Глава из биографической книги об авторе «Москвы – Петушков»
Опубликовано в журнале Волга, номер 11, 2017
(Глава из биографической книги об авторе «Москвы – Петушков»)[1]
«Я ушел тихонько, без всяких эффектов», – вспоминал Ерофеев в интервью с Л. Прудовским свое расставание с филологическим факультетом МГУ. На самом деле уйти совсем «тихонько» не получилось. Под разнообразными предлогами Венедикт, сколько мог, не выселялся из университетского общежития, ведь жить ему в Москве было решительно негде. Наконец, администрации это надоело, и 8 февраля 1957 года Ерофеева со скандалом выдворили со Стромынки.
С этого выселения начался долгий период его бродяжничества и ночлегов у друзей, подруг, знакомых и родственников, в общежитиях педагогических институтов и рабочих контор, в съемных комнатах, на дачах, в экспедиционных палатках, а то и просто под открытым небом. «Он по природе своей был очень бездомным человеком», – резюмировал Владимир Муравьев. «“Москва – Петушки” – это то, что вызревало в нем с конца 1950-х», – свидетельствует филолог Николай Котрелев, не в последнюю очередь имея в виду скитальческий опыт Ерофеева.
«Не вино и не бабы сгубили молодость мою. Но подмосковные электропоезда ее сгубили», – отметил Венедикт Васильевич в записной книжке 1973 года. «Лет восемь или десять мы жили в железнодорожных тупиках, – лишь самую малость сгущая краски, рассказывал о второй половине 1960-х – начале 1970-х годов и тогдашнем быте Ерофеева и его компании один из участников этой компании, Игорь Авдиев. – Мы садились в электричку и ехали по старому любимому маршруту, до Петушков. А потом последний поезд загоняли в тупик, и там, в тупиках, приходилось ночевать». Он же вполне убедительно обосновал одну из главных причин, заставлявших Ерофеева в юности постоянно переезжать с места на место и бросать один институт за другим – нежелание служить в армии: «С 1963 по 1973 гг. Венедикт имел работу в СУС-5 – (Специализированное управление связи), пристанище (вагончики, общежития), убежище: на этой работе не требовали прописки и приписки. Последнее место, где гражданин В. В. Ерофеев был прописан, это Павловский Посад, и там же приписан к местному горвоенкомату в 1958 году. После этого “гражданин” (со священной обязанностью перед Родиной) исчез. Можно удивляться, с какой легкостью Венедикт оставляет институты, сам провоцирует изгнание себя из общежитий этих институтов, если только не понимать всей подоплеки этих поступков. Я шел по следам Венедикта и знаю: после исключения из первого института я поступил в следующий, но не мог прописаться в общежитии – уже был объявлен всесоюзный розыск дезертира». Относительно «всесоюзного розыска» Авдиев несколько погорячился, однако прикрепление к военкомату, действительно, было обязательным условием прописки для любого гражданина СССР. А с военкоматами и в те времена шутки были плохи.
Однако в феврале 1957 года до житья в вагончиках еще не доходило. Тогда Ерофеев коротал ночи у своей тети Авдотьи Карякиной, а также у друзей из университета и их знакомых. Тот же Николай Котрелев вспоминает, как Венедикт несколько раз оставался на ночь в коммуналке на Трубной улице, в комнате младшего брата Владимира Муравьева, Леонида (Лёдика), и сосед Лёдика по квартире потом ворчал: «Опять мурманский ночевал».
В начале марта Ерофеев устроился разнорабочим во второе строительное управление «Ремстройтреста» Краснопресненского района и получил комнату в общежитии этого треста. На инерционной волне студенческой дружбы сюда к нему несколько раз заглядывали прежние товарищи. «Была осень 1957 года, наш курс жил еще на Стромынке, – вспоминает Юрий Романеев. – Леня Самосейко сказал мне, что у Вени день рождения, и я смог бы его поздравить, только непременно с бутылкой водки. Дал мне Леня адрес, по которому я в вечерней Москве легко нашел новое Венино обиталище. Именинник оказался дома. В комнате было несколько кроватей с тумбочками при них. На Вениной тумбочке возвышалась стопка книг. Это было дореволюционное издание Фета. Кажется, в комнате были и другие жильцы, но в общение с нами они не вступали. И сам я долго не засиделся, поздравил Веню посредством бутылки и вскоре ретировался на Стромынку».
Упоминание про «стопку книг» на тумбочке Ерофеева – это деталь характерная и весьма значимая. Где бы он ни жил, в каких бы трудных условиях не оказывался, его всегда сопровождало множество книг. «У Ерофеева была удивительная способность русского человека к самообразованию, то есть – способность без учителей начитать огромное количество материала, – рассказывает Алексей Муравьев. – Я думаю, что первоначальный разгон у него был такой сильный, что на этом разгоне он много чего освоил. Читал он постоянно». «Ерофеев не был систематически образованным человеком, однако знал очень много и этим знанием не подавлял. Цену себе знал, но держался с непоказной скромностью», – вспоминает Николай Котрелев. «Он всю жизнь читал, читал очень много, – свидетельствовал Владимир Муравьев. – Мог месяцами просиживать в Исторической библиотеке, а восприимчивость у него была великолепная».
Посетила Ерофеева в общежитии «Ремстройтреста» и сестра Нина Фролова: «Я поехала к Венедикту, его проведать. Какой-то мужичок все мне пытался что-то о Венедикте сказать, а Венедикт ему не давал, потому что мама еще была жива тогда, и Венедикт скрывал, что в университете уже не учится. И я помню, вид у него, конечно, был не очень-то… Я ему еще брюки отглаживала».
