Писатель Иван Борский (Иван Алексеевич Бухалов)
Опубликовано в журнале Волга, номер 3, 2018
Начнём рассказ об одном писателе рассказом о другом. Инженер Николай Георгиевич Михайловский, удалясь от дел инженерных, решился на авантюру. Купил имение Гундоровка в Бугурусланском уезде родной губернии своей супруги, Самарской, повёл дело «по науке». Результат должен был осчастливить и самого Михайловского с семьей, и окрестных крестьян.
Потерпев сокрушительное фиаско, он приезжает в губернский центр.
Когда я проходил мимо группы молодых людей, сидевших за столиком и пивших пиво, меня окликнули по имени и отчеству.
– Не узнаете? – спросил окликнувший тихим сиплым голосом, ласково улыбаясь.
Я напряг свою память: где я видел эту застенчивую, сутуловатую фигурку, смотрел в эти черные глаза, слышал этот тихий сиплый голос?
– Вы статистик, Петр Николаевич? Извините, фамилию забыл.
– Антонов, он самый, присаживайтесь…
(«В сутолоке провинциальной жизни»)
Дальше выясняется, что «Антонов» – большинству персонажей писатель изменил имена, здесь не исключение – по делам службы заезжал к Михайловскому в имение, где прожил несколько дней.
Я очень обрадовался ему. Его товарищи скоро ушли, и я, так как деревня каким-то непереваренным колом постоянно торчала во мне, на вопрос, как идут мои дела в деревне, рассказал Антонову о всех своих злоключениях.
Антонов, согнувшись, внимательно слушал меня и, когда я закончил, задумчиво сказал:
– Какой богатый материал… Если бы вы могли написать так, как рассказали… Отчего бы, в самом деле, вам все это не описать?
– Для чего?
– Напечатать.
– Собственно, кому это интересно?
– Интересна здесь деревня, ваши отношения… Насколько я понял, вы ведь вперед, так сказать, предугадали реформу и были… добровольным и первым земским начальником… Нет, безусловно интересно и своевременно…
– Если печатать, то где же?
– В «Русской мысли», в «Вестнике Европы».
– Шутка сказать!
– Вы напишите и дайте мне.
– А вы какое отношение имеете к этому?
– Я тоже пишу.
– Что?
– Очерки, рассказы.
– Вы где пишете?
– Прежде писал в «Отечественных записках», теперь в «Русской мысли».
– Вы и тогда, когда у меня были, тоже писали?
– Да.
– Отчего же вы ничего не сказали тогда?
– Не пришлось как-то.
Спустя какое-то время инженер Михайловский дебютирует в качестве писателя под псевдонимом «Гарин». Дебют поздний, автору сорок лет. Те самые деревенские «злоключения», которыми Гарин-Михайловский делился с «Антоновым», озаглавлены «Несколько лет в деревне» и напечатаны в рекомендованной «Русской мысли».
Кому же сказать спасибо за появление далеко не последнего писателя в русской словесности? Кого благодарить за Тёму, уже второе столетие достающего Жучку из колодца? Кто же скрыт под именем Петра Николаевича Антонова?
Насколько мне известно, ответ на этот вопрос был дан 77 лет назад. И все эти 77 лет благодарность передавалась не по адресу. Неверно выявленный прототип – Н.П. Ашешов – закрепился и в краеведческой литературе, и в комментированных изданиях Гарина-Михайловского.
Начнём доказательство этой неверности от противного. Николай Петрович Ашешов появился в Самарской губернии в январе 1893 года. Писательский дебют «Н. Гарина» состоялся в предыдущем году. Тем более не может быть и речи о приезде в имение к Михайловскому за два года до описанной встречи. Жаль отбирать лавры вдохновителя у Николая Петровича. Забытый незаслуженно интереснейший персонаж, чьи очерки и критические статьи ожидают переиздания. Но наш нынешний герой находится в ещё более плачевном состоянии. Давайте познакомимся с ним поближе.
Дотошный интерес к нему был проявлен чуть ли не впервые ровно спустя столетие после дебюта Гарина-Михайловского. Долгая безвестность сменилась статусом «заметного литератора» благодаря персоналии в первом томе биографического словаря «Русские писатели. 1800–1917», 1992. Архивные данные ЦГАОР (ныне – ГАРФ) и ЦГИА вычерчивают контур биографии. Иван Алексеевич Бухалов родился предположительно в 1859 году, вероятно в городе Краснослободске нынешней Мордовии, тогда входившем в Пензенскую губернию.
Теперь совместим пунктир биографии Бухалова (Б.) с тем, что нам известно о «Петре Николаевиче Антонове» (А.).
А. – работает статистиком, за два года до встречи приезжает в имение Михайловского. Михайловский обитал в имении в 1883-86 годах. Встреча произошла, очевидно, не раньше 1886-го (последнего года в имении), но не позже 1892-го (писательский дебют).
Б. – где и кем он работает с 1884 по 1892 год – неизвестно.
Вполне мог именно в это время работать статистиком, подтверждений гипотезы нет. Но нет и противоречий ей.
А. – публикует очерки и рассказы прежде – в «Отечественных записках», теперь в «Русской мысли».
Б. – публикует очерки и рассказы в «Отечественных записках» в два последние года их существования: 1883 – апрель 1884, закрыты цензурой, Б. удаётся буквально заскочить в последний вагон. Последующие публикации, увы, не в «Русской мысли» (не выявлены? ошибка Гарина-Михайловского, писавшего воспоминания годы спустя?), а в «Вестнике Европы», «Наблюдателе» и «Эпохе».
Никаких сведений о других литераторах из Самары, публиковавшихся в это время в «Отечественных записках», нет. Но главный туз спрятан в рукаве. Именно для того, чтобы достать его в этот момент. Ранее выпущенная часть диалога:
– Вы что написали?
– «Максим-самоучка», «Дневник учителя», несколько рассказов. – Он назвал свой псевдоним. – Читали?
– Нет, – отвечал я смущенно, – не успел… Непременно прочту…
Самое известное произведение Б. – «Максим-самоучка», напечатано первоначально под заглавием «Дошёл до дела» в «Отечественных записках». Отдельной брошюрой издано в серии «Народная библиотека» в 1885-м. Выдержало несколько переизданий, известно, например, аж пятое издание в Одессе в 1897-м. «Дневника учителя» у Б. не обнаружено. Но добрая половина им написанного связана с темами из учительского и ученического быта. Ничего удивительного, до 1884-го года он работал именно учителем. Образование получил в Казанском учительском институте, в чём, правда, есть сомнения.
Совпадение персонажа с прототипом следует считать доказанным. Доскажем, какой псевдоним был назван Михайловскому. Ничего придумывать не надо, это же документальная проза. Иван Бухалов писал под псевдонимом «Иван Борский», иногда сокращая его до лаконичного «И. Б.».
Сохранились два письма Бухалова главному редактору «Отечественных записок» М.Е. Салтыкову-Щедрину. Извлечём из них лишь необходимую информацию (цитируются по тому 13-14 «Литературного наследства»).
Первое датировано 4-м января 1883 года и вслед за обращением начинается со слов «Посылаю другую статью – “Борьба”». Предыдущая «статья» (Б. избегает слов «очерк», «рассказ», или, того хлеще, «новелла») называется «Земец». Б. пока не уверен в своих силах: «не можете ли Вы взять на себя труд указать мне в нескольких строках слабые стороны моей статьи?» Но литератором готовится стать всерьез: «Ваш отзыв имел бы для меня громадное значение, потому что я серьезно думаю заняться литературой».
Постскриптум к письму замечателен настолько, что стоит привести его полностью. «Не пишите на конвертах “от редакции”. Хотя я и исповедую веру по формуле “наплевать! либерал так либерал!”, но все-таки хочу возможно дольше продержаться в учителях, а на писательство у нас смотрят косо».
Адрес: Самара. Учителю городского училища Ивану Алексеевичу Бухалову.
В «Списке чиновников и преподавателей Казанского учебного округа, расположенном по местам их служения… на 1882/3 учебный год» наш герой фигурирует. На работу он устроился 1 июля 1881 года, т.е. оказался в числе первых преподавателей открытого лишь в 1880-м году Самарского училища. К моменту переписки с Салтыковым-Щедриным в училище помимо него, если не считать священника, работает лишь два преподавателя.
