Шесть скелетов, найденных в славянском шкафу
Опубликовано в журнале Волга, номер 7, 2017
Владимир Тучков родился в 1949 году в Подмосковье. Окончил факультет электроники Московского лесотехнического института. Стихи и проза публиковались в России, Болгарии, Венгрии, Германии, Дании, Израиле, Нидерландах, Словакии, США, Украине, Франции, Швеции как на русском языке, так и в переводах. Автор двух сборников стихов и двенадцати книг прозы. Ряд рассказов был включен в «Антологию русского рассказа ХХ века. 50 авторов», вышедшую в издательстве Academic Studies Press, США. Предыдущая публикация в «Волге»: Русалка. Попытка реконструкции (2017, №1-2).
Потерянное счастье
О текущем моменте Радий Степанович твердо знал только то, что ему больше девяноста лет.
И что на эту кровать его положили, чтобы он на ней умер.
Однако пока не получалось.
Уже неделю он лежал на правом боку в десяти сантиметрах от белой стены.
Но это на скороспелый взгляд какого-нибудь спешащего жить человека она была белой. Радий Степанович прекрасно видел трещинки на масляной краске, царапины, подтеки, пятна, которые слагались в замысловатую картину. В картину, которая лишь при большом напряжении его ослабевшей мысли частично приоткрывала свой смысл.
Порой картина оживала. Трещины и пятна приходили в движение. И в этом мельтешении Радию Ивановичу порой удавалось разглядеть какие-то фрагменты из прожитой им жизни.
В эту больницу его уложил умирать внук. Потому что валандаться со стариком стало невмоготу. Не столько, конечно, внуку, сколько невестке.
Конечно, можно было бы и сиделку… И такой расклад некоторое время практиковали. Но это было еще хуже. Потому что получался сущий ад – абсолютно чужой человек в совсем небольшой трехкомнатной квартире. Где еще и двое сыновей. Один студент. Второй выпускной заканчивает, и надо усиленно готовиться к поступлению. Да еще и их друзья-подружки постоянно под ногами вертятся.
Наверно, сын с отцом так не обошелся бы. Как-никак родные узы более короткие, а потому и крепкие. Не может не помнить, сколько в него вложил Радий Степанович.
Однако сын с невесткой были далеко. С середины девяностых перебрались в Америку. И последние лет пять от них не поступало никаких сведений.
Уж живы ли? Ведь немолоды тоже.
– Э, дедок, жив? – бодрым голосом пропела над ухом медсестра. – Небось обдулся?
Радий Степанович молчал. Потому что давно уже не обращал внимания на происходящее снаружи, не придавал никакого значения внешним голосам.
Его интересовало только внутреннее, которого за девяносто с лишним лет накопились огромные горы. Успеть бы проникнуть внутренним зрением в их суть.
Сестра что-то ловко сунула в рот. И влила немного воды.
– Живым лекарств не хватает, а тут на труп тратят, – кто-то пробурчал в дальнем углу. Но это была дежурная шутка, которой никто уже не смеялся.
Отправить Радия Степановича в больницу оказалось не так уж и просто. Пришлось внуку напрячься. В районной поликлинике ему откровенно сказали: сбагрить дедушку на государство хотите? Чтобы под ногами не путался? Не выйдет!
Однако вышло.
Внук собрал все необходимые справки, которые приаттачил к письму в Администрацию Президента.
Естественно, ответ был положительный. Потому что стрелки на исторических часах повернулись в обратную сторону. И в Администрации Президента не могли наплевательски отнестись к судьбе человека, который долгие годы не за страх, а за совесть приумножал величие Родины. А первый секретарь горкома партии одного из уральских городов республиканского подчинения, где выковывалось всесокрушающая мощь советского оружия, был именно таким человеком.
Заведующий больницей, прочитав письмо, хоть и досадливо поморщился, но вынужден был взять под козырек, щелкнув каблуками гипотетических хромовых сапог. То, что при этом было у него в голове, внука не интересовало.
Правда, засунули Радия Степановича в шестиместную палату. Хоть были частично свободны не только четырехместные, но и одна одноместная. И лет тридцать назад ветерана партии и далеко не рядового ее члена разместили бы именно в одноместной. И пылинки бы с него сдували. И специально готовили бы для него на кухне порционные блюда. Тогда Радий Степанович к таким делам относился серьезно.
Сейчас же ему все это, внешнее, было абсолютно безразлично.
Больные, в разной степени больные, но больные не более чем на десять процентов, относились к деду как к некоему загадочному существу. Как прежде советские люди относились к первой поправке к конституции США, знание о которой черпали из советской прессы. Несмотря на то, что пожилая санитарка с узловатыми пальцами и слезящимися глазами и сказала им, что «это очень важный человек». В чем заключалась его важность? На что он был способен при жизни? Сколько наворовал?
Самый дотошный, Федор, лет сорока, какое-то время пытался как-то прояснить эти вопросы. Однако никакого общения не получилось. Радий Степанович на вопросы не отвечал.
Лежание в больнице для тех, для кого больница – вынужденная обуза, – дело скучное. Телевизор в холле оккупировала женская половина отделения. На НТВ прорваться было невозможно. Нельзя было пробить мощный заслон идущих нонстопом «Модного приговора», «Давай поженимся», «Голоса», «Наедине со всеми», «Пусть говорят» и прочей тряхомудии. Книги не шли. Потому что сосредоточиться в палате было невозможно. Оставались карты. А также разнообразные «жизненные истории», которые на поверку оказывались необычайно однообразными.
В палате, где должен был умереть Радий Степанович, – и об этом все прекрасно знали – придумали тотализатор. Так, по мелочам, сей народ при себе крупных денег не держал. Взяли тетрадный листочек и записали на нем ставки на то, когда Радий Степанович умрет.
Ставки были невысоки. Поэтому ни у кого не возникало желания придушить Радия Степановича, в котором еле теплилась жизнь. Утром один из сопалатников бывшего первого секретаря подходил к его кровати, прислушивался и, вздохнув, констатировал: дышит, блин! Что тут же порождало волну шуток-прибауток.
Радий Степанович ощущал себя несчастным. Не потому, естественно, что умирал. Не потому, что брошен родными, до которых и ему не было дела. Тут, как говорится, без обоюдных претензий. Потому что жизнь прожил неправильно. Несчастливо. То есть считал счастьем абсолютно не то, что счастьем является в действительности.
Как он пришел к этой мысли – одному лишь богу известно, которого Радий Степанович так и не признал в лицо.
И, не мигая, глядя в стену – и днем, и ночью, – пытался найти ту поворотную точку, где он пошел в другую сторону – прочь от счастья. Собственно, он не понимал и то, каким счастье бывает.
Стена рисовала картины заседаний парткомов и райкомов, на которых Радий Степанович решал неотложные задачи строительства социалистического общества. Боролся с головотяпством, кумовством, разгильдяйством, стяжательством, двурушничеством, взяточничеством, бюрократизмом, бракоделием, бытовым пьянством, волокитой, нарушениями норм социалистического общежития, мздоимством, низкопоклонством перед Западом, оппортунизмом, ревизионизмом, догматизмом, уклонизмом, как с левым, так и с правым, очковтирательством, головокружением от успехов, тлетворной буржуазностью, формализмом, шапкозакидательством, словоблудием, начетничеством, пережитками царизма, поповством, лизоблюдством, нарушением партийной дисциплины…
Радий Степанович отчетливо видел, как идет он по цехам номерного завода, вокруг которого во время войны вырос вверенный ему город, и поднимает людей на трудовые подвиги, стимулирует перевыполнение плана, выпуск продукции самого высокого качества, рационализаторство, освоение новых технологических подходов, рачительность и ответственность за выполнение оборонных заказов.
Был ли он тогда счастлив? Вряд ли. Хоть и считал, что вот это и есть высшее проявление счастья.
В палату порой приходили посетители. И не только жены, которые приносили апельсины и еще что-нибудь насыщенное витаминами, которые должны стимулировать процесс выздоровления. Порой появлялись и коллеги по работе. У которых зачастую были иные представления о том, что же в первую очередь необходимо идущим на поправку людям. То есть приносили и тайком распивали.
И на этой почве чуть не случилось убийство.
Однажды к Андрею Илларионовичу пришли два друга. В высшей степени интеллигентные. Интеллигентно распили втроем бутылку немировской перцовки. Вышли покурить. Вернувшись, распили еще четвертинку киновского коньяка.
И тут один из друзей спросил, шепотом, Андрея Илларионовича: а кто это там лежит? Живой?
Андрей Илларионович сказал, что был когда-то крупной фигурой, секретарем горкома. И теперь вот его положили сюда помирать.
У друга Андрея Илларионовича налились кровью глаза.
– Значит, эта мразь собирается преспокойно тут помереть. На белых простынках! Своей смертью! – взревел он. – Эта мразь, которая погубила в лагерях миллионы безвинных людей! Не бывать тому!
И, засучив рукава, он пошел на Радия Степановича. Чтобы задушить его. И свершить тем самым правосудие истории.
К счастью, его остановили, втроем повиснув на нем, словно охотничьи собаки на матером волке.
Да, была у Радия Степановича Зина. Секретарша. Он испытал с ней немало радостного. То есть плотского. С нею могла сравниться лишь Нина. Ну, и еще, может быть, Лена. Больше никто из ихней сестры не припоминался. Хоть и было их на веку Радия Степановича изрядно.
Правда, к радости обладания ими примешивалась некоторая горечь от того, что все это было незаконно. И скрытно, насколько это возможно для руководителя его ранга. И, значит, он в определенной степени нарушал нормы социалистического общежития, против нарушения которых сам и боролся.
Ну, и если абсолютно честно, было в этом что-то животное. Нет, не любовь мужчины и женщины, как бы ни внушал он себе тогда. А любовь собаки, которая всецело зависит от хозяина.
