(боливийский дневник)
Повесть
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2018
Григорий Стариковский родился
(1971) и вырос в Москве. В США с 1992 года. Закончил Колумбийский Университет
(кафедра классической филологии). Переводил «Одиссею» (песни 9-12), Пиндара,
Вергилия, Проперция, Авла Персия.
Сборники стихов «Левиты и певцы» (2013) и «Автономный источник» (2017). Живет в
пригороде Нью-Йорка. Преподает латынь и мифологию. В «Волге» публиковались стихи (2014, 2016, 2017) и повести
(под псевдонимом Герман Бер: 2015, 2016).
If
there is one question I dread, to which I have never been able to invent a
satisfactory reply, it is the question what I am doing.
Samuel Beckett, Molloy
3 июля, ла-пас,
дворик в пансионе
ночью в номере
холодно. отопители есть, газовые, но их надо заказывать у консьержа. в комнате
две кровати. моя – возле окна, выходящего на задворки. на другой кровати спит
тио. я проснулся за полночь. одеяло не согревало, пришлось надеть рейтузы и
рубашку. включил ночник и взглянул на тио: четкие контуры склоненного набок узкого
лица на коричневой наволочке. утром я принял душ, отогрелся теплой водой.
зябкое утро, изо рта идет пар. клочья пара над верхней губой тио, светлые
волосы льются на плечи, гибкость движений, которую я не замечал прежде.
отдаленность промытого взгляда. мне нравится его голос, валлийский выговор –
эластичный бинт, который можно растягивать без конца.
весь отряд –
двенадцать школьниц из выпускного класса. тио – руководитель группы, я –
помощник, присматривающий за девушками, что-то вроде дуэньи. девушки сидят на
серой с розовыми прожилками плитке внутреннего дворика, играют в карты. они
разделись до маек: стены еще держат утреннюю стылость, но солнце начинает
припекать. девушки бойко и небрежно разговаривают между собой. росплеск
восклицательных капель, исчезающих в тот момент, когда слово вылетает изо рта.
обшарпанные стены внутреннего дворика, урчание голубей на крыше. здание
пансиона некогда принадлежало президенту боливии генералу пандо. блеклый снимок
висит на стене. генерал позирует в парадном мундире, в высокой каске прусского
образца. грудь покрыта медалями, как чешуей. девушки говорят мне: эй, док (док
или стар, так они называют меня) что у нас сегодня на обед? мы с
тио собираемся в супермаркет. я радуюсь, что могу выйти наружу, избавиться от
ничего не значащих слов.
возле входа в
супермаркет, с обеих сторон установлены двухметровые динамики. человек с
гитарой, в пестром костюме и черной шляпе клекотно
славит ассортимент. проходим вдоль стеллажей, мимо шоколадок в потускневших
обертках с видами города: на небоскребы наползает, как ленивая, почти
распластанная волна, отставшая от плитки шоколада, закраина фольги. движемся
мимо желто-коричневых упаковок с растворимым кофе, коробочек с печеньями, с
наполнителем и без. тио ведет меня в колбасно-сырный отдел. покупаем свиной
колбасы и солоноватого сыра. старательно выговариваю испанские числительные:
пятьсот, восемьсот, еще пятьсот. на кассе работает женщина. терракотовый цвет
ее лица. на узкой переносице приплюснутые очки сидят, как бабочка на кусте сирени.
лицо вытянутое, необычное, подвижное. тонкие руки подбирают покупки и
скользящим движением проносят над сканером. её смущение, когда я сказал что-то
расторопно-нескромное. на улице я спросил тио: ты заметил, какая она красивая,
эта женщина? тио набил рот катышами сырной булочки; я не разобрал смысла
зажеванных слов. потом, когда мы вернулись в пансион, я поинтересовался, что
именно пробубнил он на обратном пути из супермаркета. тио попросил напомнить, о
чем мы говорили. я подсказал, что мы говорили о кассирше. он ответил: она
– чрезвычайно приятная женщина.
вечером в комнате
медленное,
холодное скольжение по рукавам переулков с крошащейся штукатуркой домов, над
рытвинами мостовых, сквозь накопленный холод вечера. в ремонтной мастерской
вскрикивает дрель, как испугавшийся ребенок. затупленность перекрестков. они –
как старые столовые ножи, которые некому наточить. единственный острый угол
здесь – между небом и городом, скользящим вниз по авениде
– к памятникам боливару и колумбу. мы находимся в промежутке между холодным
сводом, склоном и глупой надписью на постаменте первооткрывателя: navigare necesse est, vivere non necesse (лучше плыть, чем жить, или что-то в
этом роде). небо – крышка табакерки, вот-вот захлопнется. я дышу городской
гадостью, повисшей в воздухе. оглядываюсь в поисках деревьев.
бездомные
боливийские псы на перекрестке. грязные, беспризорные, вальяжные бестии. не
лают, не гоняются за голубями. псиное сознание принадлежности и назначения.
застывают, приподняв головы. мы выхватываем псов взглядом из городской сутолоки
и радуемся встрече. экпедиционные девушки в теплых курточках, шерстяных
шапочках, любящие красивое, вскрикивают: ой, какой хорошенький, усыновить бы
такого. хотят подойти, погладить, прижаться к псиной морде, но я
предупреждаю: близко не подходите, вдруг собака бешеная. девушки
останавливаются, оборачиваются на мой голос. всё портит тио, который треплет за
ухом клочковатого пса с впалыми боками. девушки топают ножками и канючат: вы
не разрешаете, а тио приласкал другого. не забывайте, увиливаю я,
что тио – королевский морской пехотинец, а вы – барышни из пряничного городка, вам ещё школу закончить надо. говорю всё
это, а сам бы зарылся лицом в глубокую, грязную шерсть. тио скармливает псу
орешки в шоколаде. я спросил его, почему он приласкивает бездомных псов,
неужели не боится быть укушенным. тио улыбнулся, прищурил глаза. ты не
думай об этом, док, сказал он, но послышалось – дог, т.е. пес,
как будто он назвал меня собакой.
4 июля, ла-пас, кафе на площади возле
собора
город назван в
честь приснодевы. девы мира. госпожа маршруток и пассажиров, пригнанных друг к
другу, как гладко отполированные камни, из которых инки возводили стены своих
дворцов. чолита сидит на перевернутом ведре. звонкая монета в её туеске.
пирожками торгует, запекает внутрь кусочки куриного белого мяса, обжаренные в
масле. всеблагая дева – гора, в сапогах из гудрона. он разлит разнорабочими в
бурых комбинезонах – вязкие резиновые сапоги, которым нет сноса. гора, дым
из-за пазухи, с дальнего склона, где жгут кустарник. духовитый дым доносится
оттуда. гнется и мнется в огне кустарник, беснуются в пламени змейки, искры
сыплются на бархат паучьих спин. птицы-пересмешницы, чьих голосов никто не
услышит. дым продлевает запах их жизней. голова горы утопает в белой шерсти,
как в белом колпаке из немецких сказок. колпак натянули на глаза, до
подбородка. отрубили руки, бросили на прокорм свиньям. гора ничего не видит, ни
города, который льется по склону медленным потоком кирпичных домов, мостовых в
оспинах рытвин, ни девы марии. она обходит город из конца в конец, от
автовокзала до офицерской школы в ирпави, до эстадио олимпико и городского
парка в районе чикас. дева, в длинном платье с расшитым подолом и рукавами.
налитые оливковые запястья из твердой породы деревьев, вот на что уходит
бескровное мясо стволов. чолита, пчелка, снующая по городу, как челнок на
ткацком станке, сквозь поток машин, – забежать в собор св. франциска, постоять перед
алтарем, наплакаться вдоволь. она плачет, а мы проходим мимо, любуемся
старинными сводами, статуей святого яго на коне в расцвеченном облачении.
святой препоясан алым кушаком. яркость его одежд застит взгляд. чолита утирает
слезу черным рукавом. мы делаем вид, что не видим её. я останавливаюсь перед
разрисованной статуей девы с пунцовощеким младенцем на коленях и ставлю свечку.
странная нежность, с которой она смотрит на сына или, наоборот, смотрит в себя,
как иногда смотрят молодые матери на детских площадках, пока ребенок возится в
песочнице.
чолита
выскальзывает из собора. вниз по авениде мчится фургон. люди в военной форме
сидят на железной скамейке в кузове или стоят на полусогнутых ногах, держась за
поручни. раскормленные задницы повисают в воздухе, в почти свободном парении.
семенящими шагами чолита переходит авениду в том месте, где регулировщик
размахивает руками, пытаясь остановить транспортный поток двумя-тремя хлипкими
жестами. тио говорит, посмеиваясь: хорошо, что вообще не убили, не переехали
маршруткой раз двадцать туда и обратно. он перебегает авениду и оказывается
на солнечной стороне, а я остаюсь на этой, жду зеленого сигнала. тио
оборачивается, отыскивает меня глазами и смеется. догоняю и говорю, как будто
оправдываюсь, что никогда не перехожу улицу на красный свет. он улыбается: в
этом городе цвет светофора не имеет значения, нет ни красного, ни зеленого.
чолита семенит в сторону пешеходной улицы, прошмыгивает под мостом, наконец,
оказывается на сокабае, подходит к длинному столу, подменяет другую чолиту,
похожую на себя, не перемолвившись даже словом. другая уходит не простившись (не
приподнявши котелка, сказал бы поэт… чолиты действительно носят котелки на
темени, в которые не поместилась бы даже голова младенца), а эта садится и ждет
покупателей.
