Рассказ
Опубликовано в журнале Волга, номер 11, 2017
Иван Макаров родился в 1957 году в Москве. Окончил
химико-технологический институт и заочно Литинститут им. Горького. Работал инженером, слесарем, дворником, сторожем и т. д.
Публиковался в журналах и альманахах «Новый мир»,
«Согласие», «Знамя», «Юность», «Поэзия», «День поэзии», «Плавмост»,
«Крещатик», «Топос» и др. В 2006 году вышла
книга стихов. Живет в Калужской области.
1.
До половины дня…
Да, нет не до половины, больше, часов до четырех Тюленев наслаждался
сытостью. Потом он стал от нее страдать. Ну, страдать – это, пожалуй, сильно
сказано… Скорее, недомогать, томиться… Скучать… Да,
скучать. Стал скучать от сытости. Все же зашел в кафе. Съел половину хачапури с
сыром, над второй половиной задумался.
Вспомнил почему-то, как он в
первый раз в жизни попробовал эту самую штуку, которая называется хачапури с
сыром…
Это было в Ленинграде, в Питере. Были
белые ночи…
Почему-то (собственно, понятно
почему) когда Питер назывался Ленинградом, его принято было называть Питером,
теперь, когда его снова провозгласили Санкт-Петербургом, понятней стало имя
Ленинград… Тем более с Лениным (с Лысым) имя города давно уже потеряло всякую
связь…
Да и что, в сущности, теперь
Ленин?
Просто исторический персонаж.
Где-то на полпути от Герострата до Наполеона… Первого
ли? Третьего ли?..
А для кого-то и теперь идол
(идеал) или пугало… Что на самом деле одно и то же…
Да и не в Питере это было… В Разливе. То есть в Питере-Ленинграде хачапури с сыром
куплено было, а попробовано уже в Разливе, после купания и плавания в веселой
зеленоватой воде…
В том самом Разливе, где
пресловутый лысый Ленин в легендарном шалаше прятался от властей в качестве
иностранного агента-шпиона…
Кафе было летнее, и, хотя была
уже осень, столики стояли на улице. У входа висело объявление, отпечатанное на
принтере:
«На територии
кофе жевотных кармить заприщаеться»
На невысокой каменной оградке
лежала большая серая кошка. Другая, подобная ей, чуть
поменьше ростом, ходила между столиков.
Тюленев позвал ее и стал понемногу
давать кусочки оставшейся половины хачапури. Кошка кушала. Появилась кафешница, стала над Тюленевым:
– Вы что? Читать не умеете?
Написано ведь: «Животных не кормить!»
– Да я животных и не кормлю…
– А это что такое?.. Брысь!
Тюленев хотел задержать кошку, но
она сделала вид, что испугалась, и ушла.
А Тюленев продолжал свое:
– Да разве это животное?.. Это
кошка.
В самом деле! Разве кошка – животное?
Животные это – собака, лошадь,
корова, корова, свинья, я, лягушка… Мышь, черепаха, верблюд… Змея, наконец… А кошка это совсем другое. Кошка, она и есть кошка…
2.
На литургии Тюленев неодолимо
дремал. Ночью он не больше получаса спал: «думал».
И теперь в голову ему проникали
всякие ненужные, глупые мысли.
Впереди, вправо стоял высокий
плотный мужик в джинсах. Слева – тоже в джинсах, и еще в джинсах…
Пели «Святый
Боже…», а Тюленев «думал» (невольно, конечно, просто всякая ненужная и
несвоевременная чепуха неодолимо лезла в голову): «Да… Одежда много говорит о
человеке… Теперь, когда всяких тряпок полно и никакого
дефицита нет, все нормальные люди ходят непременно в джинсах… Разве может в
наше время нормальный человек другие штаны носить… Джинсы выдумали в Америке…»
Во время Херувимской
Тюленев строил планы на будущее…
Дальше – хуже… Он думал, какой он
хороший, и какие все вокруг хорошие, и как ему трудно живется…
И всем тоже…
Тюленев то боролся с этой
залезающей в голову несвоевременной чепухой, то забывал бороться, полузасыпая… И все равно было хорошо, радостно: храм, служба, литургия…
Строй церковной службы все же
пробивался сквозь бред…
«А как теперь устроена вентиляция
в соборе?.. Храм-то летний, но служат ведь и зимой?..»
