Роман
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2017
От редакции: В
минувшем году мы начали печатать этот роман в первом приближении: была
опубликована I-я часть (2016, №1-2). В настоящий момент работа над романом,
которая продолжалась двадцать лет (1996–2016), автором закончена, и мы
представляем ее вниманию читателей полностью, включая новую редакцию
публиковавшегося фрагмента. Окончание в следующем номере.
Борис Клетинич (род. 1961 г. в Кишиневе). Литератор, певец. Учился во
ВГИКе, служил в армии, работал на киностудии «Молдова-фильм». Автор сценария
художественного фильма «Ваш специальный корреспондент» (1988). С 1990 года жил
в Израиле, с 2002 – в Канаде (Монреаль). Публиковался в журналах «Новый мир»,
«Юность», «Киносценарии», «Зеркало», «22», «Волга» и др.
.
КНИГА Первая
«Я помню чудное мгновенье,
Передо
мной явилась ты…»
<М.Ю.Лермонтов>
Иерусалим, 1971 г.
Из-во «Рабочий народ»
Исходящая почта
12.1.1971
В комитет международной
литературной премии Goethepreis der Stadt Frankfurt,
Франкфурт, ФРГ
«…Просим аннулировать
нашу номинацию этого года – роман П.Ш. “В детстве, то есть прошлой осенью…”.
Приносим извинения…»
17.2.1971
В специальное жюри
литературной премии Pontificia Università Urbaniana – Via Urbano VIII, Roma, Италия… В Его
Святейшества Папскую академию изящных искусств и
литературы
«В связи с сомнениями
относительно авторства П.Ш. просим изъять роман “В детстве, то есть прошлой
осенью…” из списка представленных к Премии…»
24.10.1971
Издателю – Гл.
Редактору World Literature Today. Спонсору Neustadt International Prize for Literature… Oklahoma, US
«В
силу того, что расследование подлинного авторства не окончено до сего дня,
просим удалить из short—list книгу нашего из-ва “В детстве, то есть еще прошлой осенью…”»
Часть I
1.
Chantal (Шантал)
В детстве, то есть еще прошлой
осенью, я не могла дождаться Ужасных Дней*: папиного лесного мёда, игр в
салки-догонялки на балконе синагоги, ночлега в шалаше…
А теперь досадовала на них.
Физкультура, вокзал, кино… –
всё остановилось по их милости.
= = =
*Ужасные дни – (Дни
Трепета) – 10 дней молитв и раскаяния между Новолетием и Судным Днем.
= = =
Виды мои на «всё» были самые
веселые:
– я с отличием окончила 7 классов
и была принята в гимназию m—me Angel,
– 2 р. в неделю гимнастировала в
башне «Маккаби» на 3-м этаже (обруч и лента). Пол-города мечтало побывать на
3-м этаже и забегало передо мной дорожки,
– мне исполнилось 16, и – ура! –
я теперь считалась «молодёжь». А если ты считаешься «молодёжь», то гуляй себе
где хочешь: на Иваносе, на Трех Полянах, на озере Иванча!.. А на обратном пути ты
обязательно встретишь gens d‘armes
(жандармы полиции – рум.) на кукурузном холме, как бы
прогуливающихся тут без всякой цели. Ха-ха, при полном параде в кукурузе. Все
умолкают под их пытливым взглядом, а я – нет! Мне нравится, когда на меня
смотрят. Нравится быть «молодежью».
Сентябрь
1931. Оргеев. Оргеевского уезда. Бессарабия.
Но самое главное – это вокзал!
Потому что вокзал это еще
веселее, чем 3-й этаж.
Смотреть, когда окаменеет воздух,
упрутся животные облака и… трам-ту-тум…
трам-ту-тум… der—reichseinbahnen locomotiva «Яссы-Кишинев» вырастет на
глазах как большое дерево из малой косточки. Что может быть интереснее!
Трам-ту-тум…
трам-ту-тум…
Когда-нибудь он увезет меня в… ну
нет, об этом рано.
Ещё мне предложила дружбу Изабелла
Броди, королева класса.
Её дядя – тот самый шпендрик*,
хозяин «Comedy Brody» на Торговой.
В детстве я думала, что он и есть
Шарло*, только переодетый.
Ха-ха. Смешно.
= = =
*Шпендрик (сленг, идиш) –
маленький и вертлявый,
*Шарло – Чарли Чаплин
= = =
Но сама Изабелла выскочка и задавала.
Конечно, если я приму ее дружбу, то Шарло
будет веселить меня, когда я захочу. Хоть 7/24. И у Грет Гарбо не
останется от меня секретов…
Но я еще не решила.
Ещё мне нравится Нахман Л.,
футболист и казначей команды «Халуц» («Первопроходец»
– ивр.). Хотя он невоспитанный, рыжий и глотает слова, когда говорит. И
хотя он мой 3-юродный брат, вот. Но мне нравится его бег, такой свистящий,
лёгкий, будто мы родились только сегодня утром.
Ещё родители поговаривают о том,
чтоб повезти нас с Шуркой (это мой
брат!) в Констанцу к морю, а я никогда на море не была…
Но настали эти Ужасные Дни.
И всё остановилось.
Другим не запрещают ничего (взять
моего папу – он как сидел так и сидит над своими тетрадками), а мне всё-всё. Тренироваться с обручем и лентой в
саду – и то бабушка запретила.
Бабушка была недобра. Не жалела
нищих. Никого не любила, кроме нас. Но в Судные Дни она делалась пуглива.
Уединялась у себя за шкафом и бормотала там по-древнееврейски.
Я спросила: «Bunikuzo, dar kare din ferestrele nostre se uite spre Jerusalaim?» («Бабушка, а какое из наших
окон смотрит на Иерусалим?» – рум.).
Она рассердилась и назвала меня
бездельницей.
Бездельница?..
Неправда.
Вот мой табель.
Trigonometrie, Algebra, Literatura
Romana, La Grammaire Francaise не снимают в нём униформы «отлично».
А если этого мало, то я еще и tutore.
Много вы знаете tutores в
16 лет?
Лично я не знаю никого (кроме
себя!).
У меня три ученицы по 10 лей за
урок! Две местные, а третья аж из Садово!
Ха! Водили бы ее к бездельнице из такого далека?
И при всём том я верю в
Иерусалим, в море, и в Грет Гарбо, на которую я похожа лбом и глазами.
А бабушка ни во что не верит.
Даже в письмо от Льва Толстого, полученное папой. Она понятия не имеет, кто
такой Лев Толстой, и все равно считает, что письмо поддельное.
Тем
смешней показалось мне то гремучее внимание, с каким она в 1 000 000-й раз
слушала Ёшку Г., бывшего папиного компаньона. Вруна и грубияна. Про то, почему
он в бога не верит.
Нашла
кого слушать!
Этот
Ёшка давно покинул уезд. Никто не знает, где его носит круглый год. И только
осенью, на исходе Ужасных Дней, он снова тут. Ест и пьёт у нас всю неделю!
Храпит заливистым храпом в шалаше. А ведь из-за него наша пасека погорела: клещ
высосал её.
…Мама
принесла обед: салат, селёдку, потом суп, жаркое, но Ёшка заявил: «В животе
перемешается!» и стал есть жаркое с селёдкой.
Ел он жадно, без удовольствия.
Все 10 пальцев в жиру. И лицо его оставалось нервным, серым.
Не понимаю, зачем мы терпим его.
Сейчас он всё съест и станет
хвастать. Про то, что в Черновцах у
него пасека на 1000 ульев. И клещ их не берёт. И гнилец ни разу не пошёл. И что
во Франции едят только его мёд. И никого другого. И из Америки уже заказы идут.
А
последний номер программы – почему он в синагогу не ходит.
Это про
Гусятин.
Негодяй!
Из-за него мы без ульев. Только борти в лесу. Да и там лесораму строят. И если
б мама не научилась шить комбинации и лифчики, забирающие живот, то на что бы
мы жили?
Уф-ф-ф!
Я сижу с конспектами и готовлюсь к
уроку с девочкой из Садово. Пытаюсь сосредоточиться на простых уравнениях, но
Ёшка уже завел волынку про Гусятин.
Когда-то он держал буфет при
русской батарее. Пил вино и ел трефное с казаками. И вот он увидел, как в
Гусятине русские казаки согнали евреев на базарную площадь, потом приказали
раздеться догола и танцевать друг с другом.
– Мужчин и женщин? – не поверила мама (ха-ха, всё как год
назад!).
– Угу! – Ёшка стал ковырять пальцем в зубах. – Потом заставили ездить верхом на свиньях… у которых течки
нет!.. потом стреляли!..
Я прекрасно помнила, какие ещё последуют
«потом», но не верила ни единому слову. Просто Ёшка ленив для Судных дней. Вот
и хватается за свой Гусятин – чтобы не поститься и в синагогу не ходить.
Следующие «потом» были про то,
как:
– … поливали керосином еврейские
дома…
– …увозили телеги награбленного с
тех пепелищ…
– …а одного еврея вздернули на
виселице за шпионаж (чихнул 3 раза – апчхи! апчхи! апчхи! – когда германский аэроплан в небе пролетал!)…
А в Сагадоре… якобы… женщинам
отрезали груди (за то, что у свиней течки нет).
Но про Сагадор мне не придется
услышать: меня прогонят из шалаша.
Тут я посмотрела на бабушку.
Слепое лицо её едва выгребало из
темноты.
Но с самых донц старческого её
лица, обращённая на Ёшку, завивалась мышца взгляда такой оголённой силы, что я
испугалась.
Ёшка сидел спиной ко мне, и спина
его выдавала, что он утомлён, сыт. И что ему не терпится уйти. До следующего
года.
Но тогда зашуршало в абрикосовых
взвосях в нашем саду. Клеёнка на шалаше вздулась. Дождик прибился.
– А в Сагадоре они стали хватать
женщин прямо на улицах! – добавил
Ёшка, и нахальные глаза его в обмаке сагадорских видений стали скучны.
– Шейндел, выйди! – накинулись на меня мама и папа.
Ну вот! что я говорила!
— — —
…В саду мальчишки собирали расшибленный велосипед мануфактурщиков
Тростянецких. Они нашли его на городской свалке и с победными воплями вкатили
за лопухи в наш сад.
Мой брат верховодил сборкой.
Дождь грыз колючую полсть акации.
Кошелка зелёных орехов, ворованных в лесу, была спрятана за порожком
сарая, мальчишки зубили их без остановки. Мой брат сделал рукой широкий жест –
чтобы и я зубила (ага, и выпачкалась вместе с ним и его меньше ругали!). Но я
сказала: «Отстань, Шурка!».
Бабушкино лицо, обращенное на
Ёшку из темноты, стояло у меня перед глазами.
Не спалённые дома Гусятина, не
отрезанные груди женщин… только бабушкино лицо.
Я утешала себя тем, что бабушка
неграмотна, а Ёшка врёт.
Бабушке 60 лет, и она никогда не
покидала Оргеев!.. А Ёшка такой врун, что когда он говорит «Доброе утро», я иду
на улицу и смотрю, что же там на самом деле: утро или ночь.
Разобранные педали, руль,
колёсная цепь валялись на тёплой тряпке. Лицо моего брата в чёрных разводах от
ореховой сажи было недовольное, но исподтайно-счастливое. И у мальчишек, его
друзей, лица были злые, учёрпанные ореховой сажей, но всё счастливые, светлые
от счастья.
Они обсуждали, как соберут
велосипед и поедут на нем в Иванчу и кто первый съедет к озеру с лесного
склона.
От волнения голоса их стали
грубы. Их злило и пугало, что братья Тростянецкие, узнав свой велосипед, могут
потребовать его назад. На что мой брат обьявил, что в таком случае он отваляет
обоих братьев в пыли.
Он такой драчун, этот Шурка.
Хотя и с ангельской внешностью.
И потом…
Одного взгляда на мальчишек
хватило бы, чтобы понять: не было никакого Гусятина. Как не было Междуречья,
Мессопотамии, Эллады, Рима, про которые мы учили в гимназии.
Помню гравюру: виадук Карфагена,
разрушенный римлянами. Её показал нам Пётр Константину Будеич, профессор истории.
Вот и Гусятин был как та гравюра.
Еще профессор Будеич показал нам
греческую вазу: Ахилл оплакивает Патрокла.
Вот и Гусятин был как та
греческая ваза.
А в нашем дворе воздух, точно
взятый из-под сита, низко слёг после дождя, пахучий до коликов. Ястрая трава у
сараев тытилась от свяжести. Безгрудое дерево осело, затяжелев от воды.
Нет, жизнь была благом, благом. Несмотря на Гусятин.
И хотя учебник истории твердил о бедствиях и разорениях, попалявших
человечество в каждом веке… жизнь была благом даже с учетом Гусятина.
Миръ был сотворён заподлицо со мной, и не раньше, чем я родилась.
Вот именно!!!
Ведь если бы жизнь не была
благом, то ни кино, ни море, ни бегущий юноша-футболист не сделали бы меня
счастливой.
А я без подсказки чувствовала
себя счастливой.
И потому мне жаль было
нескончаемых трёх недель осенних праздников.
2.
Chantal.
Мальчики. Gret Garbo. 1932.
Садовник Шор
(дальняя родня) вернулся из Палестины и рассказал, что у молодежи там
совместное обучение.
Девочки с мальчиками!
Все мои подруги тотчас загорелись ехать в Палестину.
А я?..
Ну, мне это не грозит.
Из-за папы.
Дело в том, что садовник Шор повез туда наш мёд… и
не продал ни банки!
С тех пор папа и слышать не хочет о Палестине.
«Нем’н де кой аф’м бойден!» («Не
тащите корову на чердак!» – идиш) –
вот его слова.
Но мёд тут не при чем! Мёд это для отговорки.
Просто мой папа домосед и не интересуется ничем,
кроме своих тетрадок (тетрадки, гм, тоже побывали в Палестине… с тем же успехом!).
Ну и ладно.
По-моему, это глупо – тащиться в Палестину ради
мальчиков, когда у меня этого добра – целый гимнастический зал в «Маккаби». На
3-м этаже!
Мои подруги считают, что все мальчики ходят туда
из-за меня.
Не спорю: они неумелые гимнасты.
Особенно Унгар, сын
богачей-коневодов. Этот вообще груша: зависнет на перекладине, и — привет. И 1
раза подтянуться не может.
Впрочем, мне нет дела.
Оргеев,
1932, ноябрь.
Ещё мои подруги уверяют, что я завиваю волосы особым
образом. Как у Греты Гарбо в «Анне Кристи».
Вот ерунда!
Еще не родился человек, ради которого я стану
выделывать что-то особенное со своей внешностью.
И потом я реалист. Эти влюбленные мальчики, эти
неумелые гимнасты, уже давно спланировали своё будущее. Самые толковые из них
откроют докторские кабинеты, адвокатские бюро. Они все до единого женятся на
обезьянах с приданным. А меня Ёшка разорил.
Ну зато…
Зато я одна из лучших учениц в женской гимназии.
Нет, я самая лучшая.
И потому:
– я «Скутитэ де таксэ» (освобождена от платы за
обучение – рум.), а обезьяны выкладывают до копеечки, 2400
лей в год,
– тетрадки и книги достаются мне за так, а обезьяны
платят по полной,
– я готовлюсь в докторскую школу в Кишинёв, а
обезьяны целый век скоротают в провинции.
А ещё у меня пальцы рук как у Греты Гарбо:
водорослевые, удлинённые.
И ещё…
…меня…
…выбрали…
… (я не шучу!!!)…
…меня… выбрали…
… ох-х…
…королевой бала … (правда!!!)
Дело в том, что в городе давали бал (в честь
какого-то Lord
Balfur), и меня выбрали (ох, но только
не смейтесь!) королевой.
И вот что из этого вышло!
2
ноября, 1933 года, Оргеев.
3.
Chantal.
Королева бала.
В «Маккаби» было собрание с оркестром.
Зал убрали в белое и голубое.
Тростянецкие, Гульды, Воловские, M-me Резник с
мужем,.. весь bon
monde был тут.
Объявили сбор средств на Палестину…
…из оркестра выхлопнуло музыкальное пламя…
…прямо целый огненный язык тарелок, труб и литавр…
…распорядитель подал знак…
…и мы с Аркадием П. из выпускного класса вышли из
портьеры…
…и двинулись со своей коробкой среди столов…
Аркадий П. был такой красивый, видный, что за
столами все отвлекались от dessert и бросали деньги в коробку.
В ответ мы прикалывали бело-голубые флажки к
пиджакам и платьям.
… потом закудрявились скрипки перед тюлевым
занавесом…
… я оглянулась на их взволнованный шум…
…«Выбираем королеву бала!» – объявил
распорядитель…
…и тогда я услыхала «CHANTAL DAITCH»,
произнесённое с ударением…
…я?…
Я???!!!
Как во сне я подставила голову под венок.
Аркадий П. стал отбирать у меня коробку с
пожертвованиями, но я вцепилась в нее мёртвой хваткой. Все засмеялись.
Только 1 человек не смеялся, не аплодировал вместе
со всеми: M-me F. из секретариата гимназии. Она протиснулась ко мне и зашипела
не размыкая губ: «Посмотри, который час! А ну-ка марш домой сию минуту!..»
Действительно, я забылась, как Золушка. 9-й час*
исходил.
= = =
*После 8 часов вечера гимназистам запрещено появляться в публичных местах.
= = =
Но испуг мой не остался незамечен.
Подскочил худощавый
мужчина в смокинге.
Азарт плескался в его глазах.
– Ve rog, facée o excepţie! (Прошу Вас, сделайте исключение!.. – рум.) – затараторил он весело. И даже
приобнял M-me F. за плечи. – Numai in chinstya deklarazie Bal’fur! (Ну
хотя бы в честь декларации Бальфур!*
– рум.).
Он был такой веселый ,
самоуверенный, что я застыла в робком ожидании.
Увы, она и слышать не хотела.
Тогда сам распорядитель бала вызвался доставить меня
домой.
Но худощавый мужчина в смокинге опередил его.
———
Городок был тёмен.
Даже une promenade с
городским сквером – и та оскорбительно-темна.
Подъезжаем.
Вылетаю из двуколки.
Смотрю: Шурка на голубятне.
Я ему: ты кого тут высматриваешь в темноте?
Он покраснел как рак.
Двуколка отъехала от нашей калитки, и тогда Шурка
спрыгивает с крыши и говорит: ого! ну ты и отхватила кавалера!
Оказывается, это был сам Иосиф С(тайнбарг).
Лесозаводчик. Наш спаситель.
Который убъёт нас, если увидит наши борти в лесу.
Вот никогда бы не подумала.
= = =
*Declaratie Balfour (Декларация Бальфура) – «Правительство Его Величества
Королевы Великобритании относится благосклонно к установлению в Палестине
национального очага для еврейского народа и приложит все усилия, чтобы
облегчить достижение этой цели…» (2 ноября 1917 года).
= = =
4.
«Сам
Иосиф С(тайнбарг)». 1933.
Год назад Шурку выгнали из гимназии, и лесозаводчик
Иосиф С. поехал хлопотать за него в Бухарест.
Шурка бандит, но до сих пор ему сходило.
Даже когда он до полусмерти напугал дочку примара (городского головы – рум.): наловил речных жаб и забросил ночью в ее окно… и то ему сошло –
из-за его ангельской внешности.
Но недавно его (вместе с 2-мя дружками) выгнали из
гимназии.
За стишок*, что они декламировали на перемене.
Их подслушал П.К. Будеич, профессор la katehizm, проходивший по коридору.
Оказалось, это надругательский стишок.
Об этом даже в газетах поместили: «Молодые еврейские
недоумки из Оргеева надругались над румынскими святынями!»
И хотя Шурка клялся, что они и слова такого не
знали: на-дру-га-ться, и что стишок этот во весь голос распевают
крестьяне на базаре, ничего ему не помогло.
M-me Angel осталась непреклонна.
«Неграмотным крестьянам на базаре – можно!.. –
объявила она Шурке. – Но – вот разве что крестьянам! И при
том – румынским!..»
И подписала бумагу об исключении.
= = =
*Вот он, этот стишок:
«Трэяскэ Романиа маре ши…» (рум.) – «Да здравствует Великая Румыния и…»… и… и… нет, дальше я не могу. Вот там-то
(после «и…») и содержится над-ру-га-тель-ство.
= = =
Мама ни о чем не ведала.
По утрам Шурка «уходил в гимназию» с сумкой
учебников. Гонять голубей на окраине.
Он умолял меня не выдавать его.
Я бы не выдавала, но мне приснился сон: цыгане
заманивают его в лес.
Еще бы. Такого херувимчика.
Проснувшись в слезах, я объявила, что не буду более
закрываться.
Шурка встал в дверях, но я оттолкнула его.
Тогда он обещал, что не будет уходить на окраину.
«А куда? – вздохнула я, вытирая слезы. – Где тебе
околачиваться в самом деле?»
По правде я сама не могла придумать, куда ему идти.
От безысходности он поплёлся в Талмутойрэ (религиозная школа). Хоть там и не дают аттестата.
Но через несколько дней я заметила, что грудь и
плечи его избожжены солнцем а на руках плесень и смола.
Оказалось, он ходит к мануфактурщикам Тростянецким.
У них гостил женатый сын из Праги,
студент-социалист.
Молодежь роилась вокруг него.
Он запретил папаше нанимать крестьян, но привлек
молодежь для очистки колодцев и дробления винограда.
Я искала случай взглянуть на него.
Он оказался малого роста, но с калачовой
мускулатурой.
Жена его, девочка по виду, была на сносях.
…И тогда к нам явился Хасилев-старший (отец
другого недоумка). С какими-то бумагами.
«Ура, мы спасены! – обьявил он маме. – Сам
лесозаводчик Иосиф Стайнбарг едет в Бухарест – хлопотать за наших балбесов!
Знаете, какие у него связи!!! Ух!!! Ему покровительствует M-me P., теща сами знаете кого!..»
И велел маме – расписаться под ходатайством.
Мама расписалась.
Но после ухода Хасилева она как соляной столб
выставилась посреди комнаты. Как если бы она застала папу за его тетрадками. А
затем – налетела на Шурку.
Шурка прикрывал лицо, выл от оскорбления, но я
видела, что он счастлив. А я и того более.
С того дня «Лесозаводчик Иосиф Стайнбарг» не сходил
у нас с языка. Упоминания о нем были часты, как моргание век.
Хотя лучше бы он не слыхал о нашем существовании. И
о наших бортях в лесу.
Еще о нем.
Я думала, он bon mond. Как Воловский (банкир). Или
братья Тростянецкие (мануфактура).
А он не толстый и не старый. У него блестящие глазки
и носик с весёлыми кружочками-ноздрями, выправленными наружу.
Мне бы и в голову не пришло, кто он на самом деле.
В Бухаресте он добился шуркиного восстановления в
гимназии.
Представляю себе рожу П.К. Будеича. Профессора… ха-ха!.. la katehizm!
———
Но – увы. Он (Будеич) в Реуте утонул…
1933,
март.
…под скальным монастырём, выручая двух гимназистов,
оторвавшихся от экскурсии.
Говорили, что он из Братства Креста* и у него
зелёное рубище под костюмной парой.
= = =
*Братство Креста – национально-религиозное движение,
созданное в Румынии крайне правым политическим деятелем Корнелиу Кодряну.
= = =
Никогда не забуду лекцию «Великая Румыния»,
прочитанную им в 1-м семестре.
Не забуду, как на словах «Запомните, воры и прохиндеи…» голос его перехватило от волнения и
судорога страдания по лицу прошла.
Вот полный текст: «Запомните, воры и прохиндеи, что со времен
сарматов и скифов, гетов и даков, не по суду людскому, а по священному
установлению Богову, земля Трансильвании есть наша, и земля Добруджи наша, и
земля черноуцкой Буковины наша, и все когда-либо сотворенное Отцом Небесным от
реки Дунай до Южного Буга, – все
это наша, и только наша, святая румынская мать-земля!»
Бр-р, как красиво!
Но он утонул, и я сослала бы его
в Карфаген,
в
Гусятин,
в Трою.
Но он пролежал полных 3 дня в Успенском Храме –
точно бы упиваясь своей смертью.
Не понимаю.
Евреев хоронят в день кончины. Человек не успевает
побыть мертвым. Но переселяется из Оргеева в «Изкор» (поминальная
молитва – ивр.).
А этот господин – пролежал 3 дня.
———-
Только в июне перестала я думать о смерти – когда
«Маккаби» делегировал меня на слёт.
В Кишинев!
Я так много слышала про Кишинёв, что боялась
разочарования.
Но Зиновий Б., председатель группы, обещал, что
после парада отведёт меня в Докторскую Школу за анкетами (откуда только
пронюхал?!).
21
июня 1933 года, Кишинев.
Но Кишинёв оказался ещё прекрасней, чем я думала.
Мы шли колоннами.
Мальчики в бриджах, девочки в шортах-юбочках.
Барабаны с валторнами – по краям.
Проспект был параден: тротуары выделаны
по-столярному остро, покрашенные деревья держат выправку.
Мы встали у Триумфальной арки. Солнце пело на её
золотом циферблате.
Теперь я могла вертеть головой по сторонам,
рассматривать колонны, флаги.
Вот «Халуц» («Первопроходец» – ивр.)… вот
«Поалей Цион» («Трудовики Сиона»)… Другие полотнища, с вензелями королевского дома, с круторогими
буйволами и пучками колосьев – не были мне знакомы.
Любопытные толпы горожан обступали площадь.
Великаны-gendarmes
отлавливали за шкирки проказников-детей, искавших затереться среди нас.
И Триумфальная арка высилась в нашу честь.
А сразу после парада подходит ко мне футболист
Нахман Л. (бывшая
симпатия! ха!) и с равнодушной миной
протягивает конверт.
«Что это?» – я состроила ему такое же безразличное
лицо.
«Зиновий передал!» – выдавил он из себя.
То был конверт из Докторской школы при Казённой
Больнице – с анкетами для поступления.
Как вовремя!
Ура!
———-
———-
До сих пор я понимала миръ как рамку. Гора, река,
скороидущее небо над ними, косодеревый Оргеев, мощённый в торговой части, были
сколочены по мне как рамка (даже бегущий юноша-футболист – и тот приходился мне
троюродным дядей).
Но профессор Будеич вышиб ее своею смертью.
Но – ура!
Я поступлю в докторскую школу.
Я перееду в Кишинев.
И… родюсь… рожусь там заново!
———-
———-
———-
5.
Через 40 лет.
Витя
Пешков (ее
внук).
Кишинев.
Мне
было 10, почти 11 лет, когда (случилось то, что случилось)…, и мы
поменяли квартиру с Ботаники* в Центр – подальше от Долины Роз с ее проклятым озером в низких ивах и топких берегах.
Но
зато с нами Лазарев стал жить.
= =
=
*Ботаника – микрорайон на
Юго-Востоке Кишинева.
= =
=
Пока
мы жили на Ботанике, Лазарев был только гость. А когда переехали в центр, то
пришел с туристским рюкзаком и поселился с нами.
Да,
теперь я его видел каждый день. 7/24.
Но
он был такой изящный, весёлый, с светлой бородой и песочно-карими, всегда
задерживающимися на тебе глазами, что всё равно как гость, а я люблю гостей.
Но
он подкинул мне общую тетрадку марганцового цвета и велел записывать в ней.
«Это
хронограф! Просто пиши, что было! В 2-х словах! Но каждый день!..»
«А
нафиг?».
«Ну
чтоб от Геродота не зависеть!»
«Кто
это? – не понял я. – Геродот?»
И посмотрел
на маму.
–
Это в том смысле, – предположила мама, – что человек в ответе за свои поступки,
так, Лёша?..
–
Нет, не так! – отвечал Лазарев. – А только чтоб Пафнутием не назвали!..
–
Каким еще Пафнутием? – мы с мамой рассмеялись.
Один
Лазарев оставался суров.
–
Пройдет 100 лет – и кто докажет, что ты был Витька? – спросил он, уставившись
на меня.. – А не Пафнутий!.. Не
говоря уж – через 1000 лет!..
Смешно,
короче.
Ну
да ладно.
Хроники
так хроники.
Тем
более что он приз обещал: абонемент на «Нистру»* – если буду эти хроники
писать.
— —
—
*«Нистру»
— ведущий футбольный клуб Молдавии (класс «А» Чемпионата СССР).
———-
———-
———-
Хроника 1.
(пока только в уме, но скоро – и на бумаге!).
Красную
цену себе в дворовом нашем футболе я не отваживаюсь подбить и сегодня.
Апель
и Гейка играли лучше, Аурел и Волчок – бесстрашнее и грубее, толстый Хас,
Вовочка и Боря Жуков не превосходили меня ни в чем, но были уроженцы двора, а я
пришел лишь в 1972-м, как одноклассник Хаса, когда мы переехали с
Ботаники в Центр.
Пока
я жил на Ботанике, мы с Хасом не были друзья. А только учились в
одном классе.
Но
теперь я жил на 25 Октября, 67, а он на Ленина, 64, это через два квартала.
Стали
ходить из школы вместе. Мимо политеха, планетария, художественного музея… мимо
кинотеатра «Патрия», закусочной «Огонек»… мимо дома правительства, биржи
болельщиков на Пушкинской… мимо главпочтамта и магазина «Военная книга» (усёк,
тов. Геродот?!)…
И
тогда он спрашивает – а сколько пацанов у тебя во дворе.
Я признался,
что всего двое: я и еще один малый из второго класса, правда, здоровый.
А у
них наберется на три команды, похвастал Хас. Не считая малых. И они
играют за ЖЭК-10 на «Кожаный мяч».
Вот
это да!
Но и
это еще не всё.
Каждый
год ЖЭК выдаёт им форму с гетрами!
Да
ну!!!???
Слишком
красиво – чтоб быть правдой!
Надо
ли говорить,что на Ботанике ни у кого не было формы.
Тем
более гетр.
Заслушавшись,
я проводил его до Ленина-Армянской, это целый лишний квартал, и тогда он
говорит: приходи играть после обеда.
«А
уроки?» – хотел спросить я, но постеснялся.
23
апреля 1972-го, Кишинев.
Бабе
Соне я соврал, что уроков не задали.
Она
с трудом усадила меня обедать.
— —
—
Через полчаса.
…Хас
поджидал меня на ступеньках Спорттоваров.
Издалека
я увидел его.
В
квадрате футбольных белых трусов с красными лентами по бокам и в шерстяных
чёрных гетрах с белой поперечинкой на икрах он выглядел пугающе-спортивно для
колобка и душки, каким я знал его по классу.
Мы
двинули по 25 Октября.
Повернули
на Армянскую возле Дома быта.
Беспорядочный
людоворот повлек нас вдоль кремля центрального рынка, но Хас не растворялся в
толпе.
Еще
бы! Запусти его хоть в миллиард китайцев, он и там просиял бы в своей форме с
гетрами.
Наконец
мы нырнули в какой-то пролаз, где железная колодка торчала в асфальте – чтоб
машины не ехали.
Там
начинался двор.
Двор
был истыкан тополями.
Тополя
перерастали пятый этаж.
Фигурки
в гетрах носились по росчисти, утоптанной до стука.
И –
не во сне ли я все это вижу – голевая сетка меж двух тополиных стволов!
Голевая
сетка!..
Как
бомбардир я не знал голевой сетки до той поры.
На
Ботанике разведут два булыжника – и все ворота. А здесь настоящая голевая
сетка. Я затрепетал от отпышки её ячей.
И
играли не куча-мала, как на
Ботанике, а один на один до
гола.
У
Апеля была тетрадка и стержень.
«Пешков»,
– назвал Хас, и Апель записал меня в таблицу.
На |
Ботанике |
никто |
не чертил. И я сейчас же |
таблиц понял |
что футбол без таблицы – это просто возня в пыли. |
Я не
знал, кто есть кто в дворовой иерархии, и обыграл Сергича и Волчка в 1/8
и ¼ финала, хотя они оба были в гетрах.
Ну,
Сергич, это ладно: он из 4-го класса. Но Волчок был старше меня на год.
Тем более Аурел – тяжелоногий, рослый.
Но я
обыграл и Волчка, и Аурела (в ½ финала).
Так
желтки с сахаром не взбивают в миске, как взбивал я им плюхи в сетке.
Тогда
Апель отложил таблицу и выбежал против меня.
С
первых его финтов было видно, что в футболе он умеет всё. Просто кувшинка и
стрекоза футбола. К тому же все болели за него.
Вот
так я попал во Двор.
На
Ботанике – что в футбол играть, что в свинчатки-чушки.
Все равное занятие.
А
здесь футбол был как факельное шествие!..
На
Ботанике – играли на поджопники.
А
здесь – на Кубок богини Нике (ветка
с цветами – в бутылке из-под лимонада)!
На
Ботанике – Пешков (отец), к-го я не помню.
А
здесь… Лазарев!!!
Который
курит длинную табачную трубку. Настоящую! И говорит (ха-ха!) про Геродота.
6.
Хроника 2.
(Все еще в
уме. Но скоро сяду и запишу!)
…И
вот наступил этот день!
(Хотя
я не верил, что он наступит!)
Нас
позвали в ЖЭК – получать форму!
Форму
выдавала Аннушка-кастелянша.
«Ставь
подпись за комплект!.. Ставь подпись за комплект!»
В
жизни не слыхал такого писклявого голоса.
А
кому какой номер – ей до фени.
Я
мечтал о «9» или «11».
Но
они достались Апелю и Гею.
«10»
забрал кудрявый Крецу. Все знали, что он костыль и играть не умеет. Но он
состоял на учёте в детской комнате милиции, с ним не хотели связываться.
«6»
– Молдове, «8» – Аурелу…
Мне…
15-й номер.
Поначалу
я не расстроился.
24 июня 1972 года. Кишинев.
Мы
переоделись у гаражей и – в путь!
Всей
ватагой через вторую секцию.
Доминантные,
как до мажор.
Видные,
как конная милиция.
Утро
было только-только с грядки, такое свежее.
У
дворовой эстрады высоченные тополя сходились вгущь, укрощённое солнце едва
доплёскивало сквозь них.
Было
полно мамаш с колясками, все смотрели на нас.
Здесь
же, в тени на лавочке, сидела женщина с запрокинутой головой и тянула вязальную
спицу через спинку стула.
Это
была слепая Даша*…
Вот
ёлки! Все время она попадается на пути!
= = =
*слепая
Даша – родная сестра Лазарева.
= = =
Через
арку мы вышли на проспект.
Перебежали
на ту сторону и сели в «четвёрку» возле ДК «Стяуа Рошие» («Красное Знамя» – молд.).
Только
тут, в троллейбусе, я догадался спросить: а где играем?
Оказалось,
что… гм-м… на Ботанике.
Вот
ёлки!
В
троллейбусе опять все глазели на нас.
В
гетрах я чувствовал себя как бог. Как Анатолий Бышовец в своем роде.
Жаль,
никто из чувих не видит. Хотя сразу несколько чувих из нашего класса живут на
Ботанике (Трачевская, Коровкина, Живаева, Кенигфест… – записывай, Геродот!). Я
даже поозирался по сторонам – нет ли кого-нибудь из них в этом троллейбусе.
Увы.
И
вот – Ботаническая горка.
Долина
Роз.
Озеро с дамбой (мамочки!).
100
лет я не был тут.
И
подписываюсь еще на 200.
Не
жаль мне на Ботанике ничего. Ни кинотеатра «Искра», ни «чёртова колеса» в
Долинке. Ни Вовы Елисеева, моего лучшего друга…
Хотя
кинотеатр «Искра» самый современный в городе. Свет в нём угасает по углам,
незаметно, волшебно. Точно сказочный яд вливают в ухо.
И с чертова колеса в Долинке видно, что
Земля и вправду колыбель человечества.
И
2-го такого друга, как Вова Елисеев, у меня нет и не будет никогда.
Но…
всё.
С
Ботаникой я покончил.
Навеки.
— — —
Через 2 часа.
Играли
на поле 28-й школы.
Столько
команд в формах – аж в глазах рябит.
…Но
я просидел полные 2 игры в запасе. Хотя Крецу только и знал, что костылить,
и Аурел играл как ж-па. А уж Волчок в воротах какие пенки ловил, я молчу. И
Апель только угловые подавал вместо того, чтоб вести команду за собой.
Наши
сдули 0:4, 0:7. Добровольно никто не заменился.
Оставался
последний матч.
Я
решил не ждать у моря погоды и выбежал под шумок со всеми.
Мы
построились полудугой.
Судья
жевал свисток и переводил взгляд с секундомера (…22… 21… 20… ) на нас (…17…
16… 15 секунд до начала матча!).
Вот
он уже не отрываясь смотрит на секундомер.
(…14… 13… только бы не отловили до свистка!).
(…9… 8…7… знали бы вы, какой футбол в моих гетрах
надувался!)
(…5…4…3… по свистку затеряюсь в общей куче… 2…
1…).
«Двенадцатый!»
– полохнулось в полудуге соперников напротив.
Возник
злой переполох, и меня погнали с поля.
———
Наши
сдули и последнюю, третью игру.
Всё,
финита.
Построились
«линейкой», сыграли туш.
———
Тогда
и подвяла моя дружба с Хасом. Я перестал ходить к ним во двор.
А
потом они с Апелем сподличали, выманив у меня мою форму с гетрами.
Но
об этом в след-й хронике.
7.
Хроника 3.
(прощай,
форма!)
Потом
жирный Хас и Апель заявились ко мне и выманили мою форму: трусы, майку и гетры.
Вот
как это было.
1972,
июль, Кишинев.
Было
11 утра, они шли из «Бируинцы»* (кинотеатр за углом) после утреннего сеанса, а
я выскочил на балкон за какой-то дурацкой надобностью.
Они
шли по моему кварталу той особенной походкой, как только летними каникулами
ходят после утреннего сеанса: оживлённо-потерянно, с нервозной бесцелинкой. Это
когда день только начался а кино уже было.
С
балкона я нырнул обратно в квартиру.
Почему-то
я не ждал добра от встречи с ними.
Баба
Соня вывешивала стирку на дворовом балконе.
И я
хорошо расслышал Хасово «Витя дома?», обращённое к бабе Соне. Без
«здравствуйте», без «извините»…
———
Мы
уселись под виноградом напротив 2-го подъезда, и Апель показал мне лист бумаги
с крупно выписанным «ГДЕ БЫЛ ПЕШКОВ?» якобы от руководства ЖЭК-10.
Нигде
я не был, отвечал я. В своем дворе был.
Тогда
форму отдавай, сказали они.
Мол,
в ЖЭКе требуют. Раз я на тренировки не хожу.
А я
и не знал, что были тренировки.
Как
зачарованный, вынес я им форму, уже отглаженную, теплую, собранную для храненья
в шкафу.
Только
кеды я им не вынес, но кеды без формы ничего не значат.
Позже
я открыл, что они меня обманули. Без всякой цели. Только потому что начало дня,
а кино уже было.
Это
плохо.
Это
катастрофа.
Посмотрят
на меня, допустим, издалека. Из какого-нибудь 40-го века. Или из мегазвездного
скопления М13. Как я докажу – что я это я? А не Пафнутий какой-нибудь.
8.
Хроника 4.
А
город мой зелен был до того, что в обвое аллей, озерных плавней, дворовых
олешников казался кривоул и провинциален. И хотя по проспекту тополя были
отрёпаны во фронт и окублены как пудели у министерских зданий, всего-то
полукварталом ниже косились акации-солохи да древние мощи шелковиц ходили под
себя багрецовой ягодой, и асфальт был липок и лилов.
Июль 1973, Кишинев.
В
дворик мой запахнуто было столько неусадчивого цветенья, фруктовых копн и
ополченных тополей, столько виноградниковой мохны, астр, георгин, что и
просластное солнце лишь выборочными врезками ложилось здесь и там, не задевая
наземистые прохладу и тени…
И я
старший из детворы!
Мы
водили бесконфликтные тихие игры: войнуха… прятки… футбол. Да, футбол… До
сих пор мне хотелось его слабого раствора. Не интриг, не драк, не унижений
«Кожаного мяча», а нового рывка, неизъяснимого разворота.
В том
году вместо травмированного Бышовца в Киеве заиграл Блохин. Левша и лебедь
советского футбола. Он был легкоступней, полетнее, разболтаннее в крепленьях.
И, главное, был у него финт: до того, как защитник наедет, прокинуть мяч далеко
вперёд и лететь вослед, как воздушный шар с газовым свистом. Пока защитник
соображает, Блоха уже улетел.
Никто
не мог сладить с этим финтом!
И как
поют под любимые пластинки, под Том Джонса, Муслима или Далиду, так шлифовал я
свой бег и обводку под блохинскую взмывающую игру.
Удовольствие
мое было бы полным, если б не Шаинов из 12-й квартиры. Мильтон на
пенсии. Ревматик с тростью. Он запрещал топтать траву. Только чиркнешь спичкой футбола, он тут как тут
со скандалом. Хотя сам футбольный фанат: всякое утро Вера-почтальонша подносила
ему свежий «Сов. спорт» в росе. А киоскерша у «Бируинцы»* откладывала
«Футбол-хоккей» по понедельникам.
До
«Бируинцы» 2 минуты на «Орленке». 4 минуты легким бегом.
Но для
Шаинова это мучительный поход.
От
ревматизма его закручивает на каждом шаге.
«Постой!..
Остановись кому говорю!.. Не в службу, а в дружбу!» – заводил он по понедельникам, когда я как ястребок пролетал мимо на
«Орленке».
Ладно,
я не вредный. Сгоняю за «Футбол-хоккеем» к «Бируинце».
Соседи
всё-таки.
Однажды
я купил там «64». Хотя и не думал покупать. Хотя у
меня и денег не было (кроме 3 коп. на газировку). Просто киоскерша вдруг раз
под прилавок и достает: «Надо?.. Для своих держу!..»
Я
сказал: «Надо!». И отдал 3 коп. (с меня еще 2). Приятно все-таки – быть своим.
К
удивлению моему, Лазарев обрадовался покупке («Ух ты, ленинградский
межзональный!») и кинулся в кухню за ножом.
«Надьк,
смотри! – стал он разрезать сдвоенные полосы. – Ларсен, Таль, Корчной… (вжик-вжик!).
Тайманов, Глигорич, Карпов!.. (вжик-вжик!).. Надька, ты
за кого?..»
– Мой
жених! – вытерев об фартук руки, мама ткнула в одну из фоток на ободке таблицы.
– Несостоявшийся!..
– Вот
как?.. А я за Таля! – рассмеялся Лазарев. – У меня у самого 2-й разряд был в
детстве!.. А ты? – спросил он меня. – За кого?..
– За
«Динамо» Киев!..- отшутился я (мне эти
фамилии ничего не говорили).
Но
теперь мы с Лазаревым стали ловить «Маяк о спорте» по радио и вносить
результаты в таблицу. Но «Маяк о спорте» это аж в 23.00. От нетерпенья я завел
свою таблицу (в тетрадке по арифметике). Результаты – по 6-гранному кубику.
По
обеим версиям (по кубику и по «Маяку») лидировал Анатолий Карпов.
Он был
худенький, прозрачный. Весенний, как березовый сок. Серьёзность, юность,
незатрёпанная талантливость светились в нем.
Но
свеченье его колебалось от тяжких всхрипов В. Корчняка (это
который «мой жених»), колдыбавшего следом. Помятый, пожилой, бизонистый, с
турецкими злыми глазками, налитыми удивлением и упрямством, он не хотел
отставать.
Я
затирал его в моей таблице. Но он отыгрывался в сводках «Маяка». И как
настойчивый ухажер-насильник достиг своего в последнем туре.
Делёж
1-2 места.
Впрочем,
тогда, в июне-июле 1973-го, Корчняк мог выглядеть и по-другому: спокойней и
нейтральней.
Неприятностям
его суждено было начаться после.
Мое
описание заимствовано из рассказа Лазарева и относится к 1975-му году.
9.
Нет,
Лазарев это вещь!
Исполнение
всех желаний.
Вот
мечтал я о велосипеде «Орлёнок». Он и приволок: не новый, с проржавью, но на
ходу. Тросик ручного тормоза был сжеван, и мама запретила мне покидать двор.
Тросики продают в «Авто-Вело» на базаре, и Лазарев обещал, что мы пойдем и
купим.
Ещё он
отвадил нашу Марью-домработницу.
Клёво! Не люблю я этих Марьиных уборок по четвергам: голизну стекол без
занавесок, мокрый ветер в комнатах… Оказалось, что и Лазарев этого не любит.
Р-раз, и Марья перестала приходить.
Ещё у
него есть магнитофон «Юпитер-202» с пленками Том Джонса.
Еще он
конькобежец, один из самых ловких на Комсомольском озере.
Еще он
любитель астрономии и говорит, что с Земли послан сигнал к галактикам М-13 и
теперь всё зависит от того, будет ли ответ от братьев по разуму.
«А
вообще-то блеф! – обьявил он как-то за обедом. – Астрономия есть наука о наших
телескопах! Не более того. Реальный же мир не познаваем в
принципе. Да и есть ли он на самом деле, этот реальный мир?»
«Новости
дня! – попеняла ему мама. – Гегельянство какое-то!..»
Но она
попеняла ему не строго. Не так, как она кидается на любого, кто только смеет ей
слово поперек.
«Гегельянство?
А вот и нет! – посмеялся Лазарев. – Полагаю, что познать можно только самого
себя!»
«Ну
тогда это эгоизм! – воскликнула она. – Это малодушный побег от мира!»
«Антропный
принцип! – снова не согласился он. – А не эгоизм!..»
Я ни
слова не понял. Но все равно интересно!
Нет,
Лазарев это вещь.
Лазарев
это снисходительность мамина, это сказочный аромат табака в комнатах, это вино
и торт в будни.
Это
первая мысль по утрам – не пришел ли ответ из звездного скопления М13, пока я
спал?
Эх,
если бы он только предложил: «Будь Лазарев, а не Пешков!» – я бы подпрыгнул до
потолка: «Ура! Буду!».
Потому
что выбор между Пешковым и Лазаревым это выбор между Ботаникой и Центром. А мне
в Центре за…сь. Даже включая жирного Хаса.
Но не
включая слепую Дашу, которая по целым дням сидит в Хасовом дворе
и тянет мотки шерсти через спинку стула.
Кого-кого,
а слепую Дашу я бы отменил: всегда она лезет обниматься с
этими своими полуприкрытыми и выкошенными куда-то в сторону глазами.
Это так
страшно, что я прямо не знаю, как быть.
Наверное,
я не должен вспоминать о ней. Решить, что ее нет на свете!
Зато во
всем остальном я просто счастлив в Центре.
Я понял
это во второе лето,
Июль 1973, Кишинев.
когда
мама и Лазарев поехали с тургруппой в Югославию.
Полдня
мы провожали их. Я бегал с одного балкона на другой – высматривая такси.
А когда
оно приехало, мы поторглись с чемоданами вниз.
От слёз
у меня щипало в глазах.
Но я
знал, что будет хорошо. Так хорошо – как никогда не было!
Без
мамы режим дня распадется на нитки. Лето, остроптичья мохна дворовых тополей,
велосипедное свиристенье в Соборном парке, телевизор до 11 ночи – перестанут
быть пунктами распорядка. Но пустят свой собственный пьяный сок…
И еще:
– баба
Соня не запретит мне ночлег на балконе,
– утром
я буду спать до обеда,
–
кушать только если голоден,
– не
возьму ни одной книги в руки,
–
спокойно рассмотрю голых тёток во «Всеобщей истории искусств».
— — —
Такси
уехало. Мы с бабой Соней остались у палисада.
И тогда
цвет воздуха переменился.
Во
дворе все потемнело – как в кинотеатре перед фильмом.
Это
гроза выпахтывалась над сараями.
Она шла
с Боюкан. И гремела так штутко, точно костяные шары вылетают за биллиардный
борт.
Мы
вступили в подъезд, и в ту минуту обвально полилось снаружи.
В
подъезде запахло замокшей пылью.
Мы
поднялись в квартиру.
В то
лето, как полевая тварь в логове, сложился я по виду квартиры, укрывшей меня с
моими таблицами.
Она
задакивала меня всяким порожком, плинтусом.
Дуплящаяся
в стволе Центра, одним балконом в филармонию, другим в тополиный двор со стеной
сараев по границе, она выдает план моей личности. Она – дворец моей грудной
клетки, черты моего лица…
И хотя
баба Соня утверждает, что ул. 25 Октября это бывшая str. Carol Schmidt (при румынах) и что 40 лет назад тут какая-то Хвола жила (во 2-м подьезде), я
не примусь откапывать чужую Трою. Мне только надобно, чтобы бурная каша моего
(моего!) воскресенья стартовала именно здесь.
В ходе
многих лет докучал мне один повторяющийся сон: мы почему-то снова на Ботанике.
Душевная тоска, поедавшая меня при этом, и с солнопольем пробужденья уходила не
сразу.
———-
———-
———-
10.
40 лет назад.
Chantal…
Докторская
школа устроена далеко за городской чертой (с.Боюканы).
В
дороге я намерзаю, как вода в бочке.
Приходишь
в класс – там печь с угаром.
Ноябрь 1933, Кишинев.
И Унгар
тут. Этот жирный Унгар – в ветеринарной школе.
Прикатил
за мной аж в Кишинев.
Прогнала
бы его!
Но я
делю комнату с Изабеллой Броди и
Любой Пейко, а они обожают кататься в его фаэтоне со шкурами.
Он
бывает у нас всякий день (не оставляя мне выбора, кроме как сидеть в училище до
темноты).
Мало
того.
Мама
пишет, что в Оргееве меня уже выдали за Унгара.
И
что-то я не слышу недовольства в её тоне.
Эх, не
видит моя мама, как я топаю с Боюкан в ночи (грязь – похуже, чем у нас в
слободке. И пьяницы голосят у заборов).
И ещё этот Унгар говорит, что загипнотизирует меня
(он берет уроки у гипнотизёра Маркова).
Я делаю вид, что не боюсь.
———
Последней каплей стали именины сестры Унгара.
Вся их мелиха прибыла из Оргеева: родители, сестры…
Я и не думала идти.
Но – мама передала мне зимнее пальто с мамашей Унгар.
———
В воскресенье мы явились к ним на Фонтанную.
Молдавский жаркий ковёр лежал как задумавшийся в коридоре.
Было натоплено до обморока.
И вдруг… мамаша Унгара…
Пропустив Белку и Любу по лестнице наверх, она останавливает меня возле
скрипучих ступенек. Обнимает и говорит: «Вот такая мне нужна!»
И смотрит – точно гипнотизирует.
———
Ну всё.
Довольно с меня!
11.
Шантал.
Трамвай. Хвола-страхопола. 1934
Я
сижу в концессии и пишу письмо в Оргеев.
О
том, что мне… м-м-м… плохо в Кишиневе.
А до
сих пор врала, что – все прекрасно, лучше не бывает!
Ложки-миски
черябаются за занавеской, там шофера обедают. Важные письма я всегда передаю с
кем-то из оргеевских шоферов.
Декабрь, 1934, Кишинев..
Дверь
с улицы хлопнула.
Н-да,
культура. У нас в Оргееве неграмотные царане – и те придерживают дверь, когда
входят.
Белые
боты в калошах проследовали к занавеске.
Я
подняла глаза – посмотреть, кто этот невежа…
Это
был… лесопромышленник Иосиф С.!
Ну тот.
Ну бал в «Маккаби». Со смешными дырочками
в носу.
Он
скрылся за занавеской.
Я
вытянула ноги под столом. Главное, что ботинок не видно (которые протекают).
–
Королева бала! – обрадовался он, выйдя от шоферов. – Вы что здесь?..
– А
Вы? – я сидела перед ним враскидку, с вытянутыми ногами.
–
Я?.. В шофера нанялся!.. Ха-ха!.. Шутка!.. – и посмотрел, проверяя
впечатление. – Я… гм… автобусную концессию выкупил!..
Он
был в фуражечке с опущенными ушами. Как студентик какой-то.
Моя
поза казалась мне теперь неприличной.
Я
свела колени под столом.
– Я
наведу тут порядки! – поделился он. – У моих
автобусов будут имена – как у пароходов в море! И, кажется, я знаю, какое имя
будет у самого новенького из моих… автобусов!..
И
засмущался отчего-то.
–
Письмо?.. В Оргеев?.. – вытянув шею, он заглянул поверх моего локтя. – Хотите,
передам?!..
Невежа
какой – совать нос куда не просят!
А с другой
стороны… может, и вправду передать?
По такому случаю он с папой сойдется… и … не тронет наши борти в лесу!
–
Спасибо! – согласилась я. – Но только 1 минуту!..
«Мама! – вывела я на бумаге. – Мне тут холодно. И одиноко. Скоро я все брошу
и приеду!»
Отдала
письмо и ушла.
Хотя
он расположен был поболтать.
— —
—
На
улице пулевой дождь замерзал на лету. А я потеряла варежки, и у меня ныл живот.
Возле
«Одеона» извозчичьи лошади ели солому с грязного снега.
Я
подрабатывала сиделкой, была бережлива, у меня нашлось бы 10 лей на извозчика.
Но я не потакала себе в мелочах.
Тащась
по Измаильской, я подсчитывала свои накопления в уме. С чем я в Оргееве
появлюсь? Какова моя программа на будущее?
Я в
панике.
Чтобы
отвлечься, я стала думать о лесозаводчике Иосифе С., разбирать его странную
внешность: глазки как весенний ледок, малиновый рот в светлой бородке. И
выражение лица такое странное, будто он спал и отлично выспался, а тут еще и
какой-то весёлый сюрприз с утра.
Полагаю,
что владелец автобусной концессии мог бы устроить себе другую внешность.
Но
мне приятно, что он помнит про «королеву бала».
Но
возле рынка я упала на нальдобище.
Чуть
не заплакала от боли.
Встала
у стены швейной фабрики. Как свинья в грязи.
Инвалиды,
цыгане – и те уходили от черных будок, проклиная погоду.
Плача, я поднялась в трамвай. К чему
теперь экономить.
Среди
пассажиров я узнала Хволу Москович,
мою младшую тетку из Садово. В гимназической форме Princesses Dadiani.
Я не
была удивлена, хотя мы не виделись с детства. Дело в том, что я ехала в трамвае
в 3-й раз в жизни, и трамвай
породил Хволу, как одна ненормальность порождает другую. Зато я мигом вспомнила
обиду детства: вальжоржетовое платье, и то, как Хвола увидела меня в одном
белье.
Но в
трамвае она кинулась ко мне как родная.
Через
пол-часа мы были в её комнате на str. Carol Schmidt с новыми обоями и пляшущим
горячим газом под котлом.
———
Я
провела там четверо суток, первые из которых проспала как медведь.
———
После
сидячей ванны подушечки моих пальцев стали промято-розовы, нежно-надуты.
И
такое же покойное, крахмально-рассыпчатое солнце развеялось на str. Carol Schmidt.
Ледяной
шторм выдохся.
За
приоткрытыми ставнями солнце разминало пальцы на сугробах.
А
потом Хвола повела меня в «Orpheus» – на новый фильм G(ret) G(arbo).
———
В
зале погасили свет.
Фильм,
как яичница, заплясал на экране.
Я
сидела, не поднимая глаз. Уверена, я больше не похожа на GG – после этой мучительной зимы в докторской школе.
GG появилась только на 9-й минуте!
В гладком сером платье, с высветленным collar под горло!
И
что же!
Хвола
сразу стала вертеть головой – с экрана на меня, с меня на экран. Как переливают
кипяточный чай из стакана в стакан – пока не остынет – вот так она сверяла меня
с экраном. А потом как засмеётся от восторга!!!
Злопамятная,
как 1000 старух, я вмиг простила ей все обиды.
———
Моя
главная обида пылала в детстве, когда меня доставили в Садово на каникулы. В
Садово жил Москович Ревн-Леви, мамин брат. Он построил гостиницу с рестораном.
К нему стали ходить румыны-пограничники, он прибогател и перестал нас
признавать.