сидит без
движения, иногда показывает на пальцах цену товара, разгибая-загибая маленькие
грязные пальцы. тио видит зеленые пакетики с орешками в шоколаде. глаза его
загораются. спрашивает, наклоняясь к чолите, сколько стоит арахис. тогда её
известняковое тело тоже наклоняется к нему. чолита делает над собой усилие и
улыбается. так, наверное, улыбались бы камни, если бы у них были рты. отвечает,
выдыхая в щелку рта, показывает на пальцах – семь. шепчу, наклоняясь к
тио, слышу его дыхание: обязательно поторгуйся. первый начинаю сбивать цену,
прошу уступить пакетик за пять боливиано, но чолита презрительно качает
головой. тио отсчитывает семь монет, берет пакетик с арахисом, отсыпает
несколько орешков мне на ладонь. я забрасываю всё это в рот, чувствую, как
подтаивает шоколад под языком и возле правой щеки. возвращаюсь к столу и
покупаю, не торгуясь, шапку с названием страны, вытканным серыми буквами по
белому полю шерсти.
город
просачивается в щели вечера, накрывается одеялом сумеречного неба. то, что
прежде представлялось обжитым, почти родным, оказывается ничейным, чужим. лицо
чолиты глупеет, голос слепого певца, который исполняет народные песни,
прислонясь спиной к витрине магазина игрушек, надламывается, как тонкий слой
льда. сидим с тио в кафе. наблюдаю, как отламывает он кусок сырной булочки, как
подливает молоко в чай, неторопливо допивает. через две недели я перестану
существовать для него даже как нечаянное воспоминание, как будто от моего
присутствия можно очистить память. всё равно что выключить электричество в
комнате. внутри меня выключают свет, темнота льется наружу сквозь глаза, и рот,
и ушные раковины. я больше не принадлежу себе.
5 июля, эль-альто,
на обратном пути с проекта
до места
добирались по канатной дороге, потом на автобусе. вагон фуникулера над городом,
из нижней точки в верхнюю. остановки две, первая – кладбище, вторая (и
последняя) – наша. в вагоне помещаются шестеро. девушки восхищаются видами.
внизу пестрые надгробья, колумбарии, дальше – двухэтажные строения из оранжевого
кирпича. последний отрезок – подъем вдоль скалистого обрыва. с высоты
игрушечные формы домов и очертания людей кажутся неправдоподобными:
янтарно-коричневое изображение, нарисованное на отлогом склоне. наклейка на
окне вагона – луноликая физиономия президента моралеса, он как будто
подглядывает за нами снаружи, облизанный горным воздухом. лоб прикрыт челкой,
взгляд тяжелый. улыбка натянутая, хищная, чуть скошенная, пузырятся скулы. на
бычьей шее моралеса разноцветная гирлянда. возле остановки фуникулера нас ждут
два автобуса. водители – то ли родственники, то ли друзья – везут до места
сегодняшнего проекта. мчатся, соперничая друг с другом. обгоняющий привстает,
высовывает голову в открытое окно. кричит, выдавливая из себя смех, как давят
созревший прыщ. они нас убьют, думаю я.
работали на
окраине эль-альто. разбирали камни. маленькие и средние – в одну кучу, большие
– в другую. красили стены нового дома, сперва белой краской в два слоя, потом –
желтой, тоже в два. первый еще не успел высохнуть, когда начали накладывать
второй. тио тоже красил, окунал валик в ведро с краской. встряхивал, чтобы не
капало на пол. прилагал губчатую поверхность к стене и неспешно раскатывал,
покрывая белое белым. хозяйку дома зовут навидад, как в латиноамериканской песне,
которую транслируют на рождество. в спальне, куда мы сложили рюкзаки и сумки с
бутербродами, висел плакат: иисус обращается к овечке. овечка, кажется, тоже
хочет что-то сказать. внучку старухи, девочку с отсохшей рукой, зовут луз, т.е.
свет. наши девушки обнимали её по очереди. потом подарили оранжевую тишотку. спасибо-спасибо-спасибо,
– проговаривала она единственное английское слово, которое знала.
двор был
замусорен: поломанные игрушки, ржавые остовы велосипедов, дюжина покрышек. по
двору расхаживали две пушистые кошечки. куратор проекта – адриана,
молодая женщина. джинсы в обтяжку, рубашка навыпуск, приоткрытая сверху. когда
она смеется, верхняя губа поднимается над розовой десной. по-английски говорит
неуверенно и нараспев. она взяла кисть, обмочила в краске, несколько раз
провела по стене и отошла в сторону. тио долго разговаривал с ней. я слышал
настойчивый щебет тио и смех адрианы, похожий на звук, который издает вода,
когда ее переливают из одного сосуда в другой. оголялась розовая десна. тио протянул
ей свою фляжку с отфильтрованной водой. адриана отпила из неё. в обеденный
перерыв я отдал тио все бутерброды с огурцами и сыром. аппетита не было, пусть
сам всё съедает. попробовав бутерброд, который я приготовил, тио сказал, что
давно не едал ничего вкуснее. сказал из вежливости, но я обрадовался, приняв на
свой счет. после перерыва я тоже красил стены. понравилось раскатывать валик по
ровной поверхности, постепенно менять её цвет.
пансион в ла-пасе
вечером вышли
на авениду. давай здесь расположимся, предложил тио, указав на
раскладные стульчики возле серой стены. рядом сидела толстая чолита в цветастом
платье. в огромном чане на жарком медном дне – гамбургеры, как изрытые оспой
индейские лица. глазуньи, как тусклые желтые солнца в белом влажном нимбе;
кусочки пахнущей маслом жареной картошки. в кастрюле, обмотанной пляжным
полотенцем с дельфином, распаренный белый рис. салат из свеклы и моркови в
глубокой миске. чолита наполнила наши тарелки. мы сели на стульчики возле
стены. его левое плечо соприкасалось с моим правым. я подхватывал
свекольно-морковный салат пластмассовой ложечкой, но не всё доносил до рта:
кубики свеклы падали на тротуар. мы сидели низко, на уровне бедер идущих мимо.
люди выходили из толпы, как актеры на сцену, садились на стульчики,
перекусывали на скорую руку, поднимались, расплачивались, исчезали в толпе.
поток пешеходов уносил их вверх по авениде. мы никуда не торопились, не
стыдились медленной трапезы. я наблюдал за пешеходами снизу. освещенные
разреженным фонарным светом, они казались сгустками темного тумана. темные
пятна их туловищ наливались иными смыслами, о которых я мог только
догадываться.
тио нахваливал
содержимое своей тарелки. я хотел расспросить его об афганской войне.
осторожно, как бы издалека, заводил речь о службе в королевской морской пехоте.
на все мои попытки разговорить тио, он отвечал: да уж, война – дело
невеселое. даже когда я рассказал ему о своем приятеле майкле, который
погиб в кандагаре, когда ракетой подбили его вертолет, о разведенных родителях майкла,
о матери, у которой, кроме майкла, никого не было, и что толку, что он
похоронен в арлингтоне, жил бы и жил ещё. даже когда я рассказал о майкле, тио
промолчал, нахмурился и посмотрел в вечереющее небо. потом повторил: невеселое
это дело. тогда я спросил его о другом: ты всё время проводишь в
экспедициях, у тебя нет ни дома, ни людей, к которым ты хотел бы вернуться.
скажи мне, где твоё место, тио? он помолчал немного, дожевывая кусок
гамбургера. я не сразу поверил в серьезность его слов: тот, кто думает, что
нашел своё место в мире, поднимает руки перед дулом игрушечного ружья. у
человека постоянное место может быть только там, он направил указательный
палец вниз, к земле, а здесь ничего постоянного не бывает. понимаешь? –
да, кажется, понимаю, – ответил я.
6 июля, эль-альто
мгновенное
сходство тио с лемешевым, исполняющим партию ленского или поющим итальянскую
песню. в глазах матовая лемешевская грусть. я смотрел на него и вспоминал слова
итальянской песни: очей прелестных огонь я обожаю. мне холодно, когда я
подолгу нахожусь рядом с ним. знобит, точно я зашел в ледяную реку. его
вытянутое, кукольное лемешевское лицо, вьющиеся льняные кудри; тело, похожее на
саженец яблони.
сегодня наша
группа работала на окраине. через две улицы город заканчивался, начиналось
голое плоскогорье. на горизонте оно соприкасалось с небом, точнее, прижималось
к нему, как младенец – к материнской груди. если бы я был один, взял бы рюкзак
и ушел не оглядываясь, настолько тянула к себе ясность плоскогорья в клочьях
коричневой промерзлой травы. мы расчищали подъезд к воротам. грузили щебень на
тачки, везли к вымоине. ко мне подходили местные жители, тыкали пальцами в
листовку, запрещавшую сваливать мусор на общественной территории, особенно в
промоине, в которую выходили трубы, кажется, канализационные. я отвечал: я
здесь не хозяин, а хозяин вон там. указывал в сторону нашей бригады. девушки
снова красили стены, в той же очередности, сперва в белый, потом в желтый цвет.