Со следующим из сохранившихся писем (от 23 апреля того же года) Б. посылает Салтыкову-Щедрину «статью» «Из-за двенадцати с полтиной», упоминая события, легшие в её основу. Здесь же обсуждается отзыв Салтыкова-Щедрина на загадочный текст с заглавием «Направо и налево». В отличие от остальных упоминаемых Б. текстов, этот либо не опубликован, либо публикация пока не выявлена. «Борьба» появилась в апрельском номере «Отечественных записок», который, как выясняется, Б. уже получил.
Поскольку именно «Борьба» выбрана для знакомства с писателем в этом номере «Волги», следует суммировать то, что известно об этом рассказе.
Преподаватель Самарского училища Иван Алексеевич Бухалов выслал этот рассказ М.Е. Салтыкову-Щедрину 05.01.1883 года (разумеется, эта дата, как и предыдущие, дана по старому стилю). Рассказ был отредактирован лично Салтыковым-Щедриным, выпустившим из него несколько мест, и опубликован в апрельском выпуске редактируемого им журнала ровно за год до цензурного запрета издания.
О главном герое «Борьбы». К началу описываемых событий он уже семь лет как работает учителем, с 13-ти лет, последние 5 лет из них – в селе «Болотном». В письмах к Салтыкову-Щедрину Б. пишет, что практически ничего не выдумывая, описывает реальные события. Это описание относится к другой «статье», но, судя по всему, степень вымысла в текстах Б. минимальна. Логично предположить, что главный герой «Борьбы» и есть сам Б. А «Болотное», в котором разворачивается действие рассказа – нынешний райцентр Борское, тогда волостной центр Бузулукского уезда. Автору довелось недавно побывать в этом селе, память о писателе, выбравшем себе псевдоним «И. Борский», увы, не сохранилась. Правда и то, что наша гипотеза требует документального подтверждения и пока что основана на допущениях.
Если не считать упомянутого «Максима-самоучку», попавшего в кассету переиздаваемых бестселлеров, остальные публикации Б. оканчиваются январским номером «Эпохи» за 1886-й год. Намерение «серьёзно заняться литературой» исполнено не было. Журнальные публикации, которых вполне набралось бы на том-другой, книжных изданий так и не увидели. Участие же в «сытинских» изданиях было простительно для Толстого, но самоубийственно для писателя меньшего калибра. Авторы книг такого рода чаще воспринимались не высокой литературой, но отраслью промышленности. Часть наследия, судя по уже упомянутому в письмах к Салтыкову-Щедрину «Направо и налево» или «Деду и племяннику», отложившемуся в фонде Венгерова, не опубликована по сию пору. Регион, в котором писателем прожито не менее полутора десятилетий, и послуживший источником вдохновения для большей части им написанного, пока не включил писателя в свой культурный пантеон.
В 1887 году Б. устраивается на службу в правление Самаро-Уфимской ж.д., и с этого времени карьера бывшего учителя связана с Министерством путей сообщения. Железнодорожная ветка протягивается от Самары до Уфы (1888), продлевается от Уфы до Златоуста (1890). Затем протягивается ветка Златоуст – Челябинск (1892). А уже в Челябинске начинается возведение головного участка Транссибирской магистрали, собственно и завершившей создание страны, части которой пронизаны железнодорожной линией, как куски мяса шампуром. Между 20 и 25 мая 1892 года Управление строительством Западно-Сибирской ж.д. переводится из Самары в Челябинск, и вместе с ним Самару покидает бывший учитель, теперь делоуправитель (в книге «Уральский рабочий союз или как писали историю в советское время»[1] его даже именуют правителем всей Западно-Сибирской железной дороги). Впрочем, педагогическое прошлое дает себя знать, в Челябинске Б. входит в члены Общества попечения о начальном образовании. Вероятно, здесь же он получает звание личного почетного гражданина, которое в дальнейшем будет предшествовать его имени на всех официальных документах. На этом этапе составители персоналии в биографическом словаре теряют нашего героя. Нам же удалось проследить его путь далее.
По окончании строительства Транссиба контора, в которой служит Б., переименовывается в Управление по сооружению железных дорог и переводится в Санкт-Петербург. Б. трудится делопроизводителем его Счётной части. Управление незыблемо находится по адресу Фонтанка, 117, сам же Б. время от времени меняет места жительства, каковые последовательно перечислим: Колпинская, 21, Б.Спасская, 115 (с 1904 г.), Широкая, 34 (с 1905 г.). В 1907-м году увольняется по болезни, а два года спустя умирает бессменный начальник Б. все эти годы, начиная с 1887-го, – Константин Яковлевич Михайловский (как и другой Михайловский, прославившийся под псевдонимом писателя Гарина, – тоже железнодорожный инженер, но прославившийся в качестве… железнодорожного инженера). Несомненно, болезнь и смерть человека, на протяжении двух десятков лет поддерживавшего труд нашего героя на новом для него поприще, стала серьезным ударом. С этого же времени Иван Алексеевич Бухалов пропадает из числа сотрудников Управления и из Адресных книг. Имеет ли хранящееся в ЦГИА архивное дело, заведенное в том же 1908-м году на некоего Ивана Борского, какое-либо отношение к нашему герою, – предстоит выяснить. (Не надумал ли приближающийся к пятидесятилетию делопроизводитель вернуться в литературу?) Если всё же да, то мрак неизвестности рассеется до 1916-го года. Пока же…
Пока же приходит время вынуть из рукава последнего туза. В №4 от 1922 г. «Понизовья», одного из первых толстых журналов Самары, напечатана статья «Самарские писатели и революция». Автор, Евгений Петрович Лукашевич, чуть ли не первый историк краевой литературы с судьбой ещё более смутной, чем судьба нынешнего героя. В его обзоре краевой словесности появляется «вовсе нами несправедливо забытый; сотрудник Отечеств. Записок, Иван Борский в литературе, в жизни – Иван Алексеевич Бухалов (ум. около 1918 г.)». Поскольку точку ставить здесь рано, ограничимся многоточием…
Приложение
Борьба[2]
Тесним мы шведов рать за ратью…
Пушкин
I.
– Захарыч! позвоним, что ли?
Захарыч свесил с печи разутые ноги и взглянул на рублевые часишки, громко тикавшие среди невозмутимой тишины.
– Что же? Звони! чай, уж много время-то…
Порфирий стукнул в последний раз по готовому лаптю кочедыком, накинул на плечи полушубок и вышел из сторожки. «Раз! Два! Три! Десять», – считал он шепотом, дергая веревку, привязанную к «подзвонному» колоколу. Громкие удары далеко разносились по неподвижному морозному воздуху, будя галок и голубей на колокольне. «Одиннадцать!» – Порфирий привязал веревку к столбику ограды, прислушался к гуденью еще не успокоившегося колокола, взглянул на звездное синее небо, зевнул, перекрестился и побрел в сторожку, плотно закутавшись в полушубок. «А у учителя еще свет, – заметил он, укладываясь на лавки, – читает, сердешный! О-о-хо-хо! Царица небесная! кто к чему приставлен…»
Небольшой флигель, стоявший прямо против церкви, действительно, был слабо освещен. Сальная свечка, воткнутая в чугунный подсвечник, поминутно нагорала и оплывала, бросая на стены трепещущие тени. Тени эти то приближались к столику, придвинутому к окну, то удалялись в темный угол, к печке. По-видимому, эта борьба света с тьмою очень интересовала молодого, лет двадцати, человека, с широким смирным лицом и темными волнистыми волосами, сидевшего у столика; по крайней мере, он пристально глядел на стену прямо перед собою, забыв в руке перо, на котором уж успели высохнуть чернила. Но вглядевшись внимательнее, вы увидели бы, что его совсем не занимает ни нагоревшая светильня, ни оплывшая свечка, ни тени. Черные глаза глядели тоскливо, а губы складывались в скорбную улыбку; порой его как бы подергивало и он вслух шептал: «Господи, что за мерзость!»
В эту позднюю пору, когда в селе Болотном все почивали мирным сном, Николай Петрович Дубровин, местный учитель, под влиянием ничем не нарушаемой тишины сводил счеты с совестью, окидывал мысленным оком пройденный путь, силился приподнять завесу будущего. «Семь лет уж вот учительствую, с 13-ти лет тяну всю одну и ту же песню. Тринадцатилетний кандидат в учителя! Вспомнить без стыда не могу! Господи! как еще из меня кое-что вышло?» И перед его глазами вставал ряд картин, на губах появлялась знакомая уже нам улыбка.