Но
это потом, а пока нас во всякое лето доставляли в Садово: Шурку и меня. Но
Шурка не умеет себя вести. Он играл там в банки и пробил окно в зимней кухне. И
еще он плохо влиял на Адассу, Хволыну младшую сестру: вдвоем они варили
свинцовые битки на костре и швыряли куда попало. И еще он дразнил Хволу
«Хвола-страхопола», чем доводил ее до слез. Поэтому Шурку перестали там
принимать…
А
потом и я вылетела оттуда – после случая с вальжоржетовым платьем.
Вот
как это было.
Из-за
непогоды мы приехали в 10 ночи, но Хвола не спала и, утащив меня к себе,
усадила перед ширмой. У неё был целый гардероб нарядов. Делая мне
представление, она с театральным видом пропадала за ширму и выходила всякий раз
в чем-то другом, новом.
Я с
послушным интересом разглядывала её, пока она не вышла в платье из вальжоржета.
Кажется,
я перестала дышать – от одного вида этого платья.
–
Хочешь примерить? – спросила она.
Она
была крупная девочка, настоящий кабанчик, но на мне лучше сидело.
–
Снимай, снимай! – заторопилась она.
Я
стала стягивать платье через голову, заколки полетели из волос. Понукаемая
Хволой, я не додумалась уйти за ширму и выстыдилась перед ней в одном белье.
Хвола
посмеялась, и мне стало тоскливо.
Нас
позвали перекусить с дороги, но я ушла в угол и стояла там спиной ко всем.
Меня
отправили домой на вторые сутки – с каким-то одноглазым провожатым.
Мама
потемнела лицом, увидев нас.
Оказалось,
что это и есть садовник Шор (Палестина, совместное обучение…).
Плевать!
Он
рассказал, что я щипала Хволу и не садилась за стол со всеми. Врун проклятый!..
Тогда
я рассказала про платье.
Мама
не посочувствовала мне, но хотя бы голова ее перестала мелко дрожать, как перед
приступом.
У
них есть кому донашивать платья после Хволы, заключила она с гневом и унынием,
у них Адасса растёт.
———
После
кино мы еще гуляли по парку.
Снег
был приручён, и возле Благородного Собрания каток залили.
В
тот день на катке Хвола открыла мне тайну.
О
том, что она посещает исторический кружок и
– «только тс-с-с, поклянись, что никому ни
слова!» –
готов…ся
к по…егу
в ком…изм
че…ез
Дн…стр.
Вместе
с какой-то Софийкой.
Все
уши прожжужала – этой Софийкой.
«Это
моя лучшая подруга! Таких как Софийка больше нет! Ее
мама-социалистка в тюрьме родила!.. И если бы ты только слышала её доклад о
Лаонской коммуне в нашем историческом кружке! Ах, она такая храбрая! Даже сам adeveratul historii* господин Адам… (тут она замялась)… Короче, я
уверена, вы понравитесь друг другу!..».
= =
=
*Adeveratul historii –
преподователь истории (рум.)
= =
=
Я
только хлопала глазами, с трудом одолевая всю эту груду сведений, пока Хвола не
вернула меня на землю.
–
Бежим с нами! – воскликнула она.
–
Набегалась уже! – глаза мои наполнились слезами.
–
Тебе только 18! – пристыдила меня Хвола. – А рассуждаешь как старуха! Ты вот
скажи, есть ли у тебя великая цель!..
–
Великая цель?.. А что это такое?..
– Посмотри
вокруг! Неужели тебе ничего не хочется
изменить? исправить?..
–
Ничего! – вздохнула я. – Правда!.. А после практики по акушерству мне и замуж
не хочется!..
–
Господи, ну какое замужество! – Хвола расхохоталась. – Ты сама еще дитя!.. А
вот что такое прибавочная стоимость,
ты в курсе? Или что такое фаза
первоначального накопления капитала?..
Я не
была в курсе.
Вместо
того я спросила о судьбе платья из вальжоржета.
До
сих пор мне не безразлично было – кто донашивает его?
Но
Хвола не помнила этого платья.
Она
ходила в исторический кружок, учила русскую грамматику, обливалась ледяной
водой по утрам.
Тогда
я спросила про садовника Шора – все такой ли он вредный.
«Вредный?!
– удивилась Хвола. – Да нет! Просто одинокий!.. А теперь еще и Сёмка сбёг! Ну
ты ведь помнишь Сёмку?..».
Не
помнила я никакого Сёмку.
–
Странно, что не помнишь! – удивилась Хвола. – Это сынок его!.. Шор последнее с
себя снял, чтобы Сёмку в люди вытянуть! А он… в матросы сбёг!..
Тут
она запнулась.
Подумала
о своих родителях, наверное.
Что-то
они будут чувствовать после ее побега?!
———-
Побег
был назначен на Рождество.
Вот
план:
В
каникулы Хвола поедет домой в Садово. И Софийка с ней (мол, у подруги
погостить). Садово стоит лоб в лоб с русским городком. Один тонкий чулок Днестра
между ними. Это так близко, что с мая по октябрь видно, как крутят кино на
русском берегу (прямо с грузовиков!). Но для побега лето не подходит: ночи
коротки. Другое дело зима – когда жизнь умирает и дни сгибаются под шапкой
ночи. Вот зимой-то все и пере…гают в ком…зм. В белых простынях по белому льду…
Надо только рассчитать, когда Рош
Ходеш*. Потому что тогда Идл-Замвл**
из Садово со своими хасидами
палит высокий костер на реке (для кидуш
левана***) – делая окрестную темноту еще темнее.
= =
=
*Рош
Ходеш (ивр.) – начало месяца, время специальных молитвенных
правил.
**Идл-Замвл
из Садово – местный святой.
***Кидуш
левана (ивр.) – ежемесячное освящение луны.
= =
=
Слушая
Хволу, я обмирала от страха.
В 1
минуту Кишинёв сделался мне мил.
В 1
минуту мозги мои были вправлены на место!
Ура!
Не
знаю я, что такое комму…зм. А знаю только, что никакая сила не вынудит
меня покинуть докторскую школу и перейти реку по ночному льду.
Тем
более, что моя бабушка говорит: кто в молодости шастает по свету, тот на старость
приплывает в богадельню…
= =
=
= =
=
= =
=
Конец
1-й части
Часть 2
1.
Русский
берег был коса, отмель. Точно ласкающую пятерню запустили в светлые вихры
Днестра. Круглый год там царило лето.
Берег
напротив – скала с черным лесом. В сером оперенье льда.
И
вся-то перепонка реки – 400 локтей, не больше.
Plasă
Садово, judeţ Оргеев, Королевство Румынии.
Рождество
1935 г.
«Какие там порядки на русской
стороне, нас не колышет! –инструктировал начкар* перед заступлением в «секрет».
– Как и лживая русская пропаганда в этом плане, все эти показушные парады в
рассчете на дураков!.. Что же до румынской стороны, то демарка… демарка… ци…
(никак он не справлялся с этим словом!), ну короче, румынская родина в этом
плане заканчивается посередине реки, строго посередине! В светлое время суток нарушителей
(эким важным словом величал он безголовых рыбаков из Бранешт*, свято уверенных
в том, что самые жирные судаки ходят на русской и только на русской стороне!)
следует напугать в этом плане громким выстрелом в воздух! Затем, если не
разбегутся к… матери, следует предупредить повторным громким выстрелом в
воздух! Снова не помогло? Открываем огонь на поражение!.. Вот так!.. И пускай –
ха-ха! – летят, апостолу Петру жалуются!».
Говоря
про огонь на поражение (а говорить о
нем приходилось каждый вечер на разводе), начкар, малорослый, жирный,
без талии и без шеи, делался неотразим. Столько высоких стрел с лица его
взлетало! Сам разговор его, как прожаренная одежда, делался чист. Никаких тебе
«демарка-ци-ци…» и «в этом плане…».
= =
=
*Начкар – начальник караула.
**Бранешты – деревня в 7 км от пос. Садово.
= =
=
И
все-таки это был инструктаж. Тупая казёнщина устава. И да простит меня ап.
Пётр, но придется ему поскучать в моем наряде. Не прилетит к нему святой беднец
и наивный жулик: молдавский рыбак. Сколько б судаков не натаскал с русской
стороны!
Впервые
чем-то новым повеяло месяца три тому назад, когда «французики» (фасонисто-городские, в тонких усиках и жирном
облаке Eau-de-Cologne, молодые евреи) моду завели: перебегать в Россию
через Днестр. Вначале – тайно и под покровом ночи. Затем – в открытую, по
дневному льду.
Интересно,
почему они наш берег выбрали? Грешат на Московича, местного ресторатора.
Открыл-де золотую жилу (и кое-кто в комендатуре имеет с этого процент. Эх,
румынская честь!..).
– С
наступлением же темноты и до восхода солнца, – продолжил начкар, – может
случиться еще один вид нарушителей!..
(«Ну-ка! ну-ка!» – навострил я
слух.)
– Вы
понимаете, о ком я говорю, Косой и Адам!..
(Из чего я понял, что в наряд поставлен снова с
Косым. Уф-ф-ф!)
–
Значит, когда… jidanii* на льду…– начкар запнулся.
(«Ну! – мысленно
взмолился я. – Роди же свое
любимое – про огонь на поражение!..»)
–…следует
вызвать вспомогательный наряд! – родил начкар. – По телефону!..
–
Тьфу! – не сдержался я. – Стыд!.. Позор!..
От
ярости подбородок мой дрожал. Из глаз искры летели.
–
Сержант Адам! – повернулся ко мне начкар. – На гауптвахту захотел?..
–
Тьфу! – еще злее сплюнул я. – Велите еще – под белы ручки их на тот берег
перевести!..
= =
=
*jidanii
(рум.) – евреи
== =
Двор
погранзаставы был едва освещен (чтобы русские бинокли не разглазелись со своего
берега).
Единственный
фонарь — под козырьком полуподвала.
А
потом и его мутный маятник исчез из виду.
Выкрались
в лес через пролом в булыжной кладке.
В
лесу, как колбаса из кишки, темнота лезла.
Прошло
порядочно времени, пока глаза пристали к ней, запустили в нее личинки зрения.
Тогда
снег на реке выступил. И лес, набегавший с уклона в реку.
Спустя
полчаса.
Устроились
за валунами в «секрете».
Лед
на реке был тёмен.
Зато
на русском берегу машинотракторная станция светилась всеми столбами.
Дешёвки
эти русские: всё напоказ. Всё самое красивое, лучшее – нате, щупайте глазами
кому не лень!
Я бы
так не смог.
Я и
с невестой своей (Sophie F. с геологич. ф-та), любил
бродить наедине, по малолюдным окраинам Кишинева. И если бы я только мог (если
б эта ветреница согласилась), то не являл её вовсе никому.
Ну,
да что рану бередить.
Улеглись
на мешках со стружкой.
Как
старший по наряду, я первый поработал с биноклем.
Потом
Косому передал.
Хотя
и лишнее. Ничем его не удивить: ни ярко освещенной тракторной станцией на
русском берегу, где и по ночам снуют бодрые механики и грузчики (а если
повезет, то и фигуристая бабенка в коротком складском халатике пробежит через
двор), ни русской пропагандой:
в каждые выходные грузовик с киноэкраном возникает на песчаной косе, луч
проектора прорезает мглу, веселые голоса артистов веят над рекой до поздней
ночи.
Но
Косому хоть бы что. Циник и жлоб, хотя и образованный.
Из-за
этой образованности (у меня 2 курса в горноинженерной школе, у Косого – 3 в
медицинской) начкар и ставит нас в наряды вместе. Интеллигент, мол, к
интеллигенту…
Бульшит!
Давно
пора втолковать ему, насколько мы разные по духу.
Одно
то, что привело нас в армейский клоповник из чистенькой университетской среды
(меня — предательство Sophie L., Косого – льготы для служивых),
говорит о многом.
Нет,
сначала с ним и вправду было интересно: чувство юмора, городские манеры… — все
при нём.
Но
вот случились у нас эти евреи на льду, и я открыл ему, что придавлен их
побегом:
–
во-первых, больно (та, которую я больше жизни любил, променяла меня на них,
клюнула на пропаганду!);
– а
во-вторых, смута на душе: а что если так и надо: бросить всё и бежать в русский
коммунизм, к веселым его голосам, в вечное его лето!.. А что если просто нельзя
по-другому?..
И о
том, как я убиваю в себе эту смуту, не укрыл от него.
Как
же я убиваю ее?
А
вот так. Слушай!
Дело
моей жизни – горное дело. Разведка ракушечника, бурого угля, белого известняка,
проведение геологической съемки. Работа не из легких. Зато со смыслом. Только
представь, милый Косой: в каждом разрезе неподатливой земной коры, в каждом
закоснелом отложении породы взывает к нам с тобой наша геологическая сага. Кто
я был до встречи с ней? Ноль. Кольцо стружки на станке веков! Кем я стал?
Грозный дак! Победоносный римлянин!..
…Взволнованный
собственной речью, я решился, к несчастью, взглянуть на милого Косого.
И
был уязвлён.
Потому
как в совершенной темноте ночного леса открылась мне подлинная карта его лица.
Никогда
не забуду этих выгнутых надбровных дуг, по которым, как дождь по желобам,
стекало отвратительное выражение иронии.
Перевести
на слова – оно звучало бы так: «Ай, оставь! Разведка ракушечника это хорошо, но
и фраеров тут нет! Свои 100 лей я должен заработать в первую очередь!»
Гм,
я человек с воображением. Иногда мне видится то, чего нет.
«Дам
ему второй шанс!» – подумал я.
Всяк
меня поймет: среди приземленных нравов нашей армии мечталось мне не просто о
друге, но о существе, хотя бы отчасти облагороженном жизнью ума и сердца.
Итак,
вот какую тему подложил я Косому в нашем следующем секрете за береговыми
валунами.
Кто
мы, задал я вопрос.
Только
ли убогие обыватели, субъекты тех или иных перекроек границ в Европе?
Или
же осмысленные румыны?
А?..
Только
ли мы буфер между ненасытными хищниками: Турцией и Россией, Австрией и Польшей,
или же, пускай и малая числом, но сильная духом нация, умеющая отстоять свои
пределы на земле, равно как и обозначить их контуры в Небе?..
А?..
И
вот тут, еще только произнося «пределы на земле», бросил я полный надежды
взгляд на Косого.
Чтобы
со стоном отрезвления признать всё то же «ай, оставь!», выступившее на его
физиономии (вот тебе и второй шанс!).
«Ай,
оставь! Ай, оставь! – пело глумливое его лицо. – Осмысленные румыны это хорошо,
но и фраеров тут нет! Свои 100 лей я должен заработать в первую очередь…»
Крушение
иллюзий!
–
Отрицаешь ли ты, – спросил я, задыхаясь от обиды, – наше право быть нацией под
Богом…
–
Кем-кем? – хохотнул он.
Но,
угадав мое состояние, подобрался и согнал ухмылку с лица.
–
Это смотря какой нацией! – проговорил он голосом человека, задетого за живое. –
Если малой и слаборазвитой, трусливой и повсеместно пораженной коррупцией – то
не отрицаю ничуть!..
– Câine*! – только и сказал я.
= =
=
* Câine – собака (рум.)
= =
=
–
Câine?! – оскорбился он. – Сам ты câine!.. Смотри, во что
границу превратили! В комендатуре подмажь – и вали! Хоть в Россию, хоть на
Луну!.. Со всего Королевства – на наш участок едут!..
Убил
бы его.
Но…
взял себя в руки.
Поморгал.
Вдохнул-выдохнул.
–
Послушай, Косой! – сказал я, убедившись, что дыхание мое выравнено и голос не
прерывается. – Мне 21. Не так уж много на своем веку я видел. Еще меньше успел. Была у меня всего
одна женщина, и та предала! Но при том готов я умереть сегодня! сейчас! в сию
минуту! Но умереть как румын, сын румына! А не коптить небо до глубокой
старости – в виде субъекта русских или австрийских интересов!..
Зачем
я палил слова – теперь уже отлично представляя, кто передо мной?
А за
тем, что через голову недоучки-терапевта говорил я с Sophie L.
Ей,
неотболевшей, приносил и эти приречные снега, холодящие тело сквозь пролежалый
мешок со стружкой, и неграмотные деревья, сбегающие с уклона к речному льду, и
надувшуюся треть луны под кожей неба…
Да,
мы тихий народ, делился я с ней. Самый тихий в Европе. Народ саманных землянок,
а не венецианских палат, народ тупого и грязного сельского труда, а не
прогрессивных наук и кругосветных путешествий. И при всём том не теряли мы
лица, нет! Вот и оттоманским туркам, свирепым покорителям нашим, сумели внушить
почтение к себе. Так что ни единый полумесяц не засиял на молдавском небе. В отличие
от сопредельных краев болгарских и сербских, просто-таки испещренных
магометанскими молельнями!
–
Тебе в Железную Гвардию* надо! – перебил Косой. – В братство Креста! У них это
тоже пунктик: мы, румыны, такие, да мы, румыны, этакие!..
– Да
– такие! – повторил я (расставаясь с чудным мороком Sophie L.). –
Да – этакие!..
– А
чего же тогда, – ухмыльнулся он, – румынскую зазнобу себе не подобрал?.. Вместо
дщери Сиона!..
– Не
твое дело! – вспыхнул я. – И… И… И — всё!.. Тема закрыта!..
= =
=
*Железная Гвардия – ультраправое
религиозно-националистическое движение в королевской Румынии.
= =
=
С
тех пор я не швыряю бисер перед Косым.
И,
клянусь, это мой последний с ним наряд (завтра подам рапорт!).
Но
предстояло еще отбить эту ночь.
Не
вопрос.
Вероятность
ЧП в мои наряды – нулевая. Единственный на заставе, посмел я открыть огонь на
поражение по jidanii на льду.
Было это с 2 месяца т.н., и с тех пор уж не знаю кто, ресторанщик ли Москович
или офицеры в доле с ним, но этот кто-то принимает все меры к тому, чтобы в мой
наряд – ни-ни!..
В
остальном же участок наш тихий. Русские давно уже не те. Не имперствуют. Не
пробуют наложить лапу. Да и мы поумнели: покончили с междуусобицей наших
древних княжеств! Провели аграрную реформу! Написали Конституцию!.. А что jidanii от нас бегут… гм-м… ну так что
поделать: племя такое, нигде им не дом родной.
Но
вдруг завозилась темнота на реке.
Как
в погребе шевелится холстиный мешок с зерном, когда в него мышь проникла, так
на реке нечто завозилось.
Я
нащупал холодный корпус бинокля, и, не обрывая Косого (в эту ночь он был говорлив как никогда), поднёс к глазам.
Как
нарочно – темень была полная. Луна в небе не намыта ни на грамм.
Не
замечая моих действий, Косой продолжал рассказывать про Идл-Замвла
из Садово (местного святого):
«Колдун
первой марки! От любой хвори лечит! Любые просьбы исполняет… – но только для
своих!..»
«Вот
как?!» – пробормотал я, клекоча ресницами о стекло бинокля.
«А
главное, – продолжал он, – раздваивается, как привиденье!.. Как дождевой червяк,
если порубить! В Садово и Оргееве одновременно его видят!»
Но
как раз посыльный прибыл.
Я
посветил спичкой на доставленную бумагу: начкар меня зовёт.
Хм-м.
Странно.
Отполз
я следом за посыльным, но, запав в заснеженную яму на холме, притаился в ней.
Мнительность моя была растревожена.
И
что же… и двух минут не прошло после моего (ха-ха!) убытия на заставу, как
какие-то, теперь уже отчетливые фигурки забегали на льду в такой усердной, в
такой жуликоватой спешке, что ладони мои вспотели.
Французики!
Jidanii!..
И
пока, с неудобно-большой, ударяющей по коленям пехотной винтовкой на плечевой
перевязи, летел я в секрет, догадка догнала: все-таки решились в мою ночь… за
тем и отозван с поста.
Но
тогда – здоровенный костер полохнул! Как раз посередине реки!
«Косой!
– закричал я, сваливаясь в нашу яму с валуна. – Чего же ты?»
Лишний
вопрос! Позорное смятение на его лице говорило само за себя.
«Кор-р-рупция
нам не по душе! – зарычал я устраивая винтовку для выстрела. – А сам?.. А
сам?..»
Наглое
костровое пламя приседало и подпрыгивало на ночном льду.
Но
что я увидел!
При
костровом свете пляшущая толпа евреев шла в круг. Но не французики в узких
панталонах, а другие, в деревенских кушмах и с лошадиными кистями в головах.
Тела
их, тощие и неладно свинченные, казались подхвачены некоей тупой инерцией,
разогнавшей их по льду. Сколько позёмной бури они своим танцем подымали!
Но
тогда Косой пришел в себя.
– Не
стреляй, дурак!.. – с храбростью, которой трудно было от него ожидать, вырос он
перед винтовочным прицелом. – Там же Идл-Замвл среди них!.. Смотри – вон тот! С
белой бородой!..
–
Отойди!.. – приказал я, привалившись щекой к прикладу.
–
Если ты пристрелишь Идл-Замвла, – вскричал он,-тебя волки съедят! Спроси у
местных, что было, когда два царана* с Бранешт поколотили его на Пасху!..
Косточки через неделю нашли!..
– На
счет три, – выдохнул я в ответ, – стреляю!.. Раз-з-з!..
= =
=
*царане (рум.) – крестьяне
= =
=
– Ну
ты! – взмолился он. – Подожди, пока они Луну замолят! У свиней течки не будет –
без их «вэй-вэй»!..
–
Два-а-а!.. – сказал я с видом самым свирепым.
А
потом не выдержал:
– У
каких свиней?!..
Да и
кто бы не дрогнул – глядя на их танец!
Как
орда, неведомо-варварская, силотупая, из-за границ географической карты, из-под
речного льда, из рассветной щели налетели они на нас. Казалось, еще круг – и
все будет кончено. Еще навал – и сама природная крепость наша (река и лес),
хотя и намертво скованная зимой, будет отдана им на разграбление.
– Он
же колдун! – поспешил Косой объяснить. – Луну спрячет – без приплода
останемся!..
Но
затем, пока я над его словами думал, переменился в минуту.
–
Три! – сказал он вдруг голосом серым,скучным. – Стреляй теперь!
–
А-а? – не понял я. – Что?..
–
Пол-часа оплатили? – задрав обшлаг шинели, он на часы глянул. – Полчаса и
прошло! А фраеров тут нет!..
Беспокойство
и тоска изъели меня в минуту.
И
тогда, совсем не церемонясь, Косой подошел и раскрытой пятерней повернул голову
мою в другую сторону, вдаль по рукаву реки, стоявшей в тяжелых льдах.
Там,
в усиленной близким пламенем темноте, не рассмотреть было ничего живого. Только
отрывистый, будто ножиком карандаш очинивают, собачий лай с окраинных дворов на
горе.
–
Ну! Огонь! – велел он. – Но только обманули дурака! Они уж на русском берегу!..
–
Кто… на русском берегу? – пролепетал я. – Идл-Замвл?..
Глупее
вопроса трудно было придумать.
–
Самого Московича дочь! – ответил он с небрежностью. – Пока… ха-ха… костром тебя
отвлекали!..
–
Меня?.. Зачем?..
– Не
знаю!.. Говорят… гм-м… что и Sophie L. твоя с ней!.. Но не знаю!.. За
что купил, за то и продаю!..
———
———
———
2.
Sophie L и Хвола. По ту сторону Днестра. 1935.
Когда в Рыбницком НКВД Хволе Москович предложено
было самой определить свою нац-ть на основе нац. самосознания, она определила
себя молдаванкой. Так Софийка научила (с которой вместе перебегали). И впрямь
это ускорило процедуры (ИИП-42*). Численность молдаван в Молдавской АССР
уступала численности украинцев и русских. Местный НКВД был заинтересован в
притоке коренного населения.
= = =
*ИИП-42 – спец. справка о временной регистрации
перешедших (нелегально) в советское подданство из подданства капстраны.
= = =
Записали в училище сахарного завода, поселили в
общежитии.
Все другие учащиеся были из советских сёл (одесская
Бессарабия). Хвола пробовала завязать с ними товарищеские отношения, но поняла,
что отпугивает их своим внешним видом: полнотой, рыжими волосами.
Даже спецодежда, единая для всех, не сделала её как
все.
Город Рыбница, Молд.АССР, февраль 1935.
Софийку меньше избегали. Она была с гладким волосом,
худая. В разговоре произносила слова быстро-быстро, чтоб утопить акцент. К тому
она стала называть себя «Соня». Это
вполне советское имя.
Не то, что «Хво-о-о-ола».
———
По воскресеньям Хвола уходила на рынок – говорить
по-русски с молдаванами, русскими, украинцами. Подражать их разговору.
Софийка высмеяла её за эту старательность: мол, с
ними не говорить надо!
«А что же тогда с ними надо?» – удивилась Хвола.
И… отвела глаза.
Столько пугающей ясности выступило в лице подруги.
———
«С ИИП-42, – внушала она Хволе, – мы всегда будем
перебежчики! До гроба! Особенно в этой дыре! Но – рванули в Тирасполь, а?!. Там
набор кадров на заводы, обучимся советской специальности! Получим паспорт СССР!
Будем как все!».
«В Тирасполь? Без открепления? – ужасалась Хвола. –
Я не могу!»
Тогда Софийка припугнула: ты как хочешь, а я рвану!
Поражал ее авантюризм: наврала в НКВД, что ей 19
лет, чтоб в детприемник не посадили. Нанялась на поденку в дом советского
инженера и все деньги тратит на духи-помаду. В суповой кастрюле варит тушь для
ресниц. А теперь вот – в Тирасполь без открепления!
Хвола не могла без открепления.
Она оделась, привела голову в порядок, чтобы идти к
секретарю училища за откреплением. Но, едва представив его: в белой украинской
рубахе, толстого, с бородавками по всему лицу – охнула и не пошла. Такой он
крикун.
Но Софийка права: нужна советская специальность! В
училище – не то. Обьявляли, что выучат на технологов (сахарного пр-ва). А на
деле? Буртованье свеклы в подвалах с крысами.
И насчет ИИП-42 – Софийка опять права: клеймо на всю
жизнь.
———
Уехали без открепления.
3.
В Тирасполе не знали их прошлого. Но сюда съехались
толпы из бывшего вольнонаемного состава армии. Этому контингенту всё
доставалось в 1-ю очередь: работа, профтехшколы, расселение по общежитиям.
Сняли комнату у сторожа кладбища, вдовца. Он был
жлобан. Но согласился не брать денег за постой, а чтоб с поденкой
помогали (стирка, огород). Угадал, что Софийка проворная. Сам он промышлял
незаконной выпечкой опресноков и открытым попрошайничеством. И не скрывал
сионистских взглядов, неприемлемых для девочек.
…В марте город наводнили многодетные семьи с
Украины. Про них распускали жуткие слухи – будто бы они ели человечину в
голодное время и теперь дали подписку о неразглашении.
Обстановка в городе стала тревожной.
Тогда сын сторожа говорит: бегите в Харьков, я там
учился на электромеханика и мечтаю вернуться. Это огромный город, в нём жизнь
кипит.
И дал адрес своего дружка в Харькове. Некоего Петра.
«Это золотой парень, тоже с ИИП-42, но выправил
метрику и теперь как все!.. Попросите, чтоб и вас научил!..»
Между тем он не отходил от Софийки. Ну просто ни на
шаг.
Лица их сделались как одно. Ресницы – и те хлопают
одновременно.
Перед сном в темноте Софийка заплакала тоненьким
голоском и, дождавшись, пока Хвола встревожится и от нее посыпятся вопросы,
открыла, что она и Шлёма (сын сторожа) стали супруги, и ее планы поменялись.
Завтра она едет в Харьков, где выправляют метрики на как у всех, а на
другой день обратно к Шлёме.
«Но только не оставляй меня, Хво!.. – взрыднула она.
– Ведь ты мне как сестра!»
«Не оставлю! – пообещала Хвола. – Но только… не
понимаю я тебя! Вчера – господин Адам… Сегодня – Шлёма!..».
«А завтра? – шмыгнула носом Софийка. – А
послезавтра?..»
В темноте рассмеялись обе.
———
Бежали в Харьков в вагонах с фруктами.
Духота – в 5 утра дышать нечем.
———
Харьков. Июнь 1935.
Отыскали дом, где Шлёмовский дружок.
Марля на дверях.
Блаженный дух сырости из темноты квартиры.
Стали стучать по дверному косяку в коричневой
тусклой краске.
Косяк мягкий, стука не слышно.
Наконец шлёмин дружок вышел.
Хвола… ахнула.
Это был Сёмка из
Садово (сын садовника Шора).
Ну тот, что в матросы сбежал.
– Не Сёмка, а Пётр! – стал оправдываться он. – И не
в матросы, а в судовые механики! Пока не увидел, что и в открытом море имеет
место эксплуатация человека человеком!.. Ладно, зачем пришли? – и выставил
грудь, преграждая вход в квартиру.
Сбивчиво объяснили ему – зачем.
– Вранье, я не выправлял себе метрику! – гримаса
стыда прошла по его лицу. – Я закончил ФЗО автотранспорта и вам советую! Только
автотранспорт даёт путёвку в жизнь и военное звание! Мой совет: бегите в
Ленинград, там женщин тоже мобилизуют!
А в дом не впустил. Хволе передалась неловкость,
исходившая от него.
Но Софийку так просто не выставить.
– Молодой человек! – пропела она. – Мне нужно,
во-первых, помыться с мылом и горячей водой!.. а во-вторых… выправить
метрику!..
Есть в ней такая способность – заставлять считаться
с собой.
———
Через месяц – с выправленными (Место рождения –
пос. Лидиевка, Богдановский р-н. Круглая печать Сов. хоз-во «Красный
виноградарь», УССР) метриками и спецлитерой для получения паспорта СССР
бежали в г.Ленинград.
Спасибо, Пётр (бывш.Семён)!
Хотя – редкий случай! – чем-то он Софийке не
понравился.
(«Не обижайся, Хво, но у меня прям колики в брюхе –
от его голоса!»).
Такая лапка со всеми мужчинами, с ним она завела тон
грубый, даже оскорбительный.
Зато Семка-Пётр явился
на станцию.
Губы дрожат.
В глазах мокро.
Не выпускает Софийкину руку из руки: «Я уверен, мы
будем вместе!.. Мы обязательно скоро будем вместе!»
(Тоже мне. Шлёма №2. Господин Адам №3.)
«Ну хорошо!.. ну будем вместе!.. ну чего
расплакался-то?!» – пела ему Софийка (строя при этом издевательские рожи за
спиной!).
Эх, если бы он видел, как она в дороге себя поведет!
Все вагонные проводники ей мужья.
«Поступлю в ФЗО автотранспорта, – решила Хвола, –
получу паспорт СССР, и – даже видеть эту фреху не хочу!..»
Потому что Софийка совсем потеряла стыд.
В поезде проводники ей покоя не давали. А она
потешалась над Петром, над его любовью. И над тетрадкой стихов, которые он
отдал ей на харьковском перроне.
Оказывается, он стихи публикует!
Под именем «Петр Ильин».
———
Хвола не знала, верить или не верить, но Софийка
уверяла, что… («Только никому не говори, ладно?!»)… так вот… она
уверяла, что («по заданию ОГПУ!.. но только молчок, обещаешь, Хво!?»)…
так вот… Пётр (бывший Сёмка)… возвращается домой, за Днестр – для разведработы.
= = =
= = =
= = =
4.
Пётр (бывший Семка) – 35 (тридцать пять!) лет спустя
Журнал регистрации входящих
документов.
1.Рапорт-РНО-999о4
24.3.1970.
8.02 утра.
«В КГБ МССР. Вострокнутову Н.В.!
От Пешковой (Шор) Н.П.
Николай Владимирович!
Вы папин ученик и друг, поэтому я поделюсь.
Вот что было:
– В отделе культуры ЦК обсуждали папину новую книгу
(в рукописи).
– Обсуждение проходило в оскорбительном для папы
ключе.
– Рукопись конфисковали.
В результате перенесенной обиды в папе как будто
что-то сломалось:
– он ушел из семьи (от моей мамы),
– отдал папку с рукописью Фоглу (из иностранной делегации).
Поэтому я прошу Вас принять меры. Срочные!
Ведь папа не Пастернак, не Синявский-Даниэль.
Он коммунист. Патриот своей страны.
Но у него срыв из-за оскорблений в отделе культуры.
Николай Владимирович! Коля!
Эта иностранная делегация еще 3 дня в СССР (завтра в
Одессе, послезавтра в Киеве, послепослезавтра – в Москве). Я не знаю,из какой
они страны, но, судя по виду этого Фогла, явно не социалистической.
Перехватите рукопись, прошу Вас!
Надя.
ПС. И не надо мне, чтобы этот Фогл за моего мужа
хлопотал.
———
2. Рапорт-РНО-999о4 (приложение
2)
24.3.1970
Кишинев. Отдел Культуры ЦК КПМ.
Протокол обсуждения рукописи нового романа тов. Ильина (Шор) П.Ф.
В обсуждении участвовали: «…»
———
———
Заключение:
Тов. Ильин (Шор) П.Ф.
один из основателей молдавской советской литературы. Член Союза Писателей СССР
с 1947 г. Секретарь Правления Союза Писателей МССР. Лауреат ГосПремии МССР по
литературе (1952 г.).
Тов.Ильин кандидат в члены ЦК КПМ, депутат
Верховного Совета МССР 4 и 5-ого созывов и депутат кишиневского Горсовета (с
1964-ого по наст.время).
До сегодняшнего дня тов. Ильин в своем творчестве
последовательно опирался на прогрессивный метод социалистического реализма,
убедительно отстаивал передовые идеи коммунизма и пролетарского
интернационализма.
Тов. Ильин фронтовик, офицер старшего комсостава,
кавалер боевых орденов и медалей СССР.
Тем огорчительней грубые идейно-художественные
просчеты, допущенные т. Ильиным в его последнем романе.
Список пунктов, по
к-м т. Ильин допустил грубые идейно-художественные просчеты и прямую
фальсификацию:
1. О
румынско-бессарабских «перебежчиках» в СССР (1935–37 гг.).
2. О вынужденной подделке румынско-бессарабскими
перебежчиками своих оригинальных документов.
3. О воровстве и личной наживе сотрудников НКВД при
проведении национализации частного имущества в МССР (июнь 1940 г.)
4…
5…
6…
7… О тяжелом моральном климате и признаках
морального разложения среди партизан Одессы, скрывавшихся в Нерубайских
катакомбах (1942 г).
…
…
27. О насильственной репатриации в СССР бывших
советских граждан на территории Румынии в 1945–47 гг.
Принимая во внимание прежние заслуги т. Ильина
(Шор), Коллегия при отделе Культуры ЦК КПМ в конструктивной форме высказала ему
свои замечания. Но в связи с вызывающе-грубой ответной реакцией т. Ильина и,
учитывая серьезность идейных ошибок, допущенных в романе, Коллегией принято
решение направить рукопись на экстренное рассмотрение в Отдел ЦК КПМ по
идеологии.
= = =
= = =
3. Рапорт-РНО-999о4 (3).
Записан со слов Пешковой (Шор) Надежды.
Ул.Роз, 37, кв.29 (прописаны я и мой муж, Пешков
Л.И.).
25.3.1970.
6 утра.
Ильин (Шор) П.Ф.:
«Могу я у тебя пожить – пока нервы успокоятся?!.. Не хочу, чтоб Соня (мама)
видела меня в таком состоянии!..
Пешкова Н.: «Где
ты ночевал?..»
Ильин (Шор) П.Ф.: «У
друзей. Не хочу Соню волновать! Товарищи из ЦК правы насчет книги! Сам не
пойму, что со мной было! Затмение какое-то! Как я мог допустить подобные
идеологические просчеты! И так грубо вести себя на Коллегии! Ну что же! Буду
работать над собой! Буду каяться перед товарищами!»
А наутро он является: «Могу я у тебя пожить? Я от
Сони* ушел!»
И проходит в комнату не разуваясь.
Кидает портфель в углу.
«Новости дня! – Надя осмотрела его с ног до головы
(время 6 утра). – А ночевал-то где?..»
– У Марьи**,
где! – папа поднял лицо, и ее поразили черные круги у него под глазами и вместе
какое-то накаленно-веселое, совсем не утреннее выраженье лица. –Значит, увидишь
Соню, передай, что – всё!.. Передай, что — убила!.. Убила наповал!..
= = =
*Марья – домработница с 1954 года.
**Соня – жена.
= = =
Слова его казались бредом. И не только слова. Сам
голос его с той минуты, когда, разбуженная и напуганная ранним звонком в дверь,
в халате поверх рубахи, открыла и впустила его… – сам голос его шел, как
заваливающийся из стороны в сторону трактор поперек пашни. Поперек того, какой
он был всегда.
– Новости дня! – только и повторила в растерянности.
Кишинев, Роз 37, март 1970 г.
– Знаешь, что
было?! – он прошел в ванную. – Нет, лучше тебе не знать!..
Открыл кран в умывальнике.
– Мстит мне! – обмыл лицо. – Но за что?!.. За
любовь?.. За верность?..
Был он в служебном своем, но сильно помятом костюме,
обе штанины потемнели внизу, точно он по полям всю ночь разгуливал, по колено в
росе.
-Она моя единственная!..-высморкался под краном
воды.-Других я не знал!..
Кажется, он слезу дал, когда про единственную говорил.
А если и не дал слезу, то во всяком случае Надино
сердце кубарем полетело с шестка – от боли за него.
– Вот пускай и любит, кого хочет! – прорычал. – А я
– всё!.. Эх!.. Убила!.. Наповал!..
Тут будильник прозвенел.
Пошла сына будить, собирать в школу.
Папу на балконе нашла.
Там все тонуло в рассветных хлопьях.
«Что ты спрятал там?» – показала на плиту шифера.
«Ничего!» – выпрямился среди бельевых веревок.
«Я видела, ты прятал!»
Съел.
Только голова затренькала мелко и воинственно –
точно из нее отстреленные гильзы отлетают.
– Ладно! Перепрячу! – пообещал с угрозой.
И вывел… какую-то папку из-за шифера.
– Вот тут вся правда! – сдул с папки пыль. – Про то,
что она на 3-м месяце была, когда из катакомб вышла!.. А ей не верь!.. Это
месть ее ко мне!..
– Чья месть? – не поняла Надя. – За что месть?..
И… примолкли оба.
Потому что сын (Витька), ушки на макушке, смотрел
из-за занавески.
– Как краси-иво! – протянула Надя.
И повела рукой перед собой – над бельевыми
веревками.
Верно, красиво было: Долина Роз намылена рассветом.
Небо пожелтело от солнца, заслезилось от лучей. Морщинки тепла в нем
обозначились.
– Витя, завтракать! – опомнилась.
Загнала ребенка в кухню, чтоб не слушал всех этих
странных разговоров.
5.
Вечером того же дня.
Послышалось «делёнь-делёнь!» со двора.
Это мусорщик с погремком шел вдоль 5-этажки.
За ним «Горьковская Автозаводская» подтягивалась.
Воздух всего двора был поражён ее мусорным
зловонием.
Из подъездов сходка с вёдрами началась.
В кузове ГАЗа среди смрадного живагнива блестела
винтовая спираль, прессовая мышца огромной и свежей силы.
Двое рабочих с лопатами утыкивали народные
приношения под её давильню.
Протолкавшись к кузову, Надя отдала рабочему свои
вёдра.
Быстро и добросовестно он выбил их об борт кузова.
С пустыми ведрами Надя стала пробиваться наружу из
наседавшей толпы.
———
На 3-м этаже двое мужчин стояли возле
электросчётчиков.
Старый и молодой.
Старый вертел в руке записку с адресом, сверял с
номерами квартир.
– Здравствуйте, дядя Шура! – громко сказала Надя. –
Наконец-то!..
– Привет! – отозвался старый. И осмотрел ее с ног до
головы.
– Я Надя! – представилась зачем-то она. – Левушкина
жена… И я вас только завтра ждала!..
– Завтра ему поздно! – багроволицый, плотный, с
серо-стальными, широко разведенными по краям лица глазами, дядя Шура кивнул на
молодого. – Это Фогл!.. По
Левкиному вопросу!..
– Очень приятно! – Надя подняла глаза на гостя и
покраснела. – Спасибо Вам!..
Гость был аполлон: плечи, грудь, икры, въющиеся
волосы на большой голове – всё какое-то выставочное, восклицательное. И смотрит
на тебя так… точно с ладони на ладонь перебрасывает.
Вошли в квартиру.
Въетнамский бамбуковый «дождик» разделял прихожую от
гостиной.
– Я виновата, не направила Левушку по верному пути!
– зашептала Надя, слушая, что там, за бамбуком. Не идёт ли папа из комнаты.
Папа не шел. Вообще никак себя не выдавал.
– Поддержала, когда из цеха огнетушителей уволился,
– шептала Надя, – потому что там никель, а у Лёвушки лёгкие слабые! Это было
давно, еще Витька не родился! Лёвушка тогда приходит и говорит: «Я женскую
обувь шить буду!» А я ему: «Давай!». Не знала, что это с торговлей связано…
– На! – перебил дядя Шура. – Сыну конфеты! –
протянул бумажный кулек. – И это… покажи мне Витьку!..
– Сейчас! – засуетилась Надя. – Он во дворе!..
Кинулась было к двери… но… не с кульком же конфет во
двор.
– Чем это пахнет у вас? – принюхался дядя Шура. –
Мастика?.. Я дышать тут не смогу!..
– Мастика, да!.. Лёвушка взялся паркет класть! И не
закончил!..
– Все планы сбили мне! – наклонившись так, что живот
выкатился до пола, дядя Шура стал расстегивать сандалии. – Думал квартиру на
Кишинев менять – к вам поближе!..
При разговоре он сопел астматически.
И обильным потом обливался.
Молодой гость дождался, пока он разуется, и пошёл за
ним не разуваясь – в бамбуковый дождь.
Окно в гостиной заголилось без занавесок.
Солнца было столько, точно каша из горшка сбежала.
Худенький папа в измелованной рабочей одежде сидел
спиной к вошедшим. Возился над битумной темнотой пола.
Он не обернулся на голоса, и Надя решила: так лучше.
Пусть гости думают, что это паркетчик работает.
– Идемте в кухню! – позвала. – Есть полный обед!..
И пропустила гостей вперед.
Дядя Шура ходил вразвалочку – как для внушительности
многие невысокие люди ходят.
Тогда как у спутника его походка была без
сверхзадачи: просто идет себе рослый, физически убедительный человек.
Надя вошла в кухню последняя. Прикрыла за собой
дверь.
В кухне.
– Ну что, – сказал дядя Шура, – военный совет…
объявляю… открытым!..
– Спасибо!.. – только и ответила Надя, косясь на
второго гостя.
И стала греметь суповым половником. Чтоб слёзы
подавить.
В кухню тоже навешивалось избыточное солнце: точно к
носу кулак поднесли.
– Значит, это Фогл! – дядя Шура качнул головой в
сторону гостя. – Из иностранной делегации!.. Они сегодня в Кишиневе, завтра в
Киеве, а послезавтра… в Кремле их принимают!.. Правда, Фогл?!.
– Да, правда! – подтвердил гость. – Возможно, сам
Брежнев примет нас! А если не Брежнев, то заместитель Брежнева!..
Надя чуть не упала от звуков его голоса.
Речь его была понятной, но какой-то невозможной.
Как если бы слово дыня означало арбуз.
– Ну… давай думать, – обратился дядя Шура к Наде, –
что там Фогл Брежневу обьяснит… про Лёвку!..
– Спасибо! – только и повторила Надя.
– Да что вы! – удивился Фогл. – Ведь когда я был
совсем молодой человек, то Иосиф Стайнбарг принял меня на работу!.. Я должен
вам!..
Он был загорелый, пожилой. С бараньими глазами
навыкате. Само телосложение – какое-то полунеприличное, конское.
– Объясняй тогда, – велел дядя Шура, – чтоб понятно
было!.. Иосиф… Штейнбарг… это отец… Лёвки…
Почему-то его лицо стало недовольным.
– Ага, отец Левки! – повторила Надя.
И посмотрела на гостя.
Как будто ждала чего-то.
Как будто его очередь была – произнести «отец
Лёвки».
Но он только заморгал часто.
Будто паузу выдерживал. Или в карточной игре ход
пропускал.
– А вот в Chantal, маму Лёвки, – сказал он
отморгавшись, – весь Оргеев был влюблен! Но увы… она одного мужа своего
любила!..
– Это про мою… – пояснил дядя Шура, – сестру!..
Ладно, где бумаги? (по всему было видно, что словоохотливость Фогла не по нраву
ему). Из прокуратуры бумаги неси!..
– Несу! – с черпаком в дрожащих руках Надя стала
разливать суп в тарелки на тесном столе.
Все-таки слезы текли и текли у нее из глаз.
Выходило смешно и по-идиотски: слезы над кастрюлей с
супом.
Тогда она заговорила (чтобы полной дурой не
казаться!) во все припасенные слова.
– Дядь Шур, вы меня простите, – заболтала черпаком в
кастрюле, – но Левушку всегда ранило, почему вы про семью его скрываете! Не
делитесь совсем!..
– Получил? –
перебил дядя Шура (и на Фогла посмотрел). – Болтун находка для врага!..
И кивнул на Надю.
– Я не враг! – воскликнула она. – Какой же я
враг!?.. – и
даже кулаком потрясла. – Но мне за Леву больно! Он же сирота вечный! Не верит
никому! Ни в коммунизм, ни в доброту человеческую! Он бы торговать не пошел,
если б верил! Почему Вы все скрывали от него?..
– Значит, было что скрывать! – дядя Шура отодвинул
тарелку.
Прямота его ответа поразила Надю.
– Стойте!.. – бросила черпак. – Не уходите!..
Но – поздно.
– А отец твой не скрывал?! –загремев табуретками
дядя Шура поднялся из-за стола. Выбрал кусок хлеба из хлебницы. Закатал в
салфетку. Спрятал в карман.
– На выход! – приказал Фоглу.
– Мой отец?..– Надя перегородила ему дорогу.– Вы
что!.. Моему папе нечего скрывать!..
Невысокий дядя Шура стоял перед ней так, точно
сейчас таранить будет.
— Вы что! Мой папа честный! — одной рукой Надя
ухватилась за стол, другой за газовую плиту.-Он только попросил, чтоб я за Леву
замуж вышла! Зачем-то ему надо было, чтоб я за Леву вышла в 18 лет!..
– Да уж, пора и правде выйти на свет! – вмешался
вдруг паркетчик в гостиной. – Хотя бы и нелегкой правде!..
И тогда сам паркетчик возник на пороге кухни.
– Это папа! – очнулась Надя.
– Ну что, Шурк, – сходу заговорил папа, – с могилой
для Иосифа я вам помог?!.. Шантал вам отпустил на все четыре стороны?!.. Теперь
ты мне помоги!..
– Вы знакомы? – ахнула Надя.
– С этим бандитом? – рассмеялся папа. – Ха!.. С
детства!..
И вывел папку из-за
спины.
– Сможешь, – протянул Фоглу, – Брежневу отдай!.. А
не сможешь – вывези, припрячь!.. Это про то, что Соня беременная была, когда из
катакомб вышла!.. Уже беременная на 3-м месяце!.. Понял?!..
= = =
= = =
4. Рапорт-РНО-999о4 (пр-е 4).
Записано со слов Пешковой Н.
Ул. Роз, 37, кв.29.
25.3.1970. 18 ч.
Дядя Шура
(фамилию не знаю): «Познакомься, это Фогл из иностранной делегации! Сегодня у
них Кишинев по программе, завтра Киев, а послезавтра их в Кремле принимают!
Правда, Фогл?!..»
Фогл:
«Правда! Возможно, сам Леонид Ильич Брежнев примет нас! Я постараюсь поднять
вопрос о вашем муже!»
Надежда Пешкова:
«Спасибо!»
Фогл:
«Оставьте! Я в долгу у отца вашего мужа. Когда-то, еще до прихода Советской
Власти, он принял меня на работу! И жена его была добра ко мне!»
Ильин (Шор) П.Ф.
(выйдя из соседней комнаты): «Здравствуйте! Я слыхал, Вас примет руководитель
Советского Союза! 20 лет тому назад мне довелось работать под его началом!
Передайте ему эту книгу. Пусть он рассудит, нужна ли она советскому народу!»
Вручает рукопись Фоглу.
= = =
= = =
= = =
6.
Год спустя.
Алексей Лазарев (преп. рус.яз. и лит-ры в 37-й
кишиневской ср. школе им Н.В. Гоголя).
Конверт был за 4 копейки. Почерк – мелкий, никакой.
«Ул. Карла Маркса, 12, кв. 2».
Даже странно, что этот почерк принадлежал ей. Такой
заметной, громкой. С такой пышной копной волос. Но ведь принадлежал, факт. Она
и накатала их при Лазареве – эти «Карла Маркса, 12…» – как только отдала трубку
(телефон в учительской прибит к стене между шкафом и окном) и повернулась к
коллективу – белее мела…
И как это здорово, что, окруженная всеми, кто там
был, уже одурманенная валерьянкой, с бъющими об ободок чашки зубами, она
выделила его в налетевшей толпе сочувствующих… –
«Поедешь? Надо моему мужу передать!»
Поеду? Спрашивает!!!
И вот – он в поезде. В полете. В дизеле «Кишинев –
Одесса» (с высоким тепловозом, разукрашенным, как вождь апачей: красные перья
по лобовой кости).
Лазарев-1: А
может, это только для меня у нее такой почерк – не выражающий ни-че-го? Кто я
ей? Никто. Еще даже не целовались ни разу. То, что у Ваньки Усова на Новый год,
не считается. Интересно, а какой почерк у нее для мужа? Умираю, хочу
взглянуть!..
Лазарев-2:
Прекрати!.. Это аморально!..
(Он всегда немного как бы актерствовал перед самим
собой, как бы наблюдал себя со стороны. Отсюда и такие, на 2 голоса,
переговоры).
Крепился с полчаса.
Но, когда застучали по мосту с клепанными перилами и
далеко внизу, в белом мешке пустоты, в мельтящих просветах между сваями,
показался апатичный, совсем не широкий Днестр в частых ключах не захваченной
льдом черной воды, – там Лазарев подумал об утреннем звонке в школу и о самом
известии, которое он ее мужу везет.
Лазарев-1: А
кстати – что там за известие?.. Отец? Озеро?.. Нет, ну какое озеро в январе?!..
Показалось!.. И спросить некого – все только ахали да охали, да валерьянку
подносили!.. Но – пардон! – что я ее мужу скажу?!
Ха! Веский довод.
Лазарев-1: В
самом деле? Муж спросит – что я отвечу?!.. И потом я ведь намерен бороться за
нее! Уводить от мужа!..
И полез в конверт.
В конверте.
«Лёва, с папой беда! – выводила она тем же серым, не
подходившим к её притягательной яркой внешности почерком. – Но ты спокойно,
Лёв, смотри по обстоятельствам. Я.»
Хм, не густо!
Папу он знал.
Не лично, разумеется.
Просто папу вся республика знала. На 1 Мая раскроешь
газету (а также на 7 Ноября, 9 Мая, День танкиста… милиции… полярника… ) – там
стишок на первой полосе. Что-то глупое и правоверное, трескучее, как барабанный
бой. Рифмы: «Новая заря – юбилей Октября», в таком духе… И подпись – «Петр Ильин».
Сколько Лазарев себя помнил – столько этот Петр Ильин бил поклоны Советской власти на 1-й полосе.
А где-то с месяц тому назад – ехали с ней в
троллейбусе по Ленина, и вдруг она тянет шею в окно: «Ой, смотри, папа!.. Ой, и
мама тоже!..»
И за локоть сжала (чтобы сразу отпустить).
Присмотрелся: народ во все стороны снует – мимо
Главпочтамта, «Военной книги»…
Кто именно ее папа-мама?
Кажется, вон тот высокий в шубе, с величественной,
будто жердь проглотил, походкой.
И – на полшага впереди – худенькая, торопливо
семенящая женщина в белой шали-платке.
Еще посмеялся: смотри-ка, убегает от него!
«Ничего не убегает! – вспыхнула в ответ. – И… и… не
твое дело, понял?!»
Что это с ней?
А, не важно.
Важно, что и для мужа почерк у нее никакой. И что
просто «я», а не «Целую. Я»…
———
Через 2 часа.
Прибыли.
Портал Одессы наплыл.
«ОДЕССА – ГОРОД-ГЕРОЙ» – по крыше вокзала.
1971, раннее утро 14 февраля, Одесса.
Зима тут дрянь, каша континентальная.
На привокзальной площади холки трамваев искрили тёплым
электричеством.
Но трамвай – это блицкриг. 5-6 минут – и ты на
месте. На Карла Маркса, 12.
А Лазареву не хотелось комкать.
Нырнул в подземный переход.
Рефлекс новизны, перемены, молодой бодрости управлял
им.
«Давай разбираться!» – сказал себе (Лазарев-1).
И легко, с настроением, припустил по переходу.
Лазарев-2:
Согласись, авантюрой пахнет…
Лазарев-1: Зато
окрылен!..
Лазарев-2: Все
наверняка всё поняли – еще там, в учительской!..
Лазарев-1: Да ну
их! Я сплетен не боюсь!..
В центре города побросано было по тротуару много
чёрного льда, камнями и тёсами, с налипшими травой и мусором. По бесснежной
погоде угрюмые эти торосы сходили за городской инвентарь — сродни угловым
фонарям и газетным киоскам.
Лазарев-2:
Сплетни это полбеды! Но у нее муж и сын! И положение в школе – завуч как-никак.
Докажи, что это у тебя серьезно!..
Лазарев-1:
Огороды, Ботанический Сад,.. тебе мало?.. Дождь, свитер через голову… – не
достаточно тебе?..
Центр был двухэтажный, с траншеями подвальных
квартир. Ставни и занавески в них почему-то все были отведены. И от исподнего
выворота жизни, сочившегося из подвальных окошек, Лазареву сладко кололо в
сердце. С тротуара дано было разобрать неподдельную обстановку комнат, и
Лазарев то брезгливо отводил глаза, то взорчиво щурился, проникая сквозь
световой лиман в тёплые топи жилого.
Он понял, что влюблён, влюблён вразнос – по тому,
как ему стало больно от этих видений, столь прямо говоривших о физической
стороне жизни, о Наде и её муже, а не о нем и Наде.
«Ладно, посмотрим! – ответил себе. – Будет жизнь, а
с ней и какие-то шаги, поступки!.. Главное – не продуть время. Тебе 32! Пора
жить набело!..»
И вдруг он бесстыдно представил себя и Надю в такой
вот жарко натопленной подвальной комнате в утренний и бездельный час зимы.
Мебель и ворс обоев на стене – и те увиделись ему.
И – мысленно – он прикоснулся к ней…
Уловила ли она на расстоянии его поцелуй?
Да!
Не могла не уловить!
Все последние недели, месяцы (а именно с 14-го
ноября, с того самого похода 8-х и 9-х классов в Ботанический сад на огороды)
ему казалось, что он обрел над ней власть, внушил ей чувство если и не любви,
то… тайного сообщничества.
Во!!! Верное определение!!!
Он сумел внушить ей ту волнующую не-простоту, в
которой если и не любовь, то волнующее предверие любви, и теперь она относится
к нему зеркально-непросто, он не безразличен ей.
Лазарев-1:
Интересно, где она сейчас? Вспоминает ли обо мне?..
Лазарев-2: О
тебе?!! Нарцисс!!! У нее с папой беда, при чем тут ты?..
Но Лазареву и вправду верилось, что – при том!
При том!!!
Пускай беда-семья-завуч, пускай множество других
предрассудков и помех, но она думает о нем, пересыпает в воображении золотой
песок его образа, любовная мечтательность их обоюдна. Какие иные чары породили
бы в нём этот взаправдашний вкус поцелуя, уловленного ею за 177 км?*..
= = =
*177 км — расстояние Кишинев-Одесса.