хитрые глаза хозяйки, как горные расщелины. настороженная пронырливость. она
была похожа на тесто, всходящее на дрожжах. повсюду рыскала и командовала. я
толкал тачку по разбитой дороге, балансируя на досках, проложенных над ямами.
после нескольких ездок заныли запястья, пальцы не сжимались в кулак. я передал
тачку другим. посмотрел на себя в зеркало: в белой строительной каске и в
темных очках производил впечатление сильного человека.
обедали с тио.
поделили батон хлеба и кусок соленого сыра. люблю такой сыр, – сказал
он. после перерыва работали во дворе, разрыхляли затвердевшую, насыпанную
горкой землю. сложносоставной строительный мусор, с камнями, кусками кирпичей,
проволокой. тио раздрабливал землю заступом. опускал острие, вкладывая в
движение пружинистую упругость тела. разгибался легко, как хорошо смазанный
складной ножик. снова опускал заступ. я стоял рядом, мельчил землю лопатой,
проталкивал размягченную в сторону девушек, которые нагружали корытца тачек, а
потом отвозили к промоине. я не смотрел на тио, но слышал, как дробит он землю.
его движения напоминали работу маятника. я хотел вжиться в его ритм, чтобы моя
лопата и его заступ погружались в грунт одновременно.
подошла
адриана, попросила тио расписаться в ведомости. он поставил подпись. не сказав
ни слова. отвернулся, продолжил работать. его полное безразличие к адриане, его
безразличие вообще… если бы даже вся наша группа превратилась в камни, он не
повел бы бровью. тио сияет далеким светом, а я живу в темноте мира. я – один из
тех, которые рождаются из ручьев, долин, пещер, деревьев и гор. я – человек без
кожи, плод, с которого сняли кожуру. так называют индейцы чужаков:
обескоженный. я – тот, который остается ждать своей участи на склоне
полузатопленной горы, когда мимо плывет ковчег с избранными. мне оставлены
осязанье, зренье и слух, чтобы видеть и слышать свою немощь, чувствовать
прикосновение его прохладной руки в пожатии, как холодный свет издалека.
вечером вышли
прогуляться по авениде – до собора и обратно.
муравьиный аллюр индейцев в замшевых куртках и широкополых шляпах. от этих
каменнолицых людей остаются лишь очерки жестов. всё тонет в смуглом, скуластом
вареве. мы с тио плывем по течению улицы, пойманные в потоке. бездумье города,
полуразбитые дома, ступени там, где не должно быть ступеней. свадебный торт в
немытой витрине пошивочной мастерской. продавцы игрушечных гоночных машинок на
мосту над авенидой. строгие дамы в пунктах обмена рассматривают банкноты в
увеличительные стекла. голуби на карнизах, собачье дерьмо на позолоченном,
вживленном в асфальт круглом щитке с крылатою фразой поэта.
7 июля, ла-пас,
столовая в пансионе
две работницы в
накрахмаленных передниках. одна подходит совсем близко. внимание сосредоточено
на оладье, оставшейся после завтрака. ловко подхватывает блюдце с холодной
оладьей. передает своей подруге. осколки их разговора. неприятное чувство
узнавания. расползание шва, обнаружение испода памяти. как будто я уже слышал
подобный перезвон голосов, со ржавчинкой. вспоминаю сквозной хохоток продавщиц
в филевском гастрономе или случайно подслушанный разговор в метро на давно
переименованной станции. память играет со мной злую шутку. воспоминания леденят
меня. лучше – сахарное беспамятство, иногда оно вяжет язык, как плоды
шелковицы. каждый, кто помнит себя другим, и других – другими, принимает
(принял) в наследие серый свод безысходности. он навсегда остался где-то там,
возле кассы мясного отдела, в вечном, соляном ожидании, когда, наконец, ему
выбьют чек на полкило докторской колбасы… работницы уходят на кухню. мимо
пробегает масляноглазый бразилец, совладелец пансиона. на ходу говорит (голос
потрескивает, как поленья, обглоданные огнем): девушки из вашей группы –
молоденькие, свеженькие. взгляд его влажный. с каким удовольствием я бы
выцарапал ему глаза…
утром дал себе
слово не думать о тио. даже когда он явился из душевой, обтянув бедра белым
махровым полотенцем, едва доходившим до колен. я отвернулся. занялся
бутербродами, кромсал тупым ножом водянистый огурец, больше похожий на рыбу,
чем на овощ. пока тио натягивал джинсы и нырял в тишотку,
а потом – в вязаный свитер, бутерброды были готовы: кроме огурцов, ветчина
розовела между ломтями хлеба. бутерброды сложил в отдельную сумочку. мы сидели
в разных автобусах. водитель слушал музыку: негритянский рэппер материл бывшую
подружку. эль-альто, освеченный ярким солнцем. дорога узкая, вдоль обрыва.
туман выстилал дно пропасти.
вершина горы
похожа на надломленную арку со скалистыми наростами, изъеденными дождями и
ветром. гора как бы проглатывала свой вогнутый склон. кажется, что поселок
находится внутри неё. я и еще три девушки рыли траншею, в которую потом должны
были насыпать битый камень и залить цементный раствор. хозяйку, оплывшую
чолиту, звали мартой. сыновей двое, старший – диего,
младший – альваро, тонкий, подвижный мальчик. моя
шапка с длинным козырьком и отворотом сзади закрывала половину лица и шею. нос,
надгубье и подбородок помазал кремом. я разламывал каменистую почву заступом.
работал тяжело и медленно. адриана стояла рядом. иногда я спрашивал её,
указывая на какой-нибудь предмет, как он называется по-испански, – заступ,
лопата, ведро, кирпич, камни. лопата по-испански пала.
почва
сопротивлялась вросшими в неё камнями, жирными узлами корней. девушки пытались
подрубить корни лопатами. осьминожья корней выскальзывали из-под ударов
невредимыми, цепляясь за камушки, за другие корни. траншею рыли вдоль красной
нити, натянутой между двумя кольями. траншея по-испански фосо. испанское
слово ласкает ротовую полость. хозяин дома (лицо покрыто морщинами, настолько
частыми, что кожа между ними похожа на струпья) подбежал ко мне, выхватил
заступ и принялся исправлять наработанное. крошил оставленные зазубрины. мы с
девушками смотрели, как цепко заступ врезался в землю, выравнивая траншею,
размалывая корни в жидкую кашицу. другие девушки под руководством тио носили
кирпичи на двор. чумазый альваро шнырял между нами. адриана приобняла мальчика
и усадила рядом. она угощала его консервированными персиками. я спросил её, как
называется персиковый сок по-испански. она ответила вопросом: что же не
играет с ним никто? я пожал плечами: хотите, я поиграю? отец альваро
выровнял траншею. снял широкополую шляпу, поклонился и поблагодарил за работу,
которую выполнил сам.
идите вон туда,
– сказала адриана, указав на насыпь, – поиграйтесь, вот вам
летающая тарелка. по краям насыпи росли голубые и оранжевые цветы. я сорвал
оранжевый и положил в карман. я запустил фризби первым. альваро поймал, мягко
прихлопнув её обеими руками (так ловят моль на лету, чтобы не испачкать
ладоней), ломким голоском проверещал: кочабамба! потом я крикнул,
изловив пущенную им тарелку: потоси! – да, да, потоси,
закивал альваро. мы по очереди выкрикивали имена
стран и городов. перу, кричал он. чили, – отвечал я. потом он воскликнул
алеманья и захотел играть в футбол. побежал домой и принес мяч. мы
поднялись чуть выше. играли на отрезке грунтовой дороги. грунтовка с одной
стороны примыкала к отлогому каменистому склону, с другой обрывалась в
неглубокий овражец, дно было выстлано мусором – пластмассовыми бутылками,
ношеными вещами, предметами, не нужными никому. играл он увертливо, обводил
легко, хоть и был болезненно-тонок, как тростина. я глотал красноватую пыль и
сплевывал. на высоте четыре тысячи метров не очень-то побегаешь. альваро
хитрил, бил по мячу, тот ударялся о каменный склон, отпрыгивал и пролетал между
камушками-штангами моих ворот. когда он забивал, ударял себя в грудь и
выкрикивал яростно мюллер, или какую-нибудь
другую футбольную фамилию. когда я забил первый и последний раз, тоже ударил
себя в грудь. месси, месси,
– хрипел я, пока хватало воздуха.
приехали
микроавтобусы. перед отъездом пригласили сделать групповую фотографию на
пригорке возле дома. отец альваро выразил благодарность, объяснив, почему его
семья нуждается в помощи благотворительной организации. я понял не всё, вернее,
не хотел поверить, что понял. адриана перевела и объяснила, почему мы здесь
работали. девушки пожелали сняться с альваро на память. сперва он отказывался,
потом согласился. они обнимали его и улыбались в объектив. я подошел к адриане,
прислонившейся к дверной притолоке. в руке она держала тарелку с
яичницей-глазуньей и вареным ямсом. она сказала – на вот, попробуй, марта
готовила. я достал из рюкзака походную ложку. нежный вкус разваренного
картофеля. тио окликнул меня: эй, стар, водители ждут. пора возвращаться.
я поблагодарил адриану за угощение и вспомнил, что не попрощался с альваро.
альваро сидел на пригорке, подперев голову кулачком. увидев меня, он поднялся с
земли. весь, как тростина, тоненький. мы обнялись.