Совсем по-другому описывает встречу с Ерофеевым и его новыми соседями Владимир Муравьев: «…общежитие его было возле Красной Пресни. Когда я туда пришел, все простые рабочие на задних лапках перед ним танцевали, а главное – все они принялись писать стихи, читать, разговаривать о том, что им несвойственно. (Веничка эти стихи обрабатывал, а потом сделал совершенно потрясающую “Антологию стихов рабочего общежития”. Кое-что, конечно, сам написал.) Я спрашивал у Венечки, как удалось так на них повлиять, но в этом не было ничего намеренного. Он просто заражал совершенно неподдельным, настоящим и внутренним интересом к литературе. Он действительно был человеком литературы, слова. Рожденным словом, существующим со словесностью».
Некоторые из стихотворений, вошедших в «Антологию стихов рабочего общежития», сохранились. Приведем здесь три из них, впервые опубликованные Борисом Успенским.
Автором первого значится Василий Павлович Пион:
Граждане! Целиком обратитесь в слух!
Я прочитаю замечательный стих!
Если вы скажете: «Я оглох!»,
Я вам скажу: «Ах!»
Если кто-нибудь от болезней слёх,
Немедленно поезжайте на юх!
Правда туда не берут простых,
Ну, да ладно, останемся! Эх!
Второе стихотворение подписано псевдонимом «Огненно рыжий завсегдатай», который сразу же и раскрывается – автором числится А. А. Осеенко:
Сегодня я должен О. З. очень заболеть
Чтобы завтра до вечера Л. лежать
Мне очень не хочется С. спать
Но больше не хочется Р. работать
С утра надо выпить К. Д. кило денатурата
Потом пробежать К. Э. Т. километров этак триста
И то, что П. З. М. Ц. Д.
З. С. У. Б. В. С. А. Т.[2]
Жанр третьего стихотворения обозначен как эпиграмма, авторами значатся Ряховский и Волкович, а обращена эта эпиграмма к самому Ерофееву:
Ты, в дни безденежья лакающий цистернами,
В дни ликования – мрачней свиньи,
Перед расстрелом справишься, наверное,
В каком году родился де-Виньи!
Чтобы у читателя не возникало иллюзий относительно достигнутого в случае Ерофеева духовного единения интеллигента и простого народа, приведем здесь откровенный фрагмент из ерофеевской записной книжки 1966 года: «…мне ненавистен “простой человек”, т. е. ненавистен постоянно и глубоко, противен и в занятости, и в досуге, в радости и в слезах, в привязанностях и в злости, и все его вкусы, и манеры, и вся его “простота”, наконец». Очевидно, Ерофееву были абсолютно чужды как толстовская последовательная программа просвещения «простого человека», так и страстное толстовское желание опроститься самому. Может быть, поэтому он и не испытывал никаких трудностей при общении с «простыми рабочими»? Тон и стиль этого общения попытался передать в своих, к сожалению, чуть беллетризованных воспоминаниях о Ерофееве и Вадиме Тихонове Игорь Авдиев: «Не успели мы шлепнуть по маленькой, в комнату к нам стали всовываться коллеги Вени, работяги. Они были стыдливы. В них не было наглости и панибратства.
– Ну-ну, заходите, суки, – нехотя разрешил Веня. – Нальем им чуток? – Мы с Вадей согласились.
В комнату наползло человек пять-шесть. Что это были за люди? С ревнивым интересом я вглядывался в этих людей. Тихонов всех знал, он работал с ними. С Тихоновым они были на равных. А к Вене они относились с почтением.
Один из работяг, выпив, начал спрашивать у Вени что-то “умное”.
– О дурак! Откуда ты это взял? – отмахнулся Веня.
– Да ты же, Веничка, сам советовал почитать… – виновато промямлил пожилой обормот… – Вот я и взял в библиотеке книгу. – Вот – “Давид Строитель”…»
11 ноября 1957 года Ерофеева уволили из «Ремстройтреста» за систематические прогулы. При этом «Стройтрестовское начальство настрочило на Ерофеева несколько доносов в местную милицию с требованием “принять меры” <…> И милицейское начальство запретило ему покидать место обитания – общагу строительных рабочих в Новопресненском переулке – до рассмотрения заведенных на него дел в местном райсуде. Узнав об этом, Ерофеев из общаги спешно бежал и перешел на нелегальное положение».
В начале декабря Венедикт от греха подальше уехал из столицы в украинский город Славянск, где его сестра Нина работала с июня 1951 года в геолого-разведочной партии. На подходе к ее дому Венедикта избили и обобрали два неизвестных хулигана.
С 18 декабря по протекции Нининого мужа Юрия Фролова Ерофеев устроился грузчиком в отдел снабжения местного ремонтного завода. С супругами Фроловыми Венедикт 24 октября 1958 года встретил в Славянске тот свой день рожденья, который описан в «Москве – Петушках»: «…когда мне стукнуло двадцать лет, – тогда я был безнадежно одинок. И день рождения был уныл. Пришел ко мне Юрий Петрович, пришла Нина Васильевна, принесли мне бутылку столичной и банку овощных голубцов, – и таким одиноким, таким невозможно одиноким показался я сам себе от этих голубцов, от этой столичной – что, не желая плакать, заплакал».
27 апреля 1959 года Ерофеев перешел в Славянский отряд Артемовской комплексной геолого-разведочной партии. Здесь Венедикт работал грузчиком весной и летом. «В эту пору он составлял “Антологию русской поэзии”, – вспоминает Нина Фролова. – <…> Любил петь романсы. Научил мою пятилетнюю дочь Лену петь “На заре ты ее не буди”. К моей младшей дочери Марине относился с нежностью. При прощании поцеловал ее, а она заплакала. Хотя, по его словам, он не признавал родственных отношений».
