Роман
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2017
От редакции: В
минувшем году мы начали печатать этот роман в первом приближении: была
опубликована I-я часть (2016, №1-2). В настоящий момент работа над романом,
которая продолжалась двадцать лет (1996–2016), автором закончена, и мы
представляем ее вниманию читателей полностью, включая новую редакцию
публиковавшегося фрагмента. Окончание в следующем номере.
Борис Клетинич (род. 1961 г. в Кишиневе). Литератор, певец. Учился во
ВГИКе, служил в армии, работал на киностудии «Молдова-фильм». Автор сценария
художественного фильма «Ваш специальный корреспондент» (1988). С 1990 года жил
в Израиле, с 2002 – в Канаде (Монреаль). Публиковался в журналах «Новый мир»,
«Юность», «Киносценарии», «Зеркало», «22», «Волга» и др.
.
КНИГА Первая
«Я помню чудное мгновенье,
Передо
мной явилась ты…»
<М.Ю.Лермонтов>
Иерусалим, 1971 г.
Из-во «Рабочий народ»
Исходящая почта
12.1.1971
В комитет международной
литературной премии Goethepreis der Stadt Frankfurt,
Франкфурт, ФРГ
«…Просим аннулировать
нашу номинацию этого года – роман П.Ш. “В детстве, то есть прошлой осенью…”.
Приносим извинения…»
17.2.1971
В специальное жюри
литературной премии Pontificia Università Urbaniana – Via Urbano VIII, Roma, Италия… В Его
Святейшества Папскую академию изящных искусств и
литературы
«В связи с сомнениями
относительно авторства П.Ш. просим изъять роман “В детстве, то есть прошлой
осенью…” из списка представленных к Премии…»
24.10.1971
Издателю – Гл.
Редактору World Literature Today. Спонсору Neustadt International Prize for Literature… Oklahoma, US
«В
силу того, что расследование подлинного авторства не окончено до сего дня,
просим удалить из short—list книгу нашего из-ва “В детстве, то есть еще прошлой осенью…”»
Часть I
1.
Chantal (Шантал)
В детстве, то есть еще прошлой
осенью, я не могла дождаться Ужасных Дней*: папиного лесного мёда, игр в
салки-догонялки на балконе синагоги, ночлега в шалаше…
А теперь досадовала на них.
Физкультура, вокзал, кино… –
всё остановилось по их милости.
= = =
*Ужасные дни – (Дни
Трепета) – 10 дней молитв и раскаяния между Новолетием и Судным Днем.
= = =
Виды мои на «всё» были самые
веселые:
– я с отличием окончила 7 классов
и была принята в гимназию m—me Angel,
– 2 р. в неделю гимнастировала в
башне «Маккаби» на 3-м этаже (обруч и лента). Пол-города мечтало побывать на
3-м этаже и забегало передо мной дорожки,
– мне исполнилось 16, и – ура! –
я теперь считалась «молодёжь». А если ты считаешься «молодёжь», то гуляй себе
где хочешь: на Иваносе, на Трех Полянах, на озере Иванча!.. А на обратном пути ты
обязательно встретишь gens d‘armes
(жандармы полиции – рум.) на кукурузном холме, как бы
прогуливающихся тут без всякой цели. Ха-ха, при полном параде в кукурузе. Все
умолкают под их пытливым взглядом, а я – нет! Мне нравится, когда на меня
смотрят. Нравится быть «молодежью».
Сентябрь
1931. Оргеев. Оргеевского уезда. Бессарабия.
Но самое главное – это вокзал!
Потому что вокзал это еще
веселее, чем 3-й этаж.
Смотреть, когда окаменеет воздух,
упрутся животные облака и… трам-ту-тум…
трам-ту-тум… der—reichseinbahnen locomotiva «Яссы-Кишинев» вырастет на
глазах как большое дерево из малой косточки. Что может быть интереснее!
Трам-ту-тум…
трам-ту-тум…
Когда-нибудь он увезет меня в… ну
нет, об этом рано.
Ещё мне предложила дружбу Изабелла
Броди, королева класса.
Её дядя – тот самый шпендрик*,
хозяин «Comedy Brody» на Торговой.
В детстве я думала, что он и есть
Шарло*, только переодетый.
Ха-ха. Смешно.
= = =
*Шпендрик (сленг, идиш) –
маленький и вертлявый,
*Шарло – Чарли Чаплин
= = =
Но сама Изабелла выскочка и задавала.
Конечно, если я приму ее дружбу, то Шарло
будет веселить меня, когда я захочу. Хоть 7/24. И у Грет Гарбо не
останется от меня секретов…
Но я еще не решила.
Ещё мне нравится Нахман Л.,
футболист и казначей команды «Халуц» («Первопроходец»
– ивр.). Хотя он невоспитанный, рыжий и глотает слова, когда говорит. И
хотя он мой 3-юродный брат, вот. Но мне нравится его бег, такой свистящий,
лёгкий, будто мы родились только сегодня утром.
Ещё родители поговаривают о том,
чтоб повезти нас с Шуркой (это мой
брат!) в Констанцу к морю, а я никогда на море не была…
Но настали эти Ужасные Дни.
И всё остановилось.
Другим не запрещают ничего (взять
моего папу – он как сидел так и сидит над своими тетрадками), а мне всё-всё. Тренироваться с обручем и лентой в
саду – и то бабушка запретила.
Бабушка была недобра. Не жалела
нищих. Никого не любила, кроме нас. Но в Судные Дни она делалась пуглива.
Уединялась у себя за шкафом и бормотала там по-древнееврейски.
Я спросила: «Bunikuzo, dar kare din ferestrele nostre se uite spre Jerusalaim?» («Бабушка, а какое из наших
окон смотрит на Иерусалим?» – рум.).
Она рассердилась и назвала меня
бездельницей.
Бездельница?..
Неправда.
Вот мой табель.
Trigonometrie, Algebra, Literatura
Romana, La Grammaire Francaise не снимают в нём униформы «отлично».
А если этого мало, то я еще и tutore.
Много вы знаете tutores в
16 лет?
Лично я не знаю никого (кроме
себя!).
У меня три ученицы по 10 лей за
урок! Две местные, а третья аж из Садово!
Ха! Водили бы ее к бездельнице из такого далека?
И при всём том я верю в
Иерусалим, в море, и в Грет Гарбо, на которую я похожа лбом и глазами.
А бабушка ни во что не верит.
Даже в письмо от Льва Толстого, полученное папой. Она понятия не имеет, кто
такой Лев Толстой, и все равно считает, что письмо поддельное.
Тем
смешней показалось мне то гремучее внимание, с каким она в 1 000 000-й раз
слушала Ёшку Г., бывшего папиного компаньона. Вруна и грубияна. Про то, почему
он в бога не верит.
Нашла
кого слушать!
Этот
Ёшка давно покинул уезд. Никто не знает, где его носит круглый год. И только
осенью, на исходе Ужасных Дней, он снова тут. Ест и пьёт у нас всю неделю!
Храпит заливистым храпом в шалаше. А ведь из-за него наша пасека погорела: клещ
высосал её.
…Мама
принесла обед: салат, селёдку, потом суп, жаркое, но Ёшка заявил: «В животе
перемешается!» и стал есть жаркое с селёдкой.
Ел он жадно, без удовольствия.
Все 10 пальцев в жиру. И лицо его оставалось нервным, серым.
Не понимаю, зачем мы терпим его.
Сейчас он всё съест и станет
хвастать. Про то, что в Черновцах у
него пасека на 1000 ульев. И клещ их не берёт. И гнилец ни разу не пошёл. И что
во Франции едят только его мёд. И никого другого. И из Америки уже заказы идут.
А
последний номер программы – почему он в синагогу не ходит.
Это про
Гусятин.
Негодяй!
Из-за него мы без ульев. Только борти в лесу. Да и там лесораму строят. И если
б мама не научилась шить комбинации и лифчики, забирающие живот, то на что бы
мы жили?
Уф-ф-ф!
Я сижу с конспектами и готовлюсь к
уроку с девочкой из Садово. Пытаюсь сосредоточиться на простых уравнениях, но
Ёшка уже завел волынку про Гусятин.
Когда-то он держал буфет при
русской батарее. Пил вино и ел трефное с казаками. И вот он увидел, как в
Гусятине русские казаки согнали евреев на базарную площадь, потом приказали
раздеться догола и танцевать друг с другом.
– Мужчин и женщин? – не поверила мама (ха-ха, всё как год
назад!).
– Угу! – Ёшка стал ковырять пальцем в зубах. – Потом заставили ездить верхом на свиньях… у которых течки
нет!.. потом стреляли!..
Я прекрасно помнила, какие ещё последуют
«потом», но не верила ни единому слову. Просто Ёшка ленив для Судных дней. Вот
и хватается за свой Гусятин – чтобы не поститься и в синагогу не ходить.
Следующие «потом» были про то,
как:
– … поливали керосином еврейские
дома…
– …увозили телеги награбленного с
тех пепелищ…
– …а одного еврея вздернули на
виселице за шпионаж (чихнул 3 раза – апчхи! апчхи! апчхи! – когда германский аэроплан в небе пролетал!)…
А в Сагадоре… якобы… женщинам
отрезали груди (за то, что у свиней течки нет).
Но про Сагадор мне не придется
услышать: меня прогонят из шалаша.
Тут я посмотрела на бабушку.
Слепое лицо её едва выгребало из
темноты.
Но с самых донц старческого её
лица, обращённая на Ёшку, завивалась мышца взгляда такой оголённой силы, что я
испугалась.
Ёшка сидел спиной ко мне, и спина
его выдавала, что он утомлён, сыт. И что ему не терпится уйти. До следующего
года.
Но тогда зашуршало в абрикосовых
взвосях в нашем саду. Клеёнка на шалаше вздулась. Дождик прибился.
– А в Сагадоре они стали хватать
женщин прямо на улицах! – добавил
Ёшка, и нахальные глаза его в обмаке сагадорских видений стали скучны.
– Шейндел, выйди! – накинулись на меня мама и папа.
Ну вот! что я говорила!
— — —
…В саду мальчишки собирали расшибленный велосипед мануфактурщиков
Тростянецких. Они нашли его на городской свалке и с победными воплями вкатили
за лопухи в наш сад.
Мой брат верховодил сборкой.
Дождь грыз колючую полсть акации.
Кошелка зелёных орехов, ворованных в лесу, была спрятана за порожком
сарая, мальчишки зубили их без остановки. Мой брат сделал рукой широкий жест –
чтобы и я зубила (ага, и выпачкалась вместе с ним и его меньше ругали!). Но я
сказала: «Отстань, Шурка!».
Бабушкино лицо, обращенное на
Ёшку из темноты, стояло у меня перед глазами.
Не спалённые дома Гусятина, не
отрезанные груди женщин… только бабушкино лицо.
Я утешала себя тем, что бабушка
неграмотна, а Ёшка врёт.
Бабушке 60 лет, и она никогда не
покидала Оргеев!.. А Ёшка такой врун, что когда он говорит «Доброе утро», я иду
на улицу и смотрю, что же там на самом деле: утро или ночь.
Разобранные педали, руль,
колёсная цепь валялись на тёплой тряпке. Лицо моего брата в чёрных разводах от
ореховой сажи было недовольное, но исподтайно-счастливое. И у мальчишек, его
друзей, лица были злые, учёрпанные ореховой сажей, но всё счастливые, светлые
от счастья.
Они обсуждали, как соберут
велосипед и поедут на нем в Иванчу и кто первый съедет к озеру с лесного
склона.
От волнения голоса их стали
грубы. Их злило и пугало, что братья Тростянецкие, узнав свой велосипед, могут
потребовать его назад. На что мой брат обьявил, что в таком случае он отваляет
обоих братьев в пыли.
Он такой драчун, этот Шурка.
Хотя и с ангельской внешностью.
И потом…
Одного взгляда на мальчишек
хватило бы, чтобы понять: не было никакого Гусятина. Как не было Междуречья,
Мессопотамии, Эллады, Рима, про которые мы учили в гимназии.
Помню гравюру: виадук Карфагена,
разрушенный римлянами. Её показал нам Пётр Константину Будеич, профессор истории.
Вот и Гусятин был как та гравюра.
Еще профессор Будеич показал нам
греческую вазу: Ахилл оплакивает Патрокла.
Вот и Гусятин был как та
греческая ваза.
А в нашем дворе воздух, точно
взятый из-под сита, низко слёг после дождя, пахучий до коликов. Ястрая трава у
сараев тытилась от свяжести. Безгрудое дерево осело, затяжелев от воды.
Нет, жизнь была благом, благом. Несмотря на Гусятин.
И хотя учебник истории твердил о бедствиях и разорениях, попалявших
человечество в каждом веке… жизнь была благом даже с учетом Гусятина.
Миръ был сотворён заподлицо со мной, и не раньше, чем я родилась.
Вот именно!!!
Ведь если бы жизнь не была
благом, то ни кино, ни море, ни бегущий юноша-футболист не сделали бы меня
счастливой.
А я без подсказки чувствовала
себя счастливой.
И потому мне жаль было
нескончаемых трёх недель осенних праздников.
2.
Chantal.
Мальчики. Gret Garbo. 1932.
Садовник Шор
(дальняя родня) вернулся из Палестины и рассказал, что у молодежи там
совместное обучение.
Девочки с мальчиками!
Все мои подруги тотчас загорелись ехать в Палестину.
А я?..
Ну, мне это не грозит.
Из-за папы.
Дело в том, что садовник Шор повез туда наш мёд… и
не продал ни банки!
С тех пор папа и слышать не хочет о Палестине.
«Нем’н де кой аф’м бойден!» («Не
тащите корову на чердак!» – идиш) –
вот его слова.
Но мёд тут не при чем! Мёд это для отговорки.
Просто мой папа домосед и не интересуется ничем,
кроме своих тетрадок (тетрадки, гм, тоже побывали в Палестине… с тем же успехом!).
Ну и ладно.
По-моему, это глупо – тащиться в Палестину ради
мальчиков, когда у меня этого добра – целый гимнастический зал в «Маккаби». На
3-м этаже!
Мои подруги считают, что все мальчики ходят туда
из-за меня.
Не спорю: они неумелые гимнасты.
Особенно Унгар, сын
богачей-коневодов. Этот вообще груша: зависнет на перекладине, и — привет. И 1
раза подтянуться не может.
Впрочем, мне нет дела.
Оргеев,
1932, ноябрь.
Ещё мои подруги уверяют, что я завиваю волосы особым
образом. Как у Греты Гарбо в «Анне Кристи».
Вот ерунда!
Еще не родился человек, ради которого я стану
выделывать что-то особенное со своей внешностью.
И потом я реалист. Эти влюбленные мальчики, эти
неумелые гимнасты, уже давно спланировали своё будущее. Самые толковые из них
откроют докторские кабинеты, адвокатские бюро. Они все до единого женятся на
обезьянах с приданным. А меня Ёшка разорил.
Ну зато…
Зато я одна из лучших учениц в женской гимназии.
Нет, я самая лучшая.
И потому:
– я «Скутитэ де таксэ» (освобождена от платы за
обучение – рум.), а обезьяны выкладывают до копеечки, 2400
лей в год,
– тетрадки и книги достаются мне за так, а обезьяны
платят по полной,
– я готовлюсь в докторскую школу в Кишинёв, а
обезьяны целый век скоротают в провинции.