в вагоне
канатной дороги я сидел напротив офицера. на коленях он держал коробку овсяных
хлопьев. рядом сидела толстощекая девочка. я достал из кармана упаковку
салфеток. вытирал слезы, которые выкатывались из-под темных очков на щеки, к
уголкам рта. военный смотрел в окно. девочка с интересом разглядывала меня.
стыдно мне не было. мало ли о чем может плакать взрослый человек? когда я
приехал на конечную, вся группа была в сборе. девушки помалкивали. я снял
солнцезащитные очки. тио спросил: тебе нездоровится? хочешь, зайдем в
аптеку? – нет, не надо, ответил я, – но выпил бы немного воды. он протянул
мне свою фляжку. я сделал несколько глотков, впитывая вместе с водой холод
алюминиевого горлышка.
8 июля, ла-пас, столовая в пансионе
вечером в
столовую сходятся обитатели пансиона. спросил одного в синей водолазке: вы
говорите по-английски? – немного. – куда относят использованные чашки? кто убирает их со столов? он пожал плечами, ничего не сказал.
скандинавы крикливы. стучат кулаками по столешницам, соревнуются, кто больше
выпьет пива. сижу на четвертом этаже, слышу, что происходит на первом. внизу
заговорил тио, голос просачивается сквозь зазоры выкриков. скандинавы белокуры.
голубые глаза ангелов, русые бороды вьются. среди обитателей я – самый старший,
местная знаменитость. со мной здороваются консьержи, знают мою фамилию, вернее,
то, что осталось от неё при сокращении. what’s up, star? how’s life in the fast lane, star? спрашивают девушки из нашей группы. стар – не маркировка возраста,
но – светило небесное. экспедиционные девушки, наоборот, самые юные. я
присматриваю за ними. присматривал бы, если бы не было всё равно. пусть делают,
что хотят, жуют листья коки или пьют виски, лишь бы на глаза не попадались.
мимо проходят две наши девушки. что делаешь, стар, всё пишешь? – ну,
пишу. – спать скоро пойдешь? – звезды не спят, отвечаю. смеются,
дурочки. слышу, как тио внизу говорит по телефону.
сегодня
остались в городе. я сказал тио: собираюсь в музей, до обеда вернусь. он
напросился сопутствовать. мы пошли вниз по авениде. встретили местных
подростков в костюмах зебр. они толпились возле офисного здания. навязываются,
лезут обниматься. тио захотел сфотографироваться с ними. две зебры стояли между
нами, одна приобняла меня, другая – тио. тио проверил снимок. тебя чего,
улыбаться в твоей стране не научили? – в какой стране? – переспросил я. мы
спускались по авениде, вдоль бульвара, мимо памятника венесуэльскому герою. я
рассказал всё, что знал о боливаре: интересно, как жить в стране, названной в
честь человека, который не желал её создания? – странная история,
согласился тио. его услужливая, обволакивающая учтивость. вскоре мы увидели
статую колумба. золоченая латинская надпись на высоком постаменте. я перевел
надпись на английский. глубоко сказано, отреагировал тио, как будто
отбил ракеткой невидимый теннисный мячик. я вспомнил французский фильм. во
время отлива на гладкую сторону камня наклеивают плакат с фотографией человека.
на следующий день люди, которые наклеили плакат, возвращаются и видят голую
поверхность камня. море слизало изображение. тио, как волны, слизывает мои
слова.
в музее он
скучал. я разглядывал изваяния диких кошек, лягушек, лам, похожих на верблюдов.
глиняная чаша в форме головы человека: выпуклые скулы, оттопыренные уши, острый
подбородок, хищные глазки, злой, искривленный надменностью рот.я подвел тио к
чаше. it’s crazy, сказал он, взглянув… из запекшейся
глиняной злости принять глоток маисового питья. пить из чаши, нижней губой
прижимаясь к холодному лбу. что у тебя в голове? – спросить глиняного
человека. в голове у меня апи, наполовину красный, наполовину белый напиток.
в горле моем исчезнет белое в красном. толстые, жирные губы человека.
как два червя, лежащие друг на друге.
возвращались
другой дорогой, мимо президентского дворца. на входе стоял солдат с винтовкой
наперевес, в разноцветной униформе, похожей на шутовскую. детская улыбка, как
лодка, покачивалась на губах. чуть дальше, в скверике, установили стенд: запись
на велопробег по ла-пасу. поддержим президента моралеса. тио отправился
в супермаркет; я вошел в соседнюю церковь. купил свечку. она не хотела
прилипать к медному подносу и падала. наконец, прилипла. когда я выходил на
улицу, священник произнес: pater noster, qui es in caelis, sanctificetur nomen tuum. я вспомнил, что учил
этот язык. вдруг захотелось (так хочется утолить давнюю жажду), чтобы все
заговорили на прозрачной латыни, чтобы вещество слов отсюда, с улицы,
просачивалось обратно в церковь сквозь витражные стекла, к алтарю, к аляповатой
мадонне с ребенком, пусть молится за нас, грешных, вышептывает слова
губами, как будто измазанными дешевой помадой… тио вышел из магазина. легким,
упругим шагом приблизился ко мне, освобождая плитку шоколада от фольги. на,
возьми, – протянул мне половину, ты заслужил. – тио, я спросил его,
когда мы возвращались в пансион, – ты католик или протестант? – я не знаю,
кто я, ответил он. я тоже не знаю.
9 июля, пансион в ла-пасе
тио застелил
постель, спустился в столовую. взял банан из глубокой тарелки, медленно
выпростал желтоватый, размякший, в бурых подпалинах гниения плод, разрезал на
круглые ломтики, выложил ими поджаренный кусок хлеба. поливал хлеб медом. мед
медленно стекал по желобу, выводя округлые линии на ломтиках банана. тио
раскрыл блокнот, в который заносил экспедиционную цифирь. я сидел напротив и
смотрел на его руку, легко державшую карандаш. она летала вверх-вниз по
странице, справа налево и обратно. тонкие, длинные пальцы сжимали шестигранный
карандашный огрызок. иногда он подносил хлеб с ломтиками банана и медом к
подвижному рту и откусывал понемногу. пережевывал медленно и проглатывал,
прищурив глаза.
я спросил: ну
хоть сегодня кофе горячий? нет, как всегда. кофеварка у них скверно
работает, ответил тио, не обращая на меня внимания. тогда я раскрыл тетрадь
и записал: утром он был похож на молодую пальму, которую раскачивает ветер,
или на гибкий полукруг лука в то мгновение, когда стрела срывается с тетивы.
если пересказать ему содержимое дневника, он, наверное, удивится или поморщится
от отвращения. тио равнодушен к словам, к словам вообще, как будто знает им
настоящую цену, их увертливую беспомощность. причина одна из двух, либо –
афганская война, либо – занятия альпинизмом. во время снежных бурь в горах, в снеговом
предсмертье любая речь избыточна, она отступает,
оголяя черное дно под собой.
я встал из-за
стола. внезапно ощутил телесную тяжесть, как будто обветшал мгновенно.
равновесие сдвинулось. не хватало воздуха для дыхания, подача его постепенно
прекращалась. решил вернуться в комнату. после первого лестничного пролета
остановился, взялся обеими руками за поручни, чтобы не упасть. ноги, чужие, не
подчинялись. поступательное скольжение в никуда, как будто в голову впихнули
облако: оно там живет и давит на виски. сознание обезличивается, – так стирают
ластиком карандашные каракули, делая круговые движения, пока от случайно
проведенных линий ничего не останется; так крутится барабан сушилки на низких
оборотах. безмыслие, сопутствующее головокружению:
вечно грызущий огонь мысли потухает, и там, где обитает мысль, не остается
ничего, – один слепой, подгнивающий улей.
я вошел в
комнату, лег на кровать: в горизонтальном положении дышать свободней. раскрыл
книгу и прочитал: мы, конечно, далеко не исчерпали всех возможных звучаний двуголосого слова. слова проходили сквозь меня,
обрастая значениями, в которые хотелось их облечь: это мы вдвоем вычерпываем
ладонями текучее движение слов. слово становится двояким, двуязыким
даже, сперва моим, гортанным, говоримым несколько в нос, негромким, шепотливым, русским пчелиным гудением, а потом – его
пластичная речь, прохладная, не попадающая внутрь, льющаяся мимо. от
валлийского выговора остается влажное чувство. вспомнил стихотворение: особенно
когда октябрьский ветер мне в волосы запустит пятерню. почувствовал, как
сливаются наши голоса, и два разных наречия прижимаются одно к другому.
я не заметил,
как в комнату вошел тио с чашкой кофе. он кивнул, присел на свою койку и
нагнулся, чтобы надеть кеды. я сказал, что неважно себя чувствую. странное
недомогание, нет никакого желания вставать с постели. ага, ответил он,
улыбаясь, у тебя, кажется, начинается высотная болезнь. завтра перед
отъездом примешь таблетку… болезнь может начаться когда угодно, может в
день приезда, а может через две недели. так успокаивал он меня,
проговаривая фразы, которые прежде говорил неоднократно. мне нравилось, как он
склоняется надо мной. я отвернулся к стене. тио вышел из комнаты, закрыв за
собой дверь, унося чашку с недопитым кофе. я лежал лицом к стене и думал о нем,
о его легкой, воздушной поступи, об умении затеряться в толпе, остаться
незамеченным даже среди индейцев эль-альто,
отирающихся возле станции канатной дороги. если спросить их об иностранце с
узким лицом, подвижным ртом, дымчатой порослью на скулах и подбородке, с
льняными кудрями до плеч, в синей потертой ветровке, они наверняка ответят, что
никого тут с льняными кудрями не было, а был один плешивый очкарик и группа
бледнолицых девушек, кажется, американок. девушки сидели на лавочках и ждали
автобус, пока плешивый покупал у пристанционной чолиты
булочку с яйцом и картошкой, а других иностранцев здесь не было. так они
скажут.