Страсть Венедикта Ерофеева к составлению всевозможных антологий (например, «стихов рабочего общежития» в Москве, или «русской поэзии» в Славянске) вытекала из еще одного основополагающего свойства его личности, которое позднее отразилось и в знаменитых графиках из «Москвы – Петушков». Ерофеев был одержим идеей систематизации всего, что он по-настоящему любил и ценил в жизни, будь то стихотворения русских поэтов, или количество выпитых им каждый день грамм, или найденные в течение лета и осени грибы, или свидания с любимой девушкой. Причем желание все описать и систематизировать не противостояло в сознании Ерофеева хаосу его беспорядочной жизни, а мирно уживалось с этим хаосом.
Вероятно, как раз стремление все-таки продолжить регулярное, систематическое образование (и, конечно, необходимость обрести постоянный кров) побудили Ерофеева 14 июля 1959 года подать документы на филологический факультет Орехово-Зуевского педагогического института. Хотя выбор именно этого института, если верить самому Ерофееву, был осуществлен наобум, куда бог пошлет: «…я бы так и исцвел на Украине в 59-м году, если бы мне один подвыпивший приятель не предложил: вот перед тобой глобус, ты его раскрути, Ерофеев, зажмурь глаза, раскрути и ткни пальцем. Я его взял, я его раскрутил, я зажмурил глаза и ткнул пальцем – и попал в город Петушки <…> Потом я посмотрел, чего поблизости есть из высших учебных заведений, а поблизости из высших учебных заведений был Владимирский пединститут». Что и говорить, история замечательная, прямо из «Москвы – Петушков», но и откровенно завиральная. А что если Ерофеев ткнул бы пальцем в какую-нибудь Бельгию, или Аргентину? На каком это глобусе он нашел город Петушки, или хотя бы Владимир? А, главное, если нашел Владимир и узнал, что там есть педагогический институт (откуда, кстати, узнал?), почему тогда документы подал в Орехово-Зуево, а во Владимирский пединститут поступил только в июне 1961 года?
«Когда было Орехово-Зуево, когда – Владимир и все остальное, я уже не разбирал, – рассказывал в своих мемуарах о Ерофееве друг Муравьев. – Он приезжал ко мне и высыпал, как из рога изобилия: “Давай я тебе составлю списки русских городов. Ты их читай по-разному: сначала по алфавиту, потом – в обратном направлении”. Из него сыпало все, что угодно: Коломенское, Павлово-Посад, Владимир-на-Клязьме. Он говорил: “Я люблю двойные имена”. Приезжая, сообщал: “Я привез тебе рапорт о достижениях”».
Что происходило в жизни Ерофеева в Орехово-Зуевский, а что во Владимирский период перепутать, действительно, немудрено. Стремясь такой путаницы избежать, условимся Орехово-Зуевский отрезок ерофеевской биографии считать прошедшим, в первую очередь, под знаком любви, а Владимирский – под знаком дружбы.
Мемуаристки по-разному оценивают как степень увлеченности Ерофеева противоположным полом, так и степень его собственной привлекательности. Скажем, театровед Ирина Нагишкина считает, что у автора «Москвы – Петушков» не было «эротического куража». Журналистке Наталье Бабасян тоже запомнилось, что «человек он был милый и совершенно асексуальный». А вот ерофеевская племянница Елена Даутова (та, которую он научил петь «На заре ты ее не буди…») рассказывает, что с дядей в пору его молодости «невозможно было идти по улице: проходящие дамы всегда обращали на него внимание». Сам Ерофеев в записной книжке 1966 года признался, что «еще не встречал человека, которого эротическое до такой степени поглощало бы всего».
В МГУ его поглощало чувство к Антонине Музыкантовой. В Орехово-Зуеве в жизнь Ерофеева на долгие годы вошла тогдашняя студентка биологического факультета педагогического института Юлия Рунова.
Существование Ерофеева в Орехово-Зуеве колоритно описано в воспоминаниях Валентины Еселевой, учившейся в тамошнем педагогическом институте в одно время с будущим автором «Москвы – Петушков»: «“П”-образный дом общежития, еще дореволюционной постройки, служил когда-то пристанищем для орехово-зуевских ткачей и имел славное революционное прошлое. Построенный в виде каре, дом имел два этажа и два отдельных входа, справа – для преподавательского состава и слева для студентов. Комнаты прекрасной половины располагались на втором этаже здания. По лестнице, идущей на второй этаж, вы сразу попадали в небольшой угловой вестибюль, где у стен располагались два кожаных дивана, и висела тусклая лампочка. Рядом по коридору был холл, – нечто вроде “красного уголка”, здесь стояла радиола, телевизор и стол для пинг-понга. Здесь всегда было людно.
С первых же дней появления Ерофеева в общежитии его окружает целая свита девушек “всех курсов и возрастов”. Мимо кожаного дивана, на котором по вечерам восседал Венедикт, прогуливается и обменивается с ним короткими репликами почти вся женская половина общежития. Здесь и грациозная как пантера и вся из себя Галя Пантелеева, и хорошенькая математичка Дина Денисенко, и добрые биофаковские тетки: Ломакина, Коргина и Буянкина, ни разу не отказывавшие Венедикту в ссуде денег даже на самые сомнительные цели. Некоторые девушки просто брали над Беном шефство. Соловьева и Давыдова, например, подряжались по очереди стирать и гладить Венедикту рубашки, и делали это так естественно и незаметно, что никому и в голову не приходило заподозрить их в какой-то особенной корысти. А Дина Денисенко, после очередного крутого мальчишника, просто подносила Ерофееву рюмку, другую в открытое окно его комнаты <…> За некоторыми из опекавших Ерофеева девушек, такими как Окунева или Моралина, ходила по институту веселая и нелицеприятная слава. Отличницы на факультете, они были еще и завсегдатаями местного ресторана “Заря”, и Венедикт не раз участвовал в их кутежах. Однажды на вопрос Юлии Руновой: “Что его может связывать с такими, вот, девицами?”, – Венедикт, нисколько не смутившись, ответил, что “он просто попустительствует их распущенности”».
