1.
Не оглядываться. Тебя должна интересовать только цель – микроскопическая белая
точка вдали, к которой нужно двигаться, что бы ни поджидало по дороге.
2.
Не мешкать. Позади бесшумно шаркает непослушными ногами некто, не имеющий лица,
голоса, разума, и он хочет восполнить недостающие части твоими. Ты будешь
донором, а он – реципиентом, в этом его предназначение, что совсем не совпадает
с твоими интересами.
3.
Ничему не верить. В замкнутом пространстве мозг начинает выкидывать фортели,
запутывать себя самого, и ты можешь испугаться, остолбенеть, купиться на лживые обещания.
– У тебя всё получится. Терять тебе всё
равно нечего. – Лена весело мотнула головой, и отросшие за десять лет волосы
медленно улеглись обратно в аккуратную причёску. Она натянула зелёную шляпку с
огромными полями, хотя никогда, повторюсь, никогда при жизни не носила головных
уборов. Странно, как меняются вкусы людей после смерти. Перед тем как я моргнул,
я успел заметить зонтик-трость в её тонкой руке. Открыл глаза я уже в тоннеле.
Кто ты, безликий? Зачем ты меня
преследуешь?
Я побрёл на свет, но он никак не хотел
приближаться, и я понял, что движение здесь бессмысленно по определению. Я
должен лишь делать вид, что иду – тогда мой преследователь меня не достанет, а
стражи этого мрачного червивого мирка смогут неожиданно выскочить передо мной,
напугать, заставить меня отступить в объятья безликого монстра.
Почему мне нельзя оглядываться? Почему
даже во сне я не могу обернуться?
Что-то внутри моего черепа ответило мне
голосом Лены: потому что это не сон. Всё что угодно, но только не сон.
Сзади набухало что-то тяжёлое, чёрное, я
почувствовал, как в тоннеле, суть – в огромной трубе, изменилось давление, и
это открытие неприятно, хотя и не болезненно, ударило меня по ушам. Я спиной
ощущал, как что-то клубится, стелется по земле, не издавая звуков, не вызывая
вибраций, но всё равно ощутимо, неотвратимо, как первый снег, засыпающий против
желания владельцев автомобили, крыши домов, всё ещё зелёный канадский газон
внутреннего дворика. Эта неотвратимость меня немного пугала, я повторял про
себя три главных правила прохождения тоннеля: не оглядываться, не мешкать, не
верить. Это похоже на мантру и, как часто бывает, не имеет никакого значения. С
правилами всегда так: если ты не можешь их нарушить, то это не правило, а закон
мироздания. Если же можешь – в чём смысл их исполнять?
И всё же я не рискнул оборачиваться.
Продолжая идти вперёд, я вдруг понял,
что точки больше нет. Тоннель не заканчивался светлым пятном, буквально в
десяти шагах передо мной был туман, или дым, или чёрт знает что ещё. В нём
тонули стены, пол и потолок, и совершенно непонятно было, что это такое, как
это обойти, и стоит ли соваться вглубь.
А потом из этого мрачного облака влаги
вышла старуха. Мерзкая бестия, беззубая, с широко раскрытым ртом, она смотрела
на меня, не моргая, и глаза её казались остекленевшими. Она смеялась, но звука
не было. Я осторожно приблизился к ней, она продолжала пялиться, но руки не
подняла, с места не сдвинулась. Просто стояла и смотрела, как я подхожу,
разглядываю её. Впрочем, никакого желания делать это у меня не было, лишь
необходимость сразиться с противником и не попасться в лапы тому, кто шагает
следом.
Потом дали звук.
– Ты знаешь, когда умрёшь? – загрохотало
под сводами тоннеля. Я вздрогнул. Понятно, почему старуха показалась мне смутно
знакомой – мы уже встречались, много лет назад, в начале осени. В тумане. Я
попятился. Старуха снова засмеялась, но на этот раз я отчётливо слышал её смех –
прежний булькающий звук сменился на хрипы, она словно не могла вдохнуть и
использовала весь кислород, скопившийся у неё внутри, на поддержание этого
противного звука.
– Кто ты такая? – спросил я.
– Кто ты такая? – передразнила меня
старуха, продолжая смеяться. – А кто ты такой, чтобы задавать мне подобные
вопросы? Может быть, ты пришёл сюда для того, чтобы ещё кто-то умер?
– Нет. Я пришёл не за этим.
– Тогда разворачивайся. Тебе здесь
нечего делать.
– Тебе меня не остановить.
– Правда? А я попробую. – С этими
словами старуха достала из кармана телефон. Телефон Лены, конечно. Поставив его
на громкую связь, она набрала какой-то номер, и в трубке раздались медленные
продолжительные гудки. А потом ответили.
– Здравствуйте, уважаемый, хотя не могу
сказать, что крайне рад нашей очередной беседе. – Козлиный голос, неприятный,
пробирающий до костей. Это он когда-то предупреждал Лену о смерти, его владелец
звонил мне, о нём рассказывал Писатель в своём романе «Луга, залитые надеждой».
Голос-убийца. – Кажется, вы подбираете дурные эпитеты относительно моей особы?
Это неприлично, хотя и по-человечески понятно. Позвольте кое-что вам сказать.
Вы уже поняли, что преследует вас по пятам?
– Нет, как я могу это понять?
– Эх вы. Видимо, вы не так умны. Ну что
ж. Помните, что случилось, когда вы в прошлый раз пренебрегли моим звонком?
Сейчас будет много хуже.
Старуха дёрнулась, её лицо застыло, как
маска на лице не слишком умного шутника. А потом вдруг отвалилась нижняя
челюсть. И нос как-то вогнулся внутрь, освобождая место для зияющей дыры в её
голове. Глаза выкатились из глазниц и упали на землю, сразу же собрав комья
грязи. В тоннеле было темно, но я почему-то рассмотрел всё до мельчайших
подробностей. Из дыры в голове старухи что-то полезло. Она рухнула на колени, в
то время как маленькие заострённые коготки вылезали из гортани, тянулись к её
кадыку. Я закричал. Никогда не кричал, а тут вдруг просто-таки завизжал,
сгребая в охапку воздух вокруг себя. Мне не было страшно – я был в настоящем
зверином ужасе. Захотелось рвануть обратно что есть мочи, рухнуть к Лениным
ногам, обнять их и никогда больше не отпускать.
Пути назад нет. Голос Лены в моей голове
звучит нежно, вся её посмертная серьёзность испарилась, как только она
вселилась в мою голову.
– Знаешь, почему я тогда не вышла замуж?
– Ты умерла.
– Конечно, умерла. И всё же.
– Не знаю.
– Потому что боялась. Боялась перемен,
боялась, что когда выйду замуж, на свете родится новая девушка, а я умру, и
никто не заметит подмены. Что ты видишь перед собой?
Я принялся описывать.
Длинные когти ломают надгортанник,
раздвигают мышцы горла, хватаются за впадину носа и вытягивают себя из глубины
её тела. Впрочем, из темноты нутра старухи уже вылезли не только когти, но и
длинные скрюченные пальцы, которые потянулись к её шее, медленно обвивая её
чуть пониже кадыка.
Нечто душило тело, из которого
появлялось. Бессмысленность этого действия вдруг оборвала меня на полуслове. Я
рухнул на колени, не в силах выносить разворачивающееся передо мной действо.
Меня тошнило. В глазах заплясали шаманские танцы чёрные круги с кроваво-красной
окантовкой.
– Вставай. – Сказала Лена. Но я
продолжал сидеть на земле, не понимая, что происходит.
– Вставай! – крикнула Лена. Но я не
встал.
– Вставай, – прошептало сзади. Голос был
тихим, но уверенным. Каким-то бесцветным. Кто-то, кого я так и не смог
разглядеть, потому что не мог обернуться, склонился надо мной и шепнул этот
приказ, а возможно – дружеский совет, прямо мне в ухо. Я содрогнулся и вскочил.
Не оглядываться, сказала мне Лена в самом начале пути, очень важно не
оглядываться, пока не дойдёшь до конца, ибо то, что идёт по твоим пятам, только
этого и ждёт. Оно не нападает, если ты не смотришь на него.
И я не стал смотреть. Я рванул вперёд,
прямо через старуху, из горла которой уже показалось чьё-то плечо, и возможно
даже опрокинул её навзничь, продираясь к спасительному пятну света, которое
должно было быть далеко-далеко впереди.
– Я не боюсь! – закричал я и
расхохотался. – Я в ужасе, но я не боюсь!
– Молодец. – Кажется, Лена улыбалась, не
имея ни лица, ни прочих средств для осуществления этого мимического действия.
Туман действительно кончился быстро,
буквально через двадцать шагов. И вновь я остался один на один с точкой вдали.
Сзади раздались страшные звуки, словно кто-то кого-то ел, и мне на секунду
подумалось, что это тот, кто идёт по моим стопам, пожирает старуху и то, что
лезло из её раскрытого горла. Один кошмар уничтожал другой, доказывая, кто их
них страшнее, кто из них на самом деле – Ужас.
Между тем тоннель начал сужаться.
Потолок оказался почти над моею головой, а плечами я почти касался стен, хотя и
не успел ещё испачкать одежду.
Стало тихо. Смолкла река, несшая свои
грозные воды в неведомые миры, смолкло довольное чавканье чудища, что
непрестанно перебирало лапами за моей спиной, я почувствовал, что все невзгоды
почти подошли к концу.
А потом я увидел чей-то силуэт впереди.
Это была Боль – второе испытание, предначертанное мне сумасшедшими создателями
этого тоннеля. И я мог безошибочно определить, что меня ждёт, так как настоящая
боль не нуждается в представлении.
Эта девушка когда-то существовала в двух
ипостасях. Та, которая настоящая, и та, которую я выдумал, совершенно того не
желая. Её расщепило на две части, и чуждая ей, изначальной, щепка стала
захватывать жизнь, комкать её и мешать ей практически в любом начинании, а
виноват в этом был, конечно, я.
Подойдя поближе, я понял, что она стоит
обнажённая посреди тоннеля, а её голова запрокинута, словно на потолке есть
нечто интересное настолько, что девушка не отрываясь следит за ним. Её ноги
почти вросли в землю, а руки бессильно висели вдоль тела.
– Что ты мне приготовила? – спросил я,
храбрясь и стараясь не выдать своего отчаяния. Она лишь молчала в ответ. Я
обошёл её по кругу, стараясь не смотреть в ту сторону, откуда пришёл. Впрочем,
в тот момент я не помнил про три правила прохождения тоннелей, меня больше
волновало её тело, истерзанное, в глубоких шрамах чуть ли не по всей
поверхности, кроме спины. Спина была, как и десять лет назад, гордо
распрямлена, без единой царапины на смуглой красивой коже.
Я остановился перед ней. Чудовищно долго
мы стояли, не говоря ни слова. Потом, медленно, как в страшных фильмах, она
начала опускать голову. Потом попыталась выдохнуть, и мне в лицо брызнула вода.
Я зажмурился, а когда открыл глаза – тоннеля не было.
Была моя комната в съёмной квартире в
Медведково, где я когда-то жил. Как будто ничего не случилось, всё по-прежнему.
Томик Бродского на столе, пыль в отблеске окна, и подушка, на которой ещё не
лежит роковое для меня письмо, написанное ею. Да и она ещё не покинула
квартиру, я слышу шум воды в ванной, вижу её одежду, одиноко висящую на стуле,
как оставленный хозяйкой плюшевый медведь, перед которым забыли извиниться.
– Зачем ты меня сюда привела? – спрашиваю
я в пустоту, но мне, конечно, никто не отвечает.
Иду в ванную. У двери на мгновение
останавливаюсь, переводя дух. Я не хочу туда заходить. Мне не страшно, но
как-то горько, и в нос бьёт неприятный запах ментоловых сигарет, который я не
люблю с тех самых пор, как остался в съёмной квартире совершенно один. Поначалу
я тянусь к ручке, но останавливаюсь – захожу так, прямо сквозь дерево, которое
смыкается за моей спиной совершенно бесшумно. Сейчас я – призрак, а эта
девушка, лежащая в ванне, настоящая, она не видит меня и не слышит, да и не
хотела бы слышать меня никогда.
– Я тебя ненавижу. Урод. Сволочь! – Она
изо всех сил царапает себя ногтями, и я понимаю, откуда у неё шрамы на всём
теле. – Ненавижу!
Как же я не проснулся? Почему не слышал
её слов?
Она плачет. Хватается за голову и
кричит, а потом снова рвёт свою кожу, в попытке очиститься от моего запаха, от
моего постоянного присутствия. Её руки в крови, но она словно не замечает, и
только плачет всё тише, съёжившись, как будто на неё наступает монстр.
Я закрываю глаза. Достаточно, все, что
было нужно, я увидел.
Она смотрит мне в глаза. Зрачки
настолько потемнели, что у них уже нет цвета – они стали идеальной отражающей
поверхностью, в которой если и есть какие-то эмоции, то только мои собственные.
Перекошенное лицо человека, которому больно.
Я чувствую её. Боль – вечный мой
спутник, который я иногда слышу голосом в моей голове, а иногда вижу в зеркале,
в собственных глазах. Она растекается по моему телу неожиданно приятной дрожью.
Оказывается, мне приятна эта боль, она мне даже нравится, как нравится героин
прожжённому и уже понимающему свою обречённость наркоману.
Нужно что-то сказать. Но что? Она
смотрит на меня своим холодным взором, а по лицу стекает вода, вода затона, в
котором я её, сам того не желая, утопил и не спас, когда была возможность.
– Прости, – говорю я и жду, что она
сделает. Стоит как вкопанная. Я могу пройти, знаю, совсем не сложно обогнуть её
по дуге и ринуться дальше, к последнему испытанию Пустотой, но что-то не даёт мне
это сделать. А сзади приближается монстр, о котором я почти забыл.
– Что ты хочешь от меня? – кричу я ей в
лицо. И снова она не двигается. Только вода струится и струится из её рта,
стекает по подбородку, падает между грудей и стекает к низу живота. Я подхожу
ближе. Смахиваю воду с её лица, но из открытого рта продолжает бить родник, и
то, что я делаю, не имеет никакого смысла.
– Я люблю тебя, – говорю я. Впервые в
жизни. Но и это ей не нужно. Разве нужны утопленнице извинения? Нужна ли ей моя
любовь, она же – бесконечная, надрывная, но почему-то приятная мне боль? И
Лена, как назло, молчит, давая мне возможность самостоятельно понять, что нужно
делать.
– Что же ты медлишь? – вдруг говорит
монстр за спиной. – У тебя есть выход. Развернись. Дай мне посмотреть на тебя.
И всё кончится, не будет ни ужаса, ни боли, ни пустоты, до которой ты так и не
дошёл. Так ничего и не понял, да? Зачем говорить ложь? Она знает, что ты не
хочешь извиняться. Да и не можешь – иначе вся твоя жизнь рухнет. Она знает, что
ты её любишь. Зачем говорить очевидное? По крайней мере, тот ты, который был в
тумане, не боялся это показать. Пойдём со мной?
– Нет. Я не понимаю. Не понимаю!
– Конечно, не понимаешь. Если бы ты всё
понимал, ты бы не оказался здесь. Что ты ищешь?
– Ничего.
– Ничего ты найдёшь без труда. –
Кажется, в голосе монстра вдруг появилась интонация – ирония, не более. Монстр
оказался человечным.
– Я не жалею, – сказал вдруг я и обнял
её, обнажённую и вросшую в землю. – Я не жалею, – шепнул в ухо, как будто
рассказал секрет лучшему другу, чтобы только остальной класс не расслышал моего
признания.
Она закашлялась. Вода хлынула из лёгких
с новой силой и намочила мне рукав. А потом осталась только вода. Путь был
свободен, моя боль растворилась без следа, оставив мне только слабый, совсем не
неприятный запах затона.
Я бросился вперёд, подальше от
монстра-искусителя, который только что сожрал старуху. Бросился к точке, к
свету в конце этого длинного и страшного тоннеля. Но внутри всё горело, словно
у меня была температура – меня мучила мысль о том, что ей нужно было лишь
знать, что я не жалею.
Теперь мне уже было всё равно, что там
впереди. Пустота? Самое страшное испытание? Да не смешите. Что может быть
страшнее?
А потом тоннель кончился. Я ворвался в
белое, бесконечное, в молочную комнату без дверей и окон.
Вокруг меня сомкнулись стены. И я
остался в белом один-одинёшенек. Не было стула, чтобы сесть, не было кровати,
чтобы лечь. Это действительно была Пустота с большой буквы. Ни звуков, ни
ветерка, ничего.
Я запаниковал. Впереди – тупик. Позади –
враг. Сердце яростно колотилось, пытаясь пригнать в голову столько крови,
сколько мне может понадобиться для того, чтобы разгадать последнюю загадку. Я
дотронулся до стены, но она была монолитом, без единого соединительного шва или
углубления – пробиться через неё было невозможно, даже если бы у меня было чем
ударить по ней изо всех моих сил.
