Вл. Новиков. Литературные медиаперсоны XX века. Личность писателя в литературном процессе и медийном пространстве
Опубликовано в журнале Волга, номер 9, 2017
Вл. Новиков.
Литературные медиаперсоны XX века. Личность писателя
в литературном процессе и медийном пространстве. –
М.: Издательство «Аспект Пресс», 2017. – 240 с.
Название
«Литературные медиаперсоны XX века» содержит двойную
провокацию.
Первая из них связана
с присутствием в заголовке «XX века»: в книге достаточно работ о писателях,
продолжающих «творить» в веке XXI-м – Наталии Азаровой, Дмитрии Быкове (именно
в новейшее время написавшем «Советскую литературу», которой отводится здесь
большое эссе), о ситуации в современной критике – наряду со статьями о
классиках Серебряного века и советской эпохи1.
Такая подчёркнутая условность названия – следствие отнюдь не архаического
подхода критика, приоритеты которого сформировались в советское время, а,
напротив, своеобразного вызова с позиции новаторства. «Современная русская
словесность живёт по просроченному паспорту. Поэты в большинстве своём
продолжают писать стихи по эстетическим канонам XX века, так же “прошловечен” наш прозаический мейнстрим»,
– дерзко обобщает Новиков в первой же статье книги.
Второй элемент провокативности – в слове «медиаперсоны».
В эпоху, когда слова «литература» и «медиа» кажутся трудносовместимыми, Новиков
использует термин «медийность» как синоним «обращённости».
Автор книги понимает эту категорию скорее как пространство ожиданий, преодолеть
которое – одна из его задач: «Современная культурная ситуация ставит вопрос о медийном статусе художественной словесности как таковой. Вижу
свой долг как литературоведа, критика, прозаика и журналиста в последовательном
отстаивании этого статуса, призываю коллег повышать уровень медийности
нашей работы, отважнее обращаться к реальному читателю». Такое сочетание
позиций сразу же включает книгу в сферу противоречий, в дальнейшем заметных на
разных уровнях, но в рамках одной парадигмы: от стремления к демократизму,
ценимому автором, например, в Блоке, до понимания поэзии как сферы «надкоммуникативной»; от апологии «новаторства» и «сферы
языковых экспериментов» – до призыва к адресации высказывания широкой
аудитории. И к прояснению этих противоречий мы ещё перейдём.
А пока отметим,
что в книге встречаются тексты разных жанров – строго филологического, эссеистического или сочетающего эти
полярные на первый взгляд начала. Объединяет статьи внимание к проблеме
писательской личности, различные аспекты которой занимают критика: будь то
описание прямолинейных («риторических») способов выражения лирического «я» или
подход к биографическому анализу. «Вкус терцовки» –
так называется текст об Абраме Терце – скорее относится к жанру дневниково-эпистолярному:
в противоположность строго-информативным статьям о биографическом жанре эти
заметки не утруждают себя композиционной логикой – взамен предлагая мозаичный
сплав воспоминаний, оценок текстов, рассуждений о корнях слов «личность»,
«национализм», «индивидуум» в связи с Терцем.
Статья «Будетлянка и архаист», наследующая композиционному принципу
известной работы Чуковского «Ахматова и Маяковский», напротив, критика в
строгом смысле слова. Эта статья важна для понимания позиции критика,
наблюдающего в современной поэзии две противоположные, но равноправно значимые
«стихии»: «новаторство» Азаровой и публицистический «архаизм» Дмитрия Быкова.
Однако при внимательном чтении оказывается, что «стихии» не так уж равноправны.
Если симпатии Новикова как литературоведа – на стороне «надкоммуникативности»
(это определение он даёт как безусловное не только по отношению к поэзии, но в
целом к искусству), – то его вкусы как читателя (предположим, что читателя
«старой закваски»), – на стороне поэзии коммуникативной и требующей
читательского сотворчества. Отзыв об Азаровой неслучайно выглядит обязательным
и филологически ровным по сравнению с отзывом о Быкове – «ВПЗР», «реаниматоре
классики», чья «эмоционально-приподнятая, семантически прозрачная, точно
направленная речь не может не достигнуть адресата». Здесь симптоматично, что
лирика Быкова, наследующая традиции шестидесятников, ближе Новикову как
критику, сложившемуся во времена литературоцентризма
и ищущему пути движения литературы к широкой аудитории. Тем не менее, как
прогрессист по типу личности автор книги «Литературные медиаперсоны»
стремится успеть за современностью – и, включая ракурс филологический,
оценивает эту литературную «современность» с позиции данности. «Два поэта идут
параллельными путями, которые никогда не сойдутся. Это не только их личные
дороги, но и маршруты двух поэзий: фундаментальной и прикладной. Нужны обе.
