(Заметки о творчестве Елены Зейферт)
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2017
«Античный цикл» Елены Зейферт «Греческий дух латинской буквы» обладает стилистическими приметами, свойственными так же ее прозе, пишущейся параллельно ему: сочетанием интенсивной метафоричности и отчетливой документальности, почти научной фактографичности. Сам по себе такой сплав достаточно редок, тем более взятый всерьез, а не в игровом варианте, свойственном, например, «Хазарскому словарю» или другим игровым вещам подобного рода. Вообще, «юношеская германская серьезность», о которой в свое время писал Аверинцев, литературный регистр, все реже встречающийся, Елене Зейферт близок и доступен, и это говорит о том, что автор отваживается на мужество произнесения слов, обладающих равенством со смыслом, собственно говоря, жизни автора. Но это особая тема.
«Античный цикл» населен казавшимися второстепенными героями греческой и римской мифологии – традиция, к которой в XX веке прибегал, например, Сеферис, так как для него второстепенный Эльпенор, «маленький персонаж», ничем не примечательный, оказывается куда интереснее Аякса или Одиссея – героев, обласканных вниманием классицизма, романтизма и модернизма.
У Елены Зейферт это Библида, или Гелен, или, на тех же правах, герои и персонажи, возникающие по ходу развития стихотворного сюжета, маленькие-великие люди, вошедшие в него, потому что не могли не войти.
Когда речь заходит о творчестве Елены Зейферт, российской немки по происхождению, ученого, чья работа во многом связана с немецкоязычной литературой, в том числе и живой, современной, невольно возникает тема двуязычия, довольно-таки привлекательная для сегодняшней «лингвистической критики» художественного текста. С таким подходом вполне можно согласиться, но, на мой взгляд, продуктивнее будет применить его в несколько иной перспективе. Рассматривая письмо (и речь) «Античного цикла», конечно же, следует говорить не о двуязычии, например, Джозефа Конрада, Набокова или Петрарки, а о том двоящемся языковом эффекте, который в свое время заворожил и измучил Мандельштама.
Например, здесь:
Себя губя, себе противореча,
Как моль летит на огонек полночный,
Мне хочется уйти из нашей речи
За все, чем я обязан ей бессрочно.
И дальше:
Не искушай чужих наречий, но постарайся их забыть:
Ведь все равно ты не сумеешь стекла зубами укусить.
И еще:
Друг Ариоста, друг Петрарки, Тасса друг –
Язык бессмысленный, язык солено-сладкий
И звуков стакнутых прелестные двойчатки…
Боюсь раскрыть ножом двустворчатый жемчуг!
Тут главное не оттенки, не сам конкретный второй язык – немецкий или итальянский, неважно, – а присутствие некоторой абсолютной недостижимости выражения, к которой почти на физиологическом плане приводит сопоставление родного поэтического языка с другим, свойственным другому поэту, действующему в другой великой звуковой и речевой традиции. Вот эта-то великая речевая недостижимость, проявляющаяся при сравнении разноязычных поэтических практик, и становится главным героем, развившимся из второстепенного, почти незаметным Эльпенором, почти прозрачным персонажем, обнаруживающим постепенно невероятную, завораживающую поэта силу невозможного – «Ведь все равно ты не сумеешь стекла зубами укусить».
Но в этой речевой невозможности скрыт огромный императивный импульс, и тот, кто его почуял, становится под его знамя, как это происходит с автором «Античного цикла». Ведь дело как раз в том, что речь любого языка сама по себе двоится, троится, множится. Слово, произнесенное в полдень, никогда не совпадет с тем же словом, произнесенным вечером. Слово, произнесенное грузчиком, никогда не совпадет со словом, произнесенным нимфой или солдатом. В одних устах у имени – одни свойства и смысл, в других – другие.
…я улыбнулась,
она замолчала.
– имя бога в
самом боге, а твоё имя в тебе? – я положила перед ней шар
из ячменного
теста.
– если ты,
смертная, назовёшь меня Халкидой, я превращусь в
землю,
и буду то в
Афинах, то в Фивах, то даже в Венеции,
лежачий ком
солёной греческой земли,
и мне придётся
ждать оклика бога,
чтобы опять
научиться летать.
хорошего неба, Киминда.
вода между Эвбеей и материком такая же синяя, как воздух.
(…– на зависть-то, у хеттов…)
Вот что пишет
сама Елена Зейферт о «двуязычии» цикла: «Я
пробую разные регистры – от возвышенного (Эвриал, Тиррен), трагического (Полиник)
до и сатирического (политика – Фокида), даже
шутливого (Оры), форму диалога.
Тема двуязычия очень важна, как человеческого (Тиррен, Квирин), так и языка смертных/языка бессмертных. Если Халкиду окликнет человек, она превратится из птицы в греческую местность, и будет ждать оклика бога (это моя догадка); человек должен называть ее Киминдой».
Наш родной язык каждый миг является и становится сам себе языком иностранным – вот в чем главная проблема выразительных средств поэзии. Слово двоится по отношению к самому себе. И я бы не сказал, что слово двоится в зависимости от контекста: так сказать – ничего не сказать, увести в сторону. Слово двоится в зависимости от самого себя-иностранного, и это сводит поэтов с ума и вкладывает в них непостижимую отвагу.
Тут самое главное – промежуток, зазор, который такая двуязычная речь образует, потому что поэтика «Античного цикла» построена не столько на словах, сколько на зазорах между словами, между именами, относящимися к греческой, римской или русской культурной сфере. И в зависимости от ситуации такие сопоставления имен и глаголов образую различные формы зазоров, «щелей». Языковой зазор – «молчаливое пространство» между именем в одной культуре и именем в другой – не бесстрастно, не безразлично. Оно как раз способно молчаливо, но ярко и красноречиво выразить то, что не могут сделать сами слова – ограниченные и конечные формы.