«Юлия Рунова у них была “комсомольская богиня”, – рассказывала Лидия Любчикова. – Она была, кажется, секретарь комсомольской организации, девица с волевым характером, ездила на мотоцикле, стреляла и так далее». Свою первую короткую встречу с Ерофеевым Рунова позднее вспоминала так: «…осень 1959 года была необычно теплой для октября. Я училась на третьем курсе ОЗПИ. Здание института находилось на другом конце города, и студенты, живущие в общежитии, каждый день преодолевали 40-минутный путь до учебного корпуса и обратно.
Рядом с шоссейной дорогой, идущей к мосту через речку Клязьму, пробегает, закутанная в кустарник, узенькая тропинка. По ней обычно никто и не ходит – ну, разве что такие придурки как мы с Ерофеевым.
В тот вечер я шла вприпрыжку, по дороге собирая то ли засохшие цветы, то ли опавшие листья. Неожиданно свет померк, и передо мной выросла необъятная фигура человека. Как вкопанная останавливаюсь, и первое, что я вижу – серые спортивные тапочки, одетые на босу ногу. Медленно поднимаю голову в поисках лица… и никак не могу его увидеть. Не знаю, почему я засмеялась. А он сделал шаг в сторону и пропустил меня дальше…»
Самим Ерофеевым эта встреча была преображена в «сладостную легенду» (пользуясь формулой Федора Сологуба)[3] в сочинении 1962 года под названием «Благая весть», которое, по его собственным словам, «знатоки в столице расценили как вздорную попытку дать “Евангелие русского экзистенциализма” и “Ницше, наизнанку вывернутого”»:
«…и вот явилась мне дева, достигшая в красоте пределов фантазии,
и подступила ко мне, и взгляд ее выражал желание и кроткую решимость;
и – я улыбнулся ей;
она – в ответ улыбнулась,
я – взглянул на нее с тупым обожанием,
она – польщенно хихикнула,
я – не спросил ее имени,
она – моего не спросила,
я – в трех словах выразил ей гамму своих желаний,
она – вздохнула,
я – выразительно опустил глаза,
она – посмотрела на небо,
я – посмотрел на небо,
она – выразительно опустила глаза,
и – оба мы, как водится, испускали сладостное дыхание, и нам обоим плотоядно мигали звезды,
и аромат расцветающей флоры кутал наши зыбкие очертания в мистический ореол,
и лениво журчали в канализационных трубах отходы бесплотных организмов, и классики мировой литературы уныло ворочались в гробах,
и – я смеялся утробным баритоном,
она – мне вторила сверхъестественно-звонким контральто,
я – дерзкой рукой измерил ее плотность, объем и рельеф,
она – упоительно вращала глазами,
я – по-буденновски наскакивал,
она – самозабвенно кудахтала,
я – воспламенял ее трением,
она – похотливо вздрагивая, сдавалась,
я – изнывал от бешеной истомы,
она – задыхалась от слабости,
я – млел,
она – изнемогала,
я – трепетал,
она – содрогалась,
и – через мгновение – все тайники распахнулись и отверзлись все бездны, и в запредельных высотах стонали от счастья глупые херувимы
и Вселенная застыла в блаженном оцепенении».
Свои последующие встречи с Юлией Руновой Ерофеев тщательно зафиксировал в записной книжке декабря 1959 – мая 1960 гг., не забывая о мельчайших деталях, до которых он вообще был большой охотник. На наш взгляд, сегодня эта хроника читается как проза куда более увлекательная, чем претенциозная «Благая весть».
Процитируем здесь записи за декабрь 1959 года:
«4 дек<абря> – первое столк<новение> В 20-й.
5 дек. – Толки. Вижу, спуск<ается> по лестнице, в оранжевой лыжной куртке.
6 дек. – Вижу. Потупила глаза. Прохожу мимо с подсвистом.
7 дек. – Вижу: у комендантши меняет белье. Исподтишка смотрит.
8 дек. – В какой-то белой штуке с хохлацким вышитым воротничком. С Сопачевым.
9 дек. – Вижу. Промелькнула в 10-ю комн<ату>.
10 дек. – Сталкивались по пути из буфета. В той же малороссийской кофте.
11 дек. – Р<унова> в составе студкомиссии.
12 дек. – У нас с Оболенским сидит два часа. С какими-то глупыми салфетками.
13 дек. – Вижу, прогуливаясь с пьяной А. Захаровой.
14 дек. – Обозреваю с подоконника, в составе комиссии.
15 дек. – В глупом спортивном костюме. Вероятно, на каток. Вечером с Красовским проявляем ее портрет.
16 дек. – Не вижу.
17 дек. – Вижу, прогуливаясь с Коргиным по 2-ому этажу.
18 дек. – Не вижу.
19 дек. – Р<унова> с Тимофеевой у нас в комнате. Пьяно с ней дебатирую.
20 дек. – с дивана 2-го этажа созерцаю ее хождения.
21 дек. – вижу ее с А. Захаровой, студобход. Подклеила Евангелие.
22 дек. – вызывает А. Сопачева.
23 дек. – вижу дважды. В пальто, с Красовским. И столкн<овение> на лестнице.