Точнее сказать, обе существуют – и ни в зуб ногой – независимо от наших
представлений о нужности». Безусловно, не сойдутся. И
безусловно, что «представления о нужности» также весьма разноречивы: «нужность»
стихового слова для весьма отдалившейся от него аудитории – иного свойства, чем
«нужность» с позиции литературы. Осознавая это различие, уже не находишь оксюморонным словосочетание «прикладная поэзия»,
первоначально отторгающее. Это определение кажется Новикову употребительным ещё
и как исследователю авторской песни, автору биографии Высоцкого в серии ЖЗЛ. Однако на фоне постоянных рассуждений об «архаизме» и «просроченном
паспорте современной словесности» невольно задумываешься, что вместе не сойтись
и филологическому и читательскому полюсам восприятия.
Следуя первому
из этих полюсов, – ну, назовём его отстранённо-литературоведческим, – можно и
традиционный метод рифмовки объявить отжившим и «двадцативечным».
«После читательского пребывания в этой книге выходишь в литературную жизнь и
недоумеваешь: а что, есть еще и несвободный стих? Кто-то еще продолжает
рифмовать по трафарету АБАБ? Неужели?..» (о книге Азаровой). Читаешь это с недоумением:
по-моему, уже даже самые «отпетые» авангардисты не сомневаются, что способ рифмования обусловлен контекстуально
и не воспринимается как отдельный от индивидуальной авторской поэтики.
«Прикладная» поэзия (как пример которой в книге выступает Быков – отношение к его
стихотворчеству у Новикова менялось и наконец пришло к
высокой оценке) не имеет таких ярко выраженных «достоинств», как «смысловой
сдвиг», «свободный стих» и «трансформированный язык» (свидетельства
эстетического парадоксализма, перечисляемые Новиковым
как близкие его литературным взглядам). Однако Новиков, навсегда воспринявший
из уст позднего Шкловского завет «пишем для человека, а не для соседнего
учёного», запомнивший в Айги «ориентированность на
собеседника» как одну из ключевых черт, ценящий в критике диалогичность и полемизм, – прекрасно понимает, что именно «прикладная
поэзия» выполняет функцию движения к реальному читателю. И всё же опасаешься за
внятность позиции критика, когда читаешь несколькими страницами ранее: «В эпоху
читательского кризиса высшая смелость – не думать о читателе. Не бояться
вынести на свет больше, чем люди просят и могут усвоить. На последнем
эстетическом суде показания читателей вообще не заслушиваются». Но если эссе о быковской «Советской литературе» – «показания» её,
советской литературы, многолетнего свидетеля, признающего взгляды молодого (для
Новикова) поколения или осторожно с ними спорящего, то констатация новизны
языка перечисленных через запятую и бегло воспринятых авторов – прежде всего свидетельство
филологического интереса.
Для Владимира
Новикова слова «архаизм» и «авангард» – не инвективы или похвалы, не пустой
звук, а два полюса парадоксального эстетического восприятия, каждый из которых
обозначает определённую степень соответствия времени. «С начала нынешнего
столетия я, признаюсь, ощущаю постоянное раздвоение сознания. Первый год XXI в.
был для меня как бы и 2001-м, и 1901-м», – простодушно признаётся он в одном из
эссе, приоткрывая ключ к своей методологии, продолжая тему словесности, живущей
«по просроченному паспорту». Эта раздвоенность филологического сознания
проявляет себя и в высказываниях о классиках: «Если как критик-современник
Тынянов склонен был подвергать сомнению (эвристически плодотворному) эстетическую
значимость поэзии Блока, то как академический
исследователь он высказал ряд бесспорных и теоретически значимых наблюдений».