я положил книгу
под подушку. смотрел на выщербленную стену и вспоминал его рассказ об афганистане, военном аэропорте, зачистках (всё, что удалось
выпытать об афганской войне), о том, как их бригаду после трехмесячного
дежурства (т.е. участия в военных действиях) вывозили на отдых в оман. там ужасный зной, говорил тио, – жарили
яичницу в пустыне, – расправишь фольгу на песке, а сверху выпустишь яйцо или
два, минута и – всё готово. я представлял, как коротко остриженный тио
сидит на корточках над шипящим желто-белым яичным куполком, а потом
подхватывает глазунью ножом, кладет на лепешку, отпуская дежурную фразу, что-нибудь
вроде неплохо подкормиться от солнца или пустыня – наша полевая кухня.
я представлял, как выглядит он в форме королевского морского пехотинца на
учениях, со снайперской винтовкой, на жгучем аравийском песке, с лицом,
вымазанном камуфляжной дрянью. я тоже хотел бы в пустыню, на гладкую
поверхность земли, чтобы горячий песок забивался в рот и в уши, пока я лежу и
смотрю в объектив прицела, а потом быстро встаю и бегу следом за тио, закидывая
винтовку за спину. камуфляжная каска покрыта виноградными листьями, как будто
голова моя увита плющом.
10 июля, дорога инков, лагерь возле
моста
стылое утро.
придорожный хлам, растревоженный метлами уборщиков. конусообразные холмики пыли
на асфальте. водитель остановил автобус. на пороге магазина (хлипкого дощатого
сарая) был выставлен расползавшийся холщовый мешок со свежевыпеченным хлебом.
на длинной ржавой перекладине висели мятые рубашки, клетчатые и в полоску.
проводник купил полмешка хлеба. проводника зовут диего.
он попросил освободить место в салоне. мы подвинулись, освободили. ехали долго
и тряско. перед рытвинами автобус притормаживал. сидели прижавшись друг к
другу. многие спали, обхватив рюкзаки. я смотрел в окно, на приземистые дома эль-альто, авторемонтные мастерские, недовозведенные
кирпичные стены среди гор рабочего сора, на озерцо, по краям покрытое наледью.
автобус остановился на пропускном пункте. водитель, мотая головой, выскочил из
автобуса, прихватив огнетушитель. вскоре вернулся. запечатлел на мобильник свою
физиономию на фоне автоматчиков и открывавшихся вдали пространств. сначала
двигались по бетонке, потом свернули на боковую дорогу. я услышал, как лед
хрустит под колесами. автобус поднялся на гору и остановился. тио проснулся и,
потерев ладони, сказал: выгружаемся.
ветер, плотный
на ощупь, пахнет звериной шкурой. мы выходили и становились на краю горной
вершины. несколько девушек присели на камни. голова кружилась на такой высоте:
некоторые обхватили головы и согнулись в изнеможении. я старательно пережевывал
жвачку, она помогает от тошноты. багаж погрузили на мулов. один погонщик сидел
на корточках и курил цигарку. снежные шапки вершин, как блестящая рыбья чешуя.
узколицый, крючконосый диего махнул лыжной палкой. мы
спускались по дороге инков. остатки каменных стен, разрушенные строения.
здесь скрывались индейцы от испанских завоевателей. вскоре мы вошли в лощину.
светло-зеленые лишайники выстилали склоны. дышать стало легче, я больше не
чувствовал тяжести при вдохе, не хватал губами воздух. девушки включили музыку.
тио попросил выключить. они выключили, жалуясь друг другу на произвол. первый
привал был на склоне, рядом с развалинами древних поселений.
мы продолжали
спуск, пока не увидели несколько чахлых деревьев и кирпичный домик возле горной
речки. там, сказал проводник, нас ждет обед. прибавим шаг.
мы почти бежали к бревенчатому строению перед домом. под навесом копошились два
индейца: выносили кастрюли со стряпней и кувшины с напитками. после обеда мы
отдохнули. некоторые девушки разговаривали. другие растянулись на земле и,
подложив рюкзаки под головы, смотрели в небо. тио взобрался на валун,
распростер руки, повернулся лицом к солнцу. волосы, схваченные повязкой,
струились на плечи. не хватало только венка из плюща и фиалок. я подошел поближе
к овечьему стаду. за овцами присматривал мальчик лет восьми. остальное
семейство – старуха, женщина помоложе и девочка-подросток – голыми ступнями
разламывали клубни картофеля на соседнем поле. издали оно казалось похожим на
бугристую белую скатерть. девочка вспрыгивала на клубни, но они не теряли
прежней формы. пятки скользили по клубням. девочка упорствовала. старуха
ставила жирную пятку на клубень, надавливала всем весом, и он разламывался на
несколько кусков. красно-черное пончо на грузном теле. девушки из группы
подходили к ней, стараясь не наступать на клубни, осторожно опускали
серебристые монеты на растопыренную ладонь, исчезали на несколько минут в
кирпичном домике.
девочка, та,
что запрыгивала на клубни, спросила, откуда мы приехали. я ответил. она
понимающе, как взрослая, кивнула и сказала, что эту ночь мы проведем в холоде,
а следующую в тепле. в завтрашнем лагере москитов будет очень много, а здесь
их совсем нет. я спросил, чем занимается её отец. с двумя старшими
братьями присматривает за стадом. иногда ходит по тропе взад-вперед, с мулами.
здесь водятся дикие птицы? – спросил я. да, водятся. – какие? она
назвала несколько видов, но я ничего не понял. – pajaros? – на всякий случай переспросил я. – pajaros, ответила девочка. пахаро
значит птица. мимо нас прошел старик, с куском рифленой жести на спине,
сгорбленный под ношей. скрылся за поворотом, припадая на левую ногу. – я
тоже иногда присматриваю за мулами, сказала девочка. – как зовут-то тебя,
маленькая? – меланья, ответила она. в это
время тио посмотрел на часы. мы надели рюкзаки и отправились дальше по тропе.
справа и слева горбились бесснежные вершины. от долгой ходьбы казалось, что они
раскачиваются. склоны, покрытые красноватыми камнями. тихие места,
приголубленные ветром. что-то гладкое было в них, маслянистое на вид, и я хотел
прикоснуться к изрезанным теням вершин, придать гнутым линиям там, где вершины сливалаются с небом, окончательный контур. они застывали в
длящемся танце.
тропа от
поселения до первых наслоений кустарника, росшего рядом с разбухшим потоком.
возле перекатов мы слышали покашливание реки. в месте, где тропа расширялась, я
поравнялся с тио. он шел, ступая легко и мягко. голубой потертый рюкзак
круглился за спиной. во рту он держал стебелек цветка. помогает от головокружения
и тошноты, попробуй. он сорвал другой и протянул мне. я взял осторожно,
двумя пальцами, поднес к носу, потом оторвал листик и положил в рот. заговорили
об индейцах, живущих здесь. тио сказал: многие англичане, иногда даже очень
зажиточные, бросают всё и уезжают на природу, подальше от городской сутолоки.
ездят по деревням, улыбнулся тио, рассказывают, как хорошо жить
плодами трудов своих, а те, кому они рассказывают, сами всё знают. я
подумал, что же должно произойти с человеком, который становится тенью,
пустым местом для некогда близких людей. отсутствие, как быстро затянувшийся
порез. продолжив мысль, вспомнил о себе, о городе под низким, серым небом, о
собственном отсутствии. мы шли рядом, почти соприкасаясь плечами.
казалось, что у
меня вырастают крылья. тио рассуждал о пользе походов, но я не слушал, что он
говорил, впитывая в себя мягкость выговора. покачивался прикушенный цветок
возле рта. солнце заливало его длинные волосы. тио остановился и сказал,
обращаясь к девушкам: снимем слой (т.е. слой одежды). я представил, что
вместо куртки сдираю с себя кожу, как будто у меня несколько кожных слоев, и я
могу пожертвовать одним из них. я положил куртку в рюкзак, и мы отправились
дальше. вокруг плотными рядами выстраивались деревья. над нами летали изогнутоклювые птицы.
11 июля, дорога инков, лагерь сан-франциско
прошлую ночь
спал в палатке, возле реки. слушал, как бьется вода о камни. думал о тио. от
него пахнет жизнью, его присутствие наполняет меня, как шум воды. снилась
пустыня, мы с тио ползли по-пластунски рядом, он тащил виолончель, у меня на
спине болталась скрипочка. доползли до каньона, спустились на дно, а там ждал
нас майк. я спросил его: майк,
что ты здесь делаешь? твой вертолет разбился в кандагаре
и тебя больше нет, вы все погибли, помнишь? тогда майк
ответил: забирайте себе эту мерзлую землю, говорящие камни, кривые усмешки
индейцев в широкополых шляпах. я проснулся, увидел зеленоватый воздух,
сочащийся сквозь нейлон.