24 дек. – не вижу.
25 дек. – с Красовским на лыжах едут за елкой, я отказываюсь. Встречаю их по возвращении. В 22-ю. Неужели забыли? Вечером обозреваю ее внизу, сидя с Окуневой.
26 дек. – Серж и Лев у них в комнате. Встречи. Послание к Синичен<ковой>. Р<унова>: “А мне записки нет?”.
27 дек. – Обозреваю Р<унову> и Ко, сидя в вестибюле 2-го этажа. Подходит Р<унова> и просит убрать от них постылого Коргина. Отказываюсь. Встаю и иду к Ок<уневой>.
28 дек. – Встретившись на лестнице, не здороваемся.
29 дек. – С Тимофеевой вторгается в нашу комнату в поисках Сопачева.
30 дек. – По сообщению Оболен<ского>, была у нас в комнате около часу, покуда я слушал музыку у Захаровой.
31 дек. – Новый год. Моралина, Окунева etc.»
Откомментируем некоторые из этих записей. Со своим соседом по комнате, студентом биологического факультета Олегом Красовским Ерофеев 15 декабря проявил не один портрет Руновой, а целую серию – приятели тайком фотографировали Юлию, когда она шла на каток. Этими портретами Венедикт потом обклеил всю комнату. С Тимофеевой и Руновой 19 декабря Ерофеев «пьяно дебатировал» о Боге и о Новом завете – «белокаменная» комсомолка Рунова, разумеется, была убежденной атеисткой. Это не помешало Юлии через два дня после спора бережно подклеить рассыпающееся Евангелие, которое Венедикт давал почитать ее подруге Майе Синиченковой. Регулярные обходы комнат Рунова совершала в качестве председателя студенческого совета общежития. На такой визит Ерофеев, по-видимому, и рассчитывал, обклеивая фотографиями Юлии стены своего пристанища – это, конечно, было завуалированное и провокационное признание в любви. Замысел сорвал Красовский, который в отсутствие Венедикта тайно привел Рунову в их общую с Ерофеевым и еще тремя студентами комнату.
Безусловно, нужно иметь в виду, что Ерофеев «был чудовищно застенчив» (как отмечает, например, Алексей Муравьев). Ему, наверное, было куда легче эпатировать возлюбленную, чем нормально, «по-взрослому» с ней общаться. Однако еще важнее указать, что именно в свой Орехово-Зуевский период Венедикт пришел к пониманию жизни как большого эксперимента, в котором роль главного экспериментатора отведена ему самому. «Возлюбленным его университетским не позавидуешь никак. Тут включались разрушительные силы, – прямо сформулировал Владимир Муравьев. – Близко подошедшие становились объектами почти издевательских экспериментов. А вокруг него всегда был хоровод. Многое он провоцировал. Жизнь его была непрерывным действом, которое он режиссировал, – отчасти сочинял, отчасти был непредсказуем, и все становились соучастниками этого действа». «Он был ужасный экспериментатор, Ерофеев», – вторил Муравьеву Вадим Тихонов.
Впрочем, с декабря 1959 по октябрь 1960 года Венедикт не столько ставил «издевательские эксперименты» с участием Юлии Руновой, сколько как мог и умел за ней ухаживал. То он вступал с Юлией в несколько утомительную игру многих влюбленных на первом этапе отношений – кто кого молча пересидит на общежитском диване (победа осталась за Юлией; Венедикт в час ночи отправился спать). То преподносил Руновой в подарок на день рождения плакат «Ударница Паша Ангелина на своем тракторе устанавливает рекорд по вспашке». То бросал на балкон комнаты, где жила Юлия, букет черемухи вместе с запиской, в которой предлагал вместе ехать на Кольский полуостров на все лето. Ответом Руновой тоже была записка с коротким текстом: «Я не понимаю твоих действий и намерений».
Однако завершилась институтская стадия взаимоотношений Ерофеева и Руновой как раз скандальным экспериментом. Юлия заранее предупредила Венедикта, что 14 октября 1960 года в комнату, где он жил со своими товарищами наведается внеплановая комиссия. Она состояла из проректора педагогического института по учебной части Сергея Васильевича Назарьева, парторга Камкова, коменданта общежития и нее самой. Вот для этих-то незваных гостей Ерофеев и срежиссировал целое коллективное представление, включавшее в себя прослушивание по радио запрещенного «Голоса Америки», молитвы на коленях перед иконами, а также матерную брань в адрес пришедших.
Понятно, что этот спектакль положил конец пребыванию Венедикта Ерофеева в Орехово-Зуевском педагогическом институте и его общежитии: приказом ректората от 19 октября «за академическую задолженность и систематическое нарушение трудовой дисциплины» Ерофеев был исключен из числа студентов. Однако с Юлий Руновой он общаться продолжал. Более того, новый 1961 год Ерофеев и Рунова встречали вместе.