– Ты прошёл Ужас и Боль. Что ты понял? –
Слева от меня стояла Лена, в своей зелёной шляпке. Она стояла босыми ногами на
белом полу, и её волосы впервые за десять лет не развевались, застыли в
пустоте. Мне почему-то стало так грустно, что захотелось сесть на пол и
заплакать.
– Я ничего не понял.
– Не притворяйся.
– Но это правда! – Я закричал в голос.
– У тебя остаётся немного времени, чтобы
подумать. – Я посмотрел направо, там оказалась Кансер,
танцовщица из моих вечно чересчур реалистичных снов. Она, следуя за моими
движениями, дотронулась до стены. – У тебя осталось одно незаконченное дело. Но
прежде чем ты приступишь к нему, тебе нужно попрощаться.
– Прощай. – Лена улыбалась. Снова,
впервые за десять лет. – Я не буду больше тебе звонить. Не будет больше затона
с навеки застрявшими в нём людьми. Может, останется только моя любимая песенка.
«Повернуть время вспять», помнишь?
– Не уходи. – Я прошептал это еле
слышно, потому что слёзы душили, потому что в комнате и так не было ни единого
звука.
– Мне пора. Отпусти меня, пожалуйста. Я
понимаю, что тебе больно, но больно бывает всем. Ты уже прошёл боль. Ты прошёл
ужас. Впереди – пустота. Но если ты и её не боишься, ты выберешься.
– Я не хочу, чтобы ты уходила.
– Дурачок, я ушла десять лет назад. Я
умерла, помнишь? Пустота не для меня, твой путь дальше – путь Пересмешника. Я
уже не нужна.
– Не бойся, я буду помогать тебе до поры
до времени. А ей пора. Она и так слишком здесь задержалась. – Кансер положила руку мне на плечо и пропала.
Лена обняла меня и звучно, как только
она умела, чмокнула в губы. В этот момент, готов поклясться, она была совсем
как живая.
– Ну, привет! – Лена испарилась, оставив
в воздухе едва различимый запах простеньких сладких духов.
И я завис на месте.
Неужели всё повторяется? Снова все
уходят, а я остаюсь один. Где-то в моей квартире спят двое, которые невесть как
вошли в мою жизнь и не знают, что я опять попал в водоворот, и он утягивает
меня на дно, чтобы побить о камни. Вот бы кто-нибудь из них меня разбудил. Дал
бы пару оплеух, облил водой, и я бы очнулся посреди ночи. А потом раздался бы
звонок…
– Пора заканчивать? – спросил меня голос
из-за спины. – Как тебе пустота?
– Отсюда никак не выбраться?
– Конечно, никак. Здесь нет никакого
пожарного выхода, это же пустота.
Я задумался. Три правила прохождения
тоннеля потеряли смысл. Я не мог двигаться вперёд. Позади меня стоял монстр. Не
потому ли эти правила так называются, что я могу их нарушить, пусть даже только
раз? Мне надоело бегать, мне больно бегать. Я хочу повернуться и посмотреть, от
чего же я бежал.
– Ты можешь отсюда выйти? – спрашиваю я
своего закадычного врага.
– Нет. Но я могу заполнить эту пустоту.
– Тогда начинай. – Я повернулся к
монстру и остолбенел. На меня смотрела моя точная копия, почему-то одетая в
древний, протёршийся на локтях фрак. На голове у двойника красовался большой
чёрный цилиндр с порванными в одном месте полями.
И свет погас. Я долго пытался проморгаться, чтобы хоть что-то увидеть, но чернота вокруг
была абсолютной. Такой не бывает в природе, но вот она, окутывала меня своим
могуществом. Вернулись звуки – где-то совсем рядом ревели машины, но я слышал
их как сквозь кисель – такой концентрированной была тьма, и таким слабым,
неразумным – мой рассудок.
Щелчок.
Небольшое пламя вырвалось из зажигалки в
метре от моего лица. Кто-то закурил. Я поспешно отшатнулся и упёрся спиной в стену.
– Ну, привет, – сказали из темноты.
Голос мужской, раньше я его, кажется, не слышал.
– Привет.
– Ты очень долго шёл ко мне.
– Я шёл к тебе?
– Конечно, ведь это я тебя выдумал.
Впрочем, мне помогли.
– Ты написал «Луга»?
– Да, их написал я. А ты, стало быть,
Пересмешник? Хочешь пива?
Я кивнул, хотя он и не видел. Писатель
поставил бутылку на стол прямо передо мной. Я не увидел, но по звуку смог
примерно определить её местонахождение, взял пиво в руку и ощутил приятный
холод, исходящий от только что вытащенного из холодильника стекла. Сделав пару
глотков, я поставил бутылку на место.
– Итак, ты, наконец, добрался. Что
дальше?
– А дальше – домой, – сказал моими
губами Пересмешник. – Нам предстоит много работы, так что постарайся завтра
встать пораньше. Я приду в половине двенадцатого.
Всё исчезло. Растворилась темнота,
пропал Писатель, а точнее – голос Писателя, забылся тоннель. Надо мной стояла
Геля и не отрываясь смотрела на процесс моего пробуждения. Видимо, я как-то не
так спал – у неё было заинтересованное и лишь самую капельку взволнованное
лицо.
– Вставай, соня, – сказала она, когда я
перестал притворяться, и раскрыл глаза. – Завтрак готов.
Я встал и пошёл в ванную. У меня была
назначена встреча, на которую не стоит опаздывать. Пересмешник, серьёзный и
озабоченный, где-то внутри меня развлекался тем, что всматривался в вероятности
и прокладывал маршрут нашего грядущего похода.
Пересмешник
и Писатель
Меня зовут Пересмешник. Никак иначе меня
не называют уже несколько лет, а самому себя даже в пространных внутренних
монологах как-либо именовать не хочется. Голос во мне посмеивается, он-то
знает, кто тут настоящий Пересмешник, а кто – лишь большой мясной футляр,
вместилище странного существа с птичьим именем.
В уличных акциях Танцующих я – человек
без лица, стою за сценой и слежу за порядком, на моей голове – балаклава, чтобы никто не отвлекался от лицезрения
прекрасной танцовщицы на моё сосредоточенное лицо с первыми морщинами, легко
легшими поверх некогда чистой бледной кожи. Во всём этом совсем нет меня, но
сейчас это меня нисколько не беспокоит.
Меня беспокоят двери, и то, что за ними
скрывается.
В мире существует великое множество
самых разных дверей: некоторые не запираются вообще, в принципе не имея нужного
для этого механизма, иные открываются лишь одним ключом, существуют и такие,
которые однажды были закрыты навсегда, и нет в мире той силы, что сможет
расшевелить эти насквозь проржавевшие петли. Хоть выпиливай из стены, если
только стена поддастся.
На самом деле, мы живём в мире дверей.
По ним можно легко определить, что за человек укрылся в квартире от всего
света, чего он боится, о чём мечтает, и что, вполне возможно, станет причиной
его гибели. По множеству еле заметных признаков можно составить клиническую
картину: отпечатки ног над порогом, разболтанная ручка, замазанный маркером
глазок, всё это словно объясняет нам что-то важное. Хозяин квартиры вряд ли
поделится с гостем своими переживаниями, а вот дверь молчать не будет.
Одна моя подруга однажды вошла в
закрытую дверь и не вернулась обратно. Просто дотронулась до неё и исчезла. Я
осмотрел этот кусок надтреснутого дерева очень тщательно, искал хоть малейшие
следы, улики, подтверждающие, что дверь недавно открывали, но всё тщетно – этот
немой свидетель решил не давать показаний, чтобы не свидетельствовать против
себя самого. И только не умеющая разговаривать грустная старая собака смотрела
на меня с соседнего участка как-то подозрительно, будто что-то знала.
Может ли дверь втянуть человека внутрь,
даже не открываясь? Получается, может. Страшно подумать, на что был бы похож
мир, если бы все двери умели творить такие страшные чудеса по собственному
желанию или по прихоти чего-то невидимого, что раскладывает по полочкам все
вещицы, составляющие нашу жизнь.
Но однажды мне довелось увидеть дверь,
ставшую стеной. До сих пор не могу понять, что меня больше напугало – то что
она давным-давно не открывалась, слившись с камнем в одну плоскость, или то что
даже если у запертого внутри человека возникнет такое желание, выйти наружу ему
будет нелегко.
В высоком доме – два лифта, представьте
себе, один из них не работает, у второго явно проблема с сочленениями, он
издаёт странные свистящие звуки, напоминающие крики выброшенного на берег кита.
Не рискнув пользоваться его услугами, я размеренно поднимаюсь по лестнице,
считая про себя замызганные ступени с пятнами мочи, чёрными облачками
подгорелой краски, следами грязных подошв, и мне кажется, что я бреду по
заросшей звериной тропе, ведшей когда-то на водопой к пересохшему ныне потоку.
Громко и гулко бьётся сердце в ушах, а голос в моей голове размеренно и почти
весело отсчитывает удары.
– Восемьдесят пять. Восемьдесят шесть.
Восемьдесят семь.
– Может, ты уже заткнешься, наконец?
– Зачем? – удивился он, а я почему-то
пожал плечами. – Интересно, на каком ударе он откроет дверь.
Но Писатель дверь не откроет. Он годами
сидел, замурованный в собственной квартире, и в уголках двери сложилась в некое
подобие гороскопа прочная белёсая паутина. Кажется, даже механизм внутри замка
замер в статике, как собака на картине, изображающей охоту на лис – готовая к
прыжку, но не способная его совершить. Эта дверь стала стеной.
Я долго стою, бесцельно пялясь в стену,
соображая, что могу сказать тому, кто уже создал свой главный роман. Потом
просто стучу по металлической облицовке и слушаю тишину, ни о чём не думая. Только
руки немного подрагивают – так воют слабые нервы, просят сбежать, ретироваться
от греха подальше. Бешено колотится сердце, и голос в моей голове всё-таки
замолкает, поняв, что просто не успевает произносить числительные так быстро.
– Кто вы? – вдруг раздаётся голос с той
стороны. Как же он подошёл так неслышно, почему я не разобрал шагов в вязкой
тишине грязного подъезда? Кажется, что Писатель всё это время сидел прямо рядом
с дверью и просто в нужный момент подал голос.
– Это вы написали «Луга»? – оробев,
спрашиваю я.
– Да. Но я не даю интервью и автографов.
– Простите, но я вовсе не за тем пришёл.
– Мне не интересно. Извините.
Я лихорадочно соображаю, что же теперь
делать. Дома ждут Танцующие, что я им скажу, когда они спросят, куда нам теперь
держать путь?
– Да подождите вы! – кричу я немому
дверному косяку. – Подождите! Я – Пересмешник.
В ответ – только густая натужна тишина.
Проходят минуты.
– С чего вы взяли? – вдруг произносят за
стеной. – С чего вы взяли, что вы – Пересмешник?
– Чёрт, – я перехожу на крик. – Да я был
там! Я был в тумане. Я видел реку, и траву, и мостик у воды, я мок под тем
тоскливым дождём, который длится сотни лет, я смотрел на горбуна, и горбун
смотрел на меня. Я видел, как плавно двигалась танцовщица у самой кромки воды.
– Танцовщица? – голос Писателя вдруг
теплеет.
– Да. – Стараюсь удержать его внимание.
– Худенькая, грациозная, даже красивая. Она танцевала босыми ногами в траве,
она защитила меня от голодных теней!
– Кансер. – Я
слышу, как у Писателя перехватывает дыхание, и понимаю, что дело сделано –
автор величайшего романа нашего времени прислоняется к стене и медленно
опускается на пол – я слышу это по характерному шороху. – Я не понимаю. Кто вы?
– В смысле?
– Ну, вообще, в жизни вы кто? Чем
занимаетесь?
– Тогда я работал бухгалтером.
– Бухгалтером и всё?
– Да.
Писатель явно разочарован.
– И вы действительно там были?
– Да, был.
– Ничего не понимаю.
Я сажусь прямо на пол, чтобы быть ещё
ближе к тому, кто всех нас выдумал, и закуриваю. Писатель молчит, и так же тихо
ведёт себя обычно достающий меня своими несвоевременными фразочками
голос в моей голове.
– Слушайте, вы не обижайтесь. Я сижу
здесь уже много лет, безвылазно, всегда один, и мне даже словом не с кем перемолвиться,
хотя иногда, хотите верьте, а хотите – нет, очень хочется. За это время ко мне
почти никто не приходил. Была одна. Давняя знакомая. Несколько раз приходили
те, кому понравился роман, хотя, судя по их комментариям, они не поняли в нём нихрена. С тех пор я стараюсь не отвечать или отделываться
пустыми словами, лишь бы гости ушли. Да и немногим хочется болтать через дверь.
– Я понимаю.
– Действительно? – Пересмешник
усмехается у меня в голове.
– Я верю вам. – Писатель словно слышит
этот комментарий моего второго Я, и пытается защитить первое от позора. – Вы и
правда думаете, что понимаете, но, к сожалению, это не так. Зачем бы
нормальному человеку, пусть даже со странностями, прятаться в своей квартире
многие годы? Я не знаю, что стало с вами после встречи с…. этим, но даже я,
хотя меня едва коснулось дыхание огромной машины на той стороне, вдруг осознал,
что мир устроен совсем не так, как нам казалось. Я был словно ребёнок,
понявший, что в мире есть смерть, а такое потрясение дважды переживают за свой
короткий век единицы. Вы уже думали о том, что сошли с ума?
– О, да!
– Не бойтесь, не сошли. И не надейтесь,
что сойдёте. Представьте себе муравья, мимо которого проехала колонна тяжёлой
техники. Она вырубит весь лес, оставит одни пни, и среди них муравью придётся
как-то выживать, но в данный момент он физически не способен понять, что
происходит вокруг, что так неумолимо приближается, проходит мимо, огромное и
лишь отбрасывающее на него тень. Муравей, конечно, не понял, не осознал, не
смог объять всю картину целиком, но в отличие от насекомого у нас есть
некоторые иррациональные чувства и страхи. Я все эти годы сижу здесь взаперти,
и меня душат слёзы. По касательной к моей жизни пронеслось нечто такое, что
навсегда изменит мир, а я это едва уловил и совсем ничего не понял. У меня была
только мечта – дописать роман, и была Кансер, но
потом не стало ни её, ни мечты, осталась одна только пустота, которая жрала
меня ежедневно и ежеминутно.
– Но кто тогда я?
– А вы – другая деталь паззла. Всё очень
просто, и одновременно с этим очень сложно. Мальчик, выдумывающий людей, да?
– Видимо, да.
– Расскажите.
И я рассказываю ему всё. Я говорю, что
когда-то давно создал девочку, населил ею тело совершенно постороннего
человека, что ей пришлось как-то существовать, раздвоенной, писать мне грустные
и путаные письма, что ей, в конце концов, пришлось умереть. Писатель слушает
молча, ни единым словом не прерывая мой длинный рассказ. Он сидит в своём мирке
и пытается понять чуть больше, чем понимал до этого момента.
– А вы знаете, я ведь с ней общался, – говорит
вдруг Писатель, когда я замолкаю.
– Как это?
– Очень просто. Как с вами сейчас, хотя
её я всё-таки немного видел. Очень красивая, я думаю. Ваше гениальное творение.
Вы можете гордиться, вы – единственный реальный человек в романе. Это она
передала вам привет.
– Ничего не понимаю.
– Это нормально. Но какая, право слово,
интересная механика!
– Механика, – глухо повторяет голос в
моей голове.
– Да-да, механика, – задумчиво шепчет
Писатель, его речь становится неразборчивой. – Как же жаль, что я не был там,
где были вы. Почему повезло вам, а не мне?
– Не знаю.
– Вот и я не знаю. Но, видимо, так
должно быть.
– А что с ней стало потом?
– Вам лучше не знать. Но она мертва.
Полностью и навсегда.
Я молчу, не желая говорить ему правду. О
том, что она не мертва, она всё ещё тонет в омуте затона, и будет тонуть ещё
многие тысячи лет, потому что это я обрёк её на это. Потому что за всё надо
платить.
– Вы ведь пришли не просто так?
– Танцующие, – отвечаю я твёрдо. – Им
нужна помощь. НАМ нужна ваша помощь.
– Как интересно крутятся шестерни, – пробормотал
Писатель. – Как странно всё складывается. Что ж, вы пришли за благословением?
– Что-то в этом роде.
– Я не могу дать вам его. Да оно вам и
не нужно. Слушайте. Танцующие на Крышах – это не общество по интересам, не
группа людей, осиливших этот чёртов роман, не политическая партия, не
организация. Танцующие – это голая интуиция. Они появляются, когда дышать
больше попросту нечем. Вам будут говорить, что всё хорошо, а вы беситесь с жиру
– и по логике окружающих это так и есть. Над вами будут смеяться, и вас точно никто
не захочет понять. Вы никого не переспорите, максимум – уроните зерно сомнения,
из которого, при правильном поливе и уходе, может, что-то и вырастет. Но
объяснять – не ваша задача, время слов прошло, настало время механики, той
самой, огромной и непонятной, которую вы когда-то давно видели в тумане и до
сих пор вспоминаете, стоит закрыть глаза.