А ещё у меня пальцы рук как у Греты Гарбо:
водорослевые, удлинённые.
И ещё…
…меня…
…выбрали…
… (я не шучу!!!)…
…меня… выбрали…
… ох-х…
…королевой бала … (правда!!!)
Дело в том, что в городе давали бал (в честь
какого-то Lord
Balfur), и меня выбрали (ох, но только
не смейтесь!) королевой.
И вот что из этого вышло!
2
ноября, 1933 года, Оргеев.
3.
Chantal.
Королева бала.
В «Маккаби» было собрание с оркестром.
Зал убрали в белое и голубое.
Тростянецкие, Гульды, Воловские, M-me Резник с
мужем,.. весь bon
monde был тут.
Объявили сбор средств на Палестину…
…из оркестра выхлопнуло музыкальное пламя…
…прямо целый огненный язык тарелок, труб и литавр…
…распорядитель подал знак…
…и мы с Аркадием П. из выпускного класса вышли из
портьеры…
…и двинулись со своей коробкой среди столов…
Аркадий П. был такой красивый, видный, что за
столами все отвлекались от dessert и бросали деньги в коробку.
В ответ мы прикалывали бело-голубые флажки к
пиджакам и платьям.
… потом закудрявились скрипки перед тюлевым
занавесом…
… я оглянулась на их взволнованный шум…
…«Выбираем королеву бала!» – объявил
распорядитель…
…и тогда я услыхала «CHANTAL DAITCH»,
произнесённое с ударением…
…я?…
Я???!!!
Как во сне я подставила голову под венок.
Аркадий П. стал отбирать у меня коробку с
пожертвованиями, но я вцепилась в нее мёртвой хваткой. Все засмеялись.
Только 1 человек не смеялся, не аплодировал вместе
со всеми: M-me F. из секретариата гимназии. Она протиснулась ко мне и зашипела
не размыкая губ: «Посмотри, который час! А ну-ка марш домой сию минуту!..»
Действительно, я забылась, как Золушка. 9-й час*
исходил.
= = =
*После 8 часов вечера гимназистам запрещено появляться в публичных местах.
= = =
Но испуг мой не остался незамечен.
Подскочил худощавый
мужчина в смокинге.
Азарт плескался в его глазах.
– Ve rog, facée o excepţie! (Прошу Вас, сделайте исключение!.. – рум.) – затараторил он весело. И даже
приобнял M-me F. за плечи. – Numai in chinstya deklarazie Bal’fur! (Ну
хотя бы в честь декларации Бальфур!*
– рум.).
Он был такой веселый ,
самоуверенный, что я застыла в робком ожидании.
Увы, она и слышать не хотела.
Тогда сам распорядитель бала вызвался доставить меня
домой.
Но худощавый мужчина в смокинге опередил его.
———
Городок был тёмен.
Даже une promenade с
городским сквером – и та оскорбительно-темна.
Подъезжаем.
Вылетаю из двуколки.
Смотрю: Шурка на голубятне.
Я ему: ты кого тут высматриваешь в темноте?
Он покраснел как рак.
Двуколка отъехала от нашей калитки, и тогда Шурка
спрыгивает с крыши и говорит: ого! ну ты и отхватила кавалера!
Оказывается, это был сам Иосиф С(тайнбарг).
Лесозаводчик. Наш спаситель.
Который убъёт нас, если увидит наши борти в лесу.
Вот никогда бы не подумала.
= = =
*Declaratie Balfour (Декларация Бальфура) – «Правительство Его Величества
Королевы Великобритании относится благосклонно к установлению в Палестине
национального очага для еврейского народа и приложит все усилия, чтобы
облегчить достижение этой цели…» (2 ноября 1917 года).
= = =
4.
«Сам
Иосиф С(тайнбарг)». 1933.
Год назад Шурку выгнали из гимназии, и лесозаводчик
Иосиф С. поехал хлопотать за него в Бухарест.
Шурка бандит, но до сих пор ему сходило.
Даже когда он до полусмерти напугал дочку примара (городского головы – рум.): наловил речных жаб и забросил ночью в ее окно… и то ему сошло –
из-за его ангельской внешности.
Но недавно его (вместе с 2-мя дружками) выгнали из
гимназии.
За стишок*, что они декламировали на перемене.
Их подслушал П.К. Будеич, профессор la katehizm, проходивший по коридору.
Оказалось, это надругательский стишок.
Об этом даже в газетах поместили: «Молодые еврейские
недоумки из Оргеева надругались над румынскими святынями!»
И хотя Шурка клялся, что они и слова такого не
знали: на-дру-га-ться, и что стишок этот во весь голос распевают
крестьяне на базаре, ничего ему не помогло.
M-me Angel осталась непреклонна.
«Неграмотным крестьянам на базаре – можно!.. –
объявила она Шурке. – Но – вот разве что крестьянам! И при
том – румынским!..»
И подписала бумагу об исключении.
= = =
*Вот он, этот стишок:
«Трэяскэ Романиа маре ши…» (рум.) – «Да здравствует Великая Румыния и…»… и… и… нет, дальше я не могу. Вот там-то
(после «и…») и содержится над-ру-га-тель-ство.
= = =
Мама ни о чем не ведала.
По утрам Шурка «уходил в гимназию» с сумкой
учебников. Гонять голубей на окраине.
Он умолял меня не выдавать его.
Я бы не выдавала, но мне приснился сон: цыгане
заманивают его в лес.
Еще бы. Такого херувимчика.
Проснувшись в слезах, я объявила, что не буду более
закрываться.
Шурка встал в дверях, но я оттолкнула его.
Тогда он обещал, что не будет уходить на окраину.
«А куда? – вздохнула я, вытирая слезы. – Где тебе
околачиваться в самом деле?»
По правде я сама не могла придумать, куда ему идти.
От безысходности он поплёлся в Талмутойрэ (религиозная школа). Хоть там и не дают аттестата.
Но через несколько дней я заметила, что грудь и
плечи его избожжены солнцем а на руках плесень и смола.
Оказалось, он ходит к мануфактурщикам Тростянецким.
У них гостил женатый сын из Праги,
студент-социалист.
Молодежь роилась вокруг него.
Он запретил папаше нанимать крестьян, но привлек
молодежь для очистки колодцев и дробления винограда.
Я искала случай взглянуть на него.
Он оказался малого роста, но с калачовой
мускулатурой.
Жена его, девочка по виду, была на сносях.
…И тогда к нам явился Хасилев-старший (отец
другого недоумка). С какими-то бумагами.
«Ура, мы спасены! – обьявил он маме. – Сам
лесозаводчик Иосиф Стайнбарг едет в Бухарест – хлопотать за наших балбесов!
Знаете, какие у него связи!!! Ух!!! Ему покровительствует M-me P., теща сами знаете кого!..»
И велел маме – расписаться под ходатайством.
Мама расписалась.
Но после ухода Хасилева она как соляной столб
выставилась посреди комнаты. Как если бы она застала папу за его тетрадками. А
затем – налетела на Шурку.
Шурка прикрывал лицо, выл от оскорбления, но я
видела, что он счастлив. А я и того более.
С того дня «Лесозаводчик Иосиф Стайнбарг» не сходил
у нас с языка. Упоминания о нем были часты, как моргание век.
Хотя лучше бы он не слыхал о нашем существовании. И
о наших бортях в лесу.
Еще о нем.
Я думала, он bon mond. Как Воловский (банкир). Или
братья Тростянецкие (мануфактура).
А он не толстый и не старый. У него блестящие глазки
и носик с весёлыми кружочками-ноздрями, выправленными наружу.
Мне бы и в голову не пришло, кто он на самом деле.
В Бухаресте он добился шуркиного восстановления в
гимназии.
Представляю себе рожу П.К. Будеича. Профессора… ха-ха!.. la katehizm!
———
Но – увы. Он (Будеич) в Реуте утонул…
1933,
март.
…под скальным монастырём, выручая двух гимназистов,
оторвавшихся от экскурсии.
Говорили, что он из Братства Креста* и у него
зелёное рубище под костюмной парой.
= = =
*Братство Креста – национально-религиозное движение,
созданное в Румынии крайне правым политическим деятелем Корнелиу Кодряну.
= = =
Никогда не забуду лекцию «Великая Румыния»,
прочитанную им в 1-м семестре.
Не забуду, как на словах «Запомните, воры и прохиндеи…» голос его перехватило от волнения и
судорога страдания по лицу прошла.
Вот полный текст: «Запомните, воры и прохиндеи, что со времен
сарматов и скифов, гетов и даков, не по суду людскому, а по священному
установлению Богову, земля Трансильвании есть наша, и земля Добруджи наша, и
земля черноуцкой Буковины наша, и все когда-либо сотворенное Отцом Небесным от
реки Дунай до Южного Буга, – все
это наша, и только наша, святая румынская мать-земля!»
Бр-р, как красиво!
Но он утонул, и я сослала бы его
в Карфаген,
в
Гусятин,
в Трою.
Но он пролежал полных 3 дня в Успенском Храме –
точно бы упиваясь своей смертью.
Не понимаю.
Евреев хоронят в день кончины. Человек не успевает
побыть мертвым. Но переселяется из Оргеева в «Изкор» (поминальная
молитва – ивр.).
А этот господин – пролежал 3 дня.
———-
Только в июне перестала я думать о смерти – когда
«Маккаби» делегировал меня на слёт.
В Кишинев!
Я так много слышала про Кишинёв, что боялась
разочарования.
Но Зиновий Б., председатель группы, обещал, что
после парада отведёт меня в Докторскую Школу за анкетами (откуда только
пронюхал?!).
21
июня 1933 года, Кишинев.
Но Кишинёв оказался ещё прекрасней, чем я думала.
Мы шли колоннами.
Мальчики в бриджах, девочки в шортах-юбочках.
Барабаны с валторнами – по краям.
Проспект был параден: тротуары выделаны
по-столярному остро, покрашенные деревья держат выправку.
Мы встали у Триумфальной арки. Солнце пело на её
золотом циферблате.
Теперь я могла вертеть головой по сторонам,
рассматривать колонны, флаги.
Вот «Халуц» («Первопроходец» – ивр.)… вот
«Поалей Цион» («Трудовики Сиона»)… Другие полотнища, с вензелями королевского дома, с круторогими
буйволами и пучками колосьев – не были мне знакомы.
Любопытные толпы горожан обступали площадь.
Великаны-gendarmes
отлавливали за шкирки проказников-детей, искавших затереться среди нас.
И Триумфальная арка высилась в нашу честь.
А сразу после парада подходит ко мне футболист
Нахман Л. (бывшая
симпатия! ха!) и с равнодушной миной
протягивает конверт.
«Что это?» – я состроила ему такое же безразличное
лицо.
«Зиновий передал!» – выдавил он из себя.
То был конверт из Докторской школы при Казённой
Больнице – с анкетами для поступления.
Как вовремя!
Ура!
———-
———-
До сих пор я понимала миръ как рамку. Гора, река,
скороидущее небо над ними, косодеревый Оргеев, мощённый в торговой части, были
сколочены по мне как рамка (даже бегущий юноша-футболист – и тот приходился мне
троюродным дядей).
Но профессор Будеич вышиб ее своею смертью.
Но – ура!
Я поступлю в докторскую школу.
Я перееду в Кишинев.
И… родюсь… рожусь там заново!
———-
———-
———-
5.
Через 40 лет.
Витя
Пешков (ее
внук).
Кишинев.
Мне
было 10, почти 11 лет, когда (случилось то, что случилось)…, и мы
поменяли квартиру с Ботаники* в Центр – подальше от Долины Роз с ее проклятым озером в низких ивах и топких берегах.
Но
зато с нами Лазарев стал жить.
= =
=
*Ботаника – микрорайон на
Юго-Востоке Кишинева.
= =
=
Пока
мы жили на Ботанике, Лазарев был только гость. А когда переехали в центр, то
пришел с туристским рюкзаком и поселился с нами.
Да,
теперь я его видел каждый день. 7/24.
Но
он был такой изящный, весёлый, с светлой бородой и песочно-карими, всегда
задерживающимися на тебе глазами, что всё равно как гость, а я люблю гостей.
Но
он подкинул мне общую тетрадку марганцового цвета и велел записывать в ней.
«Это
хронограф! Просто пиши, что было! В 2-х словах! Но каждый день!..»
«А
нафиг?».
«Ну
чтоб от Геродота не зависеть!»
«Кто
это? – не понял я. – Геродот?»
И посмотрел
на маму.
–
Это в том смысле, – предположила мама, – что человек в ответе за свои поступки,
так, Лёша?..
–
Нет, не так! – отвечал Лазарев. – А только чтоб Пафнутием не назвали!..
–
Каким еще Пафнутием? – мы с мамой рассмеялись.
Один
Лазарев оставался суров.
–
Пройдет 100 лет – и кто докажет, что ты был Витька? – спросил он, уставившись
на меня.. – А не Пафнутий!.. Не
говоря уж – через 1000 лет!..
Смешно,
короче.
Ну
да ладно.
Хроники
так хроники.
Тем
более что он приз обещал: абонемент на «Нистру»* – если буду эти хроники
писать.
— —
—
*«Нистру»
— ведущий футбольный клуб Молдавии (класс «А» Чемпионата СССР).
———-
———-
———-
Хроника 1.
(пока только в уме, но скоро – и на бумаге!).
Красную
цену себе в дворовом нашем футболе я не отваживаюсь подбить и сегодня.
Апель
и Гейка играли лучше, Аурел и Волчок – бесстрашнее и грубее, толстый Хас,
Вовочка и Боря Жуков не превосходили меня ни в чем, но были уроженцы двора, а я
пришел лишь в 1972-м, как одноклассник Хаса, когда мы переехали с
Ботаники в Центр.
Пока
я жил на Ботанике, мы с Хасом не были друзья. А только учились в
одном классе.
Но
теперь я жил на 25 Октября, 67, а он на Ленина, 64, это через два квартала.
Стали
ходить из школы вместе. Мимо политеха, планетария, художественного музея… мимо
кинотеатра «Патрия», закусочной «Огонек»… мимо дома правительства, биржи
болельщиков на Пушкинской… мимо главпочтамта и магазина «Военная книга» (усёк,
тов. Геродот?!)…
И
тогда он спрашивает – а сколько пацанов у тебя во дворе.
Я признался,
что всего двое: я и еще один малый из второго класса, правда, здоровый.
А у
них наберется на три команды, похвастал Хас. Не считая малых. И они
играют за ЖЭК-10 на «Кожаный мяч».
Вот
это да!
Но и
это еще не всё.
Каждый
год ЖЭК выдаёт им форму с гетрами!
Да
ну!!!???
Слишком
красиво – чтоб быть правдой!
Надо
ли говорить,что на Ботанике ни у кого не было формы.
Тем
более гетр.
Заслушавшись,
я проводил его до Ленина-Армянской, это целый лишний квартал, и тогда он
говорит: приходи играть после обеда.
«А
уроки?» – хотел спросить я, но постеснялся.
23
апреля 1972-го, Кишинев.
Бабе
Соне я соврал, что уроков не задали.
Она
с трудом усадила меня обедать.
— —
—
Через полчаса.
…Хас
поджидал меня на ступеньках Спорттоваров.
Издалека
я увидел его.
В
квадрате футбольных белых трусов с красными лентами по бокам и в шерстяных
чёрных гетрах с белой поперечинкой на икрах он выглядел пугающе-спортивно для
колобка и душки, каким я знал его по классу.