Схожая двойственность присутствует и в наблюдении о стилистике Шкловского: «В
повествовательную ткань внедряются научно-эстетические суждения остроаналитического характера». К подобному стилистическому
синтезу на всех уровнях стремится и сам Новиков, достигая органичного сплава
биографии художника и его творчества. Автору книги доступно рассмотрение с
историко-культурной точки зрения и сужение взгляда до рассмотрения
биографического эпизода – как в виде коротких вкраплений личного опыта, так и
обширного апеллирования к собственной биографии. Биографии – не только
участника литературных событий, но и собеседника классиков: подобный подход мы
видим в статье «Живое слово Геннадия Айги», задействующей анализ восприятия устной речи поэта. На уровне стилистическом этот синтез перерастает, надо сказать, скорее
в контрастное, если не в эклектичное сочетание. И
правда, сравните обезличенно-информативный стиль фразы: «В системе
художественных приёмов поэта присутствует доминантный приём, подчиняющий себе
остальные приёмы и представленный на всех уровнях текста» – и реплику о Всеволоде
Емелине, где заметна печать индивидуального почерка и
свободной, даже поверхностной оценочности: «Вроде бы
дерзость, но какая-то она… Нет, “Прогулками с Пушкиным”
здесь не пахнет. Другой запашок припоминается. <…> Ладно
воняют».
Раздвоение как
единство противоположностей, сочетание несочетаемых начал – эстетический метод
Новикова как критика и литературоведа (заметный и в тех определениях, которые
он даёт героям своих статей: «музыкальный оксюморон» Блока, «драматический
оксюморон» Высоцкого). По мере чтения, однако, всё чаще кажется, что у этой
книги несколько авторов. Новиков – творец, выступающий за художественный метод
осмысления писательской биографии («истолкование творческой сути произведения
достижимо только творческим же способом») и неслучайно восстающий против
номинации «биограф Высоцкого», ибо амбиции самостоятельного писателя не чужды
ему самому. Новиков – информатор, владеющий обилием фактов и акцентирующий
внимание на их систематизации, в связи с этим прекрасно осознавая меру
художественности в разговоре о моментах биографических. И, наконец, Новиков – прежде
всего искатель равновесия, понимающий, что «для построения научной истории
литературы в равной мере понадобятся творческие усилия и познавательные
прозрения». Для меня здесь ценно то, что для автора этой книги не умерли
понятия «талантливо», «ярко», «парадоксально», «инерционно», «многословно» – оценочные
суждения, утраченные филологическим дискурсом. Но не могу не заметить
противоречия: многие из перечисляемых им представителей этого дискурса (по
совместительству «новаторские поэты») как раз и пишут те самые нелюбимые им «скучноватые
квазифилологические разборы текстов», которым Новиков
противопоставляет «демократичный» жанр эссе.
Признаюсь: жанр
эссе мне тоже ближе «квазифилологичности».
И
потому досадна безоценочная стилистическая блеклость тех
самых «теоретически значимых наблюдений» филолога о «новаторской поэзии» («В
цитируемых ниже текстах имеются такие особенности, как разнообразие стиховых
отступов (каждая строка может иметь слева отступ любого размера), возможный
отказ от знаков препинания, от прописных букв в начале предложений (и в то же
время употребление прописных букв в начале ключевых для автора слов)»). Там, где автор не оставляет сомнений в своей яркой полемичности,
там, где бесспорно личностное начало, – огорчает появление таких общих мест,
как «новаторские поиски тех поэтов (разных поколений), что тяготеют к непрямому
высказыванию, трансформированной речи, непривычным стиховым конструкциям».
Вспоминая эти «новаторские поиски», прекрасно понимаю, что все добросовестно
перечисляемые Новиковым признаки – стандартный набор для бесконечных имитаций,
под которые нередко подводится «квазифилологическая»
концептуальная база. Прекрасно отдаю себе отчёт и в обратном: прежде чем
употребить слово «имитация», мы должны определиться с понятием «образца», – что
осложняется ситуацией размытой критериальности. А эта
критериальность, по сути, находится только в зоне
художественного вкуса критика и его обширного читательского опыта. И вот-таки конкретизированного
взгляда на поэтический текст в книге нет, тогда как обобщённого понятия о
«новаторстве» хватает с избытком. Возможно, это понимание текста не
прочитывается в разношёрстных «Литературных медиаперсонах», смысловой центр которых – не проблема
стихотворения, а вопрос о литературной личности. Однако это не отменяет того,
что понятие «новаторства» с перечислительными признаками словно брошено через
плечо – и не лишено противоречий. Восставая против «XX
века» в поэзии, например, странно было бы не признать, что «архаист» Дмитрий
Быков, обновляющий традицию шестидесятничества, также
будет новатором в некотором смысле. Уверен, что, в свою очередь, Олег Чухонцев,
по отношению к которому литературовед Артём Скворцов применил термин «скрытое
новаторство», наверняка попадёт в иерархии Новикова в разряд «архаистов». В
этот разряд при таком наборе «требований» может быть зачислен любой поэт с
трудноразличимыми смещениями и тонкими сдвигами внутри внешней традиционности. Характерно,
что попадает в него и Бродский, который, по словам Новикова, «для моей
эстетической веры казался слишком консервативным и многословным – мне больше
близки радикальные авангардисты, “путейцы языка”». Это, подчеркнём, сказано о
Бродском – интонационное новаторство которого, кажется, не оспаривается даже
консерваторами вроде В. Бондаренко – и сказано без малейшей иронии: на его фоне
«новатором» выступает Геннадий Айги – не породивший
такое количество последователей, но, безусловно, индивидуалист в смысле языка и
формы. Да и вообще, «нет новизны, есть мера»: сказано Георгием Ивановым –
безусловным новатором в поэзии, но вполне себе традиционным формально…
Невольно
думается: в своих оценках не руководствуется ли автор отстранённо-внетекстовым интересом, ориентированным на
анализ и констатацию тенденций, но мешающим вкусовой оценке отдельных стихов?