Земство решило открыть побольше училищ, набрать учителей «числом поболее, ценою подешевле», и смотритель уездного училища предложил кончившим курс поступать в «кандидаты». Целый год Дубровин и семеро других юнцов, из которых самому старшему было 16 лет, ходили в приходское училище «практиковаться». Заниматься приходилось час или два в день, но чего стоили эти уроки! Пятнадцати и шестнадцатилетние парни, сидевшие еще в среднем отделении, поднимали такой гвалт, так немилосердно третировали «кандидатов», что учитель бросал графин, выходил из своей комнаты и собственноручно водворял порядок. «Чего вы смотрите? дуйте их, мерзавцев!» – И кандидаты, действительно, начали дуть тех, кто был под силу. В поводах недостатка не было: как часто оскорблялось их мелкое самолюбьице! Им хотелось, чтобы их считали за больших; бывшие Петьки и Ваньки превратились в Петров Иванычей, Иванов Васильичей; вместо «ты» употреблялось «вы», брюки носились навыпуск, но все это мало поднимало их авторитет в среде учеников. Часто даже ученики самонадеянно вызывали кандидатов на бои, встретившись где-нибудь на улице. К счастью, Дубровин через несколько месяцев был прикомандирован к сельскому училищу, находившемуся в городе же. С деревенскими ребятами ладить было легче, и незачем стало прибегать к потасовкам. На следующий год все кандидаты поехали в избранный город на летние курсы.
Учителям земство, сверх жалованья, положило три рубля в неделю и прогонов на пару. Кандидатам дали прогонов на тройку, целых пятнадцать рублей, но больше ничего не дали. Кое-как дотащились они до губернского города, проехав 200 верст в четверо суток (ехали с легкими возами). Где-то в предместье разыскали они квартиру, по рублю с человека в месяц. Вместе с ними поселилось и несколько человек учителей, из семинаристов, убоявшихся бездны премудрости. Начались кутежи, ночные похождения, драки с обходами, картежная игра, битье стекол. Немногие не попали в этот круговорот. Николая Петровича Бог помиловал; он исполнял только мелкие поручения – бегал за водкой, закупал провизию, и вышел сравнительно чистым из омута бурсацкой разнузданной жизни. Вспомнит этот омут Николай Петрович и опять хватается за голову, опять шепчет: «Господи, что за мерзость!» К концу курсов он, однако, не выдержал и, под предлогом болезни, уехал с обозом земляков. В сентябрь его назначили помощником учителя с месячным окладом в 6 р. 25 к. На себя Николай Петрович тратил 3 рубля, а остальные деньги отсылал матери. Приходилось сильно экономить: за хлеба и квартиру он платил 2 р. 50 к. Добросердечные хозяева-крестьяне считали это довольно выгодной ценой и кормили Николая Петровича всем тем, что ели сами. Нельзя сказать, чтобы мясо часто являлось в их скромном menu; даже постное масло заменялось вчастую конопляным соком, а иногда и его не было. На остальное Николай Петрович покупал осьмушку чаю и фунт сахару. В школе было около 80-ти человек. Учитель, добродушнейший и общительнейший человек, большую часть дня проводил в правлении, и все дело легло на плечи Николая Петровича. Что мог сделать он с такою массою? Все шло через пень да колоду. Зубами заскрипел Николай Петрович, вспомнив этот период своей жизни. Иногда он сам, увлекшись какой-нибудь книгой, предоставлял учеников на целые часы самим себе. Жилось ему сначала скучно. О сближении с местной интеллигенцией, т. е. попом, писарями и лавочником, нечего было и думать: ему ли, оборванному мальчику, лезть в хоромы с крашеным полом и венскими стульями! Народа он тоже дичился: как это он, образованный, станет возиться с сиволапым мужичьем?! Он столько слышал о грубости этого мужичья, что представлял его чуть не зверем, хотя отдельные личности из этого «народа» казались ему симпатичными. Мало-помалу он сблизился, однако, сначала со своими квартирными хозяевами, а потом почти со всем селом, исключая старшины, старосты и другого начальства, да и то потому, что они очень часто приставали к нему с просьбой «угостить», а угостить было нечем.
Время, проведенное в Сосновке, не пропало, значит, для него даром: он многому научился, много узнал такого, что не писано в учебниках, а написано неизгладимыми чертами на страницах самой жизни. Один факт особенно повлиял на восприимчивую душу Николая Петровича.
В селе как-то часто стали пропадать утки. Вина сваливалась на лисиц и хорьков, которых в той местности водилось довольно много. Но скоро загадка разъяснилась. «Что это из Софронова овина, почитай, каждый день дым идет»,– недоумевали “во едину из суббот” крестьяне, возвращавшиеся с пахоты, – «молотить ему нечего… Не пожар ли? Идем взглянуть!» Спустились в овин и увидали следующую картину: двое братьев-подпасков, сидя на корточках, палили неощипанных уток. «Что? аль ощипать поленились?» – посмеялся над ними Зубанков Никифор, у которого распропала половина уток, и схватил их за волосы.
За волосы же привел он воришек к старшине. Старшина младшего отпустил, оттаскав за волосы, а старшего велел засадить в холодную. На другой день, после обедни, у церкви собралась куча народу. Николай Петрович протеснился вперед и увидел подпаска со связанными назад руками; на шее у него висели три полуизжаренные утки. Отец стоял около него и учил, тыкая сыну в лицо утками. «Страмник ты, страмник! Эка, что вздумал! Людей ты не стыдишься! Ведь теперь на тебя пальцами все будут указывать! А мне-то, мне-то каково? Эх, ты… Что вздум-а-ал! Ах, ты! Ах, ты!» Старшина вцепился подпаску в волосы. Около стоявшие старики одобрительно покачивали головами. «Отец-мать не научили – добрые люди научат», – приговаривали они с мудрым видом. После старшины подошел староста, а затем подпаском овладели хозяева пропавших уток и с торжеством повели по селу.
Туча ребятишек, немилосердно галдя, вприпрыжку бежала впереди и сзади процессии. Торопливо поднимались окна; из всех домов выходили новые и новые любопытные. Распоясанные ребятишки выскакивали с огородов, бежали от реки и во все горло делились мыслями. «Ва-а-нька! Игнашку ведут! с утками!» – сообщал какой-нибудь пузатый беловолосый мальчишка соседу по огороду, встав на плетень. Даже от кабака отхлынул народ, так что целовальник сильно выругался и пожелал, чтобы Игнашка и с утками провалился сквозь землю.
Время от времени подходил отец и опять учил.
– Василий! ты-то что еще пристал? небось, и без тебя есть кому утками-то потыкать, – не вытерпел Николай Петрович.
– Нельзя, милый! ах, нельзя! ведь подумают, что и я с ним вместе, а я, вот Свят Бог, ни перышка не видал! и знать не знал таких делов! Ох, батюшки мои! – отвечал отец, задыхаясь от горя и усталости.
«Отчего с Игнашкой так жестоко расправлялись? – задал себе вопрос Николай Петрович. – От необразованности», – решил он, и устыдился самого себя. Что же все это время делал он, он, обязанный просвещать народ? Что он делал? Ничего! И Николай Петрович твердо решился наверстать упущенное. В Сосновке ему этого не удалось сделать; зато в Болотном, куда он был назначен на следующий же год, он имел полную возможность очистить свою совесть. Пять лет, прошедшие с тех пор, не так мрачны. Николай Петрович их не стыдится. Он делал все, чтобы не получать даром 121/2 рублей (теперь он состоит на самом высшем окладе – получает уж 15 рублей). С каждым годом Николай Петрович все строже и строже относился к своим обязанностям.
«Да! надо учить не только детей, но и всех, кто страдает от темноты, от отсутствия знаний. «Сейте разумное, доброе, вечное! Сейте!» – прошептал Николай Петрович, покончив с прошлым.
Шипенье потухавшей свечки вывело его на минуту из раздумья. Восторженным взглядом окинул он вымазанные глиной стены, потрескавшуюся печку, грязный пол и старые парты. Стены раздвинулись перед восторженным взглядом, и перед Николаем Петровичем появилась необозримая гладь полей и лугов, с копошащимся в них рабочим людом. Все выглядело весело и довольно. Кости обтянулись кожей. Зачинились прорехи. Спала с умственных очей слепота. Затворены кабаки. Школы процветают, и сам Николай Петрович возится с полсотней здоровых, опрятно одетых ребятишек в чистых, теплых и светлых комнатах. – «Пока солнце взойдет, роса глаза выест», – подумал он, совсем туша продолжавшую всхлипывать свечку и ощупью добираясь до постели.