Все же удивительно и даже пугает:
такие недлинные вроде молитвы, а сколько чужого и ненужного, сколько разных,
длинных самолюбивых и не слишком умных мыслей успевают пронестись в голове,
пока их читают… И даже если сам про себя за хором
слова повторяешь, и даже если со всеми поешь…
И все равно, слава Богу!.. Все
хорошо… А это…
А это всегда одно: «или стоящу ми на молитве, ум мой о лукавствии
мира сего подвижеся…»
3.
Вечером ужасно захотелось вдруг
пить и гулять.
Знал, конечно, не стоило, но
ужасно захотелось. Тем более, дождь шел, и густой туман стоял над выпавшим
минувшей ночью первым снегом, который теперь таял. Самое время пить и гулять.
…И встретить ту женщину, большую
и прекрасную, похожую на крокодилу. На добрую крокодилку из детской сказки… М. б., на ту самую плачущую
по потерявшемся в Питере муже крокодилицу из страшной
сказки К. Чуковского… М. б., на ее сестру… На младшую
сестру, разумеется.
…Ну и что, что она хищная… Зато добрая. Тем более, я и сам зверь…
Не случилось. Помешали. Позвонили
по телефону. Пришлось долго разговаривать, потом самому звонить… И такая дребедень была до самой ночи.
4.
Добрую крокодильскую
самку он встретил на другой день. Только никакого не было желания пить и
гулять. Было состояние трезвости, ясности…
То есть никакой, конечно,
трезвости и ясности не было, а прямо наоборот: было торжество
целеустремленности, многозаботности и всяческой
суеты.
А она была красивая… Большая… Правда,
в очках… Ну и что, что в очках. Зато добрая… Ну, не очень молодая… Так я ведь и сам не очень… А она уж,
во всяком случае, моложе меня…
Схватить бы ее, обнять бы ее…
Куды там… Нельзя…
Не… Люди кругом… Не поймут…
А что-то говорить, что-то
объяснять, ухаживать… Говорить…
Нет. Разговаривать Тюленев не
мог. Не умел, не любил. Ни сил для этого не было, ни времени. Говорить… Нет. Что угодно, только не это. Только не говорить… Говорить – это непосильно… Трудней, может быть, только
слушать…
Так, ни более близкого
знакомства, ни чего другого с доброй крокодилкой у него тогда не вышло. Жаль, конечно… Хищная,
добрая продавщица в продмаге на окраине… Кто-то кроме Тюленева ее пожалеет… А он ведь даже и не знал точно, как ее звали по-настоящему…
Аня, кажется…
А на другой день он уехал. На
Родину, домой. В маленький городок Пергаментово.
5.
Тюленев гулял. Хорошо гулял.
Весело. И деньги у него были. Заработал.
Тюленев был художник.
Хорошо быть художником.
Богатая творческая натура.
Тюленев был
художник-монументалист. Даже скульптор. А это ведь ни какая-нибудь графика,
которую, как бы она ни была хороша, неизвестно где складывать, или живопись
маслом, которой теперь столько стало, что под нее, несмотря на весь наш
недавний «строительный бум», никаких стен не хватает…
Теперь вот он сделал памятник.
Получил деньги. Большие. Страшно сказать, сколько… И гулял.
В кабаках, даже в провинциальных, даже в Пергаментово,
ему было, конечно, противненько. Не любил он этих
всяких кабаков с электрической музыкой и играющими
огнями. Нет у нас культуры «кабацко-кафейной» жизни и
ее там прожигания. Утрачена. Никакой там свободы нет, ни общения человеческого.
Это в каких-нибудь других странах… У нас хамство
преобладает. И хвастовство, и шум…
Но ведь это только когда с улицы
заходишь, противно, а стоит немного выпить – и привыкаешь. Будто все так и
надо.
И все равно он этого не очень
любил: как-то все жадно и напоказ. Оскорбляло эстетический вкус.
И он гулял по улицам своего
маленького городка. Пил, гулял, смотрел то в небо, то под ноги…
Или к Лизе ходил. К натурщице…
Счастливая она была баба. В
смысле душевных качеств и устроения.
Красивая, умная, не злая… И даже «с образованием». До того, как пойти в натурщицы,
она успела в Казани университет кончить. Исторический факультет.