– Всё ещё не понимаю.
– Да и не надо! Не нужно понимать! Вы
просто те, кто на шажок ближе – вы не поняли, но почувствовали, что что-то меняется.
Помните, колет пальцы, так всегда.… У вас закололо пальцы. Объяснить это иначе
я не могу.
У меня ноет спина. Я пришёл за советом,
а на меня обрушилась тонна неопознанного груза.
– Пересмешник, – позвал Писатель.
– Да?
– Вы боитесь? Я вас прекрасно понимаю.
Надвигается такое, что мы с вами, скорее всего, не переживём. Идёт страшное
нечто, не имеющее названия. И всё же, помните, шестерни можно остановить, пусть
даже собственным телом. Что нам терять, в конце концов? Мой роман писали трое –
Я, Кансер и немного ваша подруга. И всё это – лишь
подготовка плацдарма для вашего появления. Двоих из нас уже нет, а то, что
осталось от меня – лишь ошмёток, который вряд ли сможет быть особо полезным в
вашем деле. Теперь очередь ваша, начинается ваша игра, в которой нет ни правил,
ни главного приза. Ничему не удивляйтесь, но готовьтесь к тому, что впереди –
бездна, которая уже вперила в нас своё око и ждёт, когда мы встретимся с нею
взглядами.
– Он прав, – вдруг сказал мой внутренний
голос. – И это очень плохо!
– Ты когда-нибудь сталкивался с чем-то
подобным?
Голос в моём черепе лишь усмехнулся.
– Знаешь, почему Конец Света называется
Концом? Его никто не может пережить. Так что нет, я не сталкивался. И никто не
сталкивался, мы будем первыми и последними.
– Приходите ещё, я точно буду здесь, – говорит
Писатель на прощание. У меня появляется ощущение, что он – фактически мой
ровесник, – общается со мной не официально. Он общается со мной как с двумя
людьми.
– Приду.
Пересмешник покидает дом, в котором
дверь стала стеной.
Секреты
амбарной книги. Ч. 2
Ангелина Петровна снова сидит в кресле и
держит в руках свою амбарную книгу о Танцующих на Крышах. В комнате – полумрак,
в котором загадочными и даже немного пугающими кажутся уже не только зеркала,
но и простые диван, стол, стулья – их поплывшие очертания вызывают полуночную тревогу.
Но женщина спокойна: на ручке кресла покоится бокал с непривычным для здешних
мест бренди, из него отпито грамм 40, а за головой притаилась небольшая лампа
для чтения – подарок одарённой младшей дочурки своей старой мамочке на какой-то
юбилей. В общем, весьма уютно.
Старушка вся в воспоминаниях, сегодня
она перелистывает страницы с газетными вырезками – уникальные свидетельства её
былой славы, написанные чаще всего в сдержанно осуждающих тонах, но не без
восторга перед масштабами, которые приобрели Танцующие к середине двадцатых. И
это неспроста – ведь тогда вышел из своего многолетнего заточения Писатель, их
небольшое общество выросло аж до семи человек, а слава была столь велика, что
поклонники успешно организовывались в самостоятельные группы по всему миру.
Сейчас перед Ангелиной Петровной лежат
вырезки из газет середины двадцатых – восторженные отзывы, изобилующие
выражениями «безнравственно», «упадок» и другими им подобными – отличная
попытка укусить облако на небе беззубыми ртами. Журналисты не скупились на
помои, причём встречали каждую акцию Танцующих в штыки, а им только того и было
надо – редко какая большая газета хоть раз в неделю не оповещала общественность
об очередной «вопиющей» проделке Гели и её друзей в масках, скрывающих их лица.
Так маленькая группка на глазах становилась заметным явлением.
И только Геля знала, чего стоило
Пересмешнику вызволить автора великого романа из плена собственной квартиры. Он
несколько лет постоянно ходил в гости к литератору, сидел под его дверью,
слушал и говорил, словно видел собеседника сквозь толстый металлический лист. В
такие дни, вечером, когда Цех погружался в приятную дрёму, когда работал на
полную катушку их импровизированный камин, сделанный из нескольких бочек из-под
мазута, а за окнами выла метель или, что чаще, строчил телеграммы холодный
осенний дождь, Пересмешник пересказывал Танцующим, что говорил ему тот, кто
всех их выдумал.
Это был своего рода ритуал, все члены
группы ждали его возвращения с трепетом, откладывали все свои дела. Боря, вечно
погружённый в свои литературные изыскания, покидал пост у стола, Геля
заваривала горячий напиток из какао-бобов и усаживалась прямо на пол, на
небольшой ковёр для посиделок. Часы, проведённые ими в таком положении, являются
самым счастливым воспоминанием, которое и теперь вызывает у Ангелины Петровны
слёзы. Вот бы ещё раз оказаться там, пережить всё это, снова уткнуться в плечо
Пересмешнику и слушать, как из его уст льются рассказы о том, как устроен мир,
о том, что Писатель говорил об их последней акции, о том, как тот восторгался
их маленькой коммуной, и как хотел бы, если бы мог выйти из собственной
квартиры, присоединиться к ним. Словно у Гели снова был любящий и волнующийся
за неё отец, который, хоть и далеко, но всё равно следит за всем, переживает,
передаёт письма.
Этот уютный маленький мир. Они улеглись
на дно, контактировали с внешним миром только посредством акций, а потом снова
забирались в Цех, как в норку, и общались, общались, общались бесконечно много.
Нет в мире большего удовольствия, чем говорить, и быть услышанным, и быть
понятым. И когда ты начинаешь предложение, а кто-то подхватывает его на лету,
как ловили стрелу голыми руками предки, ты чувствуешь, что всё не зря, что ты
там, где должен быть. Так Геля впервые постигла настоящее счастье.
Действительно, Писатель помог им почувствовать себя семьёй, пусть даже сам был
далеко и следил за всем со своего заброшенного поста.
Между тем чем ближе Ангелина Петровна
подходит в своих воспоминаниях к моменту явления Писателя, тем больше
появляется вырезок, не связанных с нею напрямую. Много внимания тогда уделяли
Бориным книгам, рассказам в лакированных журналах, небольшим эссе, которые он
строчил со скоростью профессиональной машинистки. Дорвавшись до понимания того,
как ложатся слова на бумагу и как потом они считываются их неизвестными
поклонниками, молодой философ готов был сутки тратить на подготовку новых
материалов. Это наполнило его жизнь новым смыслом, и теперь уже Танцующие могли
атаковать Колосс общества со всех сторон, а не только с помощью танца и Гелиного тела.
Удивительным пополнением их маленького
общества стали Сестрички.
У девчонок не было имён, они были просто
Старшей и Младшей, причём если Старшая была в меру скромной, аккуратной, всегда
со вкусом одетой черноволосой девушкой, то Младшая была настоящим ураганом в
чудовищных юбках самых диких расцветок, с вечным хаосом на голове и, конечно, в
голове. Её запястья были покрыты шрамами, хотя она никогда и не думала о
самоубийстве – ей просто нравились такие украшения, и она не могла
остановиться, нанося их снова и снова, как только заживали и почти пропадали
предыдущие.
На первый взгляд, Старшая была
адекватной, но всё менялось, когда они принимались за работу. Из обеих
Сестричек в мир, посредством их рисунков, выходило что-то такое, что невозможно
представить и тем более увидеть. Жестокость, тоска, безысходность, целый
больной и действительно мрачный мир их фантазий, кошмаров и фобий.
Страхи бесстрашного человека – это
настоящее испытание для психики. А Сестрички были бесстрашны, как никто – это,
наверное, и привело к печальной развязке. Но сейчас не время для этого,
развязка наступит позже.
В середине двадцатых Танцующие везде и
повсюду. Им пишут письма со всех уголков огромной заснеженной страны, где-то
пытаются повторить их акции, пристраиваются под знамёна, не до конца понимая
сути, не всегда в соответствии с эстетикой Гелиного
танца. Но это уже и не важно.
Волна пошла.
Волна вынесла их на райский остров,
который предстояло отбить у кровожадных аборигенов.
А потом к ним присоединился Дима –
художник, любитель кислотных граффити и, наверное, последний уличный романтик. Дима
по совместительству является и отцом старшей дочери Ангелины Петровны – так уж
получилось, что в определённый момент они оказались в одной кровати. Но это, в
общем-то, неважно. Институт семьи всегда интересовал Гелю постольку поскольку,
а теперь не интересует вовсе – она принимала участие в акции под названием
замужество, и если бы ей даже предложили, повторять этот опыт она не стала бы.
Её сценой была улица, кухня – в широком смысле – никогда, хотя готовить на всю
коммуну она очень любила.
Кстати, именно Геля принимала Диму в
Танцующих. Было это так.
– Привет! – Сказал Дима и улыбнулся.
Геле он сразу же показался очень милым, но немного поверхностным парнем.
– Привет. Садись. – Она указала на стул
и слегка приложилась к бокалу белого полусладкого, у которого в этом странном
кафе даже не было никакого названия.
– Я так понимаю, мне надо что-то
рассказать о себе? – уточнил он, сев. Присутствовать на интервью, тем более на
таких, ему раньше явно не доводилось.
– Да, что-то рассказать, наверное,
придётся.
– Что именно?
– А что угодно. – Геля расплылась в
наигранной улыбке, так как её сейчас занимали совсем другие мысли.
– Ну, хорошо. Только что я шёл следом за
одной парочкой от самого метро. Они, кажется, тоже зашли сюда.
Он помолчал, внимательно изучая бездарно
оформленное меню. У него были длинные спутанные волосы, горящие рыжим пламенем,
и несколько измождённое лицо с карими глазами. В глазах плясали огоньки.
– Парень на голову выше, худощавый, как
я. Несколько раз оборачивался, словно невзначай, знаешь, так бывает, когда
нужно сделать вид, что ищешь глазами что-то или кого-то знакомого.
Геля кивнула.
– Это ведь не любопытство, понимаешь? – Дима
пару раз легонько сжал зубы. – Это рефлекс защитника. Никак эта зараза не
сотрётся из нашего генетического кода.
– Думаешь, это природное? – уточнила
Геля.
– А то как же! – Костя прыснул. – Конечно,
природное. Причём самое что ни на есть дремучее. Я практически вижу, как
макака-мужчина лапами роется в шерсти своей подружки, тоже макаки, конечно, а
глазками зыркает направо и налево, определяя
потенциальных соперников. Но скажи мне, разве с моей комплекцией выискивать
соперников? А у этого парня, ещё раз повторяю, телосложение в точности как у
меня. Предположим, он увидит угрозу. Что он будет делать? Да ничего. Нихрена он сделать не сможет. Разве что под каким-нибудь
предлогом изменит направление движения. Скажет, что давно хотел что-то там посмотреть,
пройти по другой дороге.
– Вероятно, ты прав, – неуверенно
отозвалась Геля. Она уже забыла, что мужчины иногда ведут себя как идиоты.
– У девушки была отличная фигура. А лицо
парня мне совсем не понравилось. Да и слова, которые до меня долетали сквозь
отвратный гул отбойного молотка, показались совсем уж глупыми и напыщенными.
Это что же получается, я ревную девчонку, лица которой даже не вижу, к
незнакомому парню? Интересно, а если бы она оказалась уродиной, я бы
успокоился?
– А ты сам как думаешь?
– Понятия не имею. В общем, недалеко
отсюда я их обогнал.
– Лицо не рассмотрел?
– Нет. Наоборот, специально отводил
взгляд, чтобы только не разглядеть. В итоге в памяти остался только её затылок.
– И фигура?
– И фигура. – Он одобрительно кивнул и
заказал мороженое с фисташками и клубничным сиропом.
– У тебя интересный подход к женщинам.
– Я тебе больше скажу. – Он дотронулся
до вилки и ножа, что лежали слева от него, как будто проверял, настоящие ли
они. Не нарисованы ли. – Ко всем девчонкам, которые мне нравятся, я отношусь
так: просто издалека смотрю и фиксирую свои ощущения. Я чувствую возбуждение,
сексуальный интерес, но ни одна не вызывает у меня приступа радости. Хотелось
бы, знаешь, радоваться самому тому факту, что я их вижу, нахожусь с ними рядом,
разговариваю, а не получается. Я, конечно, привык списывать это на их изъяны,
но правда в том, что логичнее поискать изъян внутри себя самого, благо
пространства для поисков хоть отбавляй.
Геля кивнула и вновь принялась за вино.
Эта история была ей отчасти знакома.
– Я думаю обо всём и сразу. В какой-то
момент я вдруг понял, что сознание расслоилось. И каждый слой практически не
вступает в контакт с другими. Даже послов не отправляет, хотя, чёрт побери,
иногда было бы полезно прийти к какому-то общему знаменателю. Вот так думаешь о
десятке вещей одновременно, в какой-то момент тебе вдруг кажется, что ты – Бог,
что ты всесилен. Что вышел на какой-то новый уровень, не доступный остальным
людям. А потом, когда мозг уже перегружен, приходит головная боль. Когда я
читал «Луга», голова у меня просто трещала, и отвлечься на что-то стороннее не
получалось до тех самых пор, пока я не дочитал последнюю страницу и не закрыл
книгу.
– У тебя частые головные боли?
– Нет. Пару раз за год накрывает. Только
не говори мне, что я вам не подхожу из-за того, что у меня мигрени.
– Нет, не скажу. Это мелочи. Впрочем, я
знаю одного человека, который способен думать одновременно о десятках, если не
сотнях вещей, и у него никогда не болит голова. Пойдём, я тебя с ним
познакомлю.
– Это значит, что я принят? – поинтересовался
Дима.
– Конечно. Как иначе? – Геля одним махом
опустошила бокал.
Первый
бал Танцующих на Крышах
Мы уходили. Я и Пересмешник. Мы уходили
под утро к другим солнцам, другим лесам, к другим травам на полях. Мы просчитывали
вероятности и с удовольствием наблюдали за точностью предсказаний. Пересмешник
тащился сквозь века, сквозь податливое время и зыбкое пространство, чтобы
осесть в моей голове, ступать вместе со мной по прелой земле, обонять, видеть и
слышать, трогать и говорить. Правда, говорил он всегда немного, скупо цедя
слова и мысли, но всегда по делу, не отвлекаясь на какие-то мелочи, с которых
началось наше с ним общение.
Он был ехиден, как любой пожилой
интеллектуал, и столь же раним. Он и был сплошной открытой раной. Человек-константа,
он, наверное, полагал, что состоит из загадок, но я, в свою очередь, втайне
исследовал его разум, всё больше понимая в хитросплетениях его удивительной,
нечеловеческой логики.
Незаметно, но ни от кого не скрываясь,
мы входим в Цитадель, проходим её насквозь к дальнему бару. Заказываем виски. Я
– в нелепой птичьей маске, он – в моей нелепой голове. Нас двое здесь, в этом
стареющем теле, и пара сотен в ангаре, миллиарды в этом обречённом мире.
Пересмешник пьёт моими губами, обжигает мой пищевод. Отгадывает загадки – кто
есть кто и зачем сюда пришёл, почему выбрал именно такую маску. Его суждения
безошибочны.
– Ничего не надо прощать, – размышляет
Пересмешник, смотря как Геля в платье Дюймовочки
выкручивает пируэты с нашим новым художником Димой. – Потому что никому не
нужно прощение.
Я улыбаюсь про себя, в лицо второму. Эту
истину я усвоил давно. Просто каждый – прав.
Вокруг нас – свет и звук. Вечеринка,
бомонд, постаревшие художники некогда громогласного андеграунда, элита, попавшая
в опалу. Никто не знает, кто мы такие, и всем плевать. Оркестр струнных
выплёвывает авангардный джаз, и даже музыканты одеты в костюмы, на лицах их
красуются странные маски из комедии дель арте.
Возникает ощущение, что мы оказались на бале теней.
– Тебе хорошо размышлять об этом, – иронизирует
Пересмешник. – А я бывал на таких балах. Мало приятного. Один раз я его даже
устраивал. Может, расскажу тебе когда-нибудь.
Здесь все – тени. За окнами Цитадели –
мрак, два заводских фонаря освещают площадку перед входом, а больше света нет,
есть только лучи прожекторов изнутри. Таков мир на пороге Конца света –
буранный полустанок, с парой ничего не освещающих фонарей. Когда-нибудь здесь
останется только ветер, и нам придётся ютиться с ним в пустоте вдвоём.
– Втроём, – поправляет Пересмешник. –
Этот вечер принесёт массу сюрпризов. Ты готов?
К нам подходит женщина. На ней маска
белой обезьяны, не страшная, но слишком уж бутафорская, словно она натянула её
в последний момент, прямо перед входом в Цитадель.
Я знаю, кто это. Писатель много
рассказал про Карину – прекрасную, холодную и опасную девушку из своего
прошлого.