Все это уводило его от настоящего счастья. Отсутствие которого и причиняло теперь боль. И это была единственная боль. Потому что периферическая нервная система у Радия Степановича уже полностью износилась. И его тело болеть не могло. Болел только один мозг. Поскольку души, как считал Радий Степанович, у него нет.
Прошло уже две недели. Состав палаты уже полностью обновился. А Радий Степанович все еще был жив. Видимо, столь сильно было в нем желание отыскать в своем прошлом ту точку, где он столкнулся со счастьем. И мимо которого прошел.
Новые больные были примерно такими же в своих мыслях и желаниях, что и выписавшиеся. У них были те же шутки по поводу деда, уткнувшегося носом в стенку. И даже тот же самый тотализатор они устроили. Правда, один, особо оригинальный шутник, попытался напоить Радия Степановича рюмкой водки. Чтобы помирать повеселее было.
У медсестер же против него накапливалась злоба. На первый взгляд, беспричинная. Поскольку особых хлопот он не доставлял. Памперсы санитарки меняли.
Однако причина была очень весомая. Радий Степанович всем своим беспомощным видом глумился над ними. Такими цветущими, такими пышущими здоровьем, такими хватающими на лету раскрытым ртом все плотские радости жизни: от кулинарных до сексуальных. А он, старый сгнивший пень, внушал им мысль, что и они такими же будут.
И они обращались к нему уже не «дедок», а «эй», «ты», «ну»…
И при этом жутко матерились мысленно.
Что же касается лечащего врача, то во время обходов он старался поскорее прошмыгнуть мимо Радия Степановича, бросая через плечо: «Молодцом, мо-лод-цом!»
И лишь санитарка с узловатыми пальцами безропотно, не демонстрируя никаких эмоций, исполняла свой профессиональный долг. Так заведено испокон веку. Он – начальник. Ему необходимо подчиняться. Даже если он ничего и не требует. Надо угадывать желания, даже если они не только не высказываются начальником, но и не промысливаются. А желания теперь были у тела Радия Степановича. И они никак не могли передаваться с помощью речи.
Женился Радий Степанович скоропалительно. Поскольку для дальнейшего кадрового роста необходимо было иметь жену. На которой он и женился, думая, что это любовь. И что без любви никак нельзя. Ведь он к тому времени столько наговорил с высокой трибуны про все стороны бытия строителя коммунизма, в том числе и про отношения между полами, что и самому себе смог внушить, что любовь – это великое чувство, которое цементирует ячейку общества, каковой является советская семья.
Довольно скоро понял, что это была не любовь. Однако отступать на исходные, холостяцкие, позиции было невозможно. Развестись – это значило поставить крест на дальнейшей карьере.
Сын? Ну, это для Радия Степановича был вопрос неоднозначный. Что-то в нем, несомненно, – да. Что-то, и по большей, к сожалению, части – нет. Больше разочаровывал. И еще до сорока лет начал прибавлять седых волос. Упустил.
А стенка продолжала отматывать хронику жизни в обратную сторону. В сторону его появления на свет. И очень может быть, что роковой точкой, где Радий Степанович разошелся со своим счастьем, был его первый вскрик и изумление тому, что перед ним разверзнулся громадный мир.
В тот день в отделении отмечали день рождения старшей медсестры Жанны Львовны. Была бутылочка шампанского, коньячок, тортик, пирожки, которые напекла сама именинница, и все такое прочее, без чего не обходится праздник в современном женском трудовом коллективе. Точно так же эти события отмечаются и в библиотеках, и в бухгалтериях, и в прочих местах, где единственному мужчине отведена роль начальника.
Врачи посидели для порядка минут десять, поздравили и ушли в свою ординаторскую. Кастовость в медицинских учреждениях развита, пожалуй, покрепче, чем в армии.
И сестры начали обсуждать насущные проблемы. Начав с профессионального, вскоре перешли к личному. Раскраснелись, смеются, печалятся, негодуют, радуются… Даже немного всплакнули, когда коньяка оставалось на донышке.
И тут вбегает Ильясов из той самой палаты. И с порога: кажись, помер.
Отправили Лидочку, самую молодую. В медучреждениях также не без дедовщины.
Лидочка, превозмогая брезгливость, пощупала пульс. На нулях. Оттянула веки. Непонятно. Поднесла зеркальце к губам – все медсестры его с собой носят в соответствии с тайной директивой Минздрава. Зеркальце запотело.
И пошла допивать.
В строительном институте, куда Радий Степанович вернулся доучиваться после войны, счастьем даже не пахло. Вчерашние школьники считали его, фронтовика, мало того, что инопланетянином, так еще и пожилым инопланетянином. Хоть и было ему тогда двадцать три года. И это новое поколение его в свою жизнь не впускало. Хоть он туда, собственно, и не стремился. Они были чужие. Так что институтское время было для него временем одиночества. И какое уж тут может быть счастье.
Да и не было у него времени на такую неосязаемую вещь, как счастье. Двойная нагрузка: необходимо было и учиться, наверстывая упущенное, и, засучив рукава, работать в комсомоле. А с третьего курса – в институтском партбюро.
А стена тем временем отмотала назад еще два года. Где Радий Степанович к началу 1945 года был старшим лейтенантом, командовал саперной ротой.
Его рота в составе Первого украинского фронта принимала участие в освобождении Польши. И хоть хребет гитлеровской армии был уже перебит, но сопротивление было отчаянным. В конце января Радия Степановича ранило осколком от снаряда 150-миллиметровой гаубицы. Ранило в первый и в последний раз. Попал в госпиталь под Краковом, где провалялся два месяца.
Хотя слово «провалялся» абсолютно не передавало то его состояние, в котором он пребывал все это время. Ну, правда, в первую неделю, когда его штопали и когда от боли невозможно было уснуть, было совсем не сладко.
А потом…
Потом он встретился с Гражиной. С Грашкой, как она себя назвала в тот самый первый раз. Она, совсем еще юная девушка, приходила в госпиталь помогать ухаживать за ранеными советскими бойцами. Приходила не то чтобы добровольно, но и считала своим долгом. Если не счастьем. Потому что освобождение страны было для нее счастьем. И солдаты, которые это счастье ей подарили, это счастье олицетворяли. И счастьем было для нее облегчать их страдание.
Ну, может быть, Радий Степанович этого знать не мог, был и какой-то небольшой материальный стимул. Какие-то продукты… Ведь Польша, лежавшая в руинах, пребывала в жуткой нищете.
И когда они увидели друг друга в первый раз, то поняли – вот оно. Вот оно то, чего люди всю жизнь ждут. И мало кто дожидается и встречает.
И всё, неведомая сила притиснула их друг к другу, словно были они двумя половинками магнита.
Ни он, ни она не обращали ни малейшего внимания на подтрунивания раненых. А то и на явные непристойные слова и жесты. Солдаты ведь, войну прошли. Не от злого умысла. А от радости, что вот и война для них закончилась. И теперь скоро и они дорвутся до женского тела.
Нет, Радий Степанович ни до чего такого не дорывался. Не было между ними ничего такого. Потому что Грашка была совсем юная. И надо было в ней этому состоянию вызреть. Ну, месяца два, три, четыре… Во время войны все зреет и развивается значительно быстрее.
Когда он начал ходить, пока еще на костылях, в госпитальном саду вовсю бушевала весна.
Он прекрасно помнил ее смешливые глаза, затуманивавшиеся при поцелуе. Ромашковый запах волос. Пульсирующую жилку на доверчивой шее. Помнил ее голос. И неважно, что они знали совсем немного общих слов – польских и русских. Он интуитивно понимал, о чем она говорит, ласково пришептывая.
О чем она могла еще говорить, кроме как о любви, хоть и рассказывала о своем детстве, о родителях, о школе, том, как в детстве каталась верхом на собаке, как ловила раков…
Если не о войне, то, значит, о любви.
А потом он должен был догонять свой батальон, который был уже где-то в Австрии.
Солнце померкло.
Она написала на бумажке свой адрес. И при этом плакала. Он – номер своей полевой почты.
Дальше был обрыв пленки. Стена уже больше ничего не показывала. На ней шел белый снег. И было чуть слышно стрекотание пустого проектора.
Внезапно стена начала вспухать. Словно где-то внутри у нее что-то зародилось и стремительно растет.
Штукатурка лопнула.
И Радий Степанович увидел перед собой лицо Грашки с призывно распахнутыми губами. И ощутил ромашковый запах волос. И увидел пульсирующую жилку на доверчивой шее.
И он прильнул к теплым губам. И задохнулся от сладостного ощущения, когда тебя выпивают до самого донышка.
В палату вошла санитарка с узловатыми пальцами. И перекрестила бездыханного Радия Степановича.
– Зачем? – удивился больной, который поставил двести рублей на то, что дед умрет именно сегодня.
– Как зачем?
– Ведь он же ни в бога, ни в черта не верил. Был ортодоксальным коммунистом.
– А для порядка, – ответила санитарка. – Одного тут, такого же, три года назад не осенили крестным знамением, так он до сих пор по ночам по коридору бродит, вставными челюстями скрипит. И ладно бы только бродил. А то ведь в мужском туалете любит напрудонить.
Станочники
Калинин и Наливайко знали друг друга лет уже, наверно, пятьдесят. Или даже больше. Да они и сами уже путались в цифрах, датах и событиях, потому что это была такая непроницаемая толща слежавшегося времени, что просветить ее до самого дна можно было лишь с помощью радара. Ну, или эхолота.
Долгие годы (пятьдесят или же все-таки пятьдесят пять?) виделись каждый день. Разумеется, за исключением выходных и праздников. Их фрезерные станки стояли рядышком на заводе «Серп и Молот» в механическом цехе имени Павла Лагутенко. Это был такой заводской, кажется, токарь, но, может быть, и кузнец, который в сорок третьем на Курской дуге подорвал шесть танков и пал смертью храбрых.
Разумеется, иногда общались и после смены. В «Голубом Дунае». Был такой шалман, где все было пригнано и настроено под рабочих, а не каких-нибудь там ханыг с трясущимися руками. Иногда, правда, и инженеры заходили. Но редко. У них было другое место – шашлычная «Казбек».