сегодня,
двигаясь по подвесному мосту, тио ступал, как будто нашептывал что-то подошвами
легких походных ботинок, едва доходивших до щиколоток. чуть вздрагивали досточки, как невесомые клавиши. казалось, мысками ботинок
он наигрывал беззвучную мелодию. двигался не столько по мосту, сколько над
мостом. не держался, как мы, за жирную проволоку, заменявшую поручни. ступал
свободно, не обращая внимание на покачивание мостика, легкого, как колыбель, из
которой вынули ребенка. даже когда он приблизился к зиянию, где на месте
нескольких досок ничего не было, и надо было схватиться за проволоку или хотя
бы остановиться, как делали другие (проводник кричал держитесь крепче и
размахивал лыжной палкой), даже тогда тио не остановился. мне показалось, что
несколько шагов он сделал по воздуху. когда он ступил на берег, мост качнулся в
последний раз и застыл. общая осмысленность его движений, окончательная
ясность, как будто он был индейским богом, сотворенным из земли, потерявшим
вещественность прежнего состояния. не понимаю, как человеческое существо может
обладать подобной легкостью. я чувствовал, как учащается моё дыхание и
наливаются тяжестью ноги, но – хуже всего – особенно остро ощущал своё
убожество, карикатурность тела и движений, производимых им.
я переходил
мост одним из первых. шел по досточкам медленно,
чтобы не закружилась голова. осторожничал, укорачивал шаги, но всё равно
растревожил мост, и он закачался. я представил себе дно горной реки, текущей
далеко внизу, и подумал, что сейчас упаду на острые камни, охлестываемые
взбешенным потоком. голова закружилась. я остановился и обеими руками вцепился
в проволоку. некоторое время простоял без движений, пока те, кто уже перешли
мост или ждали своей очереди, веселились и снимали на мобильники, как я
растерянно стою на мосту, приоткрыв рот от страха и удивления. мост жил своей,
не зависящей от меня жизнью. если бы он захотел, спихнул бы меня на камни. в
этом тоже есть своя легкость, но иного рода, – легкость обрываемой нити.
когда мы
поднимались по узкой тропе на последнем переходе к лагерю сан-франциско,
я оглянулся и увидел тио. он шел последним. особая чуткость к земле и камням
под ногами, почти механическая отзывчивость ступней. интуиция скалолаза,
срастающегося со скалой, – так одно тело принимает форму другого, чтобы быть
вместе. чуть покачивающаяся, колосящаяся фигура. он двигался легко и весело по
отлогой тропе шириной в две ладони, по которой мы лезли вверх к лагерю. нам
обещали, что лагерь вот-вот появится, ещё пять-десять минут. испанский, как
здесь говорят, отсчет времени. мы прижимались к склизким камням, чтобы не
поскользнуться и не свалиться в поток. я вздрагивал, когда из-под моих ног
выскальзывали камешки и бесшумно падали в реку. тио совершал восхождение
прогулочным шагом, закусив травинку, засунув руки в узкие карманы потертых
джинсов.
на подъеме моё
сердце забилось часто. почувствовал горечь в горле. присел на камень, снял
рюкзак, допил остатки воды из фляги. девушки, двигаясь в сторону лагеря,
скрылись за рядами деревьев. тио поравнялся со мной и спросил: ну, как
справляешься? я ответил: всё в порядке. вот, остановился пофотографировать,
полюбоваться видами. тогда он сказал: отдохни немного, а потом ступай в
лагерь, надо поставить палатки, пока не стемнело, индейцы готовят ужин. он
отправился вверх по тропе и тоже исчез за деревьями.
лагерь сан-франциско, как заблудившийся пес, бросился ко мне из-за
поворота своими дощатыми домиками в жирных прорехах сумерек, навесами на
рахитичных столбиках, темным помещением кухни, где трепетал мотыльковыми
крыльями огонёк керосинки. мулы покидали место своего ночлега и бродили между
палатками нашей группы. кабинка туалета нависла над пропастью, так что
непонятно было, куда льётся моча или падает кал – то ли в ямку, которая должна
же там быть, то ли прямо в реку. я представил, как человек, усевшись на
корточки над плохо выточенной дырой в деревянном полу, летит вверх тормашками
на острые камни.
группа
готовилась ужинать. девушки надевали головные фонарики. обтирали лица и тонкие
шеи влажными салфетками. одна девушка, рита, сидела
на камне (курточка, розовые перчатки), записывала что-то в тетрадь. неподалеку
тио устанавливал палатку. верхний тент раскачивался на ветру, светясь
светло-зеленой материей. тио уперся в землю левым коленом. слегка согнувшись,
фиксировал оттяжку. неторопливо забивал в каменистую землю стальной штырь,
который тоже поблескивал на сумеречном свету. исчезающее солнце играло в его
волосах. он поднял голову, увидел меня, улыбнулся: а мы тебя ждали… ну, не
теряй времени, готовься к ночевке, скоро ужинать. я выпростал из пакета
раскладные дуги каркаса, штыри, потом – спальный и внешний тенты. установил
спальный, принялся забивать штыри. стоял на коленях, переползая от одной
оттяжки к другой. горы холодели и покрывались патокой вечерней свежести. в наплывающей
темноте нельзя было разглядеть деревьев и ярко-розовых цветов на них. я ползал
по каменистой земле и радовался, что никто из нашей группы не видит меня.
девушки сидели вокруг стола под навесом, пили чай и ждали, когда принесут
вареный рис с курятиной. тио стоял рядом, прислонившись к деревянному столбику.
12 июля, утром, лагерь сан-франциско
вечером, перед
сном, разговаривали втроем, тио, диего и я. проводник
рассказал индейскую легенду: киксвет причинял
людям зло, и однажды, раздобыв меду, вернулся домой и увидел: семья ушла.
увидел и заплакал. теперь мой брат будет спать с моей женой, – подумал киксвет. увидел кусок дерьма, который лежал рядом. спросил
дерьмо: ты не знаешь, куда ушла моя жена? дерьмо молчало, только перевалилось с
боку на бок. киксвет разозлился и бросил дерьмо в
дерево. оно ударилось об ствол и, отпрыгнув, садануло киксвета
по лицу. он заплакал как женщина. потом он увидел старую подошву, лежавшую
рядом. куда ушла моя жена? – спросил он. подошва молчала, только приподнималась
и опускалась. киксвет увидел птицу, и птица сказала
ему: твоя жена ушла по тропе, но теперь уже поздно её искать, она переспала с
твоим братом. когда киксвет нагнал беглецов, они с
братом принялись лупить друг друга дубинами. в схватке победил брат киксвета, взял топор и распорол живот побежденного. оттуда
вывалились кишки. брат схватил кишку киксвета и
забросил её на дерево, она превратилась в лиану, а сам киксвет
воскрес из оставшихся кишок. сколько ни убивай его, он всё равно будет
возрождаться.
мы смотрели на
звезды. тио показывал мне созвездья, ударяя указательным пальцем в темный
воздух, как будто хотел проткнуть невидимую ткань: видишь ромб из четырех
звезд над верхушкой дерева? это – южный крест. я сказал: покажи мне
созвездие феникса. кажется, там, он направил палец чуть в сторону. тогда
я спросил: тио, ты веришь в воскрешение? нет, сказал, не хочу верить.
лучше, когда закрываешь глаза и – кончилось всё. но всё ведь не
кончится, – сказал я. он не ответил. я попытался развить тему: когда надолго
уезжаю из дома, на время вычеркиваю себя из жизни (своей, в первую очередь), а
потом рождаюсь снова, вырастаю постепенно, как ребенок, который учится ходить,
узнавать предметы… на другом конце лагеря вскрикнула девушка. мы побежали на
крик. она, закрыв глаза руками, всхлипывала возле палатки. по внешнему тенту,
над самым тамбуром, полз мохнатый, жирный паук. тио взял паука двумя пальцами,
опустил в алюминиевую кружку. отошел подальше и выбросил в темноту. налил
кипятку в кружку, подошел к нам улыбаясь: нет ничего вкусней и полезней, чем
паучиный чай.
диего спросил тио, есть ли у того любимая
женщина. тио сказал, что любимой женщины у него нет. сейчас он в боливии на две недели, потом улетает на север канады, потом – в шотландские горы, а оттуда – в индию;
перезимует, наверное, в таиланде. стоит ли тогда
обзаводиться постоянным жильем или женщиной? в армии, когда нас посылали
куда-нибудь, в африку, например, остальные крутили
романы с местными, хотя дома у них оставались невесты и жены. диего рассказал свою историю: он встречался с девушкой и
собирался на ней жениться, но незадолго до свадьбы узнал об её измене. женщинам
больше не верит. они, как змеи, обовьют тебя, а потом укусят под сердце.
тио отмалчивался. я ответил, что женщины бывают разные. быть может, ему повезет
с другой. быть может, и повезет, согласился он неохотно.
55-ый километр, на автобусной остановке
весь день шли
друг за другом, стараясь не меняться местами. покачивания туловищ под тяжестью
рюкзаков. тропа влажная и скользкая. я следовал за девушкой, которая испугалась
паука. пятна пота выступили на её серых штанах, на пояснице и чуть ниже.
остановились перекусить в небольшом селении. купил минеральной воды у торговки.