= = =
До сего дня Лазарев не целовал, не касался Нади, но,
переходя с Кирова на Карла Маркса, убеждён был, что узнал ее дух, ее обьятие,
ее сдающееся тепло губ…
Мужа её он не видел никогда. Не представлял его
внешности. До сего момента мужа как бы и не существовало в природе, было лишь
формальное знание о нем – ну да, его любимая женщина замужем, есть сын.
Но теперь Лазарев любил впропалую, и ничтожный
размытый образ Лёвы… Лёвы… как его… Лёвы Пешкова … всё
сильнее гремел в воображении.
Отыскав Карла Маркса, 12, он по щербатому булыжнику
вступил под каменную дугу, оформлявшую входную арку, и сразу в боковой стене
обнаружил дверь с медным «Кв.2», а также коврик под порожком и тёмное окно в
серых перьях занавески.
Муж его любимой женщины обитал за этой занавеской.
Надя не просила сообщать мужу лично. Только опустить
письмо в почтовый ящик.
Но Лазарев… превысил полномочия. Позвонил в дверь.
«Он всё поймёт, этот Лёва! – думал он при этом. – А
не поймёт, тем хуже для него. Ведь я ничего не буду скрывать! Расскажу и про
дождь, и про Ботанический!.. И тогда хоть на кулаках!..»
7.
Муж его любимой женщины.
Пешков был
один в квартире, когда возник этот тип. Нога уехал в Херсон по работе (Нога это
Славка Ногачевский, друг с детдома, Пешков прятался у него), Лида, Славкина
жена, в больнице на круглые сутки (она медсестра), детей у них нет.
И, значит, было так. Утром Пешков вышел на угол,
купил мясную кость, овощи, лавровый лист. Сварил обед…
И вдруг этот тип.
Сначала ходил взад-вперед мимо окон, косился на
занавески. Худощавый такой блондин с красным лицом. Потом выпал из поля зренья
– в арке прячется, наверное.
Вот ёлки! Окно кухни выходит в арку, дух борща валит
через фортку, выдаёт, что в квартире кто-то есть.
Пешков на носках ушел в кладовку, прикрыл за собою
дверь.
Звонок.
Одинарный, вкрадчивый.
«Я никого не жду, Надька не приедет (в последний год
плохо жили), у Скобикайло подписка о невыезде!.. Решено, не открою!..»
Не открыл.
Кажется, позвонили еще.
И стихло.
А через пару часов приходит Лида с работы – «Смотри,
что я в почтовом ящике нашла!».
«С папой беда!»
Пешков аж присел.
Пётр Фёдорч!
Жив-не жив?
Но уже в следующую минуту выволок из-под кровати
баул, стал бросать в него личные вещи!
«… Но ты спокойно, Лёв, смотри по обстоятельствам…
я.»
«По обстоятельствам? Ну смешная! (бритва где?)
Заплатили, ждем, вот и все обстоятельства (так, носки!.. трусы!.. чистая
майка!) Скобикайло под подпиской, а мне адвокат сказал: в кладовке сиди –
пока сигнал дам! (Надька-а!.. Соску-учился!..)!»
———
Утром следующего дня.
…И хотя ликующий Пешков не верил, что доживёт до
этой минуты, – она пришла.
Вагон качнулся, как напольный кувшин.
Электрический свет погас и зажёгся – точно с
корточек встал. А темнота за окнами так и осталась сидеть.
Тронулись плавно.
Дождик, как обманутый, зацарапался снаружи.
Было пять утра.
15 февраля, 1971-го, Одесса.
Бросив под лавку баул, Пешков отправился искать
туалет. В полчетвёртого утра, покидая квартиру, не воспользовался уборной, не
побрился, не выпил чаю. Чтобы Лиду не разбудить.
Минуя буферные кабины, тамбуры, вагоны, встречался
глазами с сонными пассажирами на жёлтых лавках, и перевзор этот со стороны
Пешкова был исполнен интереса, наступления и приятия. Не верилось, что скоро,
через каких-то 3 часа, увидит жену и сына. Разберется, что там с тестем («Петр
Федорч! Ты жив?»). И, главное, обрадует новым делом жизни.
Что это за дело было…
Ну, со смеха началось. С того, что Нога… ха… к Лиде
приревновал!.. Вот псих!.. А может, и не псих! По работе он в командировках все
время. Бывает, что по три недели в месяц – не дома. Вот и говорит: идем ко мне
в бригаду («чем с бабой тут моей под одной крышей толкаться» – такой ход мысли!)…В
октябре-ноябре ездили в пос. Березовский на птицефабрику, запускать систему
контроля за температурой. Работа мужская, травмоопасная (наладка называется).
Но если в электричестве сечёшь и руки не крюки, то справляешься. Претензий к
работе Пешкова не было, и Нога после 2 недель говорит: готовься, едем на
меткомбинат в Херсон!
«В Херсон? – поартачился Пешков. – Ты забыл, я от
прокурора прячусь?!..»
Но он бы все равно поехал. Чем в кладовке дуреть.
Вот такое вот новое дело жизни! Такая наладка!
———
…В туалетной кабинке надувало из откидного люка,
пахло смазкою путевых креплений, сырой землей. Пригородные комбинаты зыблились
сквозь известь замелованного окошка. Пешкову чудилось, он слышит, как
обрушиваются цеховые пресса, как гудят станки. И никогда прежде счастье бытия
не открывалось ему полнее, чем в пролетарских шумах этого утра… Гуд бай,
торговля! Спасибо, наладка!..
«Н-да, зигзаги жизненного пути! Простит ли Надька?
Женаты 12 лет (С Петра Федорча легкой руки!), а я все такая же матросня. Все
такой же не ровня ей. Да еще с торговыми наклонностями (позор в их семье). Да
еще под «уголовкой» за торговлю!.. Но теперь всё будет не так. Слово даю,
Надь!»
Надя была стыдлива, холодновата, ограничивала его в
телесной любви, не допускала экспериментов в позициях, но, воображая в разлуке
все ее женское: полный затылок, пахучие волосы, кожицу у ключиц… – он обмирал
от благодарности и счастья. И волновался о встрече.
Вот только – тесть?
Хоть бы не умер.
Бросит меня Надька – если умрёт!
И ведь, главное, знак был!
Был знак!
———
Знак.
Жил в темной кладовке у Ноги. Все развлечение – ВЭФ
«Спидола» (экспортная модель! Вашингтон и Мюнхен пролезают сквозь любые стены, любые
глушилки!). И вот, пролезло:
«Передаем главы из романа писателя Ша. О
насильственном советском захвате Молдавии в 1940-м году»!
Послушал 1-ю главу (в 13.05 после новостей).
Так себе.
Не Бредбери, не Станислав Лем.
Но то ли из-за вкусного шипенья ультракоротких волн,
в которых и самое стертое русское слово поворачивается бочком поджаренным и
ароматным, а может, от того, что он сам, Лёва Пешков, помнил себя не раньше
марта 1942-го (карантин-детприемник в Куйбышеве), а все, что до 1942-го, –
погружено в кисельный туман…-но в 20.00 того же дня ловил повтор…
И так всю неделю – 13.00, 20.00… 13.00, 20.00…
13.00, 20.00… – глава за главой.
Пока подозренье не торкнулось.
Это не Петра ли Федорча роман («Ша»- Шор?!..). Тот
самый, под бормотанье, ха-ха! (Он свои книги – как пишет?! Каждое слово —
бур-бур-бур! — вслух! Мы с Надькой у себя за стенкой ржали! Щипали друг друга,
чтоб не ржать).
И названье какое-то родное.
«В детстве, то есть прошлой осенью…».
Стоило Пешкову повторить: «В де-е-етстве… то-о-о
есть… про-ошлой…»,.. как голос тестя включался в голове.
…Но постучали снаружи, и замечтавшийся Пешков укатал
шнур, продул ножи, завернул электробритву в попонку. Пошлепал «Детским кремом»
по щекам.
Двинулся в обратный путь по вагонам.
Как раз въехали на мост.
Под мостом неповоротливая излучина Днестра
вытянулась в даль. Складки горизонта – размыты в снежном паре.
Пешков остановился и стал смотреть в окно.
Не здесь ли, над этой излучиной, по переправам,
наведенным советскими военными инженерами, происходил в реальности тот самый
шипяще-запретный, из «ВЭФ Спидола», «насильственный захват Молдавии 28.6.1940»?
Не здесь ли клубился и его собственный кисельный туман – от беспамятства первых
лет жизни до карантина-детприемника в Куйбышеве?
«Да нет, вряд ли! – подумал. – Чтобы тесть – и
«Голос Америки»?!.. Он ведь коммуняка. Работник органов (4-е управление). Не
стыкуется никак!»
Шум отвлек.
В тамбур из сцепной кабины поспешно вышли люди.
Они одинаково хлопали себя по карманам.
За ними, преследуя их, шёл сухонький
старикашка-контролёр в кителе.
«Приготовиться к проверке билетов!» – произнес голос
за спиной.
Это второй контролёр надвигался сзади. Молодой,
бычачий.
Они сходились, как ножницы, – эти 2 контролера,
молодой и старый.
Как стены пещеры – в «Али-Бабе».
Все проснулись в вагоне.
Поезд катил, как и раньше, но даже березки за окном
перестали мелькать.
Как раз возле Пешкова оба контролёра встретились.
Пробитая компостером, картонка билета вернулась к
Пешкову.
– Здравствуйте, Андрей Иванович! – произнесли вдруг
его язык и нёбо.
– Чего?.. А!.. Ну здравствуйте! – ответил один из
контролёров.
Тот, который старикашка.
– Пэ… пэ… пэ… – пригляделся он после заминки.
– Пешков! – подсказал рот Пешкова. – Пешков Лёва!..
– Пешков! – зафиксировал Андрей Иванович. – Ну и
что?.. Ты чего тут?.. Проживаешь?.. Работаешь?..
– Проживаю!.. И работаю!..
Это был Андрей Иванович, директор детского дома
(Чувашия, село Троицкое, 1944–48).
Он не меньше Пешкова удивлен был встрече.
От удивления в нём даже испуг чувствовался.
2-й контролёр переводил взгляд с одного на другого,
и выражение его лица следовало за выражением Андрея Ивановича.
В вагоне все молчали из-за них.
– Так ты местный, что ли? – Андрей Иванович повертел
головой по сторонам. – И это по какой ты тут работе?..
Как будто 24 года не прошло.
«Наладка!» – хотел просто и доступно объяснить
Пешков.
Но язык точно сорвался с приводных ремней.
– Автоматика на заводах!.. – забормотал он. – Э-э-э…
Коммутация проводов … э-э-э… на кроссплате… счётчики…
И ужаснулся тому, что говорил.
В самом деле!
Изумление, испуг окончательно стекли с лица Андрея
Ивановича.
– А, пролез! – верхняя губа его открылась, железный
обруч зубов блеснул.
Это он улыбался так.
– А чего к нам в детдом попал? Если местный!..
– Эвакуировали! – рассказал Пешков страдая. –Тут же
немцы были!..
Это «эвакуировали» было той же породы, что и
«коммутация проводов на кросс-плате».
– А вы?.. – попробовал перевести разговор.
– Я?.. – удивился вопросу Андрей Иванович. – А что
я?! Я к пенсии переехал!.. Я ведь всю жизнь там, где холодно и голодно!.. Можно
мне хоть на пенсии фрукты поесть?.. или это только твоей нации можно?..
В лице его стояло теперь прочное и властное
выражение. Как в детдоме когда-то. Что-то вроде «Ну вот, я же говорил!».
И у 2-го контролёра лицо перестало быть опасливым,
но подпустило ту же улыбку всезнания («Ну вот! Я же говорил!»), а потом и вовсе
стало злым.
И они пошли себе не попрощавшись в сторону головного
вагона. Два твердых карандаша в кителях.
Пешков засопел, загрустил, засмотрелся в красный
пол.
«Пролез!.. – повторил про себя. – Пролез… а?!..»
А может, это сон?..
Может, Нога наколдовал?
Потому что как раз пили за его д.р. недавно (в
общаге птицезавода в Коммунарске), а Нога дуреет с одного стакана: «Ну всё,
тридцатник, молодость прошла, жизнь кончена!..»
Такое понес! Мол, только молодость (до 30) и стоит
того, чтоб рождаться на свет…
«Ни фига себе молодость! – рассердился на него
Пешков. – Да ты, что, Славк?! Ты детдом забыл?!..».
«А мне в детдоме хорошо было!..» – не слушал Славка.
«Еще бы, тебе ведь тёмную не делали! – подколол
Пешков. – Тебе там конечно за…сь было!».
«Да, за… сь!» – отвечал Славка с вызовом.
«Особенно когда в спальне печку переложили!.. или
когда авиапланеры с моторчиками стали клеить!».
«Точно! Авиапланеры!..» – обрадовался воспоминаниям
Славка.
И даже локоть подвел к лицу. Слезу утереть!
«А как нам Сталин коньки и лыжи прислал, помнишь?..
– всхлипнул он. – На весь отряд!..»
«Я всё помню! – подтвердил Пешков. – Золотые дни!..
Плюс тебя ташкентским партизаном не дразнили!.. И Андрей Иванович тебя в грудь не
бил!..»
И показал пальцем – куда-то в район ложбинки по
центру груди.
«Не бил! – подтвердил Славка. – Зато в техникум
учиться направил! И картошку в общагу посылал! А в сезон огурцы со свеклой!»
«Красиво! – пробовал съязвить Пешков. – Рад за
тебя!».
«А когда каникулы, – расцвел Нога, – и мне из
техникума ехать некуда, то я – в детдом на все лето! И ведь принимали! Ставили
на довольствие! И не только меня! Кто в ремеслухах, кто в вэу*, и тех Андрей
Иванович на каникулы принимал!»
= = =
*вэу – военные училища
= = =
Вот так и наколдовали Андрея Ивановича. Вызвали дух.
(«…пролез… пролез… пролез…»).
Пешков попросил газету у попутчика.
Затулился в тамбуре.
Пробовал читать.
Не выходило.
Ну, вот где справедливость, а?!
Одним – огурцы со свеклой.
Другому – тёмные с малых лет! И удары в грудь.
И, главное, это «пролез».
Проле-е-ез!
Рана всей его жизни!
Начиная с марта 1942-го, с печеной картошки в
куйбышевском детприемнике («И откуда ты, французик такой, в СССР пролез?»…
и – горелой кожурой об лоб и щеки!).
И потом, с 1954-го, на военно-сторожевом траулере
«Сергей Киров», когда в и.о. боцмана пролез…
И к Надьке своей любимой в мужья – пролез. По
версии дружков и подруг ее университетских…
Повертел картонку билета.
Всё, не удалась жизнь. Во-первых, сирота. Да. Все
люди от отца и матери идут, и только он, Лева Пешков, пролез.
Пролез.
Во-вторых, Надька не любила никогда (Пётр Фёдорч
насильно замуж выдал!).
Отшвырнул газету.
«Я только объясню ему на словах… – побежал по
вагонам, – что это за работа – наладка! Мужская, травмоопасная! Ничего общего с
ташкентскими партизанами!.. А бить не буду, нет!..»
«Ну что, Андрей Иванович!.. Проле-ез?» – запомнил
собственный вопль (и железнодорожный китель – за обшлаг!).
———
Основы уголовного законодательства Союза ССР и
союзных республик 1958 года
Статья 191.5. Посягательство на жизнь
военнослужащего, сотрудника органа внутренних дел, а равно должностного лица,
осуществляющего таможенный, иммиграционный, санитарно-карантинный,
ветеринарный, фитосанитарный, автогрузовой и иные виды контроля… – наказывается
лишением свободы на срок от восьми до пятнадцати лет, а при наступлении тяжких
последствий – смертной казнью
(введена законом Союза ССР от 18.05.58 N 79-ФЗ –
Собрание законодательства союзных республик, 22.05.58, N 21, ст. 1927)
= = =
= = =
= = =
8.
«Все люди от отца и матери…».
Его отец и мать. 35 лет назад.
Chantal.
Всем кажется, что Иосиф С. неравнодушен ко мне.
Он завел моду подходить к нашей компании.
Нас целая орава, но все уверены, что это из-за меня.
Это потому что я «выделяюсь»: только-только из
Кишинева, с diploma ku disctinctie (диплом с отличием – рум.).
Оргеев. Август 1935.
Ну, я не отрицаю: от Иосифа С. исходит непростота.
Вот пример.
Стоим мы у гастрономии Франта. Вдруг разнеслось:
«Владимир Жаботинский* едет!.. Владимир Жаботинский с конгресса едет!..»
Я не знала, кто такой Владимир Жаботинский, но не
выдавала себя.
Мы толпились у гастрономии, ждали, пока все наши
подойдут – чтобы гурьбой на станцию.
За витриной «Франта» был кафейный уголок с
единственным столиком. Хаим Лопатин и оба брата Воловские обедали там. Потом к
ним Боберман подсел, заместитель мэра… Им не понравилось, что мы с улицы
глазеем на них. Они кликнули Мойшу Франта, и он, не удостоив нас взглядом, но с
важно поднятой головой и преувеличенно-прямой осанкой, выплыл из темноты к
витрине и закрутил штору на струнах.
Я думала, что Владимир Жаботинский один из них.
Откуда мне помнить всех оргеевских мануфактурщиков или заготовителей зерна.
= = =
*Владимир Жаботинский, лидер международного сионистского
движения 1920–30 гг.
= = =
Вдруг шторка снова отъехала.
И в выпахе папиросного дыма Иосиф С. выставился в
витрине.
Щурясь, он папиросу курил.
Впервые я видела его задумчивым. Даже печальным. Без
этого веселого удивления хорошо выспавшегося человека на лице.
Но задумчивость ему не шла.
Но не в этом дело.
А в том, что он стоял в витрине и курил, а все
повернули головы в мою сторону.
Июнь 1935, Оргеев.
– …Но ты действительно нравишься ему! – заявила
мне Изабелла Броди, когда шли от станции домой.
(Изабелла – это дважды подруга. Сначала по гимназии,
потом по докторской школе. Балованная форсунья с вечно поднятыми бровями. Из-за
этих полувыщипанных, капризно поднятых бровей всё ее лицо кажется туповатым. Но
Белка далеко не глупа, и выгоды своей никогда не упустит. И мне даже нравится
ее безразличие к тому, что о ней думают. Вот пример. Гуляли мы у жирного Унгара
на именинах, и, пока танцевали на веранде перед десертом, кто-то надкусил все,
я повторяю, все (!!!) яблоки в вазе. Бедный Унгар опомниться не мог. А Белка и
запираться не стала: ну да, а что такого, подбирала себе по вкусу!.. Уникум,
ха!.. Но Кишинев нас навеки породнил. Сон золотой.)
– Нравлюсь ему? – возразила я ей. – Тогда почему он
не трудоустроит меня в больницу?..
– Хорошенькая идея! – воскликнула Белка. – А ты с
ним говорила?..
И подняла свои недовольные, свои капризные брови.
– Еще чего! – вспыхнула я. – Из-за такой ерунды!..
Хорошенькая «ерунда»!
Трудоустройство в больницу занимало все мои мысли.
Приехав из Кишинева, я на другое утро подала прошение в попечительский совет,
но про меня забыли. Несмотря на diploma ku disctinctie.
Но тут мы поравнялись с грошн-библиотекой и… право,
этому нет обьяснения … но там Иосиф С. стоял с решительным видом. Да, он стоял
на крыльце и читал газету. Улыбаясь, он смотрел на нас.
Изабелла Броди ему ответно просияла.
Он спросил о Владимире Жаботинском, и я не стала
отмалчиваться. Чтоб не разделять непростоту, идущую от него.
Я стала рассказывать, что, когда дрол-фирер «Яссы –
Кишинев» остановился у перрона, то разнеслось, что Владимир Жаботинский спит,
но следом – ах! – мы увидели его в открытом окне 3-го вагона. Что тут стало!
Поалей Цион засвистели «Бу-уз!.. бу-у-уз!» («позор!» – ивр.), но
бейтаристы не дремали. Встав цепью у вагона, они выставили локти с сжатыми
кулаками над головой. Я думала, будет драка. Но вмешалась третья сила: «Gidan
keratc ve afara la Palestina!.. Gidan keratc ve afara la Palestina!..»–
закричали в головном вагоне («Евреи, убирайтесь в Палестину!» – рум.). –
Să trăiască Octavian Goga!» («Да здравствует Октавиан Гога!»
– рум.). Там фашисты ехали…
Я трещала так, что забила Белку.
Иосиф Стайнбарг слушал меня не перебивая.
Но он слушал как-то очень странно. Как будто у меня
мыльные цветные пузыри изо рта идут…
Но мы исчерпали тему Владимира Жаботинского.
Наступило молчание, и… Белка в самых простых
словах попросила Иосифа С. устроить её на работу.
Неслыханно, что об устройстве на работу говорили с
такой простотой.
Моя мама плачет с утра до вечера о том, что я не
устроюсь на работу. Она уверена, что папины неудачи в делах перекинутся на
меня.
= = =
Спустя 2 недели.
Поэтому я утаила от мамы, что Изабелла Броди – со
вчерашнего дня – рентген-лаборант в уездной больнице. Благодаря Иосифу С.! Хотя
в училище у нее были самые средние отметки.
Просто отвратительные отметки рядом с моими.
Я ушла в лес и плакала.
Мама считает, что если я не устроюсь на работу, то и
замуж не выйду.
Испугала! Буду себе одна!
И Иосиф С. мне не нравится нисколько.
Вертлявый, старый.
И этот нос с кружочками наружу – фу!
…Мама уже поговаривает о том, чтоб научить меня шить
на пару с ней: рейтузы, нижние юбки… Раз уж не выходит с медициной.
Не бывать сему!
Не буду хвастать, но professor Kosoi, читавший нам
анатомию и малую хирургию в Кишиневе, сказал мне по окончании курса: «Пусть
этот разговор останется между нами, но, Mademoiselle Chantal, с Вашей стороны
будет ошибкой: застрять на фельдшерском уровне!.. Да-да!.. Это будет
непростительной ошибкой – с Вашей стороны!»
Вот такие слова.
Всякую ночь я вспоминаю их.
Всякий поздний вечер на сходе в сон…
И неизменно переношусь туда, где улицы так длинны,
что загородняя даль – Яловены… Мунчешты… – поливает им на руки из своего
наклоненного кувшина…
О кишиневолшебный!
Его фонтаны, его штормящие парки!..
Его Арка Победы с золотым циферблатом… зверинец
братьев Tonzi со львами и тиграми… тревожные оперы Пушкина на летних сценах…
армяне с улицы Армянской…
И вправду, кого тут можно встретить, в нашем захолустье?
Разве деревенских молдаван в базарные дни или подгулявших русских в зимние
праздники?!
Вот так и умрешь – не увидав армян, не узнав об их
существовании!.. И я не говорю о греках и одесситах!..
Эх, если бы не мамино больное сердце (и подозрение на
наследств. д-т) и если б не папин больной пузырь… – только бы видели меня тут!
Только бы и видели.
9.
Chantal. Мнимая простуда Иосифа С.
Но этот Иосиф Стайнбарг…
Точно фруктовая пыльца, разносится он повсюду.
Например, сегодня… возле клумбы примэрии (городское
управление – рум.).
– Я простужен, – обьявил он, – не могли бы Вы прийти
поставить мне банки?..
Ноябрь 1935, Оргеев.
«Изабеллу Броди попросите! – подумала я. – Пускай
эта выскочка ставит Вам банки!»
С трудом я слёзы переборола.
Но… мама быстренько вымыла наши банки и сложила их в
сумку.
Пришлось мне идти.
= = =
…Иосиф Стайнбарг снимал особняк у m-me Резник.
Большеглазый, с глупой улыбкой на лице
подросток-денщик встречал меня на пороге.
И коротконогий, с темным лицом, бранештский молдаван
вощил полы тряпкой с жиром.
В одних байковых шароварах Стайнбарг улегся на диван
возле пианино.
Все позвонки на спине выступили.
Я запалила фитиль и… а-а-а!.. а накрыть затылок
полотенцем?!..
Забыла, идиотка!..
А-а-а!..
Застыла с пламенем на весу.
Пианино скалится по-лошадиному.
Услыхав мой вопль, подросток-денщик явился.
Перехватил огонь.
Дальше – хуже.
1-я банка… 2-я банка… 3-я банка… 1-я банка
отваливается… 1-я банка… 2-я банка отваливается… 2-я банка… 3-я банка
отваливается… Банки не прилипают! Почему?..
———
Краем глаза я видела, что, постелив чистые коврики
на пол, молдаванин собирается уйти.
И подросток-денщик удалился и того ранее.
Тогда я сбросила все банки в сумку.
Унеслась не попрощавшись.
= = =
45 минут спустя.
Посыльный от Иосифа Стайнбарга доставил мне конверт
на дом.
Мама открыла и ахнула.
50 лей!
50!!! (красная цена – 15)
«Эх, если бы ему каждую неделю нужно было ставить
банки!»-только и выдохнула мама.
«Но он нисколько не простужен! – дошло до меня. – Не
кашлянул ни разу!.. Так вот почему банки не прилипали!..»
— — —
10.
В те же дни.
СССР. Ленинград. Хвола.
После 8-часовой испытательной смены Софийку приняли
в ФЗО автотранспорта, прописали в комнату к другим уч-ся на улице Ядвиги
Самодумской.
Хволе отказали.
Она вернулась в Рабочий Поселок-2 к Кушаковой.
Ноябрь, 1935, Ленинград.
Кушакова, бывшая перчаточница, жила тем, что брала к
себе приезжую деревню на короткий срок. Отлавливала на перроне вокзала. Брала
деньги вперед. Обещала работу: сшивать шпульки для завивки волос из обрезков
кожи. Врала, что Рабочий Поселок-2 это близко, 30 минут от середины города (а
оказалось 2,5 часа по ж.д.). И что там прописку дают. Но по приезду стала
пугать историей об убийстве Кирова и о бандитских случаях. Показала 2-этажный
барак из серого дерева, где изнасиловали и задушили молодую крестьянку.
Но она устроила Хволу на фабрику-кухню в ночную смену.
Всё выгоднее, чем шпульки (на пятак – 100).
= = =
На фабрике-кухне Хвола и 2 приезжие девушки-башкирки
мыли котлы и разборные детали хлеборезки. Чистили картошку в чёрной
оцинкованной ванне. В помещении не было окон. Воздух проникал через
вентиляционное гнездо под потолком. Смена – с 7 вечера до 7 утра.
Утром у водоколонки Хвола разговорилась с
элегантным, но очень грустным блондином («Антон Козловский, 35 лет!») с тёмными
глазами. Острая челка молодила его. Видимо, он стеснялся своей молодой
внешности и потому обьявлял возраст, когда представлялся.
Жил он в Ленинграде, учился в Пищевом. В Рабочем
Поселке-2 — из-за сестры, ослепшей после
скарлатины.
Он попросил Хволу ночевать у сестры, пока из деревни
мать приедет (через 2 недели, когда посадит огород). В благодарность обещал
устроить на конфетную ф-ку им. Самойловой. Просторабочей на первое время. Но с
переводом в завёрточники. Когда-то он и сам так начинал. Но проявил себя. И вот
– фабрика направила его в филиал Пищевого на учёбу. А в Пищевом его в
комсомольское руководство выбрали.
Хвола и одной минуты не колебалась.
Конечно, фабрика!
Пускай и просторабочей!
Но так, чтоб Кушакова не пронюхала.
Потому что Кушакова не хотела терять жильцов и
говорила: вот, я заявлю на тебя в связи с убийством Кирова.
———
Конфетная фабрика.
Мастером цеха был Лёва Корчняк, из дворянской семьи,
но комсомолец.
Он выдвинулся из школы ФЗО. На фабрике ему
сочувствовали из-за бывш. жены, психически-ненормальной, скандальной. Она
трепала ему нервы из-за их 3-летнего сына: то отнимет через суд, то приведет к
проходной: «Забирайте этого выродка, он мне спать не дает!». А когда горсуд лишил
её материнских прав, стала писать доносы, что у Корчняков польские иконы в
доме.
Но Корчняка все любили на фабрике. Не очень красивый
внешне (сутулый, с узким лицом и большими ушами), он покорял добротой и
деликатностью. Без него не освоили бы вакуум-аппараты, варочные котлы и другую
новую технику.
Хвола оценила его светлую душу, когда из просторабочих
ее в заверточники перевели. В то время цех как раз переходил от ручной завертки
к машинной. Хвола прилагала все старание, но у нее плохо выходило. Пальцы,
локти, суставы плеч не умели выработать правильные движенья. Руки уставали.
Реакция подводила. Она была в отчаяньи. Боялась, что ей вынесут порицание.
Скажут, что не способна к советскому труду.
Но Корчняк
покорил её своей деликатностью..
Он легко выговаривал «Хвола», но когда от фабрики
оформляли представление на советский паспорт, предложил перейти на «Ольга». Так
будет всем понятней.
———
Корчняк.
В марте поехали в Вырицу, где работникам выделили
участки.
Жена Корчняка привела ему сына к грузовикам.
У неё был вид смещённой королевы класса: красивой,
но уязвлённой, растерянной.
…Ехали долго.
Сидели на узких бортовых лавках в кунге.
Проезжали над какой-то рекой.
Речной лёд шкварился в лучах солнца. Множественные
дымки вились на нём, точно ботву в поле жгут.
Над берегом солнце летело, как каток в блоке.
Грустный Лёва Корчняк с 3-летним сыном на коленях
сидел рядом.
Хвола не могла отвести глаз от низких дымков над
речным льдом.
Еще бы! Ведь сегодня – ровно год с того дня (зима…
Садово… Днестр… в белых простынях по белому льду… Ах, мама-папа-Адасса!
Увижу ли вас когда?..).
И тогда – что-то поменялось в мире.
Как будто прикоснулся кто-то. Как будто за руку
взял…
Хвола похолодела.
Осторожно повела головой по сторонам.
Это был Корчняк.
Одной рукой он придерживал на коленях сына Витеньку…
но свободная его рука… нашла Хволыны-Ольгину руку.
= = =
Неужели это он?
Тот, кого она с детства рисовала в мыслях.
О ком папа говорил: «Хволэ, не грусти, твой
человек уже родился! Он уже ходит по земле!»
Простое ли это совпадение – что именно сегодня… его
рука?
Нет, не простое.
Это он.
Хотя и с большими ушами.
Это для встречи с ним – я перешла через
Днестр. В белой простыне по белому льду.
= = =
= = =
= = =
Конец 2-й части
Часть 3.
1.
«Третий Ша».
1971.
«Тоже мне – литературная сенсация!.. Ха-ха!.. Тоже
мне – Третий Ша!»
(из радиоинтервью А.И.Солженицына – русской
службе Би-Би-Си).
Первый «Ша» – это Шекспир (1564–1615).
Второй – Шолохов М.А. (1905–… )
Третий – Шор (Ильин) Пётр (1908–1969).
Только в чем тут фишка?..
В проблеме авторства.
В том, что на всем выгоне мировой литературы именно
эти три экземпляра взбесились и понесли, задурили и закипели, сбросив с себя
седоков, считавшихся их творцами.
Но если с первых 2-х – как с гуся вода, то 3-й –
пострадал по полной. Слух о плагиате, реактивно-быстрый,
моментально-международный, прикончил его.
———
«Николай Леонтьевич! Коля! – написала Вострокнутову
(папиному воспитаннику) на домашний адрес. – Помнишь, как я ломилась к тебе в
прошлом году? «Остановите Фогла!»… «Конфискуйте рукопись!»
В ответ – тишина.
Только через месяц позвонили от твоего имени – мол,
«все под контролем»!
Эх, если бы!
В курсе ли ты, что с той рукописью стало?!
Теперь-то помоги. Пускай с непоправимым опозданием.
Сердце глохнет… – когда слышу это «третий Ша…».
Вспомни, Коля, как папа тебя любил (и принял в тебе
участие).
Вспомни, что для меня ты не только офицер КГБ, но
еще и друг юности, не дававший мне прохода весь 1-й курс, пока я замуж не
вышла.
Короче, надо что-то делать!
Надо опровергнуть клевету!»
———
Коля наутро позвонил.
– Не вопрос, – иронически пролаял в трубку, – будем
опровергать!..
———
Рапорт-РНО-999о4(12). Разговор
по телефону.
Н.Вострокнутов:
«Архив-то остался после Петр Федорча? Бумаги там какие-нибудь?.. Черновики?.. »
Н.Пешкова: «Все
пропало при переезде!..»
Н.Вострокнутов: «Кто
переезжал?.. куда переезжал?..»
Н.Пешкова: «Мы
переезжали!.. С Ботаники в Центр!..»
Н.Вострокнутов:
«Зачем переезжали?»
Н.Пешкова: «У
сына травма из-за всего, что с Ботаникой связано! Особенно с озером!.. Ведь
папа утонул на его глазах!..»
Н.Вострокнутов: «Что
еще пропало?.. кроме бумаг?»
Н.Пешкова
(вытирая слезы): «Вот только бумаги и пропали!.. Они в картонке были!..»
Н.Вострокнутов: «А
картонка – где хранилась? У тебя – хранилась? Или не у тебя – хранилась?»
Н.Пешкова: «У
мамы хранилась! Картонка такая зеленая от мужских ботинок.»
Н.Вострокнутов: «Мама
не ликвиднула?»
Н.Пешкова:
«Мама?! Зачем?!..»
Н.Вострокнутов: «А
развелись почему – Пётр Федорч с женой на старости лет?.. Ну ладно, не по
телефону!..»
Назначил свидание… на футболе.
———
Коля был большой, быстрый. И эта его хаотическая
быстрота в движеньях, как и короткий точный разговор (остро нарезающий твои
встречные фразы), – все это побивало тебя, сталкивало с рельс. Еще тогда, в
университетской юности (он с юрфака, старше на курс), просто потрепаться,
анекдот рассказать, – и то нужно было заранее привести мысли в порядок. Сгруппироваться.
Наметить красные линии в разговоре.
Но при этом он был свой. Преданный. Влюбленный.
Узнав, что она кровь в поликлинике сдает (50 руб. за два укола – чтоб у папы с
мамой деньги не тянуть!), поймал в университетском буфете и заставил принять
конверт (со стипендией за 2 месяца!). Но… давно это было. Теперь он другой.
Один румянец прежний! Непонятно, как в КГБ (с их культом незаметности) держат
офицера с таким ярким, таким взволнованным румянцем!
Короче, он славный.
Другое дело, что его по рукам нужно бить: «Коля, не
наглей!.. Коля, руки убери!»
Такой он ловелас неисправимый.
———
В 18 ч. встретились на Бендерской, возле телефонной
станции.
Пересекли тонкий, под тополиным шатром, проспект.
Достигли Дома офицеров с фонтаном под фонарями.
Сигаретный дым стоял там коромыслом.
Это целую роту срочников согнали – со штык-ножами
поверх шинелей.
– Если черновиков нет, – спросил Коля, – то как мы
его авторство докажем?..
И, не слушая ответа, выступил первый.
– Есть газетка с их заявлением о плагиате!.. –
поделился он. – Есть перепечатки с той газетки в Англии и в ФРГ!.. Есть,
наконец, данные о подписантах! Всего 7 человек, включая Фогла! Но где они и где
мы?!..
– Руки убери! – увернулась Надя.
Вот кадр!
– Чего – убери? – обиделся Вострокнутов. – Нет, чего
убери?..
Но руку – с талии – убрал.
– Я… замужем, Коль! – напомнила примирительно.
23 мая 1971 г., Кишинев.
И тогда народ повалил – в сторону Стадиона.
Много и густо.
До того не выдавали себя, шли по-двое-трое, смешаны
с городской толпой.
И вдруг – сорвали маски!
Сильное это было превращение. Если бы улицу Ленина
(местный Бродвей) разбить на условные квадратики, то, скажем, на 4-х
квадратиках от Пушкина до Болгарской – это обычная городская толпа:
дядьки-тетьки, старики-старухи, собаки, дети. А вот от Бендерской и вверх к Стадиону – одни мужчины!
Сотни и тысячи мужчин на одном квадратике от Ленина до Киевской.
Их ждали.
Конная милиция выцокала на Искре.
Строй солдат забухал от Дома офицеров – по тротуару
на опереженье.
– Я не хочу на футбол! – Надя вцепилась в локоть
Вострокнутова.
– Страшно? – засмеялся.
И оттащил к темному тополю на тротуаре.
Солнце еще каталось по миске неба, но тополя уже
темнели.
– Я за-амужем! – передразнил под тополем. – А с
сыном скульптора кто встречается?..
– С каким сыном скульптора? – ахнула. – Коль, ты
что?!..
И поневоле встала ближе к Кольке. Потому что со всех
сторон мужчины наступали.
– Если ты про Лазарева, – заорала Кольке в ухо, – то
ты дурак!.. Мы с ним просто коллеги по работе!..
Тогда Колька прижал ее к тополю и стал орать:
– Просто коллегу по работе — на Новый год в семью не
приводят! А потом к Ивану Усову на квартиру!..
Он орал так буквально-близко, чуть не выедая лицо,
что смысл его слов доходил замедленно.
И пока, пораженная его осведомленностью, Надя
приходила в себя, доорал жалея:
Рапорт-РНО-999о4(13). Ул.Бендерская,
возле Дома офицеров.
Н.Вострокнутов: «Этот
Иван Усов меня и интересует! А Лазарев твой так… постольку-поскольку!..»
Н.Пешкова: «Он
никакой не мой!..»
Н.Вострокнутов: «Этот
Усов, это ж самого Родион Петровича* сын, а компании водит плохие! Вот при тебе
кто там еще был?»
= = =
Усов Р.П. –
первый зампредсовмина МССР.
= = =
– Ты… ты… – пролепетала Надя, – вербуешь меня?..
– Не надейся! – перебил. – Женщин я использую только
по прямому назначению!.. Куда-а-а? – ухватил за локоть. – Жить надоело?!..
Это потому что, вдрызг оскорбленная, она выпрыгнула
из-под тополя. Как в открытое море с корабельной мачты.
Колька – следом.
Втеснились в толпу.
Вот и Стадион повиднелся: крепостной вал с бойницами
касс.
Крепость уже пала к этому часу, если судить по
роковому уууу-уууу, идущему из-за стен.
– Что касается Лазарева, – объявила Надя, – …значит,
что касается Лазарева…
Ей трудно было говорить, она не слышала себя.
– Значит, что касается Лазарева… то тут нет
секретов!.. А вот про Усова… извини!..
Паника росла в ней. Потому что, если б не Колино
обьятие, не уцелеть ей в этой мужской колонне.
– Надя!.. – еще надавил Коля. – Ради отца!..
– Нет!..
– Тогда хочешь знать, кто такой Фогл? И чего это он
вдруг, с другого края света, приехал твоего Лёву спасать?..
———
Рапорт-РНО-999о4(14) (на
стадионе).
Н.Пешкова:
«Хорошо!.. Но я про Лазарева только!..»
Вострокнутов:
«Добро!.. Начинаем с Лазарева!..»
Н.Пешкова:
«Хорошо!.. Но сначала у меня вопрос!»
Вострокнутов:
«Какой вопрос?»
Н.Пешкова: «А
эти семеро, включая Фогла, они что говорят? Кто настоящий автор, по их мнению?»
Вострокнутов:
«Плевать на их мнение! Захотим, докажем, что в природе такого не было!
Подумаешь, Лев Толстой ему написал!»
Н.Пешкова: «Вот
как?!.. Лев Толстой ему написал?.. Значит, он был?!.. Раз Лев Толстой ему
написал!»
Вострокнутов: «Я не
говорю – что не был!.. Я говорю: захотим – докажем, что не было!..»
Н.Пешкова: «Как
его зовут?»
Вострокнутов:
«Стоп! Твоя очередь!»
Н.Пешкова:
«Хорошо!.. С Лазаревым мы в Ботаническом саду подружились! У нас там огороды,
закрепленные за школой!»
2.
Огороды, закрепленные за школой… 1,5 года тому
назад.
Рапорт-РНО-999о4(15)
Показания Пешковой Н.П.
«Шли на разметку огородов. Шеренгами по ул. Искра
(8-А, 8-Б, 8-В). На перекрёстках сдерживали напор школьной толпы. Лазарев нёс
зонт над собой и Вербицкой Е.М. (преп. истории). Зонт выворачивало от ветра.
Лазарев новый в коллективе. Да и в педагогике новый. Он не понимал, что можно,
что нельзя педагогу школы. На ул. Мичурина, возле зубной поликлиники, бросил
Вербицкую Е.М. с зонтом, а сам кинулся через дорогу за сигаретами (там киоск).
При возвращении в колонну ему было сделано строгое замечание (мною). И указано
выбросить сигарету немедленно. Потом шли через магалу (старые Боюканы). Здесь
всё как при царизме: немощёное, кривое. Из-за воды земля едет под ногами. В
Ботанический вошли с тылов. Красные лоскуты стали попадаться в траве: разметки
других школ. И тогда вдалеке острая молния выдала себя в темном небе. Затяжная,
в 3 ступени. Затем гром стукнул. Раскат его был такой близкий, что колонну
потрясло. Какие-то девчонки-дуры заревели от страха. Дождь стал
опрокинуто-сильным. О том, чтоб в таких погодн. условиях производить разметку
огородов, не могло быть и речи…».
Но за платановой рощей
показалось каменная городня.
Целый блиндаж, полуушедший в
землю.
Завели всех вовнутрь. Объявили
привал.
Теперь Лазарев вольно курил в
дверях.
Небо заросло водой. Мутные
медузы папоротника плыли по его течению.
В отдаленье на холме парили
Новые Боюканы: строительные каркасы, подъемные краны со стрелами.
Здесь же, в Ботаническом, вода
все прибывала.
Похоже на потоп.
Лазарев стал искать взглядом
дуру-англичанку (обругавшую его за сигарету). Она – старшая по отряду. Думает
ли эвакуировать детей?
Увидел её в противоположном
углу комнаты.
Она через голову снимала мокрый
свитер.
Свитер буксовал на её лбу.
Все её тело присягнуло усилию,
и фуфайка, выбившись из рейтуз, оголила мясную полоску живота.
А далее произошло вот что:
скорчевав свитер и угадав, откуда наблюдают за ней, она посмотрела на Лазарева.
Через всё просторное помещение, через десятки голов, затылков, спин –
определила его. И в лице её была одна смущённая женственность. В 1 минуту она
женщиной себя почувствовала. Впервые. Как так? А вот так. Замужем 11 лет (один
сын, 9,5 лет, один выкидыш, были аборты…). И вдруг, вот только сейчас, женщина.
Прикосновения захотелось. Поцелуя. Как так?! Вот стыд. Когда с Лёвой… ну
близка… то поцелуи только мешают. Хотя Лёва — он теплый. За всей этой внешней
грубостью. Но его поцелуи всегда не к месту. А этого… незнакомого… вдруг
захотелось прижать к груди, поцеловать.
= = =
* Все, что
выделено этим шрифтом, – Коле Вострокнутову не рассказано.
= = =
– Возвращаемся в школу! – задиристым хриплым голосом
объявила Надя.
Она объявила это учащимся 8-А,
8-Б и 8-В классов (79 чел.) и сопровожд. учителям (4 чел.) Но сам голос ее –
отныне – звучал для Алексея Лазарева одного.
Вечером Лазарева доняли
слабость, резь в глазах. Он слёг в родительской квартире на Ленина, 64.
Только через неделю вышел на
работу.
Перед дверьми учительской ему
попалась Надя, и он улыбнулся ей в воспоминание о смятении, причинённом ею.
———
Рапорт-РНО-999о4(15).
«Вот и всё, Коля. Как пришли, так и ушли из
Ботанического сада. Нам дождь все планы спутал! А что на Новый год с Лазаревым
была, так это педколлектив у нас такой: опекают меня после гибели папы, ареста Лёвушки!..»
= = =
= = =
3.
Прошло 3 года…
Лазарев. Стажировка в Москву.
Лазарев целовал Надю за колонной аэропортовского
буфета.
Они были скрыты от глаз, и только буфетчица, когда
отступала к зеркальной полке с ассортиментом, могла видеть рыжие борты
Лазаревской дублёнки.
За буфетной стеной полигонный шум самолетов не
смолкал.
Прислушиваясь к нему, Лазарев уговаривал себя, что
не боится отрыва от земли и 8000 м воздушной пропасти.
Кишинев. Аэропорт. 1974, февраль.
Он целовал… нет, скорее тыкался подбородком, ртом и
носом в пятно Надиного лица. В общественных местах она была недотрога. Но
теперь ему казалось, что его поцелуи и неспокойные руки делают свое дело, его
плотское пламя перекидывается на неё, вот и плащик смягчается и губы рождают
ответный вздох…
Но, покосившись на её поднятое лицо, увидел открытые
глаза, терпеливо глядевшие в сторону, и щепки помады на губах.
– Ну вот! – отстранился он. – В чём я виноват?..
В новой дубленке ему стало неповоротно, душно.
– Ни в чём! – поправила она волосы.
– Я ведь не гулять еду!.. Вот вредная!..
Помолчали.
Лазарев ожидал, она ответит: «А чего! Можешь и
погулять!»
Но она ничего не ответила.
– Ты ведь в курсе, что для меня Москва! – заговорил
он сбивчиво. – Для моего роста! Для всего будущего моего!.. И нашего!..
И, ничего не добившись этой глуповато-взволнованной
тирадой, принужден был добавить:
– Обещаю, Надьк! В Музей Толстого в первые же дни!..
А хочешь – прямо с самолета!..
О! Вот это было в точку!
– Найди все письма Льва Толстого в Молдавию! –
захлопала она ресницами. – Ты понял – все! До единого! Не важно, какого года!..
– Найду все письма Льва Толстого! – подтвердил. – С
сотворения мира – до наших дней!..
– И с этим… Шлёмой поговорить! Про харьковский
период!..
– Святое дело – про харьковский период!…
Прижалась благодарно.
– А это правда, – заулыбался, – что в детстве ты без
спроса, одна, ездила в аэропорт?!.. Посмотреть, как самолёты взлетают!..
– Да, правда!.. Возле той решётки стояла!.. –
кивнула куда-то вбок.
Лазарев посмотрел, куда она кивала.
Глухая стена.
– А вообще-то неправда! – передумала. – Так,
приезжала с папой за компанию – покупать подшипники у таксистов! Таксисты тут
подшипниками спекулировали, а я просто с папой любила ездить – все равно
куда!..
«С папой любила ездить» было произнесено с нажимом,
обидным для Лазарева.
И потому он мог бы подкинуть ответную шпильку.
Что-то вроде: «Еще бы! С таким папой!»
Но не подкинул. Пощадил.
– Подшипники? – спросил нейтрально. – Зачем?..
– Папа своими руками «Победу» собирал!.. Купить –
денег не хватало!..
И Лазарев снова почувствовал укол. Как будто он
виноват в том, что ее папаша (вообще-то военный в чине и писательский
секретарь) на «Победу» не накопил.
– Ну вот чего ты дуешься? – расстроился он.
– Представляю, какой ад был в его душе — из-за
мамы!..
Наконец в ее голосе подвоха не было.
= = =
Потом, в самолёте, пока разогревались турбины, он
вспоминал, как поразили его открытые Надины глаза, глядевшие в сторону, их
терпеливо-скорбное выраженье.
Его затрясло от обиды.
«Хохотушка! – подумал сердито. – Баба-ураган!..
Мастер показухи на самом деле!.. Мол, как ей важно всё, из чего я состою: мои
мысли и вкусы, учителя, друзья, Кастанеда-Гуржиев!.. Хм-м. Пока не прихлопнула,
как комара. Штампиком ЗАГСа по голове! А теперь и притворяться лень!..»
Выехали на взлётную полосу.
Взлетели.
Пришлось отвлечься.
«Что держит самолет в воздухе?» – вопрос, неизменно
лишавший его покоя накануне вылета.
Помнится, даже конспект завел с выписками из «Науки
и жизни»: что-то там про плотность воздуха, уравнение Бернулли, расчет
подъемной силы крыла…
Фигня.
Утробный страх пересиливал.
Это когда идешь себе по земле, увлекаешься, мыслишь…
и вдруг – самолет…
Давно он понял: одна его собственная воля к жизни
(молодость, мечты о славе…) диктует самолету лететь. Воля к ночным пляжам
Планерского, воля к тартусским лекциям Лотмана о структуре стиха, воля к
покорению Мунку Сардык в восточных Саянах…
И не дай бог постареть.
Постареешь, утратишь вкус к победам – никакой
Бернулли не поднимет!
———
Итак, взлетели.
Пламя целой жизни заколебалось… и уравновесилось.
Моя взяла.
Так на чем же я остановился…
Ага. Надя.
«Всё показуха! – возобновил свое ожесточённое
размышление. – Прямота, крупность! Отчаянность и бесшабашность. С голой шеей в
любой мороз. Прыжки с парашютной вышки в ЦПКиО. Выпуклый лоб, роговая гребёнка
в волосах – всё на простаков!.. И сам голос, вечно охрипший от эмоций, щёки,
надутые со сна… Хм-м, и эта её искренность в интиме (вместе и темперамент, и
целомудрие), так трогавшая меня… И как это ей удалось: что еще и не жили
вместе, ещё не переспали ни разу, – а я уж в курсе, когда у неё месячные, хотя
не спрашивал! Гипноз? И потом, когда стали вместе жить, спать в одной кровати,
всегда её тяжёлая нога на мне, куда ни повернусь: на правый бок, на левый!.. Ну
и самое главное… этот ее папаша из озера, Третий Ша (сам Исаич* так
припечатал!), из-за которого теперь по архивам таскаться, письма Толстого
копать!.. Надоело!.. Ух!.. Ну и значит все к лучшему: стажировка, отъезд,
прививка разлуки в отношения!»
= = =
*В какой связи «Исаич» (А.И. Солженицын) так
припечатал ее папашу, было не понятно. Как и то, что означает это «3-й Ша». Но
Солженицын и вправду так припечатал в интервью по «голосам». Своими ушами
Лазарев, правда, не слышал, но несколько знакомых подтвердили, что – да, было
дело, припечатал.
= = =
Самолёт набрал высоту.
Из-за занавески вышла стюардесса с подносом.
Газировка, леденцы.
Все пришло в равновесие.
Мысль о прививке разлуки понравилась ему.
Он повеселел, хмыкнул и, сунувшись в проход между
креслами, стал делать знаки Виле К., бывшему однокласснику, 2-му дирижеру
Оперного, сидевшему в пяти рядах сзади.
В аэропорту Виля был с молодой особой, очень
эффектной. И лишь кивнул издалека. А теперь легко поднялся и пришёл: «Привет,
Лазо!»
Лазарев тоже поднялся, и они удалились в хвост
самолета, где было два свободных кресла через проход.
Разговорились – кто, чего.
Вилю взяли в аспирантуру Гнесинки. Вот, летит.
– А я в «Известия» на стажировку! – поспешил отбить
Лазарев. – Ну и еще там… в Ленинку да в музей Толстого с тайным поручением!..
Говорили пригибаясь друг к другу через проход, пока
Лазарев не осознал, что посматривает, кто пригибается дальше и вытягивает шею
сильнее. Черт возьми, выходило, что – он.
Тогда он приклеился к подголовнику.
Виля был давний кент, хотя один на один дружили
только в детстве, со 2-го по 4-й класс музыкальной школы. Пока отец не застал
Лазарева занимающимся на скрипке… лёжа. Поверх заправленной постели (что
усугубляло). И не перевёл в 3-ю мужскую на Садовой.
Ха! Спасибо предку!
В 3-й мужской было интересней в 10000 раз.
Один Усов Иван чего стоил! Сын того самого Родиона
Усова из ЦК. Прогульщик и хулиган, искатель тайников с немецким оружием на
боюканской горке. Защитник уличных собак, предводитель банды, нападавшей на
гицелов*.
= = =
*гицелы – люди, нанятые для отлова бездомных
собак.
= = =
Благодаря Усову пересеклись вторично с Вилей –
спустя 12 лет. На почве туризма. Усов теперь был скалолаз, боксер и жестокий
бабник. Со сдвоенной фатерой на Ленина. Это 6 (шесть!) комнат в лучшем квартале
города. И уже не дворняг бездомных, а красавца-дога держал для полной упаковки.
Усовский стиль жизни распространялся на Лазарева
вплоть до женитьбы на Наде.
В браке Лазарев полагал себя счастливым, но теперь,
давясь распахнутым Вилиным лоском, готов был пересмотреть итоги десятилетия.
Спасала стажировка в «Известиях». Она не уступала
аспирантуре Гнесинского.
Виля не обязан быть в курсе, что стажировка выпала
не за красивые глаза. А благодаря третьему Ша (посмертные связи секретаря
Совписа и… подполковника КГБ!).
А вот про то, что Надя «англичанка» с иняза… как раз
неплохо бы ввернуть.
Летели славно.
Самолет точно зашит в небо.
Жгли анекдоты. Виля – два неприличных, потом
политический. Значит доверяет. Видит равного.
Польщенный Лазарев чуть было не поделился про харьковский
период и музей Толстого. Уже на языке вертелось. Но… не сболтнул, молодец.
Стал развивать про «The Catcher in the Rye».
Дал понять, что читал в оригинале. Пускай и не без
помощи жены-«англичанки» (выпускницы иняза).
Но Виля тронул за рукав.
– Посмотреть дашь? – спросил он понизив голос. – На
одну ночь? – и даже поозирался по сторонам.
– Сэлинджера?.. – удивился Лазарев. –
По-английски?..
– Тестя!.. – одними губами нарисовал Виля.
– Изъяли! – так же по-рыбьи неслышно отвечал
Лазарев.
И еще не веря удаче, перевороту, подарку судьбы
(исторически третий Ша никогда не был его тестем, просто не успел в этой роли
побывать), дошептал:
– Копирки от пишмашинки – и те!..
И крест-накрест повел ребром ладони в воздухе.
В глазах Вили непонимание боролось с восторгом.
Он не понял, что означает этот секущий полет
Лазаревской правой ладони. А спросить – постеснялся.
Лазарев был доволен собой. Тем более что про
копирки… ха-ха… придумалось на ходу.
Бесконтрольный выброс фантазии!
А что?!
А если это случай такой: когда необходимо все козыри
– и побыстрее – на стол!..
4.
Для Вили забронировано было в поспредстве, а Лазарев
ехал к родне (или кто они нам?): баба Дуня и Шлёма. Это в р-не Пл. Ногина в
переулках.
Но Виля потянул в поспредство, и Лазареву стоило трудов
не выдать удовольствие, с каким он это приглашение принял.
1974, февраль, Москва. Внуковский аэропорт.
На самом деле Виля «потянул» в последнюю минуту.
Было видно, что «изьятые копирки» впечатлили его, но он хотел перепроверить
себя. Понаблюдать, как Лазарев поведет себя при входе в столицу. Не запаникует
ли, как провинциал. Не затрещит ли крыльями по воде, как селезень.
В ответ Лазарев поскучнел, напустил флегму. Стал
пропускать Вилины реплики мимо ушей, оставлять их без ответа.
Во-во!
Правильная линия!
———
Вышли из аэропорта. Сели в 511-й радиальный.
Лазарев смотрел в окно, в сторону.
Окраинные лесосеки в пепельном снегу были
растрёпаны, как капуста. В берёзах, выдавленных из леса на шоссе, зияли мокрые
черноты. И за всем этим, сахарно и зубко, качанела Москва.
Во всю автобусную дорогу от Внуково до Юго-Запада
Виля что-то говорил, острил, и время от времени понижал голос, чтобы кинуть еще
крючки на тему тестя, но Лазарев как бы ушел в себя. В собственную спокойную
значимость.
Он понимал, что прошел проверку.
———
В поспредстве МССР.
Спальня была на 6 мест, с дебильно-высокими
потолками.
Вечером выбежали в гастроном на Кузнецкий.
«Не мороз, а суповой концентрат мороза! – заметил
Лазарев на бегу. – Разводить в пропорции чайная ложка на цистерну!..»
И облизнулся от вкусности определения.