Калинин и Наливайко, конечно, могли и в шашлычную. Получали не меньше инженеров. Но форсу не любили, чтобы смаковать коньячок с оттопыренным пальчиком. Водочка с пивком более соответствовала их душевному складу. Водочка – она прозрачная. Через нее многое в жизни открывается. Точнее – жизнь она промывает, как оконное стекло.
Вскорости семьями обзавелись. Калинин взял кладовщицу Людку, Наливайко – табельщицу Нинку. Потом детей начали растить. Дома обустраивать… В общем, все по заведенному с незапамятных времен жизненному укладу.
Получили дачные участки, где надо было вкалывать по выходным с рассвета до следующего рассвета. Участки оказались в разных районах Подмосковья. Поэтому все выходные Калинин и Наливайко, как и прежде, проводили порознь.
Всё катилось по тщательно уложенным КПСС рельсам. На стыках, правда, слегка потряхивало. Но чтобы из колеи – этого нет, этого быть не могло.
А потом рельсы эти поломали к чертовой матери. Дерьмократы…
Однако ни Калинин, ни Наливайко зубами от ярости на них не скрежетали. Их отношение к новой власти можно было, пожалуй, назвать пассивной лояльностью или же латентной протестностью.
Впрочем, точно так же они относились и к прежней власти. И этих, и тех они квалифицировали как пидарасов. Однако понимали, что без них – тех и этих – все к чертовой матери рухнуло бы. Потому что – начальство, которое палка о двух концах, монета с аверсом и реверсом, медаль с двумя оборотными сторонами.
Кстати, это самое начальство, тогдашнее, не нынешнее, дало Калинину медаль. «За доблестный труд» называется. В связи с чем Наливайко не разговаривал с другом почти месяц. Понятное дело, обидно. Станки рядом, детали одни и те же, выработка одинаковая, грамот к Октябрьским и к Первомаю примерно поровну, в трезвяк оба ни разу не попадали… И на тебе!
Дело дошло до оскорблений.
– Ты, видать, начальству на нас постукиваешь! – выпалил в запальчивости в лицо Калинину Наливайко. – А то и режимнику! Видать, на Лубянке приварок получаешь!
– Ты, бля, мою рабочую честь не трожь своими вонючими руками! – взорвался Калинин.
– Так почему же тебе дали, а мне нет?!
– Потому что ты – хохол!
Аргументы закончились. И друзья – а ведь они еще совсем недавно были друзьями! – накинулись друг на друга с кулаками.
Еле растащили.
Разумеется, помирились. Потому что, кроме этой сраной медали, делить им было нечего.
И даже обмыли ее вместе в «Голубом Дунае». Пусть и с большим запозданием.
И это было правильно. Поскольку через месяц медаль уже утратила взрывоопасные свойства, заложенные в нее Указом Президиума Верховного Совета СССР от 27.12.1938 г. И стала просто хорошим поводом для совместной выпивки.
Калинин и Наливайко без повода не выпивали.
Благодаря чему и сохранили трудоспособность до весьма преклонных лет. Им уже и семьдесят минуло, а они все так же стояли рядом, закрепляли на столе заготовки, устанавливали на оправку нужные фрезы, нажимали на кнопку пуска двигателя и вращали ручки, перемещающие стол на салазках…
Руки были все еще крепкие. Глаз, усиленный очковой оптикой, видел, как и в молодости. Последовательность движений и реакций давным-давно была перезаписана в голове из оперативной в постоянную память, которую не мог стереть никакой склероз.
Дело двигалось к восьмидесятилетию…
Однако в 2011 году завод закрыли.
Калинина и Наливайко, еще крепких стариков, отправили на заслуженный отдых, который им на хрен не был нужен.
Летом каждый из них проводил на даче. Пытаясь найти применение своим рукам, которыми все еще продолжала владеть инерция деятельности.
Зимой же пристрастились к подледной рыбалке. Обзавелись ящиками, на ремне, коловоротами, мормышками и прочей специфической снастью.
Выбрали для совместных посиделок на льду Клязьменское водохранилище.
Добирались на электричке с Савеловского вокзала до «Водников».
Пешочком доходили до водохранилища.
Выбирали место, где, как им казалось, рыбы было побольше и где она была пожирнее.
Пробуривали лунки.
И, усевшись на ящики, вели долгие разговоры, периодически опрокидывая по стопочке.
В тот день все было как обычно. Разве что вьюжило. В связи с чем Калинин и Наливайко, если посмотреть на них из космоса с помощью мощной оптической системы, маячили на льду одинокими спаренными точками.
Тем для разговоров было не так уж и много. Вначале поговорили про «этих пидарасов», которые всегда их обворовывали. А сейчас и вовсе потеряли стыд, совесть и человеческий облик.
Потом про цены в магазинах – где закупаться поэкономнее.
Вспомнили про внуков. Одобрительно. Про детей – неодобрительно. Поскольку жизни не знают и живут неправильно.
И перешли к основной теме. То есть погрузились в воспоминания.
При этом с некоторых пор их историческое зрение стало как бы наоборотным.
События месячной, годичной давности были едва различимы сквозь предательскую пелену.
А донные события многолетней давности стали видны отчетливо. В мельчайших подробностях. В красках и запахах. В ощущениях вкуса «Жигулевского» пива и бутерброда с «Любительской» колбасой в «Голубом Дунае».
Говорили буквально обо всем. Оценивали деятельность Хрущева. Но в достаточно узком контексте, полностью игнорируя его внешнеполитическую деятельность. На то, что он чуть не довел дело на Карибах до ядерной войны, им было наплевать. Возмущала их кампания по срезанию расценок и увеличению норм выработки. Но расселение людей в пятиэтажки они однозначно одобряли.
Говорили, как это ни кажется невероятным, и о сексе, называя его, естественно, другим словом. Точнее – вспоминали. И вот эта скользкая дорожка и привела их к трагедии.
Вначале Калинин не столько словами, сколько мимикой, жестами и междометиями рассказал, какое у него было самое незабываемое, самое острое, самое умопомрачительное переживание. Когда, где и с кем. Все начистоту, ничего не скрывая. А может быть, и преувеличивая. Кому не хочется предстать перед собеседником этаким половым гигантом в восемьдесят с хвостиком лет.
Настал черед до Наливайко.
– В общем, Лёха, такого у меня не было до этого случая. Не было и потом. Никогда в жизни, – начал Наливайко свой рассказ. – Я тогда не то что на седьмом небе оказался, а в космосе. Буквально в космосе!
– Это как это?
– Да так это. Все произошло в день, когда Гагарин полетел. Стало быть, двенадцатого апреля шестьдесят первого года.
– Врешь, – попытался схватить за руку совравшего друга Калинин. – Тогда рабочий день был. Под станком, что ли, это дело делал?
– А вот и нет! Все на митинг пошли, а мы с ней остались в цеху…
– С кем же это?
Наливайко закашлялся. Потом вытащил громадный ком носового платка, расправил его и потрубил носом в асимметричную конструкцию.
– С Ленкой, – сказал он, запихивая платок в карман и уминая его там.
– С Кошельковой?
– Не, с Истратовой, с нормировщицей.
– Да не могла она тебе дать, Петро! Не верю!
– Не верит он! А вот дала. Правда, долго уламывать пришлось. Говорила, что целка. И действительно…
– Истратова целка?!! Да она тогда уже года три за мужем была. Целку нашел после семи абортов!
– Ну, не знаю, – Наливайко попытался угомонить друга, который мешал предаваться сладостным воспоминаниям. – Может, мне и показалось. Там темно было.
– Целка, темно – что ты мне тут мозги пудришь. Говори, как было, складно, по порядку, – начал выходить из себя Калинин.
– Я и говорю, – продолжил Наливайко. – Заперлись мы с ней, значит, в каптерке. Она все: «Ой, мне страшно», а сама ширинку мне расстегивает. Ну, я ее три раза и отжарил. А она все охала, ахала, стонала… И такое, прям, блаженство неземное. Как в космос летал. А она все еще да еще просит. Жадная до этого дела оказалась…
Наливайко еще что-то говорил. Нахваливал Ленку. Себя выставлял героем.
Но Калинин его уже не слушал. Он судорожно инспектировал в своей памяти события того дня. Того самого дня, когда Гагарин полетел в космос. И глаза его постепенно наполнялись недобрым светом.
Но Наливайко, увлеченный воспоминаниями, этого не замечал. Он все говорил, и говорил, и говорил…
– Ах ты, падла! – наконец взревел Калинин.
– Что, не понял? – изумился Наливайко.
Хотя все прекрасно понял. И не изумился. И голова его немножко ушла в плечи.
– А то, что это была Людка! Моя Людка!!!
– Да с чего ты взял, Лёха? – попытался выкрутиться Наливайко.
– С того! Всё сходится. Когда вернулись с митинга, тебя мастер целый час искал. Я в каптерку к Людке ткнулся, а там заперто!
– Не, Лёха, извини, соврал, перепутал. Не в каптерке мы с Ленкой кувыркались, а в подсобке. А куда твоя Людка уходила, я ж знать не знаю. Может, в обувной, там, наверно, туфли какие импортные выбросили…
– Не юли, урод! – Калинина, как и быка, в загривок которого натыкали бандерилий, остановить уже было не возможно. – Всё сходится!
Наливайко поняв, что дальше отпираться невозможно, перешел на оборонительную стратегию.
– Лёха, дорогой, ведь вы же тогда еще женаты не были.
– И что? Я-то думал, кому же она первой досталась. Потому что не девушка была. Думал, узнаю, задавлю гада! А она ни в какую, не назвала. И вот теперь тебя, гада, давить придется!
– Леха, да ведь ты тогда еще и не ухаживал за ней. Разве не так? Если бы, то я бы ни-ни!!!
– И что?!!
– Да и не три раза я, а всего, можно сказать, полразика. Да и не понравилось ей…
– И что?!!!
– Ну, честно, скажу, у меня и не встал.