выпил полбутылки, остальное залил во флягу. помазал лицо и руки кремом. солнце
обжигало, пролезало, как лисенок, в нутро. девушки спотыкались, медленно и как
бы нехотя восстанавливали равновесие. шли, нагнув головы, следовали за
проводником по каменистой тропе, загаженной испражнениями мулов, изрезанной
ручьями. проседающая грязь тропы. сначала я перепрыгивал через кучки теплых
фекалий. потом надоело. раздавливал испражнения подошвами походных ботинок.
иногда проводник кричал отойдите в сторону. мы отходили и пропускали
навьюченных мулов. за одним таким караванцем бежала меланья, размахивая полиэтиленовым пакетом с бумажными
полотенцами. проходя мимо, она кивнула.
легкость
себя-забывания. солнце крошится металлической стружкой, облепляя щеки и шею,
растапливая волю, как гусиный жир, подавляя любое желание, кроме желания пить,
пить долго, водой выслащивать иссохшее нутро. струйки
пота не распространяют запаха. рюкзак тянет к земле, вдавливает в нее. кажется,
надо двигаться не вперед, а вверх, из хлюпающей грязи под ногами, из мульего
дерьма, которое разровняли идущие впереди. теперь оно распластано во всю ширину
тропы. нить памяти сворачивается в клубок и скачет вниз по склонам, пропадает в
серебряном блеске воды, вспененной возле острых камней. я спросил бы, водится
ли здесь рыба, но спросить не у кого. летающие рыбины с блестящей чешуей. из
глубины лощины вылетает троица уродливых птиц в поисках падали. в голове, в ее
пустыне, неприбранными предметами слова составляются в песню: извела меня
кручина. кручина медоточива. остывающая между лопаток соленая тина. я –
гладь пруда, медвежье озеро – от шеи до паха. на мне живет змейка. пригрел на
груди, пригреть бы гибкость валлийского говора среди деревьев с душно-розовыми
цветками. другое наваливается на плечи – желание, какая-то слепая тяга,
избавиться от своего голоса, как от рваной рубашки. пусть остаются отрывистый
говор-кашель индейцев и гуттаперчевые переливы птички-тио, чьи волосы пахнут
липовым цветом (теперь он сидит рядом на автобусной остановке и облизывает
змеиным своим, двоящимся языком фруктовое мороженое). я чувствую твой гибкий
голос, а мой – хрипящий. я тоже, как всякий, рожденный под серым небом, умею
выть на родном наречье – изве-ел-а-а-а кр-у-у-учина. долготы меланхолии на языке материнском. история
с географией, сказала бы мать. я почти не помню её лица. не уверен даже,
была ли она на самом деле, родившая меня. материнская речь – кусок мульего кала
на каменистой тропе. кто там летит навстречу, не ворон это, другое, другое. pajaro, pajaro, повторяю. что остается от пахаря?
унавоженная пахота. братец мул, мы породнились с тобой, нам обоим теперь всё
равно, что происходит за окоемом взгляда, нацеленного в себя, уходящего, как
ступени, ведущие в склеп.
13 июля, коройко,
кафе на главной площади
ночью снились
деревья с ядовито-фиолетовыми цветками, горный поток, тропа, блестящая мокрыми
камешками. тио заснул первым, закинув правую руку за голову. левую распрямил
вдоль туловища. толстое, серое одеяло сползло к пояснице, под левым соском
татуировка, змея вокруг стержня. своей левой рукой я мог бы дотянуться до его
правой, согнутой в локте.
мои ботинки
провоняли от сопревших ступней, от носков, которые надо бы менять хоть раз в
день, но запасная пара намокла в начале похода. постарался смягчить вонь жидким
мылом, налил немного внутрь. запахло яблоками, но ботинки всё равно пованивали.
вечером задвинул их под кровать, поглубже. надел тапочки, гулял по городку.
названье канареечное коройко. площадь – фонтан
и деревья по кругу. через скверик медленно шел колченогий, толкая велосипед.
шляпа-пирожок, со шляпы свисала тесемка, привязанная к пуговице на потрепанной
ковбойской курточке. длинные, седые волосы доходили до лопаток. он насвистывал
что-то, велосипед поскрипывал, шуршал шинами… тио говорит: человек должен
жить так, чтобы в старости было о чем рассказать людям. как будто отрезаешь
собственный язык и опускаешь в раствор формальдегида… побывал в боливии. какие там горы, восклицательно
скажу я будущим соседям по этажу/столику/барной стойке, какие звезды в небе
горят. соседи отзовутся да, повидал ты многое на своем веку или удивительно
всё это.
когда
заселились в пансион, тио сказал: лезь в душ первым, мне надо кое-чем
заняться. я стоял под душем, теплая вода затекала в рот, я выплевывал её и
радовался, что мы, наконец, вышли из леса, что сердце ещё живет во мне, как
тихая птица. нижнее белье выкинул в мусорное ведро. сказал об этом тио. он
рассмеялся: оставишь им трусы на память. потом мылся тио. я слушал
росплеск воды по кафелю, потом встал с кровати и вышел в городские сумерки. по
площади ходили люди в прохладе вечера. ели мороженое, пили апельсиновый сок.
дети гоняли грязных голубей. дневная теплота и вечерняя прохлада перемешивались
как два луча, направленные друг на друга.
позже, когда
стемнело, сидели с тио в ресторане. ну что, мелодраматично воскликнул
он, обвязав тонкую шею накрахмаленной салфеткой, приступим к ужину чемпионов.
тио ткнул пальцем в список супов: у них здесь есть тыквенный. дома каждую
осень мать готовила. очень советую. когда принесли суп, чайной ложечкой он
зачерпнул темно-оранжевой мути, поднес ко рту, понюхал. проглотил содержимое,
обтёр губы салфеткой. тогда я сказал, что дорожу нашей дружбой, что для меня это
– несколько больше, чем дружба. меня восхищает кошачья гибкость его движений. я
стушевался и замолчал. тио слушал, обгладывая куриное крылышко.
городки, похожие на человеческое тело, на руки-ноги. вещественные места.
дальше, за телом города, начинается другое, лес или горы, не важно. такие
городки заканчиваются собственной кожей. когда место похоже на тебя, жить не
так страшно. утром мы завтракали на автобусном вокзале. я почувствовал прилив
мужества, заговорил о городе: этот городок похож на человека. мне кажется, я
глажу его по щеке, целую в лоб, мне нравится запускать пятерню в его каштановые
кудри. на экране телевизора митинговали медработники. люди выкрикивали слова,
перекрывали улицы. – может быть, останемся здесь ещё на день, предложил я. может
быть, и останемся, ответил тио. потом мы разошлись, каждый по своим делам.
он бродил по городу, то и дело заглядывая в мобильник. несколько раз я прошел
мимо него, как бы случайно. казалось, я видел его целиком, как видят картину
или статую. прохладный воздух золотился вокруг него, он был похож на
пронзительно-сквозящее стекло бутыли.
слова появляются, рождаются сами. сами, без моего ведома, сближаются друг с
другом, отталкиваются, чтобы не встретиться никогда. заношу в тетрадь первое,
что приходит в голову: он мнится мне подобным богу, нет, кажется, что он превосходит
богов, тот, который сидит напротив тебя и видит, как ты улыбаешься сладко.
неторопливо проговариваю каждое слово на неживом языке, который почти забыл, но
это вдруг вспомнилось. неживое тоже имеет голос. ломкость этого языка,
хрупкого на пожелтевшей странице довоенного издания, похожа на его руки,
когда он сгибает их, забрасывая за плечи круглящийся синий рюкзак, или когда
отжимается в комнате, или натирается лосьоном после душа. ломкость, ранимость
кистей рук, предплечий. тогда хочется сделать что-нибудь хорошее для него,
например, принести чашку чая в комнату, где он отжимается, сказать слова
одобрения, как учат нас: если нечего сказать, скажи приятное, пусть вам обоим
будет хорошо. я хотел бы сказать ему такое, что он забыть не сможет, но будет
всегда носить в себе. нежность моя подобна придорожному камню. путник,
отдохни возле, а потом иди куда идешь, передай своим, что я лежу здесь, охраняя
покой земли. инки верили, что говорить горько и говорить прекрасно – одно и
то же. в горечи слов прорастает стройность, странный союз ломкости и гибкости.
венки на головах юношей, катыши маисовой муки с кровью принесенной в жертву
ламы, перетягивание разноцветного каната, издали похожего на змею. горькое
слово – воздушное прикосновение одного тела к другому. вырыть бы глубокую,
узкую яму, броситься бы туда вниз головой, отдавая земле оголенную речь, чтобы
никто не услышал меня.
14 июля, тиуанако,
кафе возле старой ж/д станции
инки молились главному богу: виракоча, господин вселенной, мужчина или
женщина. к тебе обращаются глаза мои, взгляд слабеет от желания видеть тебя.
потому что, видя тебя, зная тебя, узнавая тебя, постигая тебя, я знаю, что ты
увидишь меня, ты узнаешь меня. солнце, луна, день, ночь, лето, зима, не зря они
следуют друг за другом. у каждого есть своё место. ответь мне, услышь меня, не
позволь отчаяться и умереть.
утром взглянул в зеркало. лицо отцветшее. нос покраснел от солнца,
губы обветрились, надтреснуты по краям, кожа на лице залоснилась. глаза
красноватые с утренними выделениями. промыл глаза детским шампунем. вытер лицо
влажной салфеткой. смотрел на себя и думал о нем: встает, одевается, пьет кофе.