Мы
двинули по 25 Октября.
Повернули
на Армянскую возле Дома быта.
Беспорядочный
людоворот повлек нас вдоль кремля центрального рынка, но Хас не растворялся в
толпе.
Еще
бы! Запусти его хоть в миллиард китайцев, он и там просиял бы в своей форме с
гетрами.
Наконец
мы нырнули в какой-то пролаз, где железная колодка торчала в асфальте – чтоб
машины не ехали.
Там
начинался двор.
Двор
был истыкан тополями.
Тополя
перерастали пятый этаж.
Фигурки
в гетрах носились по росчисти, утоптанной до стука.
И –
не во сне ли я все это вижу – голевая сетка меж двух тополиных стволов!
Голевая
сетка!..
Как
бомбардир я не знал голевой сетки до той поры.
На
Ботанике разведут два булыжника – и все ворота. А здесь настоящая голевая
сетка. Я затрепетал от отпышки её ячей.
И
играли не куча-мала, как на
Ботанике, а один на один до
гола.
У
Апеля была тетрадка и стержень.
«Пешков»,
– назвал Хас, и Апель записал меня в таблицу.
На |
Ботанике |
никто |
не чертил. И я сейчас же |
таблиц понял |
что футбол без таблицы – это просто возня в пыли. |
Я не
знал, кто есть кто в дворовой иерархии, и обыграл Сергича и Волчка в 1/8
и ¼ финала, хотя они оба были в гетрах.
Ну,
Сергич, это ладно: он из 4-го класса. Но Волчок был старше меня на год.
Тем более Аурел – тяжелоногий, рослый.
Но я
обыграл и Волчка, и Аурела (в ½ финала).
Так
желтки с сахаром не взбивают в миске, как взбивал я им плюхи в сетке.
Тогда
Апель отложил таблицу и выбежал против меня.
С
первых его финтов было видно, что в футболе он умеет всё. Просто кувшинка и
стрекоза футбола. К тому же все болели за него.
Вот
так я попал во Двор.
На
Ботанике – что в футбол играть, что в свинчатки-чушки.
Все равное занятие.
А
здесь футбол был как факельное шествие!..
На
Ботанике – играли на поджопники.
А
здесь – на Кубок богини Нике (ветка
с цветами – в бутылке из-под лимонада)!
На
Ботанике – Пешков (отец), к-го я не помню.
А
здесь… Лазарев!!!
Который
курит длинную табачную трубку. Настоящую! И говорит (ха-ха!) про Геродота.
6.
Хроника 2.
(Все еще в
уме. Но скоро сяду и запишу!)
…И
вот наступил этот день!
(Хотя
я не верил, что он наступит!)
Нас
позвали в ЖЭК – получать форму!
Форму
выдавала Аннушка-кастелянша.
«Ставь
подпись за комплект!.. Ставь подпись за комплект!»
В
жизни не слыхал такого писклявого голоса.
А
кому какой номер – ей до фени.
Я
мечтал о «9» или «11».
Но
они достались Апелю и Гею.
«10»
забрал кудрявый Крецу. Все знали, что он костыль и играть не умеет. Но он
состоял на учёте в детской комнате милиции, с ним не хотели связываться.
«6»
– Молдове, «8» – Аурелу…
Мне…
15-й номер.
Поначалу
я не расстроился.
24 июня 1972 года. Кишинев.
Мы
переоделись у гаражей и – в путь!
Всей
ватагой через вторую секцию.
Доминантные,
как до мажор.
Видные,
как конная милиция.
Утро
было только-только с грядки, такое свежее.
У
дворовой эстрады высоченные тополя сходились вгущь, укрощённое солнце едва
доплёскивало сквозь них.
Было
полно мамаш с колясками, все смотрели на нас.
Здесь
же, в тени на лавочке, сидела женщина с запрокинутой головой и тянула вязальную
спицу через спинку стула.
Это
была слепая Даша*…
Вот
ёлки! Все время она попадается на пути!
= = =
*слепая
Даша – родная сестра Лазарева.
= = =
Через
арку мы вышли на проспект.
Перебежали
на ту сторону и сели в «четвёрку» возле ДК «Стяуа Рошие» («Красное Знамя» – молд.).
Только
тут, в троллейбусе, я догадался спросить: а где играем?
Оказалось,
что… гм-м… на Ботанике.
Вот
ёлки!
В
троллейбусе опять все глазели на нас.
В
гетрах я чувствовал себя как бог. Как Анатолий Бышовец в своем роде.
Жаль,
никто из чувих не видит. Хотя сразу несколько чувих из нашего класса живут на
Ботанике (Трачевская, Коровкина, Живаева, Кенигфест… – записывай, Геродот!). Я
даже поозирался по сторонам – нет ли кого-нибудь из них в этом троллейбусе.
Увы.
И
вот – Ботаническая горка.
Долина
Роз.
Озеро с дамбой (мамочки!).
100
лет я не был тут.
И
подписываюсь еще на 200.
Не
жаль мне на Ботанике ничего. Ни кинотеатра «Искра», ни «чёртова колеса» в
Долинке. Ни Вовы Елисеева, моего лучшего друга…
Хотя
кинотеатр «Искра» самый современный в городе. Свет в нём угасает по углам,
незаметно, волшебно. Точно сказочный яд вливают в ухо.
И с чертова колеса в Долинке видно, что
Земля и вправду колыбель человечества.
И
2-го такого друга, как Вова Елисеев, у меня нет и не будет никогда.
Но…
всё.
С
Ботаникой я покончил.
Навеки.
— — —
Через 2 часа.
Играли
на поле 28-й школы.
Столько
команд в формах – аж в глазах рябит.
…Но
я просидел полные 2 игры в запасе. Хотя Крецу только и знал, что костылить,
и Аурел играл как ж-па. А уж Волчок в воротах какие пенки ловил, я молчу. И
Апель только угловые подавал вместо того, чтоб вести команду за собой.
Наши
сдули 0:4, 0:7. Добровольно никто не заменился.
Оставался
последний матч.
Я
решил не ждать у моря погоды и выбежал под шумок со всеми.
Мы
построились полудугой.
Судья
жевал свисток и переводил взгляд с секундомера (…22… 21… 20… ) на нас (…17…
16… 15 секунд до начала матча!).
Вот
он уже не отрываясь смотрит на секундомер.
(…14… 13… только бы не отловили до свистка!).
(…9… 8…7… знали бы вы, какой футбол в моих гетрах
надувался!)
(…5…4…3… по свистку затеряюсь в общей куче… 2…
1…).
«Двенадцатый!»
– полохнулось в полудуге соперников напротив.
Возник
злой переполох, и меня погнали с поля.
———
Наши
сдули и последнюю, третью игру.
Всё,
финита.
Построились
«линейкой», сыграли туш.
———
Тогда
и подвяла моя дружба с Хасом. Я перестал ходить к ним во двор.
А
потом они с Апелем сподличали, выманив у меня мою форму с гетрами.
Но
об этом в след-й хронике.
7.
Хроника 3.
(прощай,
форма!)
Потом
жирный Хас и Апель заявились ко мне и выманили мою форму: трусы, майку и гетры.
Вот
как это было.
1972,
июль, Кишинев.
Было
11 утра, они шли из «Бируинцы»* (кинотеатр за углом) после утреннего сеанса, а
я выскочил на балкон за какой-то дурацкой надобностью.
Они
шли по моему кварталу той особенной походкой, как только летними каникулами
ходят после утреннего сеанса: оживлённо-потерянно, с нервозной бесцелинкой. Это
когда день только начался а кино уже было.
С
балкона я нырнул обратно в квартиру.
Почему-то
я не ждал добра от встречи с ними.
Баба
Соня вывешивала стирку на дворовом балконе.
И я
хорошо расслышал Хасово «Витя дома?», обращённое к бабе Соне. Без
«здравствуйте», без «извините»…
———
Мы
уселись под виноградом напротив 2-го подъезда, и Апель показал мне лист бумаги
с крупно выписанным «ГДЕ БЫЛ ПЕШКОВ?» якобы от руководства ЖЭК-10.
Нигде
я не был, отвечал я. В своем дворе был.
Тогда
форму отдавай, сказали они.
Мол,
в ЖЭКе требуют. Раз я на тренировки не хожу.
А я
и не знал, что были тренировки.
Как
зачарованный, вынес я им форму, уже отглаженную, теплую, собранную для храненья
в шкафу.
Только
кеды я им не вынес, но кеды без формы ничего не значат.
Позже
я открыл, что они меня обманули. Без всякой цели. Только потому что начало дня,
а кино уже было.
Это
плохо.
Это
катастрофа.
Посмотрят
на меня, допустим, издалека. Из какого-нибудь 40-го века. Или из мегазвездного
скопления М13. Как я докажу – что я это я? А не Пафнутий какой-нибудь.
8.
Хроника 4.
А
город мой зелен был до того, что в обвое аллей, озерных плавней, дворовых
олешников казался кривоул и провинциален. И хотя по проспекту тополя были
отрёпаны во фронт и окублены как пудели у министерских зданий, всего-то
полукварталом ниже косились акации-солохи да древние мощи шелковиц ходили под
себя багрецовой ягодой, и асфальт был липок и лилов.
Июль 1973, Кишинев.
В
дворик мой запахнуто было столько неусадчивого цветенья, фруктовых копн и
ополченных тополей, столько виноградниковой мохны, астр, георгин, что и
просластное солнце лишь выборочными врезками ложилось здесь и там, не задевая
наземистые прохладу и тени…
И я
старший из детворы!
Мы
водили бесконфликтные тихие игры: войнуха… прятки… футбол. Да, футбол… До
сих пор мне хотелось его слабого раствора. Не интриг, не драк, не унижений
«Кожаного мяча», а нового рывка, неизъяснимого разворота.
В том
году вместо травмированного Бышовца в Киеве заиграл Блохин. Левша и лебедь
советского футбола. Он был легкоступней, полетнее, разболтаннее в крепленьях.
И, главное, был у него финт: до того, как защитник наедет, прокинуть мяч далеко
вперёд и лететь вослед, как воздушный шар с газовым свистом. Пока защитник
соображает, Блоха уже улетел.
Никто
не мог сладить с этим финтом!
И как
поют под любимые пластинки, под Том Джонса, Муслима или Далиду, так шлифовал я
свой бег и обводку под блохинскую взмывающую игру.
Удовольствие
мое было бы полным, если б не Шаинов из 12-й квартиры. Мильтон на
пенсии. Ревматик с тростью. Он запрещал топтать траву. Только чиркнешь спичкой футбола, он тут как тут
со скандалом. Хотя сам футбольный фанат: всякое утро Вера-почтальонша подносила
ему свежий «Сов. спорт» в росе. А киоскерша у «Бируинцы»* откладывала
«Футбол-хоккей» по понедельникам.
До
«Бируинцы» 2 минуты на «Орленке». 4 минуты легким бегом.
Но для
Шаинова это мучительный поход.
От
ревматизма его закручивает на каждом шаге.
«Постой!..
Остановись кому говорю!.. Не в службу, а в дружбу!» – заводил он по понедельникам, когда я как ястребок пролетал мимо на
«Орленке».
Ладно,
я не вредный. Сгоняю за «Футбол-хоккеем» к «Бируинце».
Соседи
всё-таки.
Однажды
я купил там «64». Хотя и не думал покупать. Хотя у
меня и денег не было (кроме 3 коп. на газировку). Просто киоскерша вдруг раз
под прилавок и достает: «Надо?.. Для своих держу!..»
Я
сказал: «Надо!». И отдал 3 коп. (с меня еще 2). Приятно все-таки – быть своим.
К
удивлению моему, Лазарев обрадовался покупке («Ух ты, ленинградский
межзональный!») и кинулся в кухню за ножом.
«Надьк,
смотри! – стал он разрезать сдвоенные полосы. – Ларсен, Таль, Корчной… (вжик-вжик!).
Тайманов, Глигорич, Карпов!.. (вжик-вжик!).. Надька, ты
за кого?..»
– Мой
жених! – вытерев об фартук руки, мама ткнула в одну из фоток на ободке таблицы.
– Несостоявшийся!..
– Вот
как?.. А я за Таля! – рассмеялся Лазарев. – У меня у самого 2-й разряд был в
детстве!.. А ты? – спросил он меня. – За кого?..
– За
«Динамо» Киев!..- отшутился я (мне эти
фамилии ничего не говорили).
Но
теперь мы с Лазаревым стали ловить «Маяк о спорте» по радио и вносить
результаты в таблицу. Но «Маяк о спорте» это аж в 23.00. От нетерпенья я завел
свою таблицу (в тетрадке по арифметике). Результаты – по 6-гранному кубику.
По
обеим версиям (по кубику и по «Маяку») лидировал Анатолий Карпов.
Он был
худенький, прозрачный. Весенний, как березовый сок. Серьёзность, юность,
незатрёпанная талантливость светились в нем.
Но
свеченье его колебалось от тяжких всхрипов В. Корчняка (это
который «мой жених»), колдыбавшего следом. Помятый, пожилой, бизонистый, с
турецкими злыми глазками, налитыми удивлением и упрямством, он не хотел
отставать.
Я
затирал его в моей таблице. Но он отыгрывался в сводках «Маяка». И как
настойчивый ухажер-насильник достиг своего в последнем туре.
Делёж
1-2 места.
Впрочем,
тогда, в июне-июле 1973-го, Корчняк мог выглядеть и по-другому: спокойней и
нейтральней.
Неприятностям
его суждено было начаться после.
Мое
описание заимствовано из рассказа Лазарева и относится к 1975-му году.
9.
Нет,
Лазарев это вещь!
Исполнение
всех желаний.
Вот
мечтал я о велосипеде «Орлёнок». Он и приволок: не новый, с проржавью, но на
ходу. Тросик ручного тормоза был сжеван, и мама запретила мне покидать двор.
Тросики продают в «Авто-Вело» на базаре, и Лазарев обещал, что мы пойдем и
купим.
Ещё он
отвадил нашу Марью-домработницу.
Клёво! Не люблю я этих Марьиных уборок по четвергам: голизну стекол без
занавесок, мокрый ветер в комнатах… Оказалось, что и Лазарев этого не любит.
Р-раз, и Марья перестала приходить.
Ещё у
него есть магнитофон «Юпитер-202» с пленками Том Джонса.
Еще он
конькобежец, один из самых ловких на Комсомольском озере.
Еще он
любитель астрономии и говорит, что с Земли послан сигнал к галактикам М-13 и
теперь всё зависит от того, будет ли ответ от братьев по разуму.
«А
вообще-то блеф! – обьявил он как-то за обедом. – Астрономия есть наука о наших
телескопах! Не более того. Реальный же мир не познаваем в
принципе. Да и есть ли он на самом деле, этот реальный мир?»
«Новости
дня! – попеняла ему мама. – Гегельянство какое-то!..»
Но она
попеняла ему не строго. Не так, как она кидается на любого, кто только смеет ей
слово поперек.
«Гегельянство?
А вот и нет! – посмеялся Лазарев. – Полагаю, что познать можно только самого
себя!»
«Ну
тогда это эгоизм! – воскликнула она. – Это малодушный побег от мира!»
«Антропный
принцип! – снова не согласился он. – А не эгоизм!..»
Я ни
слова не понял. Но все равно интересно!
Нет,
Лазарев это вещь.
Лазарев
это снисходительность мамина, это сказочный аромат табака в комнатах, это вино
и торт в будни.