Постель эта была не особенно удобна: в углу, между шкафом и стеною, стояли две скамейки; днем на них лежало верхнее платье учеников, а вечером расстилался войлочек и клалась подушка. «Чисто монах ты, Николай Петрович, – говорили ему крестьяне, – не пьешь ты, не куришь, да и спишь на голых досках». – «Вы же спите?» – «То мы, а то ты»…
II.
Громкий колокольный звон разбудил Николая Петровича рано утром. – «Что такое?» – проговорил он в раздумье. – «Да! сегодня воскресенье! Надо вставать – сейчас от заутрени придут». В самом деле, едва Николай Петрович успел одеться, как на крыльце громко постучали щеколдой и масса народа хлынула в «училищу». Масса эта состояла главным образом из деревенских, которым некуда было деваться между заутренней и обедней, но были и сельские старики, старухи и подростки. Гости, помолившись и поздоровавшись, чинно расселись по скамьям. Тишина нарушалась только тихими, вполголоса, разговорами стариков и легонькими вздохами. – «Холодно?» – начинает Николай Петрович разговор. – «Бе-еда, какой холод! Тебе вот ладно в тепле-то сидеть!» – «Тоже! тепло! Дух видно!» – возражает другой и дует: пар столбом идет из широко раскрытого рта. – «Николай Петрович! почитай-ка нам про бедного Лазаря», – вступилась в разговор опрятно одетая старушка с добрым морщинистым лицом.
Николай Петрович прочитал и по-славянски, и по-русски. – «Так-то! Бог видит, кто что здесь делает! Не откупился! О о-хо-хо! Что ни ступим, то согрешим!»
С первыми ударами колокола все поспешили к обедне, исключая нескольких старух, которым надо было написать поминания. У каждой было что-нибудь припасено для «ученика» (так называли крестьяне Николая Петровича; учеников они называли «учельщиками»): одна доставала из-за пазухи пару яиц, другая лепешку, третья несла тарелочку с медом. Тщетно Николай Петрович отказывался. «А ты на-ко! на чужой стороне живешь – ни жены, ни матери нету». – «Да меня зато Степановна хорошо кормит…» – «Ну! что Степановна! а ты возьми-ка, скушай на здоровье!» Приходилось брать, хотя на другой день все это раздавалось ученикам в виде наград за хорошие ответы, потому что Николай Петрович в самом деле отлично ел и пил чай у целовальничихи за пять рублей.
Только ушли старухи, в училище вошел поверенный общества. – «Нарочно выждал, чтобы народ ушел», – заметил он, обирая с большой седой бороды сосульки и стряхивая рукавицами снег с валеных сапог. – «Вишь, дело-то какое, – начал он с таинственным видом, – только смотри – ни-ни-ни! Чтобы ни одна душа не знала!» – «Что, что такое?» – «Казенную рощу знаешь?» – «Как не знать! Летом за ягодами хаживал». – «Ну, вот: оттягать ее хотим!» И Трофим с торжествующим видом посмотрел на Николая Петровича. Николай Петрович покачал головой. – «Навряд!» – «Как навряд! Верное дело, я тебе говорю! Так ты, значит, прошенье нам напиши – прямо к министру, чтобы проволочки не было». – «К какому?» – «К министру – вот и все!». – «Да ведь их много». – «Много?» – Трофим впал в раздумье. – «Надо к тому, что казенными лесами заведывает. Так ты уж напиши, пожалуйста». – «Не знаю, право, как… Не писал я так высоко-то… Вы бы лучше к писарю». – «Ни-ни-ни! ни под каким видом! Чтобы они ни сном, ни духом, а то проку не будет. Потихоньку надо! Тебя все старики просят. Мы уж тебе заслужим, ей Богу, заслужим». – Началось писанье прошения. «Так! так! вот это так! А то поди к писарям: они тебе языком-то одно смелют, а напишут не так… А уж ты не обманешь – не таковский – пять лет у нас живешь, а мы от тебя худого не видали». И Трофим вытащил рублевку. От рублевки Николай Петрович отказался наотрез. – «Ты лучше крыльцо у училища исправь – того и гляди, ребятишки ноги поломают». – «Ну, ладно! ну, крыльцо! Вот как пообедают работники, я их сейчас же… Ты им ничего, смотри, не давай – это уже мое дело: я их сам угощу».
На минуту речь Трофима была заглушена веселым трезвоном. Народ хлынул из церкви. – «Ай-ай! всю обедню прокалякали! Так чтобы ни-ни! Помалчивай, а роща выйдет, мы тебя не забудем, Свят Бог, не забудем!»
– «Гость на гость – хозяину радость!» – прозвучал старческий тенорок, и в училище, грузно переваливаясь, вошел о. Петр. Стар он был и тучен. Тучность, при невысоком росте, делала его чрезвычайно похожим на бочонок. Вдобавок, глаза о. Петра горели добродушно-лукаво и почти постоянно смеялись, вызывая и других на беззаветную веселость. Таким же добродушным лукавством веяло и от его жирового лица с носом в виде луковки, и от глянцевитой лысины, и от коротенькой, жиденькой косички. – «Что? проспали обедню-то? Эх вы!» – упрекнул о. Петр Николая Петровича, давая целовать Трофиму мясистую красную руку. – «Забыли, какой день-то сегодня?» – «Какой, о. Петр?» – «Святыя великомученицы Екатерины! На пирог пожалуйте! – раскланялся о. Петр комично-торжественно, – моя дражайшая половина именинница!» – «А я, было, в самом деле, позабыл… Приду, непременно приду». – «То-то!» О. Петр, сам не зная, чему засмеялся, порывисто тряхнул руку Николая Петровича и вышел, или, правильнее, вылез из училища.
_____________
О. Петр был старый священник, выслужившийся из дьячков. Пройдя суровую школу нужды, он не гнушался никакой работой. Сам пахал, сеял, косил, жал и молотил. На руках у него было не меньше мозолей, чем у любого мужика; да и всем складом своим он близко подходил к мужику.
Часто, особенно летом, сидя у открытого окна, о. Петр кричал на всю улицу: «Максим! Максим! иди чай пить!» – «Да я, батюшко, недавно у тебя пил»… «Иди, знай! Чего еще ломаешься».
Максим, тщательно обтерев ноги, шел и поглощал несколько чашек горячего напитка, ведя неторопливую беседу про хлеба, про покос. Если по улице шел Иван, то батюшка зазывает и Ивана; если Петр, то и Петра. Матушка часто даже гневалась на о. Петра за такое хлебосольство. «И что это сколько ты всегда народу наведешь! Ты разочти – давно ли 12 фунтов купили? уж весь». – «Ну, ну! ну, одна пей! ну, свиньям выливай! (о. Петр был очень вспыльчив). Умрешь – в головы положат! в головы!» – «Ну вот: всегда так!» – всхлипывала матушка, и дело кончалось водворением Ивана.
С матушкой о. Петр ссорился вообще довольно часто, особенно из-за детей. Дети учились в губернском городе и, как это свойственно многим молодым семинаристам, не любили беречь отцовских денег. Но так как платье им шили дома, за хлеба и квартиру отдавали деньги в руки хозяевам, да сверх того давали деньги на мелочные расходы, то они каждый месяц просили на сапоги. О. Петр не мог понять настоящей причины, отчего сапоги носились ровно месяц, и в простоте душевной думал, что его сынки из щегольства шьют очень тесные сапоги. – «С мыльцем, подлые души!» – разражался о. Петр, получив слезное письмо, и, взяв топор, отправлялся в палисадник. – «Го-о!» – затягивал он тоненьким тенорком и, не кончив, принимался без всякой нужды постукивать по кольям топориком. – «Тимофей! Тимофей! подлые-то души опять на сапоги просят!» – взывал он к какому-нибудь мужику, проходившему мимо. – «Что, батюшка, делать? Дело молодое: на них сапоги-то, как огонь горят… Вот я своему Васютке – и то лаптей не наплесть». «Не-ет! С мыльцем, подлые души! с мыльцем! Щеголяют!»
Значительно успокоенным возвращался о. Петр в комнаты, но все-таки считал долгом побранить матушку. – «Ты! ты, потатчица, виновата!» – Матушка молчала. Вечером, подавая батюшке стакан чаю, она робко спрашивала: «Когда же деньги-то отошлем?» – «Когда на базар поедешь, тогда и отошлем». – Вскоре оказывалось, что вышло все масло, что Наденьке надо купить платочек, что, вообще, необходимо ехать на базар – и деньги, вырученные за хлеб или лишнюю скотину, отсылались «на сапоги».