От того, что выбил ещё пол-очка в глазах Вили.
Не так уж мало очков за неполный день.
В спальне было слабо натоплено. Лазарев загодя
подложил кальсоны под подушку, чтоб наживить в темноте. Не красоваться же в
кальсонах перед Вилей.
Перед сном ходил в кабинку – звонить по талону в
Кишинев.
У Нади был слабый голос. Именно такой голос, от
которого (и она об этом знает) у него портится настроение.
Она удивилась, узнав, что он ночует в поспредстве («А
как же – с этим… Шлёмой поговорить – про харьковский период?!»).
– Уф-ф! – обмяк Лазарев. – Вот на днях зайду и
поговорю!.. Про харьковский период!.. Но умоляю – обойдись без сарказма!..
– По-моему, я говорю своим обычным тоном!..
– Это только по-твоему!..
– Я говорю как умею! – уныло и по-прежнему с
подвохом отвечала Надя.
Во тип!
– Да прилетай же на каникулы! – загремел он. –
Надька-оладька!.. А?.. Вот вместе и насядем на Шлёму. И в архиве Толстого – будем
вместе рыться!..
– Я бы прилетела… – голос Нади зазвучал
безадресно, тускло, – если б не… – тут она умолкла, и Лазарев угадал, что она
удаляется от чужих ушей (теща Соф.Мих.? Витька?) в спальню, и провод телефона
путается под ногами, – …если б не за-ле-те-ла!.. Прости за каламбур!..
Последняя часть фразы была произнесена ею совсем
по-другому.
Звонко. С твердой артикуляцией.
В голосе её краски сверкнули.
– Я рад!.. –
выпалил он.
Он читал, что женщине важна 1-я реакция.
———
…Он не разбирал, что в нём: восторг или
удручённость.
Если восторг, то леденящий.
Если удрученность, то в блеске победы.
Ах! Ох! Ух! Эх!
Можно подумать, он сам родился!
Узнал о собственном зачатии!
Все, что до сих пор, не то! Не считается за Жизнь.
Но вот теперь!
Подумать только: всего 3 года т.н. влюбиться в
женщину. Чужую. С набором каких-то своих, посторонних тебе свойств.
Не говоря о том, что – завуч и мать семейства!
И вот, сегодня, 19.2.1974, принять известие о
капитуляции.
О том, что ты есть.
О том, что Жизни не отвертеться от тебя.
———
Он помнил, как влюбился в Надю.
В октябре 70-го.
В Ботаническом Саду на Боюканах.
Там, где огородные участки, закреплённые за школами.
Была осень, поход 9-х классов на огороды…
А до того – ну едва знакомы. Просто коллеги по
педсоставу.
И вот – влюбиться, навеять ей свою любовную волю!
———
Вернувшись в спальную залу, он храбро извлек
кальсоны (розового, позорного цвета) из-под подушки.
Надел при Виле.
Плевать, что Виля подумает.
Надя зачала от меня. Черноглазая, смелая!.. Смешная!
– до сих пор треть зарплаты в фонд помощи Въетнаму. Нет, теперь в фонд помощи
Анголе и Мозамбик…
А походка! Всегда с разбега. Всегда из гущи дел,
споров, битв за справедливость! Просто подойти и усесться на стул – и то с
разбега! Столько искреннего наступления. И это синее платье на Новый год – выше
колен. Роговая гребёнка в волосах!..
Спасибо, Надьк!
Значит, придется все-таки задрать штаны и… в архив
Толстого… в Исторический музей… в Ленинку… – спасать 3-го Ша (посмертно!)
И на неведомого этого Шлёму – тоже придется время
убить. Расспросить про харьковский период.
Ну Надька!
Sweet crazy Надька-оладька!..
Бедный, бедный твой первый муж.
5.
«Бедный первый муж».
Заскучали. Встали.
Перхоть между рамами.
Пешков отдал попутчикам газету, стал смотреть в
окно.
Но заискрил ветер.
Снег повалил.
Поезд стоял как распряжённый. Как будто телегу
забыли в поле.
Наконец в метельной кожуре надвинулся встречный локомотив.
Тронулись по-черепашьи.
Через 1,5 часа.
Кишинёв белел, как курятник.
Снегоуборочные ЗИЛы наново чертили городской план в
снежной непаши.
Ботаника была отрезана от города.
Троллейбусы в горку не шли. Они останавливались на
кругу перед «Комфортом»* (салон мебели).
Целая ходынка горожан одолевала Ботаническую горку.
Пешков — вместе со всеми.
Но его бросило в жар после сотни метров. Лёгкие не
качали.
Постоял.
Ну и ну. Посмотреть со стороны: шея, грудь как у
быка. А дыхалка дрянь, с кислородом не справляется.
Вернулся в «Комфорт» погреться.
Здесь брали румынский гарнитур в 66-м. Сын Витька
плющил нос о тёмно-коньячную политуру буфета. Распилы-деки околдовывали его.
Под блестящей политурой они казались деревьями в объёмной картинке… И у
Надьки тоже был свой бзик: мебель переставлять. Буфет, сервант, 2 односпальных
дивана, 2 кресла двигали по квартире то так, то этак. И одного месяца не
проходило, чтоб не двигали.
Ладно. Остыло.
Пешков походил по комнатам с мебелью, пока – от
запаха лака – не раскашлялся до колец в глазах. До мокроты во рту. До тяжелой
испарины.
Вернулся на ж.д. вокзал.
Там все запроблено народом, присесть негде.
Вспомнил про Марью-домработницу. Она жила на
Мунчештской, рядом.
— — —
На Мунчештской. 25 минут спустя.
Шел вдоль заборных штакетин, смотрел во дворы.
Он не помнил, где Марья живёт.
Печные дымки над домами все клонило на одну сторону.
Тишина, как в поле.
Вдруг смотрит: Яков Марьин! с папироской возле
калитки.
Тот и бровью не повел при появлении Пешкова с
чемоданом. Как будто Пешков каждый день тут мимо калитки ходит.
Вошли во двор.
Струны винограда в снегу.
Самой Марьи не было, она и в буреган на подёнке.
Яков рассказал, что она уж не убирается у Пешковых.
– Надька уволила? – догадался Пешков. – Новая
квартира, новый муж, к чему теперь старая домработница?..
Вошли в дом.
Яков не проявлял ни радости, ни недоумения.
– Я посижу, а? – попросил Пешков. – Пока троллейбусы
пустят!..
Будь это не Яков, а кто-то другой, то одного только
«посижу, а» не хватило бы. Всю историю давай тогда выкладывай: 50-летие
МССР-досрочное-по-амнистии-а пока сидел-Надька себе кадра нашла-квартиру
сменила-сами в центре города теперь-а меня в 1-комнатную на Ботанике… Но с
Яковом ничего такого не надо. Он сам лишнего не спросит, но и от себя не
оторвет.
Молчание загустело.
– Вы сколько тут? – спросил Пешков (чтоб тупо не
молчать). – С до-сорокового или спосле*?..
И показал на потолок, стены.
= = =
*он имел в виду 28.6.1940 – когда Молдавия
перешла от Румынии к СССР.
= = =
– Э-э! – махнул рукой Яков.
– Что – э-э? – удивился Пешков.-Я спросил: с до или
с после?..
Чучело иконное темнело на комоде.
– Мыкола Угодник?.. – показал на него Пешков.
И – не поленился, встал со стула, подошел
разглядеть.
– Та-и-сий! – прочитал по слогам. – Таисий
какой-то!.. А говорите, что Мыкола…
Хотя Яков ничего не говорил.
– А чья власть на дворе, вы хоть в курсе? – Пешков
посмеялся его скрытности. –Никита Хрущев? Или Маршал Антонеску?..
И выглянул в окно, скучая.
Через 40 минут.
Марья пришла.
Батрачка батрачкой. И глаза без грифеля. Из того же
тонкого сукна, что и все лицо.
– Вот, на свободе! – поприветствовал ее Пешков. – По
случаю 50-летия МССР!..
Заварила ему терновник от кашля.
Яков спустился в погреб.
Принёс кувшин с вином. Струганину, брынзу, соленья
на тарелке.
Разговор, взгляд в глаза, правила гостеприимства – в
нём всё включилось с приходом Марьи.
– Тут в Молдавии русский царь Николай до какого года
правил – до одна тыща девятьсот шестнадцатого, так? – Пешков и за кувшином вина
не уходил от темы. – До отреченья, правильно?.. А потом этот ваш Karol von
Hohenzollern, так?..
Справившись с трудной фамилией румынского монарха,
он покраснел от удовольствия.
И целую минуту молчал – вслед произнесенному.
Но потом очнулся.
И даже пальцы стал загибать – с энергией и
увлечением.
– Потом Йоська-усатый с июня сорокового, так?.. –
загнул палец. – Потом снова этот ваш фашистский кабинет… Гога Октавиан, Маршал
Антонеску, правильно?..
Хозяева только слушали.
Только моргали нейтрально.
Не говоря о том, чтобы отвечать «так – не так»,
«правильно – неправильно».
– Нет, мне нравится, какие вы скромные! – подивился
Пешков. – Хата с краю, понял!.. Не то что Пётр Федорч, тесть! Тестя моего
послушать, так вы тут sub jug (под игом – рум.) боярским жили – до 40-го
года! Пока он вас не освободил!..
И понурился. Не знал, о чем дальше говорить.
Он ушел в свои мысли и, конечно, не перехватил
никакого там особенного перевзгляда между Марьей и Яковым после упоминания о
бывшем тесте.
А между тем – перевзгляд такой имел место.
– Гриша, Зина?.. – поднял голову. – Ромка, Лена?..
Где все?..
Детей, он помнил, было 6.
– Зина замужем! – Марья подала мясо с домашней
лапшой. – Гриша поженился!..
– Ура, ура! – обрадовался Пешков, но примолк с
угрозой. Теперь его черёд был рассказывать, а ему не хотелось.
Да и кашль не оставлял.
– Бронхи! – объяснил. – Варили шины, и всякая другая
гальваника… там!.. – и ткнул пальцем в неопределенном направлении.
Тогда Яков, ни о чем не спрашивая, встал из-за
стола. Вышел из комнаты.
Снег рос. Тишина необзорная.
– Так себе работа! – добавил Пешков. – Но мозги
отдыхают! Работай себе руками а мозги вольно стоят. Любую мысль думай!..
С кувшином, наново наполненным, Яков из погреба
вернулся.
По поверхности черного вина седые пузырьки плясали.
Из-за пляшущих этих пузырьков Пешков опять-таки
упустил момент, когда на табуретке рядом ним возникла обувная коробка.
Ну коробка – так коробка, Пешков не придал значенья.
– Давай всего хорошего! – Яков поднял чашку с вином.
Ели молча, без неловкости. Марья обработана чувством
такта. Всё понимает, но не выносит сужденья.
Только один раз Пешков помнил ее сбитой с толку. Лет
7 или 8 тому назад. Когда Витька вернулся со двора и сказал, что любит отца
Вовы Елисеева больше, чем Пешкова, потому что елисеевский отец ходит с другими
папашами пить вино в «Бусуйок»* а Пешков не ходит.
= = =
*«Бусуйок» –
гастроном с винной палаткой на ул.Зелинского.
= = =
– Марья, – спросил Пешков, – а помните, как Витька
приходит со двора и говорит, что он другого папашу любит больше, чем меня!
Из-за того, что я с соседями не бухаю!..
– Не помню, – сразу отвечала Марья. Хоть видно, что
помнит.
Ещё попили-поели.
– В Бога верите всерьез или для порядка? – Пешков
кивнул на Николу-Таисия.
– Всерьез для порядка! – ответил Яков.
– Ясно!.. – Пешков потянулся, размял плечи. – А вот
и снег… – он широко зевнул, – весь кончился! – встал из-за стола. – Пойду к
троллейбусу?..
Вышел под навес.
Темно. Курями пахло.
Во дворе Яков шарчил снег фанерной лопатой.
Лицо его было такое, точно Пешков уже 3 дня как уехал.
И у Марьи, прибиравшей со стола, лицо было такое же.
Как будто и не ели-пили вместе.
– Коробку забрал? – спросил Яков, не поднимая головы
от лопаты, от дворового снега. – Давай, коробку там забери!..
Теперь он говорил по-другому. Небрежно-повелительно.
С заведомой нетерпимостью к отказу.
Хотя какой там отказ: Пешков просто не понял, о чем
он говорит. О какой такой коробке.
–От Петра Фёдорча коробка! – опершись на лопату,
Яков смотрел теперь с вызовом. Почти нагло.
Он смотрел так, как, наверное, некрасивая девочка
смотрит на мир, когда открытие собственной некрасивости уже произошло, и успело
отболеть, и родило ответный вызов: «А вот вам! А вот такая как есть!»
– Мне?.. От Петра Фёдорча?.. – не поверил Пешков. –
С того света?!.. Ха-ха!..
– Давай, давай! – велел Яков. – Иди забирай!..
В одну минуту он стал другой. Сам разговор его стал
таким недобро-повелительным, наглым, точно здесь и сейчас, под кровом его дома
на Мунчештской, обитали царь Николай и король Karol von Hohenzollern, Иосиф
Сталин и весь румынский кабинет, и, вынужденный кое-как выживать под всей этой
чередой сильных мира сего, под хищными этими орлами и совами, он в то же время
не отпускал Лёве Пешкову и малой крупицы подобного страха и почтения, отвергал
и самый малый риск беды, могущей из-за Лёвы Пешкова для его дома произойти.
То есть, выходит, попрятали у себя коробку и –
будет.
– А что там, в той коробке? – удивлялся Пешков, идя
в дом. – Ботинки, что ли, мне свои завещал?..
– Бумаги! – отвечала из комнаты Марья.
Воинственная перемена в муже не укрылась от нее, и
от того она говорила виновато.
– Бумаги?.. Для бумаг у него дочка есть! – Пешков
приподнял картонную крышку.
Из под коробки на него фотография глянула. Какого-то
старичка лупатого. С веселым, детским лицом.
– Мне-то его бумаги на что?..-пробормотал.
– Дочка мы теперь не знаем где живет! – сказал Яков
из-за спины. – Давай, забирай!.. А то в милицию сдадим!..
– Сдавайте ради бога! – пожал плечами Пешков. – А
снег-то, – показал на окно, – по-новой сыпет!..
И пока, следуя его пальцу, Яков с Марьей
поворачивали головы и смотрели на снег в темное окно, он еще покрутил лупатого
старичка в руках и… сунул в карман, пока не видят.
– А переночевать можно?.. – спросил.
— — —
Марья стала готовить ему постель.
– А кадр Надькин хорош или так себе? – Пешков
подсыпал в голос всю иронию, на какую был способен.
Марья стелила по-городскому, с
наволочками-пододеяльниками.
– Как настроение у ней? – еще спросил Пешков. –
Мебель по квартире не двигает больше?.. Успокоилась, наконец?..
И… махнул рукой.
Здесь Марья закончила приготовление постели и
распрямилась.
Пошел за нею в кухню к плите.
В кухне Марья брала сваренные яйца из кастрюльки и
очищала от скорлупы. Занятость позволяла ей помалкивать.
– Ей всего 17 с половиной было, когда встретились! –
рассказал Пешков. –Ребенок совсем!.. Да и я бродяга, только-только с флота! И
что там за интерес у Петра Федорча был, а?!.. Вроде бы он родителей моих
знал!.. А толку?!..
Но тут его поразило, что Марья, перенося нагретую
кастрюльку с плиты на стол, брала её голыми пальцами.
– Не горячо? – взял ее ладонь, потрогал сработанную
кожу.
– Я быстро! – объяснила она.
– Не важно! – хмыкнул. – Нервному сигналу хватает
доли секунды – чтобы мозг перевел горячую температуру в сигнал боли!..
И отпустил ее руку.
Он обожал задумываться о физическом устройстве мира.
О чудесной сложности его.
Оскорбленный дух его умягчался тогда.
– Там нейроны в коже! – объяснил он Марье. – Они
прилегают друг к другу так тесно, что один моментальный сигнал «горячо!» – и
мозг все принял!..
Собирался еще что-то рассказать в этом духе.
Но вошел Яков со двора.
Встал на пороге.
– Коробку, – напомнил он, – забрал?..
= = =
= = =
= = =
6.
50-летие МССР.
Витя Пешков.
Лазарев
приехал из Москвы и привёз мне джинсы «Miltons» и приемничек «Спорт» на кроне.
Но
мы сели обедать, и он принялся выговаривать мне за поддельные хроники.
Я-то
надеялся, он забыл.
Мало
у меня своих проблем!
Кишинев,
октябрь 1974.
Начну
с того, что мама перевела меня из 2-й английской в 37-ю, к себе под крыло.
Это зверская,
дурная школа с научным уклоном.
Мама
надеется, что и я стану химиком, как она. В химии, мол, перспектива! Полно
белых страниц. Взять простую воду, например. Ей 4 миллиарда (!!!) лет, но
химический состав ее открыли совсем недавно.
Ну,
я не против. Химиком так химиком.
Но
если б я знал, как меня будут парафинить из-за мамы – в 37-й! Я бы упёрся
рогами и не перешел. Потому что мама там слишком активная, лезет на рожон с
хулиганами. Её грубый, вечно охрипший от скандалов голос гремит на всех этажах.
И вдобавок у неё живот растет.
Вот
тогда Лазарев приехал.
«Известия»
откомандировали его – освещать 50-летие МССР.
Пока
они с мамой ехали из аэропорта, я раскрыл хронограф и развёл наспех пару
страниц.
Разными
чернилами.
Все-таки
я надеялся, что Лазарев не вспомнит.
Но
не тут-то было.
Чуть
не с порога он потребовал тетрадку.
–
Подделка! – пробормотал он, разлистав пару страниц. – Причем небрежная!..
Сели
обедать.
–
Всемирная история началась тогда, – сказал он, купая столовую ложку в бульоне с
рисом, – когда ее записали!.. Поэтому, Витька, сам решай!.. Не будешь записывать
хроники в хронограф,.. – растопырив пальцы, он полил на них (!!!) бульоном с
ложки, –останешься страной зыбучих песков!..
(Теперь
понятно, за что я Лазарева люблю?!)
–
Лёша-а! – возмутилась беременная мама. – Лёша!..
Но в
её голосе злости не было.
– И
уж на Геродота не надейся! – еще добавил он. – Ни фига он не напишет о тебе,
этот Геродот!.. А если и напишет, то – мама мия! – одну густую клюкву!..
Уф-ф,
опять он с этим Геродотом!
К
счастью, телефон зазвонил.
«Москва!
– подскочил Лазарев. – Из секретариата!»
Заперся
он в кабинете, а потом выходит и говорит: «Лёню подтвердили!.. Наместника бога на земле!»
— —
—
Лёня. Через 2 дня.
Наутро
всю школу сняли с уроков и выставили у парка Пушкина.
Проспект
вздулся от безмашинья.
На
фонарях ветерели флажки: союзный и молдавский.
Толпы
людей как фальшивые усы были наклеены на тротуары.
Но
мостовая была гладко выбрита.
По
ней расхаживали мильтоны с шепталками-рациями.
День
был расправленно-солнечный, без единой складки. Точно воротник белой рубахи
выпущен поверх лацканов пиджака.
Ждали.
———
Ждали…
———
Я во
2-м ряду. В 1-м – Софа Трогун, Оля Даниленко и другие отличницы в белых
фартуках…
———
Ждали.
——-
Верзила
Стрежень бил меня сзади по уху и прятался за других.
Я
был новенький, но все знали, что моя мама та самая крикуха-завуч, и меня
парафинили.
Но
душа трепетала от набывания праздника.
В
последнее время все только и говорили о приезде Лёни.
Кишинев
стал неузнаваем в порфире юбилейных украс.
Лёня был гость, а я обожал, когда гости.
Вот,
даже бабы Сониных подруг с скрипучими голосами, и тех обожал.
А
ведь Лёня еще и знаменитость. Наместник бога на земле.
А я
до сих пор видел только 1 знаменитость: пугливого толстяка Кислярского из кинофильма
«12 стульев» в доме отдыха в Иванче.
Нет,
я также видел Николая Табачука, правого атакующего защитника «Нистру»,
кандидата в Олимпийскую сборную СССР. Но я не знаю, это считается или нет.
Потому что я видел его 3 секунды, не более. Да и то через зеленую кольчугу на
окне.
Вот
как это было.
После матчей на Республиканском мы с толстым
Хасом всегда пролезали под Восточную трибуну к раздевалкам. Туда полстадиона
сбегалось, не пробиться. Но однажды, после «Нистру-Шинник», мне повезло – я пробился
к зелёной кольчуге.
Пробился и смотрю. А там (!!!)…
…голые игроки в креслах…
…полумертвые после матча…
«А вы чего?.. Мужские я-ца не видели?» – заорал
пожилой дядька-мильтон и стал отпихивать нас от окон.
Но я даю слово, что я узнал Николая Табачука в
кресле. В одних белых плавках.
И я бы хотел, чтоб это считалось.
Потому что, хотя я и не верю в бога, но все-таки это
интересно – увидеть его наместника на земле.
Нет,
это не просто интересно.
Это все
меняет.
Тогда
это совсем другая жизнь.
7.
Его наместник на земле. 1974. Октябрь.
…Принаряженные
мильтоны ходили вдоль тротуаров и говорили в рации.
В их
поведении был ленивый туск, усыпивший мое внимание.
Едва
я главное не пропустил!
Сначала
– с брызгами сирен и мигалок – вал милицейских «Волг» наехал.
За
ними правильный ромб мотоциклов, плывший медленно и парадно.
И
сразу – в привстое улыбки и приветствия! – Лёня в брюховине «Чайки».
И
как после прохода речного катера поднимается и идет в берег волна, так
милицейские цепи по-акульи впрокус приникли к приполоскам тротуаров,
заветеревших приветственными флажками. В 2 секунды все произошло.
Я
ещё провожал взглядом праздник… обаятельного стратилата страны моей,
приглаживавшего растрепанный русый волос… ещё бликующая волна асфальта не
поглотила удаляющийся кортеж… как мильтонская белая фуражка выставилась
передо мной.
Глаза
в глаза.
Крупным
планом.
Я
попятился, он – за мной.
Я
прободнулся в толпу, мимо Таисии-математички, толкнул Стреженя и схлопотал от
него кулаком в грудь.
Побежал
в аллею классиков.
Вокруг
уже сдавали флажки.
Пасха
проспекта расслаивалась.
У
фонтана я оглянулся.
Мамочки!
Он
за мной!
Подгорев
от нового язычка страха, я – за кустарник, оттуда в каштановую посадку. Оттуда
уже близко до просмоловых прясел ограды, там троллейбус подхвачу.
Но
троллейбусы пока не пустили.
Тут
меня и слапили.
Вот
и все, страх посох, стало больно от одного единственного тубаха под дых.
Мильтон
тубахнул мне под низ живота, накрутил ухо.
И…
исчез, как не был.
Я не
мог перекатить в себе ни единого двоха, все встало во мне, как помидоры в
конобе.
Одно
утешало: своё я отхлопотал.
Ну,
я ещё расскажу эту историю.
———
Вечером того же дня…
…
к нам пришли гости: Крупновы с сыном Гришей.
Мы с
ним утащили телефон на проводе и закрылись в детской (звонить чувихам из его
класса).
А
потом нас позвали есть сладкое на родительскую половину.
За
столом баба Соня расписывала нашу встречу с Кислярским из «12 стульев» – этим
летом, в доме отдыха «Иванча» под Оргеевом.
Я с
восторгом вмешался, прибавив, что в жизни Кислярский выглядит один в один как в
фильме: пугливый толстяк с маленькой как болотная кувшинка головой.
«Да-да,
у Вити с ним завязались свои особые отношения!» – подтвердила баба Соня.
«Просим!..
Просим!.. – потребовали Крупновы. – Расскажи!».
Ну я
и рассказал, как встретил его в безлюдной боковой аллейке после ужина. Время
было 20.30, ну, может, 20.45, и было слышно, как музыканты настраивают гитары
на танцплощадке… И вот, гляжу – идет на меня! В темно-синей мастерке на
короткой змейке. С графинчиком кваса в руках. Увидя его, я сразу вспомнил, как
в кинофильме он бекает-мекает «А сто
рублей не спасут отца русской демократии?», и чуть не заржал. Но я не
заржал, а только сказал «Добый вечер!».
– «Заржал!» – фыркнула мама. – Что за манеры,
сын?..
– Не
перебивай, интересно! – Крупновы за меня вступились.
Пришлось
мне дальше говорить.
В
Доме отдыха никто не догадывался, что с нами тут отдыхает киноактер: он не
ходил ни в столовую, ни на пляж.
На
другой вечер я снова повернул в ту аллейку.
Колючая
акация глушила её. Лесные голуби ухали.
И
вот.
Опять
он со своим графинчиком.
Мы
кивнули друг другу как заговорщики, и он дал мне отпить прямо из стеклянного
носика: за то, что его тайну храню…
А
потом он уехал.
Вот
и все.
«Даже
мне не рассказал!» – упрекнула мама, а Лазарев похлопал в ладоши и, улучив
момент, увёл меня в кухню.
«Сочинял
бы хроники в таком духе – давно бы имел абонемент на “Нистру”! – сказал он. – А
что! Я приятно удивлён! Тебе удалось не просто изложить событие – встреча с
популярным киноактером – но передать атмосферу! Сам посуди! Темная аллейка
периферийного дома отдыха, вечер, лесные голуби!.. – и он показал большой палец
в знак одобрения. – Ещё ты упомянул о теплостойкой мастерке (в середине июля!),
дав понять, что твой герой не молод! Ну и, наконец, мне передался вкус
охлажденного кваса в стеклянной посудке, легко предположить, что от директора
дома отдыха лично! И поверь, я бы дорого дал… – он шумно и комично сглотнул
слюну, – чтобы отпить из того графинчика!»
«Ха!»
– хмыкнул я польщенно
– И,
главное, никакой Плутарх такое
не придумает! – заключил он. – Никакой Геродот!.. Поэтому не валяй-ка дурака!
Берись за хронику! О чем? Не важно. Хотя бы о сегодняшнем Лёнином явлении народу!..
Воодушевленный,
я побежал в свою комнату.
Раскрыл
хронограф.
———
8.
Но,
бойко принявшись за изложение, упёрся в мильтона.
Без
него и полстраницы связалось с трудом.
Кишинев,
октябрь 1974.
–
Лазик! – позвал я с порога.
–
Слушаю! – откликнулся Лазарев.
«Лазик…
ха-ха… Лазик!» – Крупновы посмеялись.
–
Всё лучше, чем Лазо! – стал оправдываться он.
– Я
не могу про это письменно! – сказал я глухо. – Могу только устно!..
–
Устно не считается! – отверг он
Крупновы
спросили, на какую тему сочинение.
–
Хроники, а не сочинение! – поправил Лазарев и, привстав с чёрной бутылкой
«Каберне», стал разливать по фужерам. – Меня вот не учили писать хроники в
детстве – теперь не помню ни фига!.. Будто и не жил!..
– Ну
прямо! – басила мама. – Не жил!..
– А
кто их будет читать, – подколол Крупнов, – ну эти твои хроники?..
– Читать?
– удивился Лазарев.
И
забарабанил пальцами по чёрной статуэтке «Каберне».
– Ну
да, читать! – Крупнов подтвердил вопрос.
–
Вот пускай «Каберне» пьют!.. – объявил тогда Лазарев. – Да-да, «Каберне»
чумайского розлива!.. А читать — никто и не просит!..
–
Согласен! Только чумайского! – перебил Крупнов. – Если «Каберне» – не
чумайского розлива, то это перевод продукта! Я вот в Туле заказал – просто ради
интереса! Наклейка один в один! И что же – никакого сравнения!..
–
Потому что чумайский розлив из республики не вывозят! – подтвердила его жена. –
А с кем это ты там «Каберне» угощался в Туле? Можно спросить?..
– С
технологами, мамочка! – развел он руками. – Технологи с завода в ресторан
повели!..
– Технологи с завода? – переспросила его
жена.
–
Так вот, читать это лишнее! – поднял голос Лазарев. – И пишут вовсе не для
читателя!..
– А
для кого? – покрасневший Крупнов гакнул от смеха. – Для кого тогда пишут – если
не для читателя?..
Но
Лазарев уже стоял с запрокинутой головой и пил из фужера.
Крупнов
смотрел на него.
Но
Лазарев пил и пил с красивой алчностью.
Тогда
мама вмешалась.
–
Можно я отвечу?! Я знаю, что он думает!..
–
Вот это боевая подруга! – восхитилась жена Крупнова.
–
Можно! Давай! – зашумел и сам Крупнов.
–
Значит, Лешкин ответ на вопрос для кого пишут, – начала мама, – выглядит так: а
ручей в лесу для кого? А полевой василёк? Я права, Лёш?.. Правильно я идею
передала?..
И
пихнула его локтем.
–
Передатчица! – Лазарев допил вино и отложив фужер наконец.
———
– А
на какую тему сочинение? – спросил Гриша Крупнов, когда мы в детскую вернулись.
Покосившись
на закрытые двери, я выложил ему всё как есть.
О
том, как в прошлом феврале я помирился с жирным Хасом. И о том, что дальше
было…
…
– А
…ся… только когда ребенка хотят? – спросил Гриша, когда я закончил. – Или
не только?..
Он был только в 4-м классе. Что с него взять.
Конец 3-й части
Часть
4
1.
Витя Пешков. О том, как я с Хасом помирился (незаписанная
хроника)
Я бы
не мирился.
Но
он первый подкатил.
До
того мы не говорили 100 лет: не прощу ему форму с гетрами!
Но
вот он подкатывает на перемене: «Здоров, куда пропал? Приходи играть, у нас
теперь тренер есть, ты не поверишь, кто!..».
И…
выдерживает паузу.
–
Ну, – спрашиваю нехотя, – кто?..
–
Игорь Надеин!.. Первая тренировка – в воскресенье!
Что-о-о?!..
Что-о-о-о?..
–
Да, Игорь Надеин!.. – подтвердил он. – ЖЭК ему квартиру в нашем доме дает!..
И,
довольный моим потрясением (Игорь Надеин был «десятка» из «Нистру», диспетчер с
хитроумным пасом и ударом-пушкой с обеих ног, не зря его пробовали в московском
«Спартаке»!), подкинул еще козырь:
– И
мы теперь ходим в 3-ю секцию по вечерам!.. Там новая семья в подвале, муж и
жена! Через шторку всё видно!..
И…
снова запускает паузу.
Кишинев,
февраль 1974.
Я не
искал примирения.
Но,
во-первых, Игорь Надеин.
А
во-вторых, я влюблён был в Т.Р. из класса и не знал, что с этим
делать.
До
того я влюблялся только в самых красивых: в Коровкину в 3-м классе, в Мещерскую
в 4-м. Но в них разве что классные парты не были влюблены. Разве что портреты
Ленина и Пушкина на стенах и ведро со шваброй в углу.
А
вот Т.Р. не была красива. Но во мне восковые соты ломались от одного
воображения ее.
Это
подвигало к познанию.
И
потому я помирился с Хасом. И ответил, что… – приду.
———
Вечером того же дня.
Никто
из пацанов не спросил, где я пропадал целый год.
Мы
дотемна рубились в хоккей у фотоателье.
А
потом пошли к 3-й секции.
Темнота,
и хвиль, и сумлунь, напитанные опасностью, всё было открытием в этот
нетабельный час. Все было началом познания.
= =
=
= =
=
2.
Chantal. Осада.
В Приюте требуется младший персонал, и я пришла
наниматься.
M—me
Тростянецкая из опекунского совета встретила меня там.
Ей понравилось мое замешательство при виде её: такая
grande—dame – и в
таком несчастном месте.
Июль 1935, Оргеев.
Она посочувствовала мне, но вид её был весел.
«Я кормлю этих несчастных с ложки, купаю их в ванне,
хотя и не обязана! – говорили её весёлые глаза, её увлечённая фигура. – Что поделать,
если я такая!..»
Я была рада встретить ее здесь.
Её красивые руки, плечи, её рубиновые серёжки в
маленьких ушах рассеивали скорбную унылость помещения.
И разговор её со стариками был так весел, что и
самые олежалые оживали в своих матрасах.
———
Вечером того же дня я видела её в центре города, на
Торговой.
Она была в собственном выезде.
С высокой причёской.
Другие серьги гороздились в ушах – теперь из
матового золота.
Она помахала мне рукой из экипажа.
Её оголённая рука показалась мне бела как субботняя
хала.
Трудно поверить, что 2 часами раньше эти руки
вываривали гадкие приютские простыни в кипятке.
Ещё я отметила новое выражение её лица. При виде
меня оно сделалось ласково и значительно. Как если бы ей стало известно что-то особенное,
имеющее ко мне отношение.
Придя наутро в Приют, я повстречала там… Иосифа
Стайнбарга.
Смущенно улыбаясь и глядя в сторону, он объяснил
мне, что сегодня его день в опекунском расписании.
3.
Витя Пешков. Ул.Ленина, 64. Третья секция.
Луна горела так, точно ей пощёчину врезали.
Телевизионная программа «Время» курилась из всех
окон.
Я шел за Аурелом.
Он не держал ветки, и они били мне по глазам.
Деревья находили на подвальный этаж.
Но сквозь голосвисую их черноту я видел освещенное
окно в подвале.
Но троллейбус продудел на проспекте.
С остановки во двор какие-то люди вошли.
Мы стали темнотою.
Потом троллейбус уехал.
Люди скрылись в подъезде.
Мы выдвинулись из укрытия.
Кишинев, февраль 1974.
В очередь я прибился к окошку.
Впоследствии, перебирая действительную
порнографическую картинку того окна (Хас не наврал), я неизменно думал, что — нет,
нет, это не так. Это всего только личный их дурдом. Надчувствие мое к Т.Р. не
могло быть выражено таким способом… Но это впоследствие. Через пол-часа, через
час.
А пока что, раздвигая ветки, поднимался я к
подвальному окну в 3-й секции и готовился к великому раздвижению горизонтов.
Для пацанов это был 4-й вечер подглядыванья.
От скуки они стали клюшками в окно стучать.
В комнате услышали.
Раз – и голый мужик у окна. Мы встретились глазами.
Он бросился к одежде на спинке стула.
Я увихнул в темноту вместе со всеми.
Но его лицо преследовало меня целые 7 месяцев.
Оно было широкое, с пунктирными усиками.
И… оказалось мильтоном в парке Пушкина.
= = =
= = =
4.
В приюте.
Иосиф С. моет хлеборезку, подметает в саду… лишь
бы к старикам не входить.
Ну, мне все равно.
Хоть я и не одобряю такого поведения.
Брезгуешь – сиди дома.
Июль 1935, Оргеев.
Но его аж корчит от брезгливости.
Вдобавок у него тут деловые встречи (нашел – где!).
Смотрю, устроился за плетеным столиком на веранде. С
каким-то представительным мужчиной.
Для смеха я решила потревожить их. В 3-й комнате
лежачий старик обделался. Я могла бы санитара позвать, но позвала богача Иосифа
Стайнбарга из попечительского совета.
Он встал из плетеного кресла и пошел за мной.
Ноги не несли его.
В палате я попросила его усадить на клеенку
обделавшегося старика.
– Ёш! – сказал вдруг Стайнбарг рассмотрев
несчастного.
Чудесная перемена вспыхла в нем. Решительность и
доброта перекоренили страх и гадливость.
– Ёш! – повторил он с нежностью. – Иеошуа!..
– Ёшка! – возразила я. – А не Иеошуа!..
Ёшка был на последних стадиях Паркинсона.
Болезнь, немощь – лучшее, что было в нём.
Поделом!
И я не говорю о том, что давно пора пересадить его в
поганое кресло. Рук не напасёшься – убирать за ним.
– Ёшенька! – запричитал Иосиф С. – Я не знал, что ты
здесь! А Вы… отвернитесь!.. – приказал он мне. – И раскройте окна!..
– Не отвернусь!.. – возражала я.
Голого Ёшку я не видела!
Но происходило что-то неслыханное.
Стайнбарг опустился на колени перед Ёшкой и стал
стягивать с него исподнее.
– Этот человек моего папу разорил!.. – с презрением
сказала я.
– Этот человек спас меня в Гусятине!.. – перебил
Стайнбарг. – Ну-ка! Полотенце дайте!..
– В Гусятине?-я не поверила своим ушам.
Но он целиком был занят своим Ёшкой.
Тогда я подошла и встала перед ним:
– Вы сказали, в Гусятине?!..-подняла я голос.
– Что? – скосил он на меня глаза.
– Не было никакого Гусятина!.. – обьявила я ему. –
Надеюсь, Вы меня услышали!..
Произнеся это, я стала считать (1… 2…3… 4… )
про себя. Если успею досчитать до 10, то спор окончен! В мою пользу!
– Но я родился в Гусятине!.. – рассмеялся он на
счете «восемь».
Как безногий, сидел он перед Ёшкой на полу.
– Не было Гусятина! – повторила я с обреченностью.
(1… 2… 3… 4…)
– Что же тогда!.. Выходит, и меня не было? – он
смеялся во все зубы.
– Если Вы… – крикнула я, – любите… меня…
Мы обмерли.
Даже парализованный Ёшка охнул.
Новозеленое выражение пробилось в прошлогоднем его
лице.
– То… что?.. – отозвался Стайнбарг. И пересохшие
губы облизнул. – Договаривайте!..
Я выбежала из комнаты лежачих.
Испуганный санитар нёсся мне навстречу.
Представительный мужчина с веранды гнал его по
коридору – вызволять своего делового партнёра.
Это был Октавиан Попа,
городской прокурор.
5.
Chantal. 1935.
Маме
понадобилась почтовая открытка – написать брату в Садово.
Я
вызвалась пойти.
В
лавке на углу — 1 000 000 открыток. Ни одна не подошла.
Ноги
понесли меня в аптеку Ясилевич в центр.
16 июля 1935, Оргеев
Я
прошла мимо витрины «Франта».
Занавеска
была повёрнута на струнах, но я чувствовала, что он там, за занавеской. Обедает
за кофейным столиком.
В
аптеке я сняла первую открытку с шестка. Протягиваю деньги.
Поворачиваюсь.
У
дверей – он.
– Просите
меня за сегодняшнее, домнул Стайнбарг! – сказала я ему.
Мы
вышли из аптеки.
– Прощу
Вас, но при одном условии! – пробовал он шутить. – Почему Вы полагаете, что
Гусятина не было?.. Объясните!..
Вся
площадь наблюдала нас.
Лопаты
садовников перестали звягать у дома суда.
– Не
могу обьяснить! – ответила я. – А только не было и всё!..
Прошли
несколько шагов.
Остановились.
На
крыше мужской гимназии кровельщики перестали стучать по листовому железу.
– Так
вот, – сказал он своим веселым голоском, – несколько слов про Гусятин!..
Мы
тронулись дальше.
– Я
даже не был еще бар-мицва (13-летний – ивр.), когда русская армия
вступила в город! Русские несли потери, были озлоблены! Первым делом они сожгли
дом ребе!..
Долгий
пружинный мык заглушил его слова.
Это
в «Comеdy Brody» дверки отпахнулись.
В
одну минуту стало шумно под плющом.
Это
банда гимназистов из кино выбралась.
И мой
Шурка среди них.
Они
шли выделываясь друг перед другом, кривляясь как клоуны, но, увидев нас, встали
как вкопанные.
Я
знала, что Шурку дразнят (по поводу Иосифа С. и меня). Но до сих не придавала
этому значения.
И
вот…
Но у
них достало культуры – встать перед Иосифом С. и поздороваться с почтением.
Чтобы
тотчас — наутёк со смехом.
Один
мой Шурка не улетел со всеми.
Вид
его был грозен.
Мы
постояли втроем.
«Как
дела, Шура?» – спросил Иосиф С.
Шурка
только пыхтел в ответ.
«До
свиданья, Шура!» – приказал ему Стайнбарг.
И
поправил шляпу на голове.
Лютая
краска бросилась в лицо моему брату.
А
глаза сверкнули и стали белые.
Меня
пугают такие его глаза.
В таком состоянии он способен драться
один с 5 молдаванами…
Со
страхом я увидела, как его приземистый корпус отклоняется как у гусака – сейчас
атакует.
Я
схватила Стайнбарга за локоть.
– Ну
вот… – обрадованный Стайнбарг тотчас повернулся спиной к Шурке, лицом ко мне,
– и, значит, русские солдаты сожгли дом ребе! Это был сигнал к началу
убийств!..
Шура
стал бледен. Пот выступил у него на лбу.
Испепелив
меня взглядом, он отошел (но недалеко – всего на полшага).
Сомнения
потрясали его.
Зачем-то
он посмотрел себе под ноги.
– Не
буду говорить, что с моими родными стало! – продолжал Иосиф С. – Но меня Иеошуа
спас! Он был маркитант казацкого полка. И иностранный поданный…
Слушая
его, я за Шуркой следила. Не выпускала его из виду.
Вот
он направился к новому мосту.
Ускорился.
Побежал.
Я
была готова бежать за ним – предупредить мамин нервный приступ.
Стайнбарг
остановил меня.
– У
меня телефонный разговор с Кишиневом, – обьявил он. – Идемте!.. После я проведу
Вас домой!..
Как
зачарованная я потопала за ним.
— —
—
– И
вот, как иностранный поданный, Ёш выдал меня за своего сына и вывез из Галиции!
– рассказал он по пути. – В Яссах он устроил меня в монастырский приют!.. Там
ко мне проявили сочувствие как к сироте…
6.
Стайнбарг прошел в комнаты не разуваясь.
Я
присела на стул в прихожей.
Входная
дверь оставалась открыта.
Полоса
закатного света подьедала оконные ставни.
Дролфирер
«Кишинев – Яссы» прогудел на станции.
Стайнбарг
встал перед пианино.
– В
монастыре меня отдали на лесораму, – рассказал он, смотря на телефонный
аппарат. – Я проработал там 4 года. Механист, потом помощник управляющего. Моя
первая сделка по аренде леса произошла при содействии ясской епархии. Затем я
арендовал лес у Гербовецкого монастыря. И очутился таким образом в вашем
краю!..
16 июля 1935, Оргеев.
–
Впоследствии, когда дела мои пошли в гору, – Стайнбарг убил комара, вязавшего в
воздухе, – я решил отблагодарить Ёша. Доллар тогда продавался по курсу 117
немецких марок. С моим австрийским паспортом я мог брать кредиты в Германии. Я
предложил Ёшу кредит! – Стайнбарг часто заморгал. – В Европе я знал место, где
в тот год курс был 7 марок за американский доллар! Но увы, Ёш не захотел. Поленился.
А меньше, чем через год, повсюду в Европе курс был 4500 (четыре с половиной
тысячи) марок за американский доллар!..
И он
стал смотреть на меня, ожидая признаков арифметического потрясения.
– А
на свиньях заставляли ездить? – спросила я.
–
Что? – не понял он.
– Я
спрашиваю, заставляли или не заставляли евреев ездить на свиньях в
Гусятине? И танцевать голыми на
площади?..
(1…
2… 3… 4… 5…)
–
Да!-отвечал он. – Заставляли!..
Телефон
позвонил – болотным лесным звуком.
–
Buna Seara! («Добрый вечер!» – рум.), – сказал Стайнбарг в
телефонную кость.
Я
вышлам из комнаты.
Двор
был голый, чисто выметенный. И если Гусятин правда, то…
Стайнбарг
появился.
–
Крупнов звонил! – объявил он так, будто это имя мне что-то говорит. – Есть
мельница в Ниспоренах, какие-то русские отдают! – он поднял локоть и сдул
пушистую гусеницу с рукава. – Одна проблема: хлеб, таксация!.. А с другой стороны… своя земля, а?!.. – и
посмотрел испытующе. – И значит, мои дети не услышат «Gidan’ keratc ve afara la Palestina!» («Евреи, убирайтесь в Палестину!» – рум.).
– И
женщинам груди вырезали? – с обреченностью я посмотрела вверх. На вороньи
гнезда в тополе.
Глаза
его округлились.
Он
улыбался.
– Я
круглый сирота! – ответил он наконец. – У меня вот тут… – он провел рукой по левой
икре, – онемение тканей из-за плохого кровоснабжения!.. У нас это
наследственное по мужской линии!.. и это всё, что осталось у меня от отца, от
старшего брата!.. И хватит! – он повысил голос. – Всё, что Ёш наговорил вам про
Гусятин, правда!.. До последнего слова!.. И хватит!..
–
Нет, не хватит! – поникла я.
–
Вас не учили, что бывают несчастья? – спросил он с угрозой.
Его
тон был обиден.
Обида
удерживала меня от обморока.
–
Учили!..-выдохнула я.
– Не
похоже!..
И он
подобрался так, точно готовился… выгнать меня из класса.
–
Послушайте, мы малообеспеченные из-за папы! – сказала я, воспрянув для
последнего боя. – Это раз!.. У мамы больное сердце и… подозрение на диабет!..
это два!.. Но с этим я согласна жить!.. А с Гусятиным не согласна!..
– Но
вы живете! – наседал он.
– Но
я не согласна!..
– Но
вы есть! – засмеялся он. – Куда же деваться?..
–
Понятия не имею!..
Темнело.
Я
торопилась домой.
– А
я знаю, куда деваться! – сказал Стайнбарг поспешно. – Выходи за меня замуж!..
———
Я не
давала согласия быть, но я есть.
Я не
знала, куда деваться, а он знал.
Поэтому
я вышла за него замуж.
= =
=
= =
=
= =
=
7.
Ее
внук – 39 лет спустя.
Т.Р.
пригласила жирного Хаса на день рождения.
Это
случилось на физкультуре в подвале старого здания.
Мы
сидели на гимнастических скамейках вдоль стен.
Сигизмунд
(преп.физ-ры) выкликал к брусьям по одному.
И
тогда Т.Р. подходит к нашей скамейке и… приглашает Хаса на д.р. (при мне!).
Ни
фига себе!
и не знал, что у нас в классе чувихи уже
приглашают пацанов на д.р.. Упустил момент, когда это началось.
И
вот, под бой чешек и кед о кожаные маты, под азартные хлопки страхующего
Сигизмунда возле брусьев, под многолетний запах пота, настоявшийся в
физкультурном подвале, она подошла и пригласила.
В
воскресенье, на 2 часа дня.
Кишинев, март 1974.
Дома
я подготовил открытку (без подписи, чужим почерком). Чтобы Хас ей отдал.
Но
чувство шумело, гнулось. Подавило буквы.
Оставил
бы как есть. Так нет, стал тереть резинкой, подчищать лезвием. Грязи развел.
———
———
В воскресенье вечером.
То и
дело я смотрел на часы: скоро ли Хас вернётся и позвонит.
Места
себе не находил.
Наконец,
лопнуло терпение – сам набираю (2-58-56).
А он
дома давно.
И,
главное, голос такой флегматический.
Я,
говорит, открытку не отдал – из-за её помойного вида!
Уф-ф-ф!
Гора
с плеч.
Но
если честно, то меня не вид моей открытки смущал, а что потом будет.
Пока
я эту открытку сочинял, мир по заведенному порядку крутился в маточке воздуха.
Но,
отдав её жирному Хасу для вручения Т.Р., я приостановил мир – до тех пор, пока
судьба моя не будет решена.
А он
и не вручил.
И
тогда я худоязыко, но прямо объяснился ей в л-и.
— — —
Обьяснение в л-ви.
Я
звонил ей из автомата на Ленина-Армянской возле магазина «Ткани».
Впереди
8 Марта, 3 выходных. Это успокаивало.
К
тому же толстый Хас пыхтел рядом.
6 марта 1973, Кишинев.
«Ты
мне нравишься!» – обьявил я ей.
«Я
знаю…» – грустно отвечала она, и, пожав плечами, я повесил слезницу трубки.
…Три
выходных прошло.
В
школе я ожидал самого плохого, вплоть до публичной казни. Ведь там, в телефоной
консерве, я раскрылся как есть. И кто знает, какой мощи противодействие мог
разбудить самим фактом своего явленья!
Круглые
часы под козырьком Политеха показывали 8ч.10 мин. утра,
Полшколы
покоряло парадную лестницу вместе со мной.
Наверху,
в проеме дверей, торчала Коровкина, подружка Т.Р.
Ага.
Её отрядили как лазутчика.
Вот
и она вызенькнула меня в толпе и… аж пятки засверкали – в сторону класса!
О,
лучше б я не рождался на свет.
Но я
не мог не отметить и интригу, скрутившую спортивное тельце Коровкиной.
И
уже одно то, что объявление моих чувств вызвало если и позор, то вдобавок и
интригу, подбодрило меня, и я вступил в класс.
…
Из мальчишек никто не знал, ну, может, Букалов и Мотинов, но они не были мне
враждебны.
Первый
урок.
Перемена.
Второй
урок.
Перемена.
Третий
урок.
Перемена…
Только
на пятом уроке встретился с ней глазами.
Как
баржи на реке – встречным курсом, без гудков.
Ура:
она не оскорблена моим объясненьем!
А
между тем…
…объясняясь
предмету страсти… чего я искал-просил, каких призов добивался?
Ведь
не женитьбы в 12-то лет!
Не
интимной близости – в 6-м классе!
А
добудь я взаимность, во что б это выгнулось?
Борька
Букалов, самый симпатичный и ловкий среди нас, прижимал их возле вешалки
с куртками и плащами, даже целовался с ними в парке Пушкина после уроков и потом взахлеб рассказывал про какие-то «засосы».
Я
так не умел.
Куда
же я рыл?..
Не
знаю. Я только чувству внимал духозейно.
Штуф
любви горел, множился.
«Ты
мне нравишься!» – сказал я ей по телефону. Точно глыбу руды, душившую издревле,
вынес наружу.
И
вот – красивая, ладная её личность уже не причиняет мне боли.
Теперь
я и заоконным дали и шири смогу объясниться в любви.
В
любви и приятье.
Конец 1-й Книги
МОЕ ЧАСТНОЕ БЕССМЕРТИЕ
(роман)
Книга вторая
Часть 1.
1.
Витя Пешков.
Я
заболел в воскресенье, в кухне.
Вот
как это было.
Баба
Соня искала грецкие орехи в пенале с крупами и задела шторку.
За
окном сиверкнуло.
Там
– неуверенно и густо – первый снег шел.
И
тогда мама взяла мою голову двумя руками.
Лицо
её всеми порами выставилось над моим лицом.
«Жёлтые!»
– ахнула она.
Декабрь
1975, Кишинев.
Еще
никогда она не смотрела в мои глаза так долго.
А с
тех пор, как родилась Весна (сеструха), не смотрела даже мельком.
И
вот она стоит и изучает мои глаза так, точно я тут не при чем. А только глаза.
Потом
подвела к подоконнику, «на свет», и опять изучает.
И,
главное, взгляд такой цепкий, точно пацаны с гвоздячими сапками идут по
морскому пляжу и протыкают песок в поисках сокровищ.
А
тут и баба Соня на очереди. Вытирает руки о фартук. И ей моя голова
понадобилась.
Бабы
Сонин загляд мне в глаза был
неодобрительный. Как будто в нашем доме ей одной можно болеть.
«Ну
хватит!» – я стал вырываться из рук.
———
Окошко
в кабине «Скорой» было в серых шторках на леске.
За
ними город окривел, стал неузнаваем.
Тот
ли этот город, где я родился (влюблялся… играл в футбол)?
Те
ли это кварталы, по которым Брежнев пролетел в открытой «Чайке»?!
По
которым Пушкин с тросточкой гулял?!
Стемнело
так быстро, точно из ведра окатили.
Через 20 минут. В приемном покое.
Пижама
была с дымком.
– А
потолще белья нет? – рассердилась мама. – Где кастелянша?.. Кастеляншу сюда!..
В приемном
покое все посмотрели на нас.
Пристыженная
кастелянша появилась.
В
первый момент я чуть не треснул от ужаса: подумал, это Вовы Елисеева мамаша (он
хвастал, что она в больнице работает, я только не помню, в какой).
К
счастью, не она. А только похожа.
Мама
велела ей щупать мою пижаму а потом заговорила по-молдавски – довольно складно.
Я не знал, что она умеет.
Кастелянша
ушла и вернулась с пижамой поновее. Было видно, что она боится маму. Потому что
мама на этом своем молдавском… точно охотник в утиный манок дует. Вроде бы кря-кря.
А на деле – пиф-паф.
И
тогда ко мне санитар подошёл – увести как арестанта.
«Ты
Лазареву позвонишь?» – спросил я маму на прощанье.
«Что-о?
– удивилась она. – С какой целью?»
«Ну
рассказать… что я в больнице!..»
И,
увидев ее растерянность, выпалил еще вопрос (мучавший меня всю дорогу):
– Я
не умру?..
«Новости
дня! – в нетерпении она взялась за ручку двери. – Ты только вступаешь в жизнь!»
= =
=
Санитар
повел меня через больничный парк.
Уже
стемнело, и старинные деревья паслись, расседланные, под крепостным валом.
Тонкий покот ветра («у-у-у-у-у…
у-у-у-у-у») подгонял их в спину.
А
вот город ничем себя не выдавал. Ни звуком, ни сигнальной ракетой. Точно там,
за каменным забором, фабрики и заводы больше не дымят, магазины не торгуют,
автобусы и троллейбусы вымерли.
Как
будто там голая тундра без огонька.
И
хотя я помню, что там проспект Ленина, самое устье его над Скулянской горкой, а
чуть ниже кондитерская фабрика «Букурия», пышущая огневым какао днем и ночью,
это не гарантирует ничего.
Я
умираю.
2.
В палате.
Никто
и головы не повернул, когда я вошел.
Только
с дальней койки спросили, какие у меня билирубин и трансаминаза*.
На
всех койках стихли, ожидая моего ответа.
«Билирубин»?..
«Трансаминаза»?..- не понял я.
«Всё
ясно с тобой! – повеселели кругом. – Десятку отсидеть придется!..».
—
Десятку? – ахнул я.
—
Как минимум!..
И
стали кивать друг на друга: «Вот он уже 15 лет в этой палате… А вот он 40 лет…
а вон того, в углу, до самой смерти прописали!.. Так что отдыхай!.. Отмучался!..»
И я…
и я… хм… и мне понравилось, как они распорядились мною.
10
лет так 10.
40
так 40.
До
смерти так до смерти.
Сам
не думал, что мне это понравится.
Улегшись
в койку, я взял с тумбочки «Огонек» (за позапрошлый год) и стал читать с 1-й
полосы.
= =
=
*Билирубин – один из желчных пигментов.
Трансаминаза – фермент,
способствующий усваиванию пищевых белков.
= = =
Палата
была в 2 грядки, по 5 коек.
Окно
забинтовано на зиму.
На
тумбочках шашки-домино, «Огоньки», затроганные до слизи…
И я
подумал, что, если смерть выглядит вот так: под выпуклой луной, в отдельной от
всего мира комнате, где не происходит ничего, кроме болезни, где ты иголка в
яйце, а яйцо в утке, утка в зайце, земля в космосе, а сама жизнь в далеком
прошлом… – то все не так плохо. Есть даже плюсы. Они там за забором еще
живут. Еще только боятся смерти. А ты уж встретил ее. И – ничего. Терпимо!
= =
=
Ночью
я истолкался без сна.
Как
это так: 10 лет, 40 лет?!..
А
если… м-м-м… и вправду… до самой смерти?!
А
вдруг не шутят!?
Только
представить, как меня в гроб кладут!
Бр-р-р!
Смерти
не боюсь. А вот гроба – да!.. боюсь!.. очень!..
Думаю,
это из-за Весны (сеструхи).
С
тех пор, как она родилась, я пофигу всем.
Особенно
Лазареву.
В
последнее время он меня и к телефону не просит, когда по междугородке звонит.
Предатель!
Если
бы он с самого начала объявил, что поживет с нами всего 2 года, родит мне
сестру с таким дурацким именем, а потом улетит в Москву за 1000 км, то я бы не
стал с ним водиться.
Ни
единой хроники не написал бы.
Даже
в уме.