Но ни красота, ни ум, ни
образование, ни работа натурщицей не мешали ей оставаться живой и простой.
Еще она сына растила. Поэтому
Тюленев чаще всего приходил к ней поздно. Когда ребенок уже спит.
Он ее любил, он ее лепил…
Лиза, Лиза…Что
же прежде? Любил или лепил?
С одной стороны, конечно, главнее
профессиональное. Он же художник, скульптор.
Но как можно лепить и не любить?
Никак. Значит, сначала любил?
Ой, бред…
Кутерьма, философия…
И когда же я
наконец перестану «думать»!..
Хотя Пергаметово
был родной город Тюленева, знакомых у него там немного было. Просто прописан
был там, а жил главным образом в столице или в тех населенных пунктах, куда
заносила его творческая работа.
Он и теперь по делу приехал.
Нужно было сделать заграничный паспорт. Пока деньги не кончились, хотелось еще
где-нибудь «на стране далече» погулять…
6.
Вечером на площади возле торговых
рядов Тюленев нечаянно познакомился с одним «ветераном». Просто пожилым
человеком Георгием Владимировичем. Он, оказывается, не только бабушку, но и
прабабушку его помнил: «Такая гордая была старуха… Всех
коммунистов далеко-далеко посылала, в церковь ходила, и ничего ей, представьте,
не сделали… Как будто боялись…»
– Я тоже стараюсь в церковь
ходить… Не всегда получается, но я стараюсь…
Тюленев позвал его в маленькую
забегаловку возле городского театра:
– Здесь хорошо, здесь музыки нет…
Заказал вермут, коньяк, лимоны,
шпроты и пельмени со сметаной.
Выпили раз, выпили два… Тюленев
поневоле начал хвастать:
– Да, я тоже в церковь стараюсь
ходить… А вообще-то я художник, скульптор… Я и вам,
ветеранам, памятник сделал… То есть не вам, конечно… Другим, тем, которые еще
раньше вас были… Тому поколению… Позапозапрошлому…
Он чувствовал, что не совсем то говорит, что нужно, помолчал, спросил еще раз про
прабабку и про прабабкиного мужа, про прапрадеда, но его Георгий Владимирович
не помнил…
Тюленев еще выпил и снова свернул
на свое. Сказано ведь у Сираха: «ремесленник молится
об успехе художества своего»… Вот и он ни о чем другом
ни молиться, ни думать не мог:
– Да, вот в Овражном памятник
сделал… Знаете, где Овражное? Деньги получил… Хорошо…
7.
В Пергаментово
был небольшой, но с древними и славными традициями заводик. Химический. Как ни
странно, еще работал. Средства от насекомых производил. Ядохимикаты. И
одноразовую посуду.
Конечно, ни на какой заказ от
этого заводика рассчитывать не приходилось, но когда пригласили выступить в
заводском клубе на межрайонной конференции по памятникам и городской среде,
Тюленев не отказался.
На крыльце постоял, покурил,
помечтал.
Романтика… Труба, дым, кирпичный
забор с колючкой, а тут же рядом колонны, лепнина – клуб.
Утро. Сумерки. Завод.
Цех, труба, и дым идет.
Дым, похожий на змею,
На любимую мою…
На конференции, однако, случился
сюрприз.
Тюленев готов
был, когда попросят, сказать какие-нибудь подходящие к случаю слова о
художественном благоустроении городской среды
обитания, о необходимости сохранения памяти павших, даже, может быть, об
историческом воспитании, но… Язык к гортани прилип.
Посреди разговоров дверь
приоткрылась, скромненько вошел и присел с краю небольшого роста пожилой
человек с лохматой седой головой, в очках…
Николай Васильевич Афанасьев…
Художник. Настоящий художник. И еще преподаватель композиции в художественном
училище, где учился Тюленев. Любимый учитель.
Тюленев протиснулся к нему…
Николай Васильевич крепко пожал
ему руку, обнял:
– Поздравляю… Поздравляю…
Но потом, после поговорим…
После и поговорили, и за столом
посидели.
Николай Васильевич его хвалил. И
памятник хвалил:
– Видел, видел твою работу…
Хорошо. По-настоящему. Не халтура. Теперь ведь столько
всего такого ставится… Такие памятники… Спаси и
сохрани!.. Самовыражаются… Блат, откаты – и все за
счет бюджета… А ты молодец… Слава Богу!.. Работай. Ты
не сдавайся…
Растроганный Тюленев выпил рюмку
и поклялся не сдаваться. Разумеется, поклялся сам себе и не вслух.