– А чем же ты, гад, ей целку сломал?!! Гаечным ключом?!!
Оборонительные слова у Наливайко закончились.
И Калинин накинулся на Иуду, чтобы сдержать данную пятьдесят лет назад клятву и задушить его. Однако сделать это было не так уж и просто. Движения стеснял массивный тулуп. Да и Наливайко сильно не хотел быть задушенным. Они минут десять валтузили друг друга, катались по льду. Раскровили друг другу лица. Потом взяли в руки коловороты. Но тулупы смягчали удары, и без того не слишком сильные, стариковские.
Когда вконец обессилели, разошлись. Разъехались по домам в разных электричках, чтобы больше никогда в жизни не встретиться. Не видеть друг друга.
Однако метафизические связи между ними были столь сильны, что разрубить их было невозможно. Как бы они того ни хотели, как бы ни сопротивлялись.
Каждый из них продолжил ездить на водохранилище на рыбалку. И каждый надеялся, что именно в этот день его враг останется дома. И приедет на следующий. Или дня через два. Но настолько одинаковые у них были рефлексы, что всякий раз они приезжали в один и тот же день. И даже на одной и той же электричке. Правда, в разных вагонах. Наливайко, ощущая свою вину, вагон сменил.
При этом пробуривали лунки метров за триста друг от друга. Но садились спиной друг к другу.
В тот день, в самый последний день, с утреца ласково светило солнышко. Через пару часов резко похолодало. Подул ветер, навалилась стена снегопада. Снег оседал на тулупах и давил вниз.
У Калинина быстро заколотилось сердце. Он три раза отглотнул из четвертинки, но это не помогло.
У Наливайко тоже быстро заколотилось сердце. И он тоже три раза отглотнул из четвертинки, но это не помогло.
Сердцебиение нарастало.
У Калинина что-то лопнуло внутри. И сердце остановилось.
То же самое произошло и с Наливайко.
Они так и остались сидеть на своих ящиках. В тех же самых позах подледных рыболовов.
За ночь они превратились в сугробы.
На следующее утро на водохранилище почему-то никто не появился. Как и еще три дня подряд. Подобрать реалистическое объяснение этому невозможно. Реализм в отношении Калинина и Наливайко не работал. Из судьбы в свои руки взяла метафизика.
Их не хватились ни на следующий день, ни через три дня.
Хватиться было некому. Блядовитая Людка уже три года лежала в земле сырой. Два года – Нинка, вероятно, не менее блядовитая.
А детям на стариков было наплевать. У них по горло своих эгоистических забот.
Все три дня с погодой творилось нечто непредсказуемое. То солнце топило снег, и по льду струилась вода. То мороз сковывал воду, превращая ее в сияющий на солнце лед.
Когда Калинина и Наливайко наконец-то нашли, то они были уже статуями, покрытые сверкающим льдом.
Были памятниками Доблестному Труду на Благо Нашей Великой Родины.
Правда, памятники были недолговечные. Даже если бы их оставили в таком виде, то простояли бы они в лучшем случае до конца апреля.
Впрочем, довольно недолговечной оказалась и Наша Великая Родина.
Потому что семьдесят с хвостиком – это не срок для Родины. Даже Калинин и Наливайко прожили дольше.
Правда, Нашу Великую Родину сейчас пытаются возродить.
Возродить какими-то метафизическими методами.
Может быть, это и получится.
И это было бы правильно и справедливо. Ведь не зря же жили на свете Калинин и Наливайко.
Никто на свете зря не живет.
В лифте
Лифт простучал шестеренками секунд десять. После чего дернулся и повис между этажами.
В лифте были двое.
Семенов. Он принадлежал к сословию, которое несистемная оппозиция называет быдлом.
И Ахейский. Который был типичным представителем этой самой оппозиции. Правда, Ахейский – это был псевдоним. В паспорт же была вписана другая фамилия – Семёнов. Но истинная фамилия давно от него отвалилась, о ее существовании, судя по надменному выражению его лица, представить было невозможно.
Семенов был примерно тех же лет, которые пока еще рановато было называть преклонными. Его биография была проста и прямолинейна, как функция У = аХ + b. Окончил школу, технический вуз, поступил на производство, женился, стал отцом, потом дедом, работал, работал, продолжает работать и поныне. И, что вполне вероятно, даже ни разу не изменил жене. В общем, типичное быдло, которое поставили в колею, дали пинка под зад, и оно так и катится по накатанным рельсам, испытывая минимальное сопротивление внешней среды.
Ахейский в жизни покуролесил. Вычертил в системе нравственно-временных координат столько замысловатых пируэтов, что для их полного описания необходимо сочинить целый роман, который был бы способен не только скомпрометировать самого Ахейского, но и отбросить тень на несистемную оппозицию.
Поскольку в наши задачи это не входит, ограничимся указанием последнего статуса Ахейского. Он был заместителем главного редактора корпоративного сайта. Ну и, понятное дело, врагом режима.
Семенов, чертыхнувшись, застыл столбом. Ахейский стал яростно тыкать во все кнопки подряд. В конце концов нашел нужную – связи с диспетчером – и начал требовать немедленного освобождения.
Однако ему ответила тишина.
– Вот, суки, до чего страну довели! – взвился Ахейский.
Семенов молча кивнул головой.
– Что киваете? – сердито сказал Ахейский Семенову, в котором он безошибочно распознал быдло. – Вот с молчаливого согласия таких, как вы, все это и творится! Надо же что-то делать!
И Ахейский заорал, в надежде, что кто-то в подъезде услышит крики о помощи и разрулит ситуацию.
– Вы бы не орали, – спокойно сказал Семенов. – Позвонить ведь можно.
– Куда еще к чертовой матери?!!
– По сто двенадцать.
Ахейский достал смартфон. Потыкал пальцами в красивенькую стекляшку экрана… В лифте сети не было!
Из подъезда никто на призыв о помощи не откликался.
Связи с диспетчерской не было.
Вдруг погас свет.
Однако вскоре опять зажегся.
Ситуация была патовая.
Ничего не оставалось, как выместить зло на этом быдле. Тем более что случай был подходящий – в стране был день всеобщих выборов.
– Проголосовали? – с вызовом спросил Ахейский.
– Да, конечно. Гражданский долг.
– И за кого же, если не секрет?
– За действующего.
– За этого упыря?!
– За президента, – упрямо ответил Семенов.
– Да ведь он же со своей бандой до чего дело довел?! И чем дальше, тем хуже будет!
– Это до чего же такого довел страшного? – принял вызов Семенов, которого дома ждали наваристый борщ и поджаренные в аэрогриле окорочка, но теперь вот приходится отбиваться от этого прощелыги.
– А вы не понимаете?
– Нет, – абсолютно искренне сказал Семенов.
– Свободы похерены! Тюрьмы политзаключенными забиты! Санкции! Международная изоляция! Экономика на краю пропасти!.. Впрочем, вам этого не понять. Скажу проще, скоро вы с голода пухнуть будете! Это нормально?!
– С голода я пух двадцать лет назад, в девяностые. Когда у власти умники и шустрики были, которые вечно пьяным дедом вертели! Вот тогда – да! – начал возбуждаться, казалось бы, непрошибаемый Семенов. – Когда зарплату месяцами не выдавали!
– Это все разговоры для бедных. Нам досталась свобода! Каждый человек мог воспользоваться ею и самостоятельно, не озираясь ни на кого, построить свое счастье. В том числе и материальное! А вот вы, извините меня, лопухом оказались, счастье свое проворонили!
– Ну, да, свобода воровать!!! – прокричал Семенов.
– Столько, сколько эта кремлевская банда ворует, никто и никогда в мире не воровал!
– Допустим. Так не у нас, не у народа же! Вот жизнь как наладилась.
– Ну, это исключительно из-за того, что нефть дорогая была, – саркастически ухмыльнулся Ахейский. – Сейчас скоро народ дохнуть начнет. Так что есть, есть высшая справедливость!
– Народ?!!
– Да, народ, который есть отребье и быдло! Который стадом баранов ходит на выборы и голосует за этого упыря!!!
Это было уже прямое оскорбление. И Семенов мог бы ударить Ахейского. Однако последний раз он дрался в пятом классе средней школы. И к настоящему моменту полностью утратил все навыки. Мог бы пихнуть. Или дать пощечину…
Но лифт неожиданно дернулся. И это резко переключило настроение. Вспыхнула надежда на освобождение. Да и не надежда даже, а уверенность.
Она была созвучна уверенности Семенова в том, что экономика выправится, и опять начнутся славные времена достатка, низких цен и загруженности завода оборонными заказами.
Уверенность Ахейского была абсолютно противоположная: экономика рухнет, кремлевская банда сбежит в Северную Корею, и в России воссияет царство свободы и равных возможностей, благодаря помощи цивилизованного мирового сообщества. Ну, при этом неплохо было бы, чтобы и быдло существенно проредилось. А то дышать от него уже невозможно!
Однако лифт прополз метра полтора и встал как вкопанный. Точнее – подвешенный где-то между первым и четырнадцатым этажами.
Семенов и Ахейский сокрушенно крякнули. И сказали синхронно «бля!».
Дискуссия возобновилась.
– Вот сколько вы сейчас получаете? – более миролюбиво сказал Ахейский, понимая, что несколько перегнул палку. Что этот бугай, пожалуй, и череп проломить сможет.
– Все мои, ни у кого не ворую. И подачек мне никто не подает. Своей головой зарабатываю.
– Да я к тому, дорогой мой человек, что при нынешнем росте цен ваша зарплата скоро окажется ниже прожиточного минимума. Вот что тогда делать будете?
– Пояс затяну. Не впервой.
– А не проще ли правильную власть выбрать? Которая наладила бы экономику, сломала бы нефтяную иглу. Совместно с Евросоюзом и Америкой вытянула бы страну из болота. Не проще?
– Нет уж, спасибо! В девяносто первом уже выбрали! Америка тогда нам здорово помогла!