Это
первая мысль по утрам – не пришел ли ответ из звездного скопления М13, пока я
спал?
Эх,
если бы он только предложил: «Будь Лазарев, а не Пешков!» – я бы подпрыгнул до
потолка: «Ура! Буду!».
Потому
что выбор между Пешковым и Лазаревым это выбор между Ботаникой и Центром. А мне
в Центре за…сь. Даже включая жирного Хаса.
Но не
включая слепую Дашу, которая по целым дням сидит в Хасовом дворе
и тянет мотки шерсти через спинку стула.
Кого-кого,
а слепую Дашу я бы отменил: всегда она лезет обниматься с
этими своими полуприкрытыми и выкошенными куда-то в сторону глазами.
Это так
страшно, что я прямо не знаю, как быть.
Наверное,
я не должен вспоминать о ней. Решить, что ее нет на свете!
Зато во
всем остальном я просто счастлив в Центре.
Я понял
это во второе лето,
Июль 1973, Кишинев.
когда
мама и Лазарев поехали с тургруппой в Югославию.
Полдня
мы провожали их. Я бегал с одного балкона на другой – высматривая такси.
А когда
оно приехало, мы поторглись с чемоданами вниз.
От слёз
у меня щипало в глазах.
Но я
знал, что будет хорошо. Так хорошо – как никогда не было!
Без
мамы режим дня распадется на нитки. Лето, остроптичья мохна дворовых тополей,
велосипедное свиристенье в Соборном парке, телевизор до 11 ночи – перестанут
быть пунктами распорядка. Но пустят свой собственный пьяный сок…
И еще:
– баба
Соня не запретит мне ночлег на балконе,
– утром
я буду спать до обеда,
–
кушать только если голоден,
– не
возьму ни одной книги в руки,
–
спокойно рассмотрю голых тёток во «Всеобщей истории искусств».
— — —
Такси
уехало. Мы с бабой Соней остались у палисада.
И тогда
цвет воздуха переменился.
Во
дворе все потемнело – как в кинотеатре перед фильмом.
Это
гроза выпахтывалась над сараями.
Она шла
с Боюкан. И гремела так штутко, точно костяные шары вылетают за биллиардный
борт.
Мы
вступили в подъезд, и в ту минуту обвально полилось снаружи.
В
подъезде запахло замокшей пылью.
Мы
поднялись в квартиру.
В то
лето, как полевая тварь в логове, сложился я по виду квартиры, укрывшей меня с
моими таблицами.
Она
задакивала меня всяким порожком, плинтусом.
Дуплящаяся
в стволе Центра, одним балконом в филармонию, другим в тополиный двор со стеной
сараев по границе, она выдает план моей личности. Она – дворец моей грудной
клетки, черты моего лица…
И хотя
баба Соня утверждает, что ул. 25 Октября это бывшая str. Carol Schmidt (при румынах) и что 40 лет назад тут какая-то Хвола жила (во 2-м подьезде), я
не примусь откапывать чужую Трою. Мне только надобно, чтобы бурная каша моего
(моего!) воскресенья стартовала именно здесь.
В ходе
многих лет докучал мне один повторяющийся сон: мы почему-то снова на Ботанике.
Душевная тоска, поедавшая меня при этом, и с солнопольем пробужденья уходила не
сразу.
———-
———-
———-
10.
40 лет назад.
Chantal…
Докторская
школа устроена далеко за городской чертой (с.Боюканы).
В
дороге я намерзаю, как вода в бочке.
Приходишь
в класс – там печь с угаром.
Ноябрь 1933, Кишинев.
И Унгар
тут. Этот жирный Унгар – в ветеринарной школе.
Прикатил
за мной аж в Кишинев.
Прогнала
бы его!
Но я
делю комнату с Изабеллой Броди и
Любой Пейко, а они обожают кататься в его фаэтоне со шкурами.
Он
бывает у нас всякий день (не оставляя мне выбора, кроме как сидеть в училище до
темноты).
Мало
того.
Мама
пишет, что в Оргееве меня уже выдали за Унгара.
И
что-то я не слышу недовольства в её тоне.
Эх, не
видит моя мама, как я топаю с Боюкан в ночи (грязь – похуже, чем у нас в
слободке. И пьяницы голосят у заборов).
И ещё этот Унгар говорит, что загипнотизирует меня
(он берет уроки у гипнотизёра Маркова).
Я делаю вид, что не боюсь.
———
Последней каплей стали именины сестры Унгара.
Вся их мелиха прибыла из Оргеева: родители, сестры…
Я и не думала идти.
Но – мама передала мне зимнее пальто с мамашей Унгар.
———
В воскресенье мы явились к ним на Фонтанную.
Молдавский жаркий ковёр лежал как задумавшийся в коридоре.
Было натоплено до обморока.
И вдруг… мамаша Унгара…
Пропустив Белку и Любу по лестнице наверх, она останавливает меня возле
скрипучих ступенек. Обнимает и говорит: «Вот такая мне нужна!»
И смотрит – точно гипнотизирует.
———
Ну всё.
Довольно с меня!
11.
Шантал.
Трамвай. Хвола-страхопола. 1934
Я
сижу в концессии и пишу письмо в Оргеев.
О
том, что мне… м-м-м… плохо в Кишиневе.
А до
сих пор врала, что – все прекрасно, лучше не бывает!
Ложки-миски
черябаются за занавеской, там шофера обедают. Важные письма я всегда передаю с
кем-то из оргеевских шоферов.
Декабрь, 1934, Кишинев..
Дверь
с улицы хлопнула.
Н-да,
культура. У нас в Оргееве неграмотные царане – и те придерживают дверь, когда
входят.
Белые
боты в калошах проследовали к занавеске.
Я
подняла глаза – посмотреть, кто этот невежа…
Это
был… лесопромышленник Иосиф С.!
Ну тот.
Ну бал в «Маккаби». Со смешными дырочками
в носу.
Он
скрылся за занавеской.
Я
вытянула ноги под столом. Главное, что ботинок не видно (которые протекают).
–
Королева бала! – обрадовался он, выйдя от шоферов. – Вы что здесь?..
– А
Вы? – я сидела перед ним враскидку, с вытянутыми ногами.
–
Я?.. В шофера нанялся!.. Ха-ха!.. Шутка!.. – и посмотрел, проверяя
впечатление. – Я… гм… автобусную концессию выкупил!..
Он
был в фуражечке с опущенными ушами. Как студентик какой-то.
Моя
поза казалась мне теперь неприличной.
Я
свела колени под столом.
– Я
наведу тут порядки! – поделился он. – У моих
автобусов будут имена – как у пароходов в море! И, кажется, я знаю, какое имя
будет у самого новенького из моих… автобусов!..
И
засмущался отчего-то.
–
Письмо?.. В Оргеев?.. – вытянув шею, он заглянул поверх моего локтя. – Хотите,
передам?!..
Невежа
какой – совать нос куда не просят!
А с другой
стороны… может, и вправду передать?
По такому случаю он с папой сойдется… и … не тронет наши борти в лесу!
–
Спасибо! – согласилась я. – Но только 1 минуту!..
«Мама! – вывела я на бумаге. – Мне тут холодно. И одиноко. Скоро я все брошу
и приеду!»
Отдала
письмо и ушла.
Хотя
он расположен был поболтать.
— —
—
На
улице пулевой дождь замерзал на лету. А я потеряла варежки, и у меня ныл живот.
Возле
«Одеона» извозчичьи лошади ели солому с грязного снега.
Я
подрабатывала сиделкой, была бережлива, у меня нашлось бы 10 лей на извозчика.
Но я не потакала себе в мелочах.
Тащась
по Измаильской, я подсчитывала свои накопления в уме. С чем я в Оргееве
появлюсь? Какова моя программа на будущее?
Я в
панике.
Чтобы
отвлечься, я стала думать о лесозаводчике Иосифе С., разбирать его странную
внешность: глазки как весенний ледок, малиновый рот в светлой бородке. И
выражение лица такое странное, будто он спал и отлично выспался, а тут еще и
какой-то весёлый сюрприз с утра.
Полагаю,
что владелец автобусной концессии мог бы устроить себе другую внешность.
Но
мне приятно, что он помнит про «королеву бала».
Но
возле рынка я упала на нальдобище.
Чуть
не заплакала от боли.
Встала
у стены швейной фабрики. Как свинья в грязи.
Инвалиды,
цыгане – и те уходили от черных будок, проклиная погоду.
Плача, я поднялась в трамвай. К чему
теперь экономить.
Среди
пассажиров я узнала Хволу Москович,
мою младшую тетку из Садово. В гимназической форме Princesses Dadiani.
Я не
была удивлена, хотя мы не виделись с детства. Дело в том, что я ехала в трамвае
в 3-й раз в жизни, и трамвай
породил Хволу, как одна ненормальность порождает другую. Зато я мигом вспомнила
обиду детства: вальжоржетовое платье, и то, как Хвола увидела меня в одном
белье.
Но в
трамвае она кинулась ко мне как родная.
Через
пол-часа мы были в её комнате на str. Carol Schmidt с новыми обоями и пляшущим
горячим газом под котлом.
———
Я
провела там четверо суток, первые из которых проспала как медведь.
———
После
сидячей ванны подушечки моих пальцев стали промято-розовы, нежно-надуты.
И
такое же покойное, крахмально-рассыпчатое солнце развеялось на str. Carol Schmidt.
Ледяной
шторм выдохся.
За
приоткрытыми ставнями солнце разминало пальцы на сугробах.
А
потом Хвола повела меня в «Orpheus» – на новый фильм G(ret) G(arbo).
———
В
зале погасили свет.
Фильм,
как яичница, заплясал на экране.
Я
сидела, не поднимая глаз. Уверена, я больше не похожа на GG – после этой мучительной зимы в докторской школе.
GG появилась только на 9-й минуте!
В гладком сером платье, с высветленным collar под горло!
И
что же!
Хвола
сразу стала вертеть головой – с экрана на меня, с меня на экран. Как переливают
кипяточный чай из стакана в стакан – пока не остынет – вот так она сверяла меня
с экраном. А потом как засмеётся от восторга!!!
Злопамятная,
как 1000 старух, я вмиг простила ей все обиды.
———
Моя
главная обида пылала в детстве, когда меня доставили в Садово на каникулы. В
Садово жил Москович Ревн-Леви, мамин брат. Он построил гостиницу с рестораном.
К нему стали ходить румыны-пограничники, он прибогател и перестал нас
признавать.
Но
это потом, а пока нас во всякое лето доставляли в Садово: Шурку и меня. Но
Шурка не умеет себя вести. Он играл там в банки и пробил окно в зимней кухне. И
еще он плохо влиял на Адассу, Хволыну младшую сестру: вдвоем они варили
свинцовые битки на костре и швыряли куда попало. И еще он дразнил Хволу
«Хвола-страхопола», чем доводил ее до слез. Поэтому Шурку перестали там
принимать…
А
потом и я вылетела оттуда – после случая с вальжоржетовым платьем.
Вот
как это было.
Из-за
непогоды мы приехали в 10 ночи, но Хвола не спала и, утащив меня к себе,
усадила перед ширмой. У неё был целый гардероб нарядов. Делая мне
представление, она с театральным видом пропадала за ширму и выходила всякий раз
в чем-то другом, новом.
Я с
послушным интересом разглядывала её, пока она не вышла в платье из вальжоржета.
Кажется,
я перестала дышать – от одного вида этого платья.
–
Хочешь примерить? – спросила она.
Она
была крупная девочка, настоящий кабанчик, но на мне лучше сидело.
–
Снимай, снимай! – заторопилась она.
Я
стала стягивать платье через голову, заколки полетели из волос. Понукаемая
Хволой, я не додумалась уйти за ширму и выстыдилась перед ней в одном белье.
Хвола
посмеялась, и мне стало тоскливо.
Нас
позвали перекусить с дороги, но я ушла в угол и стояла там спиной ко всем.
Меня
отправили домой на вторые сутки – с каким-то одноглазым провожатым.
Мама
потемнела лицом, увидев нас.
Оказалось,
что это и есть садовник Шор (Палестина, совместное обучение…).
Плевать!
Он
рассказал, что я щипала Хволу и не садилась за стол со всеми. Врун проклятый!..
Тогда
я рассказала про платье.
Мама
не посочувствовала мне, но хотя бы голова ее перестала мелко дрожать, как перед
приступом.
У
них есть кому донашивать платья после Хволы, заключила она с гневом и унынием,
у них Адасса растёт.
———
После
кино мы еще гуляли по парку.
Снег
был приручён, и возле Благородного Собрания каток залили.
В
тот день на катке Хвола открыла мне тайну.
О
том, что она посещает исторический кружок и
– «только тс-с-с, поклянись, что никому ни
слова!» –
готов…ся
к по…егу
в ком…изм
че…ез
Дн…стр.
Вместе
с какой-то Софийкой.
Все
уши прожжужала – этой Софийкой.
«Это
моя лучшая подруга! Таких как Софийка больше нет! Ее
мама-социалистка в тюрьме родила!.. И если бы ты только слышала её доклад о
Лаонской коммуне в нашем историческом кружке! Ах, она такая храбрая! Даже сам adeveratul historii* господин Адам… (тут она замялась)… Короче, я
уверена, вы понравитесь друг другу!..».
= =
=
*Adeveratul historii –
преподователь истории (рум.)
= =
=
Я
только хлопала глазами, с трудом одолевая всю эту груду сведений, пока Хвола не
вернула меня на землю.
–
Бежим с нами! – воскликнула она.
–
Набегалась уже! – глаза мои наполнились слезами.
–
Тебе только 18! – пристыдила меня Хвола. – А рассуждаешь как старуха! Ты вот
скажи, есть ли у тебя великая цель!..
–
Великая цель?.. А что это такое?..
– Посмотри
вокруг! Неужели тебе ничего не хочется
изменить? исправить?..
–
Ничего! – вздохнула я. – Правда!.. А после практики по акушерству мне и замуж
не хочется!..
–
Господи, ну какое замужество! – Хвола расхохоталась. – Ты сама еще дитя!.. А
вот что такое прибавочная стоимость,
ты в курсе? Или что такое фаза
первоначального накопления капитала?..
Я не
была в курсе.
Вместо
того я спросила о судьбе платья из вальжоржета.
До
сих пор мне не безразлично было – кто донашивает его?
Но
Хвола не помнила этого платья.
Она
ходила в исторический кружок, учила русскую грамматику, обливалась ледяной
водой по утрам.
Тогда
я спросила про садовника Шора – все такой ли он вредный.
«Вредный?!
– удивилась Хвола. – Да нет! Просто одинокий!.. А теперь еще и Сёмка сбёг! Ну
ты ведь помнишь Сёмку?..».
Не
помнила я никакого Сёмку.
–
Странно, что не помнишь! – удивилась Хвола. – Это сынок его!.. Шор последнее с
себя снял, чтобы Сёмку в люди вытянуть! А он… в матросы сбёг!..
Тут
она запнулась.
Подумала
о своих родителях, наверное.
Что-то
они будут чувствовать после ее побега?!
———-
Побег
был назначен на Рождество.