В конце апреля этого года Венедикт устроился грузчиком на строительстве дорожной трассы во Владимире. 25 мая он написал заявление ректору Владимирского педагогического института с просьбой допустить его к вступительным экзаменам на заочное отделение филологического факультета. При этом Ерофеев сознательно умолчал, что учился в МГУ, а свое исключение из Орехово-Зуевского педагогического института объяснил невозможностью «совмещать учебу с работой на товарной станции». Его обман блестяще удался. «Что касается начальства, то Веню оно сначала приняло с распростертыми объятьями, – сообщает Борис Сорокин. – Они увидели, что это человек со стройки (он тогда работал на стройке во Владимире и вдруг подал заявление в пединститут), и посчитали его за самородка. На первом же экзамене он их всех просто ошеломил. И, вместо того чтобы подумать: ага! а не учился ли он где-нибудь? Или это какой-нибудь сын лейтенанта Шмидта? – они <…> его взяли, дали сразу повышенную стипендию. Вот, мол, человек из народа, сверходаренный, на стройке… Его, гения и самородка, надо принять и все такое…»
Сам Ерофеев рассказал о подробностях своего поступления в институт в коротком мемуарном тексте, написанном в 1987 году по «заказу» Натальи Шмельковой («за страницу рукописного текста – бутылка шампанского», – такое условие он поставил подруге): «Июль 61-го. Город Владимир. Приемные испытания во Владимирский педагогический институт имени Лебедева-Полянского. Подхожу к столу и вытягиваю билет: 1. Синтаксические конструкции в прямой речи и связанная с ней пунктуация. 2. Критика 1860-х гг. о романе Н. Г. Чернышевского “Что делать?”. Трое за экзаменационным столом смотрят на меня с повышенным аппетитом. Декан филологического факультета Раиса Лазаревна с хроническою улыбкою: “Вам, судя по вашему сочинению о Маяковском, которое все мы расценили по самому высшему баллу, – вам, наверное, и не надо готовиться к ответу. Присаживайтесь”.
Само собой, ни о каких синтаксических конструкциях речь не идет.
– Кем вы сейчас работаете? Тяжело ли вам?
– Не слишком, – говорю, – хоть работа из самых беспрестижных и препаскуднейших: грузчик на главном цементном складе.
– Вы каждый день в цементе?
– Да, – говорю, – каждый день в цементе.
– А почему вы поступаете на заочное отделение? Вот мы все, и сидящие здесь, и некоторые отсутствующие, решили единогласно: вам место в стационаре, мы все убеждены, что экзамены у вас пройдут без единого “хор”, об этом не беспокойтесь, да вы вроде и не беспокоитесь. Честное слово, плюйте на ваш цемент, идите к нам на стационар. Мы обещаем вам самую почетную стипендию института, стипендию имени Лебедева-Полянского. Вы прирожденный филолог. Мы обеспечим вас научной работой. Вы сможете публиковаться в наших “Ученых записках” с тем, чтоб подкрепить себя материально. Все-таки вам двадцать два, у вас есть определенная сумма определенных потребностей.
– Да, да, да, вот эта сумма у меня, пожалуй, есть.
В кольце ободряющих улыбок: “Так будет ко мне хоть какой-нибудь пустячный вопрос, ну, хоть о литературных критиках 60-х гг.?”
– Будет. Так. Кто, по вашему разумению, оценил роман Николая Гавриловича самым точным образом?
– По-моему, Аскоченский и чуть-чуть Скабичевский. Все остальные валяли дурака более или менее, от Афанасия Фета до Боткина.
– Позвольте, но как вам может нравиться мнение Аскоченского, злостного ретрограда тех времен?
Раиса Лазаревна: “О, на сегодня достаточно. Я, с согласия сидящего перед нами уникального абитуриента, считаю его зачисленным на дневное отделение под номером один, поскольку экзамены на дневное отделение еще не начались. У вас осталась история и – Sprechen Sie Deutsch? Ну, это для вас безделки. Уже с 1 сентября мы должны становиться друзьями”.
Сентябрь 61-го года. Уже четвертая палата общежития института и редчайшая для первокурсника честь – стипендия имени Лебедева-Полянского».
Пройдет всего лишь несколько месяцев, и декан филологического факультета Раиса Лазаревна Засьма горько пожалеет о принятом в июле скоропалительном решении. 27 января 1962 года она подаст отчаянную докладную записку на имя ректора пединститута Бориса Федоровича Киктева: «Настоящим довожу до Вашего сведения, что студент филологич<еского> факультета, гр<уппа> Я-11 Ерофеев В. И. [так! – О. Л., М. С.] во время своего пятимесячного пребывания в институте зарекомендовал себя человеком, душевный, моральный облик которого совершенно не соответствует требованиям, которые предъявляются ВУЗом к будущему воспитателю молодого поколения… Я беседовала с ним подробно 4 раза, предлагала ему конкретную общественную работу. Однако все принятые меры не дали желательных результатов. Ерофеев ведет себя по-прежнему и самым отрицательным образом влияет на окружающих. Считаю дальнейшее пребывание Ерофеева в институте невозможным. Прошу Вас принять соответствующие меры». Позволим себе личное воспоминание: когда один из авторов этой биографии в 1995 году, во Владимире, будучи в гостях у прекрасного ученого, либерала и любимца студентов Александра Борисовича Пеньковского, спросил: «А какие воспоминания у Вас остались о студенте Ерофееве?», тот в ужасе схватился за голову.
Во время учебы во Владимирском пединституте Венедикт обзавелся целым эскортом, как он сам их называл – «оруженосцев». Это определение достаточно точно характеризует тип отношений, установившийся между Ерофеевым и его новыми друзьями. Уже в Орехово-Зуеве он с успехом примерил на себя то амплуа, которое в их московской университетской компании было устойчиво закреплено за Владимиром Муравьевым – амплуа всеобщего наставника и признанного арбитра вкуса, насмешливого и категоричного. Во Владимире Орехово-Зуевский опыт был не просто повторен, а усовершенствован – постоянно мучившийся от собственной застенчивости Венедикт в глазах своих «оруженосцев» превратился в непререкаемый авторитет.
Вот как, например, вспоминает первую встречу с Ерофеевым в общежитии Владимирского пединститута Борис Сорокин: «Я робко постучался. За столом за книгой сидел молодой человек. С модным набриолиненным коком на голове, в клетчатом пиджаке и белой рубашке Венедикт показался мне довольно импозантной фигурой. На нем были узенькие, модные тогда, брюки-дудочки. А на ногах, как ни странно – белые спортивные тапочки. Около него дымился эмалированный чайник. В газете угадывалась завернутая буханка черного хлеба, а в маленьком кульке – сахарный песок. И во всем облике сидевшего чувствовались одновременно и бедность и интеллигентность.