Когда-то давно, а может, и не
очень давно, время быстро бежит, делали они с Николай Васильевичем выставку. Общую. Тюленев тогда еще
студентом был.
Все было трудно и прекрасно…
Подвал. Полная почти безлюдность
в смысле зрителей. А все было такое замечательное, настоящее –
и скульптура, и графика, и живопись кое-как (акварель, гуашь, темпера), и
фотография, и порнография…
И чай, и пиво…
И столько еще было нерастраченных сил… А главное, какие надежды… И жизнь
какая-то настоящая была… Бедная, на краю нищеты, но не притворная, не пустая…
– А теперь… А
теперь я почти в забвении, да что там почти… Никому уже ничего не надо…
Пробавляюсь кой-как лекциями и поденщиной и такие вот конференции посещаю… – Николай
Васильевич тряхнул лохматыми сединами, стал жевать лимон.
Тюленев пытался его утешить, уверить,
что все не так… Только что скажешь… Он и сам
чувствовал, что только слова роняет…
Впрочем, он положил себе
непременно в самое ближайшее время добыть для учителя какой-нибудь стоящий
заказ.
8.
Документы на загранпаспорт он,
наконец, сдал.
Осталось ждать.
Неожиданно позвонили из
Овражного.
Оказалось, там его памятник
многим понравился. Предложили еще заказ, позвали приехать. А почему бы и нет?
Поехал.
Один богатый человек решил
поставить у себя на участке монумент. Дом его стоял на крутом берегу реки,
прекрасный пейзаж, далеко видно вдаль. И там, на краю, он захотел воздвигнуть
памятник (скромных размеров).
Сократу.
С чашей.
Предложил подумать и принести
эскиз.
Тюленев стал думать и рисовать в
блокноте.
И еще на этот раз ему удалось
поближе познакомиться с доброй продавщицей Аней.
В самом деле, это раньше было,
если продавщица в продмаге, то это как-то не так, не то… Не
первый сорт, не высокий полет… Прилавок, он и есть прилавок… Но это раньше… А
теперь, когда у всех с работой трудно, и в продавщицы самые разные женщины
идут. В том числе и очень прекрасные… Потому что
больше некуда.
А как она складно говорила!
Спрашивала:
– Вам чего?
– Пиво крепкое «Амстердам»… Если
дадите, конечно…
– Дам, дам… Ну,
как я могу вам не дать… – И улыбалась, отворачиваясь за пивом.
Он вышел из магазина, что-то
вдруг пришло ему в голову (или взбрело), он остановился под фонарем, достал блокнот
и стал рисовать Сократа. С чашей. Но – вполоборота. Так, подумал он, точно еще
никто никогда Сократа не изображал…
В это время магазин закрылся, и
некоторое время спустя вышла Аня: выручка сдана, замки повешены, сигнализация
включена.
Тюленев еще раз раскланялся.
– Вот… Рисую…
– А… Это
вы у нас памятник делали… Я видела. Ну, и как, заработали?
– Да. Хорошо заработал. – Тюленев
несколько смутился таким прозаическим подходом, но вида не подал. – А давайте
тратить… Ну, пожалуйста… Вы завтра свободны?..
– Я подумаю.
9.
На другой день принялись
прожигать жизнь.
Шампанское, кильки, цветы.
Пиво, коньяк, ананасы, разговоры
про жизнь. Про жизнь, которая такая большая и такую маленькая.
Тюленев был неотразим. Продавщица
Аня мила, остроумна, очаровательна. Главное, она была простая. Как будто они
всегда были знакомы. Тюленеву неотвратимо везло.
Он обнял ее за плечи.
Аня отвела глаза:
– Как вы в отношении десятой
заповеди?.. Нарушаете?.. Я вообще-то замужем… Правда, муж далеко… На заработках… А может, уже и заработал свое…
Тюленев чтил десятую заповедь… Но… Но…
– Муж у меня тоже дурак… Сменял меня на военную… С гусаркой
сбежал… Правда… Честное слово, не вру… С военнослужащей сошелся… Прапорщица какой-то там секретной службы… Или космической…
Все-то у нас в жизни стало необыкновенно… Раньше женщины с военными убегали, а
теперь наоборот… – Она засмеялась.