– Эгоист вы. Дальше своего носа не видите. А как жареный петух клюнет, будет уже поздно. А ведь могли бы уже сейчас…
– Что? – не понял Семенов, к чему ведет Ахейский.
И вдруг Ахейского охватила совершенно бредовая идея: перевербовать!
– Вот смотрите, вы же умный человек. А не примкнуть ли вам к нам, умным людям, которые не только хотят стране добра, но и знают, как это сделать.
– И как же?
– Нас много: миллионов десять. Или даже больше. Мы проводим мощные митинги и демонстрации с требованием отставки правительства и президента. Если нас будет миллионов тридцать, то они уйдут! Как миленькие уйдут!
– И тогда Америка нам поможет? – усмехнулся Семенов.
– Да что вы понимаете! – воскликнул Ахейский. – Ведь здесь уже фашизм наступил! Крым аннексировали! Как Гитлер Австрию, Чехословакию! И вы, смотрю, тоже фашист!
– Я?! – задохнулся от возмущения Семенов. – Я фашист?!!
– Да, ватный фашист!
– В Киеве фашисты! Расползлись по всей Украине! В Одессе людей жгли! Как в Освенциме!!! – Семенов уже хрипел, яростно, ощущая свою правоту.
– Так и к мировой войне дело ведут! – у Ахейская была своя правота. И он ее отстаивал яростно.
– К мировой войне ведут Пентагон и НАТО! Вот где корень мирового зла!
– Эк вам телевизором в голову дерьма накачали! Так и хлюпает в мозгах!
– А вы!.. Вы!.. – Семенов не был опытен в политической грызне. Он привык общаться с людьми таких же взглядов, как и сам. Поэтому перестал находить нужные слова.
Да, Семенову явно не хватало полемической мускулатуры. С такими, как этот Ахейский, он в жизни не сталкивался. Видел их порой по телевизору в передачах, изобличающих либеральную оппозицию. Да и не оппозицию даже, а врагов, настоящих врагов. И они неизменно вызывали у него чувство омерзения. И вот сейчас столкнулся с таким нос к носу… И не знал, как это гнусное насекомое можно урезонить… Сердце бешено колотилось в груди. Кулаки сжимались и разжимались…
– Да, кто из госдеповской кормушке жрет, тому американский солдат сильно по душе! – нашелся он в конце концов.
– Заладил, как попугай! – перешел на ты Ахейский.
– Сам попугай звездно-полосатый! – неожиданно выдал Семенов метафору. Ну, или же эпитет, в чем он абсолютно не разбирался.
Это уже предвещало поражение.
А Ахейский пер напролом диким вепрем:
– Ты – жалкая букашка! Всю жизнь прожил насекомым! Пресмыкался перед партийными паханами! Теперь вот перед вурдалаками! Ты зря прожил свою никчемную жизнь! Ты – тля вонючая!!!
Изо рта Ахейского во все стороны летела слюна.
Семенов, весь багровый, стоял и глотал ртом воздух.
Ахейский понял это как интеллектуальную капитуляцию. Впрочем, о каком таком интеллекте тут можно было говорить.
Но было другое. Совсем другое.
И Ахейский, в каком-то безумном восторге, словно пребывающий в экстазе скрипач, поставил победную точку. Плюнул в Семенова.
Семенов из последних сил вобрал в себя столько воздуха, сколько могли вместить его легкие…
И сполз по стенке лифта.
И, сидя, устремил остекленевший взгляд в какие-то запредельные дали.
Ужас охватил Ахейского. Он присел на корточки и начал трясти Семенова за плечи:
– Эй… Ты что?.. Как же это?.. Эй… Очнись… Вставай… Ты что?.. Зачем же?.. Ну, зачем?..
В лифте опять погас свет.
Когда лифт наконец-то открыли, и у Семенова, и у Ахейского был одинаковый цвет лица.
Только Ахейский был жив.
А Семенов – мертв.
На лестничной площадке пахло борщом.
Но ни тот, ни другой этого не почувствовали.
Через три дня Ахейский начал приходить в себя от пережитой им трагедии.
Через неделю был уже как огурец.
Его рассказ о том, как он укокошил ватника силой слова и метким плевком имел большой успех в компании единомышленников.
Таракан Юрик
Клавдия Степановна собралась помирать.
Собственно, скажи она это кому-нибудь, то этот самый кто-нибудь, будь он самым что ни на есть человеколюбцем, особо спорить с ней не стал бы. Как-никак девяносто четвертый год стукнул.
Что называется, пожила.
Хотя точнее было бы сформулировать по-иному: что называется, помучилась.
Клавдия Степановна в действительности уже и не помнила, что ее зовут именно так. И дело тут совсем не в склерозе. Просто долгие беспросветные годы ее называли исключительно бабкой. В редчайших случаях – бабулькой.
Хоть на самом деле она никогда не была не только бабушкой, но и матерью.
Абсолютно никого у нее не было. Ни близких, ни дальних родственников. Жила абсолютно одиноко.
Поэтому во всем – и в малом, и в великом – могла рассчитывать только на себя.
Потому что не только была одинока на земле, но и к Богу как-то не удалось пристать. Хоть для этого уж лет двадцать с гаком были громадные предпосылки.
Но как-то не получилось.
Так и осталась материалисткой.
Поэтому к смерти подошла именно с материальной стороны.
Необходимо было, чтобы и гроб не самый захудалый. И место на кладбище чтобы не на самом отшибе. Необходим был и памятничек. Пусть и совсем скромный, но чтобы как можно дольше простоял-продержался. Чтобы память была.
А память, как ее понимала Клавдия Степановна, – это то, на что можно посмотреть, руками потрогать.
Разузнала у разбитной Прокофьевны с третьего этажа, как это сейчас делается. Та послала ее в похоронное бюро, к агенту. Даже на бумажке адрес записала.
Клавдия Степановна прибыла по адресу. Спросила агента. Агент быстро нашелся.
Сказала, что хочет заказать похороны, чтобы честь по чести.
– Кого хороним, бабушка? – спросил агент.
– Так меня и хоронить будем.
Агент сильно изумился. Но по наводящим вопросам понял, что старушка вполне вменяемая. И что с ней можно иметь дело. То есть заработать на ее похоронах.
В конце концов уладили главный вопрос: каким образом агент узнает о том, что оговоренное в договоре событие состоялось. И каковы будут его полномочия по части подготовки и проведения ритуала.
Начали подбивать бабки, исходя из имевшихся у клиентки средств. А они были весьма ограниченными – семьдесят с хвостиком тысяч. Правда, вначале у агента алчно загорелись глаза, когда узнал, что старушка совершенно одинокая. Думал, что квартиркой можно поживиться. Однако Клавдия Степановна так и не удосужилась ее приватизировать.
В конце концов агент составил подробный список, на что будут потрачены деньги. И гробик неплохой выходил, и местечко довольно людное. А памятничек так даже с керамической фотографией получался. Большего и желать нечего.
На том и расстались. Как говорится, до того момента, как состоится оговоренное в договоре событие.
И Клавдия Степановна, вынув из комода сберкнижку, отправилась за деньгами во Всенародный банк, который она по инерции называла сберкассой.
В банке, который по праву считается всенародным, воздух был насыщен скорбью и обреченностью. Около полусотни стариков и старух сидели и стояли с бумажками в руках, на которых автоматическая машина пропечатала их номера. И безотрывно смотрели на табло, на котором та же автоматическая машина периодически меняла цифры. И это сильно смахивало на тираж беспроигрышной лотереи, в которой призом была возможность подойти к окошку и протянуть в него свою сберкнижку.
Клавдия Степановна дождалась очереди и с одышкой опустилась на стул перед дыркой в стеклянной стене, за которой ей улыбалась корпоративной улыбкой юная девушка в белой кофточке с зеленым шарфиком на шее.
Девушка изучила паспорт, изучила сберкнижку и сказала:
– Чем я могу вам помочь, Клавдия Степановна?
– Да вот помереть мне надо.
– И… – девушка еле остановила свою тираду на этой первой букве, хоть ей и очень хотелось продолжить ее какими-то абсолютно матерными словами. Выучка!
В конце концов Клавдия Степановна смогла объяснить девушке, чего же она хочет. Объясняла пространно с подробностями, от чего у немало навидавшейся за время работы во Всенародном банке операторши все вытягивалась и вытягивалась физиономия, и все округлялись и округлялись глаза, подведенные тенями Kenzo.
В конце концов она взяла себя в руки.
– Насколько я вас понимаю, Клавдия Степановна, вы хотите закрыть ваш счет?
– А? Чего?
– Ну, забрать все свои деньги.
– Да, дочка, хочу все забрать. Помирать собралась.
– Так вот, уважаемая Клавдия Степановна, вам крупно повезло. Вы получите даже больше. Как наш постоянный на протяжении долгих лет клиент. Подождите, пожалуйста, минуточку.
И ушла.
Вернулась через пару минут. И протянула Клавдии Степановне аккуратную картонную коробочку, перевязанную розовой ленточкой.
– Что это? – удивилась старушка.
– Слушайте меня внимательно. Я все объясню.
И, глядя Клавдии Степановне прямо в глаза, операторша начала говорить монотонным голосом, покачивая на уровне своего подбородка блестящей авторучкой:
– Этим летом наш управляющий летал в командировку на Мадагаскар. Это прекрасный остров, расположенный у восточного побережья Африки. Его длина превышает тысячу шестьсот километров, ширина – шестьсот километров. Наивысшей точкой острова является потухший вулкан Марумукутру. Он находится на горном массиве Царатанана, в северной части острова. Центральную часть острова занимает высокогорное плато Анджафи, полого спускающееся на запад и круто обрывающееся к низменностям восточного побережья. Пять горных цепей высотой до двух тысяч шестисот метров богаты минералами и металлами, среди которых преобладают золото, медь и железо. Остров населяют малагасийцы, говорящие на мальгашском языке, относящемся к индо-меланезийской группе австралонезийской языковой семьи. Животный и растительный мир Мадагаскара уникален – он содержит пять процентов видов животных и растений мира, восемьдесят процентов из которых существуют только на этом острове. Самыми известными из них являются лемуры. Самые редкие – мадагаскарские тараканы. Нашему управляющему крупно повезло. В одну из прогулок ему удалось поймать таракана, который стоит на мировом рынке экзотических животных десять тысяч долларов. Стоимость в рублевом эквиваленте составляет семьсот тысяч. Это в десять раз больше суммы, которая находится на вашем банковском счету. Таракан неприхотлив. Кормить его надо раскрошенным белым хлебом. Пьет он чистую воду, которую следует наливать в мелкое блюдце. Вам крупно повезло. Этот таракан скрасит вашу достойную старость. И у вас появится интерес к жизни. И вы еще долго проживете, счастливо и спокойно. Вам все понятно, Клавдия Степановна?