Несмотря на такие вспышки, старики очень любили друг друга. – «Вот! заложили карего в корень! Разнесет на косогоре, непременно разнесет!» – говорил о. Петр, поджидая из города запоздавшую матушку, и отправлялся в палисадник. – «Позабудут его чаем напоить вовремя, непременно позабудут!» – думала в тоже время матушка. – «Говорила я тебе – не отдавай Гараське овец, говорила! Две овцы уж пали, да еще три хворают», – начинала она, вылезая из саней или тарантаса. – «Ну, сама держи! сама держи! гоняй их в стадо! гоняй сама! гоняй, дура!» – «Вот! тридцать лет за ним ухаживаю, ничего, окромя дуры, не выслужила!» – вздыхала матушка сквозь слезы, а о. Петр снова отправлялся в палисадник.
Через полчаса они мирно попивали чаек и матушка показывала купленные обновки. О. Петру она всегда привозила пряничков, чтобы он не возмущался слишком высокой цифрой денег, истраченных на покупки. Деньги доставались о. Петру трудно. – «Очень уж прост он», – жаловалась матушка другим матушкам.
– Придет мужик! Сына, говорит, хочу женить, да заплатить нечем. – И-и! говорит: вези, даром окрутим – потом заплатишь! А уж за свадьбу ли не взять?
III.
Николай Петрович попал к о. Петру только вечером: весь день писал письма. Только что собрался он идти, как столб пара хлынул в отворенную дверь, и в училище вошла семья Панфиловых: старик, старуха, два сына с женами и ребятишками, выданная дочь с мужем.
– Мы к тебе, Николай Петрович, – коли время слободно, напиши письмецо.
– Василью?
– Кому же больше? один у нас на чужой стороне. Деньжонок хотим к празднику послать. Ты уж и бумажки поищи – в лавочке, слышь, нету.
Николай Петрович достал бумагу и конверт и уселся за стол. Панфиловы разместились вокруг него и с напряженным любопытством начали следить, как перо забегало по бумаге. Через несколько минут приступ был написан. Николай Петрович знал уж, как надо писать. Началось писание поклонов и новостей. Были перечислены все родные и соседи, с прибавлением после каждого имени «кланяется»; было упомянуто, что в селе недавно был пожар, и кто именно погорел, и что удалось спасти, кто вышел замуж, кто женился и т. д. Николай Петрович прочитал.
– Вот пестровка у нас отелилась… Писал, что ли?
– Нет, не писал.
– Так уж напиши: бычок, мол, черненький, здоровый…
Николай Петрович приписал, и начал писать адрес. Послышались торопливые шаги, и в комнату вбежала тетка Акулина, крестная мать Василья. «Ах грех какой! никак опоздала!» – вскричала она прерывающимся от быстрой ходьбы голосом. – «Уж прочитай, Николай Петрович письмецо-то: может, вы от меня и поклона-то не написали!»
Не успели уйти Панфиловы, как пришли Кашины: письмецо прочитать понадобилось. Старикам Николай Петрович читал письмо еще на неделе, но теперь все родные были в сборе: каждому своими ушами хотелось слышать, что пишет Митрий и, главное дело, пишет сам. Пришли и кое-кто из его товарищей. Все они с одинаковым сосредоточенным выражением слушали письмо, только лица получивших поклон были светлее. Чем далее шло чтение письма, тем более нахмуривались некоторые физиономии, тем яснее выражалось в них чувство оскорбленного самолюбия, смешанное с тоскою ожидания. Когда Николай Петрович совсем кончил письмо, лица всех просияли. Почему они просияли – секрет Николая Петровича. Ему пришлось уж прочитать и написать не один десяток писем, он имел понятие о чувствах, волнующих груди не получивших поклона, и потому позволял себе прибегать к маленькой хитрости: прочитав все письмо и не найдя в нем некоторых поклонов, он прибавлял их от себя – и чувство оскорбленного самолюбия уничтожалось. В следующем письме он читал Василью или Петру нотацию за то, что он не всем посылает поклоны, на что многие обижаются. Много времени ушло на переговоры о вознаграждении: Николай Петрович отказывался, Панфиловы и Кашины настаивали. «Ты лучше что-нибудь для училища сделай – возок дровец хоть привези, староста дров-то мало дает», – говорил Николай Петрович после долгих и безуспешных отнекиваний. «Все об училище крушишься!» – замечал с каким-то сожалением мужик, и на следующий день привозил возок дровец.
После ухода Кашиных пришли молодые «выучившиеся» парни взять книжечек, потолковать о прочитанном; кое-кто принес денег для покупки книг. «Уж вы, Николай Петрович, получше какую, а то я сам-то чего понимаю? Сунут какую-нибудь бросовую»…
_____________
Вечер был уже в полном разгаре, когда Николай Петрович вошел в натопленные комнаты. Поздравив именинницу (матушка облекла тучное тело в зеленое шерстяное платье, а голову украсила наколкой) и съев кусок именинного пирога, Николай Петрович уселся в угол со стаканом чаю. Мужчины – писарь, старшина, другой священник-благочинный и сам о. Петр отпили уже чай, прошлись по третьей и засели играть в стуколку. Все они выглядели очень авантажно, и скромная фигура о. Петра вполне стушевывалась перед ними. О. Христофор, в зеленом шелковом подряснике с узкой талией, с ослепительно белыми рукавами и воротничком, с густо напомаженными волнистыми волосами, высмотрел настоящим франтом, особенно, когда выпускал сквозь шелковистые усы колечки дыма. Он и смеялся как-то покровительственно, когда старшина ставил ремизы. «Ничего, Панкрат Саввич! завтра соберете», – замечал он иронически. – «Верно, Христофор Александрыч, верно! Миром живем, как и вы же», – отшучивался старшина.
Болотовский старшина не походил на других. Ходил он в длиннополом сюртуке, в заднем кармане которого был постоянно чистый платок; на шее носил медаль с надписью «за усердие», лента которой ярко выделялась на воротнике крахмальной рубашки. 17 лет уж был он старшиною, и за ним установилась прочная репутация самого ревностного исполнителя приказаний начальства по части собирания недоимок. Каждый год его командировали в какую-нибудь неисправную волость, отдавая в его распоряжение местного старшину, и Панкрат Саввич постоянно оправдывал надежды исправника, говорившего про него, что «это золото, а не старшина», и что «если бы таких побольше, не было бы у нас дефицита». Писарь был тоже из «образованных». Писал он до того красиво и кудревато, что ему часто поручалась не только переписка, но даже и составление адресов. Правда, про него шла молва, что он нечист на руку, но когда либеральный исправник, ошибкою судьбы занесенный на столь важный пост (ошибка эта продолжалась ровно полгода), вздумал проверить дела правленья, то только развел руками. – «Чисто дело ведется, черт побери! Комар носа, что называется, не подточит!» – выразил он вслух свое изумление. И старшина и писарь метили в члены земской управы. Николай Петрович хотел было уйти – отношения его к сельскому начальству были более, чем натянутые – но матушка решительно заявила, что не отпустит его без ужина. От нечего делать, он подсел к карточному столику и занялся вычислениями ремизов в уме, тогда как писарь вычислял их на бумаге. Писарь, вероятно, считал плохо, потому что ничем иным нельзя объяснить того обстоятельства, что ремиз о. Петра под его карандашом вырос почти вдвое.
– Вы, Петр Иваныч, ошиблись, – заметил ему Николай Петрович.
– Да! и в самом деле, ошибся: не два рубля шестьдесят, а рубль шестьдесят, думал два, а это одна, – согласился писарь, бросив искоса уничтожающий взгляд на Николая Петровича.
– Вы, Николай Петрович, шли бы к прекрасному полу, – предложил о. Христофор, – чего вам тут на соблазны глядеть?
– Ничего! Пусть учится, пока мы живы. – Иду! – стукнул о. Петр кулаком.
– Вы, Николай Петрович, скоро думаете в адвокаты идти? – иронично спросил писарь, азартно ударив «по козырю» о. Петра.
– И не думаю, с чего вы это взяли?
– Да уж очень вы прилежно прошения писать стали… За Ваньку Шмелева хлопотали, чтобы Никанор Игнатьич ему деньги выдал, – продолжал писарь.
– Что же? Разве Шмелев их не заработал? Отчего же не написать прошения!
– Заработал ли, нет ли, а я с вами давно хотел поговорить: не суйте нос в чужие дела! Ой, не суйте! ошпарят! – вступился о. Христофор, затягиваясь папироской, – живите, как все живут! Через мои ноги хоть вар носи, да меня не обвари, – заключил он авторитетно. – Так что-ль, Панкрат Саввич?