Какое у нее скромное и нескладное
платье, какое-то жесткое, неласковое, безвкусное, – думал Тюленев, – и зеленое… Непременно надо будет ей завтра другое подарить… Нет…
Лучше заказать у Клокова… Он настоящий художник, и
учились мы вместе…
10.
Утром она сидела по постели,
обхватив руками колени:
– Ты вот памятник поставил…
Деньги получил… Давай делиться…
Фу, какая проза…
И сколько б ей дать, чтоб не обиделась… И как?.. Чтоб не очень стыдно и
обидно было… И вообще, зачем я так… Не такой же я уже
старый, чтоб так вот, за деньги… Стыдно, больно, жутко…
В самом дела… Уж
такой простой меркантильности Тюленев не ожидал. Молчал, думал. Мрачно было на
душе, трудно… Жить не хотелось…
А я думал, любовь… Размечтался, дурак…
– Налей-ка мне вина… А впрочем, нет, я сама… – Крупная и прекрасная, она
встала, подошла к столу. – Или лучше водки… У нас
осталось?
– Вот, немного…
– Ну, давай.
Она разлила водку и залпом
выпила. Тюленев тоже выпил. Закурил, повернулся к окну. Пустая улица, листопад,
дребедень. Некрасивый старый автомобиль стоит на углу… Похоже, он уже давно
никуда не трогался… Тоже памятник…
Лужа. Лужа вещь хорошая. Мокрая,
конечно, зато блестит…
Аня поправила прическу и села за
стол. Совсем, как учительница. И очки на носу… Только
одета с утра не по-педагогическому… Почти совсем не
одета. Тюленев смотрел на нее в профиль: «Ух, ты…» – Она не только на крокодилку была теперь похожа, но и на курицу… Еще и волосы сзади пучком…
«Ух, ты… И
птица она, и рыба… Правда, крокодила, конечно, не рыба, и яйца кладет, но ведь
и курица не совсем птица…»
Тюленев снова отвернулся к окну.
Лужа, конечно, вещь хорошая. Но никто от нее не застрахован…
И блестит она только тогда, когда в нее что-нибудь другое светит… Солнце
или луна… Или хотя бы фонарь…
А Крокодилка
повторяла свое:
– Давай делиться… Ты памятник
поставил… Заработал… Надо делиться…
Тюленев укусил себя за руку:
тоска! И все на одной ноте… Может, это у нее от вина? Хотя вроде и немного
пили…
А она продолжала:
– Я-то ведь к этому памятнику тоже некоторое
отношение имею… Да, представь себе… Хотя бы как
наследница… В братской могиле под твоим памятником и мой дед лежит… В 41-м
году… Мать моя его и не видела никогда… Когда она родилась, он уже тут, в
могиле был… Они тогда в деревне жили. Выжили. Сюда, в город, уже после войны
переехали… Матери тоже уже нет… Мать учительницей была… Рисование преподавала… И лепку… Мухиной бредила… Но считала, что Голубкина лучше… Я тоже раньше учительницей работала…
Только не в школе, а в техникуме. Детали машин преподавала… Потом
ни машины, ни детали, ни техникум стали никому не нужны… Пришлось торговать
идти… А от деда осталась только карточка… Молодой такой… Сразу после школы
сфотографировался… Самое страшное, рассказывают, какой тут холод был в 41-м
году… Земля как камень… У деда от всей роты тогда пять человек уцелело… Один из
них земляк, он и рассказал. Ему повезло: его по ранению сразу комиссовали… Выжил… Ладно, давай выпьем… Да не бойся ты… Ничего мне от
тебя не надо и ничего я от тебя не возьму… Твое здоровье…
11.
…Вот, значит, чем мы за наши
ночлеги платим… И за пиво, и за коньяк… И за килек, и
за «художества»…
Солдаты, убитые страшно холодной
зимой 41-го года… И вместе все похороненные…
А еще Сократ с цикутой… А еще 12-й год… 812-й, 612-й… А уж на 612-м году сколько
большие люди заработали… Это не в сказке сказать… На 17-м столько не
зарабатывали… Только мне ли судить…
На 612-й назначили теперь
праздник преодоления смутного времени… Хотя оно тогда
еще и не думало прекращаться… Только никому до этого дела нет…
Но я-то что же… Я-то тоже… Это ведь совсем здесь, совсем близкое… Не 400 лет назад…
Братская могила… Памятник… Крокодилка… Крокодилкин дед…
Чему я радовался, когда лепил?