Клавдия Степановна кивнула головой.
– До свидания. Всенародный банк – рядом, по-соседски, за углом!
Придя домой, Клавдия Степановна, развязала ленточку, сняла крышечку с коробочки. И, действительно, увидела таракана. Таких она в своей долгой жизни не видала. Он был огромный, как мышонок. И его спинка переливалась всеми цветами радуги. Таракан был какой-то сонный, чуть пошевеливал усами.
«Видать, покормили недавно», – подумала старушка.
И тут до нее дошло, что ее просто-напросто надули! Обворовали!
Захлопнув крышку на коробке, она выпило валокордина. Все-таки помирать сейчас было никак нельзя.
И опять пришла в банк. И сразу же к той самой мошеннице.
Однако ничего доказать было невозможно. Сберкнижку у Клавдии Степановны тогда забрали, и она для банка была никем.
Банковские делали удивленные глаза, хихикали, вертели пальцем у виска…
В конце концов охранник, не грубо, но настойчиво выпроводил обманутую старушку за дверь.
Она смирилась. Это для нее было привычно. Всю жизнь она только этим и занималась. Все зигзаги российской истории она принимала как веление небес, спорить с которыми у простого человека не было ни возможностей, ни сил. Ни душевных, ни физических.
Да и нравственных не было. Поскольку, поворчав и побубнив в уголке, Клавдия Степановна понимала, что так, наверное, лучше для дела. Для общего дела. То есть для страны. А виновные все равно да когда-нибудь да понесут наказание. И они несли. Перед войной их не только сажали, но и расстреливали. После, при Хрущеве, только сажали. Но и это ведь тоже для них было не слишком приятно. И при Брежневе… Сейчас тоже сажают, начальников. Все идет правильно и справедливо. Посадят наверняка и этих, банкирских. А что ей? Она привыкла…
Привыкла она и к таракану. Даже привязалась. А ведь и правда, наверно, дорогой – вон какой важный, как секретарь райкома, а то и обкома.
Решила еще пожить, раз такое дело.
Кормила хлебушком. Поила водичкой. Как научили.
И даже разговаривать с ним стала. А он, похоже, внимательно слушал.
Бывало и сердилась. Чего не бывает между своими, близкими.
Назвала его Юриком.
И вскорости поняла, вот он и станет памятью о ней, когда она помрет. Ведь наверняка же он будет ее помнить. Раз внимательно слушает ее разговоры. Долгой памятью. Ведь тараканы наверняка живут долго. Лет, может, семьдесят. А то и больше. Ведь они маленькие в сравнении с людьми, в них меньше чему есть изнашиваться…
Нет, не пропадет он после ее смерти, не пропадет. Вон ведь какой смышленый…
С этой мыслью Клавдия Степановна наконец-то и померла. Спокойная. Довольная долгой прожитой жизнью.
Разумеется, похоронили ее без всякого памятника. За счет муниципалитета, где все по минимуму, лишь бы не оставлять на земле разлагающиеся трупы.
А через некоторое время помер и Юрик. Ведь тараканы живут не более восьми месяцев.
Однако память о Клавдии Степановне все же осталась. Она живет в этом рассказе, в этом наборе букв, которые можно видеть. Можно даже и потрогать, поскольку буквы отпечатаны на листах бумаги.
И если смотреть на них подслеповатыми старческими глазами, то они похожи на тараканов. Так что сохранилась память и о Юрике.
Жертва ритейлеров
Иван Игнатьевич не был ханыгой. Он был сутягой.
А Иваном Игнатьевичем он был всегда. То есть с тридцати пяти лет, как стал начальником отдела некоего главка в некоем министерстве Советского Союза.
Отдел, который возглавлял Иван Геннадьевич, осуществлял надзор за производством бумаги на громадной территории от Калининграда до Анадыря. Бумаги стране надо было много. Потому что без ее достаточного количества не могли бы нормально работать многочисленные союзные и республиканские министерства, в огромных количествах рассылавшие исходящие директивные письма во все концы необъятной страны. И из этих концов мощным потоком приходили входящие письма. На входящие письма рассылались исходящие письма, реакцией на которые были новые входящие письма…
Иван Игнатьевич небезосновательно считал себя главным ответственным за то, чтобы эта переписка никогда не прерывалась, и тем самым государственные хозяйственные органы имели возможность осуществлять свои функции по управлению страной. Более того, от Ивана Игнатьевича всецело зависела нормальная работа и партийных, и законодательных, и исполнительных, и судебных, и всех прочих органов громадного государства.
Надо сказать, что немало бумаги тратил лично Иван Игнатьевич для внутренней переписки с соседними отделами и с руководством главка. И по большей части жанр этой переписки был кляузным. Он плел интриги против сослуживцев, равных себе по должности или находившихся чуть выше на служебной лестнице. Разумеется, эти кляузы преследовали не государственные цели по улучшению работы главка или же всей отрасли, а сугубо личные. Иван Игнатьевич занимался эпистолярным сочинительством прежде всего, чтобы принижать сослуживцев и возвышать себя с целью получать какие-то преференции и осуществлять карьерный рост. Разумеется, собственный.
Руководство вскоре раскусило кляузника. И, получив от него очередное «разоблачение головотяпов и жуликов», лишь досадливо морщилось и никак не реагировало. Но при этом Ивана Степановича держали, хотя очень хотелось дать ему под зад коленом. Такой, как он, был необходим для дела: чтобы поддерживать в коллективе должный тонус и не давать сотрудникам расслабляться.
Дураки в солидных учреждениях необходимы. Руководству с ними гораздо меньше мороки, чем с умными.
Вполне понятно, что поставленную цель – взлететь вверх по служебной лестнице – избранным Иваном Игнатьевичем методом достичь было невозможно. И он просидел в кресле (точнее даже – на стуле) начальника отдела до самой перестройки.
Да и потом, после упразднения Советского Союза, когда началась коренная реорганизация и перестановки фигур на доске, его это как-то не очень коснулось. Должность была другая, ответственности и подчиненных меньше, но зарплата осталась примерно такой же. С учетом, конечно, инфляционных и прочих микро- и макроэкономических процессов.
В конце концов его выкинули за борт. То есть отправили на пенсию. Пенсия как у государственного служащего была неплохая. И жить на нее вполне было можно. Да еще и жена, она была моложе на десять лет, открыла небольшой бизнес по обучению русскому языку и хорошим манерам девушек из ближнего зарубежья, которые намеревались устроиться гувернантками в русские семьи со средним достатком.
Да, жить вполне можно.
Однако на Ивана Игнатьевича навалилась обида. Но то была обида особого рода. Не такая, которая, как правило, придавливает людей его возраста к земле, и они перестают бриться, а вскоре и вовсе умирают с такой гримасой на лице, как у ребенка, у которого отняли игрушку.
Нет, обида заставила Ивана Игнатьевича воспарить. В негодовании и ярости.
Будь он помоложе, то раздобыл бы какое-нибудь оружие и исподтишка убивал бы людей.
Хоть и был он дураком, но дураком был хитрым. Решив повысить свой социальный статус, он каким-то образом раздобыл удостоверение помощника депутата. И не какого-то муниципального, а что ни на есть верховного – Государственной Думы Российской Федерации.
Ежедневно, вернувшись к ужину из очередного «инспекционного похода», Иван Игнатьевич, прожевывая котлету, рассказывал жене о своих подвигах. В красках и деталях. Порой начинал жестикулировать.
Рассказывал, как они бледнели, как у них тряслись поджилки, как умоляли о пощаде, как пытались откупиться своими грязными деньгами, как лебезили, заискивали, унижались, готовы были ботинки облизывать…
И жена, с юности вверившая судьбу этому человеку, да так и не опомнившаяся и не прозревшая к старости, улыбалась и кивала головой.
Разумеется, в тех рассказах было громадное преувеличение, гипербола, раздутая до размеров гипергиперболы. Однако процентов пять в них было правды. Удостоверение помощника депутата оказывало на людей магическое воздействие. И люди теряли голову, как это было описано Гофманом в знаменитой аллегорической сказке. Удостоверение с вальяжным двуглавым орлом на корочках было теми самыми тремя огнистыми волосиками, которые превращали Ивана Игнатьевича в могущественного вельможу. Точнее – в лакея могущественного вельможи, облеченного высшей законодательной властью. Впрочем, простой человек тут особой разницы не видит, поскольку одним миром мазаны.
Поэтому и перед лакеями следует шустро сдергивать с головы шапку и подобострастно улыбаться. На этот счет у русских существует множество метких поговорок, одна из которых гласит: «Чья власть, того и закон».
Наиболее натерпелись от Ивана Игнатьевича в поликлинике, куда он наведывался не реже раза в неделю. Хоть и был в свои семьдесят пять здоров, как пятидесятилетний бык. Видимо, злоба вырабатывала в нем особые гормоны, которые ставили заслон процессам старения организма.
Частенько врачей он доводил до слез (которые помоложе) и до валокордина (которые подряхлее) своими придирками и абсолютно надуманными претензиями к якобы неправильному лечению, к подсовыванию вредных лекарств, к бездушному обращению, к неумению пользоваться диагностической аппаратурой… Все это затем выливалось на заведующих отделениями. Причем буквально всех, вплоть до гинекологического. А затем переходило на заведующего поликлиникой. Потому что Иван Игнатьевич строчил разоблачительные письма во все инстанции – от муниципального управления здравоохранения до приемной президента, понятное дело, страны.