Оторвав глаза от “Философских этюдов” Мечникова, Венедикт вопрошающе посмотрел на меня своими маленькими, медвежьими и очень проницательными глазами.
Мы познакомились. Я к тому времени считал себя умненьким мальчиком и взахлеб стал делиться с Ерофеевым своими ощущениями от недавно прочитанной “Диалектики природы”. Но Венедикт меня раздраженно прерывает:
– Да что же ты, Сорокин, все мне энгельсовщину да чернышевщину порешь.
– Ну, а что вы можете мне возразить, – не унимался я, – что прекрасное это есть некий образ абсолютной полноты жизни.
– Что могу тебе возразить? – Венедикт интересно пошевелил губами. (В первые минуты знакомства он еще не осмелился меня вслух обматерить). – А вот что, – непринужденно продолжал он. – Иконы византийские, с их многочисленными сценами страшного суда, видел, надеюсь? А ведь это скорее образцы человеческого уродства, где же здесь красота и полнота жизни? Но любой искусствовед тебе скажет, что они прекрасны.
И снова я не знал, что ему ответить.
Во Владимире совсем недавно (в 1960 г.) вышел сборник Андрея Вознесенского “Мозаика”, и я начал было читать понравившиеся мне стихи, но снова попал под охлаждающий душ Ерофеевского негодования.
– Не там ты ищешь, Сорокин, ты же совсем не знаешь предшественников его.
И тут же начал меня знакомить с поэзией Серебряного века.
Мы засиделись. Перебирая книги на его тумбочке, я вдруг обнаружил томик Библии.
– Как? – спросил я удивленно, – вы изучаете Мечникова и одновременно читаете Библию?
Его ответ был не менее удивителен, чем все, что было услышано мною за тот вечер:
– Сорокин, Библия, это единственная книга, которую нужно читать. Для меня эта книга есть то, без чего невозможно жить. Я из нее вытянул все, что можно вытянуть в человеческой душе. А тех, кто с ней незнаком, считаю чрезвычайно несчастными и обделенными, в том числе и тебя, Сорокин.
Ушел я от него сильно озадаченный, одновременно с симпатией и страхом».
В первый вечер «озадаченный», а впоследствии безоглядно увлекшийся Венедиктом Борис Сорокин со временем ввел в его орбиту почти всех своих школьных друзей: Андрея Архипова, Валерия Маслова, Андрея Петяева и, наконец, будущего «любимого первенца» из «Москвы – Петушков» – Вадима Тихонова. Они-то и сформировали ерофеевскую свиту. «Человек не успевал оглянуться, как становился его почитателем и рабом, – вспоминал Вадим Тихонов. – Рабом его мысли, его обаяния». В записной книжке 1973 года, обыгрывая название одноименного советского телесериала, Ерофеев назовет Тихонова «адъютантом его превосходительства».
Ерофеевские блокноты этого времени пестрят цитатами не только из Библии и из Ильи Ильича Мечникова, но и из Ницше, а также из Достоевского. «Я постоянно считал себя умнее всех, которые меня окружают, и иногда, поверите ли, даже этого совестился», – сочувственно выписывает Венедикт признание парадоксалиста из «Записок из подполья». Как о заветном для их владимирской компании авторе вспоминал о Достоевском Вадим Тихонов. «В нем была достоевщина, – констатировал Владимир Муравьев. – У каждого человека есть подполье в душе, чтобы было что преодолевать. И Веничка играл с темными силами, которые выходят из подполья души. Людям, которые подходили к нему на очень близкое расстояние, было нелегко».
Встречаются на страницах записной книжки Ерофеева 1961 года и цитаты из «Бесов». Трудно отделаться от ощущения, что свои взаимоотношения с владимирцами будущий автор «Москвы – Петушков» едва ли не сознательно строил по модели «Ставрогин – участники “пятерки” Петра Верховенского». Во всяком случае, такие ассоциации приходили в голову мемуаристам. «А по манере – ну, чистые бесы, по Достоевскому», – рассказывал о владимирцах Феликс Бух, а Марк Фрейдкин даже сравнил Вадима Тихонова с участником «пятерки» из «Бесов» – Липутиным. «Бесу» из произведения другого великого писателя Тихонов был уподоблен в мемуарной зарисовке Людмилы Евдокимовой: «Вадим этот вообще состоял при нем шутом, эдаким Коровьевым, и думал только о том, как угодить своим балагурством. У Седаковой. Сидит Никита Ильич Толстой, рядом с ним Вадя, щупает его за рукав: “Никита Ильич, а сукнецо-то какое добротное”, все покатываются. Что Толстой ответил, уж не помню. А ведь останься Вадя в своем Владимире, жил бы, кто знает, обычной жизнью, может, и пил бы не так шибко».
Неудивительно, что в мемуарах участников московской университетской компании Ерофеев, как правило, предстает совсем другим человеком, чем в воспоминаниях тех, кто общался с ним во Владимире. Он абсолютно по-разному относился к «москвичам» и «владимирцам» и, по-видимому, дорожил дружбой с первыми гораздо больше, чем со вторыми. Так, приглашая в 1974 году Валентину Филипповскую вместе встречать православное Рождество, он специально оговорил, что «никакой “швали” не будет, а будут только его друг Муравьев, и еще кто-то, но кто именно, не помню», по всей вероятности, Лев Кобяков или Борис Успенский. «Я думаю, настоящих друзей у него было мало, – рассказывала Лидия Любчикова, бывшая некоторое время женой Вадима Тихонова. – Когда он был молодым, я знала, что его самым близким другом был Муравьев. Очевидно, это так и осталось до конца. А все эти “владимирцы”, которые были в молодости, скорее сами дружили с ним, чем Бен с ними. И Тихонов, которому он посвятил “Москву – Петушки”, в общем, другом его, конечно, не был, тут было что-то иное». А ведь Тихонова Ерофеев, «кажется, по-настоящему любил» (свидетельствовал Марк Фрейдкин).