Вот
план:
В
каникулы Хвола поедет домой в Садово. И Софийка с ней (мол, у подруги
погостить). Садово стоит лоб в лоб с русским городком. Один тонкий чулок Днестра
между ними. Это так близко, что с мая по октябрь видно, как крутят кино на
русском берегу (прямо с грузовиков!). Но для побега лето не подходит: ночи
коротки. Другое дело зима – когда жизнь умирает и дни сгибаются под шапкой
ночи. Вот зимой-то все и пере…гают в ком…зм. В белых простынях по белому льду…
Надо только рассчитать, когда Рош
Ходеш*. Потому что тогда Идл-Замвл**
из Садово со своими хасидами
палит высокий костер на реке (для кидуш
левана***) – делая окрестную темноту еще темнее.
= =
=
*Рош
Ходеш (ивр.) – начало месяца, время специальных молитвенных
правил.
**Идл-Замвл
из Садово – местный святой.
***Кидуш
левана (ивр.) – ежемесячное освящение луны.
= =
=
Слушая
Хволу, я обмирала от страха.
В 1
минуту Кишинёв сделался мне мил.
В 1
минуту мозги мои были вправлены на место!
Ура!
Не
знаю я, что такое комму…зм. А знаю только, что никакая сила не вынудит
меня покинуть докторскую школу и перейти реку по ночному льду.
Тем
более, что моя бабушка говорит: кто в молодости шастает по свету, тот на старость
приплывает в богадельню…
= =
=
= =
=
= =
=
Конец
1-й части
Часть 2
1.
Русский
берег был коса, отмель. Точно ласкающую пятерню запустили в светлые вихры
Днестра. Круглый год там царило лето.
Берег
напротив – скала с черным лесом. В сером оперенье льда.
И
вся-то перепонка реки – 400 локтей, не больше.
Plasă
Садово, judeţ Оргеев, Королевство Румынии.
Рождество
1935 г.
«Какие там порядки на русской
стороне, нас не колышет! –инструктировал начкар* перед заступлением в «секрет».
– Как и лживая русская пропаганда в этом плане, все эти показушные парады в
рассчете на дураков!.. Что же до румынской стороны, то демарка… демарка… ци…
(никак он не справлялся с этим словом!), ну короче, румынская родина в этом
плане заканчивается посередине реки, строго посередине! В светлое время суток нарушителей
(эким важным словом величал он безголовых рыбаков из Бранешт*, свято уверенных
в том, что самые жирные судаки ходят на русской и только на русской стороне!)
следует напугать в этом плане громким выстрелом в воздух! Затем, если не
разбегутся к… матери, следует предупредить повторным громким выстрелом в
воздух! Снова не помогло? Открываем огонь на поражение!.. Вот так!.. И пускай –
ха-ха! – летят, апостолу Петру жалуются!».
Говоря
про огонь на поражение (а говорить о
нем приходилось каждый вечер на разводе), начкар, малорослый, жирный,
без талии и без шеи, делался неотразим. Столько высоких стрел с лица его
взлетало! Сам разговор его, как прожаренная одежда, делался чист. Никаких тебе
«демарка-ци-ци…» и «в этом плане…».
= =
=
*Начкар – начальник караула.
**Бранешты – деревня в 7 км от пос. Садово.
= =
=
И
все-таки это был инструктаж. Тупая казёнщина устава. И да простит меня ап.
Пётр, но придется ему поскучать в моем наряде. Не прилетит к нему святой беднец
и наивный жулик: молдавский рыбак. Сколько б судаков не натаскал с русской
стороны!
Впервые
чем-то новым повеяло месяца три тому назад, когда «французики» (фасонисто-городские, в тонких усиках и жирном
облаке Eau-de-Cologne, молодые евреи) моду завели: перебегать в Россию
через Днестр. Вначале – тайно и под покровом ночи. Затем – в открытую, по
дневному льду.
Интересно,
почему они наш берег выбрали? Грешат на Московича, местного ресторатора.
Открыл-де золотую жилу (и кое-кто в комендатуре имеет с этого процент. Эх,
румынская честь!..).
– С
наступлением же темноты и до восхода солнца, – продолжил начкар, – может
случиться еще один вид нарушителей!..
(«Ну-ка! ну-ка!» – навострил я
слух.)
– Вы
понимаете, о ком я говорю, Косой и Адам!..
(Из чего я понял, что в наряд поставлен снова с
Косым. Уф-ф-ф!)
–
Значит, когда… jidanii* на льду…– начкар запнулся.
(«Ну! – мысленно
взмолился я. – Роди же свое
любимое – про огонь на поражение!..»)
–…следует
вызвать вспомогательный наряд! – родил начкар. – По телефону!..
–
Тьфу! – не сдержался я. – Стыд!.. Позор!..
От
ярости подбородок мой дрожал. Из глаз искры летели.
–
Сержант Адам! – повернулся ко мне начкар. – На гауптвахту захотел?..
–
Тьфу! – еще злее сплюнул я. – Велите еще – под белы ручки их на тот берег
перевести!..
= =
=
*jidanii
(рум.) – евреи
== =
Двор
погранзаставы был едва освещен (чтобы русские бинокли не разглазелись со своего
берега).
Единственный
фонарь — под козырьком полуподвала.
А
потом и его мутный маятник исчез из виду.
Выкрались
в лес через пролом в булыжной кладке.
В
лесу, как колбаса из кишки, темнота лезла.
Прошло
порядочно времени, пока глаза пристали к ней, запустили в нее личинки зрения.
Тогда
снег на реке выступил. И лес, набегавший с уклона в реку.
Спустя
полчаса.
Устроились
за валунами в «секрете».
Лед
на реке был тёмен.
Зато
на русском берегу машинотракторная станция светилась всеми столбами.
Дешёвки
эти русские: всё напоказ. Всё самое красивое, лучшее – нате, щупайте глазами
кому не лень!
Я бы
так не смог.
Я и
с невестой своей (Sophie F. с геологич. ф-та), любил
бродить наедине, по малолюдным окраинам Кишинева. И если бы я только мог (если
б эта ветреница согласилась), то не являл её вовсе никому.
Ну,
да что рану бередить.
Улеглись
на мешках со стружкой.
Как
старший по наряду, я первый поработал с биноклем.
Потом
Косому передал.
Хотя
и лишнее. Ничем его не удивить: ни ярко освещенной тракторной станцией на
русском берегу, где и по ночам снуют бодрые механики и грузчики (а если
повезет, то и фигуристая бабенка в коротком складском халатике пробежит через
двор), ни русской пропагандой:
в каждые выходные грузовик с киноэкраном возникает на песчаной косе, луч
проектора прорезает мглу, веселые голоса артистов веят над рекой до поздней
ночи.
Но
Косому хоть бы что. Циник и жлоб, хотя и образованный.
Из-за
этой образованности (у меня 2 курса в горноинженерной школе, у Косого – 3 в
медицинской) начкар и ставит нас в наряды вместе. Интеллигент, мол, к
интеллигенту…
Бульшит!
Давно
пора втолковать ему, насколько мы разные по духу.
Одно
то, что привело нас в армейский клоповник из чистенькой университетской среды
(меня — предательство Sophie L., Косого – льготы для служивых),
говорит о многом.
Нет,
сначала с ним и вправду было интересно: чувство юмора, городские манеры… — все
при нём.
Но
вот случились у нас эти евреи на льду, и я открыл ему, что придавлен их
побегом:
–
во-первых, больно (та, которую я больше жизни любил, променяла меня на них,
клюнула на пропаганду!);
– а
во-вторых, смута на душе: а что если так и надо: бросить всё и бежать в русский
коммунизм, к веселым его голосам, в вечное его лето!.. А что если просто нельзя
по-другому?..
И о
том, как я убиваю в себе эту смуту, не укрыл от него.
Как
же я убиваю ее?
А
вот так. Слушай!
Дело
моей жизни – горное дело. Разведка ракушечника, бурого угля, белого известняка,
проведение геологической съемки. Работа не из легких. Зато со смыслом. Только
представь, милый Косой: в каждом разрезе неподатливой земной коры, в каждом
закоснелом отложении породы взывает к нам с тобой наша геологическая сага. Кто
я был до встречи с ней? Ноль. Кольцо стружки на станке веков! Кем я стал?
Грозный дак! Победоносный римлянин!..
…Взволнованный
собственной речью, я решился, к несчастью, взглянуть на милого Косого.
И
был уязвлён.
Потому
как в совершенной темноте ночного леса открылась мне подлинная карта его лица.
Никогда
не забуду этих выгнутых надбровных дуг, по которым, как дождь по желобам,
стекало отвратительное выражение иронии.
Перевести
на слова – оно звучало бы так: «Ай, оставь! Разведка ракушечника это хорошо, но
и фраеров тут нет! Свои 100 лей я должен заработать в первую очередь!»
Гм,
я человек с воображением. Иногда мне видится то, чего нет.
«Дам
ему второй шанс!» – подумал я.
Всяк
меня поймет: среди приземленных нравов нашей армии мечталось мне не просто о
друге, но о существе, хотя бы отчасти облагороженном жизнью ума и сердца.
Итак,
вот какую тему подложил я Косому в нашем следующем секрете за береговыми
валунами.
Кто
мы, задал я вопрос.
Только
ли убогие обыватели, субъекты тех или иных перекроек границ в Европе?
Или
же осмысленные румыны?
А?..
Только
ли мы буфер между ненасытными хищниками: Турцией и Россией, Австрией и Польшей,
или же, пускай и малая числом, но сильная духом нация, умеющая отстоять свои
пределы на земле, равно как и обозначить их контуры в Небе?..
А?..
И
вот тут, еще только произнося «пределы на земле», бросил я полный надежды
взгляд на Косого.
Чтобы
со стоном отрезвления признать всё то же «ай, оставь!», выступившее на его
физиономии (вот тебе и второй шанс!).
«Ай,
оставь! Ай, оставь! – пело глумливое его лицо. – Осмысленные румыны это хорошо,
но и фраеров тут нет! Свои 100 лей я должен заработать в первую очередь…»
Крушение
иллюзий!
–
Отрицаешь ли ты, – спросил я, задыхаясь от обиды, – наше право быть нацией под
Богом…
–
Кем-кем? – хохотнул он.
Но,
угадав мое состояние, подобрался и согнал ухмылку с лица.
–
Это смотря какой нацией! – проговорил он голосом человека, задетого за живое. –
Если малой и слаборазвитой, трусливой и повсеместно пораженной коррупцией – то
не отрицаю ничуть!..
– Câine*! – только и сказал я.
= =
=
* Câine – собака (рум.)
= =
=
–
Câine?! – оскорбился он. – Сам ты câine!.. Смотри, во что
границу превратили! В комендатуре подмажь – и вали! Хоть в Россию, хоть на
Луну!.. Со всего Королевства – на наш участок едут!..
Убил
бы его.
Но…
взял себя в руки.
Поморгал.
Вдохнул-выдохнул.
–
Послушай, Косой! – сказал я, убедившись, что дыхание мое выравнено и голос не
прерывается. – Мне 21. Не так уж много на своем веку я видел. Еще меньше успел. Была у меня всего
одна женщина, и та предала! Но при том готов я умереть сегодня! сейчас! в сию
минуту! Но умереть как румын, сын румына! А не коптить небо до глубокой
старости – в виде субъекта русских или австрийских интересов!..
Зачем
я палил слова – теперь уже отлично представляя, кто передо мной?
А за
тем, что через голову недоучки-терапевта говорил я с Sophie L.
Ей,
неотболевшей, приносил и эти приречные снега, холодящие тело сквозь пролежалый
мешок со стружкой, и неграмотные деревья, сбегающие с уклона к речному льду, и
надувшуюся треть луны под кожей неба…
Да,
мы тихий народ, делился я с ней. Самый тихий в Европе. Народ саманных землянок,
а не венецианских палат, народ тупого и грязного сельского труда, а не
прогрессивных наук и кругосветных путешествий. И при всём том не теряли мы
лица, нет! Вот и оттоманским туркам, свирепым покорителям нашим, сумели внушить
почтение к себе. Так что ни единый полумесяц не засиял на молдавском небе. В отличие
от сопредельных краев болгарских и сербских, просто-таки испещренных
магометанскими молельнями!
–
Тебе в Железную Гвардию* надо! – перебил Косой. – В братство Креста! У них это
тоже пунктик: мы, румыны, такие, да мы, румыны, этакие!..
– Да
– такие! – повторил я (расставаясь с чудным мороком Sophie L.). –
Да – этакие!..
– А
чего же тогда, – ухмыльнулся он, – румынскую зазнобу себе не подобрал?.. Вместо
дщери Сиона!..
– Не
твое дело! – вспыхнул я. – И… И… И — всё!.. Тема закрыта!..
= =
=
*Железная Гвардия – ультраправое
религиозно-националистическое движение в королевской Румынии.
= =
=
С
тех пор я не швыряю бисер перед Косым.
И,
клянусь, это мой последний с ним наряд (завтра подам рапорт!).
Но
предстояло еще отбить эту ночь.
Не
вопрос.
Вероятность
ЧП в мои наряды – нулевая. Единственный на заставе, посмел я открыть огонь на
поражение по jidanii на льду.
Было это с 2 месяца т.н., и с тех пор уж не знаю кто, ресторанщик ли Москович
или офицеры в доле с ним, но этот кто-то принимает все меры к тому, чтобы в мой
наряд – ни-ни!..
В
остальном же участок наш тихий. Русские давно уже не те. Не имперствуют. Не
пробуют наложить лапу. Да и мы поумнели: покончили с междуусобицей наших
древних княжеств! Провели аграрную реформу! Написали Конституцию!.. А что jidanii от нас бегут… гм-м… ну так что
поделать: племя такое, нигде им не дом родной.
Но
вдруг завозилась темнота на реке.
Как
в погребе шевелится холстиный мешок с зерном, когда в него мышь проникла, так
на реке нечто завозилось.
Я
нащупал холодный корпус бинокля, и, не обрывая Косого (в эту ночь он был говорлив как никогда), поднёс к глазам.
Как
нарочно – темень была полная. Луна в небе не намыта ни на грамм.
Не
замечая моих действий, Косой продолжал рассказывать про Идл-Замвла
из Садово (местного святого):
«Колдун
первой марки! От любой хвори лечит! Любые просьбы исполняет… – но только для
своих!..»
«Вот
как?!» – пробормотал я, клекоча ресницами о стекло бинокля.
«А
главное, – продолжал он, – раздваивается, как привиденье!.. Как дождевой червяк,
если порубить! В Садово и Оргееве одновременно его видят!»
Но
как раз посыльный прибыл.
Я
посветил спичкой на доставленную бумагу: начкар меня зовёт.
Хм-м.
Странно.
Отполз
я следом за посыльным, но, запав в заснеженную яму на холме, притаился в ней.
Мнительность моя была растревожена.
И
что же… и двух минут не прошло после моего (ха-ха!) убытия на заставу, как
какие-то, теперь уже отчетливые фигурки забегали на льду в такой усердной, в
такой жуликоватой спешке, что ладони мои вспотели.
Французики!
Jidanii!..
И
пока, с неудобно-большой, ударяющей по коленям пехотной винтовкой на плечевой
перевязи, летел я в секрет, догадка догнала: все-таки решились в мою ночь… за
тем и отозван с поста.
Но
тогда – здоровенный костер полохнул! Как раз посередине реки!
«Косой!
– закричал я, сваливаясь в нашу яму с валуна. – Чего же ты?»
Лишний
вопрос! Позорное смятение на его лице говорило само за себя.
«Кор-р-рупция
нам не по душе! – зарычал я устраивая винтовку для выстрела. – А сам?.. А
сам?..»