Но ведь радовался… И не деньгам радовался, не заработку, а работе… Как
таковой. Самой по себе… «Художество», прости, Господи… «Связь времен»… Чепуха…
Тюленев не был ни циником, ни
ремесленником. Просто он работать любил. И глину… И
Аню. Теперь и Аню тоже…
…А мой дед…
Мой дед, правда, до этих морозов
не довоевал… На него еще в
августе похоронка пришла… И не похоронка даже, а «пропал без вести»… Неизвестно
где… Дед танкистом был…
Осталась бабушка… И 41-й год пережила, и 42-й… И всю войну. И 47-й…
Когда-то, Тюленев еще маленький
был, в доме завелся радиоприемник. Кажется, назывался «Рекорд». Включали и
слушали его довольно часто.
А в то время ввиду юбилеев и
общего героического подъема часто передавали «Священную войну».
Маленькому Тюленеву тогда эта
песня вообще-то нравилась. Громкая, решительная, торжественная… Героическая.
Но когда она начинала звучать по
радио, ему надо было из любой точки комнаты бросаться к радиоприемнику и
выключать его: бабушка не могла слышать – начинала плакать. Иногда тихо, иногда
навзрыд. И долго не могла потом успокоиться…
12.
Осень… Осень…
Очень осень…
Братская могила.
Список похороненных он помнил
наизусть, еще раньше, чем начал лепить, выучил:
«Абрамов, Борисов, Ветров, Ильин,
Курочкин – лейтенант …»
Ни одного не
было старше двадцати двух… Он узнавал. Он, прежде чем начал лепить, все,
что мог, узнал. По-теперешнему – совсем дети…
И еще один неизвестный боец…
Как мало они в этой жизни не увидеть успели… Хорошего… Только
этот холод в 41-м году…
Страшнее всего почему-то Тюленеву
было думать, какие страшные морозы тогда стояли…
Так и погибли, не отогретые…
Сколько-то суток прошли, как в
угаре. Если б не крокодилка Аня, Тюленев бы, кажется,
погиб.
Или в больницу попал. Может быть,
навсегда.
Аня заботилась. Как за ребенком
ходила. Пьяного укладывала. Буйного унимала, с улицы
уводила…
Он и свое произведение, памятник
на братской могиле поломать хотел… Говорил, плохой
памятник…
Но все проходит.
Крокодилка спасла. Более или менее,
выходила.
Тюленев шел вдоль реки. Все было
в серой пыли, кое-где кое-как подбеленной инеем. Пыль. Сухая, холодная. До минус десяти по ночам. И – никакого
снега… Выпал было, но сразу растаял. А теперь одна только морозная пыль везде… И на земле, и на дороге, и на ветках деревьев… Кажется,
даже вода в реке, в полынье, где не замерзло, и та пыльная…
Видно, Запад совсем от нас
отвернулся: даже снегу не дает, вся атлантическая вода в Европу падает и ее
заливает…
Или это мы так отгородились?
Устойчивым и задумчивым северным антициклоном… Или
северо-восточным…
И как дальше жить?
Без памяти, как без памятника,
никакой работы даже вообразить нельзя… Да и вообще
никакой жизни не бывает без памяти…
А память-то наша, она вроде
памятника: все на крови, все на костях… Все боль, все
страдания…
Это мы «художничая»
или «созерцая» – все по Гегелю, не к ночи будь
помянут, – от страшного отвращаемся, представляя его прекрасным и героическим.
Чужие страдания теперь для нас как бы и не страдания, а «красивое»… Впрочем,
иногда и свои тоже…
Может быть, хоть это
оправдание?..
Нет… Чепуха…
Ничего, – уговаривал себя
Тюленев, – все это немного пройдет, немного успокоится, тогда я и сам успокоюсь
и смогу сказать себе:
«Ничего. Кажется, выжил. Может
быть, еще поживу немного».
А если нет?
А нет, так нет.
А на нет и суда нет.
Никакого суда нет.
Или другой будет суд.