Не
говоря о том, чтоб в «Общей тетради».
———
———
———
3.
Лазарев. За 1000 км.
За
спиной хихикали, подмигивали. Распускали слухи.
Мол,
блатной.
Это
потому что на ВЛК* берут до 35, а ему 37.
Вот
дураки, он ведь по квоте «Известий»!
Дальше
– хуже. Был его день читать на семинаре, пришли одни калмыки с бурятами. И
никого из центровых**.
И
что особенно задело: центровые собирались на квартире у Б. на читку «Этногенеза и биосферы Земли»***, а от
него скрыли.
Почему?
В
прошлый вторник все стало ясно.
В
перерыве между парами вышел покурить со всеми – умолкли.
Отошёл
– сразу «Третий Ша! ха-ха!.. Третий
Ша! хи-хи!…» за спиной.
Во
гады!..
= =
=
*ВЛК – Высшие литературные курсы.
**центровые
– москвичи и питерцы.
***«Этногенез
и биосфера Земли»- историко-философскийтрактат
Л.Н. Гумилева (гвоздь сезона!).
= =
=
Это
был плевок в душу. Удар по сокровенному.
Дело
в том, что по одиночке в большое искусство не входят. А входят поколеньем,
волной! 2-3 раза в столетие! От того и оставил дом, семью, уютную провинцию, от
того и кинулся в океаническую стихию Москвы, что именно сегодня, сейчас (по
многим приметам!) – фаза собирания волны. Проморгаю – останусь один и никому не
интересен.
И
что же – не берут?! Выталкивают из поколенья?!
Декабрь
1975, Москва.
От
Нади поступало по 2 озабоченных письма в неделю:
«…Весна плохо развивается, мелкая моторика
отстает от возраста… Витя безнадежный троечник… Мама – колит, гастрит… В
гостиной потолок течёт… И ты обещал Шлёму навестить! Разузнать про харьковский
период!..»
«Убил бы, – поморщился Лазарев, – за этот харьковский период!..
За этого третьего Ша!..»
Но
он и вправду решил выбраться в гости к Шлёме.
Тем
более что других планов на вечер не было.
И
тем более, что – помимо харьковского периода – имелся еще и собственный интерес.
———
Но
сначала про Харьковский период.
О
том, что имеется в виду.
1-й Ша не
оставил после себя ни единой рукописи, ни единого клочка бумаги, надписанного
его рукой. Его отец и мать, его жена, его дети (!!!)… были неграмотны. Сам факт
его существования – под вопросом.
2-й Ша в
возрасте 20 (!!!) лет создал величайший эпос века. Без единого черновика (!!!).
Сам факт его существования под вопросом (до того не похож на гения испившийся,
изолированный от мира казачок с малограмотной речью).
3-й Ша начинал
свою литкарьеру в Харькове, во время учебы в автошколе (в одной группе со
Шлёмой). Вот об этом и надо Шлёму расспросить. И записать документально. Чтобы
снять все вопросы.
———
Теперь
про собственный интерес.
Шлёма
как таковой!
Загадочная персона! Инвалид на
скрипучих протезах и… Дон Карлеоне – судя по богатству в доме (Фаберже в
буфете, Левитан с Поленовым на стенах, 1000-ватный «Sony» в спальне…) Потерял ноги в Ленинградской ДНО. И при том часовой мастер
с исполкомовской лицензией на ИТД* в сердце Москвы (это какие связи нужны!).
«Вот дурак!..»
= =
=
*ИТД
– индивидуальная труд.деятельность. Лицензия на нее выдавалась Мосгорисполкомом
в исключит. случаях.
= =
=
И
Лазарев со всех ног побежал на Кирова – к Шлёме в «Ремонт часов».
«Вот
дурак!» – относилось к себе. К тому, что до сих пор не влез в душу к Дону
Карлеоне. Не выцарапал материал для книги.
Вот
что необходимо выцарапать:
1.
Верно ли, что, если по-хорошему да по-умному, то Ленинград надо было немцам
сдать – вместо того, чтоб заморить треть населения в блокаде?
2.
Верно ли, что необученных салаг из ДНО (где Шлема воевал) бросили на Ладожский
лед без запаса патронов, без артиллерийской поддержки, не давши отдохнуть после
3-дневного пешего марша?
3.
Верно ли, что и в самые смертные дни блокады в Смольный – спецсамолетом – доставляли рябчиков и устриц из Кремлевской
кухни?
4.
Верно ли, что на победных улицах 1945-го года происходили облавы на безногих
инвалидов (дощечки на подшипниках, упор-отталкивание кулаками об землю…) для
выселения на северные острова (чтобы парадный вид не портили!)?..
И
еще.
5.
Безногий Шлёма (еврей, 55 лет) и худая басовитая баба Дуня (из самарских
купцов, 80 лет), контролирующая каждый его шаг, – кто они друг другу?
И
последнее.
6.
Безногий Шлёма и теща Сонь Михайловна (со следами былой женской прелести)… –
их-то что связывает?!
Во
материал!
Во –
«пятый угол»!
Под
«5-м углом» Лазарев понимал некое литературное открытие колумбовых смелости и
масштаба, некий художественный архипелаг в пелене литературной дали, вроде
того, что Исаичу открылся.
Пример
Исаича вдохновлял. Пускай и ценой ГУЛАГа!
Да,
пусть ГУЛАГ, пусть удары судьбы, пусть прямая тень смерти! Но чтобы никакое
поколенье – без меня – не поколенье! Чтоб никакого собирания волны – без меня!
———
На
Кузнецком мосту фонари были погашены.
Тусклые
цепи автомобильных фар не разгоняли тьму.
Задумавшийся
Лазарев пережидал красный свет на углу Кузнецкого и Трубной, когда его – будто
цветным рисом в лицо! – атаковало встречное лицо женщины…
4.
…Рифлённое
стекло светофора стало зелёным.
Бесплотные
тени припустили по «зебре».
И
только Женщина ступала наземисто, широко, мятежно.
Шаг
ее гремел, как лопасть.
Витрины
Кузнецкого едва мрели на обочинах, тусклявые, как табачный лист.
И
только Женщина полыхала, как пятерня.
Лазарев
перевел дыхание. Оглянулся.
Вошел
в «Книжную Лавку».
Он
заходил туда на прошлой неделе, предлагал 50 рублей за «Этногенез и биосферу
Земли» (ротапринт). Ему обещали. Ну и..? Подойти, напомнить?..
Но
уже в следующую минуту развернулся и побежал.
За
Ней.
Удаляясь
от Дона Карлеоне и харьковского периода.
Где
Она?
Пропала
из поля зренья.
Побежал
к Неглинной, к ЦУМу.
С
тылов – к Театральной площади.
Больнее
всего была тайна. От неё происходили чувства потери, бреши, необладания.
Вынырнула!…
Наява!
5-метровая
Касатка Тигровая!
Шел
за ней на расстоянии вытянутой руки.
Шел,
подкорнав шаг. Рассматривая с такой цепкой силой, что в висках шум.
Как
быть?
Красота,
помимо его, Лазаревского, обладания ею, была мучительна. Лучше б ее не было
вовсе.
Наява
была выше среднего мужского роста.
Осаниста
по-оперному.
Шуба
жуёт светлыми губами мехов.
Голова
непокрыта и красные волосы текут раскалённо, как шлак.
Гончарное
лицо расписано, как ендова.
Свернула
к гостинице «Берлин», заплескалась в беге.
Швейцар
окаменел, когда она поравнялась с ним.
Она
так обреченно, грузно шла в гостиничные двери, точно валилась под речной лед.
Но
как хороша!
И
мнения Ваньки Усова не нужно.
В
других случаях Лазареву, чтоб определиться с собственными оценками, помогало
мнение кого-то, кто сёк.
Например, Ваньки Усова мнение, если о тёлках или о Шопенгауэре.
Но
сейчас – и без Ваньки все ясно.
Постоял
на противоположной стороне.
Потом
потурил в поспредство. Разбитый совершенно.
О
визите к бабе Дуне и Шлёме не могло быть и речи.
О,
Красота!
Если
б в дверях гостиницы ее встречал муж, сияющий франт с дипломатической
выправкой… Или кружок товарок… или молодой любовник (лучше, если старый)…
или взрослая дочь… да кто бы ни встречал… – Лазаревский столбняк исшел бы
сам собою.
Но
полымястая эта красота направлялась в
оргию бессомненно!
Лицо
швейцара, остановившееся, как глазурь, говорило о том.
Уж
кому-кому, а Лазареву знаком был этот прозрачный, как ледок на ковшике,
взгляд. Знаком по собственному
прошлому. Пускай и без поправки на московские размах и бесстыдство.
5.
Собственное прошлое – это опять-таки Ванька Усов
(младший сынок Родиона Усова из ЦК, для справки).
К
Ваньке липли машки, рожденные
для харева и дармового увеселенья.
Машек было много, целая пухлая записная книжка. Гуляли в
«Порумбице», в погребке «Крамы», в обоих «бочонках»*. Догуливали на Ленина, 64.
У Ваньки две смежные квартиры на 3-м этаже с ходами из разных подъездов. Он
снял стенку, получилось 6 (шесть!) комнат, не квартира – американское кино.
— —
—
* «бочонки»
— два кишиневских ресторана в форме винного бочонка. Первый — в Долине Роз.
Второй — на вьезде в город со стороны Полтавского шоссе.
— —
—
В
отношении машек Усов проводил ротацию. Чтоб не привыкали. Лазарева это устраивало.
Он сочинял пьесу, оставил службу. Не время для любовей (вот добьется мировой
или хотя бы всесоюзной славы, тогда и …).
Впрочем,
он приветлив был с машками. В нём усовского зверства не было.
И
вот – Наява.
Возмездие.
За
что?
Ну
да, как Ванька, он не бил машек.
Не натравливал Бенжамена на них (Бенжамен – ванькин королевский дог. Машки его боялись. И не зря. Была у
Ваньки навязчивая идея: в стельку напоить одну из машек и чтобы Бенжамен на нее залез).
Так
вот, Лазарев не натравливал, не бил.
Но и
к сердцу не брал.
Потому
что не отмоешься от волос и помады, если к сердцу…
Но!
С
тех пор как Веснушка родилась, страх не отпускает: что-то
с ее будущей женственностью станет? Обойдет ли своего Ваньку-изувера? Да и
дружелюбного растлителя вроде самого Лазарева – избегнет ли?!..
Неужели
поругают?
В
отместку за машек.
За
Танечку из Садово*, снятую по ошибке.
Вспомнив
о Танечке, Лазарев простонал.
Ухнул, как от боли.
= =
=
*Садово – поселок в Каларашском р-не (1400
населения), в 28 км. от Кишинева.
= = =
Танечка
была воробышек. Её подруга была машка
из общаги на Малой Малине. То ли техникума, то ли ткацкой фабрики. Усов снял машку, а Танечка под руку попалась.
Она из села на выходные
приехала. Их прямиком повели на Ленина, 64. Минуя фазу ресторана. Усов не хотел
тянуть… Но у него гитара висела на стене. Танечка увидела –
попросила спеть. Усов знал много альпинистских песен, он в горы
ходил. Танечка ему подпевала. Лазарев понял, что она здесь по ошибке. Она не
знает, что ее ждет. Он хотел увести её, но Усов встал в дверях. Сцепились. Усов
бывший боксёр. У Лазарева пошла кровь из носу. «Извини… извини…»
– Ванька полез обниматься, но Лазарев оттолкнул его и ушел. Взяв
слово, что не обидит Танечку…
1965 год, Кишинев.
Наутро
Ванька говорил о ней с уважением:
«Ты
оказался прав, она по ошибке!»
Но
он не стал врать. Он не пощадил её.
Она
берегла девственность для замужества, и ему пришлось взять ее иным способом.
«А
замужество? – вырвалось у Лазарева.
– Она ведь не забудет того, что ты с ней сделал!..»
«Не
будет у нее замужества!» – отвечал Усов.
«Откуда
ты знаешь?».
«Да
потому что её самой нет!».
У
Ваньки было неплохое чувство юмора, но в данную минуту он не шутил.
Он
толково, ёмко изложил свою теорию. О том, что никого нет. Ни вверх-вниз, ни
вширь-в сторону. А есть только то, что я, Усов Иван Родионович, 1939 г.р.,
знаю, помню, чувствую. Всемирная история – песня в моих ушах. Звезды на небе –
узор на сетке моего глаза. Устрани меня – их не станет.
«Прикалывается!
– надеялся Лазарев, изо всех сил всматриваясь в Ваньку.
– Умеет, гад, шутить с серьёзным видом!..»
А
потом вдруг понял, что – ни фига! Не
прикалывается! Вон даже глаза потемнели от искренности.
Во
даёт!
Стояли
возле гастронома на перекрестке Болгарской – Ленина, у
телефоной будки, с пятнистым Бенжаменом на поводке. Дневные прохожие обтекали
их. Все пялились на красавца-дога, терпеливо (пока хозяин с дружком о чем-то
спорят) сидевшего с высунутым языком.
И
тогда Ванька показывает на угол Ленина – Бендерская (где
кафешка «Золотой Початок») и принимается уверять, что за углом – пустота.
Ничего нет.
– Да
отвали ты – пустота!
– завёлся Лазарев. – Что, и
центрального рынка там нет?! Псих! Ну-ка идем за угол, посмотрим!..
– Как
только мы повернем за угол, рынок всплывет! – объяснил Ванька.
– Дурак!
Этому рынку 200 лет! – разволновался Лазарев.
– По нему еще Пушкин гулял! Пушкин с тросточкой!..
– Сам
дурак! – отвечал Ванька с хладнокровием.
– Пушкин – часть твоего сознания!..
– Скажи
еще, что автостанции там нет! – возопил Лазарев.
– И бочек с пивом!.. И цыган с инвалидами!..
Но
Ванька всё отрицал. В том числе и существование Пушкина. Хуже того. Увлеченный
спором, он еще и объявил, что все те люди, что в эту минуту, у них на глазах,
огибают угловую витрину «Золотого Початка» и пропадают там из виду, попросту…
перестают быть.
Во
как!!!
– А…
фараоны египетские? – вскричал Лазарев (первое, что на ум
пришло). – А… а… мамонт из Краеведческого?..Что же, и мамонтов
не было?..
– А
м-м-мамонт? – скопировал Ванька и очень смешно
изобразил, как Лазарев заикается и как подбородок его тремолирует.
– Всё
было, Лёх! – сказал он после
того. – В том числе и мамонты
с динозаврами! Но только сразу в виде костей, понял?!.. А фараоны египетские –
в виде мумий в Долине Царей!..
Начитанный
он был, зверюга. Таких книг по эзотерике, религии, философии во всем городе не
было ни у кого. Плюс он за границей бывал. Фотки демонстрировал. Сильней всего,
даже сильнее Парижа-Вены-Рима, потрясли Лазарева фотки из гробницы Тутанхомона:
какие-то сваленные в кучу кувшины, сундуки, лежанки 3000-летней давности –
фараонское приданное на тот свет.
Вспомнишь о них, и какие тогда сомнения могут быть – в предметности мира?!
Но
сомнение – стартовало.
Потому
что если Ванька и врал, то это было величественное вранье.
Диковинное.
Освежающее.
Есть
только то, что я трогаю-помню-чувствую. На что я санкцию даю.
К
тому же, хоть Ванька про это не говорил, но предполагалось, что Лазарев есть в
любом случае: и когда Ванька видит его и когда нет. В силу личной дружбы с
Ванькой.
Не-ве-ро-я-тно!
Свихнуться
можно!
———
Вот
только в случае с Наявой… хм… Лазарев был определенно на усовской стороне.
Всей
душой он желал, чтоб она перестала существовать – едва только скрылась из поля
зрения – в дверях «Берлина».
Конец
1-й части
Часть
2.
1.
Витя Пешков. Инфекционная больница.
А в
начале 2-й недели (я тогда еще следил за календарем, и дни еще не превратились
в кашу), вносят почтовую посылку в палату: мандарины!
Мандарины
в слоновьей красной коже! Из Москвы, от Лазарева.
Ну
спасибо, удружил!
Теперь
вся палата цепенеет от их запаха.
Из-за
мандаринов они поняли, что я еврей.
Делись-не
делись – не поможет.
В
палате новая эра началась: анекдоты про евреев.
Я
уже отметил, что анекдоты про евреев принимаются просто так, без причины. Как
осенняя погода – взяла и попортилась. Или как метельная поземка – решила и
поползла.
Еще
любили спорить, кого среди евреев больше: гениев науки и искусства или
спекулянтов и жидоморов.
Кажется,
я не был ни тем, ни другим. Но в меня уже кинули разок подушкой после отбоя,
после того, как спорили в темноте, почему евреи зашивают деньги в подушки…
Но
анекдоты – это ладно. Полбеды. А вот дадут на завтрак плохой чай, – они и
смеются: «еврейский чай!». Или
лампа в потолке сгорит – «еврейская
лампочка!», такая у них логика.
Декабрь
1975, Кишинев.
…Ночью
кто-то подсел на кровать.
Я
подумал, это брать кровь из пальца.
Проснулся.
Забытый
дух свежести стоял в палате. Точно окно в больничный парк отклеили.
Не
разнимая век, я перевалился на спину, отдал руку врачихе.
Но
на кровати сидел военный в плащ-палатке.
Мелким
зимним дождем веяло от него. Пыряющей рассветной свежестью.
Увидев,
что я моргаю, обхватил меня вместе с одеялом, понес к выходу.
Это
был «Пешков», отец.
15
декабря 1975, Кишинев.
В
коридоре цинел кварцевый ночной свет.
–
Уезжаю! – сказал Пешков, опуская меня на пол. – Далеко и надолго! Но я оставил
деньги у матери – они твои!.. Тебе сколько сейчас, 14?.. Ну там хватит, чтоб
встать на ноги!.. Лет за 10 встанешь?.. Ну за 15!..
–
Деньги из подушки?.. – охнул я. – Не возьму!..
– Из
какой подушки? – не понял Пешков.
Но в
эту минуту короб со склянками
прозвенел. Морозным воздухом опахнуло.
Это
врачиха из лаборатории вошла со двора. В синем пальто с меховым воротником
поверх медицинского халата.
–
Вас кто пустил? – спросила она Пешкова.
И не
слушая ответа (а он и не придумал еще ответ), захлопала ресницами:
–
Тут закрытое отделение!.. Вы что!?..
Голос
она не повышала. А только ресницами хлопала.
– Я
охранника позову!.. – слетело с ее ресниц.
–
Все, все! – заторопился Пешков. – Вот только на пару минут с сыном попрощаться!
– и кивнул на сына. – Уезжаю, понимаете!?.. Далеко и надолго!..
– На пару минут? – переспросила она с
иронией.
– На
пять минут! – взмолился Пешков. – На пять ровно!..
– Я в
палату!.. – заключила она. – Вернусь – чтоб духу Вашего тут не было…
И
пошла в палату.
– Спасибо! – в спину ей поклонился Пешков и,
повернувшись к сыну, зашептал, блестя глазами. – Запоминай меня, а?!..
Запоминай какой есть!.. Мяу!..
2.
Пешков. Какой есть.
Миновал целый год после амнистии. А жизнь все не
устроена. Ни по работе, ни в личном плане.
Ну, с работой – это так. Вопрос времени.
С личным – хуже.
По улице идешь – дергаешься: не сын ли это Витька –
пьет газировку на углу?
Не жена ли это Надька… на скамейке возле бюста
Пушкина… с кадром целуется?..
———
Надька, Надька …
Вспомнить ее лицо в нотариальной
конторе (первая-последняя встреча после развода).
Главное, что удивило, –
спокойствие!
Какая-то скучная ясность в
глазах, губах, подбородке, в прореженных тушью, невинно колеблющихся ресницах.
Удивило, что никакой тебе
растрепанности чувств, скрытого усилия казаться спокойной.
Обидно даже. Ведь до сих пор он
думал, что потерял ее любовь и уважение из-за того, что торговал обувью с
грузовика (вместо того, чтоб ходить с ней по театрам-музеям). А теперь что открылось?!
Что торговля тут не при чем! Просто сам по себе, вот какой есть (рост, вес,
краски голоса, цвет глаз…), он пофиг
ей. Хоть ты днюй и ночуй в музеях.
И еще она моргала как-то странно.
Допустим, встретились глазами.
Она смаргивает. Но не так, как люди моргают. А медленно, с расстановкой. Веки
этак надменно опадают на глаза. А когда поднимаются, то глаза глядят уже в
другую сторону. Фокус-покус какой-то!
Всего 1 р. фотоны полетели из
зрачков!
Когда о примирении заикнулся.
О том, чтоб… «ну прости, Надёнок!.. Прости, наконец!..
Давай всё-таки сохраним семью!.. Мяу!..».
Она: «С кем
– семью?! С тобой – семью?!.. После Фогла?!..»
Он: «Какого
еще Фогла?!»
Она (вспыхнув): «А то ты не в курсе!?»
Он: «Про Фогла?!..
Не в курсе!.. Слово даю!..»
Она:
«Значит, это Фогл, который выманил у папы книгу, раз!.. это Фогл,
который вытащил тебя из тюрьмы, два!.. ну и, самое главное, это Фогл,
который твой биологический отец,
три!.. И никакой я тебе не Надёнок, понял?! Я за тебя замуж вышла по просьбе
папы! И чем вы отплатили ему?!»
– Мы? – растерялся Пешков. – Кто… мы?..
– Вы! – повторила она. – Фоглы проклятые!..
Вот так залепуха.
Вот так новости дня.
Хотя – спасибо!
Все-таки причина появилась: какой-то Фогл!
Пока причины не было, боль заедала.
Выходило, что сам по себе, как живая единица, он
недостоин любви.
———
В итоге – снова Нога (Славка Ногачевский).
Таймыр, Дудинка, наладка
систем вентиляции на предприятиях Морстроя.
И вылет – через 2 недели.
– Таймыр это где мамонты ходят? –
схватился за голову Пешков,
узнав о работе.
– Сам ты мамонт! – отвечал Славка. – Там контора уважаемая, и вся
работа – дней 200, пока зимняя навигация открыта!..
Чувствовалось,
ему самому неспокойно.
Что
такое 200 дней – полгода всего, да?
Но
затосковал отчего-то Пешков. Поддался меланхолии.
«А
оттуда возвращаются, а, с этого Таймыра?.. Или… находят… мяу… вечный приют?..»
– во какие мысли в голову полезли.
И
рисовалось что-то вроде буквального предела мироздания, где зловеще-алое небо
заправлено в черные сапоги земли.
Судьба,
рок – это не вчера придумано. А еще в Древней Греции. Пешков там не ходил.
Софокла не читал (он больше по научной фантастике). Но вот, в свете
предстоящего вылета на край земли (и кто знает, не на собственный ли край – при
его-то астме), – все звенья прошлого понесли на себе печать рока,
предопределенья.
Подумалось:
в Оргеев бы… На родину, мяу.
До
сих пор как-то не тянуло (пока Надька любила).
Сейчас – другое дело.
Про биологического отца – надо ответить.
Нельзя такое – без ответа
оставлять.
И
вот, с целью утвердительного ответа, с целью поливания лжи и дезинформации
едкой карболкой факта, в
первых числах декабря 1975-го, на подверте земного шара к фазе самых
коротких и темных, самых безутешно-убитых дней в году, Пешков нашел себя в городе
Оргеев, по месту
рождения.
3.
В городе Оргеев.
– Остановка Гоголя, городской
сад, кто спрашивал? – водитель поднял глаза в скошенное зеркало кабины.
Хотя спрашивать мог только
Пешков, других пассажиров не было.
Автобус качнуло к тротуару.
– Местный сам? – Пешков прошел
через весь автобус, встал на ступеньке, возле водителя.
12.12.1975. Оргеев.
Остановились.
Дверной никелированный шест
двинулся и ударил Пешкова по портфелю.
В портфеле грохнуло.
Передняя дверь открылась.
Ступив на тротуар, Пешков развёл
портфель.
На него прянуло винно-уксусным
настоем.
Стекло, осколки.
Ругаясь, стал бумаги спасать.
Зимний дождь колол сверху.
Ближайшая урна – возле входной
ротонды в парке.
Портфель был с разводным узким
ртом. Затряс его над урной (и урна, и ротонда были мраморно-исторические:
царский герб под капителью. И надпись 1829 годъ).
Осколки о мрамор застучали. Вино
стало стекать.
– Волгин! – заорал Пешков, тряся
портфель. – Альсан Федорч!..
Взбудораженные вороны снялись с
тополей – кучно, как шерсть на спицах.
Пешков поднял голову, проследил
за ними.
Городок был одноэтажный, в
истасканных тополях.
Но улица со сквером была широка.
Коробочные домики обмещали её.
– Сюда! – отозвались откуда-то с
угла.
Там грузовик бортанулся у
овощного подвала. Рабочие сносили подоны по ступенькам.
Пешков направился в их сторону.
– Не проходите мимо!.. –
перехватили его.
Это
сам Волгин Александр Федорович стоял в воротах.
Очень
представительный. С палочкой. Бывший Пешковский начальник на МПК (межрайонный
промкомбинат союзн. значения).
Это
он кричал «Сюда!».
– Тут моя овчарка дура! –
предупредил. – На цепи!.. Но все равно внимательно!..
Зашли к Александру Федоровичу.
В комнате пахло дэ-эс-пэ-плиткой, разогретым клеем.
Выглядело как обивка диванов на
дому.
– Чем обиваете, велюром? –
поинтересовался Пешков.
– Кушать будешь? – перебил
Волгин.
И Пешков сообразил, что не надо
было про обивку. Это сейчас Волгин такой. А когда-то высоко летал. На МПК –
правая рука Исая Тростянецкого. Пока Исай его не съел (за то, что честный! Ишай при нем комбинировать не мог).
– Не буду кушать!.. – пожаловался
Пешков. – Хорошее вино вам вёз… в автобусе побил! – и раскрыл портфель, чтоб
Волгин понюхал.
– Вино? – изумился Волгин. – Мне
же нельзя!..
– Фи-и-иу!.. – присвистнул
Пешков.
– Тогда садись решать вопросы –
если без кушать!.. – Волгин с деловитостью уселся за стол и подвинул к себе
блокнот.
– Печень?.. – посочувствовал
Пешков. – Или что болит?.. Почему вино нельзя?..
Это была 2-я бестактность. Ещё
похуже1-й – про обивку диванов.
– И по почкам тоже! – огрызнулся
Волгин. – Лёва, мэй! – рассвирепел он вдруг. –Ты по делу приехал, Лёва?.. Или
выведывать тут!.. и вынюхивать!…
Пешков обмер.
Помолчали.
– Вот это, – побагровевший
Александр Федорович распахнул блокнот и навёл какие-то цифры, – получено от
тебя, так?.. Вот это, – с нажимом потащил стрелку вниз, –уплочено в городской
архив, чтоб документы подняли!..
От обиды его трясло, но почерк
оставался твёрдый, умный. Инженерский почерк.
– Это, – нарисовал новые цифры, –
бригадиру Панченко на ремонт!.. И наконец, – обвел последнюю сумму, – раввину
за бэлэле! молятся они
так, бэ-лэ-ле, скоро
услышишь!..
Подведя под расходами черту, он
отстрелил карандаш в сторону, на скатерть.
– То есть к Александру
Федоровичу, сам видишь, и копейки не прилипло!.. –заключил он успокаиваясь.
– А вот это, – Пешков достал из
кармана и прибил об стол конверт, – Альсан Федорчу от всей души!..
И на конверте были фиолетовые
пятна от вина.
4.
Вышли из комнаты в садик с
георгинами.
Уже с порога Александр Федорович
затопал ногами и пошел с кулаком на овчарку.
Пятясь как рак, с глухим
рычанием, она отползла в конуру.
В садике солнце вышивало по
сугробам.
Сели в волгинский «Запорожец».
Тучный Александр Федорович едва
помещался в нём.
Выехали со двора.
– А про Фогла? – спросил Пешков. – Есть что-то?..
– Тс-с! – шикнул Волгин. – Без
формуляра дали!..
Маленький «Запорожец» трещал на нём по швам.
12 декабря 1975, Оргеев.
– Церковь-то… когда построена? –
Пешков показал в окно.
– В 15-м веке! – отвечал Волгин
так быстро, что Пешков не поверил.
– А там что? – он показал на
3-этажное, из печатного камня здание за тополями парка.
На этот раз Волгин не торопился с
ответом.
– Там, – отвечал он наконец, –
небоскреб их местный! Мы в нем клуб «Динамо» открыли в 40-м году!.. Но я не
понял, Лева, кто из нас оргеевский местный – ты или я?..
– Ноль воспоминаний! – посмеялся
Пешков. – Нет, помню, рюкзачок у меня был из холста… и мое имя по нему –
цветными бусинками!..
Он ещё хотел спросить, сколько
лет вороны живут.
Вон те – что над тополями носятся.
Может, эти самые экземпляры еще
при маме с папой каркали?!
Но не спросил, постеснялся.
К тому же его кинуло головой в
стекло. Это Волгин дал по тормозам!
– Вы чего, Альсан Федорч?!..
Встали у тротуара.
– Вот!.. – Волгин показал на
4-этажную «хрущевку» за
деревьями. – На этом месте – согласно городскому архиву!..
Деревья были тонкие, точно ими
ожеребились недавно.
– А пианино не видели? –
посмеялся Пешков. – Говорят, наше пианино тут… всю войну на улице простояло! –
и показал на тротуар.
– В войну, Лева, – Волгин с
важностью выбрался из «Запорожца», – я был далеко! И надолго!..
Стуча палкой, он потопал к «хрущевке»
в горку.
Во как характер у него
испортился! Инвалидной палкой по земле – и то с вызовом стучал. Мол, «я вас всех переживу!» – с таким видом.
Подошли к «хрущевке».
На крыльцо. Под каменный козырек.
Волгин зачем-то уставился в
железный лист – с Ф.И.О. жильцов.
– Меня ищете, ха-ха? – Пешков
встал рядом.
– Иди ты!.. – смутился Волгин. И
протянул конверт. – На вот!.. Здесь ты и жил! На этом месте!..
Пешков полез в конверт.
Там – фотография.
– Отвернитесь на минуту!.. –
попросил.
– Но только с возвратом! –
предупредил Волгин, отворачиваясь. – В архиве без формуляра дали!..
Убедившись,что он не смотрит,
Пешков поцеловал фотографию.
———
В машине он пел.
– Талант пропадает!.. – сьязвил
Волгин. – Вот у меня в семье дед Локтион – пел! Редким басом! Сейчас уже таких
голосов нет!..
Пешков прекратил пение и
посмотрел на него сбоку.
– Чего? – ответно покосился на
него Волгин.
– Так просто! – отвернулся
Пешков.
– На! – сказал тогда Волгин, не
отрываясь вождения..
И протянул еще конверт.
Рентген какой-то?
Да. Похоже на рентгеновский
снимок ступни.
– Что это? – не понял Пешков.
– Тоже без формуляра! – объяснил
Волгин. – Под расписку на 24 часа!..
– Фогл? – догадался
Пешков.-Фогл тот самый?!..
5.
На
кладбище.
За воротами была будка, прижатая
к забору.
Ломанные плиты побросаны за горой
песка.
Там рабочий возился с
мототележкой.
– Панченко! – Волгин кликнул его.
Рабочий уселся в седло
мототележки.
Завёл.
Подъехал.
– Я в обход, а вы в том
направлении! – показал на горку.
И затарахтел в обход по аллее.
Потопали в гору.
Скучный репей вязал ноги.
– Вон там, – поделился Волгин, –
и я лягу! – и указал палкой на могилу в другом ряду. – Рядом с Изабеллой!..
На этот раз Пешков не стал лезть
в душу – кто такая Изабелла и
кто она Волгину. Чтоб не сесть в лужу, как с бутылками вина.
Мототележка Панченко тарахтела
впереди.
Панченко ждал внутри ограды.
Эта могила была единственная
ограждённая. С новенькой столяркой – стол и скамеечка.
Краска блестела.
– Принимаешь работу? – Волгин
деловито потрогал наконечники ограды.
Вошли вовнутрь.
– Каким раствором замазывал? –
Пешков наклонился, провел пальцем по плите. –Стабилизирующим?..
Могильные плиты улыбались – такие
новенькие.
– Не вопрос, я хоть всю облицовку
поменяю! – стал защищаться Панченко. –Только качественный камень достаньте!..
– Камень хорошо зачистил? –
строго спросил Волгин. – На стыке промазал как полагается?..
– Трещин не будет! – обещал
Панченко.
– Это улучшенный цемент! –
подтвердил Волгин. – Я своей Изабелле из такого же делал!.. А краска, а,
водоупорная? – и провел пальцем по надписи.
– Нет, ну надпись хорошо! –
успокоил Пешков. И склонил голову на плечо (не знал, как, с какой стороны, под
каким углом причитаться к надписи на древнем языке). –Ну-у, здравствуй, папа!..
– Равненье направо! – возгласил
Волгин, показав в сторону. – Идёт!..
Пешков оглянулся.
Сквозь колчь дикого цветения, из
путанины зацветших лишаем древних
камней выбирался человек в шляпе.
Пешков присмотрелся.
Похоже, что старик.
Да, старик. Но энергичный,
сильный. И прёт наведённо, как торпеда.
– Вы раввин? – с десяти шагов
спросил его Волгин. – Это с вами
говорили?..
– О чем? – подойдя спросил
человек с надменностью.
Безбородое лицо его было
красно-зелёное. Ресницы – рыжие. В носу – блестело.
– Чтоб помолиться, как по вашей
религии принято! – Волгин кивнул на Пешкова. – За упокой души… отца его!..
Человек не удостоил его ответом.
– Но только без фанатизма тут! –
потребовал Волгин. – Помолились и разошлись!..
– Вы кто?.. – спросил человек
по-еврейски. И ткнул в Пешкова огромным пальцем.
– Я? – засмущался Пешков. –
Вот!..
И паспорт дал.
Он всё понял, что раввин спросил.
Из-за этого разбухшего пальца, наверное.
– Переведи, что он говорит! –
заволновался Волгин.
– Нет, как ваше еврейское имя? –
пробормотал человек, листая Пешковский паспорт. – И мне нужно еврейское имя
вашей матери!..
– Лёва, переводи!.. – настаивал
Волгин.
– Спросил, как имя матери! –
перевёл Пешков. – Вот! – и протянул ещё бумажку.
– Ну тогда побыстрее! – велел
Волгин. – Я все-таки советский инженер!..
И отвернулся.
Но человек и не думал
«побыстрее».
Зачем-то он полез к себе в
пальто.
Только и оставалось, что следить
за его лапой. За тем, как – медленно и с дрожаньем – переползает она из кармана
в карман.
Тихо было – как в бутылке.
Наконец он очешник выудил.
– Кто вам писал эта бумагэ? – по-русски спросил он,
рассмотрев в очках вторую бумагу.
И медленно развернул грузное тело
– к Пешкову.
– Вот! – Пешков показал на
Волгина. – В городском архиве дали!.. А что?..
– Всё законно дали! – предупредил
Волгин. – По формуляру!..
Панченко с деловым видом стал
откатывать мототележку.
На горке он пустил ее вразгон.
Мотор встарахтел.
– Ты… – спросил человек, –
Шанталын сын?.. Ты Шейнделе сынок?..
И посмотрел на Пешкова так,
точно…
Точно он консерву вскрывает.
Точно у него рука с консервным
ножом вместо глаз.
– Панченко! – закричал Волгин. –
Ты проверял?.. Это правда раввин?..
Треск мотора был ему ответом.
– Тогда это не твоя могила! – сказал человек. – Тут Ёшка-пчеловод лежит!.. И не смотри,
что сверху написано!..
– Ничего себе, – засмеялся
Пешков, – пчеловод!..
– Ну хорошо, а что тут сверху
написано?.. – спросил он.
– Сверху написано Иосиф Стайнбарг! – сверкнул
глазами раввин. – Но я тебе сказал, кто
тут на самом деле!..
– А не Фогл? – маленьким, чужим голосом ввернул Пешков.
Точно в узкую соломинку текст
проплюнул.
– Фогл? – не понял раввин. – При
чем тут Фогл?.. Фогл в Палестине
давно!.. Если не подох!..
– Да это же не раввин! – озарило
Волгина. – Это с конзавода бывший собственник! Я с ним дело имел!.. Говори, как
твоя фамилия? – попёр он на «раввина». – А ну-ка фамилию мне свою напомни!..
– Александр Федорович, стоп!.. –
удержал его Пешков.
И тряхнул головой, точно из-под
воды вынырнул.
– Ты себя за раввина не выдавай!
– бушевал Волгин из-за Пешковского плеча. – Это с конзавода буржуй! Я его в
40-м году описывал!..
– Тихо, тихо! – Пешков усмирял
его. – Пусть только скажет где отец!.. Ну? –ласково обратился он к равину. – Ну
а где тогда Иосиф Стайнбарг… лежит?..
– Шурку спросите! – отвечал тот,
жаля Волгина взглядом. – Дядю вашего!..
Но потом… точно радиоигла в лице
его дрогнула.
Дрогнула — как если б по шкале
настройки ее вели.
Иная музыка, иной эфир зашумели.
– Ну а Шейндел?.. – спросил он. –
Ну а Шантал… жива?..
Дыхание его укоротило – когда он
это Шейндел произносил.
«Жива??? Какое-там!» – хотел
ответить Пешков. Но запаса слов не хватило.
— — —
Вернулись к «Запорожцу».
Открыли дверки. Уселись.
– Унгар! – хлопнул себя по лбу Волгин. – Вот его фамилия!
Конзавод на 160 голов, лично я описывал в 40-м! Все низкие, с широким крупом!..
Тот, кого он назвал Унгаром,
подковылял.
– В Виннице была жива! –
наклонился он к Пешковскому окошку. – В лагере смерти!.. Я там фашистам говорю:
«Тронете ее, у кобыл течки не будет! Кони зиму не перестоят!». Я там за
конюшней смотрел!..
Рыжие ресницы его часто
заморгали.
– Выключите мотор, Александр
Федорович! – попросил Пешков.
Волгин выключил мотор. Стало
тихо.
– Из-за нее туда попал! – задушенным
и вместе грубым голосом продолжал Унгар. – Хотя эваколист до Гурьева был!..
Э-э! – махнул он рукой.
Грубому, с выпирающими костями
звуков, голосу его неуютно было в такой вот внимательной к нему тишине.
Неуютно, как голому человеку на публике. Поэтому он умолк и целую минуту стоял
и хлопал ржавыми ресницами. Смотря при этом с недоверием, даже с угрозой.
Взгляд – ну точно за горло тебя.
– Шэйндел была толковая! –
забубнил он вновь. – Но с характером!.. В лагере с ней сам Идл-Замвл из Садово говорил! А
он женщин к себе не подпускал!.. Э, да ты хоть слыхал, кто такой Идл-Замвл из Садово?..
Пешков не слыхал.
– Лучшее время жизни – лагерь
смерти в Виннице! – заключил тогда Унгар. –Потому что рядом с ней!..
И высморкался в огромный носовой
платок.
– У меня ты был бы другой! –
залепил он вдруг.
И стал складывать платок.
– Переведи, что он сказал! –
вскинулся Волгин по привычке.
Но … только рукой махнул.
Завел мотор.
Унгар стоял в 2-х шагах и смотрел
упорно.
Внутренняя борьба отпечаталась на
его лице.
Сквозь недоверие и угрозу, сквозь
надменность и скепсис… искало пробиться что-то другое, третье.
И пока «Запорожец» перед воротами
выкручивал, исход этой борьбы стал определен.
– Помогите старому человеку! –
подошел и протянул ладошку.
12 декабря 1975, Оргеев.
– Ах ты!.. – Волгин задохнулся от
возмущения. – Мало дали тебе?!..
Но Пешков раскрывал уж
тверденький бумажник.
С деликатностью, точно губами сахар
из рук, Унгар выбрал два рубля.
– А это?.. – из того же бумажника
Пешков извлек и показал фотку (веселого старика с лупатыми глазами). – Случайно
не знаете – кто?..
«Чего это он?..» – повернулся он
к Волгину, удивленный тем, что последовало.
Вот только тянувший лапу к деньгам,
при взгляде на фотку Унгар отлетел так, точно его за узду оттащили.
В 1 минуту он за могильными
памятниками скрылся.
———
Выехали в ворота.
– Наврал дед! – посмеялся Пешков.
– Сто пудов наврал, раз деньги просит!.. Мужчина должен быть при деньгах!..
– Деньги я отдам!
– истово пообещал Волгин. – Но только с пенсии в конце месяца, потерпишь,
Лева?..
– Не надо
отдавать! – сказал Пешков. – Вы не виноваты!..
– Не виноват! –
подтвердил Волгин благодарно и расстроено. – И уж в архиве-то лучше знают – где
кто лежит!..
За окошком
городок был нефигуристый, никакой.
Ехали молча.
Даже как-то неудобно–
до того молча.
– А вот хрущёвки, – Пешков постучал ногтем по
ветровому стеклу, – какие-то левые у вас!.. Не как по всей стране, а?!..
Местные хрущёвки
и вправду были в 4 этажа. А не в 5, как по всей стране.
– А вот
«хрущевки»… – отвечал Волгин покраснев, – попрошу не трогать!..
– Не буду! –
посмеялся Пешков. – Раз вы просите!.. Мяу!..
Но как-то он …
плохо посмеялся. Обидно для Волгина. Да еще и это «мяу»!
– Никиту Хрущева
не трожь, дурак! – выплеснуло из старика.
– А-а? – переспросил
Пешков.
– Бэ-э! –
разошелся Волгин. – Потому что сидел я за вас!..
– За себя я сам
сидел! – отвел Пешков.
– За воровство – ты сам сидел!.. А по еврейскому делу –
я, русский Ванька, за тебя сидел!..
И, понимая, что
заступил черту и что за десять бед один ответ, полез напропалую:
– И за
Никиту-освободителя свечку ставил и буду ставить, пока жив! Ну и иди-стучи!..
Подъехали к
автобусной остановке.
Кое-как
Пешков выбрался с низкого, над самой землей, сиденья «Запорожца».
–
Спасибо скажи, Альсан Федорч, – объявил он на прощанье, – что ты мне по
возрасту – в отцы годишься!..
– А ты ударь
старика! – ахнул Волгин. – И не тыкай мне, скотина!..
Пешков задумался.
– К дяде Шуре,
что ли? – спросил себя вслух.
– Чего-о? – не
понял Волгин.
Но Пешков уж был
в своих мыслях…
А потом и вовсе
крутанулся на каблуках – в другую сторону.
Потопал не
попрощавшись.
– Разлеглись тут!
– в спину ему запустил Волгин. – Твоя
могила, не твоя могила!.. В Палестине у себя лежите!.. В своих
могилах!..
От обиды он
плакал.
6.
К дяде Шуре. На следующий день.
С д.
Шурой как-то отдалились в последние годы.
Не
виделись давно.
Наверно,
это из-за бабы его, обрусевшей румынки (называвшей дядю Шуру «jidanul meu» («мой жид» – рум.).
———
«Вот
тут вот на гвоздь наступил! – рассказала румынка и, отведя дверную
марлю, показала на садик с мальвами и дорожку к сараям, мощенную битым
кирпичом. – В поликлинику не шел, сам
компрессы ставил, пока до колена распухло! В госпитале теперь!..»
Говоря все это, она держала руки на животе, точно топя
в нем истошные бабьи крики, уже готовые вырваться.
Дядя
с 47-го года жил в 1-этажной халабуде без удобств, только привозной газ в
баллонах да водоколонка во дворе. Но в 47-м там полгорода были такие. А сейчас
5-этажки, 9-этажки всюду! И чтоб дядя, с его связями в Прикарпатском ВО, не
добыл квартиру в новом доме!?..
Вот
и подцепил ржавый гвоздь.
В
военгоспитале. Через час.
– Закупорка сосудистых каналов! – рассказал замзавотделения (в погонах
подполковника). – Сахар не дает
крови достигать конечностей!..
– Возраст! – повздыхал Пешков. – Ну
главное, что не гангрена, ага?.. Ведь не гангрена, доктор?..
Специально забрал так далеко, чтоб исключить худшее.
– Гангрена! – огорошил тот . – Газовая!..
И процесс упущен!..
14
декабря 1975, Черновицкий военный госпиталь.
– То
есть как это – «упущен»?! – похолодел Пешков.
И
дернулся вперед, мимо подполковника.
–
Визиты запрещены!.. – остановили его.
–
Запрещены? – не поверил Пешков.
Нетерпение
его было так велико, что и в лице доктора (ему показалось!) проступили дяди
Шурины черты.
–
Ну, ёлки!.. – затрепетал он, сверля глазами доктора. – А через окошко с улицы
можно?.. В окошко хотя бы дайте посмотреть!..
Не
дали.
Тем
более что палата – на 2-м этаже.
Ну,
это он от отчаянья – про окошко.
Как
будто если б палата была на 1-м этаже и ему разрешили с улицы через окошко, то… то…
———
Верхом
откровенности в дядиных рассказах о прошлом – был семейный «Bluthner»,
простоявший на оргеевской улице всю войну (подвыпившие румыны из комендатуры
могли подойти, помолотить по клавишам…).
И еще он
развыступался однажды – в ленинградском трамвае в 1951-м году: «Куда голову суешь? К мамочке себе дорогу
закрываешь!»
Но впоследствии
отрицал. Ничего, мол, не говорил такого. Ни про какую мамочку.
Эх, всё потеряно.
Всё.
Как дядин голос
звучит – и то не вспомнить!
К счастью,
вспомнил стишок, что дядя напевал (когда в легком настроении): «Трэяскэ Романия марэ ши пулэ тарэ!» («Да здравствует Великая Румыния и твердый х…!» – рум.).
Благодаря этому
стишку и голос дядин вернулся!
«Засекаю на
будущее! – подумалось. – Приспичит дядин голос услышать – затяну про Великую
Румынию и твердый х…!»
———
Вернулся к
румынке.
По ее лицу было
видно, что она боится Пешкова. Предвидит материальные претензии (а также упреки:
из-за нее в новый дом не переехали! Ей, видите ли, огород нужен! Огород с гвоздями!).
Поэтому, когда он
попросил что-нибудь из дядиных бумаг на память («А из вещей мне ничего не надо!»), вздохнула с облегчением.
———
«Это Адасса! Первая жена! – фыркнула румынка, ткнув в одну из фотографий. –
Та, что мужика себе в Сибири нашла!..»
– Которая слева? – подражая ей, Пешков тоже ткнул пальцем в фотографию. – Или справа?..
Но румынка и смотреть не стала, кто там справа, кто слева. Обе малютки на
фотографии были слиты для нее в одну неверную Адассу.
—А это?-спросил Пешков.
«Это jidani какие-то, – отвечала
румынка, – которых Сталин из СССР выпускал!..
Дядя твой зарабатывал на этом!..»
Не терпелось ей показать, что и дядя Шура не святой.
-А это?-продолжал он
расспрашивать (на фотографии – молодая женщина с ребенком).
-Это я не знаю! – пожала плечами румынка. – Тоже, наверное, из тех… которых он в Палестину переправил
– после войны!»
—А это?-чуть не спросил на
автомате.
Визитная
карточка. Иностранная. Michael FOGEL.
ФОГЛ!!!
ОНА САМАЯ
«Эту
я забираю!» – объявил.
7.
2 дня спустя. В Кишиневе. У сына в больнице.
–
…Вот, чуть не забыл! – Пешков потянул какой-то пакет из баула. – Банка мёда от
желтухи!..
И
вытер пот со лба.
–
Мне мёд нельзя! – отвел Витька. – Тошнит!..
– От
мёда тошнит?.. – обрадовался Пешков. – Ха, и меня!.. Да это же у нас фамильное
— аллергия на мёд!.. Но я еще 10 дней в городе! Что тебе нести?..– Мандарины! –
отвечал Витька с озлобленностью.-Два ведра!..
–
Подкалываешь? – догадался Пешков.
–
Переносной телевизор «Юность» как у бабушки,-придумал тогда Витька. Уже без
подкалыванья.
–
Будет! – выпалил Пешков.
Узкий
лоб его сморщился.
Он
ушел в себя, думая, где добыть переносную «Юность».
Утро
в окно боднуло.
–
Будет телевизор! – повторил Пешков.
И
удивился собственной уверенности.
–
Ну, а в школе как? – перевел разговор. – Мать говорит, по физике тройка. Вы что
проходите?..
–
Индукцию! – рассказал Виктор.
– Электромагнитную индукцию?.. Ну и чего непонятного?!..
Первые
голоса послышались в отделении.
Рабочий
день стартовал.
– Индукция это когда появляется ток! Электрический ток!
– заторопился Пешков. – Даю наглядный пример!..
Сопя от волнения, он развел портфель, достал картонку с электробритвой.
– Вот смотри, как берется ток в магнитном поле!..
эйн-цвейн!.. – и с ловкостью, как разламывают варёную курицу, разнял
бритву. – Дрейн!..
Чья-то голова выглянула из ординаторской.
– Электромагнетизм открыл Фарадей… – палец
Пешкова полез во внутренность электробритвы (на каждом пальце – по татуировке в
виде морского якоря). – Фарадей, ты секи, засовывал магнит в катушку из
проволоки… тебе видно?.. и наблюдал ток!.. –пальцы его дрожали.
По коридору завтрак повезли.
«Еврейским» чаем запахло – вонючим, сладким.
– Ну
и самое главное… – зашептал Пешков. И даже наклонился к викторову уху, – но только
правду говори, ты на фамилию его… не будешь переходить?.. Но только правду
мне!..
– На
чью фамилию? – не понял Виктор.
И –
отстранился.
Потому
что с Пешкова пот лился рекой.
– На кадра фамилию, чью!..
– сказал он, обратно надвигаясь.– Вот только не переходи, прошу!..
И приставил татуированный палец к груди Виктора.
И больно нажал.
– Пусти!.. – затрепыхался Виктор.
Но не тут-то было.
– Ты единственное, что после меня останется, понял?! –
Пешков облапил и не отпускал. – Ты единственное, что после меня
останется!.. Ты единственное…
Как будто пластинку заело.
По коридору уже вовсю люди сновали, а ему нет дела. Забыл обо всем на
свете.
– Это не мои проблемы! – выкрикнул тогда Виктор.
– Пусти!.. Ну?!..
– Что-о-о? – вскричал Пешков. – Что именно
– не твои проблемы?!..
И даже пальцем в грудь – перестал давить.
– Не
мои проблемы, – морщась и чуть не плача, Виктор стал растирать грудь, – что там от тебя останется!..Захочу
– и на кадра перейду!..
Конец 2-й части.
Часть 3.
1.
«Кадр».
В те же
дни.
В общежитие была пьяная драка.
Украинец Николай Каменко из лазаревской группы сорвал со стены огнетушитель и
стал поливать всех подряд. Были шум, кровь, милиция.
Наутро был приказ об отчислении.
Каменковские чемоданы снесли в подвал, койку разорили до пружин.
Лазарев не интересовался
событиями на курсе, но, повстречав избитого, почерневшего от побоев и унижения
Каменко у кожаных дверей ректората, позвал ночевать к себе.
Поехали с двумя чемоданами на
метро.
Каменко смотрел высокомерно. Драка,
огнетушитель – что?!.. из-за чего?!.. – не стал делиться.
Буркнул, что родом из
Станиславова. Его студенческая прописка в Москве истекает летом. Но пока не
истекла, он пойдет рабочим на стройку – за характеристикой. Или на завод к
станку. И тогда – с трудовой характеристикой – его на курсе восстановят.
Но он был щуплого сложения,
язвенник. Повсюду таскал термос с лечебным отваром. Рабочий из него…
Декабрь
1975, Москва.
Приехали к Лазареву.
Еще в дороге, в метро, Лазарев вспомнил,
что на тумбочке возле кровати – «ГУЛАГ» (Усов подарил). Надо будет придержать
гостя у двери.
Но Каменко с порога попросился в
уборную, и в отсутствие его Лазарев без спешки забросил «ГУЛАГ» на антресоли.
А потом передумал.
Оставил как есть.
Даже передвинул поближе: с
тумбочки на обеденный стол в центре комнаты.
Но и этого мало.
Полез под кровать и достал папку:
«Этногенез» (ротапринт).
Устроил на столе рядом с
«Архипелагом».
Пускай Каменко видит.
Пусть передаст – всем этим центровым.
Каменко вернулся из уборной.
Увидел.
Ничего не сказал.
Потом ушел в город и вернулся к
ночи.
Работа ему пока не выгорала – ни
на стройке, ни на заводе.
———
Ночью на раскладушке он листал «Этногенез».
А потом и вслух:
– «Глядя на глобус, я вижу как Космос сечет плетью нашу планету. Первый
пассионарный толчок – Египет со столицей в Фивах, 18-й век до нашей эры… Второй
пассионарный толчок – завоевания Северного Китая – 11-й век до нашей эры…
Третий пассионарный толчок – римляне центральной Италии – 7-й век до нашей
эры!..». Обиделся, что не
позвали? – переключился он вдруг. – Ты мало потерял! Про Китай и Египет
говорили в первые полчаса. Потом – пьянка. Б-в к Люське приставал!..
– Дала? – поинтересовался
Лазарев.
– Не-а! – отвечал Каменко. – Б-в
цыпленок узкогрудый!..
– Цыпленок узкогрудый! –
засмеялся Лазарев. – Ну и рядовой такой классик по совместительству!.. Ладно, а
какие он комментарии дал – к пассионарным толчкам?..
– Я забыл! – пожал плечами
Каменко. – Помню только, что монголы это хорошо, а купцы из Генуи – плохо!..
Так он говорит!..
– Ух ты! – удивился Лазарев. – Ну
и чем это купцы хуже дикарей?..
– Алексей! – сказал Каменко,
подумав. – Если завтра будет погром… то я первый кинусь евреев защищать!.. Но
не жди, чтоб я купцов из Генуи любил!..
– Оп-па! – Лазарев приподнялся на
локте. – Они, что, евреи были – купцы из Генуи?..
– Да! – подтвердил Каменко. – Но
ты ведь не еврей?.. Извини, если что…
– Яврей, не яврей! – передразнил
Лазарев. – Прадед из оренбургских крепостных!.. Бурил тоннели на железной
дороге!..
Помолчали.
…
…Ночью он просыпался от холода.
Окно позеленело от мороза.
Каменко спал и кашлял во сне.
Лазарев принес ему чаю из кухни.
Каменко стал пить у него из рук.
– Лично тебе – чем евреи насолили?
– Лазарев поддержал подстаканник за донышко. – Но только тебе лично, я спрашиваю!..
– Отняли мельницу за долги! –
Каменко наклонил лицо и стал жадно дышать над стаканом. – Мы устроили мельницу
у плотины, а евреи посполитые задушили нас!..
– Какие-какие евреи? – не понял
Лазарев.
– Посполитые! – повторил Каменко,
не умея надышаться чайным дымком. – Занизили цены на хлеб – раз! Навесили налог
на помол – два!..
– Кому навесили? – Лазарев искал
шаломуть розыгрыша в его лице.
– Казацькой автономии! – Каменко
дышал, как согревшийся теленок. – В итоге мельница к еврею перешла – за
долги!..
– При Речи Посполитой? –
переспросил Лазарев. – В тыща шессот каком-то?..
– В тыща шессот сорок втором! –
подтвердил Каменко.
– И ты там был?..
– И есть, и буду! – поправил
Каменко.
– Понятно! – заключил Лазарев.
– Не уверен, что тебе понятно! –
сказал Каменко. – С головой у меня всё в порядке!.. Но духовно я в каждой
клеточке моей национальной истории!..
Как раз порыв снежного ветра с
улицы налетел. Оплюснулся об окно, перебрал двойные стекла в раме.
Отдохнув, Каменко вновь стал
цедить чай.
– В клеточке, – повторил тогда Лазарев, – национальной истории!.. Хм-м!.. Красиво!..
Каменко расцвел от этих слов.