И послать его, куда следует, не представлялось возможным. Потому что удостоверение!
И наверху, в инстанциях, куда он направлял свои кляузы, не могли на них не реагировать. Потому что при нынешней власти в стране была восстановлен бюрократический уклад, благодаря которому любая писулька получала входящий номер, и на нее необходимо было отвечать. Хоть по существу, хоть не по существу: как говорили в старину, отбояриться отпиской.
Но при этом все искренне желали, чтобы Иван Игнатьевич поскорее подох. Однако при его лошадином здоровье это было несбыточной мечтой.
Подохнуть Ивану Игнатьевичу желали во многих местах. В жилконторе. В санэпидемстанции. На телефонном узле. На почте. В управлении среднего и в управлении высшего образований. В налоговой инспекции. В муниципальном отделении пенсионного фонда. В обществе защиты прав потребителей. В управлении городского транспорта. В департаменте социальной защиты…
Особенно любил он «инспектировать» ларьки, которые держали выходцы с Кавказа. Там порой пытались от него откупиться. Однако Иван Игнатьевич эти деньги с гневом отвергал.
Вот только в следственный комитет и в прокуратуру он не совался. Поскольку был не таким уж и дураком.
Видя, что «это гнусное насекомое» не намерено подыхать самостоятельно, более того – способно свести в могилу не одного невинного и достойнейшего человека, многие головы начала посещать вполне естественная для сложившейся тупиковой ситуации мысль: хорошо бы, чтобы его кто-нибудь убил.
А мысли, как известно, при определенной степени концентрации способны воплощаться в жизнь.
В тот трагический день Иван Игнатьевич пришел в гипермаркет «Русь» за полчаса до закрытия. Привратник, увидав его, как обычно, передал по рации о визите склочника, который немало попортил всем нервы. Буквально всем – от главного менеджера до уборщиц, которые, мол, пол моют таким раствором, чтобы на нем люди поскальзывались и травмировались.
Так что реакция привратника была нормальной. Ивану Игнатьевичу было даже лестно, что он столь узнаваем в толпе бессмысленных чурбанов-покупателей.
Но при этом привратник еще и головой кивнул. Словно доброму знакомому.
«Заискивает», – удовлетворенно подумал Иван Игнатьевич.
Неожиданно навстречу выскочил главный менеджер в фирменном пиджаке и при галстуке с эмблемой сети гипермаркетов «Русь». Еще более неожиданно было то, что менеджер расплылся в улыбке.
«Обкурился, что ли? – подумал Иван Игнатьевич. – Прекрасно, будет еще один замечательный повод выводить на чистую воду этих прохиндеев!»
– Иван Игнатьевич, рад, искренне рад вам, – начал расшаркиваться менеджер.
– Это с чего бы? Дурь, что ли, какая особая? – ответил Иван Игнатьевич без обиняков.
– Ну, что вы? Мы тут как следует обдумали сложившиеся между нами отношения. И поняли, что мы неправы, абсолютно неправы. И хотели бы хоть как-то загладить нашу вину.
– И что, обвешивать перестали? Обсчитывать? Или тухлятину продавать перестали?
– Ну, вы в своем амплуа. Одобряю, одобряю вашу бдительность! Вы – гражданин. Настоящий гражданин, которому небезразлично то, что происходит со страной, куда она движется!
Иван Игнатьевич опешил.
– Мы долго думали и составили план мероприятий по кардинальному улучшению работы нашего торгового предприятия, – продолжил заливаться менеджер. – И многое уже успели сделать. Уже уволили тридцать пять самых нерадивых и нечистых на руку сотрудников. Перестройка идет полным ходом! И вы, именно вы, Иван Игнатьевич, подвигнули нас к этому. Громадное вам спасибо!
С такой реакцией старый склочник и кляузник еще никогда не сталкивался. Поэтому он слегка растерялся. И клюнул на явную лесть. И это неудивительно. Ведь он был хоть и хитрый, но при этом дурак.
И менеджер, прихватив его под локоток, повлек между торговыми рядами, показывая происшедшие «разительные перемены».
А между тем громадный торговый зал, площадь которого равнялась четырем футбольным полям, совсем опустел. Его покинули не только покупатели, но и кассирши.
Тускло горело дежурное освещение.
Звук шагов, отражаясь от купола, летал по громадному залу эхом.
Они переходили из овощного отдела в кондитерский, из кондитерского в молочный, из молочного в рыбный, из рыбного в винный, из винного в бакалейный, из бакалейного в хлебный, из хлебного в консервный, из консервного в отдел приправ…
А менеджер все говорил, говорил, говорил. Словно прошел выучку у Фиделя Кастро, который однажды беспрерывно говорил с высокой трибуны ООН четыре часа двадцать девять минут.
Дошли до мясного отдела.
Менеджер открыл дверь, скрывавшую от посетителей загадочное чрево гипермаркета.
И впихнул в нее Ивана Игнатьевича.
Тут же его схватили под руки два звероподобных охранника.
И заклеили рот скотчем. Чтобы не кричал.
Попытки вырваться оказались тщетными. Охранники держали Ивана Игнатьевича, как локтевая сумка держит предплечье.
Он обмяк.
В голове металась одна только мысль: что они хотят со мной сделать?!!
Хотя, в общем-то, все было вполне понятно.
И менеджер как ни в чем ни бывало тем же самым ровным и уважительным тоном продолжил:
– Здесь, дорогой Иван Игнатьевич, мясной цех. Здесь мы делаем полуфабрикаты – эскалопы, отбивные, ромштексы… В этой гигантской мясорубке проворачиваем мясо и получаем фарш. А вот эта линия – последнее слово техники. На ней делаются колбасы. Как видите, все стерильно чисто. Так что вы не вполне правильно критиковали нас за то, что мы якобы продаем несвежие продукты. Вот из вас продукт получится наисвежейший!
Иван Игнатьевич потерял сознание.
Его привели в чувства, сунув под нос ватку с нашатырем.
Он дергался. Но толку от этого не было никакого.
– А теперь вам необходимо пройти предварительную технологическую операцию, – продолжил менеджер. – Называется помывка сырья. Ведь от вас же козлом смрадным разит. Да и обделались вы. Что, впрочем, в вашем положении вполне простительно.
Отчаянно сопротивлявшегося Ивана Игнатьевича раздели и отволокли в комнату с кафельными стенами и стоком для воды в полу. И начали обдавать из шланга струей под напором. Вода была ледяная. Но Иван Игнатьевич этого не чувствовал.
Помытого, его вернули в цех.
Менеджер спросил, кем бы он хотел стать – колбасой, фаршем, кусками мяса по полтора килограмма каждый.
– У нас очень удачные котлетки получаются, по французской технологии делаем. Пальчики оближешь. Может, и жене вашей что достанется… Впрочем, неделю ей будет не до котлеток. Разыскивать вас она будет. Хотя я бы на ее месте устроил праздник освобождения.
И дернул рубильник.
Механизмы пришли в движение. Поплыла лента конвейера. Засвистели циркулярные пилы. Заухала гильотина. Закрутились какие-то ролики, залязгали какие-то щипцы. Цех ожил.
– Ну, так чем хотите стать? – опять спросил менеджер, подталкивая голого Ивана Игнатьевича к какому-то агрегату, который совершал загребательные движения.
Иван Игнатьевич опять обмяк.
И опять его привели в чувство.
В конце концов менеджер понял, что пора заканчивать мистерию жизни и смерти. А то ведь может со страху и вовсе коньки отбросить.
Ивану Игнатьевичу швырнули одежду. И он, напялив на себя только штаны и схватив остальное в охапку, ринулся вон. Так, что позади его образовывалась область турбулентности.
Разумеется, придя в себя, он прямиком отправился в полицию. И подробно рассказал обо всем, что пережил.
Разумеется, никто не поверил этим бредням. Хоть он и размахивал своим липовым удостоверением помощника депутата.
И это даже усугубило ситуацию. Документ был признан поддельным, и на Ивана Игнатьевича завели уголовное дело по статье 327 часть 3 УК РФ, которая сулила арест на полгода.
При этом полиция ввиду явной неадекватности гражданина, из которого «намеревались сделать колбасу», передала его в руки психиатров для постановки точного диагноза.
Психиатры изрядно натерпелись от Ивана Игнатьевича. И ничего кроме зла желать ему не могли. Врачебный долг велел признать его вменяемым. Но полгода ареста для него было бы слишком мягким наказанием. Поэтому они пренебрегли врачебным долгом и засунули склочника на полгода в стационар. Якобы для лечения. В действительности же лечение оказалось изощренной пыткой.
При этом был достигнут и значительный результат, позволивший великому множеству людей вздохнуть свободно. Медикаментозные и прочие психиатрические технологии для нас – темный лес. Поэтому воспользуемся оптической моделью того, что было совершено в отношении Ивана Игнатьевича. Его злоба была локализована внутри него при помощи системы отражающих зеркал. Не имея возможности вырваться наружу, злоба начала выжигать Ивана Игнатьевича изнутри.
И через год его не стало.
Были к нему большие претензии и у похоронного бюро. А также у могильщиков. Но это уже совсем другая история, повествующая о приключении тела, а не души.
Ведь у каждого человека душа есть.
Была она даже у Ивана Игнатьевича.
Последний спектакль
Виолетта Львовна докрашивала губы. С громадным напряжении воли, придерживая левой рукой правую, чтобы не так ходила ходуном. Чтобы не получилось красное пятно на пол-лица.
«Вот бы сейчас Леночку, – по инерции подумала она. – Помогла бы. У нее это ловко получается».
Но гримерши, которая долгие годы выпускала Виолетту Львовну в самом лучшем виде, – первые ряды партера неизменно восторженно ахали при ее выходе – уже давно не было на свете.