Наглое
костровое пламя приседало и подпрыгивало на ночном льду.
Но
что я увидел!
При
костровом свете пляшущая толпа евреев шла в круг. Но не французики в узких
панталонах, а другие, в деревенских кушмах и с лошадиными кистями в головах.
Тела
их, тощие и неладно свинченные, казались подхвачены некоей тупой инерцией,
разогнавшей их по льду. Сколько позёмной бури они своим танцем подымали!
Но
тогда Косой пришел в себя.
– Не
стреляй, дурак!.. – с храбростью, которой трудно было от него ожидать, вырос он
перед винтовочным прицелом. – Там же Идл-Замвл среди них!.. Смотри – вон тот! С
белой бородой!..
–
Отойди!.. – приказал я, привалившись щекой к прикладу.
–
Если ты пристрелишь Идл-Замвла, – вскричал он,-тебя волки съедят! Спроси у
местных, что было, когда два царана* с Бранешт поколотили его на Пасху!..
Косточки через неделю нашли!..
– На
счет три, – выдохнул я в ответ, – стреляю!.. Раз-з-з!..
= =
=
*царане (рум.) – крестьяне
= =
=
– Ну
ты! – взмолился он. – Подожди, пока они Луну замолят! У свиней течки не будет –
без их «вэй-вэй»!..
–
Два-а-а!.. – сказал я с видом самым свирепым.
А
потом не выдержал:
– У
каких свиней?!..
Да и
кто бы не дрогнул – глядя на их танец!
Как
орда, неведомо-варварская, силотупая, из-за границ географической карты, из-под
речного льда, из рассветной щели налетели они на нас. Казалось, еще круг – и
все будет кончено. Еще навал – и сама природная крепость наша (река и лес),
хотя и намертво скованная зимой, будет отдана им на разграбление.
– Он
же колдун! – поспешил Косой объяснить. – Луну спрячет – без приплода
останемся!..
Но
затем, пока я над его словами думал, переменился в минуту.
–
Три! – сказал он вдруг голосом серым,скучным. – Стреляй теперь!
–
А-а? – не понял я. – Что?..
–
Пол-часа оплатили? – задрав обшлаг шинели, он на часы глянул. – Полчаса и
прошло! А фраеров тут нет!..
Беспокойство
и тоска изъели меня в минуту.
И
тогда, совсем не церемонясь, Косой подошел и раскрытой пятерней повернул голову
мою в другую сторону, вдаль по рукаву реки, стоявшей в тяжелых льдах.
Там,
в усиленной близким пламенем темноте, не рассмотреть было ничего живого. Только
отрывистый, будто ножиком карандаш очинивают, собачий лай с окраинных дворов на
горе.
–
Ну! Огонь! – велел он. – Но только обманули дурака! Они уж на русском берегу!..
–
Кто… на русском берегу? – пролепетал я. – Идл-Замвл?..
Глупее
вопроса трудно было придумать.
–
Самого Московича дочь! – ответил он с небрежностью. – Пока… ха-ха… костром тебя
отвлекали!..
–
Меня?.. Зачем?..
– Не
знаю!.. Говорят… гм-м… что и Sophie L. твоя с ней!.. Но не знаю!.. За
что купил, за то и продаю!..
———
———
———
2.
Sophie L и Хвола. По ту сторону Днестра. 1935.
Когда в Рыбницком НКВД Хволе Москович предложено
было самой определить свою нац-ть на основе нац. самосознания, она определила
себя молдаванкой. Так Софийка научила (с которой вместе перебегали). И впрямь
это ускорило процедуры (ИИП-42*). Численность молдаван в Молдавской АССР
уступала численности украинцев и русских. Местный НКВД был заинтересован в
притоке коренного населения.
= = =
*ИИП-42 – спец. справка о временной регистрации
перешедших (нелегально) в советское подданство из подданства капстраны.
= = =
Записали в училище сахарного завода, поселили в
общежитии.
Все другие учащиеся были из советских сёл (одесская
Бессарабия). Хвола пробовала завязать с ними товарищеские отношения, но поняла,
что отпугивает их своим внешним видом: полнотой, рыжими волосами.
Даже спецодежда, единая для всех, не сделала её как
все.
Город Рыбница, Молд.АССР, февраль 1935.
Софийку меньше избегали. Она была с гладким волосом,
худая. В разговоре произносила слова быстро-быстро, чтоб утопить акцент. К тому
она стала называть себя «Соня». Это
вполне советское имя.
Не то, что «Хво-о-о-ола».
———
По воскресеньям Хвола уходила на рынок – говорить
по-русски с молдаванами, русскими, украинцами. Подражать их разговору.
Софийка высмеяла её за эту старательность: мол, с
ними не говорить надо!
«А что же тогда с ними надо?» – удивилась Хвола.
И… отвела глаза.
Столько пугающей ясности выступило в лице подруги.
———
«С ИИП-42, – внушала она Хволе, – мы всегда будем
перебежчики! До гроба! Особенно в этой дыре! Но – рванули в Тирасполь, а?!. Там
набор кадров на заводы, обучимся советской специальности! Получим паспорт СССР!
Будем как все!».
«В Тирасполь? Без открепления? – ужасалась Хвола. –
Я не могу!»
Тогда Софийка припугнула: ты как хочешь, а я рвану!
Поражал ее авантюризм: наврала в НКВД, что ей 19
лет, чтоб в детприемник не посадили. Нанялась на поденку в дом советского
инженера и все деньги тратит на духи-помаду. В суповой кастрюле варит тушь для
ресниц. А теперь вот – в Тирасполь без открепления!
Хвола не могла без открепления.
Она оделась, привела голову в порядок, чтобы идти к
секретарю училища за откреплением. Но, едва представив его: в белой украинской
рубахе, толстого, с бородавками по всему лицу – охнула и не пошла. Такой он
крикун.
Но Софийка права: нужна советская специальность! В
училище – не то. Обьявляли, что выучат на технологов (сахарного пр-ва). А на
деле? Буртованье свеклы в подвалах с крысами.
И насчет ИИП-42 – Софийка опять права: клеймо на всю
жизнь.
———
Уехали без открепления.
3.
В Тирасполе не знали их прошлого. Но сюда съехались
толпы из бывшего вольнонаемного состава армии. Этому контингенту всё
доставалось в 1-ю очередь: работа, профтехшколы, расселение по общежитиям.
Сняли комнату у сторожа кладбища, вдовца. Он был
жлобан. Но согласился не брать денег за постой, а чтоб с поденкой
помогали (стирка, огород). Угадал, что Софийка проворная. Сам он промышлял
незаконной выпечкой опресноков и открытым попрошайничеством. И не скрывал
сионистских взглядов, неприемлемых для девочек.
…В марте город наводнили многодетные семьи с
Украины. Про них распускали жуткие слухи – будто бы они ели человечину в
голодное время и теперь дали подписку о неразглашении.
Обстановка в городе стала тревожной.
Тогда сын сторожа говорит: бегите в Харьков, я там
учился на электромеханика и мечтаю вернуться. Это огромный город, в нём жизнь
кипит.
И дал адрес своего дружка в Харькове. Некоего Петра.
«Это золотой парень, тоже с ИИП-42, но выправил
метрику и теперь как все!.. Попросите, чтоб и вас научил!..»
Между тем он не отходил от Софийки. Ну просто ни на
шаг.
Лица их сделались как одно. Ресницы – и те хлопают
одновременно.
Перед сном в темноте Софийка заплакала тоненьким
голоском и, дождавшись, пока Хвола встревожится и от нее посыпятся вопросы,
открыла, что она и Шлёма (сын сторожа) стали супруги, и ее планы поменялись.
Завтра она едет в Харьков, где выправляют метрики на как у всех, а на
другой день обратно к Шлёме.
«Но только не оставляй меня, Хво!.. – взрыднула она.
– Ведь ты мне как сестра!»
«Не оставлю! – пообещала Хвола. – Но только… не
понимаю я тебя! Вчера – господин Адам… Сегодня – Шлёма!..».
«А завтра? – шмыгнула носом Софийка. – А
послезавтра?..»
В темноте рассмеялись обе.
———
Бежали в Харьков в вагонах с фруктами.
Духота – в 5 утра дышать нечем.
———
Харьков. Июнь 1935.
Отыскали дом, где Шлёмовский дружок.
Марля на дверях.
Блаженный дух сырости из темноты квартиры.
Стали стучать по дверному косяку в коричневой
тусклой краске.
Косяк мягкий, стука не слышно.
Наконец шлёмин дружок вышел.
Хвола… ахнула.
Это был Сёмка из
Садово (сын садовника Шора).
Ну тот, что в матросы сбежал.
– Не Сёмка, а Пётр! – стал оправдываться он. – И не
в матросы, а в судовые механики! Пока не увидел, что и в открытом море имеет
место эксплуатация человека человеком!.. Ладно, зачем пришли? – и выставил
грудь, преграждая вход в квартиру.
Сбивчиво объяснили ему – зачем.
– Вранье, я не выправлял себе метрику! – гримаса
стыда прошла по его лицу. – Я закончил ФЗО автотранспорта и вам советую! Только
автотранспорт даёт путёвку в жизнь и военное звание! Мой совет: бегите в
Ленинград, там женщин тоже мобилизуют!
А в дом не впустил. Хволе передалась неловкость,
исходившая от него.
Но Софийку так просто не выставить.
– Молодой человек! – пропела она. – Мне нужно,
во-первых, помыться с мылом и горячей водой!.. а во-вторых… выправить
метрику!..
Есть в ней такая способность – заставлять считаться
с собой.
———
Через месяц – с выправленными (Место рождения –
пос. Лидиевка, Богдановский р-н. Круглая печать Сов. хоз-во «Красный
виноградарь», УССР) метриками и спецлитерой для получения паспорта СССР
бежали в г.Ленинград.
Спасибо, Пётр (бывш.Семён)!
Хотя – редкий случай! – чем-то он Софийке не
понравился.
(«Не обижайся, Хво, но у меня прям колики в брюхе –
от его голоса!»).
Такая лапка со всеми мужчинами, с ним она завела тон
грубый, даже оскорбительный.
Зато Семка-Пётр явился
на станцию.
Губы дрожат.
В глазах мокро.
Не выпускает Софийкину руку из руки: «Я уверен, мы
будем вместе!.. Мы обязательно скоро будем вместе!»
(Тоже мне. Шлёма №2. Господин Адам №3.)
«Ну хорошо!.. ну будем вместе!.. ну чего
расплакался-то?!» – пела ему Софийка (строя при этом издевательские рожи за
спиной!).
Эх, если бы он видел, как она в дороге себя поведет!
Все вагонные проводники ей мужья.
«Поступлю в ФЗО автотранспорта, – решила Хвола, –
получу паспорт СССР, и – даже видеть эту фреху не хочу!..»
Потому что Софийка совсем потеряла стыд.
В поезде проводники ей покоя не давали. А она
потешалась над Петром, над его любовью. И над тетрадкой стихов, которые он
отдал ей на харьковском перроне.
Оказывается, он стихи публикует!
Под именем «Петр Ильин».
———
Хвола не знала, верить или не верить, но Софийка
уверяла, что… («Только никому не говори, ладно?!»)… так вот… она
уверяла, что («по заданию ОГПУ!.. но только молчок, обещаешь, Хво!?»)…
так вот… Пётр (бывший Сёмка)… возвращается домой, за Днестр – для разведработы.
= = =
= = =
= = =
4.
Пётр (бывший Семка) – 35 (тридцать пять!) лет спустя
Журнал регистрации входящих
документов.
1.Рапорт-РНО-999о4
24.3.1970.
8.02 утра.
«В КГБ МССР. Вострокнутову Н.В.!
От Пешковой (Шор) Н.П.
Николай Владимирович!
Вы папин ученик и друг, поэтому я поделюсь.
Вот что было:
– В отделе культуры ЦК обсуждали папину новую книгу
(в рукописи).
– Обсуждение проходило в оскорбительном для папы
ключе.
– Рукопись конфисковали.
В результате перенесенной обиды в папе как будто
что-то сломалось:
– он ушел из семьи (от моей мамы),
– отдал папку с рукописью Фоглу (из иностранной делегации).
Поэтому я прошу Вас принять меры. Срочные!
Ведь папа не Пастернак, не Синявский-Даниэль.
Он коммунист. Патриот своей страны.
Но у него срыв из-за оскорблений в отделе культуры.
Николай Владимирович! Коля!
Эта иностранная делегация еще 3 дня в СССР (завтра в
Одессе, послезавтра в Киеве, послепослезавтра – в Москве). Я не знаю,из какой
они страны, но, судя по виду этого Фогла, явно не социалистической.
Перехватите рукопись, прошу Вас!
Надя.
ПС. И не надо мне, чтобы этот Фогл за моего мужа
хлопотал.
———
2. Рапорт-РНО-999о4 (приложение
2)
24.3.1970
Кишинев. Отдел Культуры ЦК КПМ.
Протокол обсуждения рукописи нового романа тов. Ильина (Шор) П.Ф.
В обсуждении участвовали: «…»
———
———
Заключение:
Тов. Ильин (Шор) П.Ф.
один из основателей молдавской советской литературы. Член Союза Писателей СССР
с 1947 г. Секретарь Правления Союза Писателей МССР. Лауреат ГосПремии МССР по
литературе (1952 г.).
Тов.Ильин кандидат в члены ЦК КПМ, депутат
Верховного Совета МССР 4 и 5-ого созывов и депутат кишиневского Горсовета (с
1964-ого по наст.время).
До сегодняшнего дня тов. Ильин в своем творчестве
последовательно опирался на прогрессивный метод социалистического реализма,
убедительно отстаивал передовые идеи коммунизма и пролетарского
интернационализма.
Тов. Ильин фронтовик, офицер старшего комсостава,
кавалер боевых орденов и медалей СССР.
Тем огорчительней грубые идейно-художественные
просчеты, допущенные т. Ильиным в его последнем романе.
Список пунктов, по
к-м т. Ильин допустил грубые идейно-художественные просчеты и прямую
фальсификацию:
1. О
румынско-бессарабских «перебежчиках» в СССР (1935–37 гг.).
2. О вынужденной подделке румынско-бессарабскими
перебежчиками своих оригинальных документов.
3. О воровстве и личной наживе сотрудников НКВД при
проведении национализации частного имущества в МССР (июнь 1940 г.)
4…
5…
6…
7… О тяжелом моральном климате и признаках
морального разложения среди партизан Одессы, скрывавшихся в Нерубайских
катакомбах (1942 г).
…
…
27. О насильственной репатриации в СССР бывших
советских граждан на территории Румынии в 1945–47 гг.
Принимая во внимание прежние заслуги т. Ильина
(Шор), Коллегия при отделе Культуры ЦК КПМ в конструктивной форме высказала ему
свои замечания. Но в связи с вызывающе-грубой ответной реакцией т. Ильина и,
учитывая серьезность идейных ошибок, допущенных в романе, Коллегией принято
решение направить рукопись на экстренное рассмотрение в Отдел ЦК КПМ по
идеологии.
= = =
= = =
3. Рапорт-РНО-999о4 (3).
Записан со слов Пешковой (Шор) Надежды.
Ул.Роз, 37, кв.29 (прописаны я и мой муж, Пешков
Л.И.).
25.3.1970.
6 утра.
Ильин (Шор) П.Ф.:
«Могу я у тебя пожить – пока нервы успокоятся?!.. Не хочу, чтоб Соня (мама)
видела меня в таком состоянии!..