– А то как же еще? Этого, с позволения сказать, только поросята не знают.
– Кажется, все-таки я ничего не сделал дурного, – возразил Николай Петрович.
– Дурного-то не много, а и похвалить нельзя. Кто Ванька? Хам! больше ничего! А Никанор Игнатьич человек образованный, понимающий! Ванька-то, может, его спалит, а Никанор Игнатьич немало уж благодеяний ему оказал. Без него вам и училища-то бы не выстроили, знаете вы это?
– Брось, кум! Эко ты связался! есть с кем! Диви бы человек был, а то тьфу! (Старшина дунул на ладонь) – и нет его! Сдавай-ка, постучим!
Николай Петрович взял шапку и ушел.
– Мы на тебя суд-то сыщем! – крикнул ему вслед писарь.
– Ну? ваш ремиз идет, о. Петр! – поспешил замять неприятную сцену о. Христофор.
Но Панкрат Саввич успокоился не вдруг.
– Каков? Н-ну, мы его уважим! М-мы его уважим! Ув-важим! – рычал он, стуча кулаком по столу и устремив бессмысленный взгляд на беспокойно ерзавшего на стуле о. Петра, веселость которого исчезла на весь вечер.
Гости все-таки засиделись за полночь и все говорили, что они «уважат». Немало нотаций пришлось выслушать и о. Петру.
– И вы-то, о. Петр, хороши! его бы за ушко да на солнышко, а вы сидите, да глазами хлопаете! – внушал ему о. Христофор, оставшись наедине.
IV.
«Николай Петрович! скоро вы нас на Святки отпустите?» «Скоро, скоро: еще дня два поучимся», – отвечает Николай Петрович, и сам не может удержаться от радостной улыбки при мысли о скором отдыхе.
Ученье продолжалось, однако, больше двух дней: попечитель школы, бывший в городе на базаре, привез записку от смотрителя уездного училища. В этой записке значилось, что числа 22 и 23 г. смотритель посетит Болотовскую школу. «Уж не наговорил ли чего попечитель?» – мелькнуло в уме у Николая Петровича, и ему вспомнился случай, могший послужить для попечителя предлогом нажаловаться. Вскоре после именин жены о. Петра дело было. Попечитель, бывший при крепостном праве старостою, горький пьяница, сидел со старшиной в трактире. Оба выпили. – «Ты кто?!» – озадачил попечителя старшина. – «Знамо кто: попечитель! А ты кто?» – «То-то попечитель! Ты когда в училище-то был? а?» – «Давненько-таки не бывал уж – с экзаментов». – «То-то. Нет, чтобы присмотреть, что там учитель делает». – «Мне-то что? чай, начальство на это есть». – «Да! только начальству и дела, что за училищами глядеть! Недоимки одни сокрушили! Ты над училищем начальство! Ты должон смотреть!» – «Да чего там смотреть-то?» – «А все-таки смотри – на то ты начальство!» – «Что же? я, пожалуй, пойду схожу», – согласился попечитель, польщенный тем, что и он начальство. «То-то! сходи-ка, а я здесь подожду».
Минут через пять попечитель ввалился в училище, как истое начальство.
– Здравствуй! – кивнул он небрежно головой Николаю Петровичу, – чему ребят учишь?
– Да всему, что по программе требуется.
– Тэ-эк-с! – процедил попечитель, не желая сознаться, что слово программа для него незнакомо. – Слышь, ты, смотри, поквадратнее учи! – прикрикнул он вдруг на Николая Петровича.
Николай Петрович удержался, но ученики старшего отделения не выдержали и покатились со смеху; их примеру последовали и остальные.
– Вы чего? Чего вы, так вас… – накинулся на них попечитель.
Большинство умолкло, но наиболее смешливые продолжали хихикать.
– Цыц, хамово отродье! Я вас, мерзавцев! – И попечитель хотел схватить одного мальчика за ухо.
Бледный и серьезный Николай Петрович отвел его руку и повел к стулу.
– Если вы пришли в училище, как попечитель, то и ведите себя, как следует: здесь не кабак.
– Ты что-о? Как ты можешь мне указывать? – И попечитель размахнулся, чтобы ударить, но Николай Петрович схватил его за плечи и вывел в сени.
– Ступай, проспись прежде! – посоветовал он ему, запирая дверь.
Долго бесновался попечитель, стуча кулаком в дверь и грозя выбить окна, но до серьезного дело не дошло: кое-кто из соседей, сбежавшихся на крики, оттащили его домой.
_____________
В самый сочельник, когда ребята были уже отпущены, на площади загремел колокольчик, и перед училищем остановилась тройка взмыленных земских лошадей. Из повозки с трудом вылез смотритель, тучный, добродушный старик. – «Что, отпустили?» – «Отпустил, Алексей Степаныч». – «Ну, ничего: я вашу школу и так знаю. Велите-ка самоварчик поставить, да покажите пока тетрадки». За чаем Алексей Степаныч скорчил серьезную физиономию и, вынув из портфеля несколько бумаг, подал их Николаю Петровичу. Первая бумага была рапорт попечителя: «Имею честь донести, что учитель Дубровин без моего разрешения каждого двадцатого числа ездит в город, а зачем – неизвестно, бросая училище».
– Это-то ничего: я знаю, зачем вы ездите в город, и знаю, что школа остается на руках законоучителя, а вот вторая бумага – та посерьезней.
Bo второй бумаге значилось: «Сего 18-го декабря оный учитель Дубровин выгнал меня из училища, куда я пришел для ревизии, и при сем бранил нехорошими словами даже при учениках и при царском портрете».
– Что вы на это скажете?
Николай Петрович рассказал, как было дело.
– Так! Я так и думал. Надо будет избрать другого попечителя.
– Трудно будет, Алексей Степаныч: он и старшине кум, и писарю кум – первый мироед в селе, после старшины. Писарь и старшина, понятно, горой за него встанут.
– Почему же так? Одного кумовства здесь мало, – возразил смотритель, бросая на Николая Петровича выжидательный взгляд.
Николай Петрович передал, что произошло между ним и сельским начальством. Алексей Степаныч охотно поверил рассказу, потому что по дороге в Болотное с версту прошел рядом с болотовским мужичком, ехавшим с мельницы, и навел очень подробные справки о том, как живет их учитель, что делает.
– Прочитайте еще вот это, – подал он Николаю Петровичу третью бумагу.
«Честь имеем донести вашему Высокоблагородию, что учитель Дубровин – человек очень развратного поведения. Каждый праздник к нему в училище приходят молодые солдатки и иныя женщины под видом писания писем, и храм науки превращается в вертеп разврата. К заутрени он никогда не ходит, да и к обедне приходит уже после часов. Сверх того, занимаясь писанием прошений, он поселяет в народе страсть к кляузам и тяжбам. Посему просим обратить на онаго учителя Дубровина внимание и сделать надлежащее распоряжение». Бумага была подписана старшиной и писарем.
– Если бы еще эта бумага ко мне одному попала – дело обошлось бы, а то – представьте! – они ко всем членам училищного совета написали. Придется вас перевести куда-нибудь в другое место. И зачем вы вступаетесь не в свое дело, зачем? Скажите на милость! Знали бы свою школу и жили бы спокойно – так нет: общественным деятелем быть захотели! – горячился Алексий Степаныч.
Николай Петрович промолчал.
– Вдобавок, говорят, скоро в наш уезд сенаторские чиновники приедут, если не сам сенатор. Ведь может такая каша завариться, что век не расхлебаешь. Вы уж, пожалуйста, хоть до конца года-то смирненько поживите, а там можете перевестись, если обстоятельства не изменятся.
– Да ведь сердце не терпит! – вырвалось у Николая Петровича.
– Знаю, что не терпит, – согласился растроганный смотритель, – сам был молод! Но что же делать? Поостерегитесь, пожалуйста!
Приехав в город, смотритель доложил совету, что обвинения, взводимые на Дубровина, оказались, по дознанию, ложными. Это же письменно подтвердил о. Петр, услышавший от Николая Петровича о кознях старшины, писаря и попечителя. Решено: оставить Дубровина до конца учебного года в Болотном.
V.
Николай Петрович не остерегся. Год был неурожайный, и на хлеб стояли высокие цены. Озими зато обещали богатый урожай в будущем году. Болотовская волость могла, однако, прикормиться своим хлебом, и магазинный хлеб оказывался лишним.