Самое удивительное состоит в том, что до конца непонятно, чем конкретно в 1961 году напугали и рассердили администрацию и преподавателей Владимирского педагогического института Венедикт Ерофеев и его пажи. В интервью Л. Прудовскому о своем времяпрепровождении в студенческом общежитии Ерофеев рассказывал так: «Я лежал себе тихонько, попивал. Народ ко мне… в конце концов получилось так, что весь народ раскололся на две части. Вот так, если покороче, <…> весь институт раскололся на попов и на… Там было много вариаций, но в основном на попов и комсомольцев. Этак я оказался во главе попов[4], а там глав-зам-трампампам оказался во главе комсомольцев моим противником. <…> За мной стоит линия, за ними тоже линия. Мы садимся, это я предлагаю садиться за стол переговоров, чтобы избежать рукоприкладства и все такое. Они говорят: давай, садимся. И вот мы садились и пили сначала сто грамм, потом по пятьдесят, потом по сто пятьдесят, потом… и понемногу, ну, набирали <…> Попы с комсомольцами садились тихонько… Ну, одним словом, они занимались делом. А я сидел и чувствовал себя человеком, который предотвратил кровопролитие».
Ольге Седаковой Ерофеев говорил, что «из владимирского педа» «его выгнали за венок сонетов, посвященный Зое Космодемьянской». В интервью И. Тосунян он сообщил, что его исключили «за чтение Библии»: «Я Библию тихонечко держал в тумбочке общежития ВПГИ, а те, кто убирали в комнате, ее обнаружили. С этого началось! Мне этот ужас был непонятен, ну подумаешь, у студента Библия в тумбочке!» Такое объяснение звучит не очень правдоподобно, хотя бы потому, что в студенческих общежитиях не было уборщиц, там наводили порядок сами жильцы – дежурные по комнате. Или на Венедикта донесли его соседи по общежитию?
Павел Матвеев в своей содержательной статье приводит фрагменты из доноса на Ерофеева, написанного заведующим институтским кабинетом марксизма-ленинизма Игорем Ивановичем Дудкиным. Преподаватель обвинял студента в том, что он «бездоказательно отвергает коренные принципиальные положения марксизма: основной вопрос философии, партийность философии и т. д.», а далее утверждал, что Ерофеев «не может быть в числе наших студентов по следующим причинам: 1) он самым вреднейшим образом воздействует на окружающих, пытаясь посеять неверие в правоту нашего мировоззрения; 2) мне представляется, что он не просто заблуждается, а действует как вполне убежденный человек, чего, впрочем, он и сам не скрывает».
В записной книжке 1962 года будущий автор «Москвы – Петушков» ретроспективно пометил себе для памяти: «С 30 авг<уста> <19>61 г. – начало непреднамеренного и тихого разложения Владимирского пединститута». В его блокноте 1966 года появилась такая запись, касающаяся и Владимира и Орехово-Зуева: «Стоило только поправить кирпич над входом – рушится весь фасад пединститута».
Покойный Александр Пеньковский в давнем разговоре с нами не слишком внятно изложил зловещую историю о некоем клубе студенток-самоубийц, якобы организованном Венедиктом со товарищи. А Владислав Цедринский, учившийся вместе с Ерофеевым во Владимире и живший с ним в общежитии, рассказывает о причинах изгнания Ерофеева из института так: «Он не был одиозной личностью и начальство ничем не донимал – просто он был абсолютно свободен и поэтому непонятен. А все непонятное угрожает. Его постоянно принимали за некую абсолютную угрозу и формулировали ее для себя всякий по-разному. То это был агент иностранной державы, то это был агент черных демонических сил, то еще кто-то». Между прочим, Цедринского отчислили из Владимирского педагогического института за один только факт приятельства с Венедиктом.
Приказ ректора об отчислении самого Ерофеева с филологического факультета института был датирован 30 января 1962 года. В объяснительной своей части этот приказ варьировал докладную записку декана. Ерофеев исключался из состава студентов как человек, «моральный облик которого не соответствует требованиям, предъявляемым уставом ВУЗа к будущему учителю и воспитателю молодого поколения». «Серия комсомольских собраний на всех пяти факультетах, – помечает Венедикт в записной книжке этого времени. – Запрещено не только навещать меня, но даже заговаривать со мной на улице. Всякий заговоривший подлежит немедленному исключению из ВГПИ. Неслыханно».
[1] Полностью книга выходит в 2018 г., в издательстве АСТ,
в серии «Редакция Елены Шубиной».
[2] С. 504. «П. З. М. Ц. Д.» Пранас Яцкявичус (Моркус) предлагает расшифровывать как «придется зверски
мучиться целый день»), а «З. С. У. Б. В. С. А. Т.» как «зато с утра буду в
состоянии абсолютной трезвости».
[3] «Беру кусок жизни, грубой и бедной, и творю из него
сладостную легенду, ибо я – поэт» («Творимая легенда»).
[4] В студенческой среде во Владимире даже ходили слухи,
что Ерофеев тайно прислан в город из семинарии для «разложения студентов». – О. Л., М. С.