Пешкова Н.: «Где
ты ночевал?..»
Ильин (Шор) П.Ф.: «У
друзей. Не хочу Соню волновать! Товарищи из ЦК правы насчет книги! Сам не
пойму, что со мной было! Затмение какое-то! Как я мог допустить подобные
идеологические просчеты! И так грубо вести себя на Коллегии! Ну что же! Буду
работать над собой! Буду каяться перед товарищами!»
А наутро он является: «Могу я у тебя пожить? Я от
Сони* ушел!»
И проходит в комнату не разуваясь.
Кидает портфель в углу.
«Новости дня! – Надя осмотрела его с ног до головы
(время 6 утра). – А ночевал-то где?..»
– У Марьи**,
где! – папа поднял лицо, и ее поразили черные круги у него под глазами и вместе
какое-то накаленно-веселое, совсем не утреннее выраженье лица. –Значит, увидишь
Соню, передай, что – всё!.. Передай, что — убила!.. Убила наповал!..
= = =
*Марья – домработница с 1954 года.
**Соня – жена.
= = =
Слова его казались бредом. И не только слова. Сам
голос его с той минуты, когда, разбуженная и напуганная ранним звонком в дверь,
в халате поверх рубахи, открыла и впустила его… – сам голос его шел, как
заваливающийся из стороны в сторону трактор поперек пашни. Поперек того, какой
он был всегда.
– Новости дня! – только и повторила в растерянности.
Кишинев, Роз 37, март 1970 г.
– Знаешь, что
было?! – он прошел в ванную. – Нет, лучше тебе не знать!..
Открыл кран в умывальнике.
– Мстит мне! – обмыл лицо. – Но за что?!.. За
любовь?.. За верность?..
Был он в служебном своем, но сильно помятом костюме,
обе штанины потемнели внизу, точно он по полям всю ночь разгуливал, по колено в
росе.
-Она моя единственная!..-высморкался под краном
воды.-Других я не знал!..
Кажется, он слезу дал, когда про единственную говорил.
А если и не дал слезу, то во всяком случае Надино
сердце кубарем полетело с шестка – от боли за него.
– Вот пускай и любит, кого хочет! – прорычал. – А я
– всё!.. Эх!.. Убила!.. Наповал!..
Тут будильник прозвенел.
Пошла сына будить, собирать в школу.
Папу на балконе нашла.
Там все тонуло в рассветных хлопьях.
«Что ты спрятал там?» – показала на плиту шифера.
«Ничего!» – выпрямился среди бельевых веревок.
«Я видела, ты прятал!»
Съел.
Только голова затренькала мелко и воинственно –
точно из нее отстреленные гильзы отлетают.
– Ладно! Перепрячу! – пообещал с угрозой.
И вывел… какую-то папку из-за шифера.
– Вот тут вся правда! – сдул с папки пыль. – Про то,
что она на 3-м месяце была, когда из катакомб вышла!.. А ей не верь!.. Это
месть ее ко мне!..
– Чья месть? – не поняла Надя. – За что месть?..
И… примолкли оба.
Потому что сын (Витька), ушки на макушке, смотрел
из-за занавески.
– Как краси-иво! – протянула Надя.
И повела рукой перед собой – над бельевыми
веревками.
Верно, красиво было: Долина Роз намылена рассветом.
Небо пожелтело от солнца, заслезилось от лучей. Морщинки тепла в нем
обозначились.
– Витя, завтракать! – опомнилась.
Загнала ребенка в кухню, чтоб не слушал всех этих
странных разговоров.
5.
Вечером того же дня.
Послышалось «делёнь-делёнь!» со двора.
Это мусорщик с погремком шел вдоль 5-этажки.
За ним «Горьковская Автозаводская» подтягивалась.
Воздух всего двора был поражён ее мусорным
зловонием.
Из подъездов сходка с вёдрами началась.
В кузове ГАЗа среди смрадного живагнива блестела
винтовая спираль, прессовая мышца огромной и свежей силы.
Двое рабочих с лопатами утыкивали народные
приношения под её давильню.
Протолкавшись к кузову, Надя отдала рабочему свои
вёдра.
Быстро и добросовестно он выбил их об борт кузова.
С пустыми ведрами Надя стала пробиваться наружу из
наседавшей толпы.
———
На 3-м этаже двое мужчин стояли возле
электросчётчиков.
Старый и молодой.
Старый вертел в руке записку с адресом, сверял с
номерами квартир.
– Здравствуйте, дядя Шура! – громко сказала Надя. –
Наконец-то!..
– Привет! – отозвался старый. И осмотрел ее с ног до
головы.
– Я Надя! – представилась зачем-то она. – Левушкина
жена… И я вас только завтра ждала!..
– Завтра ему поздно! – багроволицый, плотный, с
серо-стальными, широко разведенными по краям лица глазами, дядя Шура кивнул на
молодого. – Это Фогл!.. По
Левкиному вопросу!..
– Очень приятно! – Надя подняла глаза на гостя и
покраснела. – Спасибо Вам!..
Гость был аполлон: плечи, грудь, икры, въющиеся
волосы на большой голове – всё какое-то выставочное, восклицательное. И смотрит
на тебя так… точно с ладони на ладонь перебрасывает.
Вошли в квартиру.
Въетнамский бамбуковый «дождик» разделял прихожую от
гостиной.
– Я виновата, не направила Левушку по верному пути!
– зашептала Надя, слушая, что там, за бамбуком. Не идёт ли папа из комнаты.
Папа не шел. Вообще никак себя не выдавал.
– Поддержала, когда из цеха огнетушителей уволился,
– шептала Надя, – потому что там никель, а у Лёвушки лёгкие слабые! Это было
давно, еще Витька не родился! Лёвушка тогда приходит и говорит: «Я женскую
обувь шить буду!» А я ему: «Давай!». Не знала, что это с торговлей связано…
– На! – перебил дядя Шура. – Сыну конфеты! –
протянул бумажный кулек. – И это… покажи мне Витьку!..
– Сейчас! – засуетилась Надя. – Он во дворе!..
Кинулась было к двери… но… не с кульком же конфет во
двор.
– Чем это пахнет у вас? – принюхался дядя Шура. –
Мастика?.. Я дышать тут не смогу!..
– Мастика, да!.. Лёвушка взялся паркет класть! И не
закончил!..
– Все планы сбили мне! – наклонившись так, что живот
выкатился до пола, дядя Шура стал расстегивать сандалии. – Думал квартиру на
Кишинев менять – к вам поближе!..
При разговоре он сопел астматически.
И обильным потом обливался.
Молодой гость дождался, пока он разуется, и пошёл за
ним не разуваясь – в бамбуковый дождь.
Окно в гостиной заголилось без занавесок.
Солнца было столько, точно каша из горшка сбежала.
Худенький папа в измелованной рабочей одежде сидел
спиной к вошедшим. Возился над битумной темнотой пола.
Он не обернулся на голоса, и Надя решила: так лучше.
Пусть гости думают, что это паркетчик работает.
– Идемте в кухню! – позвала. – Есть полный обед!..
И пропустила гостей вперед.
Дядя Шура ходил вразвалочку – как для внушительности
многие невысокие люди ходят.
Тогда как у спутника его походка была без
сверхзадачи: просто идет себе рослый, физически убедительный человек.
Надя вошла в кухню последняя. Прикрыла за собой
дверь.
В кухне.
– Ну что, – сказал дядя Шура, – военный совет…
объявляю… открытым!..
– Спасибо!.. – только и ответила Надя, косясь на
второго гостя.
И стала греметь суповым половником. Чтоб слёзы
подавить.
В кухню тоже навешивалось избыточное солнце: точно к
носу кулак поднесли.
– Значит, это Фогл! – дядя Шура качнул головой в
сторону гостя. – Из иностранной делегации!.. Они сегодня в Кишиневе, завтра в
Киеве, а послезавтра… в Кремле их принимают!.. Правда, Фогл?!.
– Да, правда! – подтвердил гость. – Возможно, сам
Брежнев примет нас! А если не Брежнев, то заместитель Брежнева!..
Надя чуть не упала от звуков его голоса.
Речь его была понятной, но какой-то невозможной.
Как если бы слово дыня означало арбуз.
– Ну… давай думать, – обратился дядя Шура к Наде, –
что там Фогл Брежневу обьяснит… про Лёвку!..
– Спасибо! – только и повторила Надя.
– Да что вы! – удивился Фогл. – Ведь когда я был
совсем молодой человек, то Иосиф Стайнбарг принял меня на работу!.. Я должен
вам!..
Он был загорелый, пожилой. С бараньими глазами
навыкате. Само телосложение – какое-то полунеприличное, конское.
– Объясняй тогда, – велел дядя Шура, – чтоб понятно
было!.. Иосиф… Штейнбарг… это отец… Лёвки…
Почему-то его лицо стало недовольным.
– Ага, отец Левки! – повторила Надя.
И посмотрела на гостя.
Как будто ждала чего-то.
Как будто его очередь была – произнести «отец
Лёвки».
Но он только заморгал часто.
Будто паузу выдерживал. Или в карточной игре ход
пропускал.
– А вот в Chantal, маму Лёвки, – сказал он
отморгавшись, – весь Оргеев был влюблен! Но увы… она одного мужа своего
любила!..
– Это про мою… – пояснил дядя Шура, – сестру!..
Ладно, где бумаги? (по всему было видно, что словоохотливость Фогла не по нраву
ему). Из прокуратуры бумаги неси!..
– Несу! – с черпаком в дрожащих руках Надя стала
разливать суп в тарелки на тесном столе.
Все-таки слезы текли и текли у нее из глаз.
Выходило смешно и по-идиотски: слезы над кастрюлей с
супом.
Тогда она заговорила (чтобы полной дурой не
казаться!) во все припасенные слова.
– Дядь Шур, вы меня простите, – заболтала черпаком в
кастрюле, – но Левушку всегда ранило, почему вы про семью его скрываете! Не
делитесь совсем!..
– Получил? –
перебил дядя Шура (и на Фогла посмотрел). – Болтун находка для врага!..
И кивнул на Надю.
– Я не враг! – воскликнула она. – Какой же я
враг!?.. – и
даже кулаком потрясла. – Но мне за Леву больно! Он же сирота вечный! Не верит
никому! Ни в коммунизм, ни в доброту человеческую! Он бы торговать не пошел,
если б верил! Почему Вы все скрывали от него?..
– Значит, было что скрывать! – дядя Шура отодвинул
тарелку.
Прямота его ответа поразила Надю.
– Стойте!.. – бросила черпак. – Не уходите!..
Но – поздно.
– А отец твой не скрывал?! –загремев табуретками
дядя Шура поднялся из-за стола. Выбрал кусок хлеба из хлебницы. Закатал в
салфетку. Спрятал в карман.
– На выход! – приказал Фоглу.
– Мой отец?..– Надя перегородила ему дорогу.– Вы
что!.. Моему папе нечего скрывать!..
Невысокий дядя Шура стоял перед ней так, точно
сейчас таранить будет.
— Вы что! Мой папа честный! — одной рукой Надя
ухватилась за стол, другой за газовую плиту.-Он только попросил, чтоб я за Леву
замуж вышла! Зачем-то ему надо было, чтоб я за Леву вышла в 18 лет!..
– Да уж, пора и правде выйти на свет! – вмешался
вдруг паркетчик в гостиной. – Хотя бы и нелегкой правде!..
И тогда сам паркетчик возник на пороге кухни.
– Это папа! – очнулась Надя.
– Ну что, Шурк, – сходу заговорил папа, – с могилой
для Иосифа я вам помог?!.. Шантал вам отпустил на все четыре стороны?!.. Теперь
ты мне помоги!..
– Вы знакомы? – ахнула Надя.
– С этим бандитом? – рассмеялся папа. – Ха!.. С
детства!..
И вывел папку из-за
спины.
– Сможешь, – протянул Фоглу, – Брежневу отдай!.. А
не сможешь – вывези, припрячь!.. Это про то, что Соня беременная была, когда из
катакомб вышла!.. Уже беременная на 3-м месяце!.. Понял?!..
= = =
= = =
4. Рапорт-РНО-999о4 (пр-е 4).
Записано со слов Пешковой Н.
Ул. Роз, 37, кв.29.
25.3.1970. 18 ч.
Дядя Шура
(фамилию не знаю): «Познакомься, это Фогл из иностранной делегации! Сегодня у
них Кишинев по программе, завтра Киев, а послезавтра их в Кремле принимают!
Правда, Фогл?!..»
Фогл:
«Правда! Возможно, сам Леонид Ильич Брежнев примет нас! Я постараюсь поднять
вопрос о вашем муже!»
Надежда Пешкова:
«Спасибо!»
Фогл:
«Оставьте! Я в долгу у отца вашего мужа. Когда-то, еще до прихода Советской
Власти, он принял меня на работу! И жена его была добра ко мне!»
Ильин (Шор) П.Ф.
(выйдя из соседней комнаты): «Здравствуйте! Я слыхал, Вас примет руководитель
Советского Союза! 20 лет тому назад мне довелось работать под его началом!
Передайте ему эту книгу. Пусть он рассудит, нужна ли она советскому народу!»
Вручает рукопись Фоглу.
= = =
= = =
= = =
6.
Год спустя.
Алексей Лазарев (преп. рус.яз. и лит-ры в 37-й
кишиневской ср. школе им Н.В. Гоголя).
Конверт был за 4 копейки. Почерк – мелкий, никакой.
«Ул. Карла Маркса, 12, кв. 2».
Даже странно, что этот почерк принадлежал ей. Такой
заметной, громкой. С такой пышной копной волос. Но ведь принадлежал, факт. Она
и накатала их при Лазареве – эти «Карла Маркса, 12…» – как только отдала трубку
(телефон в учительской прибит к стене между шкафом и окном) и повернулась к
коллективу – белее мела…
И как это здорово, что, окруженная всеми, кто там
был, уже одурманенная валерьянкой, с бъющими об ободок чашки зубами, она
выделила его в налетевшей толпе сочувствующих… –
«Поедешь? Надо моему мужу передать!»
Поеду? Спрашивает!!!
И вот – он в поезде. В полете. В дизеле «Кишинев –
Одесса» (с высоким тепловозом, разукрашенным, как вождь апачей: красные перья
по лобовой кости).
Лазарев-1: А
может, это только для меня у нее такой почерк – не выражающий ни-че-го? Кто я
ей? Никто. Еще даже не целовались ни разу. То, что у Ваньки Усова на Новый год,
не считается. Интересно, а какой почерк у нее для мужа? Умираю, хочу
взглянуть!..
Лазарев-2:
Прекрати!.. Это аморально!..
(Он всегда немного как бы актерствовал перед самим
собой, как бы наблюдал себя со стороны. Отсюда и такие, на 2 голоса,
переговоры).
Крепился с полчаса.
Но, когда застучали по мосту с клепанными перилами и
далеко внизу, в белом мешке пустоты, в мельтящих просветах между сваями,
показался апатичный, совсем не широкий Днестр в частых ключах не захваченной
льдом черной воды, – там Лазарев подумал об утреннем звонке в школу и о самом
известии, которое он ее мужу везет.
Лазарев-1: А
кстати – что там за известие?.. Отец? Озеро?.. Нет, ну какое озеро в январе?!..
Показалось!.. И спросить некого – все только ахали да охали, да валерьянку
подносили!.. Но – пардон! – что я ее мужу скажу?!