– Старички! что хле6-то даром лежит? сгниет ведь, али так растаскают – рази усмотришь? Дайте-ка мне мер тысячу взаймы: осенью новым отдам! – обратился однажды старшина к старичкам, сильно угостившимся на его счет в трактире.
– Что же? Возьми – и то, сгниет за зиму-то! крыша-то, что твоя борона! али мыши съедят. Только ты уж расписку дай обчеству-то…
Старшина дал расписку, выгреб хлеб и продал в ближайший понедельник.
– Ловко мы это дело оборудовали, – хвастался он перед писарем, – ныне по рублю десяти продали, а осенью-то ему красная цена семь гривен будет.
– И того не будет: полтинник, не больше, – ответил писарь.
– Ну, хоть семь гривен: по 40 копеек с меры… Ловко! 400 рубликов!
Несмотря на то, что дело держалось в секрете, скоро все село узнало о проделке старшины. Узнал и Николай Петрович. Глубоко возмущенный, он ждал только случая. Случай скоро представился. В училище приехал Владимир Михайлыч Кабанчиков, почетный попечитель училища, почетный мировой судья. Это был довольно молодой, лет тридцати, человек с благообразным лицом и длинными белокурыми волосами. Запах духов и присутствие на носу пенсне изобличали, что он не прочь пофрантить. Ходил в простой рубашке-косоворотке и в черном бархатном пиджаке. Осмотрев училище, он напился чайку, закурил папиросу и повел с Николаем Петровичем беседу о жизни учителя, о его миссии и т. д.
– Учитель – представитель культуры в деревне; настоящей, а не кабацкой, культуры… Он, так сказать, пионер цивилизации… Школа его – аванпост европеизма. Он должен быть советником народа, пока последний находится еще в ребячески-беспомощном положении, – говорил Кабанчиков, порывисто откидывая назад волосы и стряхивая пепел с папиросы.
Николай Петрович тоже воодушевился и передал несколько фактов из своей деятельности.
– И отлично-с! работайте в том же направлении! Вы многого, очень многого достигнете. Что вам одним будет не под силу – вдвоем сделаем. Не так ли?
Николай Петрович очень обрадовался такой могущественной поддержке и поспешил рассказать о «дельце» старшины. Владимир Михайлыч пришел в сильное негодование.
– Завтра же поеду к исправнику! Мы покажем старшине, как воровать общественное добро! ведь это… это грабеж! И кого же грабят? Мы ему покажем!
Негодование его не улеглось даже и тогда, когда он уезжал, прося Николая Петровича бывать запросто, «без всяких церемоний, которые уже давно осуждены мыслящими людьми и отжили свой век». Николай Петрович обещал бывать.
Через неделю Болотное посетил исправник. Произведя ревизию, он заметил старшине вскользь.
– Я слышал, что хлеб из магазина продали? Куда поступили деньги?
– Никуда еще, Александр Иваныч! (за 17 лет службы Панкрат Саввич получил негласное право называть исправника и непременного члена по имени и отчеству).
– Так вели их внести, пожалуйста, поскорее в «продовольственный капитал», что ли.
Старшина понял, что исправнику все известно, и внес деньги. Николай Петрович чуть на голове не ходил от радости, увидев «результат».
– Теперь не то будет! не то! вот посмотрите! – говорил он о. Петру.
– Эх, Николай Петрович! послушайте меня, старика: перешибут вам крылышки! Сказано «с сильным не борись». Раз удалось, другой удастся, а в третий и сорвется, – отвечал тот ему, – ныне хорошие-то люди все по щелям сидят – ходу нет. Ныне, если хороший человек по одной стороне идет, так ты на другую сворачивай, а то скажут: «заодно». Мне о. Христофор и то уж говорит, чтобы я с вами не якшался.
– То-то и есть, что хорошие люди по щелям прячутся. Прятаться не надо! – возразил Николай Петрович, и решился стоять до конца.
Он задумал даже потягаться с непременным, неправильно поступившим в одном деле, и сам поехал к своему союзнику. Тот принял его с распростертыми объятиями, хотя ироническая улыбка Николая Петровича, при виде роскошной, сравнительно, обстановки, несколько его смутила.
– Нельзя круто – полегоньку надо, – оправдывался он, – сам знаю, что гармонии нет между словом и делом. Но что же делать. Опять что-нибудь старшина набедокурил? – поспешил он заняться деловым разговором.
– Нет, не старшина: повыше берите!
– Писарь?
– И не писарь – непременный!
Лицо Владимира Михайлыча слегка омрачилось, но он все-таки терпеливо выслушал довольно длинный рассказ Николая Петровича.
– Постараемся, постараемся! – ответил он на просьбы Николая Петровича защитить обиженных, но ответил далеко не прежним возвышенным тоном и без огня воодушевления в глазах, загоравшихся молнией при одном слове «урядник».
Прошел месяц, два, а «результата» не было. Николай Петрович снова отправился к Кабанчикову. На этот раз разговор о «деле» начал сам Николай Петрович.
– Ну, что, Владимир Михайлыч?
– Вообразите, в город не удалось попасть ни разу с тех пор, как вы были у меня в последний раз – все дела по хозяйству… Впрочем, как только увижусь кое с кем, непременно поговорю, – отвечал Кабанчиков, смутившись.
Николай Петрович понял.
VI.
Прошла и Пасха. Земля стала одеваться в свои праздничные ризы. Бархатом зазеленели озими. На деревьях распустились почки. По утрам стоном стонали озера от криков водяной перелетной птицы. Ликовала природа, ликовали и люди, отдыхая от суровой, холодной зимы, и бодро принимались за работу. Учеников приходило все меньше и меньше: надо было пасти скотину, которую уже выгнали в поле, но не собрали еще в мирское стадо. Мужички бегали как угорелые по богатым собратьям; тому лошадь надо, у того семян не хватало, тот недоимку не отдал. Пошли в ход расписки, условия.
Забегали мужички и к Николаю Петровичу. «Нет ли рубликов десяток до Успенья? Свят Бог, отдам и с процентами!» Приходилось, конечно, отказывать. «Ах ты, оказия! нигде не дают». – «Да ты бы в кассе взял». – «В кассе? Н-ну, уж лучше еще у кого-нибудь!» – «Что так?» – «Перво-наперво, больно много угощенья надо. Угостишь старшину с писарем, пообещают, а потом, слышь, денег в кассе нет… Даст старшина из своих, да и слупит не хуже твоего попечителя».
Через неделю на площади, около правления, толпилась громадная масса народа, хотя день был не праздничный. «Сенаторский чиновник приехал! Кто имеет сделать заявления, пожалуйте»! – приглашал народ молоденький писец, прикомандированный к чиновнику. Претензий оказалось мало: все было подмазано, умасленно, каждый получил три короба посулов, а некоторые столько же угроз «сжить со света». Только за два дня перед этим Панкрат Саввич пожертвовал в училище три отличные парты (земские-то куда как плохи были). Николай Петрович вошел в правление. Сияющее лицо старшины так и говорило, что все обстоит благополучно.
– Здравствуйте, Николай Петрович! как ваше здоровье? – обратился он весело к Николаю Петровичу, подавая руку. – Парты удобны?
– Очень удобны.
– Как же поживаете-то?
– Слава Богу, Панкрат Саввич, – отвечал Николай Петрович. Ему вдруг стало весело, зло весело как-то.
– Смотрите-ка: ни одной стоящей жалобы нет! – не удержался старшина.
– Сейчас будут, Панкрат Саввич, – возразил Николай Петрович, высвобождая из рук старшины полу сюртука.
– Позвольте вас спросить, – обратился он, отрекомендовавшись, к чиновнику, – вы ревизовали кассу?
– Ревизовал, все в порядке, – отвечал тот удивленно.
– Есть в ней деньги?
– Почти все суммы, роздано очень мало, – удивился тот еще больше.
– Между тем г. старшина никому почти не дает из кассы денег, а заставляете брать у себя, за страшные проценты, разумеется.
Слова Николая Петровича произвели на старшину впечатление громового удара в ясный безоблачный день: он так и замер на месте.
– Как же это, братец? – обратился чиновник к старшине.
Мужики навострили уши. Некоторые из них были до того мужественны, что подтвердили слова Николая Петровича. «Это точно: нет, говорите, денег в кассе; бери, коли хочешь, у меня». Дальше – больше. Старшина должен был представить довольно большую связку условий и расписок. Были выяснены способы, которыми он собирал долги. Оказался замешанным и писарь. Выступила на сцену масса других претензий. Скандал вышел громадный. Чиновник уехал в другое правление, обещаясь завтра опять заехать. «Гляди, гляди: руку подал Николаю Петровичу-то!» – загудела толпа, вообразившая, что чиновник и Бог весть какое важное лицо. «А старшина-то как юлит! ха-ха-ха»! Старшины уж никто не боялся – его считали безвозвратно погибшим.