словно волки ягнят… кажется, так говорят… настает исступление волчье.
я разбил бы зеркало, перед которым он стоит по утрам, когда чистит зубы, вырвал
бы со стенным мясом крюк, на который он вешает куртку. душа моя отяжелевшая,
бесцветная, лишенная очертаний, неосязаемая.
сижу за широким деревянным столом в открытом музейном буфете. смотрю на
озеро, на далекий перуанский берег. ветер взметает бурую пыль плоскогорья.
тарелка с вареным киноа теряет теплоту. зернышки насекомые, всё равно что
оживший песок жуешь. ржавые рельсы ползут в сторону озера, потом прерываются.
чили с одной стороны, с другой – перу. промежуток, где должны были бы лежать
шпалы, зарос травой. в киоске, где продавали билеты на поезд, музейная касса. в
ходе войн страна потеряла выход к океану. рельсы, как ржавый плач по
беспомощной родине. три вареных яйца, не куриных, поменьше. вареный киноа можно
есть вилкой, но сыплется между пластмассовых зубчиков – на куртку и походные
штаны. в городе поют песни.
отдал ему бутерброд и персиковый напиток. о, воскликнул он, самое
время, а то голодно что-то. голодное плоскогорье там, где синяя губа
горизонта соприкасается с синей губой озера. голод травы между рельсами.
передавая ему бутерброд, дотронулся до запястья, нечаянно. зерна киноа
смешиваются с зернами пыли. наша группа, одни в автобусе, другие покупают
сувениры или свитера. женщины возле лотков похожи на статуэтки птиц и истуканов.
тио – птица, которая живет на небе, как в индейской сказке: были и другие птицы, которые не хотели
оставаться на земле, они вернулись на небо. хозяева птиц небесных говорили им –
живите на земле, если хотите. мы будем посылать вам немного дождя. вы сможете
пить дождевые капли, которые падают с листьев. дождь, который проливается
здесь, льётся не из облаков, а из другого неба, над облаками, над тем небом,
которое видим мы.
чолита-сова продает каменную птицу. подошел бы к ней и спросил: можно вместо совы я
куплю вас – в разноцветном платке, запыленной юбке, черной шляпке на темени? от
женщины пахнет теплом и потом. юбки продавщиц шумят, как деревья, сквозь
которые дует осенний ветер. озеро подмигивает далекое. родина солнца и луны.
чувство, нет, не чувство даже, а его исток, родник, как нить, тонкий. куда ни
взгляну – перемиг неба и озера, крупчатая пыль, –
повсюду жажда недостижимого, другого неба. не такого, как это, надо
мной. здесь – запрокинешь голову и видишь слой водянистого, луковичного воздуха.
я не увижу последнего неба, его покатости, прозрачности, безымянности.
мир остывает в колодце облепленного пылью взгляда. утром мы вышли из
автобуса посмотреть, где они приносят жертвы. въедливая пыль, комочки грязи,
прилипшие к подошве. я видел сизый пепел на взлобье
горы, где сжигают листья коки и эмбрионы лам – богине земли. инки называли мир,
пространство, время одним словом – пача.
слово, мягкое на слух. рыхлое, пропитанное водой. пача
плоскогорья – бурая короста, её не видно под слоем пепла после сожжений. глаза
слезятся от холодного ветра. сгорают эмбрионы лам с белым покровом. белая,
почти снежная шерстка, на окаменевшем тельце эмбриона. пепел на кончиках
ботинок. иногда мне кажется, что я – коричневое, пыльное плоскогорье, ничего
интересного нет во мне.
ходили в музей. экскурсовод, лицо похоже на цвет этой земли. выговаривает
английские слова, как будто пытается забить ржавый гвоздь в кирпичную стену. в
музее холодно. девушки жмутся одна к другой. когда экскурсовод отворачивается,
высовывают языки и передразнивают. тио познакомился с двумя француженками.
приехали из аргентины на автобусе. испанского не знают. пристроились к нашей
группе. тио спрашивает: вы занимаетесь альпинизмом? улыбается
приветливо. экскурсовод подводит нас к изваянию из черного камня. смотрите,
в левой руке он держит священный кубок, а правой… нет эту руку прикладывает к
его груди кто-то другой, не может у него быть две левых. это, должно
быть, рука бога.
спроси у колдунов, какая на вкус душа. они ответят: как жареная говядина. холодный дым низкого неба.
душа уходит со слюной жизни на вершины гор и там остается. утоленный голод моих
глаз. всё, что могло случиться, уже случилось: вот он выпрастывает из фольги
две положенные одна на другую половинки пшеничной булочки, с ветчиной и сыром
посередине, открывает бутылку с персиковым напитком и делает первый, затяжной
глоток.
ночь с 15 на 16 июля, лапасский аэропорт
чолита, самоварная баба, пони в расцвеченной попоне,
сливается с темнотой, превращается в грузную невыразительную тень с окаменевшим
лицом, пробирается впритирку к машинам, маршруткам, которые, кажется, навсегда
застыли в бессмысленной пробке. дева мария на лобовом
стекле поднимает руку в приветствии, чолита кивает марии. чолита, причал моего
детства, земная тварь с тяжелым телом, покачивающимся на двух маленьких ножках,
колдунья, насылающая порчу на посевы, врачующая глаза, которые не гноятся
больше. ветер вечерний, веющий со склонов, треплет край плаката: если вам
наскучила жизнь, попробуйте промчаться по дороге смерти. быстро и надежно.
любовь – это
полоска света между двумя темнотами. свет потушат, луна исчезнет за облаком.
меня окунают в пыльную ночь, и я задыхаюсь там. оставляют тело нетронутым,
вынимают душу щипцами, как нерожденного детеныша ламы. душа моя, как сердце
ламы, которую держат впроголодь перед войной. потроха камней лежат по краям
земли. я могу колоситься, женское есть во мне. он не подарит мне головную
повязку, а я ему – сандалий. проколи мне левое ухо, дай мне новое имя, назови
меня звездой. темнота встречается с темнотой, свет луны, висящей над городом,
заволочен пылью, сном, чёрным облаком, только дорожные рабочие в коричневых
комбинезонах со светящимися лампасами на штанинах задирают голову и ищут луну.
беруши не пропускают городской шум. они податливы, как пластилин: сначала
мнёшь, заостряешь кончиками большого и указательного, потом медленно
вдавливаешь в ушные раковины. шумы звучат приглушенно, исчезают совсем, и город
снится тебе, поёт для тебя: выпрыгни, выпрыгни, любезный мой, расскажу тебе
обо всем, что было и что случится в будущем, и ты поплывешь дальше, наполненный
знанием. снилось мне, что мы обменялись чашами, и я отпил из его чаши, а он
из моей. и пили мы один и тот же напиток, густую чичу боливийской ночи.
***
долго бродил по
рынку, искал подарок для тио. он уезжает на север канады, купить надо было
что-нибудь тёплое. он подарил мне брелок с изображением ламы. ничего лучше пары
шерстяных носков не нашёл. из шерсти ламы. он мне ламу на брелке, а я ему –
шерсть, живую почти. тепло, когда своего нет, отдаёшь чужое. днём встретились
на пешеходной улице. я вручил ему сумку с носками. он улыбнулся, проурчал: bring it on. распростер руки. мы обнялись. я почувствовал холод. с
таким же успехом я мог обнять телеграфный столб.
хотел оставить
ему письмо, записать индейскую притчу: луна пыталась следовать путём солнца,
но чуть не погибла от зноя и повернула обратно. тогда солнце решило следовать
путём луны и чуть не погибло от холода. они встретились и засмеялись. силы наши
равные, – сказало солнце. они перестали спорить. путь луны занесён снегом, путь
солнца зноен, поменяться местами они не могут. некое чудовище начало пожирать
луну, большая часть была съедена. тогда люди посмотрели вверх и испугались. у
них были ружья. они стреляли в чудовище, чтобы оно не сожрало луну. каждый
выстрелил пять раз, кто-то схватил молот и начал бить по камням – тум, тум, тум.
тогда луна выросла снова и заняла своё место на небе… собрался записать,
но вовремя остановился. глупости всё это, не нужны ему мои послания, всё равно
ничего не поймет. что за слова, скажет тио, ты пишешь на листке? эти
значки как муравьиные тельца, как следы птичек на илистом берегу реки. смотрю и
вижу оленей, лежащих на земле, копытами кверху. или это ламы наклонили головы.
я не знаю, что всё это значит.
когда мы вышли
к авениде, я увидел уличного торговца. на лотке блестели поделки: металлические
звери и насекомые. я остановился и сказал: тио, я хочу подарить тебе ещё
кое-что. он посмотрел на меня с недоверием. тио, продолжил я, обещай, что
примешь подарок. он обещал неохотно, взгляд оставался холодным, как горный
ветер. я купил бабочку, сделанную из шестеренок и пружин, она лежала под
стеклом, обрамленная черным. он взял подарок и, ничего не сказав, не
поблагодарив даже, положил в рюкзак. мы пошли вверх по авениде. там, перед
церковью св. франциска, собиралась толпа. люди слушали рыжего клоуна и
смотрели, как подкидывает он зеленые апельсины в вечереющий воздух и ловит их,
выпячивая ладони.
октябрь-декабрь ‘17, нью-сити