Опасная женщина Карина в танце – тихая и
покладистая, играет в островитянку, открывшую для себя электронную почту и
онлайн-порно. Но нас двоих, меня и Пересмешника в моей голове, не проведёшь –
мы уже знаем всё, что она может сказать и сделать. Не знаем только, в какой
последовательности и в какой форме она это будет произносить.
На ощупь она округлая и мягкая, внутри
этой нежной плоти скрывается стальной каркас, а за случайными вроде жестами –
холодный расчёт.
Как и говорил Писатель, Карина всё ещё
очень красива, хотя откуда ему знать, добровольно запертому в келью. Она сразу
же сокращает расстояние между нами до миллиметра, без спросу врывается в зону
комфорта, и вот уже её грудь уверенно упирается в мой живот, а руки оседают на
моих плечах.
У неё бархатный, сладкий голос.
– Пересмешник, – зовёт она.
– Да? – подтверждаем мы.
– Вы боитесь?
– Нет.
Она умолкает, удовлетворённая ответом, и
мы продолжаем кружиться по залу, срастаясь телами и сознаниями настолько,
насколько это возможно. Музыка замедляется, превращается в одну тягучую,
заунывную ноту. Входя в транс и ежеминутно из него вываливаясь, я чувствую себя
мальчишкой, оседлавшим качели ранней весной: проржавевшие, с разбухшей от
талого снега доской, они постоянно с силой подбрасывают меня наверх и тяжело,
надсадно опускают вниз, рисуя график электрокардиограммы.
Мир уплотняется, наполняется смыслами и
образами настолько, что моё сознание не успевает реагировать, но во мне сидит
Пересмешник, он видит и запоминает всё. Если вдруг что-то понадобится, я всегда
смогу спросить у него, и он вывалит мне гору фактов, опишет всю картину,
подобьёт выводы, чтобы дать максимально объективную картину окружающей нас
действительности. Этому существу внутри меня чужды эмоции, хотя он их,
возможно, и ощущает. Я уверен, что Пересмешник умеет чувствовать, просто эта
сфера его личности подавлена, смещена, словно с каждой сменой тела он всё
больше и больше отдаляет от себя всё эмоциональное, наносное, постепенно
превращаясь в чистый разум. Понять его мне уже не под силу.
– Откуда она пришла? – беззвучно
спрашиваю я, проверяя его способности.
– С чужих звёзд, – смеётся он. – А если
конкретнее, она стояла возле общего бара в тот момент, как мы вошли. Выждала
какое-то время и подошла сквозь центр зала, проделав в рядах танцующих нехилую
брешь.
Я доволен. Пусть Пересмешника сложно
держать в узде, но его разум – самое ценное приобретение за всю мою жизнь, и
пользы от него пока куда больше, чем вреда.
Но в эту минуту меня интересует другой
вопрос. Что будет, если он решит взять надо мной верх? Его сил вполне хватит,
чтобы полностью уничтожить мою личность, подчинить меня своей воли. Я уже –
Пересмешник, а не я сам. Что если ему надоест возиться с малышнёй вроде моего
сознания?
– Не переживай. – Пересмешник серьёзен.
– Мне не нужна твоя личность. И твоё тело. Я там, где должен быть, и нам с
тобой по пути. Ты ещё не понял? Я не захватчик, я не паразит, я вторая твоя
часть. Ты выдумываешь людей, я произвожу расчёты. Кто тебе вообще сказал, что
Пересмешник – это одно сознание?
– То, что вы не боитесь, это очень
хорошо, – говорит Карина, осознавая, что мы беседуем и совсем забыли о ней. – А
он боялся.
– Писатель?
– Да. Мой старый друг и любовник. Он
ведь рассказывал вам обо мне?
– Да, немного.
– Хорошо. Не хочу, чтобы вы знали всё.
Как он там?
Мы задумались. Понятно, что она хочет
услышать. Но дело даже не в том, просто Карина многое понимает. Очень многое.
– Не бойтесь, – говорит она. – Я
действительно понимаю больше, чем кажется. Именно я настояла на второй и
третьей публикации романа – издательство сомневалось, пришлось потянуть за
некоторые рычаги. Это было моей миссией. Но я спрашиваю вовсе не об этом.
Расскажите мне о нём самом. Что с ним? Как он?
– Ему тяжело. Тяжелее, чем кому бы то ни
было. Он один. Замурован в собственной квартире, почти не спит.
– Да, ему тяжелее, чем вам. Но ваш путь
длиннее. Он сделал всё, что должен был сделать, а вам ещё только предстоит.
– Мы родились из его романа, – говорю я.
– Мы, в общем-то, и есть его роман.
Карина смотрит, пытаясь понять, сколько
нас здесь. В этой голове и в этих глазах. Она всё-таки чертовски умна, в её
красивых зрачках отражаются оба – два наших сознания, спрятанные в один череп,
закованные в птичью маску, оцепленные оборонительными стенами, баррикадами,
рвами с водой и кислотой. К нам не подступиться, но она легко вскрывает слой за
слоем.
– Вы ещё не готовы к бою, Пересмешник.
Если даже я смогла заставить вас вспотеть. – Она смеётся, но мы действительно
нервничаем, потому что она докапывается до всего, практически не встречая
отпора. – Как вы молоды. Писатель всегда был маленьким старичком: всё видел,
всё понимал. Он пугал меня тем, что видел насквозь. А вы, вы смотрите в упор, и
пытаетесь понять, что ей известно, откуда, насколько хорошо она понимает
ситуацию. Я ведь первой прочитала роман. Сняла его с печатной ленты, прочитала
за сутки, потом ещё пару раз, чтобы разобраться в том, ради чего он открестился
от меня, от всей своей жизни. И знаете что, Пересмешник? Я немного поняла, в
чём там соль. Мне стало не так обидно за то, что Писатель меня бросил. Он
создал шедевр, масштабы которого неизмеримо больше того пространства, которое я
могла бы занять в его жизни.
Пересмешник не спешит делиться мнением о
Карине. Более того, я чувствую, что она ему нравится – прекрасная хищная
женщина, так сильно зависевшая и так сильно пострадавшая от неосознанных
действий нашего создателя. Я чувствую, что мой друг в нерешительности, ему
знакомы такие люди, и он сам сталкивался с ними. Возможно, мне всё-таки
придётся выслушать как-нибудь его историю, чтобы понять, в чём причина его этой
затянувшейся паузы. Пока же приходится брать управление на себя.
– Карина, – говорю я. – Мы действительно
не готовы к бою. Но завтра я пойду к Писателю и расскажу ему о том, что
танцевал с вами.
– О, это прелестно! – смеётся Карина и
прижимается ко мне ещё сильнее, чем раньше. Пересмешник всё ещё молчит. –
Передайте ему, что я всё так же хороша и горяча. А впрочем, ничего не
передавайте. Он выйдет. Скоро. И ко мне, конечно, не вернётся – нельзя склеить
то, что развалилось давным-давно. И всё же, я любила его, Пересмешник, и,
конечно, люблю до сих пор. Я думаю, что с сегодняшнего дня и до самого конца мы
будем близки. На расстоянии, но близки. И я сделаю всё, чтобы роман оказался не
просто великим, этого он добился без меня, но и стал пророческим. Считайте это
благословением старой любовницы вашего создателя.
– Эй. – Пересмешник возвращает себе
контроль, и я чувствую, как мой голос несколько преображается. Судя по тому,
как посмотрела на меня Карина, она тоже это поняла. – Писатель скоро выйдет. И
вы с ним не встретитесь. Мне очень жаль. Но поймите одну вещь. Он пуст –
совершенно пуст и не способен на жизнь. Он будет играть роль живого человека,
приближая, по мере возможности, то, что всех нас ждёт. Чему нет названия ни в
одном языке мира, как народы ни пытались его придумать. Такова жизнь. Но
когда-нибудь все мы встретимся – за стеной белого плотного тумана, где уже ничто
не помешает. Там не будет зла, не будет ревности, не будет собственничества
и дурацких игр, в которые мы играем в паре, в коллективе, в человечестве. Мы
все будем вместе.
– Знаю. – Карина понимающе кивает.
Аудиенция подходит к концу. – Не хотите пойти покурить?
Мы выходим во двор, под слепящий фонарь,
что едва освещает эту непроглядную мглу вокруг Цитадели. Карина снимает маску и
игриво прикуривает от нашей сигареты. Маска взлохматила ей волосы, но она всё
равно потрясающе красива, и сейчас я понимаю, сколь тяжело было Писателю
отказаться от жизни с ней ради нелюбимого дитя – его тяжёлого и страшного
романа.
– Нравится? – интересуется она.
– Очень. – Мы отвечаем вдвоём, не
сомневаясь ни секунды. Действительно, как она может не нравиться?
– Послушайте, Пересмешник. Вам сейчас
все дают советы, не сочтите за неуважение, я тоже хочу дать вам один. Может, он
вам и не пригодится, но просто выслушайте меня. Я знаю, вы не выкинете это из
памяти.
– Не выкинем, вы правы.
– Как мило. Так вот, совет мой довольно
прост. Не давайте апатии захватить вас. Я знаю, вы сильны как чёрт, но в силе –
всегда слабость. А в слабости иногда – сила, уж поверьте старой опытной
женщине.
– Ну, со старостью вы промахнулись.
– Этот мир слишком стар, так что и мы с
вами, хотите вы того или нет, уже давно старики. Впрочем, вы, как говорят,
константа, возможно вы этого не ощущаете.
Мы ощущаем. Не знаю, понимает ли
Пересмешник значение слова «стареть», но я уже давно чувствую, что вовсе не
взрослею, а прохожу какой-то другой путь, словно иду знакомыми улочками задом
наперёд.
Мы докуриваем сигареты.
– Ну что ж, Пересмешник. Нам пора. Вечер
в разгаре, нужно ещё много с кем поговорить, много с кем потанцевать. Нужно
сделать очень многое, а вечер не бесконечен. Да и вам уже пора. У вас тоже
найдётся пара дел в Цитадели.
Карина улыбается и уходит, немного
покачиваясь. Может, от выпитого вина, а может от того, что только что общалась
с детьми её старого любовника, друга и учителя. Мы провожаем её долгим грустным
взглядом – именно так это можно было бы описать со стороны. Впрочем, тут больше
никого нет, и описывать некому.
Мы возвращаемся в зал. Геля танцует с
Димой, и их тела очень близки, ближе, чем у остальных танцующих. Мне почему-то
становится грустно, но Пересмешник в моей голове одёргивает меня, требует
сосредоточенности. Он хочет, чтобы я избавился от лишних эмоций, особенно
негативных, и я подчиняюсь.
Скоро на свободу из своего добровольного
заточения выйдет Писатель. И тогда всё изменится.
Остановка
дыхания
Река была точно такой же, как много лет
назад. Она текла с тем же звуком, в том же направлении, цвет воды был таким же,
как раньше, и те же самые липы возвышались над её берегами. Открыли шлюзы, и
она разлилась чуть шире – погребла под своей водной гладью стол со скамейкой,
на которой я пил пиво десять лет назад, когда всё только начиналось. Но в
остальном это была всё та же заросшая и могучая силища, уходящая куда-то за
горизонт в попытке прорваться сквозь тонкую пелену между мирами.
Писатель молчал и смотрел на поток,
остолбенев от близости к источнику всего. Мне тоже нечего было сказать. Кроме
белого шума, исходящего от реки, в мире не было других звуков, разве что
Сестрички, стоящие в нескольких метрах от нас, иногда странно вздыхали, словно
у них затекли их удивительно красивые ноги. Не думаю, что они понимали, что
происходит, скорее просто всё принимали, как должное.
Увеченные саморезами,
лысые по осени липы замерли, им и шуршать-то было нечем – голые сухие ветви. Но
под ними всё равно не так сильно ощущалась мерзкая дождливая морось,
сопровождающая день, когда Писатель вышел в свет.
– Тонкая грань между мирами надрывается
легко, – сказал Пересмешник моими губами. – Легче, чем можно представить. Ты
идешь по тёмному переулку и не всматриваешься в бреши между домами, хоть годами
возвращаешься домой одним маршрутом. Но если повернёшь голову и приглядишься,
то вот он – совсем другой мир, спрятанный от тебя на расстоянии вытянутой руки.
Мир, где ты ещё никогда не был.
Писатель продолжил молча смотреть на
реку и лишь слегка кивнул, соглашаясь. Сестрички за нашими спинами обменялись
какими-то фразами, но шёпотом, так, чтобы мы не услышали.
– Если предположить, что пространство и
время – только случайная аккумуляция чего бы то ни было, получится, что в мире
не существует никакой стройной системы, – сказал наконец Писатель.
– Она нужна? – шёпотом спросила Младшая.
Её волосы спутались, как шерсть щенка, что только что вылез из ванны.
– Зачем? – как обычно вторила сестре
Старшая.
– Система порождает надёжность, – ответил
я. – Предположим, человек смертен. В этом краеугольный камень его
существования. Ожидание конца заставляет его жить, но оно же и сковывает его
движения, как свитер на пару размеров меньше.
– Страх смерти мешает тебе видеть всю
картину. Так говорила Кансер, – пробормотал Писатель.
Мимо пролетел фантик от сникерса. Я
инстинктивно взмахнул рукой, останавливая его в полёте. Сдвинул его в
пространстве, повертел, осмотрел со всех сторон, любуясь изгибами цветастой
упаковки, её сложной формой и отсутствием содержания. Писатель недовольно поёжился,
и фантик обречённо и словно потяжелев рухнул к моим ногам.
– Детские игры – отказ от страха смерти.
Прошу заметить, добровольный отказ, – сказал он. – Но это вовсе не значит, что
нам сейчас так уж нужно им предаваться.
Я согласно кивнул. Сестрички замерли,
видимо, переживая за судьбу фантика.
В этот момент мы могли почти всё. Сквозь
нас в мир вторгалась совершенно чуждая ему сила, и даже Пересмешник во мне
начинал опасаться за то, что мы не сможем её контролировать. Не будет ли
каких-нибудь последствий? Впрочем, он просчитывал куда больше вероятностей, чем
мне доступно хотя бы осознать, так что его напряжённое молчание не следовало
трактовать как опасение – скорее, неудовольствие.
Моросило. С неба капало настолько
противно, что тоска проникала в подкорку, да так там и оставалась, не давая
свыкнуться с реальностью, взывая к себе из глубин подсознания. Она легко
завладела мною, Писателем, Пересмешником в моей голове. Человек-калькулятор
умолк окончательно, закуклился и наблюдал за моими
действиями не без интереса, но и без активного в них участия. Даже Сестрички
приуныли, сейчас они выглядели совсем как старшеклассницы, переживающие
очередной подростковый кризис.
– Дожди над рекой, – сказала Младшая и
поёжилась.
– Что? – Мы с Писателем как по команде
обернулись.
– А что? – удивилась Старшая. – Дожди
над рекой. Капли падают в воду. В этом есть что-то противоестественное и
грустное.
– Был такой абсурдный случай: стрелочника
задавило трамваем. Я почему-то запомнил день, хотя в новостях в те времена было
много подобных случаев. Это был день после ночи Семиглава, если вы понимаете, о
чём я.
– Тогда умерла Лена, – отозвался я.
Пересмешник достал из памяти несколько эпизодов и услужливо подкинул мне. – На
следующий день после ночи Звездопада она разбилась на машине. Ехала на встречу
со мной.
– Вон как оно закрутилось, – вздохнул
Писатель и пожал плечами. – В тот день я впервые увидел Кансер.
– Ночь Семиглава? – переспросила
Старшая.
– Звездопад? – заинтересовалась Младшая.
– В тех местах, откуда родом мой отец,
существует старое поверие, что в ночь Семиглава, или
Звездопада из семи звёзд, наш мир соприкасается с другим, таинственным и
страшным. И что это соприкосновение опасно для живых.
Мы с Писателем замолчали. Я думал о том,
откуда он вообще знает о Семиглаве.
Из оцепенения нас вывели Сестрички.
Старшая взяла меня за руку, Младшая же повисла на Писателе, в котором души не
чаяла. Она всматривалась в его лицо восторженными глазами и только повторяла
про себя какое-то слово, которое мы не могли расслышать. Что-то вроде слова
«аквариум». У меня всё чаще возникало ощущение, что Сестрички знают больше, чем
понимают. Возможно, они даже знали больше нашего.
– Я не Лена, – шепнула мне на ухо
Старшая, хотя это не требовало доказательств. – Но сегодня с тобой буду я. Мне
найдётся место в твоей голове?
– Думаю, найдётся. Ещё чуть-чуть
осталось. – Не говорить же ей, что в мозгу моём много брешей, и в них только
ветер поёт грустные речные песни.
Мы побрели к станции, потягивая пиво из
стеклянных бесцветных бутылок.
В моей голове найдётся место всем.
Запасы памяти в ней безграничны. Там вольготно разместился целый Пересмешник, а
я и не ощутил, что мне стало не хватать места на жёстком диске. Даже не
представляю, что ещё можно было бы туда уместить, если бы возникла такая
необходимость. Но Сестрички об этом, конечно, знать не могли.