Не чрезмерно ли увлекается внешней наглядностью формы – умаляя значимость для
поэзии интонационного своеобразия? «Вкусовые придирки» Тынянова-литератора» не
исключают «большой эвристической значимости всех его высказываний о Блоке – как
по отдельности, так и в сумме», – подмечает критик, опять-таки акцентируя
внимание на различии взгляда литературоведчески—«глобального» и суженно-читательского. Возможно, «вкусовых придирок» как
раз и не хватает в этой книге при разговоре о стихах. И если сквозь призму этих
«придирок» проанализировать степень индивидуальности поэтической интонации
некоторых поэтов, перечисляемых Новиковым, – то и новаторство интонационное окажется
не столь бесспорным.
Позволю себе и
ещё одно наблюдение полемического характера. «Физическая смерть целого ряда
премьеров нашей литературной сцены наступила лет через двадцать после смерти их
литературных приёмов. Шли повторы, писались мёртвые тексты», – пишет Новиков. Жестоко.
И на первый взгляд – бесспорно. Но ведь литературное существование – не только
сумма «приёмов», пусть это слово и употребляется Новиковым, «тыняновцем по научной судьбе», в опоязовском,
а не техницистски-утилитарном смысле. Литературное
существование – путь биографически оправданных удач и неудач, в которых
биографическая основа может и не просматриваться («в каждой рождённой вещи все
концы скрыты», по Цветаевой), движение зигзагообразное, в крайнем случае параболическое, а не прямолинейное (истина, прекрасно
осознаваемая автором этой книги и заметная, например, в описании литературного
пути Виктора Сосноры). И в этой точке рассуждения об
«устарении приёма» становятся уязвимы.
Новиков сетует на
засилье поэтов, пишущих друг о друге из групповых соображений, и на отсутствие отстранённой фигуры критика. Но критическая
отстранённость без осознания нюансов внутренней поэтической практики может
привести, например, к таким восклицаниям: «А за анжамбеманы
надо платить разрывами судьбы. У Бродского они оплачены психбольницей, ссылкой,
изгнанием из страны, а у вас чем?» С неплодотворностью
засилья эпигонов Бродского, как и любого эпигонства, не поспоришь… И всё же, видя подобные пассажи, даже эпигонов хочется
защитить – с позиции практикующего стихотворца. Невозможна,
нет, невозможна наглядная проявленность этих
«разрывов» в нынешних культурно-исторических обстоятельствах «конца русского литературоцентризма», который, по Новикову, ознаменовал
собой уход Бродского. К сожалению или к счастью, «внешняя биография» поэта
сегодня – дело сугубо частное. Что не отменяет ни «разрывов», ни биографической
оправданности. А, например, отмечаемые Новиковым «лишние и неяркие рифмованные
тексты» у Набокова – неизбежное средство подхода к
«обязательным и ярким». Как, впрочем, у любого сколько-нибудь серьёзного поэта…
«Отвага
обращения к реальному читателю», к которой призывает Владимир Новиков,
предполагает непременную полемичность. А поводов для полемики при чтении этой
книги хватает. И увлечённость, с которой читаешь эту книгу, не в последнюю
очередь продиктована авторским молодым задором гипотетичности.
___________________________________
1 Статьи, вошедшие
в книгу, написаны и опубликованы после 2007 года, после выхода предыдущего
сборника статей Новикова «Роман с литературой». Исключение – новомировская статья 1987 года «Ощущение жанра» и «Астроумие. Питерская смеховая культура глазами москвича»
(впервые вышедшая в 1999 в Довлатовском сборнике и републиковавшаяся в ряде изданий).