Более того, зазор, пауза начинает переселяться внутрь любого имени, любого слова – слово становится углубленным внутренней трещиной тишины, уводящей во все более сокровенные пространства внутренней формы.
Парадокс состоит в том, что на земле не существует языка, способного выразить то, что является поэту в чистом и нерасчлененном виде в сфере довербального смыслового пространства. Такая чистая весть не может найти себе языкового тождества, и поэт, отчаявшись в попытках, начинает вести поиск в межязыковых областях, на которые падает отсвет возможностей, присущих каждому отдельному языку, как воплощение мечты о языке идеальном или изначальном.
Итак, слова в «Античном цикле» не образуют линейного повествования, а скорее, выявляют коридоры, произошедшие из зазоров – коридоры безмолвия, но безмолвия отнюдь не бесстрастного и не немого. Скажем так – эти коридоры напоминают лабиринт, его пустоту, образованную при помощи форм стен или пола. Но если в лабиринте жив минотавр, то молчание, пустота, образованная каменными ли, или иными блоками стен, будут вполне красноречивы, более того – они будет все время разговаривать, но не на обиходном человеческом, а скорее на ангельском языке, не обладающем синтаксисом и частями речи, и все же доступном восприятию путешественника по лабиринту. Структура «Античного цикла» как раз и является таким лабиринтом, а читатель соучаствует страннику, путешествующему по его бесконечным узорам.
В архаичных культурах такое «путешествие по лабиринту» было связано с инициацией или посвящением в некоторую тайну, скажем, у шаманов. Тот, кто проходил лабиринтом с прячущимся в нем минотавром, обретал внутри себя новое измерение, новую силу и жизненное пространство, не подлежащее смерти. Он получал весть вне слов, которая говорила ему сразу все о самом главном на своем таинственном языке, способном выразить невыразимое.
Конечно же, я не собираюсь говорить, что «поэтика лабиринта» обязательно приводит к озарению. как бы красиво ни звучала такая гипотеза. Но такая поэтика, по крайней мере, провоцирует читателя на припоминание чего-то очень важного не только в природе слова и речи, но и в себе самом. Итак, языковая или поэтическая недостижимость снимается самой пустотой коридора – тем дополнительным смыслом переживания, который обретает идущий по коридору чуткий читатель, способный обнаружить в поэзии не столько внешний эффект, сколько ее глубины. На то слово и двоится в самом себе, на то «Античный цикл» и дрейфует от себя современного и от себя греческого к себе историческому и себе русскому, и, добавим, к себе несказанному чтобы в траектории этого дрейфа обнаружить возможность достижения недостижимого, обозначить несловесное в слове и выявить область принципиального невыявления.
Любой язык происходит из не-языка. Эта простейшая истина забыта наукой, но памятна поэзии. Любое слово одновременно и понятно, и совершенно иностранно, непроницаемо –
Тиррен ты шёл
одновременно из Анатолии Скифии из-за Альп
во рту твоём
вырос этрусский язык этот комок глины невкусный липкий
как уступили
ему колыбель твои органы речи?
прости но мне
он так же непонятен как и лидийский
Слово все время раскалывается само на себя. Имя всегда напоминает нам о том, что оно произошло из не-имени. Как стул, например, происходит не из себя – а из дерева, плотника, топора, родителей плотника, солнца, без которого сосне не вырасти, и так – до неартикулируемой бесконечности. Без всего мира стул невозможен. Без всего мира невозможно имя. И оно не только двоится внутри себя, оно несет в себе, в своем внутреннем объеме огромный запас трещин, в сумме объединяющий все вещи мира и то, что им предшествует. Трещины складываются в коридоры, а те в лабиринты.
Пустые речевые коридоры глубокой поэзии и, в частности, «Античного цикла», обнаруживают как невозможность самого мира в силу его постоянного двоения и преодоления/исчезновения смысла самого себя, так и невозможность языка как такового, но, самое главное, – тем самым они демонстрируют и актуализируют наличие снимающего эту невозможность некоторого ангельского сверхречевого и бытийного Единства, некоторой целокупности, по любимому выражению Мандельштама, которая каждый миг делает невозможное возможным и которая соприродна как слову, так и космосу, и в нем человеку.
Стихи Зейферт не составляются из слов и пауз или промежутков, но и слова, и промежутки выходят и возникают из некоторого предшествующего и превозмогающего их единства. Его условно можно обозначить как единство речи-состояния – области дословесного, и стихи цикла пронизаны силой этого единства, несут на себе его отсвет. Это поэзия не концептуальная, не конструктивная, собирающаяся из слов и их комбинаций, – это поэзия, возникающая словами и образами из изначального, из первоосновы всего при помощи двоящегося языка и того, что древние называли вдохновением.
Отсылка к «большой реальности» в поэзии часто происходит за счет других, невербальных средств выражения – таких как ритм, рифма или чистая магия у Блока с его «задремали ресницы», или благодаря божественной игровой природе речи, как у Пушкина, но сейчас, скорее всего, – время отказа от средств, ставших инерционными, затверженными. Традиционные методы «договаривания» неполного слова сегодня почти не работают. В «Античном цикле» автор уходит от привычных стихотворных средств выражения и обнаруживает древнейший и насущнейший на сегодня поэтический ход – двуязычие речи как таковой, собственную ее недостаточность, собственную невозможность, которая провоцирует писателя и приводит к осуществлению и воплощению предзаданного.