– Предположим, что всё это скоро
кончится. Расы, народы, семьи, пол и возраст, всё перестанет играть роль, – сказал
Писатель, когда мы сидели в электричке. Старшая свернулась калачиком на сиденье,
положив голову мне на колени, а Младшая увлечённо смотрела в окно, теребя руку
Писателя в своих руках. На проносящихся мимо нас заборах были нацарапаны
бесхитростные граффити, Сестрички смотрели на них с неодобрением, как на
бездарное использование такого специфичного и такого удачно расположенного
холста.
Мы чокнулись пивными бутылками. Несмотря
на шум, звон получился очень громким и каким-то бравурным.
– Продолжим, – поддакнул я. Пиво приятно
горчило, как горчит всё запретное, что нам удаётся попробовать до
совершеннолетия.
– Так вот. Миру не свойственная пустота.
Место религии всегда занимает идеология, место национальной идентичности –
классовая принадлежность, место детства в каком-то смысле занимает юность, а её
вытесняет зрелость и так далее. Согласен?
Я взглянул в окно, за которым с огромной
скоростью проносились тоскливые подмосковные пейзажи. Что-то там, какая-то
часть мигающей картинки подсказала мне ответ. Я кивнул. Согласен.
– В таком случае, не совсем верно
рассматривать Танцующих как инструмент разрушения, ведь эту нишу прочно
застолбили за собой история и культура. Разрушать мы всегда умели очень хорошо.
Вы сделали очень много для того, чтобы разрушить, но споткнулись о тот момент,
когда пора было переходить к строительству. Когда надо было идти дальше, а не
устраивать базаровский уход. Создавать. Если хочешь,
склеивать.
Девчонки навострили ушки.
– Что склеивать? – спросила Младшая.
– Что-то треснуло? – вторила Старшая,
всматриваясь мне в лицо. Её движения были совсем детскими, это не мог скрыть ни
яркий макияж, ни даже контраст с Младшей, которая вообще не собиралась
взрослеть.
– Ничто не треснуло, – сказал я Старшей
и поцеловал в коричневые от помады губы. – Склеить нужно то, что до этого не
было частями единого целого. А это задачка не из лёгких. Вот когда есть
подходящие пазы, или хотя бы удобные плоскости – тогда да, проще простого. А
тут непонятно, с какой стороны к этому вообще подойти.
– Сложно. И опасно, да? – спросила
Младшая.
– Опасно… – Я не дал Старшей договорить
фразу до конца. Наверное, минуту мы провели в процессе обмена слюной, но стоило
мне только оторваться от её губ, как она закончила предложение, словно не могла
себе позволить не договорить свою реплику: – Может быть опасно?
В глазах у неё заиграли в салки искры, и
мне вспомнился костёр посреди залитого дождём луга.
– Очень опасно. И очень интересно, – подал
голос до этого игнорировавший нас Писатель. Я заметил, как Младшая сильнее
сжала его руку.
Лица сестричек как по команде
разгладились, на них отразилось смирение и готовность на всё. Писатель и
Пересмешник пообещали им опасность. Кажется, для них это было лучшим подарком.
Дальнейшую дорогу до вокзала мы
проделали в тишине. Только Старшая иногда приподнималась, чтобы ещё раз
оставить отпечатки своих губ на моём лице, да Писатель иногда передвигал
Младшую, которая так и норовила отдавить ему руку. Впрочем, никакого
неудовольствия не было написано на его лице, присутствие девушки ему нравилось.
Потом, когда электричка доставила нас в
столицу, когда мы на протяжении целого часа тряслись в переполненном вагоне
метро, а потом пёрлись по улице под проливным дождём, я начал думать о
Пересмешнике и той истории, которую он хотел мне рассказать. Нужно ли мне знать
подробности?
Мой внутренний голос никак не
комментировал эти мысли и ответа на вопрос давать не стал. Его молчание можно
было понимать как угодно.
Рука Старшей была холодной, как ледышка,
девушка замёрзла, но бодрилась, периодически взмахивая мокрой шевелюрой, и
изучала содержимое карманов свободной рукой, словно там могло лежать что-то,
что было ей сейчас жизненно необходимо. Она вообще была очень неумелой во всех
ситуациях, кроме тех, где могли пригодиться её таланты. Тем более в тот момент,
когда вместо сумасшедшей фурии, какими они были с сестрой на самом деле, нужна
была другая, мягкая и спокойная девушка.
Сестрички были особыми существами –
бесстрашными и психически неуравновешенными. То, что они делали в данный
момент, было подвигом: обычно бесплотные, нездешние, сейчас они стремились
оказаться рядом с нами, чтобы показать свою близость, своё понимание ситуации.
Смиряя ярость и мрачность, создательницы самых страшных на свете рисунков
промокли и выглядели так грустно, так по-детски, что их хотелось прижать к себе
и больше никогда не отпускать.
Просто маленькие девчонки, которым ещё
нет двадцати и у которых была очень тяжёлая жизнь, страшные сны и одни видения
на двоих. Они словно вылезли из чёрно-белого мира, в котором контраст – всегда
на разных сторонах спектра и никак иначе.
В этот вечер я вдруг понял, что больше
не могу воспринимать людей как один вид, что любое обобщение – путь к
непременной фатальной ошибке. И холодная ладошка Старшей стала последним
аргументом в этом внутреннем споре, последним кирпичиком моей новой
субъективной антропологии.
Писатель ехал туда, где всё началось для
него. Это была своеобразная экскурсия: я показал ему реку и город моего
детства, а он мне – квартиру с огромным аквариумом, которая всё ещё находилась
на том же месте, что и раньше, и ни капельки не изменилась.
Сестричек обуял настоящий ужас. Зайти в
квартиру, в которой когда-то жила Кансер, они не
смогли.
– Мы вообще-то не трусихи, – оправдывалась
Старшая.
– Кому угодно морду вскроем, – деловито
подтвердила Младшая.
– Но тут что-то такое, что нас сильно
пугает, – упавшим голосом закончила Старшая.
– Ужас, – вздохнула Младшая и почти
заплакала.
Писатель лишь кивнул в ответ и первым
вошёл в квартиру, благо дверь была не просто не заперта, но и не до конца
прикрыта. Опасливо за ним в щёлочку просочился и я, стараясь предотвратить противный
скрип двери, который она совершенно точно должна была издать.
Я своими глазами видел, что время не
пощадило петли, они покрылись ржавчиной, а пол – плесенью или чем-то подобным.
Впрочем, запахов в квартире не было, как не было и звуков, и света, не было
мебели, и не было ни души. Только ничем не пахнущий беззвучный ветер бродил по
комнатам и со всего разбега ударялся в стеклянный борт аквариума посреди
большой комнаты, настолько огромной, что в полутьме даже не было никакой
возможности разглядеть её углы.
– Круг замкнулся, – произнёс писатель и
провёл по стеклу рукой. – Я вернулся к тому, с чего всё началось. Что мне
делать, подскажи.
Тишина ответила ему, не слишком заботясь
о том, насколько он готов её слушать. Я был свидетелем этого ответа, я понял,
что впереди нас ожидает только неизвестность, как бы Пересмешник ни стремился
просчитать все варианты. Есть вещи куда мощнее его безграничного интеллекта.
– Ты знаешь, что всё началось не с
романа как такового? Всё началось с её глаз. – Писатель сел прямо на пол и
прислонился спиной к аквариуму. Я примостился рядом и стал ждать: что-то должно
было произойти. – Это пространство подчиняется мне, Пересмешник. Как твой туман,
оно исполняет мою волю. Смотри.
Он приложил руку к аквариуму, и я вдруг
увидел, как по другую сторону стекла кто-то нарисовал на пыльной поверхности
две вертикальные параллельные линии. Сверху вниз. Мне захотелось плакать, я
понимал, что это Кансер, её тонкие пальцы рисуют
сейчас в воздухе, где-то по ту сторону дождя, и мы видим лишь отблеск её
движений. Кажется, я отпрянул, потому что Писатель посмотрел на меня ободряюще:
успокойся, не нервничай, всё идёт так, как должно быть. Ты здесь, я здесь, Кансер тоже здесь, хоть мы её не видим и не слышим.
– Это мой новый мир. И старый, конечно,
тоже. Новый и старый одновременно.
– Да, дорогой. Это твой мир. – Её голос
зазвучал в наших головах, и мне стало не по себе. – Твой друг волнуется. Я ведь
говорила, дурачок, не волнуйся. И ничего не бойся – ничто тебя не обидит.
Писатель окинул меня взглядом.
– Тоже слышишь? Хорошо.
– Наконец-то ты выбрался из своей
темницы, – сказала Кансер между делом. – Ты теперь
будешь счастлив, поверь мне. Я же обещала. А потом мы встретимся, чтобы уже
никогда не разлучаться.
– Никогда, – как завороженный повторил
Писатель. – Никогда не разлучаться. Мне нравится.
Она не ответила. И больше не произнесла
ни слова. Канал прервался, и квартиру снова затопила тишина, только откуда-то
из коридора доносились странные механические звуки, как будто работала
кофеварка.
Писатель зажмурился, он купался в звуках
её голоса, а теперь почувствовал себя выброшенным на берег китом. Из его глаз
сочились слёзы, но лицо не деформировалось мукой, а наоборот – разгладилось, он
словно помолодел лет на десять и показался мне просто обычным грустным парнем.
Повинуясь странному желанию, я положил ему руку на плечо, и мы ещё несколько
минут просидели в такой позе, неудобной, но доверительной. Потом он улыбнулся и
поднялся.
– Я хочу кофе, – сказал он. – Пойдём на
кухню.
Мы покинули пустую гостиную и вышли на
кухню, которая, к моему удивлению, выглядела не настолько запущенной, как всё
остальное. На столе посреди комнаты стояли пять чашек кофе, из одной громко
прихлёбывала пожилая женщина, выцветшая и лишённая эмоций. Я предположил, что
это мать Кансер, хотя точно знать этого, конечно, не
мог.
– Я ждала, – просто сказала она.
– Спасибо, – отозвался Писатель и
поцеловал её в щёку. – Простите, что задержался.
– Почему чашек пять? – уточнил я,
присаживаясь на краешек стула. Писатель и женщина посмотрели на меня с
удивлением.
– Мы же не будем оставлять ваших
подружек на лестничной клетке, правда? – сказала женщина. – А вот и они.
Я обернулся и увидел, что Сестрички в
нерешительности мнутся в коридоре за нашими спинами.
– Простите, мы устали стоять, – сказала
Младшая и потупила взор.
– Извините, пожалуйста, – повторила
Старшая. – Нам там было очень страшно.
– Ничего, девочки. – Женщина, кажется,
даже немного ожила. – Садитесь за стол.
Аккуратно, словно боясь развалить
карточный домик, Сестрички опустились на стулья и взяли свои чашки. Они
постоянно переводили взгляды с меня на Писателя, затем на женщину, затем снова
на меня, пытаясь разгадать загадку происходивших вокруг них событий. Писатель
не отрываясь смотрел на женщину, а я на писателя. Вот такая странная картина.
В конце концов мы рассмеялись.
Напряжение словно испарилось, и мы все принялись за кофе.
Маленькая
коммуна и большой Конец Света
Главным местом в Цехе был, конечно,
огромный вечно разложенный диван на десять персон, сделанный из двух одинаковой
толщины матрасов и большого деревянного помоста, полностью скрытого под пледом
с репродукцией Ван Гога, которого никто из нас особо не любил. Он был мягок,
как зефир, что плавает в море горячего шоколада, и на удивление удобен. Мы
коротали на нём дни и ночи с полным осознанием важности наших бесконечных
бесед, разговоров под свист заоконной метели и редких криков, доносящихся из
соседних зданий. Там ютились какие-то современные художники, с которыми мы
почему-то никогда не пересекались.
Места на диване были расписаны,
отступать от правил никто не решался. Справа от меня лежала Геля, одной рукой приобнимающая Диму за шею, а другой вечно сжимающая мою
руку. Иногда Дима был занят тем, что расписывал своими фресками стены и потолок
Цеха, и тогда Геля лежала на боку, уткнувшись в моё плечо носом. Она уже была
заметно беременна, а потому долго устраивалась, чтобы было удобно. Это
отразилось и на Диме, который постоянно ходил облепленный никотиновыми
пластырями, как солдат, вернувшийся с фронтов неизвестной войны.
Между мной и Писателем лежали Сестрички.
Они всегда соприкасались спинами, Старшая сопела мне в ухо, периодически
задавая шёпотом какие-то неожиданные вопросы и терпеливо ожидая ответа, а
Младшая, обладающая талантом принимать самые неожиданные позы, укладывала
голову на плечо Писателю и млела, не теряя концентрации. Рядом с Писателем
лежал Боря, который в любой момент мог уйти так глубоко в себя, что практически
терял сознание и забывал дышать. Тогда Младшая аккуратно била его рукой по щеке
– будила, возвращала в наш мир из бесконечных просторов его сознания.
Боря не видел необходимости в поисках
пары. Мы не раз пытались сосватать ему какую-нибудь знакомую девчонку, но после
Кати на него напала какая-то апатия, он совсем не стремился к женскому обществу
и старательно избегал разговоров об этом. Впрочем, Сестрички порой совершенно
голые врывались к нему в душ и с диким визгом устраивали маленький Армагеддон,
его ему, кажется, вполне хватало. Выглядел он счастливым и вечно задумчивым.
Да, мы жили странно, не чувствуя времени
и не видя перемен, что наверняка происходили в мире за стенами Цеха. Ночами
Дима и Сестрички рыскали по городу в поисках ещё пустующих стен – своих
мольбертов, оставляя на нас, трёх взрослых мужчин, Гелю и её ещё не родившегося
ребёнка. Мы все заранее любили его, как отцы, и любили нашу прекрасную
танцовщицу, как мужья. Лёжа с нами на диване, Геля чувствовала, я это точно
знаю, только спокойствие. Она делала вид что спала, а между тем пристально
разглядывала наши лица, и улыбка нет-нет да пробегала по её губам. В такие
минуты даже Писатель млел и вдруг возвращался из каких-то неизвестных миров
сюда, на грешную землю, к своим созданиям.
Геля всё меньше участвовала в акциях, но
дома постоянно генерировала идеи, направляла нас и порой грустила в сторонке,
тихо плача. Это всегда продолжалось минут десять, мы не трогали её, давая ей
возможность побыть наедине с собой и своими предчувствиями.
– Всё изменилось, – сказала она мне
как-то. – Я рада, что стану матерью, но когда нас было только трое, было
немножко лучше. Может, даже не лучше, а теплее. Я люблю Диму, люблю Сестричек,
обожаю Писателя, и всё равно скучаю по тому времени. Ты, я и Боря – волшебные
годы.
– Я тоже скучаю. Но мы движемся, тормозить
уже нельзя, – грустно сказал я.
– Знаю. – Она помолчала. – Пересмешник?
– Что? – Я лежал на боку и смотрел, как
её неряшливая косичка норовит забраться ей в рот. Боря возился за столом,
больше никого в Цехе не было.
– Я всё ещё та самая
Геля-с-серьгой-в-языке. Не забывай об этом.
– Не забываю. Ты была ею, ты сейчас она
и останешься ею навсегда.
Геля лежала рядом со мной, она провела
рукой мне по щеке и улыбнулась.
– Навсегда. Как это хорошо, когда
навсегда. И мы будем вместе? Все вместе? Я, ты, Боря, Писатель, Сестрички и
Дима?
– Да. Все вместе. – Я подтвердил, а Боря
рассмеялся откуда-то издалека. Геля поцеловала меня и довольная улеглась на
свою левую руку.
– Ты врёшь, человек-константа. Но мне
нравится твоя ложь.
– Я никогда не вру.
– Действительно, – подтвердил
Пересмешник в моей голове. – Ты никогда не врёшь. Всё зависит лишь от
формулировки. Мы будем вместе, но разлука, пусть короткая, болезненная, нам всё
равно предстоит. Не знаю, к чему это всё идёт, но в таком состоянии нам не
удержаться: Катаклизм разрушит нашу коммуну.
Я не ответил голосу в голове. Это, в
общем, было и не нужно. Пусть рушит, пусть попытается нас разделить, но мы всё
равно вернёмся, и когда-нибудь будем вместе уже навсегда. А расставание,
мнимое, конечно, как и все расставания на свете, мы переживём, на то мы и люди.
Возможно, Пересмешник уже не помнит, как это – быть человеком.
Сложно описать словами. Нас было семеро,
и мы чувствовали друг друга так, как никогда прежде никто не чувствовал каждого
из нас. Когда грустил Боря, Сестрички вдруг откуда ни возьмись появлялись
рядом, пару раз даже возвращались с улиц раньше времени, чтобы вывести философа
из прострации. Прямо в ярких рабочих комбинезонах они вбегали в Цех,
переворачивали все бумаги на столе Бори вверх тормашками, а потом помогали ему
всё уложить в нужной последовательности. Злиться на Сестричек дольше, чем того
позволяли условия игры, было просто невозможно, потому что все, конечно,
понимали, чего им стоит такое проявление нежности в отношении другого человека.