Теперь у Виолетты Львовны выходы были уже совсем другие. И это были уже не выходы, а целые походы.
Еще совсем недавно можно было покупать булки у Филиппова. А молочко в Елисеевском. Да что там молочко – и ветчинку, и сыр, со слезой, и сливочную помадку… Денег хватало.
Старых денег. В новых она плохо разбиралась. Знала лишь, что если питаться на улице Горького, то их и на неделю не хватит. Поэтому приходилось на больных ногах ходить куда-нибудь подальше.
Но и этих мест было совсем немного. По ее кошельку был, например, магазин на Малой Бронной. Однако ее туда невозможно было выгнать и под страхом смерти. Потому что там можно было бы нос к носу столкнуться с этим гнусавым, с Пляттом. Очень уж неприятен при всех его якобы джентльменских ужимках.
Правда, Шура из Маяковского сказала как-то по телефону, что Плятта больше нет. Что он умер. Но ведь она всегда была такая путаница, вечно ветер в голове свищет, как за сценой в «Короле Лире», наверняка все перепутала. Не мог Плятт умереть. Это, верно, Грибов или Яншин. Они уже достаточно пожили на этом свете.
Вот к Васеньке, к Лановому, она бы, пожалуй, подалась на Арбат. Этот приятен, очень приятен…
Тут Виолетта Львовна усилием воли прервала нахлынувшие весенним половодьем воспоминания… Ах, молодость, ах, безрассудство…
Да и не добраться ей уже до Арбата. Трамваи уже давно все отменили. А троллейбусы и автобусы перепутали… К тому же вряд ли теперь на Арбате дешевле, чем в Елисеевском.
Приходилось тащиться к саду «Эрмитаж». Там, конечно, тоже не дешево, но концы с концами сводить можно. Если особо не шиковать.
Ходить приходилось два раза в неделю. Можно было бы и один раз. Но недельный запас Виолетте Львовне было уже не донести до дому…
«Ах, когда-то запросто на такси, с ветерком», – вспоминала она прежние дни. Но тут же гнала эти воспоминания. Потому что получалось слишком уж обидно.
И, наложив макияж и надев все самое лучшее, она выступала. Из дому.
Ну, или же вступала в действие спектакля, плохо ей уже знакомого.
Выйдя из подъезда, придирчиво осматривала то место на стене, где будет висеть мемориальная доска. Как-никак Народная!
Вначале по Страстному. Где наставили каких-то аляповатых фонарей, навешали гирлянд, от которых зимой создавалось нелепое ощущение, что идешь где-нибудь по набережной в Гаграх. Летом же почему-то вспоминались «Сталевары», где она играла Зою Самохину.
Иногда ее узнавали. Ну, конечно, не часто – примерно раз в месяц. И это было понятно. И горько. Потому что Виолетту Львовну окружала уже не Москва, не та Москва. Это был совершенно чужой город, в котором варвары (она их называла «лимитчиками») выжили москвичей. Вытеснили их за Садовое кольцо. А может быть, и еще дальше. К счастью, о реальном положении вещей она не догадывалась, представить себе не могла, что москвичей нет уже и в Отрадном. А может быть, даже и в Мытищах.
Узнав Виолетту Львовну, ей улыбались. Мужчины приподнимали шляпу и трогательно раскланивались. Женщины смотрели с восторгом, радуясь счастью столкнуться на улице со своим кумиром. Что называется, повезло, и не надо было выстаивать под дождем у служебного входа.
Это было очень приятно.
Однако Виолетта Львовна понимала, что необходимо держать дистанцию. Поэтому была сдержана. Просто благоволила. И этого поклонникам было вполне достаточно. Хоть и хотелось расспросить: какая роль более всего понравилась, услышав в ответ вопрос о творческих планах…
Она, конечно, понимала, что настоящую – всенародную – популярность ей принес не театр. В ее биографии были три… нет, пожалуй, даже пять фильмов, которые прогремели на всю страну. Вот тогда от воздыхателей отбоя не было. Встречали у подъезда, с цветочками. Были среди них и сущие нахалы, добивавшиеся встречи. Обрывали телефон. И не только домашний. Мхатовский администратор постоянно ворчал, что Виолетта Львовна делает из него какого-то монстра, потому что интеллигентные слова на воздыхателей не действуют, и ему приходится осквернять свою речь словами совершенно непристойными.
Тут Виолетта Львовна неизменно прыскала.
Ну, а потом шла уже по Петровке. Где суета и сутолока. Раньше в Москве такой суеты не было. И люди были все понятные. И машины – «Жигули», «Москвич», «Волга», «Победа». Сейчас же носятся абсолютно непонятные. И машины, и люди.
В тот день все было как обычно. Войдя в магазин, она твердо помнила, что нужно купить. Хлеб. Молоко. Рисовые хлопья, потому что заканчиваются. Лимончик. Двести граммов «Докторской». Пряников. Пару апельсинов… Да, и еще немного сыра. Масло дома еще было, его не надо. Котлетки тоже…
Продавщицы в магазине были хамоватые. Ясное дело, из глубинки, где знают только одного Ефремова – клоуна Мишку, который Олегу Николаевичу столько крови попортил! А теперь вот – пуп земли стал на ровном месте. Говорят, уже Заслуженный. Глядишь, и Народным станет!
Такие, если и забредут на какой-нибудь спектакль (нынче это у них мюзиклами называется!), то прутся по рядам, чтобы усесться, лицом к сцене, задницами к уже сидящим! И ведь научить уже некому, потому что все такие!!!
Но эмоции в магазине Виолетта Львовна старалась не демонстрировать. Потому что горбатого могила исправит. Правда, скрыть свое отношение ко всем ним Виолетта Львовна не могла. Хоть была и прекрасной актрисой. Потому что эта роль была не для нее писана.
Вполне понятно, что пришлые продавщицы, обладавшие звериным чутьем, которое помогало им внедряться в чуждую им среду, прекрасно все понимали. И питали к Виолетте Львовне симметричные чувства – сильную неприязнь. Пусть и не осмысленную и не артикулированную. И вряд ли они помнили о том, как в средней школе им пытались внушить уважение к третьему закону Ньютона. Но взаимоотношения между надменной покупательницей и ими описывались именно этим законом: действие равно противодействию.
И это противодействие в конце концом и сыграло роль. Трагическую. Последнюю.
И не было при этом ни цветов. Ни оваций. Ни зрителей. Шесть актеров играли при абсолютно пустом зале.
– Тааааааак, – налегая на «а», надувая его сарказмом, словно пузырь жвачки, сказала смуглая продавщица, перекрашенная в блондинку, – значит, подворовываем?
Произнесено это было, когда Виолетта Львовна, рассчитавшись, отошла от кассы с корзинкой.
– Что? – Виолетта Львовна даже ничего не поняла вначале. Думала, что это кому-то другому. И достала пакет, чтобы переложить в него продукты.
Перекрашенная подскочила и вырвала из рук Виолетты Львовны чек.
– Что вы себе позволяете?! – возмутилась старая актриса.
– Это ты что себе позволяешь?! Воровкой решила заделаться?!
Виолетту Львовну словно кипятком ошпарили. Она стояла и молчала, потрясенная.
– Мишаня, – крикнула пергидрольная, – выходи. Воровку поймали.
Из подсобки вылез звероподобный человек с нашлепкой «Охрана» на груди.
– Эта, что ли? – спросил он, лениво подойдя к Виолетте Львовне.
– Эта, эта, которая барыню из себя строит.
И протянула Мишане чек, тыча в него грязным ногтем.
– Вот, смотри…
Дальше пошла сортировка продуктов, которые купила Виолетта Львовна и нахождение соответствующих им строчек в чеке. При этом эти двое по-хозяйски рылись в корзинке и перекладывали продукты на стол.
С таким Виолетта Львовна в жизни не сталкивалась. Поэтому стояла рядом и лишь хватала ртом воздух.
– Я сейчас милицию вызову! – нашлась она в конце концов. – Прекратите!
– Не милицию, а полицию, старая карга, – ответил лениво Мишаня.
– Мы ее сами вызовем, – столь же лениво, поскольку дело не дошло до апофеоза, сказала пергидрольная. – Лет на пять загремишь, воровка.
Чек закончился. На дне корзинки оставались лежать два глазированных сырка.
Два сырка, которые пергидрольная подкинула в корзинку с благими намерениями – навсегда отвадить эту мерзкую старуху, которая напоминала ей о ее беспросветном детстве, о мрачной юности, о грязи, которой пришлось вволю нахлебаться, чтобы «выбиться в люди».
– Ну, значит, составляем протокол и сдаем в полицию, – сказал Мишаня. – Пусть там разбираются, сколько ей лет давать: три или все пять.
– Погодь, – вскинулась пергидрольная, – она, наверно, карманы набила. Наверняка там чекушка. По роже видно, что алкоголичка. Алкоголичка, да еще и с гонором! Ну-ка, проверь!
И образина залез в карман к Виолетте Львовне.
Она пыталась отпихнуть мерзкую руку. Но он схватил ее за плечо и сжал его, чтобы не сопротивлялась.
Пергидрольная торжествовала. Торжествовала, наблюдая свершающееся возмездие.
– Да как вы… Да что же это… Не имеете права… Я Народная… – говорила Вииолетта Львовна.
– Ты инородная! – отрезала безучастная прежде кассирша под одобрительный гогот.
Виолетта Львовна начала оседать. В глазах потемнело…
И вдруг вспыхнул ослепительный свет.
«Что же это Никитка своей пушкой-то прямо в глаза светит, наверно, опять напился», – это была последняя мысль Виолетты Львовны, вернувшая актрису в те золотые времена.
А мемориальная доска через некоторое время на доме, где жила Виолетта Львовна, действительно, появилась. Были и букетики по поводу ее открытия. Один от мэрии, один от СТД, один от Минкульта. Ну, и конечно, от театра, где она некогда блистала.
Больше России своей Народной артистке дать было нечего.