Придя в училище, Николай Петрович сам испугался того, что он наделал. «Уволят, непременно уволят», – думал он, облокотившись на подоконник растворенного окна. Но тут ему припомнились борцы за правду, припомнились горячие разговоры. «Сидел бы на печи, если душонки не хватает!» А ночь мало-помалу окутывала своим мягким покрывалом Болотное. В доме писаря блеснул огонь. «Что они теперь делают? Интересно бы знать», – подумал Николай Петрович. Вдруг он вздрогнул и отшатнулся от окна: кто-то осторожно пробирался вдоль дьячкова палисадника, приближаясь к училищу. «Не старшина ли уж подослал поколотить?» – подумал он, вспомнив, как однажды, после именин тоже, возвращаясь с прогулки, он наткнулся в гумнах на двух пьяных парней из соседней деревни, которые с бранью пустились за ним…
Подкрадывавшийся не имел, однако, злых намерений; подойдя к окну, он вполголоса позвал: «Николай Петрович, спишь, что ли?»
– Нет еще, – ответил Николай Петрович, поставив в угол палку, которою вооружился на всякий случай.
– Я к тебе потихоньку, как вор, пришел, чтобы не увидали… Ловко ты старшину-то подвел! Ввек не забудет! Ведь за ним еще грешки-то есть, – продолжал неизвестный, еще более понизив голос, – только этот чиновник не докопался. Знаешь, за сколько они правление-то проконопатили да бумагой оклеили?
– Нет; а что?
– За 160, а показали 360 – двести целковеньких украли. Ты поговори-ка завтра, ей Богу! Так бы всех уважил!
– Особенно тебя, – подумал Николай Петрович: говоривший был помощником старшины.
– Только ты на меня, Христа ради, не указывай! сам, мол, знаю. А конопатил-то Прошка Тихонов – ты сходи-ка к нему. Смотри же – пож-жалуйста, про меня не говори.
Николай Петрович уверил его в своей скромности и рано утром сходил к Прошке. Тот подтвердил слова помощника старшины. Часов в 10 Николай Петрович пошел снова в правление, около которого опять толпилась куча народа, благо день был воскресный. Вчерашнее происшествие переходило из уст в уста. Николай Петрович в глазах крестьян вырос в исполина. «И отчаянный ты, Николай Петрович! Нукося! с самим старшиной затеял тягаться! Ай-ай-ай! Только смотри, парень, как бы чего не вышло!» «Бог не без милости», – отвечал Николай Петрович. «Что? опять ябедничать пришел?» – закричал на него старшина. Старшина был пьян. Он потерял уже почву под ногами и теперь действовал, махнув на все рукой. Но и Николаю Петровичу тоже было все равно; он тоже сжег корабли – недаром просидел целую ночь у окна, раздумывая о происшедшем. «Не ябедничать, а на свежую воду выводить», – возразил он угрюмо. «Кого выводить-то? Кого выводить-то? Подлец-цов, м-может быть?» – «Пожалуй, подлецов», – согласился Николай Петрович. – «И я подлец? Зн-начит, и я под-длец? Что же молчишь?! Подлец я или нет?» «Пожалуй, если вам этого хочется», – согласился нехотя Николай Петрович. – «Так я подлец? Подлец?» – продолжал приставать старшина. – «Подлец!» – крикнул выведенный из себя Николай Петрович. Поверенный схватил Николая Петровича за руку и хотел вывести из правления. – «Уйди ты от них! Христа ради, уйди! – упрашивал он его, – видишь, как глаза-то налили?»
– Нет, ты постой! У нас с этим не отъедешь! – ухватил и старшина за руки Николая Петровича. – Слышали? – обратился он к писарю, помощнику писаря и помощнику старшины.
– Слышали! – подтвердили те в один голос.
– Михей! Васи-илий! Тащите его в холодную!
– Не имеете права! – вскрикнул Николай Петрович.
– А вот посмотрим! Тащите! за оскорбление власти!
Николай Петрович хотел было сопротивляться, но потом покорился. «Пусть их!» – подумал он, когда за ним щелкнул замок и раздался наглый торжествующи хохот старшины. Вскоре прибежал о. Петр, извещенный поверенным о случившемся. «Панкрат Саввич! Петр Иваныч! Побойтесь хоть Бога! Разве можно учителя в холодную?» – «Сидит, значит, можно». – «Очень уж они горячи – лучше остынут в холодной-то!» – сшутил писарь. – «Вы, батюшка, идите-ка домой: я в церковные дела не мешаюсь, и вы в мои нос не суйте!» – осадил его старшина. Грустный и убитый пошел о. Петр к товарищу.
– О. Христофор! Ваше высокоблагословение! похлопочите хоть вы – грех какой! – говорил он, отирая пот со лба и лысой головы.
– А! не хотели слушаться! Повадился кувшин по воду ходить – там ему и голову сломить! – ответил о. Христофор.
К несчастию, чиновник приехал лишь на другой день, и Николай Петрович просидел в холодной ровно сутки.
VII.
Через месяц слушалось дело «об оскорблении волостного старшины Панкрата Саввина учителем Николаем Дубровиным». Прокурор сильно настаивал на обвинении, и Николай Петрович был приговорен к аресту на одни сутки. А еще через месяц слушалось дело «о превышении власти старшиною Саввиным», возбужденное тем же следователем. Решили: отрешить его от должности и посадить на три месяца в тюрьму. Отсидев свой срок, Панкрат Саввич открыл в Болотном лавочку и трактир, не оставив без внимания и прежних операций. Николай Петрович был уволен. «Невозможно, невозможно! ведь вы, с позволения сказать, такую глупость сделали, такую глупость, что только дивиться надо!» – кричал, бегая по комнате, смотритель, когда Николай Петрович пришел к нему просить места помощника учителя. – «Жаль мне вас, очень жаль – но что же делать? Вы послушали бы, что Александр Иваныч говорит: лучшего, говорит, моего старшину опозорил, рекомендованного мною осрамил. Дай Бог вам счастья на другом поприще».
На другом поприще Николай Петрович тоже потерпел неудачу. «Владимир Михайлович, нет ли у вас места конторщика или писца хоть…» – «Видите ли! место есть, но знаете, неловко будет… Вы знаете, – продолжал Кабанчиков, понизив голос, – что моя репутация и без того крайне незавидна, а тут еще… Не хотите ли кофе?» – «Нет, спасибо; мне хлеба надо», – отвечал Николай Петрович, и ушел.
«Невозможно! невозможно! – восклицал в то же время исправник, – при Саввине недоимок ни одной копейки не было, а теперь целых три тысячи… Невозможно! Три тысячи на одной волости! Хорошую мне благодарность пришлют!»
На следующий год исправнику не пришлось уж восклицать таким образом, ибо распорядительность и исполнительность снова зацвели в Болотном в лице Панкрата Саввина. Но не зацвели там ябеда и кляузничество в лице Николая Петровича. Там, где жил он, живет теперь брат о. Христофора, кончивший курс в семинарии. В училище, к которому сделана иждивением старшины пристройка, пахнет резедной помадой, одеколоном и спермацетовым мылом. По вечерам, вместо прежнего безмолвия, нарушаемого шорохом переворачиваемых листов, гремит гитара и слышны песни и топот пляски. Все это не мешает Квинтилиану Александрычу быть человеком «отменной нравственности», как выразился про него старшина в разговоре с инспектором народных училищ. Его метят на место о. Петра, которому, по словам о. Христофора, пора уж и на покой, ибо он окончательно выжил из ума: с какой стати, например, он начал расхваливать инспектору Дубровина, да вдобавок же при самом о. Христофоре, старшине и Квинтилиане?
Скоро и память о Николае Петровиче исчезнет. Да и теперь лишь ребятишки вспоминают порой своего любимого учителя, да иногда какой-нибудь лохматый мужичонко, которому потребуется написать письмо, скажет: «Ха-ароший был человек, сердешный, да вздумал со старшиной тягаться – и сверзили».
И.Б.
[1]Суслов М. Г.
Уральский рабочий союз или как писали историю в советское время. Пермь: Перм. гос. ун-т; Зап.-Урал. ин-т экономики и права,
2003.
[2] Опубликовано 135
лет назад, автору 23-24 года: Отечественные Записки, 1883, № 4, апрель, с.
397–420.