Когда Писатель, нашедший-таки работу в
строительной фирме где-то за МКАДом, усталый приходил
домой, его ждал горячий ужин, заботливо приготовленный Гелей ровно ко времени
его возвращения. Беременная, она почему-то полюбила готовить. Когда мы с
удовольствием доедали всё, что было на столе, Сестрички вылизывали тарелки
почти дочиста, а потом целовали измазанными в остатках еды губами Гелю прямо в
раскрасневшиеся от комплиментов щёки.
Если мне нужен был художник, Дима и
Сестрички были рядом, никто никогда не отказывался, не увиливал. Так мы
полностью обновили Цех, закрасили половину этого мрачного города своей
символикой, развили деятельность настолько, что окружающие не могли поверить в
то, что на улицах орудует не целый дивизион уличных художников.
Ведь нас было лишь семеро – почти
библейское число.
Потом Сестрички придумали глаз. Это был
конец зимы, Геля к тому моменту настолько округлилась, что с трудом ходила, а
такие простые действия, как сесть или встать со стула, казались ей
по-настоящему сложными. Набросок глаза, а точнее – Глаза, с большой буквы,
девчонки принесли вечером, они корпели над ним целый день, вырисовывая что-то
странное в тёмном углу Цеха. Они никого не подпускали даже на расстояние пары
метров, и когда Боря в шутку попытался подсмотреть за их работой, в прямом
смысле зарычали на него, как рычат уличные псы на того, кто пытается отнять у
них кусок мяса.
Глаз – вовсе не символ Танцующих, это
настоящий самодостаточный шедевр, превзойти который никому не под силу.
Страшный, как схлестнувшиеся армии Гога и Магога,
вездесущий, как неизбывные муки совести, он смотрел в нутро человеческому
существу, проникал в него. И не было ничего более жуткого в городском пейзаже,
окружавшем нас со все сторон.
Верхом мастерства был даже не сам глаз,
не уходящий в пустоту узор, не туман, что клубился и внутри, и вовне его, а
зрачок. Тут Сестрички рисовали чёрным по чёрному, рисунок получился объёмным и
многомерным. Всё то, что я когда-то видел, всё, что так подробно, пусть и
вслепую, пересказал Писатель в своём романе, всё воплотилось в этой бездне, всё
вместилось в неё: и мрачный затон, и берег реки, и живые без умолку болтающие
на своём языке травы. Был в этом зрачке след взгляда Кансер,
обречённый шёпот выдуманной мною девушки, смех жуткой старухи, захлёбывающейся
речной водой. В нём был и козлиный голос, что звонил нам когда-то на
выключенные телефоны.
Когда Писатель увидел глаз, он
присвистнул, а потом ещё долго рассматривал картинку, как смотрят на несущееся
к берегу цунами обречённые жители портового города.
Быть беде. Эта мысль сквозь приоткрытую
форточку между мирами ворвалась в Цех, привела нас в ужас и восторг. Геля,
забыв про свой живот, радостно прыгала и хлопала в ладоши, на её глазах снова
выступили слёзы, но теперь это были слёзы радости, последствия восхищения. Дима
рыцарски склонил голову и поочерёдно пожал руки каждой из Сестричек, а они в
ответ повисли у него на шее.
Мы заготовили трафарет и выложили его в
сеть.
Глаз воплотился по всему городу. На
каждой выбеленной стене, на каждом случайном камне, на заборе съехавшего за город
завода и на лестничных клетках ненароком оставленных без охраны подъездов. А
потом, как пандемия, он распространился по всей стране, и теперь уже анонимные
художники на местах охраняли свои нетленные шедевры, даже не зная, что за юные
бунтарки создали Глаз и чего им это стоило.
Однажды случилась такая история.
Как-то во время вечерней прогулки,
участие в которой на этот раз принимали я, Сестрички, Писатель и Дима, мы
наткнулись на ребят из местной банды, которые ставили свою метку прямо поверх
глаза. Они даже не подозревали, как сильно ошиблись: посмотрели на нас рыбьими
глазами, пообещав взглядом много неприятностей, если поднимем шум, и всё. Было
их человек шесть.
Младшая никогда не выходила на прогулку
без бейсбольной биты. Ей хватило пары мгновений, чтобы оказаться рядом с
парнем, сжимающим в руке баллончик, и ещё одного мгновения, чтобы челюсть его
противно хрустнула, а в снег посыпались обломки зубов. Ближайший к нему
соратник бросился было на помощь, но в тот же момент получил пару точных ударов
по рёбрам и рухнул, крича. Младшая носилась вокруг поверженных врагов, как
фурия, выкрикивая какие-то заклинания на придуманном ею же языке. Периодически
она вбивала металлические стаканы своих ботинок то одному, то другому в
податливую плоть, оставляя кровоподтёки и переломы рёбер.
Старшая высвободила руку из моего
кармана и достала маленький, изящный ножик-бабочку. Отточенным движением она
раскрыла его, спокойно подошла к парочке, валявшейся на земле, удостоверилась,
что остальные члены банды стоят поодаль в нерешительности, а потом резким
движением вогнала лезвие в наст прямо посередине между двумя валяющимися
телами. Парни вздрогнули, но не издали ни звука. Тогда она достала нож, вытерла
о штанину неудачливого художника, сложила и сунула его в карман. В тот момент я
увидел, как она улыбается – спокойно, холодно и страшно. Даже Пересмешнику в
моей голове стало не по себе.
Писатель неодобрительно покачал головой,
через секунду Младшая уже висела на нём, как всегда восторженно смотря ему
прямо в рот, а Старшая вернулась обратно ко мне и засунула руку в мой карман.
– Прости. Больше не отпущу, – прошептала
она и поцеловала меня в ухо, для чего ей пришлось привстать на носки. В этот
момент под её ногами хрустнула сухая веточка, а мимо как в замедленной съёмке
пронёсся фантик от конфеты.
Мы удалились, давая возможность банде
забрать своих раненных и до одури напуганных друзей. Глаз почти не пострадал.
Сестрички были больными, они сами это
знали, и мы это знали. И любили их, а они любили нас, хоть иногда и устраивали
непонятно что в Цехе. Когда они злились, а злились они часто, по помещению
летала посуда и мебель, а Младшая однажды даже разнесла в щепу стул Бори, после
чего они обе долго вымаливали у него прощение.
Геля обожала наблюдать за Сестричками. А
уж услышав историю про выбитые зубы и поломанные рёбра местных хулиганов, она
смеялась в голос, и в этот момент сама была похожа на валькирию из
скандинавских легенд. По такому случаю она даже затолкала Сестричек в ванную и
долго намыливала их и себя, чтобы смыть с них кровь, а со своего тела – следы
злой радости за то, что вандалы получили по заслугам. Не знаю почему, но душ
был для Гели святым местом.
– Правда не знаешь почему? – спрашивает
меня Пересмешник. Он перебивает меня редко, чаще подкидывает идею для
обсуждения и ждёт, пока я выговорюсь.
– Правда.
– Вроде умный, а иногда дуб дубом, – смеётся
он и умолкает, оставляя мне возможность додуматься самому. Однако я понятия не
имею, о чём он.
Мы были локомотивом, что держит путь на
восток, туда, откуда начнётся Конец Света.
Мы были разными, но никто не был старше,
никто не был опытнее, среди нас не было учителей и учеников, как бы мы ни
превозносили Писателя и какую в некотором смысле отеческую позицию ни занимали
по отношению к беременной Геле и совсем ещё юным Сестричкам.
А Конец Света двигался наперерез, если
бы мы только вышли на улицу, в большую жизнь, вдохнули полной грудью воздух,
если бы только остановились и понаблюдали, мы бы поняли, насколько он близок, и
насколько наше маленькое счастье зыбко и уязвимо. Увы, мы упивались нашим
существованием и заметили это слишком поздно. Когда не стало Сестричек.
Последняя
вылазка Сестричек
Сестрички погибли в прямом эфире. Нам не
нужно было наблюдать за этим в сети, чтобы чувствовать, как они умирают, как
останавливаются их маленькие, но такие яростные сердца – в те минуты,
тянувшиеся вечность, мы и сами испытывали адскую боль в области груди.
Геля нянчилась с дочерью, но на
кукольное личико ручьём текли слёзы, и это маленькое существо, сжимаемое
дрожащими материнскими руками, ощущало на губах солёную, грустную жидкость.
Танцовщица пыталась гладить ребёнка, укачивать его, но получалось что-то вроде
землетрясения – Гелю корёжило, она как в бреду повторяла какие-то бессвязные
слова, а больше не было никакого смысла – ни в чём. Успокоить её было некому,
потому что в оцепеневшем Цехе не было ни одного человека, крепко стоявшего на
ногах. Только щелчки выстрелов, транслируемые из колонок компьютера, создавали
звуки в тишине бывшего заводского помещения.
Сестрички вышли на охоту как обычно, в
тот час, когда зажигают фонари, и вообще ничто не предвещает беды. Впрочем, по со
временем мы стали вспоминать, что вели они себя какое-то время довольно-таки
необычно: часто сидели в уголке вдвоём и что-то упоённо обсуждали, не подпуская
нас к себе. За две недели до вылазки они вдруг вернулись, да так, что наша
близость стала почти ненормальной – они таскались за мной и Писателем повсюду,
прижимались при любом удобном случае, перепадало и Боре, и Геле с Димой.
Сестрички даже пытались рисовать для дочери танцовщицы какие-то милые рисунки
на альбомных листах, украсили ей самодельную колыбельку, хотя и тут что-то
мрачное и нервозное вылезло наружу, и рожицы смешных зверей на бортиках
выражали вовсе не радость, а какую-то глубокую задумчивость и печаль. Впрочем,
Геля никогда не отказывалась от их подарков – её приводили в восторг и куда
более мрачные шедевры Сестричек. Она могла битый час рассказывать об очередном
творении молодых художниц, несмотря на то, что мы все его видели и уже
высказали своё восхищение. Геля искала в рисунках смыслы, которые девчонки не
закладывали, считала, что их рукой на бумаге рисует что-то куда большее, чем их
разум, какая-то невыносимо масштабная стихия. Для неё творчество было
наваждением.
Сестрички к чему-то готовились, просто
их и без того ненормальное поведение размыло картину, мы не смогли
подготовиться к чему-то действительно серьёзному. По ночам Старшая прижималась
ко мне с таким упоением, так напрягала бёдра в попытке стать ещё ближе, ближе,
чем это физически возможно, что, казалось, сливалась со мной в одно целое, и я
знал, что чуть левее то же самое делает Младшая по отношению к Писателю. Не
могу сказать, что я тогда подумал, даже Пересмешник молчит, не в силах
подсказать мне правильный ответ. Он тоже всё проморгал, мой вечный и такой
умный спутник.
В то утро Сестрички сложили свои альбомы
и стопки разрозненных листов в башенку в своём любимом углу, и оттуда мы потом
выудили несколько потрясающих работ, которые отнесли их матери в день похорон.
Большую часть мы, однако, припрятали, потому что они были мрачны и сумасбродны,
нам просто не хотелось травмировать несчастную женщину. Впрочем, как показали
последующие события, предосторожности были излишни.
Днём мы как всегда пообедали вместе, это
была суббота, и вся наша маленькая коммуна собралась у стола в три часа дня.
Пили чешское пиво, если стейки, которые приготовила Геля, умудряющаяся и
ухаживать за ребёнком, и вести кулинарную деятельность на всю компанию. Помню,
Дима пытался ей помочь, но она с негодованием прогнала его с кухни – не терпела
конкуренции и неумелых помощников. Сестрички что-то весело вещали, чавкали и
постоянно пачкали скатерть соусом. После еды вылизали все тарелки и как всегда
расцеловали нашего симпатичного, сильно похудевшего после родов кулинара в щёки
и в губы. Геля как обычно зарделась.
Если бы мы только знали, что будет
дальше. Если бы только могли предвидеть, что это наша последняя совместная
трапеза! Мы бы связали их той самой испачканной скатертью, заперли бы в Цехе,
сломали бы им ноги в конце концов, чтобы они уж точно в ближайшее время никуда
не смогли деться.
Перед уходом Старшая пришла ко мне,
поцеловала в ухо и ускользнула от моего прямого взгляда ей в глаза. Тут меня
кольнуло впервые. Я почувствовал неясную тревогу, но она улыбнулась и лизнула
меня в нижнюю губу.
– Немножко не вытер, – сказала она. И
ещё: – Не скучай.
Здание банка, куда они залезли, было
одним из самых высоких строений в центре Москвы. Чем-то похожее на башню из
страшных сказок, оно возвышалось над постройками девятнадцатого века, как
возвышается над одноклассниками мальчик-переросток, такой великан точно есть в
любом классе. Неожиданно вытянувшийся за лето приятель, вгоняющий всех
остальных в состояние завистливой прострации.
Старшая сразу же кинулась наверх, туда,
где имелось удобное для работы сужение ствола небоскрёба. Она заранее
заготовила огромный клеёнчатый трафарет, чтобы не терять времени на контур и
узнаваемые изгибы страшного глаза Танцующих. Специально для работы на большой
высоте она надела на себя половину тёплых вещей, кожаные легинсы,
тяжёлые армейские сапоги, которые, в отличие от Младшей, носила очень редко. На
голове у неё красовался капюшон, а лицо было закрыто респиратором. В рюкзаке
удобно притаились баллончики и книга «Луга, залитые надеждой». Она принялась за
работу ещё до того, как хлопнула дверь лестничной площадки.
Младшая забаррикадировалась внизу, в
холле. Поставила бейсбольную биту к стене, достала из кармана мобильный телефон
и включила трансляцию от имени Танцующих на Крышах, к которой в течение пары
минут подключилось несколько тысяч человек, в том числе и мы из Цеха. Мы уже
поняли, что что-то не так – девчонки никогда до этого не транслировали свою
работу в сеть.
Геля предлагала позвонить Сестричкам,
возможно, отговорить, попросить не совершать глупостей, но когда Младшая
достала из кармана два пистолета Макарова и показала их камере и всему миру,
нам стало понятно, что поправить ситуацию уже нельзя. Оставалось лишь
наблюдать, как Сестрички уходят туда, куда всегда хотели попасть однажды, в
день, когда всё станет понятно. Видимо, для них он уже наступил.
Старшая подключила трансляцию, когда остов
рисунка был уже перенесён на стену. Она изредка посматривала в камеру, и у меня
складывалась впечатление, что смотрит она мне в глаза – так точно она
фокусировалась именно на мне, будто знала, где я буду сидеть, в какой позе и
как долго. Впрочем, я это знал и без видео – чувствовал каким-то десятым
чувством, наличия которого никогда даже не предполагал. Старшая действительно
смотрела на меня, ожидала поддержки, участия, и я дал ей его, просто подумав о
том, как сильно я горжусь ими, как мы все гордимся ими и как мы любим их.
Мальчишки из внутренних войск прибыли на
место через пятнадцать минут. Что-то вещали в мегафон, предлагали прекратить
вандализм и сдаться. Обещали административное наказание. Обещали не трогать.
Младшая ничего не отвечала, Старшая же панически вырисовывала клубы тумана,
сочащиеся из страшного зрачка размером больше неё самой. Этот глаз был виден за
километр – таким огромным они сделали трафарет. До сих пор не понимаю, как он
уместился у них в сумке.
– Ну вот и всё, – сказал Писатель.
– Что всё? – не понял Боря.
– Конец Света. Он начинается сегодня.
Я закурил, забыв даже о том, что
неподалёку сидит на руках у плачущей матери наш общий ребёнок. Пересмешник
внутри меня прислушивался к тому, как надсадно стучит в грудной клетке сердце.
Уже не такое молодое, как когда-то, сильно износившееся от всех тех испытаний,
что я ему устраивал на протяжении своей жизни. Точно также бились сейчас сердца
Сестричек, одна из которых отстреливалась на первом этаже здания, а вторая
заканчивала рисовать зрачок на самом верху. Мне было нестерпимо жаль их обеих,
немного жаль солдат, которые явно недооценивали противника, тем самым выписывая
как минимум нескольким своим сослуживцам смертный приговор.
Младшая успела выпустить четыре обоймы.
Неудобный вход в банк исключал моментальный штурм, да и не ребятам из
внутренних войск заниматься такими вещами – у них к тому не было ни
способностей, ни желания. Первым в дверь попытался войти молодой лейтенант, и
сразу же схлопотал пулю куда-то в область шеи. Сестрички метко стреляли, да и
холодным оружием пользовались с удивительной лёгкостью, хотя я никогда не
видел, чтобы они пускали его в ход. Солдаты за стеклом выглядели напуганными,
им ещё никогда не приходилось сталкиваться с серьёзным сопротивлением. Это дало
Старшей время.
Когда Младшая получила первую пулю,
сначала в ногу, её сестра наверху скорчилась от боли. Застонали и мы, чувствуя,
как разрывает плоть раскалённый кусок металла. Но сопротивление продолжалось
ещё одиннадцать минут.