– Знаешь, драка из-за чего? –
спросил он. – Володька Мухин составил дом из спичек. «Могiляньска Академия»! – говорит… и зажег!
– А ты за огнетушитель! – угадал
Лазарев.
– Тебе не понять, что для украiнца Могiляньска Академия! – заплакал
Каменко.
И даже кулачками глаза потер –
как ребенок.
– Комплекс малой нации!.. –
постановил Лазарев.
– У кого? – вскричал Каменко.
– У меня товарищ в Кишиневе, –
рассказал тогда Лазарев. – Апостол Мирча… оператор на телевидении, нормальный
молдаван!.. Но что! Сядем выпивать – так он после 2-го стакана: «Вы нас
ру-си-фи-ци-ро-вали!»…
– И оккупировали!.. – добавил
Каменко.
Лазареву стало скучно.
Захотелось в туалет.
Вышел.
…
– Филармонией мы их
оккупировали!.. – сказал вернувшись. – Академией Наук!.. Асфальтовыми
дорогами!..
– Лютым голодом! – вставил
Каменко.
– Мединститутом оккупировали!..
Вакциной от туберкулеза! – Лазарев улегся в постель. – Вот такие мы кровавые
оккупанты!.. Они там на волах по Кишиневу рассекали, когда мы в 40-м вошли!..
На каруцах* – по главной улице!..
– А голод? – не унимался Каменко.
– Что – голод?..
– Был голод или не было голода?..
– Отец был директор
художественного училища!.. – рассказал Лазарев. – Нас это не коснулось!..
= = =
*каруцы – крестьянские телеги (молд.)
= = =
– Отец ВХУТЕМАС с медалью
окончил! – еще стал объяснять Лазарев. – Герой ё, любимец Ворошилова!.. Мог
запросто всесоюзную карьеру делать!.. Ан нет! Едет в Бессарабию, вонючую и
пыльную, царан искусству учить!..
– А голодомор – ты слыхал что
такое? – вскричал Каменко. – Голодомор на Украине?..
– Ладно, спим!.. – Лазареву
надоело спорить.
– Вы нам голодомор принесли!..
Голодомор в 33-м!..
– А Первую Пуническую… не мы вам
принесли?..
– Вы нас 10 миллионов заморили! –
Каменко потащил к себе чемодан. –Десять… десять…
Отбросив крышку, стал копырсать в нем, как грызун в капусте.
– Своими глазами видел? – сухо,
требовательно спросил Лазарев.
– Чего – «своими глазами»? –
поднял голову Каменко.
– Не чего, а кого!.. 10 миллионов
заморенных!..
– Да у меня бабка со всей семьей…
– Оставим бабку! – перебил
Лазарев. – Вопрос поставлен так: видел или не видел – своими глазами?.. Да или нет?..
– Ой боже, – Каменко в
беспомощной позе замер над чемоданом, – да в Америке уже целая комиссия
заседает по голодомору! Двести человек сенаторов и конгрессменов!..
– Значит, не видел! – заключил Лазарев. – А раз – своими глазами – не видел, то, значит, миф!.. часть сознания!..
– Миф? – возопил Каменко,
откинувшись от чемодана.
– Миф!.. – подтвердил Лазарев. –
Как Тутанхамон!.. Как мамонты!..
На фоне дерганного,
взъяренно-беззащитного Каменко он был ровно-спокоен и, конечно, любовался
собственным хладнокровием.
– Какие мамонты?! – детские глаза
Каменко стали совершенно круглыми.
Он совсем не въехал насчет части сознания.
– Ну вот что, – обмяк вдруг
Лазарев, – я и сам не знаю, миф это или не миф!.. А знаю только, что не войди
мы Молдавию в 1940-м, я не встретил бы свою Надьку в 1970-м, и, значит, в
1974-м у меня не родилась бы Весна!.. Вот и вся оккупация!.. Сумеешь – переубеди!..
В ответ Каменко поднялся с
раскладушки.
Стал собираться.
Лазарев не останавливал его.
– Говорили мне, – вздохнул
Каменко одеваясь, – кто твой отец!..
И, натягивая носки, застучал
пятками о паркет.
– Говорили, чтоб языком не шлёпал
при тебе!..
Все померкло для Лазарева – от
этих его слов.
– Ну, и кто мой отец?.. – выдавил
с ухмылкой.
– Это не мой отец! – воскликнул, не услышав ответа. – Если ты про третьего Ша – то это Надьки моей
отец!..
Но Каменко натягивал ботинки и
стучал, стучал пяткой об пол.
Победа его была полной.
– Чемодан скинуть можно? –
коротко спросил. – До завтра?..
– Скидывай!.. – отвечал Лазарев,
совершенно убитый.
С одним термосом Каменко пошел к
дверям.
За окном рассвет стал
накраиваться.
2.
Каменко объявился на 3-й день. Набрал
из автомата: «Снеси чемодан, я тут, внизу!»
С трудом Лазарев понял, кто это.
———
Выглядел он гриппуче: лицо пышет,
глаза блестят.
С ним был другой украинец, еще малее
ростом.
Лазарев отдал им чемодан.
«Пока!.. – Пока!..».
Посмотрел вослед.
От чемоданного груза Каменко
шатало.
И у приятеля его походка была
раздромсанная, калечная.
Два бродяги по виду.
Лазарев нагнал их, дал пару рублей
(«Идите в пельменной согрейтесь!»).
Украинцы переглянулись.
Раздромсанный дал руку Лазареву: «Стёц».
Когда он обьявлял себя, Каменко
смотрел со значением.
Но Лазареву это имя ничего не
говорило.
– Я с чемоданом тебя не тороплю!
– улыбнулся он Каменко. – Пускай стоит!..
– Да? – обрадовался тот.
– Да! – подтвердил Лазарев. – Он
кушать не просит!..
Украинцы переглянулись.
– Ну пускай стоит! – поблагодарил Каменко неуверенно. –
Одну тетрадку заберу, ладно?..
Голос его забасел от гриппа:
чисто мефистофель-гуно в слабом теле.
Вернулись в подъезд.
Встали у отопительной батареи.
Каменко аж глаза прикрыл от тепла. Аж побелел от удовольствия.
———
Из чемодана плесенью несло.
– Смотри! – Каменко присел на
плиточный холодный пол перед чемоданом.
Откинул крышку.
Даже такой односложный простой
звук как «смотри!» он пропел теперь новым, удивительным басом.
Отыскал тетрадку.
– Я даю факты, – повертел тетрадкой в воздухе, – что в 32-м году это
был геноцид украинского народа!..
– А не неурожай! – поддержал Стёц.
– Обвели заградотрядами, чтоб муха не пролетела!..
– Я даю факты, – пел
Каменко, – что в 32-м году
массовая смерть от голода охватила почему-то регионы, населенные моим народом
преимущественно!..
В ответ Лазарев скорбно морщил
лоб.
С грустью кивал головой.
Потому что каменковский бас – простуженно-демонический,
по-шаляпински-глубокий – веселил его.
Из последних сил он не ржал.
Дальше – ох!!! Объявив, что
завтра у него встреча с куратором по
голодомору, Каменко попробовал с холодного пола встать. Но его назад
качнуло. Вовремя подхватили с двух сторон, а то бы голову о батарею разбил. Это
было гомерически-смешно. Спасибо, в лифтовой шахте ухнуло, и вслед за
украинцами Лазарев за выступ спрятался. Иначе он в голос бы заржал.
Перестояли, пока лифт по шахте
прибудет и из него люди выйдут.
…
Снова тишина.
…
– И как ты к куратору пойдешь такой? – весело
расстроился Стёц. – В больницу бы тебя – под горчичники!..
– А какой выход?! – умученным, но
все тем же итальянским басом Каменко отвечал.
– Хочешь, я пойду?.. – придумал
Стёц.
– Я пойду! – перекривил Каменко. –Тебя Андропов* в лицо знает!..
Я пойду!.. Болтаешь тоже!.. Алексей!.. Ты чего?..
И удивленные украинцы обернулись
к Лазареву.
Закрыв ладонями лицо и виновато
мотая из стороны в сторону головой, он… хохотом исходил.
– Где… явка? – только и выговорил
сквозь ладони. – Меня Андропов в лицо не знает!..
= = =
*Андропов –
председатель КГБ СССР.
= = =
3.
Явка.
Долго спускался по ковру, потом
завернул в 11-й ряд.
Так Каменко велел – чтоб в 11-й.
3-е кресло слева от прохода.
Уселся. Повертел головой по
сторонам.
В зале было людно, но не
врастреск.
Декабрь
1975, Москва, Центральный Дом
железнодорожника.
В
глубине сцены молодые люди с киями встали у магнитных щитов.
Щиты
были в жёлто-коричневую клетку.
И
тогда от зала — ветер аплодисментов.
Это
участники турнира потянулись из-за кулис: иностранцы и наши.
Иностранцы
были жирные, штучные. Ярко-вылупцованные, как переводные картинки.
Наверное,
кто-то из них и был куратор по
голодомору.
———
–
Это? – спросил кто-то рядом.
Лазарев
вздрогнул. Он не слышал, как подсели к нему.
———
Человек
с тряпично-седой чёлкой.
Лазарев
отдал ему каменковскую тетрадку.
– Но
я ничего не гарантирую! – предупредил «чёлка».
– В
смысле? – не понял Лазарев.
– Ну
всего! – «чёлка» приготовился уйти.
– У
вас доктора нет? – спросил вдруг Лазарев. – Для Николая!..
–
Доктора? – удивился тот.
А
потом спохватился.
– А
Вы кто? Не Николай?.. О-опля!.. – и отодвинулся.
– Я от Николая! – с предельной
дружественностью в голосе, хотя и несколько просительно заулыбался Лазарев. –
Он болен!..
–
О-опля! – повторил человек.
А
потом поднялся и, подробно ударяясь об коленки сидящих в ряду, пошел на выход…
С
середины ряда он вернулся и с свирепым, ну просто-таки зверским лицом отдал
тетрадку.
– Сидите
тут! – приказал.
В
это время судья высоко отвел руку и… выждав долгое мгновенье… в зеркальный гонг
ударил.
Локти
шахматистов над столиками вспорхнули.
Было
5 вечера. Но обвальная темнота уже запечатала окна.
И
если б не приказ «Сидите тут!», Лазарев плюнул бы и ушел.
Настроение
рухнуло.
«Голодомор»… «Геноцид»… «Регионы, населенные моим народом
преимущественно!»
Почему
у него такого нет?!
Усвоил
какие-то аморальные, про мамонтов и «часть сознания», дурацкие бредни!..
От
того и один. Вне народа. Вне волны. Вне поколенья.
Вдруг
ему нестерпимо-сильно захотелось стать украинцем.
«Чёлка»
вернулся.
–
Где Николай?.. – спросил как на допросе.
–
Говорю, заболел! – от обиды у Лазарева голос дрогнул.
– Значит,
мое дело предупредить!.. – прорычал «челка».
На
них зашикали с соседних кресел.
– Мы
умеем выводить провокаторов! – понизил он голос.
– Я
не провокатор! – Лазарев полез во внутренний карман. – Я на ВЛК в семинаре
прозы! И в «Известиях» на стажировке… Вот, на!..
–
Класс! – прокомментировал «чёлка», рассмотрев известинскую корочку. – Ну, я
быстро!..
И
снова полетел из зала, с лазаревской корочкой в руке.
Вернулся.
Вывел в фойе.
В фойе.
Встали
у широкого подоконника.
– А
чего такой вид несчастный? – отдал удостоверение.
Тон
его потеплел.
–
Потому что забодали! – голос Лазарева все еще дрожал. – Нет, чтоб спросить, был
я с ним знаком, с этим третьим Ша,
или не был – так ведь не спросят! А только рожи корчат за спиной!..
– Каким-каким «ша»? – засмеялся «челка».
– Таким! – огрызнулся Лазарев. – Который
утонул еще до того, как я его дочку тр…л!..
– Утонул? – округлил глаза «чёлка». – Сам?..
Или помогли?…
– Не знаю! Не волнует! – осмелел Лазарев. – А
волнует, что рожи корчат за спиной!..
– Видон такой!..
– Какой???
– Ну благополучный!..
Благополучно-провинциальный!..
– Ну и что мне делать?.. Если видон такой!..
– Да ты чего! – успокоил «чёлка». – Нам как
раз нужны такие!.. Чтоб не только маргиналы одни!..
– Вот и берите!.. Раз нужны!..
– Да? – «чёлка» наклонил голову и из такого
положенья смотрел на Лазарева с прищуром.
– Да! – подтвердил Лазарев. – А вы…(замялся) тоже украинец?..
– Я? Украинец?! – не понял «челка» – А-а!.. (сообразил). Ну нет, мы Софью
Власьевну* по всякому бьем! А не только по украинскому вопросу!..
= =
=
*Софья
Власьевна – Советская Власть
(эзопов яз.)
= =
=
– Вот и берите! – повторил Лазарев.
– Да? – снова задумался «челка».
И
посмотрел по сторонам. Точно совета просил: брать или не брать Лазарева.
Взгляд
его упал – на мраморную лестницу, ведшую на 2-й этаж. Самодельная стрелка –
«Пресс-Центр. Press—Center» – устроена была у основания ее.
– А что! – решился он. – С такой-то
корочкой!..
И
кивнул на стрелку «Press-Center».
– Пойди, найди там (испытующе оглядел Лазарева)… Кэрол Энн!.. Скажи: на Щербаковке
в семь!.. Психиатрия против инакомыслия!..
Рапорт – РНО – 999о4 – л (5)
Лазарев
(Кэрол Энн): «На Щербаковке в семь!».
Кэрол
Энн (Лазареву): «В семь ну никак!.. У семь у меня интервью… А что он хотел?»
Лазарев: «Психиатрия против инакомыслия!..»
Кэрол
Энн: «Я извиняюсь, а Вы – кто?»
Лазарев: «Ваш коллега!»
Кэрол
Энн: «В семь у меня интервью… с гроссмейстером
Корчняком!.. Берёте на себя?.. Тогда я на Щербаковку в семь!»
Лазарев: «Беру на себя!..»
Кэрол
Энн: «Запишите вопросы к Корчняку!»
Лазарев: «Записываю!»
Кэрол
Энн: «Вопрос первый. Вы и Карпов победили в
Ленинградском Межзональном. Верно ли подозрение, что советские участники
проигрывали Карпову по приказу сверху (разворачивает таблицу), тогда как с Вами
боролись без поддавков? Если это верно, то укажите по таблице, кто именно –
дарил Карпову очки!..»
Кэрол
Энн : «Вопрос второй. Вы проиграли долгий и упорный
матч Карпову в финале Претендентов. Правда ли, что у Вас не было ни одного
помощника, поскольку советским шахматистам запретили вам помогать? В то время
как вашему сопернику помогали все ведущие гроссмейстеры СССР!..»
4.
Через полчаса.
Подготовка к интервью с Корчняком.
«…Спасский – гривастый плейбой в замшевых штанах.
Петросян – булочка с запеченной бритвой.
Смыслов – профессор ”из бывших”.
Геллер – волевой рот в жестокой складке.
Таль – электросварка, снопы искр.
Карпов – умненький пэтэушник…».
Выразительно!
Сочиняем
дальше.
«…Огневой туф прославленности. Головной отряд сов.
шахматн. школы, передовой в мире. Сборная СССР, бессменный чемпион всего на
свете…
Но – внимание!
Еще фигура.
Некто странный – на периферии сцены.
Помятый, пожилой, бизонистый, с налитыми кровью
злыми глазками и дитячим хохолком над залысевшим лбом…
Вид – понур и нелюбезен.
Игрок второго эшелона?
Пария общества?»
Первые
же слова с такой ловкостью влегли в смысловую оправу, что Лазарев поспешил
раскрыть блокнот. Чтобы наверняка. Хотя не любил запись. Любил укачивать фразу
– не записывая. При записи музыка исчезает.
«Но на табличке стола значится “Виктор Корчняк”.
Ого!
Это же из первой мировой пятерки. Нет, сегодня уже
из тройки.
Тогда откуда впечатление: второй эшелон… пария…?!»
(Оглянулся. Никто ли не подсматривает?)
«Они – каста. Участники негласного статус кво.
Он – неуправляемый эгоцентрик.
Они – друзья-соперники по поколенью, сплоченная
труппа.
Он – не разбирает своих и чужих.
Они – тонкие политики и чуткие конформисты.
Он – оказал жестокое сопротивление Карпову, юному
принцу Партии и Комсомола…».
(Ого!..
Видали!)
Счастливое
чувство торжества охватило его: над центровыми с их закрытыми пьянками… над
Каменко и Стёсом с их героической маргинальностью… над ехидным Солженициным с
его «Третьим Ша»…
«…И когда после целого часа неотрывного сидения за
доской он “сходил” и, трудно приподнявшись из-за столика, предпринял несколько
расшибленых шагов по сцене, вся добродушная, хорошо сбалансированная “каста”
зримо напряглась от его вторжения…»
Записал
и прислушался.
Музыка
не исчезала.
«…И хотя барский променад их возобновился тотчас,
в нем прежнего довольства не стало… Зато Корчняк шагал теперь широко,
бездорожно. Не замечая нервоз и опаску, которые сеял вокруг. Сугробно-широкий в
бедрах и вислоплечий вверху, с бизоньим большим лицом и бузотерским хохолком над
лобовой залысиной, он был какой-то непоклеймённый: из евреев ли, из простых ли.
Добавим рубаху, выбивающуюся из штанин, и растоптанные башмаки, забывшие про
обувную щетку. Добавим прекрасную тень мысли на утомленном лице. Казалось, это
вечернее стадо спускается с горы, целый горный склон с ярящим стадом. Казалось,
это прицеп с лесом буксируют по болоту. Или вразмашку водой окатили из ведра!»
«А
вот вам!» – ахнул, перечитав написанное.
И
засмеялся в голос – от счастья мастерства своего.
Декабрь
1975, Москва.
Марал
бумагу столько лет, а законченного кот наплакал. Нет, ну талант-то, конечно,
есть. И всегда был. Но до этого дня – путался, терял путеводную нить. Причем, с
детства. С тех пор, как после войны в Доме пионеров открыли кружки (драмы и
юнтехника, астрономии (с выездом в поля!), авиамоделирования, оркестр щипковых
инструментов…), и хотелось всё испробовать. Вот и распылялся. На скрипочке – и
то лёжа!
Но –
теперь все будет по другому!
Дело
моего поколенья – борьба с Софьей Власьевной!..
И
если Софья Власьевна – с Карповым, то я – с Корчняком!..
Вот
так!
Нынче
фаза собирания волны. Которая опрокинет советское судно. Ей не обойтись без
меня.
…
Тем
временем Корчняк потопырял к столику: соперник сделал ход.
Пожали
руки.
Демонстратор
вывесил табличку «Ничья», и кто-то, сидевший за Лазаревым, сказал соседу:
«Что-то Витя совсем кулачить перестал? Дает уползти, а?..» И Лазареву стоило
труда не обернуться к ним, не показать про бизонье лицо и горный
склон со стадом… Ну да времени не было. Как раз Корчняк забрал очешник с
края стола. Поднялся со стула.
«Боженька,
помогай!» – одновременно Лазарев встал из своего зрительского кресла.
На
перехват.
«Идти?.. Или не впутываться?..»
Замедлил
шаг.
«В волне я?.. или не интересен никому?.. Эх,
пропадай, моя телега!»
И
пошагал вниз по ковру.
Окончательно
отделяясь от зала.
От
его безопасного фона.
Встал
у высокого бортика сцены.
–
Алексей Лазарев, газета «Известия»!
– произнес он звонко. – Можно ли попросить Вас об интервью?..
Пропала
его телега.
5.
А в это время…
Витя Пешков.
Всё
изменилось в природе: мне стало классно, ну просто за-сь как классно в
больнице.
Видите
моток проволоки на подоконнике?
Это
телевизионная антенна!!!
Проследим
за ней.
Проволока
тянется к моей тумбочке. К переносной «Юности» с едва тепыляющим звуком!!!
Вы
не ошиблись! Это телевизор «Юность»!!!
Это
Пешков свое слово сдержал.
И до
чего вовремя!
В тот год киевское
«Динамо» шло вверх!
Да что там шло – лезло
как чудо-дерево из огорода.
Столько золотых
трофеев на ветках!
Золотой дубль СССР*, Кубок Кубков Европы, и вот теперь –
матч на Суперкубок (vs «Bavaria Munich»).
Но дело не в трофеях.
А в порывистом ветре игры, которую они разводили на поле. В отточенном,
промытом до рисинки и при этом набегающе-густом брашне многоходовых их
комбинаций.
Да, в 1975-м году игра
их была так вдохновенно-стихийна, так широка, так налётно-бурлива, будто
сельская свадьба, а не футбол.
Вокруг меня всё
преобразилось от их побед: зимняя слякоть на дворе, двойки-тройки в школе,
мамина замкнутость в себе, бабы Сонины жалобы на артрит и кишечник…– всё плохое ушло в тень.
= = =
Золотой дубль СССР
– 1-е место в чемпионате и победа в
розыгрыше Кубка.
= = =
И вот – венец сезона.
Схватка за SUPERCUP.
Не передать, как я
волновался.
Ведь было от чего.
«Бавария» – монстр.
Штандарт немецкого футбола. И если мое «Динамо» лишь одноразово вспыхло в своем
вдохновенном 1975-м, то ФРГ из года в года вытаптывало футбольный глобус,
подминая под себя любого противника, подавляя
его огневые точки. Притихший мировой футбол будто кирпичной кладкой заделан был
немцами в те поры: сборная – чемпион Мира и Европы (1972, 1974), «Бавария» –
Кубок Чемпионов (1972, 1973, 1974), «Боруссия» – Кубок УЕФА (1974).
«Кайзерслаутерн», «Гамбург», «Кёльн», «Эйнтрахт», «Штутгарт»… – карательные
отряды в лесах футбольной природы.
Короче, я и не надеялся.
И вот…
Матч, которого ждали!
Время – заполночь. Вся палата не спит.
1-й тайм.
…«Бавария» вытворяла с Киевом что хотела.
Каждая атака – удар, большинство – в створ ворот.
«Динамо» подсело как стог, отбиваясь на издохе.
Даже Блохин отошел к штрафной – помочь защите.
2-й тайм.
Картина не поменялась.
Сил уж нет – выстаивать под таким прессом.
И тогда Блохин подобрал мяч.
Потащил к центральному кругу.
Похоже, он и сам не придавал значенья своему манёвру.
Так, полубежал-полупёхал с мячом.
Покрутиться туда-сюда, ослабить немецкую удавку на шее «Динамо» –
предел мечтаний.
Но вот – допёхал до центрального круга.
Пересек линию центра.
С линии центра – абы куда, вперед ли, вбок… в глухое депо левого
края.
К угловому флажку.
Приостановился, поднял голову.
Хм-м. Динамо далеко в
тылу. Пас некому отдать.
От растерянности он руками развел.
И вот уже 4 акулы баварской защиты, обитающие в этой лагуне, учуяли
человечинку.
Вот они сужают круги…
Подплывают…
Подплыли…
Сейчас съедят.
И тогда Блоха одиозно как отщепенец затрусил навстречу. Сам не ведая,
что творит.
И – Achtung!.. Achtung!.. – как разгоняют нейтроны в гигантских ускорителях микрочастиц, так Олег
Блохин вдруг ускорился и пошёл на вы. Без предупреждения.
Пробросил мяч мимо Цобеля, раскачал Рота.
«Кайзер» Франц Беккенбауэр и непроходимый Шварценбек сомкнули челюсти,
но промахнулись, отброшенные непостижимым его ускореньем.
На дурку как самосев проскочил в штрафную, но под таким острым углом,
что ни в какой геометрии не затолкать.
Лучший вратарь мира Зепп Майер уже нарастал, как встречный поезд.
Сейчас сшибёт!
Но Блоха первый стрельнул.
С левой – в дальний угол……. 1:0!!!!!!!!
Вся палата взревела!..
1:0!!!!!!!!
Победа!!!!…
Дежурная медсестра прискакала: «Это что такое?!.. Вот я завотделения звоню!..»
Ха! Звони!
«Я
главврачу бумагу составлю!..»
Составляй!
«Динамо» (Киев) обладатель Суперкубка Европы!
А значит – смерти нет!
В гробах – никого нет!
И я как пить дать выйду из больницы! Не через 40 лет
и не через 10 лет.
А совсем скоро.
И в гробу я не буду ни секунды!
Ставлю подпись под Помпеей, Троей, под костром
Джордано Бруно, под средневековой эпидемией чумы.
Подписываюсь подо всем, что произойдет в будущем на
этих страницах.
Олег Блохин – это я.
Декабрь
1975, Кишинев.
Да.
Начиная с сегодняшней победы я бомбардир собственной судьбы, ток ее атаки,
автор ее победного гола.
Не
верите? Ну-ка посмотрим.
Для
начала я отказываю моей сестре Веснушке (Весне) в праве на существование.
Пусть
отправляется туда, где слепая Даша.
Нет
у меня такой сестры.
Нет
и не было никогда.
От
начала века и до скончания его – я один у Лазарева и мамы.
— —
—
— —
—
6.
Лазарев и
мама. 4 месяца спустя.
Толпа
прилетевших шла через летное поле.
От
самолета, рассёдланного в тени, к зданию аэропорта.
Будто
холщовый мешок порвался и картошка во все стороны покатилась, такая это была
оживленная толпа.
Но,
под видом картофелины, одной из многих, катился в ней особенный, золотой шар
– заставляя Надино сердце биться учащенно.
А
вот и он!
– В музее Толстого, – первое, что сказал,
войдя в стеклянные стены аэропорта, – никаких писем не нашлось!.. И про
харьковский период – Шлёма не помнит нифига!..
И
поднял руки вверх («Сдаюсь!..»).
– А чемоданы? – только и спросила.
Потому
что он был налегке, с ручной кладью.
Не
муж, а мотылек залетный!
–
Идём! – посмеялся, уводя её к такси.
Рапорт – РНО – 999о4(14).
Январь
1976.
Аэропорт.
Кишинев.
Затем в такси.
Пешкова: «Нет, где чемоданы?..»
Лазарев: «Не делай из вещей кумира!»
Пешкова: «Два свитера, обувь, импортный серый костюм… Где всё?..»
Лазарев:
«Выбросил!»
Пешкова:
«Врёшь!..»
–
Нисколько! – в темноте он просунул руку вдоль кожаной обивки заднего сиденья.
Обнял за талию. Потом за плечи.
Привлек
к себе.
–
Два комплекта постельного белья!.. – встречно зашептала Надя, упиваясь
объятием.
– Был обыск!.. – перебил он. – Щупали всё!.. я не мог после
них!..
–
Оба комплекта щупали?.. – перехватила его руку на своем колене.
–
Оба!.. Но… – он отвел руку.
Новокаскадный
проспект Мира заинтересовал его в окне (ну да, пока он в Москве пропадал,
Кишинев расстроился, похорошел!).
–
Что – «но»? – спросила Надя, поправляя волосы.
Рапорт – РНО – 999о4(14).
Лазарев: «Импортный серый костюм тебя волнует!.. Жаль, что не импортное
интервью!.. Да ты хоть слушала?..»
Пешкова: «Нет,
не слушала!»
Лазарев: Scoop на всю Европу!.. И самое главное – я сделал себе
имя! Они побоятся тронуть нас!..»
Пешкова: «Уже
тронули!..»
Лазарев:
«Вас?..»
Пешкова:
«Нас!..С завуча попёрли!..»
Ж/д
вокзал.
Завод
Котовского.
Конный
Котовский на постаменте.
Взлетели
побульвару Негруци.
Рапорт – РНО – 999о4(14).
Лазарев: «Ну и хорошо,что попёрли!..Ты ведь не карьеристка по натуре?!»
Пешкова: «Ну как сказать!»
Лазарев: «Кстати, а Гумилева ты читала, про великую степь?..»
(завозился
в ручной клади)
Пешкова: «Кто это?..»
Лазарев: «Ну вот! Стыдно Гумилева не знать!..»
Одну
за другой миновали три девятиэтажки на Негруци. Когда-то – гордость городскую.
Лазарев: «Я вот, например, из оренбургских казаков! Из тех, что Сибирь
осваивали!.. А ты?.. Кто ты есть, кроме того, что завуч!..»
Пешкова: «Не
поняла вопроса!..»
Лазарев:
«Исторически – надо кем-то быть!.. Мы вот, русские, знаем про себя, что –
исторически – мы Чингисхановы землеприемники!..»
Пешкова: «Мне
не повезло! Ни бабушек, ни дедушек своих в живых я не застала!..»
Лазарев: «Я
глобально!.. Например, не из хазаров ли вы?.. Не из купцов ли генуэзских?..»
Пешкова:
«Каких-каких купцов?»
Лазарев: «Но
только без обид!.. Это про еврейский фактор в истории!»
«Какой
еще еврейский фактор! – пронзила мысль. – Неужели – всё?»
Выкатились
на Ленина.
Теперь
он с высокомерной усмешкой смотрел на навесные композиции лампочек, проряжавшие
проспект.
– А
мне нравятся эти лампочки!– обьявила с вызовом.
–
Какие лампочки?– теперь его черед был удивляться.
Но,
прочитав всю вздорную бессмысленность женской обиды на ее лице, поспешил
поменять тему.
–
Была неделя,– он понизил голос до шепота,– когда я гремел!– его ликование не
вмещалось в шепот. – «Сегодня в Москве
задержан писатель, участник московской хельсинской группы Алексей Лазарев!»
– подбородок его плыл от удовольствия.– Или — «Как передает из Москвы Алексей Лазарев, выпущенный из-под ареста в
результате интенсивного дипломатического вмешательства…»
Кажется,
он прослезился от восторга. От выстраданного какого-то самоупоения.
– Но
из хельсинской группы я свалил! – нашел нужным добавить. – Одни евреи их
интересуют!..
–
Тихо! – потребовала она, косясь на спину шофера.- И вранье!– добавила после
паузы.– Не ходил ты в музей Толстого!..
–
Ходил!..
– Не
ходил!.. И со Шлемой не говорил – про харьковский период!..
Вот
так.
И
отвернулась.
Когда-то,
решительно приканчивая первый брак и вступая во второй, она поклялась себе жить
в этом повторном браке до конца дней. Быть мудрой. Принимать его творческие фокусы, не теряя за
фокусами главного. Да и какие фокусы у него! Так, причуды (зачем-то переписывал
«Мастера и Маргариту» от руки,
увиливал от уборки квартиры по выходным). Не то, что сейчас, когда он с врагами
СССР повёлся, и его погнали из «Известий», с курсов…
От
обиды – в горле закололо.
Миновали
междугороднюю телефонную станцию.
–
Ладно! Чего уж тут !– сник он. – В музей не ходил!.. Со Шлемой не встречался!..
И
завозился в ручной клади.
Рапорт– РНО– 999о4(14).
Лазарев: «А вообще– то плохо мне! Столько ошибок наделал! Погиб я!»
Пешкова: «Ну
вот! Осознал наконец?!»
Лазарев: «Если
б только советская власть приняла мое раскаянье…»
Пешкова: «Если раскаянье будет чистосердечным, то она готова принять! Готова дать
тебе шанс исправиться!»
Лазарев: «Ты
не шутишь?»
Пешкова: «Не
шучу!.. Для тебя есть место в «Вечерке»!..»
–
Что это?– ахнула Надя – когда он книгу из сумки вытянул (на одной обложке – 2
фотографии: строгая и мужественная папина… и какого-то плюгавенького старичка
с детской полуулыбкой на губах)
– То
самое!– похвастался.– Из Лондона!..
Не
слушающиеся Надины пальцы застучали по книге.
– Не
по-русски! – выдохнула она. – Ты читал?..
– Мне
перевели!.. Но только общий смысл!..
–
Водитель, стоп!.. – распорядилась. – Идём!..
«Идём» было сказано тем же тоном, что и «водитель, стоп».
Встали
на углу Ленина – Бендерская.
Бендерская
была разрыта. Теплоцентраль в ремонте. Связки новеньких труб на земле у
траншеи.
На
досках, под косой крышей наспех сколоченного деревянного тротуара Надя встала.
Дождалась,
пока Лазарев догонит.
–
Ну! – сказала. – И каков же общий смысл?..
– Сюжет
— во! – поднял палец. – Самому интересно, кто настоящий автор!..
– О
чем? – перебила.
– О
том, как давным-давно где-то в Бессарабии одна бабенка изменяла старому мужу-грозному
мужу, он с горя заболел, и его в приют для умирающих поместили (аж в
Бухаресте!). И вот, сидит она у изголовья, а к ней подходит санитар и строго
так по плечику: аллё, мадам, вы разве не в курсе последних новостей? Она не в
курсе. Тогда примите к сведенью. Русские заявили права на Бессарабию и уже
навели танковые переправы на Днестре. 48 часов срок их ультиматума. А посему
какие у Вас планы?.. Планы?! – теряется она. – Господи, да какие планы!..
Извозчика!.. На вокзал!.. К сыну первым же поездом (в Бессарабии у них 3-летний
сын, не ясно от кого). Ведь через 48 часов там будет граница на сталинском
тяжелом замке, и тогда не то что взрослая б., комар не пролетит! И вот, уже в
дверях, с чемоданом на весу, она бросает прощальный взгляд на умирающего.
Которого не любила никогда! Которому наставляла высокие и ветвистые. И – эге,
Шекспир!– пробивает ее раскаянье такой силы, что она… опускает чемодан на
пол!.. Эй, ты что?..
И
попытался отнять книгу.
Но
поздно.
Она фотку отодрала.
Конец 3-й части.
Часть
4.
1.
Лазарев. Через неделю.
Стол
и стул – в отделе городского развития. И первое задание – очерк на… уф-ф…
заводскую тему (з-д «Молдавгидромаш», пр-во насосов, переход с чугунного литья
на прокат стали).
Гадость
какая!
«Нужно
700 строк!-проинструктировала завотделом (низкая, с молодым румянцем и злыми
усиками над самолюбиво изогнутой губкой).-О том, что с тех пор, как с чугуна
перешли на сталь, завод с одной стороны лучше интегрирован в союзной отрасли,
поставки проката идут с Украины и России. Но, с другой стороны, пошла
волокита…»
На
словах «поставки проката» Лазарев понял, что она ему кого-то напоминает. Но
кого?!..
«…Если
раньше чугун в любом кол-ве набирали на местных свалках металлолома, то на
толстолистовую сталь фонды утверждаются Госпланом СССР с учетом интересов
поставщика и с учетом многих других факторов. Что для завода не всегда удобно.
Отсюда и журналистское задание. Осветить плюсы и минусы такого перехода!».
И
выставила новенькую, на бантике, папку с бумагами на стол.
Ага.
Всё ясно!
По
одному виду этой папки можно было судить о предьявителе ее. Агрессивный
карьерист! Стеноломное орудие. О чем бы ни шла речь, какое бы ни спустили
срочное задание, всегда у ней новенькая папка наготове – под строгим бантиком.
– Освещу! – поправила
оскорбленно. – А не освищу!.. Идите!..
Лазарев чуть не упал – от такого
аккорда.
У,
жаба!
Таковым
было его 1-е впечатление о М.А., завотделом.
В
дальнейшем оно только укреплялось.
(Вот
только кого она мне напоминает?!.. А?.. )
Поражало
2-личие её. Если, вызывая его для нового задания (как на подбор пыльные тупики
мехзаводов с чахлыми деревцами в сорных дворах и въехавшими в репейный тупик
ж.д. рельсами,.. или бестолково-душные, с плохой вентиляцей коридоры
собесов-ЖЭКов… или конторы по газификации…или шинные мастерские,.. да мало ли в
городе убитых мест!), она не только не обращалась к Лазареву по имени, но целую
речь умела сказать без единой краски в голосе, — то на людях, от редколлегии до
открытого партийного, неизменно пёрла на
первый план («да я!.. да мой долг журналиста!.. да мое партийное сердце!..»)-
как ударная дрель в режиме бурения.
Февраль
1976, Кишинев.
Впрочем,
была в ней некая, чисто служебная, прицельность в отношении Лазарева. Некая
профессиональная внимательность. В отличие от других лиц коллектива, не
понимавших, кто он и откуда свалился, и потому предпочитавших прятать лица и
обходить стороной,..- так вот, в отличие от них, она вела вслед за ним глазами.
Смотрела, что говорит, как ходит. Какие настроения полощет в лице (может и он
ей кого-то напоминал!?). И умела оценить неохотную (и от того еще более
похвальную) старательность нового сотрудника, пишущего на отвратительные для
него фабрично-заводские и жилищно-коммунальные темы, и при том, хотя и с кривой
ухмылкой и скрипом зубовным, но все-таки разобравшегося, в чем отличие между
1.нефтехимией и 2.нефтехимическим машиностроением, и между 1.сталью хромистой 4*-13 и 2. сталью хромоникелеевой 20*… и т.д.
и т.п.
В
результате чего в один прекрасный день он обнаружил себя в графике дежурств по
номеру, ежедневно вывешиваемом в коридоре.
Что
означало только одно: а-мни-сти-ро-ван!
———
Вот
описание того дежурства.
Ночь.
Тишина
на этажах.
Подобревший
город в открытом окне.
А
может, это сам Лазарев подобрел к ночи. Отмяк душой – от оказанного доверия.
Быть свежим глазом.
Быть, наконец, как все.
А не умником.
Не
отщепенцем.
Да,
особенная это была ночь.
В мозгах,
хотя и наводненных бессоницей, такая чистота вылоилась. Такая синь
океаническая.
И
сквозь макет выверяемой газетной полосы – лицо любимой проступает.
Но
не женское на этот раз лицо.
А
другое, большее!
От
естественных границ православия на Западе до набегающих язычков Тихого океана
на Востоке, от китайских шелковых путей до уральских железных недр, от
Волги-татарской матки до беломорских базальтовых бухт, от Казани до Москвы, от
Норильска до Киева… – вот оно, любимое лицо!.. Евразия!.. Невеста Чингисханова!..
Жена Российская!
Одолев
1-ю газетную полосу, он поднялся из-за стола. Сел на подоконнике.
Ночь
была дождливой, душной.
Фонари
спали стоя.
Напротив
же Дома печати, как раз в виду бодрого Лазаревского окна, повалил к паре-тройке
заключительных троллейбусов народ из концертного зала «Октомбрие», тем более
говорливый, странный для себя самого, что на улицах было тихо, как в лесу.
Потом
еще час промглыл.
И 2 раза
по столько.
От
ночного бодрствования Лазарев опьянел. Прямые стены кабинета выклонились. Все родное
увиделось чужим и странным: какой-то Кишинев, и в нем Дом печати. А до того
целая жизнь, проведенная здесь: какие-то квартиры, школы, приятели,
влюбенности… Но с какой стати?! Почему они?!..
Ну да, я помню: 28.6.1940, сталинский притыр Молдавии, папаша откомандирован из Москвы (по линии
наркомпроса) поднимать культуру отсталого края. Целый десант проверенных чуваков
сброшен на Молдавию в те дни (отец Ваньки Усова, например, — по линии какого-то
другого наркомата…).
Да только я тут по какому делу?!
Не пора ли домой – выправлять историческую дурь?!
Даром,
что ли, в Оренбурге родился, на засечной
черте великой русской экспедиции*?
= =
=
*Имеется в виду Оренбургская экспедиция
(1735–1740 гг.) – этап русского освоения Урала и Сибири.
= =
=
И
вот тут-то (2 ч.45 мин. по Москве)
дверь в кабинет приотъехала без стука… и в нее голова голова М.А.
просунулась.
«Можно?»
Лазарев
едва успел сбросить ноги со стола.
До
сих пор, с начала дежурства, он не сделал, да и не помышлял сделать ничего
плохого, отщепенского, и все-таки первая мысль, вслед за сбрасыванием ног со
стола, была «Атас! Шухер!».
Впрочем,
и М.А. выглядела странно.
Не
так, как должна была бы выглядеть, если б подкралась с проверкой! С
«освещу-освищу!».
–
Ваш Корчняк, – сказала она с порога, – предал родину!!!.. Я
снимаю Вас с дежурства!..
Сильный,
как из открытой раны, запах духов от нее валил. В лице близкий обморок
собирался.
–
Идите домой!.. – еще добавила. – Вас утром позовут на ковер!..
2.
Но,
пока он осмысливал это «предал родину», пока вставал из-за стола и шел к
вешалке с плащом…
– Минуту!
– козьим полупрыжком заступила на пути. – Деньги есть?.. На такси!..
Подвела
сумочку к груди. Развела сумочкин ротик.
–
Берите!.. Сейчас объясню!..
«И
никакой он не мой, этот Корчняк!..» – собирался отбить Лазарев.
Но
она вхватилась в рукав. Как цыганка. Как нищенка возле ЦУМа.
– У
меня нет выхода! – сказала закусив губу.
И
потянула от дверей. От вешалки – к столу, в обратном направлении.
– У меня папа после инсульта! – проговорила
волнуясь. – Он слушает румынский БиБиСи! Он меня разбудил, говорит: Корчняк…
м-м-м… бежал!..
– Вам что надо?!..
–
Сейчас!.. Сядьте!.. Сядьте!..
Одним
словом…
Что он
понял.
А
вот что.
Папаша
ее (разбитый инсультом, одной ногой уже там!) написал мемуар (о своем
геройском прошлом) и просит, нет, умоляет Алексея Лазарева (слыхал о нем по
румынскому БиБиСи) обработать литературно и переправить… туда ! Т.к. здесь такое не
опубликуют.
– Вы
псих!– измученный Лазарев уселся за стол. – Если только не провокатор!..
Но
она не слушала.
– Он
говорит, что скоро умрет,– толчками она стала подвигать какую-то папку (на
бантике! из той же серии, что про переход с чугунного литья на стальной
прокат), – и что вы один можете помочь!
– Но
я не доктор!.. – с тоской Лазарев глядел на эту наползающую на него папку.
– Умоляю,
обработайте литературно! И… передайте по своим каналам!..
–
Зачем?..
–
Надо чтоб это прочитали!..
– Но
зачем-м-м?..
– Но
он же умрет!..
– А
если прочитают, то что же? не умрет?..
– Но
я не могу без папы!..
Точно
с шампанского проволоку свинтили и пробка ползет, вот так это «не могу без папы не могу без папы» из
нее ползло.
–
Тихо! – перебил испуганный Лазарев. – Тихо!..
И
даже руку поднял – остановить эту ползущую пробку.
В
слезах, с открытым ртом, она смотрела на него.
Само
лицо ее, большое и недоброе, казалось новым: оно точно разъято было на кубики и
собрано затем в другом порядке.
Сам
голос ее стал неузнаваем этой ночью: мелко-серебряным, с беззащитными
переливами.
Лазарев
встал из-за стола. Прошелся до двери. Выглянул в коридор.
–
Итак, если я правильно понял, – вернулся к столу, – то шахматист Корчняк, который
мне не кум-не сват, предал родину. В связи с чем Вы приехали
посреди ночи снимать меня с работы! И, мало Вам неприятностей моих, прошлых и
будущих, Вы толкаете меня на новые
авантюры!..
–
Нет! – отмахнулась она. – Вы только обработайте литературно! И адрес дайте!.. А
дальше… я сама!..
Ого!
Смелая!
Что
он знал о ней… Старая дева, при маме с папой.
Все
проблемы – от недоё-ба
В
том, что вся эта история с передачей мемуара туда – от недоё-ба, он теперь не
сомневался!
А
потому: обойти по стеночке и – за дверь!..
Но
не тут-то было.
Сильный,
темный, власть имущий человек, она и придурь свою умела на тебя навеять. Так
что и безумный план её уж не виделся таким безумным.
Мол,
прочитали тебя – ты есть.
А не
прочитали – нету!
Такая
логика.
–
Хорошо, но только одну страницу!– стал распускать шнурки на папке. – На
пробу!..
Выбрал
наугад, из середины.
–
Если это плохо написано — то я пас!.. И… идите!.. Ну!.. идите домой!.. При Вас
я читать не буду!..
3.
Написано
было не плохо и не хорошо. А так, словно телефон звякнул и в трубке кто-то
дышит — громко и анонимно. А заговорить боится.
Зачем
тогда сел писать – если страшно?!
И,
главное, если бы вместо бессонного ночного дежурства спал дома в своей кровати
рядом с Надей, если б не это странное, из-за смещения биоритмов, наклонение
стен и мозгов, то все оставалось бы как было: Корчняк бы не предал родину. М(арина)
А(дам) не приехала бы с мемуаром.
— — —
Мемуар.
Значит,
когда-то до войны, папаша ее, 25 лет от роду, преподовал в «Princesses Dadiani» (теперь там Дом пионеров!)
и влюбился в некую Sophie L. из выпускного класса, посещавшую его
исторический кружок.
Но Sophie L. любила не его, а социалистов-подпольщиков, и зимой 1935-го
перешла на советский берег через Днестр (днём?.. ночью?.. одна?.. в компании?..).
Далее.
Папаша.
Разбитое сердце.
Далее.
1939–40. Советско-германский раздел Европы –> 2-я Мировая
–> и, точно за ворот притянутый, советский берег (вместе с затерянной на нем Sophie L.) сам надвигается на папашу в виде
Заявления МИД СССР – Королевскому правительству Румынии – об историческом праве на Бессарабию.
Далее.
Военные
и гражданские, чиновничество и духовенство, купцы, промышленники, учителя, банкиры
(все государственные румыны)
–>…снимаются с места и в организованном порядке отступают за р. Прут –>
но по ходу отступления папаша дезертирует из уходящих колонн (cherches la famme!).
Далее.
–>
Советские бронемашины с тягучим рокотом катят по главной улице (Boulevardde Regele Carol II, сегодня это пр-т Ленина! Каких-то
100 метров отсюда!)
–>
В толпе горожан, обсыпавших тротуары, можно увидеть человека, изо всех сил
поднимающегося на носки, вытягивающего шею («Что, если Sophie L. в одном из танков?!»)
–>
за военной техникой тарахтят обозные усталые грузовики («Что, если Sophie L. в одной из кабин?!)
–>
а задерешь голову – там краснозвездные самолетики стригут голубое небо («А вдруг и Sophie L. в одном из тех
самолетов?!»).
Здесь
Лазарев понял, что увлекся. А, увлекшись, выполняет то, чего от него и
добивались: обрабатывает литературно.
Хуже того, лепит новую книгу поверх старой. Пока только мысленно, в уме, но вот
– и по рукам ток заструил.
Далее.
В
условиях крутой советизации Молдавиии, главное, в условиях широко
объявленного усиления классовой борьбы с
активом старой власти папаша, от греха
подальше, покидает Кишинев. Нанимается на добычу известняка в Рыбницу (ага,
Рыбница! Это куда Sophie L. перешла!).
Далее.
В Рыбнице находятся люди, знавшие Sophie L. по карантину в НКВД и по волейболу на речном
пляже (должна быть хороша в купальнике!).
«Она в Тирасполе!» – утверждают
они.
Значит – в Тирасполь!
Но как открепиться? (а то!!! Советское
трудовое законод-во!)
Далее.
22.6.1941.
Немецкие бомбардировки –> Хаос –>
Бегство советской администрации –> Папаша в
Тирасполь под шумок! (Искать иголку Sophie L. в
стогу СССР!).
Далее… Далее… Далее…
А
далее в дверь постучали и — вошли.
«Добрый
день!.. Могу ли я предложить стихи для публикации?»
«Иду!»
– Лазарев стал поспешно затягивать тесемки на папке.
Как
ни старался унять волнение – руки мелко дрожали.
«Главное,
чтоб не дрожали на ковре! –
дал себе установку. – Ведь я невиновен, и никаких контактов с Корчняком не имею
давно!» – и… поднял голову.
Зрелый
свет в окне (и не заметил,что утро!) направлен был на дверь и выдавал в ней
переминающегося с ноги на ногу подростка с неправдоподобно-, сказочно-, до
состояния чистой пудры, белым лицом.
–
А-а?.. Чего?..– Лазарев опомнился.– Вы кто?..
– Константин Тронин! Поэт!..– отвечал белоликий.
Голос
его тоже был странен: из-под волны любезности холодная строгость накатывала.
–
Тут «Вечерка»! – процедил Лазарев недовольно. – Стихи тут не публикуют!..
– В
таком случае не порекомендуете ли…
– В
«Молодежке»!..– перебил Лазарев.– На пятом этаже!..
И
выпроводив белолицего подростка из кабинета, закрыл за ним дверь на ключ.
Далее.
Июль 1941-го –> Тирасполь занят
немецко-румынскими воинскими частями –> папаша арестован за дезертирство
1940-го –> мобилизован в трудармию –> послан в Одессу подрывать скальные
катакомбы (приют евреев и партизан).
Далее…
И
тогда на столе телефон зазвонил.
–
Аллё! – схватил трубку Лазарев.
Он
схватил ее с такими испугом и отчаянием, что сок едва не брызнул.
– Я
извиняюсь! – услышал он серый голос в трубке. – Но я был у Виктора в больнице,
и он просит телевизор! Переносной! Не поможете достать?..
4.
–
Переносной телевизор?– Лазарев наморщил лоб.
6
декабря 1975.
– Ну
ему там тоскливо в палате, – пояснили в трубке, и до Лазарева дошло, что и этот
звонок – опять-таки не вызов на
ковер.
–
Кто говорит?– перебил Лазарев.
– Ну
кто-кто!?.. – хмыкнули в ответ.
Говорил…
тот самый!
Надин
первый.
–
Расход на мне! – заверил Пешков. – Но я поспрашивал у товарищей – и нету ни у
кого. Ну, у меня и товарищей-то не осталось в вашей кишивонии!.. Что?..
–
Ничего!.. я только внимательно слушаю! –
в досаде ответил Лазарев.
(Вот
зануды: то стихи в пудре, то телевизор в больницу!)
Помолчали.
–
Добудьте у какого-нибудь спекулянта!..– предложил Пешков.
Голос
его был мутный, не наведённый на резкость. Точно он не с Лебедевым а с кем-то
третьим в стороне говорит.
Тут
бы и послать его культурно (вот будет
прикол, если Sophie L. в тех катакомбах!).
Но
не послал.
А
стал морщить лоб и прикидывать – про телевизор.
– У
тещи! – придумал наконец. – У Сонь Михалны есть переносной!..
– Но
там инфекционка!..– напомнил Пешков. – Что вошло – не выйдет!..
–
Ну, не ваша забота!– успокоил Лазарев.– Уж с тёщей как-нибудь уладим!..
Его
позабавило, что у него общая тёща с этим мутноголосым. Общая Соня Михайловна.
– Ну
так договаривайтесь, б-ть! – вполголоса предложил Пешков, и Лазарев только
заморгал обиженно.
– Вы
где?– спросил он холодно.
– На
бирже!.. Ну там, где фанаты «Молдовы»!..
–
«Нистру», а не «Молдовы»*! – поправил Лазарев.– Пятый год как «Нистру»!..
Ждите, я иду!..
= =
=
*Речь о названии ведущего футбольного клуба
Молдавии. С1958 по 1971 – «Молдова», с 1972 – «Нистру».
= =
=
Ему
понравилось, как он задвинул с «Молдовой» в ответ на матерок. Только так с этой
братвой.
Надев
плащ и собравшись выйти, наклонился над столом и, в таком вот наклоненном виде,
еще страницу пробежал глазами.
«1942. Одесса под румыно-немецк. властью –>
подрыв партизанских катакомб пороховыми минами –> убитые и раненные… –> И
(угадал!!!) раненная Sophie L.
в плену –> Взятка (11 ведер угля, 20 мешков сахара!) за ее освобождение…»
Ха! Александр Дюма какой-то! Не верю!..
…
Биржа
фанатов собиралась на Ленина – угол парк Победы. Здесь Лазарев поймал себя на
мысли, что – Дюма-не Дюма – а не на этом ли углу молодой и влюбленный папаша
вставал на цыпочки в толпе (28.6.1940) и изо всех сил тянул шею, выглядывая Sophie L. в колонне краснозвездных танков!
Надо
же, как увлекло.
Потоптался
у газетного киоска.
Поозирался
по сторонам.
Никогда
он не думал о Кишиневе в таком вот исторически-объемном ключе. Никогда не
находил в нем тайн живых и персональных.
Сигаретный
дымок ударил по ноздрям. Лазарев не курил второй год, но сейчас ему свербёжно
захотелось туго спеленутой «примки», такой уместной в эти холод и дрябь.
Фанаты
разбились на группки, в каждой обсуждали что-то своё. И только какой-то
низкорослый тип в коротком, детском по фасону пальто стоял сам по себе и
ухмылялся, глядя на Лазарева.
Он
не походил на фаната.
– Вы
Лёва? – Лазарев сунулся к нему, но тот отпрянул в сторону с недовольной
гримасой.
Лазарев
стал озираться по сторонам.
По
Пушкина троллейбусы ползли в ниточку. Был четвертиый час, а потемнело, как в
семь. Снеговое сыто взболтнулось.
«Аллё,
ну, значит, телевизор никому не нужен?» – безадресно и в то же время с подвохом
выкрикнул Лазарев.
И…
пошел восвояси.
На
углу у газетного киоска он встал, решая куда идти: на ковер в редакцию или домой – спать.
И
тогда тот тип в детском пальтишке окликнул его.
– Я
извиняюсь! – сказал Пешков подходя. – Я много лет прятался от этих гадов… Не
откликался, когда подзывали!..
–
Сочувствую! – почти дружелюбно вздохнул Лазарев. И даже не стал уточнять – от
каких гадов тот прятался.
Но
его передернуло от отвращенья.
Пешков
был низкий, но подсобранный, плотный. Во внешности его была стартовая агрессия.
Точно вот-вот пригнётся и – головой в сплетенье!
–
Уезжаю на Таймыр! – изрек он и стал возиться с зонтом. – Но ты не бойся, счеты
я сводить не буду! Но найди телевизор для пацана!..
И
раскрыл зонтик… только над собой.
–
Сонь Михайловна в санатории в Крыму, – после заминки сказал Лазарев (он не
знал, как реагировать на это не-сведение
счетов. От всего сердца поблагодарить, что ли?). – Думаю, она не будет
против!..
Тогда
Пешков зачем-то перебросил зонт из одной руки в другую, полез освободившейся
рукой во внутренний карман детского, с болтающимися железными пуговицами пальто
и извлек связку денег.
–
Хочешь вперёд?.. – протянул.
– Ну
тогда я жду!– приказал он, видя, что Лазарев не хочет вперёд. – На этом месте!..
И
Лазарев проворно посеменил через кусты, по тёмной аллее.
Перебежал
Пушкинскую.
Припустил
по 25 Октября.
У
театра Чехова остановился от задышки, обернулся. Ему показалось, Пешков идёт за
ним.
На
28 июня были ясли-сад в угловом зданье. Туда Веснушку води…
BAN!!! Нет и не было никакой
Веснушки – (от автора).
Лазарев
остановился у стены.
Этот
Пешков поганил собой целомясое блюдо жизни: жену, приемного сына, тещу.
А
Пешков и не прятался теперь.
С
ясным лицом он стоял напротив – через перекресток 28 июня. И смотрел на
Лазарева, как бы не узнавая. А потом стал спускаться в подвал-хозмаг по
ступенькам. Мол, в хозмаг ему надо. И если бы при этом он не играл пальцами
рук, то еще можно было бы поверить: ну да, в хозмаг идёт.
Но в
том-то и дело!
С вызывающим
хрустом – он играл пальцами рук.
Лазарев
пошел дальше по 25 Октября.
— —
—
Во
дворе никого,
…но
в подъезде курил Санька Локтионов из 7-й квартиры, переросток лет 16-ти с
лицом, как мутный пузырь. Он и раньше не здоровался при встречах, а сегодня
выставился с особой злобой и не убрал колено с прохода.
Дух
сырости шел из чердачного люка.
Ухватясь
за перила, Лазарев поднялся на второй этаж.
…В
квартире было черно.
Переобулся
в тапочки.
Посмотрел
в окно из-за занавески в кухне.
Целых
две минуты двор был безлюден.