Старшая закончила граффити в тот момент,
когда солдаты выбили дверь на крышу. У неё оставалось ещё несколько секунд для
того, чтобы подхватить пистолет и выпустить всю обойму туда, где по её
предположениям находились нападавшие. Видеть она их не могла – зрение почти
пропало ещё в тот момент, когда пуля пронзила голову Младшей, и больше уже не
вернулось. На крыше внутренние войска потеряли двоих, пока не сообразили снять
девушку из-за стальной двери, но и оттуда попали не сразу, а лишь с третьей
попытки. Старшая прыгала, как безумная, не давая неопытным солдатам шанса
нормально прицелиться.
Старшая залила кровью объектив, но
телефон продолжал передавать звук, и трансляция остановилась лишь когда кто-то
из солдат разбил мобильник. Было слышно, как перед самым выключением он сказал:
– Сумасшедшие какие-то. Какого чёрта мы
не дождались группу захвата?
Геля никогда на моей памяти так не
плакала. Потрясённый Дима забрал у неё ребёнка, впрочем, не сразу, и она долго
стояла на коленях посреди Цеха, не издавая ни звука. И лишь когда он переложил
дочь в колыбель, Геля закричала.
Это был и не плач, и не вопль, это был
белый шум, такие высокие частоты, что уши почти не могут его воспринять. Меня
мутило.
– Только не делай глупостей. Пожалуйста,
только не делай глупостей, – повторял Пересмешник внутри меня. Впрочем, я и не
мог ничего делать, потому что остолбенел и плохо понимал, что вообще
происходит. Я понимал только, что эти твари только что убили Сестричек, и что
это сойдёт им с рук, как всегда сходит с рук тем, кто просто выполняет приказы,
любое дерьмо, которое они творят.
Геля кричала безостановочно, я был
совершенно уверен, что ещё в тот момент, когда умерла Младшая, мы все, и
танцовщица, конечно, тоже, на какое-то время ослепли и оглохли от чудовищной
боли. Мы все были слишком близки, чтобы не ощущать её. Конечно, были ещё
злость, ненависть, жажда мести, но всё это пришло потом. Сейчас же была только
боль, голая, не прикрытая никакими условностями.
– Если вы не закончите то, что начали,
пусть я даже не понимаю, что это такое, я буду вас презирать, – сказала нам
мать Сестричек через несколько дней, уже на похоронах.
Это была совсем молодая женщина, лет
сорока пяти, странная, с какими-то птичьими движениями, непропорционально
длинными руками и ногами, укутанная в чёрный шарф размером со взлётную полосу.
Она пришла одна, кроме неё и Танцующих никто не находился возле колумбария, в
который поместили урну с прахом Сестричек. Старшая и Младшая, в одной капсуле –
так распорядилась мать, хотевшая, чтобы их прах перемешался навеки.
Она не плакала. За весь день не
проронила ни слезинки.
– Мы все состоим из звёздной пыли, – сказал
я. – Идя по дороге к людям или от людей, мы должны помнить, что и мы, и они, и
дорога, по которой мы шагаем, всё это – одно. В какую сторону света мы бы ни
направлялись, какой бы транспорт ни избрали, мы движемся ко всему, чтобы стать
его частью.
– Обожаю, когда ты умничаешь, – сквозь
слёзы сказала Геля. Она выплакала литр слёз, за себя, за мать Сестричек, за
каждого из нас.
Писатель кусал губы в стороне, Дима и
Боря слились с противоположной стеной и не подавали признаков жизни. Я говорил
речь, что-то несвязное, но во что я по-настоящему верил.
В тот момент по всей стране шла волна
ненависти. Те, кто смотрел трансляцию, рисовали на стенах глаз Танцующих. В
каждом городе, в каждом селе, в самых отдалённых уголках появлялось это
страшное око, и с каждым рисунком Конец Света становился всё ближе.
Государство, поздно понявшее оплошность, пыталось как-то исправить ситуацию, но
оно уже ничего не решало, ибо налетела стихия, настолько далёкая от политики,
что её невозможно было осмыслить. Время политиков заканчивалось, эта
сомнительная материя просто перестала играть хоть какую-то роль.
Катаклизм начался со смерти Сестричек.
Поздно вечером в день похорон мы все собрались на кухне у их матери, отдали ей
рисунки, она приняла их с гордостью, было видно, насколько она дорожит их
трудами. Собрала в папку, подписала и положила в стол, откуда могла достать
работы в любой момент. У неё дома хранились сотни рисунков, десятки альбомов;
стены в комнате Сестричек, в которой была лишь одна кровать, были изрисованы
так, что не было ни сантиметра свободного пространства. Более того, они красили
стены в несколько слоёв, так что чтобы разобрать хоть что-то, нужно было
подолгу присматриваться – буквально нести вахту возле стен комнаты, повидавшей
все безумства двух таких талантливых и таких мрачных красоток, настоящих имён
которых мы так и не узнали.
Мы ожидали увидеть мать, которая ничего
не понимала в увлечениях дочерей, домашнего сатрапа и поверхностного, пусть
даже и приятного в общении человека. А увидели женщину, которая сама была
практически такой же безумной, как и Сестрички. Их мрачность не была бунтом,
она была наследственной.
– Я рада, – сказала она, – что у моих
дочерей были вы. Вы прекрасны, такой удивительной семьи у них не было никогда,
а я сама не смогла бы дать им того, что они нашли у вас.
– Мы, по сути, отняли их у вас, – возразил
Писатель.
– Ничего подобного. – Женщина уверенно
покачала головой. – Они всегда были со мной. И будут. Вы дали им возможность
жить в полную силу.
– Мы понимаем это, – сказал Пересмешник
моими губами. – Но не можем смириться с произошедшим. Мы выражаем вам
соболезнование, настолько горячее, что им можно было бы растопить ледники и
устроить новый всемирный потоп. Именно потому что мы были семьёй, мы понимаем
ваши чувства лучше, чем кто-либо.
Мать Сестричек обняла меня, а мне было
как-то неудобно говорить, что слова принадлежат не мне, а втором существу, что
вольготно разместилось у меня в голове. Геля обняла нас обоих, а остальные
встали рядом и долго не отходили.
– Давайте выпьем за девчонок! – воскликнула
мать. На столе красовались три бутылки Ламбруски, совсем
не траурного напитка, который, однако, без каких-либо проблем проникал в
желудок, и от него становилось тепло нутру. Приносил он облегчение и дающему
сбои мозгу, а утешение нам сейчас было необходимо.
Мы выпили.
В комнате стало душно, тут давно не
собиралось столько народу. Мы сидели на полу, и мать этих потусторонних
девчонок, за которых мы сегодня пили, рассказывала нам истории, иногда весёлые,
но гораздо чаще – грустные, о том, какими они были, когда учились в школе,
когда отдыхали на море у родни, когда ходили по врачам, пытающимся разобраться,
что же с ними не так, откуда эта всепоглощающая мрачность.
Они прожили странную, болезненную, как
операция под местным наркозом, жизнь, которая легко делилась на периоды полной
апатии, взлётов в какие-то невозможные выси и неожиданных падений о землю. Их
травили в школе, а они учились отбиваться, их любили мальчишки, а они учились
обходиться без них, потому что не доверяли никому и ничему в этом мире. А к нам
пришли – раскрытые до костей, как рана от топора. Восторженные, открывшие в
книге Писателя новые грани и новые миры, которых до этого не видели, и в
которые, признаться, не верили, пока не оказались в Цехе и не посмотрели на всё
это своими глазами, они стали частью нашей семьи, жизненно важным звеном организма
Танцующих на крышах.
И мы рассказывали матери о её дочерях.
Говорили, что не воспринимали Сестричек как замкнутых мрачных сестёр, коими они
слыли в школе и после неё. Рассказывали о том, как делили одну постель, как они
вылизывали тарелки, Боря, смущаясь, рассказал, как они врывались к нему в душ
во время мытья, и неожиданно постаревшая под вечер женщина в голос смеялась от
наших рассказов. Она была так довольна, так счастлива, что покраснела, и в
глазах у неё неожиданно заиграл шальной огонь, какой постоянно плутал в глубине
глаз Сестричек с самого первого их появления в Цехе.
– Останьтесь сегодня у нас? – попросила
она, и мы не рискнули ей отказать.
Ночью, когда мы устроились на полу
посреди комнаты Сестричек, в окружении их ночных кошмаров, с любовью смотрящих
на нас со всех стен, она пробралась к нам и тихо, чтобы никого не разбудить,
легла между мной и Писателем – на место своих погибших дочерей. Мы не спали, ни
один из нас, но не подали виду, чтобы она сама поверила в незаметное своё
появление. Под утро Геля, невесть как дотянувшаяся рукой в ночи, всё-таки нашла
и крепко сжала ладошку матери Сестричек в своей. Так мы и проснулись на утро –
они сцепились руками поверх меня, и мне пришлось ждать, пока они встанут, чтобы
изобразить момент пробуждения.
Пока я ждал, Пересмешник внутри меня
что-то говорил. Я так и не понял, говорил он со мной или бурчал себе под нос,
что было бы странно для бестелесного нагловатого существа.
– Мы скоро встретимся. Все скоро
встретимся. И что мы будем делать потом? Что вообще можно делать ПОТОМ, после
того, как произойдёт эта радостная последняя встреча? Какие у нас варианты?
– А никаких, – отвечал он же сам себе
спокойным холодным голосом. – Мы поймём что-то только после того, как всё это
закончится.
Утром мы пили кофе. Мать Сестричек
словно помолодела, выглядела куда веселее и спокойнее. Казалось, её боль
осталась в прошлом. На ней красовался фартук в разноцветную толстую полоску, по
кухне растекался голос Принца, а больше ничего и не нужно было, чтобы встретить
новый день.
– Как их звали на самом деле? – без
особой надежды спросил Боря.
– Это неважно, – улыбнулась мать. – Их
настоящие имена никто не произносил вот уже лет семь. Вы знаете их под именами
Старшая и Младшая, думаю, этого достаточно. Я сама всегда называла их так, в
общем-то, именно я и придумала эти клички. Вам не всё равно?
– Меня зовут Геля-с-серьгой-в-языке! – бодро
отрапортовала Геля и заплакала. Снова.
– Знаю. – Хозяйка дома кивнула. – Я знаю
всех вас. И люблю как родных. Как любили вас дочки. Послушайте, я хочу вас
попросить об одолжении.
– Просите о чём угодно. – Мы с Писателем
кивнули.
– Пусть всё это будет не напрасно.
– Это мы можем вам обещать, – совершенно
серьёзно сказал Писатель, и я подтвердил его слова.
Секреты
амбарной книги. Ч. 3
Ветер орал над пустошью. Ангелина
Петровна прислушивалась к нему, пытаясь разобрать какие-то слова, а может и
целые фразы, но это было так же бесполезно, как пытаться отыскать крупицу
смысла в том вопле, который она испустила, всем телом чувствуя смерть Сестричек.
Ветер просто кричал, потому что мог никого не стесняться в мёртвом краю,
посреди давно уже замолчавшей страны, самой большой на этом голубом шарике.
Если вдуматься, планета со всех сторон окружена тишиной, и кто сказал, что её
жителям кто-то должен устраивать райские условия? Одинокий кусок камня летает
по постоянной траектории вокруг злобного раскалённого светила, и люди,
тараканами расплодившиеся по поверхности, – такие же одинокие, неприкаянные, их
жизни расписаны на годы вперёд.
Миром правит инерция.
Ангелина Петровна в путешествии по
волнам своей памяти добралась до того момента, когда привычный ей мир раз и
навсегда рухнул. Это произошло так быстро, что она даже не успела осознать
происходящее – только что их коммуна жила своей жизнью, они спали в обнимку,
гуляли каждый вечер с её двумя дочерьми, которые росли быстрее, чем можно было
предполагать. Две девчонки от разных отцов, что, в общем-то, никого особо не
волновало, у них было сразу несколько заботливых пап и одна мать, а кроме неё –
тени Сестричек, которые не присутствовали, но постоянно подразумевались. Геля
даже накладывала им еду или хотя бы ставила две пустые тарелки, сохраняла
иллюзию того, что они живы и всё так же громко чавкают, периодически проливая
на пожелтевшую скатерть красные капли сильно пахнущего перцем и томатами соуса.
Иногда в Цех приходила мать Сестричек,
принимала участие в шумных трапезах, а потом, следом за своими дочерьми,
целовала танцовщицу в щёки с тем же самым жаром и благодарностью.
Геля постепенно возвратилась к танцу.
Сказав себе, что больше детей рожать не собирается, она активно занялась собой,
за месяц сбросила все лишние, по её мнению, килограммы и принялась оттачивать
балетное мастерство, перемежая занятия степом и длительными прогулками с
коляской на свежем воздухе. Боря, Пересмешник и Писатель не без удовольствия
сопровождали её, Дима всё больше времени проводил в городе – после смерти
Сестричек он остался единственным художником в коммуне и работал сразу за
троих, считая это своей обязанностью.
Первым словом, которое сказала старшая
дочь, стало слово «танец».
– Это танец, – говорила Геля, сажая
детей перед танцевальной площадкой, когда готовилась в очередной раз разминать
свои непокорные руки и ноги, теряющие прежнюю гибкость. Это слово они,
действительно, слышали чаще всего, хотя, в сущности, оно было лишено какой-либо
ценности – просто набор звуков, не передающий всей сути действий женщины.
Сейчас Ангелине Петровне даже сложно
себе представить, как сложилась бы её жизнь, если бы она не занялась балетом.
Что, собственно, у неё было кроме танца?
Старушка встала с кресла и переместилась
на диван, укутав ноги огромным мохнатым пледом. Ночь двигалась навстречу серому
рассвету, в котором планировала обрести свой долгожданный отдых от трудов,
Ангелине Петровне же хотелось совсем другого – ей хотелось прогнать дрожь, что
охватывала её всякий раз, когда она подбиралась мысленно к той злосчастной
дате. К утру, когда пропал Пересмешник.
Он ушёл ночью, тихо, попрощавшись только
с Борей, и то лишь потому, что философу приспичило именно в тот момент засидеться
за работой, не обращая внимания на часы. Поднялся с кровати, умудрившись не
разбудить Гелю – она до сих самых пор не понимает, как ему это удалось, – быстро
оделся, взял с собой небольшой рюкзачок и удалился, на прощание покурив с Борей
у единственного на территории завода фонаря. Наутро Геля нашла его окурок на
земле.
– Как же ты ушёл? – спрашивает Ангелина
Петровна пустоту вокруг, но пустота, конечно, не может ей ничего ответить, а
потому просто молчит, заставляя старушку дремотно ёжиться. Порывы ветра хоть и
не проникают в комнату никаким иным образом, кроме разве что звука, всё равно
вызывают озноб. Да и как они могут его не вызывать, если дуют уже больше
полугода, ни на минуту не затыкая свои рты?
После исчезновения Пересмешника Ангелина
Петровна переехала обратно в родной город. Забрала дочерей, попрощалась с
ребятами, обняла и поцеловала каждого. Они обменялись контактами и иногда
действительно созванивались, но постепенно их связь прервалась. Ангелина Петровна
знала, чувствовала, что и у Димы, и у Бори – нет никого, они одиноки, но так же
одиноки были все люди на свете, особенно после того, как этот белый свет
погасил Катаклизм.
Ангелина Петровна закрывает амбарную
книгу, которая обрывается на сообщении о выходе последнего труда Бориса В. под
названием «Добро пожаловать в Катаклизм». Больше она не собирала вырезки,
потому что время остановилось, и уже ничего не происходило. На тумбочке стоит
початый стакан бренди, старушка поднимает его, взвешивает морщинистой рукой и
немного отпивает, наслаждаясь нестерпимым жжением в горле. В этом действии есть
что-то мазохистское, и она сама это знает, но на то и расчёт. Почувствовать
физическую боль – разве это не возможность хотя бы на время избавиться от боли
душевной?
Когда спадает шок, возвращаются зрение и
слух, Ангелина Петровна понимает, что не одна в темноте. В комнате есть кто-то
ещё.
– Пересмешник? – спрашивает она с
величайшей надеждой.
– Я здесь, – отвечает человек-константа
и выходит из тёмного угла, в котором зачем-то прятался, пока Ангелина Петровна
принимала дозу крепкого терпкого алкоголя. Он медленно проплывает по паркетном
полу вдоль картин, фотографий, книжных полок, потом наступает на ковёр и идёт
уже по нему, совсем бесшумно. С интересом поднимает амбарную книгу. – Ты всё
ещё это хранишь?
– А что мне остаётся? – машинально
отзывается старушка и смотрит на Пересмешника. На совершенно молодого
Пересмешника, точно такого же, каким он был вечером перед исчезновением.
– Танцевать, – улыбается он.
– Танцевать? Посмотри на меня. Я
старуха, и я едва хожу.
– Глупости. – Пересмешник смотрит на
Ангелину Петровну, а видит Гелю, и ничто не сможет его убедить в том, что она
постарела. Старушка понимает, что для него время уже не имеет значения. От
этого ей делается ещё обиднее, и она пытается заплакать, но слёзы, почему-то,
не желают литься. Тогда она просто замирает и следит за тем, как мужчина в
чёрном плаще поверх давным-давно вышедшего из моды костюма озирается, изучая
помещение.
Пересмешник раскрывает амбарную книгу на
случайной странице и с интересом пробегает глазами газетные вырезки и
распечатки.
– Надо же, – говорит он. – Ты всё
сохранила.
– Ты обещал мне, что мы будем вместе, –
говорит наконец старушка, вспоминая, что же хотела высказать своему другу, учителю
и любовнику, если им ещё хоть раз доведётся встретиться.
– Конечно. – Он кивает и улыбается. Как
же здорово он улыбается! Ангелине Петровне кажется, что так он не улыбался
никогда. И ещё ей кажется, что она спит. Или умерла.
– Это правда?
– Мы будем вместе всегда. Клянусь. – Он
с серьёзным видом поднимает правую руку, словно действительно клянётся на
какой-то святой книге.
Ангелина Петровна обводит комнату
взглядом. Тут нет ничего, что ей хотелось бы иметь, будь у неё выбор.
Бесполезный хлам и не более. Всё это она с удовольствием променяла бы на минуту
в старом теле, на минуту танца посреди Цеха, и чтобы была ночь, и были овации
шестерых, и чтобы все были живы. А ещё она готова была променять всё, что
только есть на свете, на ванную комнату, молодого Пересмешника и то чувство,
которое испытывала, когда он деловито исследовал каждый миллиметр её тела, на
Подключение к вселенской сети, шёпот бесконечности, прорывавшийся в её мозг
напрямую, минуя уши и прочие органы чувств.
– Ты готова? – спрашивает Пересмешник.
– К чему?
– Идти. Ты готова идти?
Ангелина Петровна привстаёт и
потягивается.
– А куда мы пойдём? – спрашивает она
наконец, заглядывая в глаза Пересмешнику. Из его зрачков в ответ смотрит живой
океан.
– Мы пойдём домой.
Ангелина Петровна закрывает глаза. В
ушах шумит река – бурлит, заикаясь о камни, поток, уходящий на юг, к краю
света, и будет шуметь всегда, потому что это мы – временные, а он – вечный.
Геля открывает глаза.
Она стоит посреди поля, в мокрой от росы
траве. На ней – коротенькие шортики и топик, а волосы снова заплетены в
непослушную дерзкую косичку. На ногах нет обуви, она чувствует, как травинки
щекочут ей пятки. Она дотрагивается до живота и понимает, что на нём нет и
следа от кесарева сечения, полученного ею во время вторых родов, да и ноги
больше не болят, нет странной многолетней ломоты в пояснице.
Геля чувствует, как её берут за руки.
Перед ней практически из пустоты материализуется прекрасное девичье личико,
бледное и худое, с огромными, подведёнными красным глазами. Геля, конечно,
узнаёт Кансер, а та тянет её в водоворот танца, и вот
они уже вдвоём топчут мощную прибрежную траву, кружась и смеясь до слёз.
– Так вот как ты выглядишь, мёртвая
девочка. – говорит Геля, пытаясь отдышаться.
– Да, вот так я выгляжу, – смеётся Кансер.
Смеётся и Пересмешник. Прислонившись к
дереву плечом, он наблюдает, как Геля осознаёт себя снова молодой, осознаёт,
что она здесь не одна. Что она больше не одинока, да и никогда не была
одинокой.
Танец останавливается, и вдруг на Гелю
набрасываются две молоденькие бестии, Сестрички, целуют её в щёки, обнимают до
боли, что-то тараторят ей в уши, конечно, повторяя друг за другом, как делали
всегда. Совершенно случайно попавшая в эти объятья Кансер
визжит, и Сестрички целуют и её, за компанию. По лицу танцовщицы заметно, что
она ничего не понимает, но весь этот радостный круговорот невозможно
остановить, чтобы кто-то всё объяснил. Впрочем, единственный, кто мог бы
объяснить действительно всё, кажется, не собирается этого делать вовсе.
Геля замечает Писателя, который сидит у
стены разваливающегося сарая. Он сигнализирует ей и улыбается, он счастлив, и
таким его ещё никто никогда не видел. Поодаль улыбается Дима. Возле самой реки,
устроившись рядом с молчащим горбуном, притаился Боря, их философ и самый старый
член Танцующих, за исключением, конечно, самой Гели и Пересмешника. Она
протягивает руки, и Боря бросается к ней в объятья.
– Мы будем здесь жить? – спрашивает Геля
у Пересмешника. Её голос звенит от восторга, и она сама стесняется того, каким
высоким он оказался.
– Нет, не будем. Но мы всегда будем
вместе, как я и обещал.
– А этот, второй, всё ещё у тебя в
голове?
– Мы давно уже одно. Но не бойся, я всё
тот же бухгалтер и зануда.
– И ты опять будешь умничать?
– О, поверь мне, от этого вы никуда не
денетесь.
– Обожаю, когда ты умничаешь.
Геля бросается к нему на шею, и все
Танцующие расступаются, чтобы тот, за чьими плечами ворочается бесконечное море
теней, получил свою порцию ласки. Геля методично целует его в щёки, в губы, в
глаза, в нос, в лоб, и никто не отводит взгляд, потому что здесь незачем, да и некуда
его отводить. Танцовщица вдруг понимает, что даже моргая не может перестать
видеть весь луг, все травы, горбуна, сарай, реку, небо, намертво заколоченное
тучами. Она видит каждого Танцующего, видит и их глазами, и своими, и откуда-то
сверху. От такого потока информации её голова начинает пухнуть.
– Не бойся, это пройдёт, – говорит
Пересмешник.
– Кто тебе сказал, что я боюсь, дурачок?
Я счастлива.
– Мы все счастливы, – говорят хором
Танцующие на Крышах. Они все набрасываются на Пересмешника, сбивают его с ног и
с хохотом принимаются кататься по траве, впервые за долгие годы оказавшись
рядом друг с другом, в одном мире, на расстоянии вытянутой руки.
А потом начинается дождь.
Косичка Гели спутывается окончательно и
превращается в мочалку. Писатель достаёт из сарая зонт, и под его покатую крышу
врываются Кансер и Младшая, почти вытеснив их
спасителя под потоки тёплой воды. Пересмешник поднимает лицо к небу и жадно
принимает капли лицом, пьёт их, и вместе с ним поднимают головы наверх Дима,
Боря, Старшая, чей чёрный макияж начинает течь ей по щекам, шее и ниже, и сама
Геля. У танцовщицы дрожат колени, она готова упасть на землю и расплакаться.
– Но что же случилось? – спрашивает
Геля, пытаясь перекричать ропот стихии. – Как мы тут оказались?
– Ничего не случилось. Просто всё
кончилось. Танцующие сыграли свою роль, – говорит Пересмешник.
– А как же остальные?
– Пойдут вслед за нами, наверное. По
крайней мере, мы дали им выбор, а значит и возможность. Мы всё-таки авангард,
помнишь?
– Конечно, помню. – Геля действительно
никогда этого не забывала.
– Ну вот. Пойдут, пойдут, куда денутся.
А нам нужно двигаться дальше.
Танцующие на Крышах окружают
Пересмешника. Все молчат, ожидая что он скажет какие-то напутственные слова.
– Нам открыты все дороги. Все пути. Мы
не просто осколки звёзд, мы – новые звёзды. Молодые, горячие, как миллионы
пожаров. И мы – навсегда.
– Обожаю. Я это просто обожаю! – выкрикивает
Геля, и вдруг понимает, что ей совсем необязательно перекрикивать ливень,
потому что все собравшиеся отлично её слышат, даже когда она говорит про себя.
– Вы готовы? – спрашивает Пересмешник.
– Мы готовы, – церемонно отзываются все.
– Мы готовы ко всему, – подтверждает
Геля-с-серьгой-в-языке.
Поляну затапливает яркий свет, и они
стартуют.
Катаклизм
сходит на землю
В один из вечеров, задолго до этого,
генеральный директор крупной строительной фирмы задержался на работе. Ему
некуда было возвращаться, так что он не преминул воспользоваться своим
положением и переночевать в кабинете, на чёрном кожаном диване, максимально
безликом и лишённом даже бирки.
В двенадцатом часу завибрировала старая нокия, но директор даже не достал её из кармана. Он смотрел
на экран огромного телевизора, куда стекалась вся основная информация из
филиалов: оттуда приходили вести о падении серверов, одного за другим, потом
начали отключаться сайты, потом и иконка сети сменилась на красный крестик.
Тогда мужчина включил радио и убедился, что ни одной станции не осталось. В
эфире бушевал лишь разноцветный белый шум.
Мир пожирала пустота.
Она медленно опускалась на Землю,
вселенская, недобрая, но и не жестокая, а просто такая, какая есть –
безразличная к чужим горестям и радостям. Люди по всей планете замирали, тупо
смотря в зёрна помех, ещё не понимая, что это теперь надолго. Умолкали
проигрыватели в автомобилях, гасли рекламные щиты над скоростными шоссе и
маленькие телевизоры в спортивных барах. Отправленные электронные письма не
доходили до получателей. Наконец, перестал вибрировать и телефон в кармане –
ему не суждено больше зазвенеть, как бы кто ни пытался его реанимировать.
Директор устало откинулся на спинку
дивана. Вот и всё. Мониторы погасли, телефоны замолчали, старые аналоговые
радиоприёмники сошли с ума.
Бизнесмен почувствовал, как тяжесть
прожитых лет обрушилась на его плечи вместе с Катаклизмом. В конце концов, ему
уже за семьдесят, у него даже есть внуки от случайных детей, которые с ним
практически не общаются. Он легко прошёл по жизни, практически ничего не
оставив после себя, разве что одну вещь, собственноручно созданную и
оставленную в назидание потомкам. Кто мог знать, что именно она натворит такое?
Некому было предсказать такой финал, а если и была когда-то девушка, на это
способная, то она умерла, очень-очень много лет назад.
Директор поднял чашку с кофе, и она
показалась ему невыносимо тяжёлой, словно и он сам лишился сил вслед за
телевизорами, компьютерами, мобильными телефонами и взорвавшимися прямо на
орбите искусственными спутниками Земли. А ведь ещё вчера он, несмотря на
возраст, был полон сил и энергии. Ещё вчера он бежал на работу под проливным
дождём в последнем приступе жизнелюбия, даже не подозревая, что совсем скоро
всё кончится.
Следом погас свет. Директор даже не
шелохнулся, ему уже было всё равно. Зачем нужен свет, если нет дел, которые
нужно сделать? Если обесценились и навсегда потеряли интерес хоть для кого-то
толстые папки-скоросшиватели. Темнота и тишина пришли в мир, а пустота была их
королевой.
– Проходите, располагайтесь, – сказал
директор, хотя в комнате никого не было. – Теперь вы будете жить с нами. Не
бойтесь, Конец Света так и не наступил. Точнее, света и правда нет, но вот
Страшный суд что-то не торопится. Точнее…
Как выразиться ещё точнее, он не знал.
Было время, когда директор мнил себя писателем, уж в те счастливые деньки он
что-нибудь бы придумал, но теперь, будучи главой строительной фирмы, он
намертво забыл всё, что знал, и разучился делать всё, что умел. Его жизнь после
тридцати оказалась бездарной, бесполезной, бессмысленной, и это только три из
огромного списка эпитетов на букву Б, который он мог бы накропать, если бы ему
было скучно.
Раздался телефонный звонок. Директор
тупо уставился на аппарат, стоявший на столе неподалёку. В мире без телефонной
связи звонок казался как минимум невероятным, но старик ждал именно его многие
десятилетия.
– Здравствуйте, – грустно
поприветствовал его козлиный голос, явно доносившийся издалека.
– Привет-привет, – почти весело
отозвался директор и присел на краешек стола, гадая, зачем ему позвонил этот
странный и, видимо, бессмертный персонаж.
– Я ведь предупреждал вас когда-то, что
публикация романа может привести к непредсказуемым последствиям? Кажется, я был
прав. – Голос констатировал это спокойно, без эмоций, и это в очередной раз
натолкнуло директора на мысль о том, что у козлоголосого
в принципе не было эмоций, как у робота, не оснащённого даже искусственным
интеллектом.
– Видимо, были правы.
– И как вам?
– Пока не знаю. – Директор задумался. –
Если так разобраться, вроде и ничего.
– А вы всё так же упрямы, как и много
лет назад. Полвека миновало, пора бы подрасти.
Кажется, голос в трубке продолжал что-то
говорить, но директор неожиданно перестал его слушать, потому что почувствовал
чьё-то присутствие в кабинете. По телу пробежал холод, а внутренности,
наоборот, вдруг ощутили сильный жар. На фоне огромного офисного окна, с
которого забыли снять новогодние украшения-снежинки, возник женский силуэт.
Худое изящное тельце, незабываемо
красивые ноги, длинные волосы, собранные в странную несимметричную причёску,
даже по этому силуэту директор определил гостью с лёгкостью. Кансер, такая забытая, оставленная в другой жизни, и такая
незабываемая, смотревшая на него из отражения в зеркале, из его собственных
зрачков.
– Надеюсь, вы понимаете, – продолжал тем
временем нудеть голос в трубке, – что ребёнок должен
сперва пойти в школу, отучиться как следует, потом поступить в институт,
постигать суть профессии, покутить и какое-то время вытягивать из родителей
деньги. Это же так естественно. А вы оставили его один на один с таким ужасом…
Кансер преодолела
расстояние, отделяющее окно от стола, за одно лишь мгновение, быстро и
бесшумно, взяла директора за руку, которая всё ещё судорожно сжимала телефонную
трубку. Аппарат умолк. Сделал то, что должен был сделать двадцать минут назад,
вместе с остальными телефонами планеты. Девушка отбросила устройство в другой
конец комнаты, и оно раскололось с пронзительным звоном.
– Хватит. Всё это уже неважно.
– Кансер?
– Да, дорогой. Это я.
– Но…
– Никаких но. Просто я, и всё. Перестань
задумываться обо всём и мучить себя по пустякам. Я надеялась, что ты этим уже
переболел. Вон уже и волосы побелели, и сил почти не осталось, а ты всё
умничаешь, как полвека назад.
– Прости.
– Я же просила тебя не извиняться. Или
ты забыл?
Директор тяжело опустился на стул.
– Я ничего не забыл. Ни слова.
– Тогда почему ты стал директором в этой
дыре?
– Надо было как-то жить, – неопределённо
отозвался Писатель. – Я постарел.
– Какая чушь. – Кансер
уселась к нему на колени и заглянула в глаза, в самое нутро. Её взгляд вдруг
потеплел, словно она очнулась от ледяного сна. – Бедный мальчик. Ты совсем не
понимаешь, что происходит, правда?
– Думаю, тот, другой, всё понимает.
– Нет, и он не понимает. И никто не
понимает, если хочешь знать, потому что такого ещё никогда не происходило. А
впрочем, какая разница? Мы с тобой закончили все дела, которые должны были
закончить. А про него пока не думай. Просто знай, что я – твоя. И всегда была
рядом, просто ты очень редко мог меня разглядеть. Я жила в твоей тени, в дыме
твоих сигарет, в хрипе твоих прокуренных лёгких по утрам. И когда ты занимался
сексом с какой-нибудь очередной своей пассией, это я кричала её голосовыми
связками. Не бойся. Да, прошло пятьдесят лет, но сколько ещё времени впереди!
Бездна!
– И что будет?
– Здесь? Или там? Впрочем, я не знаю.
Всё пошло наперекосяк. Надеюсь, ты не рассчитывал на загробную жизнь, в которой
ты будешь сидеть на облаке, свесив ножки? Боюсь, смерть откладывается на неопределённый
срок.
– Звучит неплохо.
– Одно я могу тебе обещать. Мы теперь
всегда будем вместе. Наверное, это не самое лучшее, что могло случиться с тобой
в жизни, но это только начало. Твои друзья будут рядом, наши друзья. Я уже
сроднилась с ними. Я покажу тебе реку, и эти зелёные травы, и свой танец,
который ты ещё не видел – он очень хорош, я это знаю. Даже лучше, чем самые
прекрасные па Гели. И ты теперь сможешь всегда-всегда смотреть мне в глаза безо
всякого страха. А ещё я покажу тебе дождь: он пахнет чем-то совсем новым,
рождающимся сейчас в твоей и моей крови.
– Здорово, – пробормотал Писатель и
улыбнулся.
– Словами не передать. Я покажу тебе всё
это. А потом, когда придёт срок, мы вместе встретимся с остальными.
– Как только придёт срок.
– Да. Как только придёт срок. А пока мы
поедем к тебе, поставим на плиту чайник, газ ведь ещё есть в трубах, я сделаю
тебе отличный кофе. А потом постригу тебя, потому что этот старческий вид тебе
совершенно не идёт.
Кансер взяла Писателя
за руку, и они вдвоём вышли из офисного здания на свежий пьянящий воздух. В
тёмный, лишившийся электричества город. В толпу ошарашенных Концом Света людей.