Одни
только хлесткие кусты в палисаднике бились.
А
затем Пешков появился.
Он
прошел вдоль палисадника к подъезду.
Скрылся
из обзора.
Лазарев
ступил в тёщину комнату.
Поднял
за скобку переносной телевизор с комода.
Вычекнул
шнур из треснутой розетки.
Было
слышно, как в подъезде Пешков с Санькой разговаривают на каком-то отрывистом
языке.
А
потом перила заскрипели.
Пешков
наближался.
Курок
электрического выключателя цвиркнул на этаже.
Лазарев
присел на тещину кушетку. Замер, ожидая звонка в дверь.
В
окне что-то неладное делалось с погодой. Еще потемнело, и беспорядочные
таблетки снежного града обсыпали стекло.
Сейчас
Пешков позвонит в дверь.
Открывать,
не открывать?
Но
раздались шаги над головой. Это Пешков, изобретательно разматывая кошмар своего
отмщения, ступал над тещиной комнатой по чердаку: по перекладинам между
стекловатой.
И
тогда в Лазареве все склювилось от страха.
Почему
тот не отозвался на свое имя в парке?
Почему
крался по пятам, хотя сказал, что будет ждать на этом месте?
В
этом крадущемся его поведении зияло что-то поддельное – как наружные цифры в
дверке камеры хранения.
При
том, что шифр набран изнутри.
И
настоящий этот шифр содержал угрозу.
Короткий
дверной звонок куснул его.
На
пороге был Санька Локтионов.
–
Телевизор давайте!..
И
протянул сиреневую перевязку 25-рублевок.
–
Это от меня! – снизу, с темного
1-го этажа, подал голос Пешков.– Дай, что я просил!..
Лазарев
принес тёщин телевизор, отдал Саньке в руки.
– Не
зайдете?– адресовал он вопрос вниз, в темноту.
–
Для чего? – отозвался Пешков. – Сто граммов на дорожку?..
В
это время Санька спустился к нему с телевизором.
– Я
боюсь, что если поднимусь, то врежу! – сказал Пешков Саньке. – А мне на Таймыр
послезавтра… Ну его, вонючку!..
Боеохочие
шаги его направились на выход, к дверкам подъезда.
И
Лазарев почувствовал себя так, точно Пешков на него нужду справил.
Как
был, в слабых тапочках на матерчатой подошве, зателепил вниз по ступенькам.
–
Дядя Лёва! – гикнул Санька приглушенно.
Рёбнулись
дверки подъезда.
Розги дворовой яблони мелькнули в
просвете.
Звякнув
набойками на каблуках, Пешков вернулся в подъезд.
– За
что?! – без сил от ужаса проблеял Лазарев. И встал в позу бойца – с кулаками
перед грудью.– Неужели… из-за Нади?..
Всякая
пленочка-перепоночка собственного тела была слышна.
«Стань
на шухере! Снаружи!» – приказал Пешков Саньке, и тот исполнительно выкатился за
дверки.
Слабая
лампа едва сверчила в коридорной арке.
В
Санькиной жестянке на скамейке зловонный окурок тлел.
«Письмо
ты в Одессу вёз? – Пешков подошел вплотную. – На Карла Маркса, 12?..»
–
Письмо?– не понял Лазарев. – Какое письмо?.. А-а, про Петра Федорча?..
И
посмотрел на кулаки свои, выставленные перед грудью.
–
Нет, про Петра Первого!– сказал Пешков. И надвинулся ближе. – И Андрей
Ивановича в поезде – ты подослал?..
Казалось,
вот оно, Лазаревское лицо, куда ближе, но Пешков продолжал надвигаться.
И
…произошло непоправимое: совсем не обращая внимания на Лазаревские
выставленные кулаки, он взял его лицо своими лапами. Взял так просто, как
деревянными щипцами берут выпарку из кипятка.
–
Значит, попробуй только Витьку на свою фамилию записать! – задышал в глаза. –
Чтоб не смел!..
Лицо
его надвинулось так близко, чтоу них теперь одно лицо было – на двоих.
–
Скинь тапки!– придумал вдруг.
Помертвевший
Лазарев не выполнил приказания.
Подождав
несколько мгновений, Пешков отвел плечо и… как свежим растворчиком с мастерка…
Лазарев
ухватился за правую скулу.
Потом
– головой в сплетенье.
Потом
– вдавив руки в плечи – усадил на Санькину скамейку.
Санькина
жестянка с окурком полетела на пол.
Присел
перед Лазаревым на корточки, стащил тапки со ступней.
«Носки,
б-ть, сам!» – приказал вставая.
Отмерив
несколько секунд, стукнул в другую скулу.
–
Носки, я сказал!..– повторил.
Подперев
голову ладонями, Лазарев смотрел в пол.
Тень
Пешкова надвинулась.
С
поспешностью Лазарев стянул два носка с ног.
– И
не дай бог, – Пешков направился к выходу с добычей ,– я узнаю, что Витька на
твоей фамилии… Похороню!..
Выбросил
носки в белокаменную урну под яблоней.
– А
вот не поеду на Таймыр!– объявил он оттуда. – К Фоглу поеду!..
И
ушел.
———
Санька
Локтионов ввалился в подъезд.
Он
потребовал, чтобы босой Лазарев освободил скамейку.
Скамейкаи
вправду была его. Целыми днями он обсиживал ее взажоп. Курил горькие сигареты
без фильтра, кашлял, листал подшивку военно-приключенческого журнала «Подвиг».
И нехотя поднимал красные от плохого освещения глаза на всех входящих-выходящих
в подьезд или из подьезда.
А
Пешков уехал (к какому-то Фоглу?).
5.
«Надь!
– вывел Лазарев на бумаге (тетрадь кулинарных рецептов Сонь Мих-ны, первое, что
под руку попалось). – Приходил твой бывший, я отдал ему мамин телек для Вити.
450 руб.на столе.Там же и папка. Отдай Марине Адам из “Вечерки”, это её.
Итак,
приходил твой бывший… вёл себя, как налётчик.
А я?
Он
оскорбил меня словом и действием, а я не пробил ему голову за вторженье.
Почему?
Надь!..
Надь!..»
Если бы сумбур мыслей в его голове все-таки можно
было натрясти на бумагу, то натряслось бы вот что: «Надя, я до сих пор не
определился, есть мир или нету мира, есть я или нет меня! Если мир есть, то он
прибил меня как твой Пешков. А если есть я, то, значит, не было никакой
Оренбургской экспедиции! А если и мир есть, и я есть, то в какой пропорции нас
добавлять друг к другу?!»
«Не поймёт!» – всхлипнул.
Скомкал бумагу.
В темной прихожей сел на стул перед трюмо.
Разбитая губа надулась. Липкая кровь по ней текла.
Нет, не может быть, что меня нет.
Я есть, но меня не достаточно-много для существования.
Как так?!
А вот так.
С детства по сей день (от оркестра щипковых
инструментов до кружка астрономии, от альпинистских подвигов в Восточных Саянах
до теории этногенеза, от вольной борьбы до хельсинской группы) не насыпал в
топку жизни достаточно угля!
У всех свой мемуар.
Один я без мемуара.
Письма ихние доставляю.
На женах ихних женюсь…
(Подумав про ихних жен, он понял, кого ему с
первой минуты жаба напоминала.
Надю.
Особенно – когда снимала очки и терла усталые
глаза).
Растерянность его была столь велика, что – хоть и
вправду бери и Витьку усыновляй.
Или папашин роман переписывай.
Главное, прихватить хоть что-нибудь.
Набрать весу – для существование.
«Папаша у меня будет не учитель в «Princess
Dadiani», а, допустим, подрывник! – придумал
в отчаянии. – Потому что подрыв катакомб это хорошо, это я оставляю… как
и переход Sophie L. через Днестр по льду!..»
Вот так.
Витьку не усыновил, а мемуар… перепишу!..
«Да, у меня он пограничник, а до того студент, горное дело! Из-за ссоры с Sophie
L. (измена? сделаем ее ветреницей прелестной?) бросает университет, уходит
в армию. Чтобы в одну из ночей Sophie L. перешла в СССР. По льду. Ух,
какой разворот!»
Крал ли он?
Да ничуть.
Вон папка с бантиком. В кухне на столе. Что запомнил
– его. А папку забирайте!
И вообще, кому эти никчемные серые люди интересны
без того, чтобы я руку приложил! Без того, чтоб породнился с вами!
Нет, вправду.
Надька – самодур. Витька – серость. Мемуар –
словесная бурда.
Что бы вы делали без меня.
Итак. План романа.
1. Переход Sophie L. через Днестр, в 1935-м году,
в ночь папашиного боевого дежурства!
2. А в 1942-м он вытащит ее из партизанских
катакомб. Там, где скалистый, в полыни-ковыле, обрыв над зимним морем!.. Ух!..
———
Только представить этот эпос! Этот грандиозный намыв
событий!
Европа между 2-мя мировыми бойнями, великие
диктаторы и малые мои герои со своими страстями-побегами. И послевоенное
похмелье. И советский смершевец*, муж Sophie L., рыщущий по
Европе, по лагерям для перемещенных лиц, в поисках ея…
= = =
*смершевец – служащий советской военной контрразведки «Смерть
шпионам».
= = =
Ух, сила!
Ну и чтобы доказать, что не краду! – публиковать не
буду!
Ведь не для славы пишу, а…чтоб… чтоб меня достаточно
было!..
В приподнятом состоянии духа он к дверям пошел.
Скрыться, пока Надя не вернулась.
И только возле дверей обнаружил, что – босой. Без
носков.
Вернулся в спальню за носками.
«И вот… в разгромленной, капитулировавшей Румынии 1945-го года… советский
смершевец, ейный муж, обнаруживает голубков-любовников! С новорожденной дочерью!
– вытащив коробку с носками из глубины
шкафа, стал перебирать цветные и темные, хэ-бэ и синтетику, новые, подшитые в
пару, и бэ-у, заправленные в бутоны. – Далее. Папаша –> судебная
тройка –> на Колыму!.. А Sophie L..?.. Что будет с Sophie L.!.
–> А будет то, что уж очень сильно смершевец ее любил –> так любил, что
простил –> взял с (чужим!) приблядком!»
———
В тот день ему казалось, что «быть» это значит иметь
роль во Всемирной истории. В покорении Урала и Сибири… В казацкой автономии и
украинском голодоморе… в наползании арабов на Пиренеи, в эпохе великих
географических открытий, в боях римлян с галлами, в великой французской
революции. И т.д. – согласно таблицам Гумилёва.
И ровно так была посеяна в нем и противоположная
мысль: о всемирной истории как о части его, Лазаревского, мира (т.е. если бы не
его персональный интерес к Уралу и Сибири, то и покоренья бы не было. Даром,
что интерес он проявил этак в 1976-м, а покоренье началось 4 веками раньше!).
Еще в один день могло ему вериться, что одна только
слава (внутри СССР и за кордоном), упоминания по «голосам», письма западных
дипломатов в его защиту, пьянящее внимание женщин…– они-то и есть подтверждение
его «быть».
Но на другой день выходил он в крайность противоположную:
одно только пустынное одиночество, пребывание в некоей условной комнате без
дверей-окон, еще лучше в погребе без электричества,– вот проверка: есть ли я.
Есть ли я на самом деле.
Как бы там ни было, но на сем рубеже Алексей Лазарев
покидает эти страницы (не забуду ему «Витька – серость»).
Более не будет о нем оставлено никаких сведений.
Пусть сам свидетельствует о себе.
Отныне от него одного зависит – был ли он на самом
деле. Или нет.
Конец 4-й части.
Часть
5.
1.
Хвола. Война.
По радио передали обращение «Ко всем трудящимся
города Ленина».
На фабрике провели митинг.
Было решено: записываемся в дивизию народного
ополчения (ДНО), комплектующуюся во Фрунзенском р-не.
Лев Корчняк подал заявление одним из первых. Он был
мастер цеха, видная фигура.
Июль 1941, Ленинград.
В графе «семейное положение» он записал «жена –
Корчняк Ольга».
И проследил, чтоб оставили без исправлений.
– Ты моя жена Корчняк Ольга! – внушал он Хволе. – И
не слушай никого!.. Что бы ни говорили – не слушай!..
– И Ариадну Меркурьевну… не слушать?! – не верила
Хвола.
– Ариадна Меркурьевна… – вздохнул Лёва, – тебе
свекровь!..
– Так уж и свекровь! – не преминула уколоть. – А
чего вздыхаешь тогда?..
Как будто и так не ясно.
«Хотите развод через ЗАГС – отдавайте сына Виктора!»
– шантажирует Нелли, законная жена.
Поэтому ЗАГС отпадает.
– Ну и ладно, проживу без ЗАГСа! – уверяла себя
Хвола. – В ЗАГСе та же милиция, только не в ремнях-портупеях!.. Еще возьмут и
спросят про убийство Кирова!..
———
Пройдя ускоренную 3-дневную подготовку, отряд
Фрунзенского ДНО выступил маршем на участки Онежско-Ладожск. перешейка, в р-н
Лузского рубежа.
23 июля 1941г., Ленинград.
И Ариадна Меркурьевна, Лёвина мать, признала Хволу
наконец (хотя и католичка): «Добро, хватит по чужим углам! Переходи! Но только
без этих своих… мешков! Еще клопов сюда натащишь!»
Переходить???!!!..
Из фабричного общежития (да, с мышами и клопами!) –
в благородный дом на ул. Марата с дубовой дверью! С чугунной решеткой вдоль
лестницы! В комнату с греческими вазами на буфете и навощенными звездами в
паркетной мозаике! С 2 шкафами польских книг и дуплом камина в мраморной
глазури!..
А мешки? Какие у меня мешки! Так, чемодан один (и я
дизенфекцию сделаю – от клопов!).
Ур-ра!!!
Тем более что АМ женщина суровая, несентиментальная.
К ней всё подцарапывалась родня, какие-то переселенцы из Белорусии – дальше
коридора не пустила.
«Нам самим выжить надо!».
И – на цепочку(!) входную дверь.
Хвола училась у неё.
———
Женщины конфетной фабрики выбыли по трудовой
повинности в район пос. Лебяжье.
Строили там оборону.
Хвола боялась, что в её отсутствие неуравновешенная
Нелли попытается Витеньку переманить. Даже сны такие снились: о том, как Нелли
приходит и переманивает: «Сынок! А у меня патефон с иголкой есть! И пластинок
целая коробка!». И как бессловесный Витенька уходит к ней — ради патефона с
пластинками.
———
В воскресенье отпустили в город (помыться,
постираться).
Прибегает на ул. Марата.
Мальчика нет.
«В четыре утра, – сообщила свекровь, – собрали всех
у школы. Для организованной отправки из города! Только и успела нашить метки на
одежду!»
– Метки на одежду? – переспросила Хвола таким
голосом, что старуха внимательно посмотрела на нее.
– Ну, чего носом сморкаешься! – заметила недовольно.
– Спасибо надо сказать!.. Тут война будет!..
Хвола утерла слезы.
– И еще что! – поменяла тему старуха. – Милиционер
тебя искал!..
И показала на клочок серой бумаги в вазе на буфете.
– Если что, ты на окопах, я тебе не видела!..
– Да, я на окопах!.. – Хвола попятилась к дверям.
Но остановилась.
Собралась с духом.
– Дайте повестку!.. А то изведусь!..
– Правильно! – одобрила свекровь, подавая ей
повестку. – Иди!.. И не дрожи там перед ними!..
———
По повестке. В тот же день.
На улице, возле застекленного щита «Разыскиваются…»
курил худенький военный в синей гимнастерке.
Он обернулся и оказался… Антоном Козловским.
Гора с плеч!
…
– Это только на военное время! – оправдывался он,
когда шли по коридору. – Войну выиграем, в пищевики вернусь! Паспорт при себе?
А метрика?.. Отлично!.. Давай сюда!.. Значит, ты где? В Лебяжьем на окопах?.. –
рот его не закрывался. – Хочешь, поближе переведём? На маскировки памятников,
например! Всё дома ночевать будешь!
…
– Был запрос! – рассказал он, когда в комнату вошли.
– На Москович Хвола! Ну ты-то Ольга, вопросов нет! А только в связи с
положением на фронте приказано также и однофамильцев проверять! – и сунул
какой-то лист для прочтения.
– Познакомься, золотая девушка! – рассказал он
военному за вторым столом, при этом близко-близко поднеся к глазам Хволыну
метрику. – Верку, сеструху мою, с того света выходила! Верка от скарлатины
загибалась, помнишь?!..
– А-а, помню! – протянул тот доброжелательно.
– И на фабрике передовик! – еще добавил Антон, чуть
ресницами не задевая метрику. – У мастера цеха правая рука и, главное, работу с
учебой совмещает!..
Только на слове «совмещает» Хвола поняла, что
это про нее Антон говорит.
«12.7.1941 на Николаевском КПП г. Одесса, –
прочитала она по листу, – задержана гр. Москович Адасса (постоянное
местожительство – пос. Садово Молдавской
ССР)».
Здесь буквы заплясали в глазах, читать стало
невозможно.
«Пред-ъяв-ле-но слу-жеб-но-е удостове… удостове…
предъявлено служебное удостоверенье «Заготзерно МССР», – зашевелила губами по
слогам. – А пас-порт не предъяв-лен, эва… эва… эваку… эвакуационный лист не
предъявлен!»
– Ознакомилась?.. – Антон мягко потянул у нее лист
из рук. – Москович Адассу знаешь такую?.. Не знаешь?.. Тогда распишись!..
И подсунул бланк для росписи свободной рукой.
Получилось так, что две его руки совершают два
одинаково важных действия на противоходе: левая отнимает запрос Николаевского
КПП г. Одесса, а правая вручает бланк Фрунзенского райотдела НКВД г. Ленинград.
Левая – отнимает маму-папу-Адассу.
Правая – присуждает все права на Витеньку.
Возвращая запрос, Хвола скользнула глазами по тексту
и, уже без дробления на слоги, без мельтешения печатных букв в глазах, вобрала
в душу и в мозг все недочитанное:
«…гр.Москович Адасса утверждает, что из-за быстрого
немецко-румынского наступления вынуждена покинуть территорию МССР и
направляется в г. Ленинград к сестре.
В силу объявленного режимного профиля г. Одессы и
усиления борьбы с засланными немецко-румынскими диверсантами, просим
установления личности сестры или подтверждения отсутствия таковой в городе.
Имя сестры: Хвола Москович, возраст: 1915 г.р.. На
территорию СССР проникла в 1935-м году с территории боярской Румынии (ИИП-42)».
Подпись. Печать.
– Ну да ты вообще не с тех краев! – подвел итог
Антон. – Садись, чего стоишь!.. Садись, пиши спокойно!..
Хвола уселась.
– Одессу трясут! – рассказал он своему товарищу,
пока она пером по бумаге вела. – С Молдавии туда гражданское населенье
побежало!
– Молодцы Одесса, – одобрил его товарищ, – четко
просеивают!..
– Ого! – подтвердил Антон. – Через самое мелкое
сито!..
———
– Не моя это работа! – посетовал он на улице, когда
прощались. – Я по фабрике скучаю!.. Ладно, бывай! – пожал ей руку.
– Стой! – закричал ей в спину.
Остановилась.
Медленно вернулась.
– Ну а личные-то просьбы… – подошел вплотную, –
есть?.. Давай, пользуйся моментом!..
Личная просьба была.
Даже 2 просьбы:
1. Эвакуировать к черту Нелли (в составе
облфилармонии, потому что нельзя ей сына доверять!).
2. Пасынка Витю из эвакуации вернуть. Потому что
пропадет он без присмотра.
Если бы Антон потребовал объяснений, она объяснила
бы все как есть: Нелли для Вити родная мать, но при этом бабочка безбытная, все
сколько-нибудь ценные вещи давно в ломбарде на Бассейной. Перья из подушки, и
те в ломбард снесены. Чего тут говорить, если и областная филармония, где у нее
трудовая книжка, не включила ее в списки эвакуируемых, до того низкий
авторитет…
Но Антон не требовал обьяснений.
А только переспросил: «Как пасынка полное имя?».
И записал – «Корчняк Витя (10
лет)» – в блокнотике.
Он как бы занавес обрушил на сцене – этим своим
росчерком в блокнотике.
Как бы пресек новые, дополнительные просьбы.
Поэтому про перевод с рытья окопов в Лебяжьем на
маскировку памятников в центре города Хвола не стала напоминать.
Выживу и на окопах.
———
2.
Через год.
Хвола Корчняк.
Свекровь
Ариадна Меркурьевна, физически крепкая, волевая женщина, умерла от анемии в
марте (карточка 3-й категории, для иждевенцев).
Соседи
по квартире – умерли все 8 человек (карточки 2-й и 3-й категории).
И
только Нелли, хилая изнеженная белоручка, выстояла в 1-ю блокадную зиму
(наверное, спит с мужчинами за продукты и дрова).
И
вот – приходит она с утра пораньше и затягивает старую песню: «Отдавайте
Виктора!».
«Ему
уже 11 лет, пускай он сам решает!» – ответила
на это Хвола.
«Не уже, а еще только 11 лет! – заулыбалась
Нелли. – Уж я-то, как родная
мать, знаю, сколько ему лет! С точностью до минуты!.. Это про Вас никто не
знает: кто Вы и откуда!..»
И,
довольная сделанным эффектом, повернула к мальчику веселое лицо:«А у меня
теперь пианино есть, пойдём – играть научу!».
В
тот же день большеухий стриженный мальчик с рюкзаком на спине покинул квартиру
– за ручку с Нелли.
Март 1942, Ленинград.
Была
третья суббота марта.
Пошла
в ДК завода текстильного машиностроения.
Круглый
год там крутили комедии.
Вот,
даже косолапого дурака Шарло
крутили – несмотря на осадное положение в городе.
Но
дело не в Шарло.
А в
том, что: в 3-ю субботу каждого месяца… в темноте кинозала ДК завода
текстильного машиностроения, в 9-м ряду… встречались с Софийкой. С первого года
придумали такое правило. Ну чтобы душу отводить.
Но в
этот раз Софийка опаздывала.
Вот
и люстру в зале потушили… а ее нет.
«Ленинградский
боевой киножурнал № 323» засветилось на экране.
И
тогда – на 2-й минуте боевого киножурнала – подсел военный в полушубке.
«Хвола,
выйдем!» (идиш).
Зажал
ей рот.
Потащил
на выход.
Кто
это?
Что
Вам надо?!
Семка?
Семка-Пётр?!
В фойе ДК.
Семка-Петр: «А теперь слушай внимательно и
не перебивай я офицер подземной советской республики города Одесса прилетел с
продовольственным самолетом за вами потому что вы тут с голоду помрете и
Софийка и ты!»
Господи
и вправду Семка… Пётр… вот и шов над бровью.
Семка-Пётр: «Ты тольно представь что я
преодолел в Одессе из немецкого кольца вышел сюда через немецкое кольцо проник
иди собирайся вылетаем на рассвете…».
Господи
семкин шов над бровью это когда яблоня осыпалась в саду и одноглазый Шор
вручил нам грабли и велел сгребать червивые на компот а мы давай сгребать
друг дружку пока Адасса (вечно заигрывалась, матрена!) не достала
Семку…(Петра)… железными зубьями по лицу.
Семка-Пётр: «Не скрою умираю без Софийки
убеди ее улететь!»
Хвола: «Но я не решаю за нее!»
Семка-Пётр: «Ты в зеркало давно себя видела
и Софийка не краше 7 градусов в комнате руки ноги уже не сгибаются и продать
нечего а я устрою вас при штабе диверсионных групп там котловое питание с мясом
хлеб по буханке в день на человека только убеди ее лететь без тебя она не
согласна!»…
И с
силой сжимал руку, чтоб не дремала, и ладонью бил по щеке.
Хвола: «А статья 39? Перечеркнутая
прописка?»
(Кого
эвакуируют, тому перечёркивают прописку с потерей права на жилплощадь, так в
народе пугают.)
Семка-Пётр: «Военнослужащим не перечеркнут!
А вы считаться будете военнослужащие! Поэтому убеди ее лететь!..»
Хвола: «Хорошо, я попробую!».
Семка-Пётр: «И еще вопрос но только смотри
в глаза и говори одну правду тебе тут Шлёма не попадался ну тот сын сторожа с
Тирасполя я слыхал он в Ленинград за Софийкой приехал но только смотри мне в
глаза!»
Шлёма
с Тирасполя?.. Нет, не попадался!..
Семка-Пётр: «Точно не попадался? Смотри в
глаза!»
Точно.
А
улететь я готова (после того, что мальчик ради пианино ушел). Комнату запру, ключ
и продкарточку (1-й категории) –
соседке.
———
Но в
тот же вечер… приходит женщина.
«Я
Нора, сестра Нелли!.. Нелли легла*!..
Она просит вас простить ее и спрашивает, согласны ли Вы принять мальчика
обратно?».
– Не согласна!..
= = =
*«легла» (в блокадное время) – ослабела до потери способности
двигаться.
= =
=
– Не
согласны?..
– Не
согласна!.. За мной родственник приехал!.. улетаю завтра!..
– Но
у мальчика мышечная дистрофия! Ноги не сгибаются!»
= = =
= = =
3.
И не одна только мышечная дистрофия…
Был
у него дефект в развитии: он буквы не запоминал.
Нет,
ну сами буквы, то есть аа-бээ-вээ-гээ-дээ…
он способен был запомнить.
Но в
письме он не умел соединить их в слова.
А в
чтении не разделял слова одно от другого, не соединял их с изображением
предметов, которые эти слова обозначали.
Апрель, 1943, Ленинград.
Директор
школы, Репа М.И., вызвал Хволу на разговор:
«Пишите
с ним диктанты, купите
ему азбуку в кубиках!
Делайте с ним все, что в ваших силах! Как сыну ополченца я даю ему год! Под
свою ответственность!»
«Год?
– ужаснулась Хвола. – А дальше?..»
Как
будто и так не ясно!
Интернат
для УО* – вот что через год.
= =
=
*УО
– умственно отсталые.
= = =
Но в
ту весну открыли Дворец пионеров в Аничковом дворце.
Кружок
«Шахматы-шашки» вёл тренер В.Г.
Мак. Сухопарый, седой, с черными, умно-язвительными глазами. Кандидат в мастера
спорта СССР.
Он
хорошо на Виктора влиял.
Но
Виктор не знал меры. Придёт из школы, и – не обедая – за стол с шахматной
позицией. Обхватит голову руками, и – нет его.
А
диктанты?! А азбука в кубиках?!
Хвола
пришла к В.Г. Маку посоветоваться.
Её
пугали категорические заявления Виктора: «Ни кем не хочу быть – только
шахматистом!»
И
сама лунатическая поза его над шахматной доской пугала. А еще больше –
хвастовство: «Вот увидишь, Оль, я стану
чемпионом!»
В.Г.
Мак выслушал и говорит: «Завидую!.. Будь я в молодые годы такой упорный – ходил
бы в мастерах!.. Ну ничего! – понизил он голос. – Я из Виктора сделаю!»
–
Кого сделаете,– не поняла Хвола,– из Виктора?..
– Мастера,
кого еще! – и Владимир Григорьевич пожал плечами горько и мечтательно. – Мастера спорта, я имею в виду!..
–
Мастера Спорта СССР? – не поверила она.
–
Нет, Канарских островов! – зашептал он со смехом. – Конечно, СССР!.. Он же
молодой еще! И ленинградец по рождению – не то что что мы с Вами!..
– А
я ленинградка! – выпалила она.
–
Вот как? – поднял он бровь. – Ну в таком случае я – тоже… хм-м… ленинградец!..
И,
приняв серьезный тон, пообещал:
– Не
бойтесь, я с него слово возьму – чтобы в школе… только на «хорошо» и
«отлично»!..
= =
=
= =
=
= =
=
Результаты
двукратного чемпиона СССР среди юношей, кандидата в мастера спорта В.Корчняка
(20 лет):
1951. Полуфинал 19 Первенства СССР, Ленинград
(+6–4=8, 5–8 место). 1-я мастерская норма.
1952. Четвертьфинал 20 Первенства СССР, Ленинград (
9 из 15, 4–6 место). 2-я мастерская норма.
1952. Первенство ЦС ДСО «Наука», Одесса (+10–0=1, 1
место). 3-я мастерская норма.
———
Но в
школе Виктору делали поблажки: как без пяти минут мастеру спорта СССР.
Приняли
в ЛГУим. Жданова на истфак.
Чтобы
с такими дефектами развития – в
ЛГУ?!
Хвола
отказывалась верить.
———
1952. Полуфинал 20 Первенства СССР, Минск (+7–3=7,
2–4 место). Присвоено звание «Мастер спорта
СССР».
1953. Первенство города, Ленинград (+6–4=3, 4
место).
1953. Турнир памяти Чигорина, Ленинград (+8–3=4, 1
место)
———
Зато
общительный. Каждый день приводит обедать кого-то из друзей.
«У
него меньше! – указывает Хволе на тарелку друга.– Налей ему как мне!».
«Ага,
разбежалась – как тебе!..–
думала она, игнорируя его идиотские просьбы.– Разве что Адассе налила бы как тебе! Разве что маме с папой
– как тебе!.. Но всё пропало! Всё!..»
Это
было весной 53-го, когда целыми сутками не покидала фабрику. Телогрейку– на
пол, короткий сон между восьмипалыми крепленьями станка, и – снова за работу.
Бордюгов,
мастер цеха, сказал, что в мае будут выдвигать на Трудового Красного Знамени…
–
Кого? – не поняла.– Выдвигать?!..
–
Тебя, Оля!– пояснил Бордюгов. – Тебя!..
Меня?
Самоотвод!
Самоотвод!
———
1953. 20 Первенство СССР, Москва (+8–3=8, 4 место).
1953. Полуфинал 21 Первенства СССР, Вильнюс (+7–3=4,
3–4 место).
1953. Первенство города, Ленинград (+8–2=3, 1
место).
1953. 21 Первенство СССР, Киев (+10–3=6, 2– 3
место).
В
54-м Виктора послали на турнир в Бухарест, дали суточные.
– Самоотвод! – потребовала Хвола.
Но он не послушал: с какой это стати – самоотвод?
– Тебя в лавку за керосином нельзя послать,– стала пугать его,– а тут
Бухарест!.. Поэтому – самоотвод!..
– Да пойду я за керосином!..– заверил он.
И – к дверям, обуваться.
– Стой, дурак! – остановила его. – Не надо за керосином!..
Но он получил там 1-й приз. В Бухаресте.
Привез обновки.
———
– Где пиджак?– спросила его через неделю.
– А-а… отдал Вальке!..
– А ботинки?..
– Петьке!..
(…Ваньке… Сережке…)
———
1955. Первенство города,
Ленинград (+16–1=2, 1 место).
1955/56. Международный
турнир, Гастингс (Англия) (+5–0=4, 1–2 место).
1956. Полуфинал
первенства СССР, Тбилиси (+9–2=8, 1 место).
———
Но
он не имел понятия о том, как жить, как зарабатывать.
Уже
присвоено звание «гроссмейстер СССР» (билет номер 17), а бедствовали, как и
раньше.
Немного легче стало только в июле 1957-го, когда чемпион мира Ботвинник
отказался от стипендии (в связи с поступлением на работу в НИИ) , и Спорткомитет СССР
присудил её Виктору Корчняку (872 руб. 65 коп. в месяц).
Как подающему большие надежды.
Конец 2-й книги.
МОЕ ЧАСТНОЕ БЕССМЕРТИЕ
(роман)
Книга третья
Часть 1.
1.
Шантал.1938. На даче.
Иосиф Стайнбарг, мой муж, открыл
мне за летним обедом тайну своего происхождения.
Лучше бы он не делал этого.
Моя доверительная любовь к нему
пошатнулась.
Иванос. Дачи.
Со слов Иосифа выходило, что он не Стайнбарг никакой.
Подлинный род его – кожевенники В-чи с русской стороны Буга.
Вот что там было.
У В-чей подросли 2 сына. Первому предстояла армия. Это 25 лет под
ружъем. Не сахар.
Но В-чи вели коммерцию (кожаные изделия) со Стайнбаргами, оптовиками с
австрийского берега.
Как раз у Стайнбаргов умирает их единственный сын.
В-чи входят с ними в сговор.
Нанимают контрабандиста с лодкой, и под покровом ночи тот дважды
переплывает реку.
Гробик с умершим ребенком – на русскую сторону.
Живого сына В-чей – на австрийскую.
Там Стайнбарги усыновляют его.
В дальнейшем он – отец Иосифа и мой «shver» («тесть»
– идиш) из Гусятина.
И Иосиф с ежевечерним своим лесным аппетитом налёг на зелёный борщ со
сметаной. Весь день он проработал на лесопильне и теперь был голоден.
– Ну и… – спросила я, похолодев.
– Что?.. А?.. – не понял Иосиф.
Он уж упустил, о чём рассказывал.
– Чем же он болел, этот мальчик? – я убираю плошку со сметаной со
стола.
– Какой мальчик?
– Ну тот… настоящий Стайнбарг!..
Чужая лошадь пронукала за нашим штакетом.
– Уремией!– отвечал Иосиф не задумываясь.
Я удивляюсь его памяти: взрывной, точной.
И он принялся за жаркое.
Мертвящей книжностью веяло от его рассказа.
Как «Монте-Кристо», только ещё мрачнее.
Я расстроилась.
– Наверное, он долго болел, и семья успела смириться с потерей?!..–
предположила я.
– Тебе не понять, какой это бич – 25 лет в русской армии! – Иосиф стал
оглядывать стол.
– Что ты ищешь? – спросила я. – Хлеб?.. По-моему, ты ешь один хлеб!..
Зачем тогда я варю полный обед?..
– Нет, нет, ничего! – Иосиф послушно вернул ложку в тарелку. – Это
такой бич – еврейским парням служить 25 лет!.. Во-первых, они спивались там…
во-вторых, забывали, что они евреи!..
– Если же этот мальчик заболел и умер внезапно, – я вернула хлебницу на
стол, – то каким же бессердечием нужно обладать, чтобы в такую минуту явиться к
семье и предложить им сделку?..
– Ну, мамочка, ну и что это меняет? Стайнбарги или В-чи? – привстав, он
кое-как обнял меня и опустил свою маленькую голову на моё плечо.
Он был добродушный человек, мой Иосиф.
Но я почувствовала себя обманутой.
Отчего ему не приходит в голову простая мысль. Если бы не эта
бессердечная подмена, shver никогда не женился бы на shviger и мой муж
просто не появился бы на свет. И не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы
додумать все остальное.
———
Вечером я вывезла Арье-Лейба в коляске.
От задворий летних квартир принимается гористый луг.
Над сморёнными цветами накалённо висят шмели.
Весной тут вырыли пруд.
Соседи устроили там купальню.
Нам же одни неудобства из-за комаров.
Муж нагнал нас между виноградными рогатинами.
– Кому он был нужен, этот пруд? – пожаловалась я Иосифу. – А если ещё
скотину будут водить! Смотри, как Львёнок искусан! – и я приподняла марлю с
полога коляски. – Да еще приходится морить его духотой!.. Повтори, что я
сказала!..
– Что? – просыпается муж.
Как будто я по-китайски говорю.
– О чём ты думаешь всё время? – набрасываюсь я на него.
Хотя и так понятно.
О лесопильне, о брусоукладке, о рейсмусовых станках. О новых автобусах
для концессии (Mercedes-Benz или Opel
Blitz – вот дилемма).
– Что ты молчишь всё время?.. – кажется, я заплакала.
Он вздрогнул.
– Я не рад, что рассказал тебе про В-чей! – повинился он. – Думал
повеселить!..
– Повеселить?!.. – ахнула я. – Хорошенькое веселье: смерть ребёнка!..
Я поворачиваю коляску к дому.
Львёнок смокчет язычком. Просит пить.
Я уже заметила, что во 2-й половине дня его донимает жажда.
– Ну Стайнбарги, ну В-чи!..– повторил мой муж.– И чего это я вспомнил
про них?..
– Я ищу обьяснение, – вырвалось у меня, – своих несчастий!.. Теперь мне
кажется, что если бы не этот подлог…
– А-а-а, вот почему я вспомнил!..– обрадовался мой муж. – Мотька ездил давать
на лапу в Бухарест – для докторской
позиции в армии! Ну Мотька Брик, ты его знаешь!.. Вот я и вспомнил, ха, как
папашу из рекрутов выручали!.. И это какие же у тебя несчастья, мамочка?..
———
Мотька Брик – дружок Иосифа. Рентгенолог с собственным немецким
аппаратом. Холостяк, франт, но деловой, практичный. Уж если он добивается
докторской позиции в армии, то будьте уверены, что объявили о каких-то льготах
для служивых.
Но этот Мотька…
Хм… оплошность моя.
Дело в том, что был у меня план: амбулатория на лесораме. А у этого
Мотьки связи в Синдикате. Думала, с лицензией поможет (доктор как-никак… и
приятель мужа).
Пустое. И не помог, и неловкость одна.
Получилось, что ходила в холостяцкую его квартиру… втайне от Иосифа.
Теперь, когда при мне упоминают имя Мотьки Брика, я должна делать
какие-то особенные усилия, контролировать мышцы лица, чтобы выглядеть
естественно.
А всё потому, что Иосиф и слышать не хочет про амбулаторию на лесораме.
2.
40 лет спустя. Витя Пешков.
– Константин Тронин, поэт, москвич… Виктор
Пешков, творческая личность!.. Познакомьтесь!..
И Артурчик А. (мой дружок по классу) отступил на шаг – чтобы мы
познакомились.
Мы потрясли руки.
Но я не въехал.
Кто «творческая личность»?
Я – «творческая
личность»?
Ха!
Ха-ха!
Ха-ха-ха!
11.2. 1976,
Кишинев, 1-й день в школе после больницы.
«Поэт и москвич» был голубоглазый, рябенький. С поджатыми губами педанта.
Сразу видно, что не умеет играть в футбол.
– Я редактирую стенгазету! Возможно, вы видели
1-й номер! – обьявил он с
увлеченьем. – Не дадите ли
материал?..
Чего-чего?
Я не понял ни слова.
Но меня рассмешило, как он ресницами хлопает: растерянно, часто. Хотя
выражение лица открытое, смелое.
– Можно стихи, рассказы, эссе!.. – затараторил он. – Можно всё, кроме официоза!..
«Официоз», «эссе»… – на каком это языке?
– Мы готовим второй номер! – вставил Артурчик. – Поехали ко мне после уроков?..
– Да, поедемте к Артуру! – увлечённо пригласил Тронин.
Клянусь, его знобило от увлеченья: только б я отправился к Артурчику
вместе с ними.
Но как раз В.И. Тернавский подошел – трудовик в спецовочном халате и со
стремянкой на весу.
Развёл ее и полез под потолок.
«Давай!» – крикнул он с высоты.
Тумблёр дёрнуло со стуком!
Стало светло, как на Полюсе. Как будто кость мамонта промыли в ручье.
Это новый флюресцент зажегся.
В лице поэта и москвича даже веснушки спрятались – от яркого света в
коридоре.
Как раз дали звонок на урок.
Учителя налетели.
«Все девятые классы… – объявили из радиорубки, – повторяю,
все девятые классы…в физкабинет!.. Повторяю – все девятые классы в
физкабинет!..»
И я смешался с толпой, штурмовавшей новенький физкабинет, заливавшей его
высокие двери.
Видя меня, все восклицали «О-о-о-о!» и били по плечу. Хотя в больнице
никто не навестил. Забыли о моем существовании. Один Артурчик А. не забыл:
приходил каждую неделю — поулыбаться через окно.
Я стал искать его глазами – обводя взгядом все парты, пока не налетел
на теплые огоньки знакомых черных глаз.
Он с боковой парты обдувал меня одуванчиковыми улыбками.
Рядом – поэт и москвич.
Тот никого ничем не обдувал, а смотрел перед собой с видом холодной
учтивости. Но когда моргал, лицо делалось растерянным, белым.
———
В классе кидались записками. Харкали в дудки автоматических карандашей.
Дрались учебниками. Ржали.
Ухитрились на заметить, как Слон вошел (директор школы!). Он был
маленький, пузатый, с простонародным незлым лицом.
Видя, что никто не реагирует, он тренированно, в три поднадува,
побагровел.
Стало тихо, как в колбе.
«Пожалуйста, Марк Абрамович!» – сказал Слон.
Рослый как дог, физик Марк Варшавский (Марик) выступил из-за его спины.
Поднялся на кафедру и встал у здоровенного «Электрона» на подвесном
шпенте.
Вдавил кнопку.
Голубой экран очнулся.
Как из обморока проступила картинка: Москва, Кремль. Надпись полудужкой
– «Интервидение».
– Сегодня Пленум ЦК КПСС! – объявил Слон. – Это ленинский урок! Оценки пойдут в годовые!..
И тогда брежневская золотая оправа забликовала на экране…
Брежнев осмысленно, бодро начал, но разговор его скоро расстроился, и
знаменитое «чваканье» началось.
В классе (после ухода Слона) шум вернулся. Но Марик ничего не
предпринимал. Наоборот, пользовался моментом – для какого-то своего дела.
— — —
Дело.
Спустившись с кафедры, он пошел по рядам, швыряя на столы какие-то
карточки.
«Перфокарты!.. Перфокарты!» – восторженно зашептались вокруг.
Но он швырял их не на все парты, а только своим из 9-го «Г».
Я сидел за одной партой с Катей Ивановой и Леной Кисляковой (9 «Г»). Сидел и ждал, что будет.
Вот он поравнялся с нашей партой.
Я сидел, не поднимая головы.
По факту я тоже из 9 «Г», но троечник. И вдобавок проболел всю 2-ю четверть.
И вот сижу я с полуутопленной в плечах головой, а эта сука Марик
темнеет над душой. Раскачивается на шагобучих своих платформах – с пятки на
носок, с носка на пятку.
Не знаю, сколько времени прошло, пока он разродился.
Кинул «перфокарты» Ивановой и Кисляковой.
И двинул дальше.
Уф-ф. Точно каменная плита с головы съехала.
«Идентификатор есть идентификатор-буква или идентификатор
цифра!» – прочитала Кислякова по
перфокарте.
И они с Катей Ивановой встюхли от смеха.
Они и на меня посмотрели с весельем, но сообразили, что я без
перфокарты.
3.
Без перфокарты.
9 «Г» был торпеда, наведённая на цель: два десятка свирепых еврейских
интеллектов, на лету, как лагерные овчарки, хватавшие мясные куски из «Задач»
Балаша.
Олега Булгака и Вовку Чуприна для витрины держали там.
Ну и мы с Артурчиком.
Про Артурчика не знаю, а меня в 9 «Г» мама запихнула.
Она благоговела перед Мариком. Твердила, что он физик-ас, со сквозной
раной 5-го пункта. И что ему карьеру поломали.
Затем и заложен был 9 «Г», чтоб реваншироваться по полной: выкормить
еврейских волчков, аки дёрнутся за флажки процентной нормы, аки оторвутся,
покажут класс…
Но я помню 1 сентября этого года: ещё газировка лета щиплет в носу и
непоредевшие волны крон штормят в Пушкинском парке. Ещё только 1 сентября, и во
всех классах праздник первой встречи после каникул…
Но не в 9 «Г».
В 9 «Г» учёба с первой минуты.
«Тема урока: Электромагнитная индукция…– пробубнил сука Марк и заскрёг
мелом по доске. – I = ei/R , где R – сопротивление
контура…»
И как плакучие ивы над Комсомольским озером, так 9 «Г» дружно склонился
над новыми тетрадками.
В том числе и я склонился.
Шаря кончиками веток по воде.
Но нашарил одну сухую землю.
Доска физкабинета была из закалённого шлифованного стекла. И когда Марк
водил по ней мелом, невыразимая
свербота пробирала меня до кишок.
Я думаю, что доска должна быть из дресвы в кожевике.
Чтобы, если пройтись влажной губкой, становилась жива, черна.
Чтобы захотелось вскопать, разрыхлить. Семечко посадить.
Но физкабинет был страшен и сух, и доска в нём стеклянна и
неодушевлённа. Вчерашние и позавчерашние формулы коченели на ней
перепалённо и колчко. Сколь угодно пугливо и верно мог я пересаживать их в
тетрадку. Не вырастало во мне это знание. Не вырастало, хоть уср-сь.
Как объяснивец, Марк был нарочито-плох.
Он объяснял так плохо, глухо, сквозь зубы, настолько в сторону от моих
мозгов, что хоть ты вытряси из них весь балласт, весь футбол и всех девчонок,
засорявших их, и то не поможет.
Думаю, что цель его была селекция нас.
А не разбор с нами физического порядка во Вселенной.
Электромагнитная индукция должна была обитать в нас как прирожденное
знание.
Иначе нам не по пути, chao!
Ну и куда мне деваться – если не по пути?!
———
После Пленума всех распустили по домам.
Я думал, мы к Артурчику А., как договаривались. Готовить 2-й номер.
Но поэт и москвич объявил, что планы изменились.
«В Дом печати!» – объявил он.
В Дом печати? – подумал я. – А какого х.?!
Но – промолчал.
Заинтригованный, поперся с ними.
Мы двинули по Киевской по левой стороне. Мимо бассейна Политеха,
библиотеки Крупской.
Я слегка стеснялся идти рядом с ним.
Потому что он был в детской по фасону паре, короткой для него.
И я усыкался с того, как он идет.
Не идет, а как будто переступает через что-то.
Как мальчик-паж невидимого короля.
Или невидимой королевы.
= = =
= = =
4.
Шантал. 1938.
Иосиф с друзьями всякий вечер играют в poker. Собираются, ужинают –
у одного, у другого …
Эти гардеробы, эта роскошь столов – неописуемы.
Но они молниеносно расправляются с едой и – за poker.
За картами повисает такая тишина, что слышно, как от волнения я
перекатываю комок в горле. Во всей компании я одна не играю. Всю прошлую осень,
вечер за вечером, Иосиф обьяснял мне правила, но я не ухватила.
Иосиф играет с большим добродушием, чего не скажешь о его друзьях.
У них только 1-я сдача мирная.
После 1-й же сдачи – повышенные тона, взаимные колкости.
Но дурнее всех ведёт себя Мотька Брик.
Доктор-доктор, а манеры деревенские.
При всех он избавляется от обуви и устраивает ступню в одном шелковом
носке на краешке соседнего стула.
И я боюсь, что он нарушит слово и расскажет Иосифу о моём визите.
По правде, я ненавижу эти сборища.
Март 1938 года. Оргеев.
Но в минувший понедельник m—me
Тыш явилась к нам чуть свет – с
известием, что в субботу играют у нас.
Как назло Иосиф с вечера уехал на плотину, и мне пришлось выйти на
звонок.
M—me Тыш была в вязаной бордовой паре с нашивными карманами.
Я пригляделась: в каждом из четырех карманов торчало по колоде карт.
От одного вида её карманов с картами меня разобрал смех.
Было 10 утра.
Пискнув «Verog, scusama!» («Ради бога, извините меня!» – рум.), я
ушла в другую комнату и, спрятавшись за пианино, хохотала до колик.
M—me
Тыш удалилась в обиде и наговорила
своему мужу, к-й не преминул Иосифу донести.
Иосиф был огорчен. Впервые мы не разговаривали весь день.
Но он просил принять этих людей в субботу, и я позвала маму помочь мне
приготовить рыбу.
———
Мы с мамой готовились полных 2 дня, а они отужинали в 5 минут и
повалили из-за стола – в кабинет за карты.
Я вхожу, спрашиваю – подавать ли мороженое, ликёр.
Не слышат.
Только папиросный дым до потолка.
Я обратила внимание на франтоватого молодого человека, не
участвовавшего в игре. Он был новым лицом в компании. Среди безобразного шума в
кабинете он с тихой улыбкой стоял над нашим Bluthner и пробовал гармонии.
Оказалось, это племянник доктора Мотьки.
Мотька для протекции его привёл – просить о конторском месте в
Ниспоренах.
Я – против!..
———
И как же быстро все узнали о нашей покупке в Ниспоренах.
Ах, Иосиф, Иосиф. И без того все в городе считают, что мы процветаем…
= = =
= = =
5.
Витя Пешков. 1976.
Милиционер в Доме печати спросил, к кому мы.
Поэт и москвич ответил, что в «Молодежку» за гонораром.
Вошли в лифт и всплыли на 5-м этаже.
Коридор был ускользающе-длинный.
Напольный ковер такой мягкий, что идешь по нему, и из шагов пружинка
выпадает.
Входим в какой-то кабинет, утопленный в макулатуре: папки, свитки,
газетные кипы…
Из-за такого обилия бумаги я не запомнил, кто там находился.
Поэту и москвичу выдали там квитанцию: 9 руб. 05 коп. – за стихи.
Говоря с ним при этом на вы.
Усталым тоном равенства.
Со своей стороны он держал себя почтительно и… с вызовом. Как-то это
выходило у него! Равно как и сочетанье взволнованной быстрой речи с холодным
дерзким фоном лица.
Я не верил, что стихи его напечатали в газете, но он раскрыл полосу
передо мной.
«Константин Тронин, девятиклассник».
Вот это да!
Просто невероятно!
С квитанцией мы побежали на Почтамт.
Февраль 1976, Главпочтамт.
Но без паспорта ему не выдали денег, а где он паспорт возьмет – в 15
лет!?
Тогда что он делает! Разворачивает газету перед кассой. Там, где
«Константин Тронин, девятиклассник».
Но тётка за стеклом не поверила, что это его стихи.
Тогда он стал декламировать вслух. Не глядя в газету.
«Язык хранит февральскую хурму… которая лежала к моему…
пятнадцатому возле обогрева…»
Он читал так громко, что в зале все выставились на нас.
Я горел со стыда, а Артурчик улыбался, но я видел, что и он напуган.
А вот Тронину хоть бы хны: знай себе декламирует. Про какую-то хурму.
Но от меня не ускользнула перемена с ним.
Он стал строгий, как воинское каре.
Ни веснушек, ни растерянного морганья.
И как будто гранулу марганцовки бросили в чашку с водой – так
бесцветный зал Почтамта реактивно окрасился в тронинский оружейный голос.
– Ну хоть комсомольский билет есть? – спросила тетка в окошке кассы, но
Тронин не состоял в комсомоле.
– Ну тогда приходи с кем-то из взрослых! – велела она.
———
Мы распрощались у «Военной книги», и они понеслись через Ленина:
стиляжка Артурчик в румынских клёшах и оранжевых носках и… и… и невероятный
новый друг мой, «Константин Тронин, девятиклассник».
Костюмные брючки, из которых он вырос, делали его фигуру какой-то несолидной,
подпрыгисто-воздушной, точно он из высокой вазы свешивается. Но выдавали при
этом неожиданно-взрослую, нефутбольную мускулатуру ног.
Да и не подпрыгивал он совсем.
Вдруг, уже с той стороны перекрестка, возле каменных львов Центробанка,
он обернулся и что-то прокричал. Лицо мое загорелось – точно застигнутое
врасплох.
«Жду материал!» – донеслось до меня через перекресток.
Я сделал вид, что не расслышал.
Ручкой помахал и – привет.
Показал спину.
Но лицо мое горело. Как если б другое лицо по нему росло.
И как новожарый дух бабы Сониных оладий расползается из кухни по
квартире… – так лакомое будущее приоткрылось нежданно.
= = =
= = =
6.
Шантал.
И без того все в городе считают, что мы процветаем.
Не терплю эти разговоры. Иосиф трудится за семерых: то в лесу, то в
гараже.
Попробуйте как он!
Но он купил автомобиль «Auburn» у немецкого посланника – с
кожаными сиденьями и откидной крышей. У самого префекта нет такого «Auburn». И у самого военного коменданта
нету. Разумеется, это колет глаза.
И еще я открыла, что Иосиф легкомысленен. Не держит язык за зубами. Вот
что сегодня было. Подзывает он Моку-денщика и велит: «На тебе 3 лей, пойди на
угол и купи то, чего в природе нет!». И тогда наш Мока-дурак, явно в сговоре с
ним, удаляется в лавку и приносит «Адеверул ши Дрептате» («Правда и
справедливость» – румынская газета).
Все смеются.
Не хватало только, чтобы на нас донесли.
И как нарочно, ему в картах везёт. Хотя он не азартен. Но если бы он
видел, как других это нервирует. Особенно M—me
Тыш. Другие хотя бы контролируют себя.
А эта дама… Сегодня она вдруг поднимает глаза от карт, ищет меня взглядом и
произносит: «Эта ваша спальня (из
белого, между прочим, бука!) не стоит тех денег, которые вы для нее
отдали!»
Ха!
Ха-ха!..
Не смешно.
Я боюсь, что она (они все!) пожелает взглянуть на Львёнка.
Я поднялась и вышла в кухню.
———
В кухне.
Мама отмывала тарелки в тазике, а племянник доктора Мотьки вытирал их
полотенцем.
Он был в кухонном фартуке поверх шикарной тройки. Такой же кавалер-шик как и его дядя. Вот, даже модные перчатки выставлены в
кармане – пальцами вверх – точь-в-точь на Мотькин манер.
Я стала укладывать вымытые приборы на полотенце.
В работе я успокоилась.
Наверное, мне следует поговорить с Иосифом.
Обратить его внимание на:
1. автомобиль «Auburn», колющий глаза всему свету,
2. «Правду и Справедливость»,
3. частые выигрыши в карты.
…
…
10. И я потребую, наконец, чтоб мы нашли хорошего педиатра. Потому что
Львёнок все время какой-то сонный. И так часто просит пить, будто у него д…т.
Видимо, я выпала из реальности – от всех этих мыслей.
Слышу, мама смеется. Давно я не слыхала такого ее звонкого смеха.
Я прислушалась.
Племянник Мотьки Брика рассказывал о своих попутчиках в поезде. О том,
как у одного шляпу сдуло ветром. А у второго – горку табака из трубки – в лицо
первому.
Я тоже посмеялась. Мне даже почудилось, что из сегодняшнего дня я
перенеслась в детство, в Сomedy Brody, и смотрю там ленту с
уморительным Charlo.
Мы сняли лампу из-под абажура, и племянник Мотьки стал мыть закопченные
стекла. Движения его были ловкие, разговор неглупый, лишенный яда. До недавнего
времени он состоял на механическом ф-те в Берлине, но у отца случился удар.
Пришлось емуоставить курс, и вот теперь он позицию ищет.
И все равно с ним весело. Как летними ночами в Сomedy Brody – когда снят потолок и видны неспокойные звезды,
запутавшиеся в виноградном вьюне.
Он умел расположить мою маму: она стала словоохотлива. Лицо ее
разгладилось.
Поговорили про атмосферу в стране.
Мама сказала: ну вот! конечно! деловые люди бегут в Америку, в Канаду,
а schlimazles* вроде нашей семейки остаются!
В этом вся мама: в принижении нас и в возвеличивании чужих.
= = =
*schlimazl – (идиш) неудачник, лузер
= = =
– Взять моего дядю! – поделилась она.
(Ага, а вот и возвеличивание чужих!)
– Дядя шлет нам 10 долларов из Чикаго, и ещё просит извинения в письме:
«Не судите, что так скромно, но я всего лишь небогатый портной, далеко не
инженер!»…
– Ничего себе скромно! – воскликнул племянник Мотьки. – Да ведь 10 долларов это 1000 лей по
королевскому курсу!.. если вы не против!..
– Ничуть не против! – от удовольствия мама часто заморгала. – Да у нас
тут целая семья может прожить на1000 лей, если умно вести хозяйство!..
И мы все замолчали, обдумывая каждый на свой лад, что же это такое: умное
ведение хозяйства.
Это со-молчание еще больше сблизило нас.
Вдобавок и я, и мама… нас обеих очаровали манеры Мотькиного племянника
(«если вы не против!»).
Как будто 10 долларов из Чикаго будут равняться 1000 лей только с согласия моей
мамы.
– Но вот если я уеду, – заговорил он своим мягким голосом, – то
все-таки в Палестину, а не в Чикаго! Но только тс-с-с! – и он покосился на дверь. – Откроюсь перед
вами, я правый-правый-правый!.. Я куда правее самого Владимира Жаботинского!..
Нам польстило его доверие. Хотя мы не понимаем в политике.
– Родственник вернулся из Палестины, – возразила мама, – говорит
«сидите тут, в Палестине нет для вас работы, а только мотыгами по камням!»…
И не успела я задуматься, о каком родственнике речь, как мама пояснила.
– Это Шор одноглазый, помнишь? – обратилась она ко мне. – Это его
слова!.. Не говоря уж о том, какой там раскалённый климат!..
– Дело не в мотыгах! – ответила я. – А в том, что дурак он, этот Шор!
Вызвался передать папины тетрадки в Палестину…
– Он говорит, ваши дети белоручки для Палестины! – перебила мама
(стыдясь папиных тетрадок).
На что племянник Мотьки отреагировал с протестом.
– Ну какие же мы белоручки?.. Наоборот, мы готовим себя к физическому труду!..
И посмотрел на меня.
Мне показалось, что он смотрит на меня как на сообщницу.
– А вот вы!.. Куда бы вы уехали?–
обратился он ко мне.
И еще ближе подвинулся глазами.
– Туда где Хвола! – отвечала я быстро.
(Странно, я стояла
возле гладильного стола, а он возле посудного шкафа, но глаза его были почти
неприлично близки.)
– Хвола это племяница из Садово! – пояснила мама. – Она уехала…
И мама заколебалась, говорить или не говорить, куда Хвола уехала.
– ..туда! – понизила она голос.
– О-о-о!– протянул он восхищенно.
– Да! – подтвердила мама с важностью и печалью.
И, по обыкновению своему, принялась хвалить чужих.
– Ну, она энергичная, не то что мы!.. И сделала там карьеру
наверняка!..
И мы втроем снова помолчали.
– А вот плавали мы недавно по Днестру, – племянник Мотьки первый
нарушил безмолвие, – возле Садово этим летом. Заплыли на остров, где крабы
ловятся!.. И вдруг слышим…– округлил он глаза, – альты, виолончели, трубы!..
Литавры, контрабасы!.. Скрипок две дюжины, не меньше!.. На советской стороне!..
(«Плавали мы недавно
по Днестру» – кто это «мы»?– подумала я.)
– И я подумал: у страны, где большие симфонические составы музицируют
не для кучки снобов в музыкальном салоне, а для всего живого на открытом берегу
реки…– право, у такой страны великое будущее!..
Голос его был не высокий, не низкий, не грубый, не слащавый, а именно
такой голос, каким и можно неглупому трезвому человеку сказать про великое
будущее.
– Хвола там не меньше инженера!..– вздохнула мама. – Там ценят
энергичных и молодых!..
– И все таки, – вздохнул он ответно, – не наше с вами дело: строить
коммунизм где-нибудь в Тамбове! Или в Костроме!.. Пусть русский народ сам
строит для себя!..
Ни я, ни мама не имели понятия, что такое Тамбов и Кострома, и впервые пожалели об этом.
– А наше с вами дело, – он поднял руку, – заселять оба берега реки
Иордан!.. Я подчеркиваю: о-о-оба!..
И повел руками – крылообразно, вширь.
Его звали Фогл.
Миха Фогл.
Он был интересный.
До сих пор мне не попадались такие.
Но, по-моему, он всё-таки преувеличенно заботился о своей внешности.
———
И тогда в кухню Иосиф вошел.
– Гости хотят посмотреть на Львенка!..– объявил он добродушно.
= = =
= = =
7.
Виктор Пешков. 1976.
…Костя Тронин пригласил на день рожденья – на завтра, в 5.
Примчавшись домой, я больше часа ругался с мамой – какой подарок
подарить.
Мы уселись у подбуфетника в спальне.
Наконец маме надоело спорить.
Она выбрала книгу «Дети капитана Гранта» (молдавск. издание) и бумажный
свёрток с носками.
Носки – Тронину?..
Я чуть не поперхнулся.
Но мама уже приняла решение.
– Да – носки!.. Не понимаю, чем тебе не нравится!..
– Костя не такой!.. – завопил я.
– Не такой?.. А какой?.. – удивилась она. – Он что, без носков ходит,
этот Костя?..
И сама засмеялась.
Ух, эта мама! Босая и разволосая, в халате, не скрывавшем голые колени, она
расселась на ковре и смеялась в голос. Смешил её мой вид: рот, хватающий
воздух, глаза, выпученные в испуге…
Баба Соня вошла, и я чуть с кулаками на неё не бросился – за осуждающее
выраженье лица. Вот, еще даже не спросила, из-за чего спор, а уже осуждает.
– «Костя не такой!»– поделилась
с ней мама.
И раскрыла свёрток с носками у себя на коленях.
– Чистый хлопок!..– объявила она, рассмотрев бирку.
И издала поцелуйный томный звук.
Носки были сшиты за
головы – как недавно выловленные морские бычки.
– Мама этого мальчика только спасибо скажет! – произнесла баба Соня,
пощупав их.
И присела на двуспалку.
Глаза её были полузакрыты.
– И Жюль Верн к носкам! – добавила мама, обращаясь к бабушке. – Как это
так: чтобы в юности – и Жюль Верна не прочитать!..
– В наше время, – с новой силой возопил я, – никто Жюль Верна не
читает!.. Никто!..
– Это что еще за ваше время!– обиделась мама.– Новости дня!.. Не воображай тут о себе!.. Наше
время!..
Вот так всегда у нее – от смеха до обиды один шаг.
– А кто он, этот мальчик? – поморщилась баба Соня.
И, нисколько не интересуясь ответом, поменяла тему:
– Надюша, достань аппарат!..
«Достань аппарат» означало, что бабе Соне будут мерять давление.
Процедура долгая, неподвижная.
Я встал с пола и понёсся вон из спальни.
– И прекрати тут вопить! – полетело мне в спину. – Наше время!.. Ха-ха!.. А вот никуда не пойдёшь!.. Ни на какой
день рождения!.. Наше время!..
Дверки подбуфетника захлопнулись со стуком.
Через минуты я ворвался с «Молодежкой».
Развернул с треском!
Нате!
Мама, хотя и стояла на табуретке возле шкафа, оглянулась на газетный
треск и даже перестала шарить аппарат под потолком.
– Вот! – обьявил я победоносно.
– Чьи это стихи?..– баба Соня полезла в карман халата за очками.
– Костины! – заорал я. – Это Кости Тронина стихи!..
– Никуда не пойдёшь! – подтвердила мама с табуретки.
Но уже не так уверенно.
Не так сердито.
8.
День рождения.
Костя Тронин встречал меня на остановке.
Выйдя из троллейбуса, я тотчас отдал ему сверток с подарком.
– Ой, как интересно!.. – Костя чуть не подсел под тяжестью его. – А что
внутри?..
Мы перебежали проспект Молодежи.
Тронин был в одной рубашке – в феврале, в темноте.
1977, 13
февраля, вечер.
Приходим к решетке возле «Филателии».
Тронин как лучик проскользнул между прутьями – во двор.
А мне пальто мешало.
– Сними пальто!..– посоветовал он с той стороны.
Но я уже полез в решетку – в пальто.
И это было трудно.
Тогда, не имея терпения, он развернул сверток.
– Что это?..– ахнул он.
– Письменный прибор! – пропыхтел я, вжимаясь в металлические прутья
решетки.
– Вот спасибо! – сказал Костя в восхищении. – Откуда у тебя такой?..
Я всем телом ерзал в решетке, а Костя подумал, что я вопрос не слышал.
– Ух ты!..– от восторга у него голос перехватило. – Где достал?!..
Прибор был в самом деле хорош: плита из самородка, фигурное стило в патроне.
– Это… де… душкин! – сорвалось у меня (4 года это слово не произносил).
– А не жалко ему?..
– Он умер!..
В этот момент я понял, что застреваю в решетке, и меня пот прошиб.
– Ах, прости! – забормотал Тронин.– Сочувствую!..
И погладил прибор.
Кажется, он не видел моего затруднения в решётке.
Между тем, застрявши в железных прутьях, я стал ему антипод.
Антипод каждой частью тела.
А не только этим проклятым пальто против его легкой рубашки.
– Да сними же пальто, Витя! – поднял он наконец глаза от прибора.
– Я… не снимаю пальто… на улице! – обреченно отказался я.
И заерзал по-новой.
– Слушай, а дедушка случайно не писатель?..– осенило его. – Судя по
прибору!..
От повторного упоминаня о де… я рванулся, вздыгрындел костями.
Пуговицы с пальто закапали…
Свободен!..
Карман пальто свисал, отпорот…
– Про дедушку… –
сказал я слабым голосом, ощупывая при этом свои грудную клетку, ребра, – я
говорить не буду! И не тяни за язык!..
– Понял!.. Прости!..
Кое-как затянув оберточную бумагу на приборе, он вернулся к решетке и
легко, как рыбка, проскользнул между прутьями – ко мне.
Мы потопали в обход.
Обход был долгий, целая 5-этажка в десяток подъездов.
Вот и Тронин, до того полулетевший в одной рубашечке, притих. Разделил
мою мрачную тишину.
Теперь он шел какими-то скованными тычками и, обхватив себя руками,
дрожал так, будто в телеге трясся.
Февраль пробрал его, наконец.
Но его беззащитное самообъятье казалось мне жестом огромной силы. В
таком положении он мог пробыть во всякой точке видимого и невидимого.
А что же антипод его (ну то есть я)?..
А антипод шел рядом в обход 5-этажки и не понимал себя самого. Мол, не
снимает он пальто на улице?!..
Ерунда! 1000 раз снимал.
= = =
= = =
9.
Шантал.
И неприятности не заставили себя ждать.
В марте еще привалило снегу. То солнце, то морозная пенка. На деревьях
ледовые сваи в человеческий рост.
Наши лесники напали на крестьян из Сэрэтэн с телегами нашего хвороста.
Их скрутили и повезли бить в жандармерию, когда Иосиф на своей легкой лошадке
встал на пути и велел отпустить – в обмен на святую клятву.
Наивный человек: верит клятвам…
Но в Добрушском лесу два крестьянина из Суслен были убиты упавшими
деревьями. А в Гиржавских оврагах нашли замерзшую монашенку.
И тогда Октавиан Попа, прокурор, поклялся, что арестует моего мужа.
Знаю, что им двигает. Месть за Ниспорены, за то, что мой муж не вписал
его в реестр.
…
Тогда мой муж повез подарки в Кишинев: птицу, крупы, муку, масло.
Но это не избавило его от неприятностей.
Март 1939 года, Оргеев
Прибыли контролеры лесного хозяйства – из Ясс.
Моего мужа обвинили в обманном подсчете возраста деревьев, дали
повестку в суд. А редактор уездной «Adevarul» поместил заметку на первой полосе – о том, что
лесопромышленники-евреи изводят румынский лес: вносят молодые деревья в расчет
перестойных и вырубают.
Мой муж заплатил штраф (я не решаюсь назвать сумму).
От волнений у него голова стала кружиться по утрам. И левая нога –
неметь.
Я не могла вынести этого.
«Откажемся от аренды! – вот рефрен всех моих разговоров. – Пусть
Добружский монастырь сам думает, кому всучить в аренду свой проклятый лес. И
Гиржавский монастырь пусть думает… Нам-то с тобой хватит на простую жизнь!»
– А пчёлы? – возразил Иосиф. – Как же пчёлы твоего отца?.. Кто потерпит
их без меня – в монастырском лесу?!..
– Пчелы?.. – в первую минуту я не поняла, о чем он говорит. – Ах,
пчелы!.. Какой абсурд!..
…
– Забудь про пчёл!– воскликнула я. – Это только ширма для папы! Мол, и
он при деле! Тогда как одни тетрадки интересуют его!..
10.
Но Иосиф упрям.
Взять наше имение в
Ниспоренах! Уж на что я не politolog, и то кумекаю: если русские помещики за копейки всё
отдают и сматывают удочки из страны, то, наверное, это не просто так.
Почему Иосифа не беспокоит их побег?!
Они совсем не торгуются о цене, а мой муж и рад:
«Какой там пруд!.. Какие посевы!».
Возомнил о себе!
Твержу ему: «Не покупай!.. Не твоё!.. А если покупаешь, то
хотя бы ничего там не меняй!.. Оставь все как есть!..».
А он: «Я только
мотор для мельницы куплю!.. И новую запруду выкопаю!»
Я: «Не смей, не смей!.. Не следует еврею торговать
румынским хлебом!..»
Он (смеясь): «Ну, мамочка, но каким же тогда хлебом я буду торговать?! Уж не
марсианским ли?..»
Ох, не веселит меня этот юмор.
«Помирись с Октавианом Попа! – говорю я устав от споров. – Он румын и
прокурор!.. Пусть эта дурацкая мельница будет записана на нём!»
Но мой муж упрям. Он платит легиону хабарников* в Кишиневе, но из
принципа не ищет подход к Октавиану Попа.
Сколько слёз я пролила!
= = =
*хабарники – госчиновники-мздоимцы
= = =
И что еще меня ранит… слепота его.
Он уверен в том, что у нас (я говорю о наших
с ним отношениях) всё идеально.
Хотя я в слезах каждый день.
Но он успокаивает себя: мол, это апрельская поездка в Кишинёв
расстроила мои нервы.
Да, было и такое.
Это когда мы ездили в pédiatrie в Кишинев и у Львёнка нашли ацидоз. И зачем-то я договорилась с Любой Пейко о
встрече возле Пушкина (хотя что
меня с этой Любой связывает?! 2 года фельшерского училища?! Но я не в этой
области давно! Просто она имела виды на жирного Унгара, а он ее отверг).
И вот, потянула я свою семью в Городской парк. Из-за чувства вины перед
Любой Пейко.
12 марта 1938, Кишинев.
А весна в этом году холодная, в ветрах. Рукава талой воды в аллеях. Не
удивительно, что промочили ноги.
И вот – стоим возле Пушкина и хлюпаем носами. Ждем Любу.
«Мороз и солнце, день чудесный…» – прочитала я Иосифу.
Надо же, помню до сих пор (от папы, наверное)!..
Но теплее не стало.
И Люба Пейко так и не соблаговолила прийти.
«Домой, мамочка!» – взмолился Иосиф.
И мы с колясочкой побежали к трамвайной змейке.
———
Трамвай ехал без запинки, но потом вдруг встал на Соборной площади.
Я посмотрела в окно.
Там были полчища птиц в небе.
Всю жизнь я наблюдаю птиц с Шуркиной голубятни. И никогда не видела,
чтобы птицы летали так взбуздано, так дурно и совсем не считаясь одна с другой…
«Смотри, смотри!» – Иосиф, чем-то пораженный, тронул меня за локоть.
Какие-то длинные трубочки в воздухе…
Как ковры, свернутые в рулон… буквально в десяти шагах от Триумфальной
Арки…
И пока я всматривалась, холодея…
…
– Железногвардейцы! – сказал Иосиф уже другим голосом: нимало не
испуганным, даже не удивленным. Как будто так и надо – чтоб повешенные
железногвардейцы висели посреди бела дня возле Арки. Это он успокоить меня
хотел.
Но – поздно.
Видимо, я сильно побледнела.
Иосиф потребовал выпустить нас из трамвая.
Другая оплошность!
Мы на улице. В 100 шагах от помоста с висельниками.
И какие-то прохожие закричали в нашу сторону:
«Всё из-за вас, жидань пэтурошь!» («грязные евреи» – рум.).
Я остановилась.
Кто – жидан пэтурош?
Годовалый Львёнок– жидан
пэтурош?..
Бешенство разрывало меня.
Мой Арье-Лейб с подозрением на д-т – жидан пэтурош?..
———
А впрочем, причина моих слез не только в этом.
———
Настоящая причина моих слез в том, что… 12 декабря с.г… Миха Фогл…
объяснился мне… в л-и.
Это случилось в городе Оргеев. В центре уезда. На ступеньках между 1-м
и 2-м этажами в Большой Синагоге.
———
Конец
1-й части
Часть 2.
1.
День рождения Кости Тронина.
– Витя, не разувайтесь, у нас нет культа вымытых полов!.. Меня зовут… фиалуоу.
Этими невероятными словами встретила меня Костина мама в их прихожей.
Да, именно так я и услышал – фиалуоу.
Мы стояли в их длинной узкой прихожей, и я не понимал, что такое «культ», что такое «вымытых» и что такое «полов»…
К счастью, позвонили в дверь.
Еще гости.
Это был Артурчик А. с подарочным пакетом.
Но он был в таких завазганных ботах, что я молчу! Всю грязь Малой
Малины приволок. И что же – всё равно культ?.. культ… каких-то там полов?..
13 февраля 1977, Кишинев.
– Шютц! Мама, Шютц! – возопил Костя, рассмотрев Артурчиков пакет
(внутри были конверты с пластинками).
(Шютц… Фиалуоу… Культ вымытых полов… Куда я попал?!)
– Аскетичный немец Шютц и итальянская сладкая опера – казалось бы, что
общего? – фиалуоу с
благосклонностью рассмотрела конверты. – Думаете, ничего?..
И обвела нас увлеченным взглядом.
– Мама, что? – умоляющим от нетерпения голосом спросил Костя. – Что у
них общего, мам?.. Не томи!..
Я думал, он прикалывается.
Но он весь натянулся как струна, и только левая коленка играла –
вперед-назад, вперед-назад.
– Либретто щютцевской «Дафны», – отчеканила фиалуоу, все еще держа нас в коридоре, – создано в
полном соответствии с канонами итальянской оперы!.. Парадокс, не так ли, къуюэр!..
Господи, а это кто?
Та, к кому она обратилась, была маленькой и чрезвычайно приличного вида
старушкой в очках с выпуклыми линзами. Черные глаза ее в этих линзах казались
идеально-круглыми, детскими.
Я и не заметил, откуда она возникла.
Стали заводить проигрыватель, чтобы немедленно слушать «Дафну».
(Къюуэр… Дафна…
Караул!..)
Но тогда Костя хлопнул себя по лбу.
– Забыл!.. Владик Сельский просил его позвать!..
И понёсся к двери.
Сельский Владик? Село?
Вот, ёлки.
Последний, кого я видеть хотел.
Но я посмотрел Косте вослед.
Он улетал, уносился, раздираемый саднящим своим интересом ко всем и
вся, но и побег его, нетерпеливый, страстный, оставался этикетно-пажеским,
манерным.
– И Саул во пророках!– услышал я голос фиалуоу.
Она с озорным выраженьем глядела на входную дверь, только что
закрывшуюся за Костей.
– Представьте, Владик Сельский, наш сосед, – продолжала она, –
опубликовал критическое эссе в «Молодёжке»! Под влиянием Кости, надо
полагать!..
Как всегда, я ни слова не понял. Я только понял, что Село – их сосед. И что он тоже будет на дне рожденья.
Это плохо.
Потому что папаша Села – поэт, знавший моего де…
И теперь Село парафинит меня на эту тему.
Буквально ни одного случая не упускает.
2.
– Да-да, я слыхала, – поддержала къуюэр, – что сын Радия Сельского опубликовал эссе! Что-то про обэриутов! Думаю, это наследственное! Ведь Радий
Сельский очень способный поэт!..
Голос, которым разговаривала къуюэр, тоже был особенный.
Как тент на шестах не касается земли, так этот голос не касался слов, с
которыми имел дело.
– Наследственное? – засмеялась фиалуоу. – Как бы не так!.. Вот вам бытовая сценка.
Третьего дня встретились мы возле мусорных баков во дворе, Радий Сельский и я,
с ведерками своими отхожими. По-соседски так, запросто. И вот, в благовонном
том месте, Радий Алексанч счел нужным отметить, что отпрыск был тихий дундук…
до знакомства с Костей!..
(… обэриуты!.. тихий дундук!.. ведерки отхожие!.. Час от часу не легче!)
– А вот Вы, Витя (атас! она повернулась ко мне!)… Вы не боитесь, что будете инфицированы
Костей? По-моему, это всеобщий удел!..
– Э-э-э…– забулькало у меня в горле.– Э-э-э-э…
– Вот за Артура я спокойна! – глаза ее переехали на Артурчика, и я
перевел дух.– Артур дитя природы! – пояснила она для къуюэр. – Артур, можно я поведаю о том, как Вы появились у
нас в 11-м часу ночи и попросили малосольный огурец?..
Голос ее был весел, но мне показалось, что она досадует на Артурчика за
то, что он «дитя природы» и «не
инфицирован» Костей.
– Малосольный огурец? – прокомментировала къуюэр своим насморочно– румынским голоском. – По-моему, это
бесподобно!.. Чем не свободное проявление личности!..
– Вот-вот! – подхватила фиалуоу. – Кто бы мог предположить, что и в южной провинции, ночью,
к нам заявится товарищ сына и попросит… ха… малосольный огурец!..
Лицо ее было строгое, ясное. Высокое, как скворечник.
– Значит, не всё потеряно, и нечего тосковать по Москве!..– еще
добавила она.
Как раз голоса в прихожей зардели.
Быстрым шагом Костя вошел (отрада глаз).
Но за ним – утиной походочкой разжиревшего Чарли Чаплина – топал мой
враг Село.
3.
Расселись вокруг овального стола.
В стереоколонках запиликало.
–
Шютц это «Орфей и Эвридика» прежде всего… даже прежде «Дафны»! – заявила къуюэр. – В нём не обнаружить сухой католической корки!..
–
Щютц древний варвар и язычник! – поправила фиалуоу. – Хотя и считал себя протестантом!..
С
хлопком она открыла бутылку.
Село с обычным своим – пакостным и
смущенным – видом сидел напротив меня.
–
Ну, сын… – с заблестевшими глазами фиалуоу стала разливать шипучку по бокалам.
– Я
надеюсь, я не обидела никого за этим столом?.. – спохватилась къуюэр, – тем, что заявила о сухой католической корке!.. Может,
тут за столом присутствуют… э-э… завзятые католики? – и уставилась (атас!) на меня.
–
Поздравим сына! – перебила фиалуоу и подняла свой фужер.
С
нарочитой, комической поспешностью Село тоже поднял свой.
Губы
его шевельнулись.
Он
точно собирался добавить несколько слов к поздравим сына – и передумал.
–
Милый сын, – заговорила фиалуоу,– я хочу пожелать, чтобы ты развивался! И рос! Принимал жизнь и
проникался жизнью…
–
Расти себе пышные брыжи и фижмы!– весело откликнулся Костя.
Шесть
стаканов сцвангнулись.
–
Вбирай облака и овраги!– продолжала фиалуоу под перезвон хрустальных орудий. – Воистину, будь
счастлив, милый!..
Лицо
ее было ясное, сияющее.
–
На месте фигура замри! – попросил Костя. – Не отводите фужеры!..
Мы
придержали бокалы в чоке.
Слушали
дозвон.
Село
не смотрел в мою сторону.
– И ещё я желаю, чтобы тебе пошла на пользу вынужденная
и…– фиалуоу выдержала
паузу, – временная разлука с Москвой!..
И первая отвела свой стакан из общей фигуры.
Все пригубили шипучки.
– Когда некий смуглокожий юноша, выпускник
Царскосельского лицея, покидал столицу для бессарабской глуши, – продолжала она
голосом, повлажневшим от вина, – он был старше тебя на целых семь лет! Поверь,
я принимала это в расчёт!.. Итак, за Костю!.. Ура!..
Сияя, она снова поднесла вино к губам.
А потом стала поедать пирог с простецкими изяществом и азартом.
–
Интересно, что Орфей как образ принадлежит двум стихиям! – оповестила къуюэр.
–
Дионисийской и предхристианской!– брякнул Артурчик.
Все
замолчали.
–
Браво! – сказала фиалуоу после заминки.
–
Браво! – подтвердила къуюэр. – Как видите, даже бессарабская глушь своих тевтонов…
Орфей… Тевтоны… Культ вымытых полов!..
И
тогда…
… –
Шолохов, Шекспир! – внятно, хотя и очень тихо сказал Село.
И –
впервые за вечер – поднял на меня глаза.
= = =
= = =
= = =
4.
Миха Фогл. Объяснение в любви.
Иосиф не религиозен и работает даже по субботам. Лесорама … гараж… а
теперь еще и мельница с мотором в Ниспоренах.
Но он никогда не отказывает в «трумот» («пожертвования» — ивр.) на Нагорную Синагогу.
Вот и на этот раз…
Апрель 1939, Оргеев.
…После пасхального собрания объявили сбор средств.
В зале у мужчин стало шумно.
Я услышала, как выкликнули «Трума от
Иосифа Стайнбарга!.. Сколько хочет дать Иосиф Стайнбарг?» – но из-за общего бубубу не разобрала, что Иосиф отвечал.
Было ли это бубубу одобрительным?
Не уверена.
Люди недобры.
И вдруг я слышу: «Трума от супруги Иосифа Стайнбарга!.. Сколько
хочет дать супруга Иосифа Стайнбарга?»
И тогда стало тихо на обоих этажах.
Так пугающе тихо, будто доски в полу разъялись, и все, кто в зале был, ф-ф-юить
под землю! До самого земного ядра.
Но никто никуда не ф-ф-юить!
Просто молчат и ждут.
Но у меня нет с собой денег.
Женский балкон завешен белым, но я чувствую, как все ищут меня глазами.
В главной комнате мужчины тянут шеи, а на балконе женщины
переглядываются и перешептываются обо мне.
Прям чесотка по телу – от этих их шей и глаз.
И Изабелла Броди – в кресле справа – откинулась на спинку и наблюдает с
холодным интересом.
И у M—me Тыш – в кресле сзади – ухмылка на лице.
Я окаменела.
Чъя-то голова просунулась в балконную дверь.
Миха…
Миха Фогл.
Я – к нему на ватных ногах.
Протянул список, показал, где расписаться.
Расписалась…
5.
…а расписавшись, отдала лист и пошла с балкона вниз… по ступенькам,
обвивашим дымоходную клеть…
Не забуду злорадства в глазах M—me Тыш.
И насмешливого сочувствия в красивых Белки Бродиных глазах.
———
С высокого крыльца Нагорной Синагоги – поверх тополей и голубятен –
открывался вид на ленивое поле в барашках кукурузных зеленей.
Крыльцо было обсыпано детьми.
Мне стало дурно от их галдежа.
Вдруг что-то веселенькое и цветное возникло перед глазами.
Коробочка montpensier.
Миха Фогл.
Стала грызть, как в детстве. Не дожидаясь, пока растают во рту.
Так и стоим.
Смотрим на кукурузное поле.
И только веселый треск леденцов во рту.
В двух ртах.
Моем и его.
По правде, я не понимала, почему он здесь. Простор жизни казался прибит
пылью. И меланхолией. И я совсем не интересный человек.
Фогл прочитал мои мысли.
– Был у меня пожилой родственник! – рассказал он. – Fater Mayer, мамин дядя!.. Бобыль, молчун!.. Он приходил к нам раз
в неделю, мама подавала ему теплый цимес и чинила его одежду, пока он ел… А
потом спрашивала: «Фытэр Майер, эгитн цимес?» («Дядя Меир, ну как? Вкусный ли
цимес?» – идиш).
И он задумался.
Обаятельное выражение ласковой грусти поползло из дальних уголков его
лица. Постепенно оно забрало все его лицо: тяжелые веки, красивые крылья носа,
нарочные губы.
– Ну и?.. – спросила я. – И что же Фытэр Майер отвечал?..
– Fater Mayer отвечал: «Ы-м-м-м!»… и качал головой. Мол, не передать
словами – до чего цимес хорош!..
Я улыбнулась. Такой у этого Михи талант – изображать людей!
Я догрызла помадку и могла бы вернуться на женский балкон. Но не
уходила. Ждала еще чего-то.
– И так продолжалось 18 лет! – заключил Миха.– «Fater
Mayer, эгитн цимес?.. «Ы-м-м-м!»…
Поколенья до нас, поколенья после!..
И присвистнул.
Я посмотрела на городок с высокого крыльца.
Вид был одномерный. Абрикосы в зелени, и те казались помяклы,
перепробованы до оскомины. Зелени было море, но – мнимое море, пыльное море…
А в Констанцу мы так и не поехали. И впредь не поедем. Всякое лето будем
снимать дачу на Иваносе. С кусачими комарами в лесу и склизкими головастиками в
пруду. Поколенья до нас, поколенья после!..
– Неужели мы никогда не увидим моря?.. – произнес вдруг Миха.
OMG, он читает мои мысли!
– Муж очень занят!..– пролепетала я.
– Му-у-уж! – промычал Миха. – За-анят!.. А представляете, – показал он
на Синагогу, откуда густо валил гул голосов, – никто из них… не видел моря!..
И, глядя мне в глаза, запел по-русски:
«Что я любил в тебе в разные годы, черное море, разное
море… вся моя жизнь была зимней одеждой… с яркой заплаткою летних
каникул…»
Не много я в этой песне поняла, но голос его показался мне приятен.
И мне понравилось, как блестят и затуманиваются его глаза – когда он
поет.
– Я не заведу детей, пока не проложу для них дорогу к морю! – заявил
Миха.
Спрашивается, какое мне дело до того, собирается он заводить детей или
нет, но я почувствовала смущение.
– А как? – только и спросила я.– Проложить дорогу к морю?..
– Гахшара! – выдохнул он. – Слыхали?..
– Слыхала, но…
– Что – «но»?– поддел он и ласково, и дразняще.
– Я была маккабистка!.. Да… И мы враждовали с рабочим движением!..
Он посмеялся.
– И что же, – спросил он, – в этом вашем Маккаби вас не привлекли в
систему «продуктивизации молодежи»?..
– Я замуж вышла! – выдавила я с неловкостью. – Но вот Нахман Л., мой
троюродный брат, его-то как раз и привлекли… в систему… э-э…
– «Продуктивизации молодежи»,– подсказал Миха.
– Да-да!– поблагодарила я. – И теперь он в кибуце в Палестине!.. Хотя в
детстве был… футболист…
– Рассказать вам, какое в Палестине море?! – перебил Миха.
В это время детский мячик скатился с крыльца, Миха бросился за ним.
Тогда я за перила ухватилась – столько убеждённой мощи было в его
побеге.
Едва меня со ступенек не снесло.
И вдруг – стыдно сказать… В груди молоко прибыло. Хорошо, я в
кофточке на пуговицах. Уж и не помню, когда у меня молоко было в последний раз,
я давно грудью не кормлю. И вдруг прибыло.
– Итак, продолжим!.. – объявил вернувшийся Миха. – О том, какое в
Палестине море!..
И пока он откашливался и подбирал слова, я кое-как встала бочком. Чтобы
подтеков на кофточке не было видно.
Но как глубокий рифт в земной коре, так мой слух раскрылся – навстречу
его рассказу.
———
И еще я хотела спросить, не слыхал ли он… (а вдруг
он в курсе), не нужны ли там, в далекой морской
Палестине…м-м-м…медработники. С diploma ku disctinctie*. Не
очень– то преуспевшие. Не вполне довольные собой. Но готовые трудиться и
трудиться, закаляться и жертвовать собой – ради великой цели!..
= = =
Diploma ku
disctinctie – (рум.) – диплом с отличием.
= =
=
6.
День рожденья Кости Тронина. 1977.
И
тогда…
… –
Шолохов, Шекспир! – внятно, хотя
и очень тихо выговорил Село.
И –
впервые за вечер – поднял на меня глаза.
–
Что – «Шолохов и Шекспир»? – не поняла фиалуоу.
Но
Село полез под стол –
якобы вилку уронил.
Сердце
мое упало.
– А
я там была! – фиалуоу вернулась к
прерванному разговору.
–
Где «там»? – с готовностью уточнил Костя.
– В
стихии Диониса! – сощурившись, она обводила нас глазами.
Кажется,
я «выпал» – рассматривая её.
Потому
что налетел на встречный взгляд – вопросительный, строгий.
Хотя,
клянусь, я не рассматривал.
А
просто «выпал» — из-за Шолохова–Шекспира.
Просто
забыл отвести глаза.
И в
эту минуту я понял, что:
фиалуоу это Серафима Николаевна
(С.Н.).
А къуюэр –
Евгения Германовна (Е.Г.).
А культ вымытых полов – это… ну в общем, я вдруг понял, что имеется в виду.
Решительно
и немного с демонстрацией, как все, что она делала, С.Н. принялась раскладывать
фрукты по стеклянным розеткам.
–
Хурма, цитрусы, крюшон…– обвела она рукою стол. – Налетаем, раз-два! Что же
до стихии Диониса, – добавила она, дождавшись, пока все «налетят», – то вот как
это было…
Между тем Село выбрал жёлтый шар с блюда.
И я – за ним. Пусть
видит, что мне по х-ю все его подляны.
Но
он опустил свою тарелку на колени. За бруствер стола.
–
… я, молодая и безголовая, перевела прогрессивный немецкий роман для
«Иностранки», и меня приняли в Литфонд! – поведала С.Н.–
В московское отделение!.. В литфонде я почувствовала себя Данаей под золотым дождем
привиллегий! Привиллегия первая: морской круиз по греческим островам! Ага?!.. А если учесть, что на тот момент мир не
простирался для меня дальше подмосковной Валентиновки, где у нас дача, то низкий поклон прогрессивному немецкому роману!..
И – подтолкнула
свой бокал к бокалу Кости (с другими гостями она не чокнулась).
Вытягивая
шею, я пытался заглянуть через стол. Увидеть, как Село управляется с желтым шаром. Но, мстительно улыбаясь, он
только теснее подсел к столу.
– А знаете что… – С.Н.
потерла виски, – раз уж вспомнили о Греческих островах…
Кажется, ей пришел в голову какой-то план, и теперь она
зорко вглядывалась в нас, как бы допуская, что могут быть возражения.
Убедившись, что возражений нет, она поднялась и легкой
походкой вышла из-за стола.
К тёмным
шкафам с книгами.
Село
смотрел вниз, на блюдечко с желтым
шаром, но то и дело поднимал голову с ухмылкой. Плечи его двигались. Под
скатертью он управлялся вилкой и ножом.
Влип я! Все 10 пальцев в соку.
– Вот оно! – покопавшись
на полке, С.Н. выбрала из-за книг конверт. – Путевой дневник!..
И вернулась за стол.
Извлекла тетрадку из конверта.
«Итак! – зачитала по тетрадке. – 24 апреля 1958-го, в
шезлонг на 3-й палубе с мифами Куна! Ищу в них универсальный смысл. Задача: «инкрустировать»
античную космогонию во что-то близкое! В иудео-христианство, например! Задача непростая. Особенно если учесть меню
завтрака, съеденного до того: палтус паровой в пюре на молоке, омлет из
3 яиц на жирной сметане, кофе со сливками, двухслойный пудинг из фруктов с
шоколадом… »
И перелистнула
страницу.
Лучше бы шпарила без
остановки.
– Не поняла, для чего
инкрустировать античную космогонию куда бы то ни было! – успела вставить ЕГ. –
Ведь она и так универсальна донельзя – эта античная космогония!..
Она говорила тихим
голосом. Без подъё-ки.
Но – вышла заминка.
1 секунда… 2… 3…
– И двуслойный
пудинг… – только и пробормотала СН, – из фруктов с шоколадом!..
И еще раз перелистнула
страницу.
Кажется, она сбилась.
От цитрусового сока пальцы
мои щипало. Желтый шар сдулся под ножом.
Тихая тень
удовольствия – прошмыгнула по лицу ЕГ.
– Да, универсальна
донельзя! – повторила она. – В том смысле, в каком универсальны, например,
алгебра и физика, являющиеся, между прочим, её, греческой космогонии, прямым
отродьем…
Но не успел ее голос
набрать силу, как…
– И вдруг, где-то на
рубежах Тезея и Креонта, – перебила СН,– было мне наитие!..
И улыбнулась.
И по-молодецки тряхнула
головой.
Всё, она взяла себя в руки.
– Наитие заключалось в
том…– отложив тетрадку, она поднялась из-за стола и… в обход всех сидящих…
Атас! Ко мне?
–…Наитие заключалось в
том, – нависая надо мной и продолжая шпарить из дневника, она проделывала
что-то безошибочно-ловкое с моим желтым шаром, – что все эти античные боги полей,
ручьёв, васильков, все эти духи страстей, судеб и замираний… есть не что иное
как а-то-мы! Атомы, господа!
Элементарные частицы из «В начале
сотворил…»!.. Вот такая инкрустация!.. А кто не понял, то поделом!
Пускай учится слушать! И не перебивать!..
Она была как дневной поезд,
налетевший издалека.
С слепящим прожектором в
голове.
Измученный желтый шар
вернулся ко мне в виде опрятных долек.
– Я покурить! – грузная ЕГ
стала выбираться из-за стола.
– Айдосы по Платону! –
отважился вставить Артурчик. – Атомы и пустота!..
– Что – по Платону? – с
резкостью перебила СН. – Умейте слушать, Артур! Так вот! Земля только на 1-й
взгляд была безвидна и пуста!
Вскоре в ней атомы закопошились!
Все эти боги облаков, ручьёв и молний, подземных скважин и придорожных
васильков…
– Мама, а есть ли бог
шкафа? – спросил Костя.
– Шкаф изделие рук! –
отвечала СН. – А вот бог зависти есть!.. бог ревности есть!..
– Так вот, к вашему
сведению, атом разобрали давно! – курящая Евгения Германовна высунулась из
кухни. – Атом давно не элементарная частица!..
– Бог неумности тоже есть!
– властным жестом руки остановила её Серафима Николаевна. – Как и бог
провинциализма!..
– Электрон куда меньше
атома!.. – старушка закашлялась от обиды.
– Так вот, если я атом, –
прихлопнула ее Серафима Николаевна, – то вы пустота!..
Трюизм…
боги облаков, ручьёв и молний… шкаф изделие рук…
– И вот это, – понизив
голос, она подмигнула нам как сообщникам, – местная профессура!..
— — —
Через 10 минут.
После поспешного, без спасибо и до свиданья, бегства
Евгении Германовны погасили зачем-то свет и объявили буриме (игра такая).
Тронин раздал корочки тоненьких книг из шкафа.
Мне достался О. Ма…ма… н… (от отупения я читать разучился).
Между тем, пока зажигали ароматизированные свечи на столе, Костина
младшая сестра пришла и обняла мать.
Девочка была бледна.
Её в спальню увели. Впервые она напомнила о себе в целый вечер.
Внешне она была яблоко от яблони – от мамы, от брата.
Сама острая угловатость её могла показаться фамильной.
За вычетом слепящего прожектора в голове С.Н.
И за вычетом Костиных ключиц, сильных, как лодочные весла.
Но льняная незащищённость девочки выдавала их всех.
Как тайная пробоина – сквозила она в характере семьи.
Конец 2-й
части.
Часть 3.
1.
Прокурор Октавиан
Попа, седой, с залысинами…
…но с молодым румяным лицом и гладкой белой шеей в стоячем воротничке
судебного мундира, пьёт нашу кровь.
«Отдай ему половину ниспоренского имения! – твержу я Иосифу. – Отдай
ему половину ниспоренского имения!.. Отдай ему полови…».
«Поздно! – повинился Иосиф. – Теперь он не идёт на мировую!»
…
«Не идёт?!» –
повторяю я с испугом.
…
«Тогда вызови M—me Stefanita из
Бухареста!.. – придумываю я. – Вызови M—me Stefanita из
Бухареста!.. Кто, в конце концов, хозяин имения: она или ты?!..»
«M—me Stefanita не любит
хлопот, связанных с управлением! – возражает Иосиф. –И – кстати – мамочка!
Занялась бы ты своими делами!..»
Я не верю своим ушам.
Никогда прежде он не говорил со мной в таком тоне.
———
Тем временем прокурор Попа написал на нас донос.
О том, что на ниспоренской мельнице сжигают хлеб (чтобы цены росли).
Это смерти подобно.
Нет, надо звать M—me Stefanita.
Её средняя дочь замужем за страшно сказать кем.
Наконец Иосиф это понял.
Май, 1939, Оргеев.
«Скоро твой день рождения!.. Я устрою festivitate с салютом в
Ниспоренах! –обьявил он. – Позову почетных гостей!.. И встречу их на твоем автобусе!»
– Еще чего! – возмутилась я.
Мало мне позора с моим автобусом (с надписью «Chantal» на капоте). Так теперь еще почетные гости.
– Будет павильон возле пруда с лебедями!.. – прищурился Иосиф. – Будет
лучшая кухня…
Никогда раньше он не смотрел на меня таким изучающим, кривым взглядом.
– Сегодня же после обеда, – заключил он, – я направлю курьера к нашему
доброму покровителю M—me Stefanita в Бухарест! Вместе с invitatie de avansa (приглашение
с предоплатой дорожных расходов – рум.)!..
Я почувствовала, что краснею, когда заговорили о Ниспоренах.
Иосиф заметил мое смущенье и был уязвлен.
Но он деликатен для расспросов.
2.
Мы выехали в Ниспорены для приготовлений.
Чистка.
Уборка.
Дом для гостей.
Окно глядит на парк, отороченный еловым мехом старых сосен.
Острая цветочная аллея выводит к озеру.
В воздухе сильно парит.
До блеска натираю окна на 2-м этаже.
———
В обед на аллее показались работники с лопатами.
В толстых робах, несмотря на жару, они направлялись к летней кухне.
Миха Фогл – среди них.
Да, Миха среди них… высокий, как церковная хоругвь. Как баба-Зима в
деревнях на Рождество.
Я отпрянула от подоконника.
Только бы Иосиф не вошел.
Наше имение — первое в уезде, где кладут асфальт.
Но Иосиф недолюбливает Миху. Мол, Миха практикуется в физическом труде
и запустил свои прямые дела в конторе.
Какое идиотство!
Но только один миг видела я Михину фигуру в закопченной робе, и зрение
отказало мне.
Я перестала что-либо видеть, а только думала, что он здесь… здесь… все
роднее, ближе.
От ликования меня знобило.
Я стояла с клочком газеты у сверкающего окна и дышала так глубоко,
точно тело мое состоит из одних жабр. Не умея отвести голову от взаблеск
вымытого стекла, я стояла неподвижно и только молилась, чтобы в комнату Иосиф
не вошел.
…
Но я не героиня стишков и романов, из которых происходит слово
«любовь».
«Любовь» это то, что у меня к маме, к папе, к сыну.
А то, что произошло со мной при виде Михи Фогла… то совсем другое.
То – прибой сил. Прилив будущего. Запах моря.
Мои губы и щеки празднуют эту радость. Рот плывёт в улыбке, заголились
глаза. Я смеюсь в голос – одна в комнате.
Хоть бы Иосиф не застал меня в таком виде.
…
Я стала насухо вытирать окно газетой.
Физическая мощь распирала меня. Неукротимая, новая.
———
Вместе с тем я была напугана и не знала как себя вести с Михой, с
Иосифом.
Первого мне хотелось обнять как родного, дышать им, целовать в улыбку,
в лоб, в голову, в его мягкий голос.
Со вторым я чувствовала себя дряхлой, конченной.
Я боюсь прокурора Октавиана Попа, боюсь пьяных слободских, боюсь новой
беременности, боюсь, чтоб не сглазили Львенка, боюсь старости мамы и папы…
Но сейчас во мне прибыло столько чудесной силы, что и страхов не стало.
= = =
= = =
3.
Виктор Пешков.1977.
Перед сном мама разогрела для меня пельмени с уксусом.
Её удивило, что я голоден после дня рожденья.
– В наше время, – заявила она с подвохом, – на днях рожденья кормили!..
И тогда телефон прозвенел.
– Давай говорить всю ночь! – предложил Тронин после того, как мама,
скорее заинтригованная, чем недовольная, отдала мне трубку. – Обо всём!..
– Ладно! – отвечал я, стесняясь маминого присутствия.
– Ты не один? – угадал Костя. – Тогда через час?..
– Угу! – подтвердил я с той же скованностью.
Ночь с 13 на
14 февраля 1977 года.
Мама поцеловала меня на ночь и ушла.
В дверях она выключила свет.
Время пошло.
60 минут… 50 минут… 25 минут…
Я подкрался к балкону, высунул голову в фортку.
Веки фонарей дрожали, чернопашистый воздух волнил.
Что это была за волна?..
Знавал я такое: в кануны военных парадов, когда кишиневский гарнизон
репетирует по ночам. Когда «Здравь… жлаю… таварщи… салдаты! – долетает с
Площади Победы. – Паздравляю… гадщиной… ликай… тябскай… личскай… люции!».
«Ур-р-ра!.. Ур-р-ра!.. Ур-р-ра!..» – отвечает гарнизон. И – духовая
бень оркестров, рубосапогая сечка строевого шага…
Но то ведь осенью (7 Ноября) или весной (1 Мая).
А сейчас – февраль беспарадный.
Знал я и другой шум: мечерассветный, летний. Трижды за лето, на вносе
юнь-юль-августов, будил меня шум под балконом. Это когда профсоюзных детей
отправляют на море. Почему-то всегда из-под моего балкона. Казалось, там
1000000 голосов – гур-гур-гур! – натёрли на мелкой тёрке! Щелчки чемоданые, поцелуи мамянные. Вдоль
тротуара новенькие ЛАЗы вытянуты в линию. Стреноженные акации в белых гольфиках
вертят головами. Воробьи вопросительно шныряют. И из-за филармонии солнце
подтягивается с подзёвом…
Но то ведь летом!
А сейчас февраль некурортный.
И Ко не зво.
= = =
= = =
4.
Chantal. На озере
прогремел взрыв.
Я мыла голову в ванной, но услышала истошные крики на летней кухне.
«Иосиф?» – позвала я.
Ах, да. M-me Stefanita. Уехал встречать.
С фельдшерским sас dе vоуаgе я понеслась к озеру (Миха?!.. Миха Фогл?!..).
Небо кишело галдящими птицами. Воздух папушился гарью.
Котёл с асфальтом.
Вся толпа взревела, увидев меня.
Страшный котёл был перекошен, под ним кирпичи рассыпались от взрыва.
Лютый пар валил.
Миха был в клочье, горелая вата наружу. Глаза его, красные от жара, просияли, когда он увидел меня.
Хромая, он пошел к воде. Я почувствовала себя на 7-м небе от счастья.
Повели меня к насыпи с асфальтом.
В толпе кто-то кричал от боли.
Все расступились.
Там изувеченный подросток на песке лежал. Розовые пузыри изо рта.
«Нож! – закричала я. – Кипяток!..»
Короткий нож в
окаменевшей чешуе цементных крошек возник у меня в руке.
Подростка била дрожь, лицо в кровавой смоле.
Разрезала одежду от ворота.
Конечности неподвижны.
Смотрит на меня с пытливым ужасом.
Я улыбнулась ему: мол,
всё по плану.
Нас окатили озерной
водой.
Молодой батрачке стало
плохо от вида раненного.
— — —
Через 20 минут.
…В больницу. В
город.
Подросток в забытье…
А у Михи глубокие хрипы от ожога. И заметно опухла
правая ступня.
5.
Но хрипы – ерунда.
И опухшая ступня – тоже поправимо.
Другое печально. Все его пожитки при нем.
Ехали через лес.
Ночные, без
неровностей, поляны белели с такой силой, точно из-под них морская соль
выступила.
Украдкой смотрю на
него…
Ну да, он уже не здесь.
Мыслями он давно в
Палестине: укладывает асфальт на берегу моря.
Мы видимся в последний
раз.
Он открыл для меня
свой фотографический альбом.
Меня взволновали
фотографии его родителей.
Как жаль. Но всё
потеряно. Всё.
Не трудно ли ему
покидать стариков родителей, спросила я.
Он не нашел ответа.
Но он посмотрел на
меня так, что, забыв обо всем на свете, я схватила его руку и прижала к своей
щеке.
Мне стыдно.
По возрасту я стара
для него.
———
Через час. Оргеев. R-кабинет.
«Устрой ему ординарный перелом! – прошу я бога. – Все в Твоих руках, и R-скопия еще в проявке! Да, не все потеряно – пока снимок не
проявлен! Слышишь, я молю Тебя о закрытом переломе, чтоб его шинировали и он не
уехал в Палестину!»
——-
Через 1 час 40 мин.
Ну, пора.
Мое время вышло, а R-скопии до сих пор нет. И – не
известно, когда будет.
Я поднялась с лавки, меня в Ниспоренах ждут.
Я направилась к дверям. Потому что мне пора в Ниспорены (где festivitate с салютом,
павильон с буфетом возле пруда, 2 оркестра (цыгане и jazz), и целый
поезд гостей – в честь моих именин).
Я вышла на улицу.
И только Михи там не будет.
Я оглянулась на больницу.
Сбежал, не попросив расчет. Плюнув на деньги, которые мы ему должны за
вторую половину июля.
Еще через 20 мин.
Возле зернового склада я увидела нашу телегу, оставленную у забора.
Но ни лошади, ни возницы-дурака.
Где все? Целый город опустел, вымер.
Ноги сами привели меня на Ореховую улицу, к родителям.
В доме никого…
Ах, да!
La comedie. Папина.
Артисты из Станиславова. «Ойи мэнтэ вырмах!.. Хей-хей!.. ойи мэнтэ вэрмах!»
(«Все на представленье!.. Все на представленье!» – идиш). Бедная мама! Разве
что в ногах у папы не валялась: «Не позорь! Не теряй последних заработков!». И
то верно. Какой уважающий себя клиент придет в столярную мастерскую человека,
пишущего les comedies?!
Но этот папа… Все равно что с глухим разговаривать!
Май, 1939, Оргеев.
Я вышла из дома.
Деревья пропускали закатный свет с горы.
Я стара для него!..
За забором два gendarmes прошли – в
направлении кукурузного холма.
Я слышала их разговор.
И вот, едва жандармы удалились,..я подумала о нем с таким
упорством, с таким непреклонным
желанием, что… ночная темнота на Ореховой горке не могла мне его не породить.
= = =
= = =
= = =
6.
…Телефон как ишак забуфонил под
одеялом. 1977.
– Не пишется! – вздохнул Тронин. – Хотя и поет внутри!.. Неужели у тебя
не бывало такого?..
– Чего такого? – не понял я.
– Когда темнота прошита блуждающими огнями, глаза буквально взорваны
светом, валяешься и не можешь уснуть!..
Ночь с 13 на
14 февраля 1976 года.
– В такие ночи я погибаю от рифм! – поведал Костя. – И вот, в темноте
хватаю что попадётся под руку: вчера это был конверт с маминым деловым
письмом… и, как слепой музыкант, задравши лицо горе, веду
карандашом по листу… или ручкой… или маминой тушью для ресниц…
Я задержал дыхание.
– Конечно, с утра были неприятности за порчу делового письма! –
рассмеялся Костя. – Но, видимо, уровень стихов убедил матушку… Неужели у тебя
не бывало такого?..
– Нет!..
(Будет смеяться?)
– А кто такие… боги полей, ручьёв и васильков? – вспомнил я невпопад.
– Микробы! – отвечал он не задумавшись. – Проводники живого!..
– Иди ты! – не поверил я. – Сам ты микроб!..
Но реакции не было.
– Аллё, Костя! – запустил я в трубку. – Ты спишь? Или притворяешься?..
Но он
не притворялся.
Он спал
так выпукло, так колодезно-глубоко, точно полностью исполнил задуманное.
Его
дыханье, как мох, обложило провод.
– Эй! – подул я в трубку. – Хочешь… я про дедушку
расскажу?.. Ну про этого… с письменным прибором!..
Нет ответа.
– Эй! – еще раз потянул я. – А почему вы из Москвы
уехали?.. А отец у тебя есть?.. И почему
твоя сестра такая бледная?..
Но он запелёнут был в
тайну.
И тайна
его перекидывалась на меня.
Кто я?
Дундук малорослый, футболист 15-й
номер (и то форму утащили),
троечник и серость, перфокарты не
заслуживаю. Что нашел он во мне, в самотьме моих прозябаний? Как понять причуду
его интереса? Как обозреть себя – его, тронинскими глазами?
…
И – обозрел!
И – понял!!!..
Точно в кованом
сундуке зацарапалось нечто.
Крышка сундука стала
подниматься.
И – поднялась.
И – отпала с потрясающим шумом.
Всё, что было под ней, вздрогнуло и пошло в рост. Атомом – по пустоте!
———
В ту ночь личинки богов закопошились во мне: боги зим, боги лет, боги
садов и долин, частые боги влюблённостей и дерзаний… – всё вдруг сделалось
одушевлённо в жизни моей, всё на расстоянье локтя. Из расплёсканности
и самонечутия, из потерянности и ходьмы, переступал я в одно светозарое, с
живочащимися богами сегодня.
Гадкое по беспомощности, 1-е стихотворение моё предрешено было в ту
ночь.
= = =
= = =
= = =
7.
Оргеев. 1939.
R-скопия
показала, что…
…перелома нет.
Он уедет в Палестину.
Мы вошли в дом.
Я провела его на бабушкину половину за шкаф.
На шкафу – бутыли с засахарившимся мёдом.
Сейчас он их увидит, будет смеяться.
Но лицо его оставалось измученным, серым.
Я говорила без остановки. Я давно заметила, что не закрываю рта в его
присутствии.
Всю жизнь мама упрекала меня в скрытности.
И мой муж Иосиф то и дело спрашивает – о чем я так упорно думаю про себя…
А вот с ним я болтлива.
———
О чём же мы болтали?
Спустя время, ночью, на лесной дороге в имение, я с трудом
восстанавливала в памяти тот разговор. Помню, поделилась… об одноглазом Шоре из
Садово. Который побывал в Палестине и, вернувшись, начал всех пугать: «Там
нет работы! Там бедуины стреляют!».
Полил воду на мельницу моего папы. И это еще не все. Недавно мама перешла жить
в другую комнату. Отдельно от папы. Когда узнала о его долгах. О том, что он к толстому Унгару ходил (ну этому… с конзавода). Просить денег (на издание своих
тетрадок).
«Чудеса! – при упоминании о толстом Унгаре Миха
повеселел. – И что же, этот скупердяй дал ему денег?»
Он дал, потвердила я.
Но и это еще не все.
Папа опустился до того, что и у малолетней Адассы, дочки маминого брата
из Садово, выманил ее ханукагелт (ханукальные монетки – идиш) из копилки, после чего сам Ревн-Леви (мамин
брат) нагрянул к нам со скандалом (а до того 100 лет с нами не водился!).
Вот такие у меня папа с мамой…
И я повинилась в том, что втайне желаю их моментального как по
волшебству удаления. Раз уж смерти не миновать. Чтобы из леса выбежали 2
медведицы и… прихватили их вместе с маминым наследственным
д(иабетом) и вместе с папиными тетрадками. Ну как в Chumash (Пятикнижие – ивр.), помнишь, в главе про Елисея Пророка?! Про то, как глупые дети
бежали за хромым и глумились над ним. Хотя мои мама с папой ни над кем не
глумились, никому не делали зла (если не считать Адассиной разбитой копилки).
Но я так решила. Мне будет легче одной. Я тогда не буду притворяться веселой,
скрывать свое недоверие к жизни, свой страх перед нею. Я расслаблю тогда узел
лица и…
…и тогда Миха привлёк меня к себе.
Венский стул упал со стуком.
Лицо моё запылало, как от укола.
Какой он резкий.
Я потянула бабушкино одеяло, но он в бешенстве сбросил одеяло на пол.
———
Расправившись со мной, он покрыл меня поцелуями.
А до того не целовал совсем.
Сквозь ресницы я рассматривала его. Лицо его было юное, очень
довольное. Он был в чудесном настроении.
Я решилась спросить его о том, что волновало меня сильнее всего. Думает
ли он жениться в Палестине.
Он ответил, что в кибуце, куда он едет, не признают брачных пут. Между
людьми там отношения нового типа. Земля и вода, станки и моторы, винтовки и
пулеметы, женщины и мужчины – всё общее, всем управляет коллектив. Поэтому,
если я согласна…
Конечно, я не согласна.
Но как мне сохранить его?
Я схватила первое, что попалось под руку, – коробочку с папиными золотыми запонками.
«Пожалуйста, прими от меня!».
Конец 3-й Книги