Ха! Веский довод.
Лазарев-1: В
самом деле? Муж спросит – что я отвечу?!.. И потом я ведь намерен бороться за
нее! Уводить от мужа!..
И полез в конверт.
В конверте.
«Лёва, с папой беда! – выводила она тем же серым, не
подходившим к её притягательной яркой внешности почерком. – Но ты спокойно,
Лёв, смотри по обстоятельствам. Я.»
Хм, не густо!
Папу он знал.
Не лично, разумеется.
Просто папу вся республика знала. На 1 Мая раскроешь
газету (а также на 7 Ноября, 9 Мая, День танкиста… милиции… полярника… ) – там
стишок на первой полосе. Что-то глупое и правоверное, трескучее, как барабанный
бой. Рифмы: «Новая заря – юбилей Октября», в таком духе… И подпись – «Петр Ильин».
Сколько Лазарев себя помнил – столько этот Петр Ильин бил поклоны Советской власти на 1-й полосе.
А где-то с месяц тому назад – ехали с ней в
троллейбусе по Ленина, и вдруг она тянет шею в окно: «Ой, смотри, папа!.. Ой, и
мама тоже!..»
И за локоть сжала (чтобы сразу отпустить).
Присмотрелся: народ во все стороны снует – мимо
Главпочтамта, «Военной книги»…
Кто именно ее папа-мама?
Кажется, вон тот высокий в шубе, с величественной,
будто жердь проглотил, походкой.
И – на полшага впереди – худенькая, торопливо
семенящая женщина в белой шали-платке.
Еще посмеялся: смотри-ка, убегает от него!
«Ничего не убегает! – вспыхнула в ответ. – И… и… не
твое дело, понял?!»
Что это с ней?
А, не важно.
Важно, что и для мужа почерк у нее никакой. И что
просто «я», а не «Целую. Я»…
———
Через 2 часа.
Прибыли.
Портал Одессы наплыл.
«ОДЕССА – ГОРОД-ГЕРОЙ» – по крыше вокзала.
1971, раннее утро 14 февраля, Одесса.
Зима тут дрянь, каша континентальная.
На привокзальной площади холки трамваев искрили тёплым
электричеством.
Но трамвай – это блицкриг. 5-6 минут – и ты на
месте. На Карла Маркса, 12.
А Лазареву не хотелось комкать.
Нырнул в подземный переход.
Рефлекс новизны, перемены, молодой бодрости управлял
им.
«Давай разбираться!» – сказал себе (Лазарев-1).
И легко, с настроением, припустил по переходу.
Лазарев-2:
Согласись, авантюрой пахнет…
Лазарев-1: Зато
окрылен!..
Лазарев-2: Все
наверняка всё поняли – еще там, в учительской!..
Лазарев-1: Да ну
их! Я сплетен не боюсь!..
В центре города побросано было по тротуару много
чёрного льда, камнями и тёсами, с налипшими травой и мусором. По бесснежной
погоде угрюмые эти торосы сходили за городской инвентарь — сродни угловым
фонарям и газетным киоскам.
Лазарев-2:
Сплетни это полбеды! Но у нее муж и сын! И положение в школе – завуч как-никак.
Докажи, что это у тебя серьезно!..
Лазарев-1:
Огороды, Ботанический Сад,.. тебе мало?.. Дождь, свитер через голову… – не
достаточно тебе?..
Центр был двухэтажный, с траншеями подвальных
квартир. Ставни и занавески в них почему-то все были отведены. И от исподнего
выворота жизни, сочившегося из подвальных окошек, Лазареву сладко кололо в
сердце. С тротуара дано было разобрать неподдельную обстановку комнат, и
Лазарев то брезгливо отводил глаза, то взорчиво щурился, проникая сквозь
световой лиман в тёплые топи жилого.
Он понял, что влюблён, влюблён вразнос – по тому,
как ему стало больно от этих видений, столь прямо говоривших о физической
стороне жизни, о Наде и её муже, а не о нем и Наде.
«Ладно, посмотрим! – ответил себе. – Будет жизнь, а
с ней и какие-то шаги, поступки!.. Главное – не продуть время. Тебе 32! Пора
жить набело!..»
И вдруг он бесстыдно представил себя и Надю в такой
вот жарко натопленной подвальной комнате в утренний и бездельный час зимы.
Мебель и ворс обоев на стене – и те увиделись ему.
И – мысленно – он прикоснулся к ней…
Уловила ли она на расстоянии его поцелуй?
Да!
Не могла не уловить!
Все последние недели, месяцы (а именно с 14-го
ноября, с того самого похода 8-х и 9-х классов в Ботанический сад на огороды)
ему казалось, что он обрел над ней власть, внушил ей чувство если и не любви,
то… тайного сообщничества.
Во!!! Верное определение!!!
Он сумел внушить ей ту волнующую не-простоту, в
которой если и не любовь, то волнующее предверие любви, и теперь она относится
к нему зеркально-непросто, он не безразличен ей.
Лазарев-1:
Интересно, где она сейчас? Вспоминает ли обо мне?..
Лазарев-2: О
тебе?!! Нарцисс!!! У нее с папой беда, при чем тут ты?..
Но Лазареву и вправду верилось, что – при том!
При том!!!
Пускай беда-семья-завуч, пускай множество других
предрассудков и помех, но она думает о нем, пересыпает в воображении золотой
песок его образа, любовная мечтательность их обоюдна. Какие иные чары породили
бы в нём этот взаправдашний вкус поцелуя, уловленного ею за 177 км?*..
= = =
*177 км — расстояние Кишинев-Одесса.
= = =
До сего дня Лазарев не целовал, не касался Нади, но,
переходя с Кирова на Карла Маркса, убеждён был, что узнал ее дух, ее обьятие,
ее сдающееся тепло губ…
Мужа её он не видел никогда. Не представлял его
внешности. До сего момента мужа как бы и не существовало в природе, было лишь
формальное знание о нем – ну да, его любимая женщина замужем, есть сын.
Но теперь Лазарев любил впропалую, и ничтожный
размытый образ Лёвы… Лёвы… как его… Лёвы Пешкова … всё
сильнее гремел в воображении.
Отыскав Карла Маркса, 12, он по щербатому булыжнику
вступил под каменную дугу, оформлявшую входную арку, и сразу в боковой стене
обнаружил дверь с медным «Кв.2», а также коврик под порожком и тёмное окно в
серых перьях занавески.
Муж его любимой женщины обитал за этой занавеской.
Надя не просила сообщать мужу лично. Только опустить
письмо в почтовый ящик.
Но Лазарев… превысил полномочия. Позвонил в дверь.
«Он всё поймёт, этот Лёва! – думал он при этом. – А
не поймёт, тем хуже для него. Ведь я ничего не буду скрывать! Расскажу и про
дождь, и про Ботанический!.. И тогда хоть на кулаках!..»
7.
Муж его любимой женщины.
Пешков был
один в квартире, когда возник этот тип. Нога уехал в Херсон по работе (Нога это
Славка Ногачевский, друг с детдома, Пешков прятался у него), Лида, Славкина
жена, в больнице на круглые сутки (она медсестра), детей у них нет.
И, значит, было так. Утром Пешков вышел на угол,
купил мясную кость, овощи, лавровый лист. Сварил обед…
И вдруг этот тип.
Сначала ходил взад-вперед мимо окон, косился на
занавески. Худощавый такой блондин с красным лицом. Потом выпал из поля зренья
– в арке прячется, наверное.
Вот ёлки! Окно кухни выходит в арку, дух борща валит
через фортку, выдаёт, что в квартире кто-то есть.
Пешков на носках ушел в кладовку, прикрыл за собою
дверь.
Звонок.
Одинарный, вкрадчивый.
«Я никого не жду, Надька не приедет (в последний год
плохо жили), у Скобикайло подписка о невыезде!.. Решено, не открою!..»
Не открыл.
Кажется, позвонили еще.
И стихло.
А через пару часов приходит Лида с работы – «Смотри,
что я в почтовом ящике нашла!».
«С папой беда!»
Пешков аж присел.
Пётр Фёдорч!
Жив-не жив?
Но уже в следующую минуту выволок из-под кровати
баул, стал бросать в него личные вещи!
«… Но ты спокойно, Лёв, смотри по обстоятельствам…
я.»
«По обстоятельствам? Ну смешная! (бритва где?)
Заплатили, ждем, вот и все обстоятельства (так, носки!.. трусы!.. чистая
майка!) Скобикайло под подпиской, а мне адвокат сказал: в кладовке сиди –
пока сигнал дам! (Надька-а!.. Соску-учился!..)!»
———
Утром следующего дня.
…И хотя ликующий Пешков не верил, что доживёт до
этой минуты, – она пришла.
Вагон качнулся, как напольный кувшин.
Электрический свет погас и зажёгся – точно с
корточек встал. А темнота за окнами так и осталась сидеть.
Тронулись плавно.
Дождик, как обманутый, зацарапался снаружи.
Было пять утра.
15 февраля, 1971-го, Одесса.
Бросив под лавку баул, Пешков отправился искать
туалет. В полчетвёртого утра, покидая квартиру, не воспользовался уборной, не
побрился, не выпил чаю. Чтобы Лиду не разбудить.
Минуя буферные кабины, тамбуры, вагоны, встречался
глазами с сонными пассажирами на жёлтых лавках, и перевзор этот со стороны
Пешкова был исполнен интереса, наступления и приятия. Не верилось, что скоро,
через каких-то 3 часа, увидит жену и сына. Разберется, что там с тестем («Петр
Федорч! Ты жив?»). И, главное, обрадует новым делом жизни.
Что это за дело было…
Ну, со смеха началось. С того, что Нога… ха… к Лиде
приревновал!.. Вот псих!.. А может, и не псих! По работе он в командировках все
время. Бывает, что по три недели в месяц – не дома. Вот и говорит: идем ко мне
в бригаду («чем с бабой тут моей под одной крышей толкаться» – такой ход мысли!)…В
октябре-ноябре ездили в пос. Березовский на птицефабрику, запускать систему
контроля за температурой. Работа мужская, травмоопасная (наладка называется).
Но если в электричестве сечёшь и руки не крюки, то справляешься. Претензий к
работе Пешкова не было, и Нога после 2 недель говорит: готовься, едем на
меткомбинат в Херсон!
«В Херсон? – поартачился Пешков. – Ты забыл, я от
прокурора прячусь?!..»
Но он бы все равно поехал. Чем в кладовке дуреть.
Вот такое вот новое дело жизни! Такая наладка!
———
…В туалетной кабинке надувало из откидного люка,
пахло смазкою путевых креплений, сырой землей. Пригородные комбинаты зыблились
сквозь известь замелованного окошка. Пешкову чудилось, он слышит, как
обрушиваются цеховые пресса, как гудят станки. И никогда прежде счастье бытия
не открывалось ему полнее, чем в пролетарских шумах этого утра… Гуд бай,
торговля! Спасибо, наладка!..
«Н-да, зигзаги жизненного пути! Простит ли Надька?
Женаты 12 лет (С Петра Федорча легкой руки!), а я все такая же матросня. Все
такой же не ровня ей. Да еще с торговыми наклонностями (позор в их семье). Да
еще под «уголовкой» за торговлю!.. Но теперь всё будет не так. Слово даю,
Надь!»
Надя была стыдлива, холодновата, ограничивала его в
телесной любви, не допускала экспериментов в позициях, но, воображая в разлуке
все ее женское: полный затылок, пахучие волосы, кожицу у ключиц… – он обмирал
от благодарности и счастья. И волновался о встрече.
Вот только – тесть?
Хоть бы не умер.
Бросит меня Надька – если умрёт!
И ведь, главное, знак был!
Был знак!
———
Знак.
Жил в темной кладовке у Ноги. Все развлечение – ВЭФ
«Спидола» (экспортная модель! Вашингтон и Мюнхен пролезают сквозь любые стены, любые
глушилки!). И вот, пролезло:
«Передаем главы из романа писателя Ша. О
насильственном советском захвате Молдавии в 1940-м году»!
Послушал 1-ю главу (в 13.05 после новостей).
Так себе.
Не Бредбери, не Станислав Лем.
Но то ли из-за вкусного шипенья ультракоротких волн,
в которых и самое стертое русское слово поворачивается бочком поджаренным и
ароматным, а может, от того, что он сам, Лёва Пешков, помнил себя не раньше
марта 1942-го (карантин-детприемник в Куйбышеве), а все, что до 1942-го, –
погружено в кисельный туман…-но в 20.00 того же дня ловил повтор…
И так всю неделю – 13.00, 20.00… 13.00, 20.00…
13.00, 20.00… – глава за главой.
Пока подозренье не торкнулось.
Это не Петра ли Федорча роман («Ша»- Шор?!..). Тот
самый, под бормотанье, ха-ха! (Он свои книги – как пишет?! Каждое слово —
бур-бур-бур! — вслух! Мы с Надькой у себя за стенкой ржали! Щипали друг друга,
чтоб не ржать).
И названье какое-то родное.
«В детстве, то есть прошлой осенью…».
Стоило Пешкову повторить: «В де-е-етстве… то-о-о
есть… про-ошлой…»,.. как голос тестя включался в голове.
…Но постучали снаружи, и замечтавшийся Пешков укатал
шнур, продул ножи, завернул электробритву в попонку. Пошлепал «Детским кремом»
по щекам.
Двинулся в обратный путь по вагонам.
Как раз въехали на мост.
Под мостом неповоротливая излучина Днестра
вытянулась в даль. Складки горизонта – размыты в снежном паре.
Пешков остановился и стал смотреть в окно.
Не здесь ли, над этой излучиной, по переправам,
наведенным советскими военными инженерами, происходил в реальности тот самый
шипяще-запретный, из «ВЭФ Спидола», «насильственный захват Молдавии 28.6.1940»?
Не здесь ли клубился и его собственный кисельный туман – от беспамятства первых
лет жизни до карантина-детприемника в Куйбышеве?
«Да нет, вряд ли! – подумал. – Чтобы тесть – и
«Голос Америки»?!.. Он ведь коммуняка. Работник органов (4-е управление). Не
стыкуется никак!»
Шум отвлек.
В тамбур из сцепной кабины поспешно вышли люди.
Они одинаково хлопали себя по карманам.
За ними, преследуя их, шёл сухонький
старикашка-контролёр в кителе.
«Приготовиться к проверке билетов!» – произнес голос
за спиной.
Это второй контролёр надвигался сзади. Молодой,
бычачий.
Они сходились, как ножницы, – эти 2 контролера,
молодой и старый.
Как стены пещеры – в «Али-Бабе».
Все проснулись в вагоне.
Поезд катил, как и раньше, но даже березки за окном
перестали мелькать.
Как раз возле Пешкова оба контролёра встретились.
Пробитая компостером, картонка билета вернулась к
Пешкову.
– Здравствуйте, Андрей Иванович! – произнесли вдруг
его язык и нёбо.
– Чего?.. А!.. Ну здравствуйте! – ответил один из
контролёров.
Тот, который старикашка.
– Пэ… пэ… пэ… – пригляделся он после заминки.
– Пешков! – подсказал рот Пешкова. – Пешков Лёва!..
– Пешков! – зафиксировал Андрей Иванович. – Ну и
что?.. Ты чего тут?.. Проживаешь?.. Работаешь?..
– Проживаю!.. И работаю!..
Это был Андрей Иванович, директор детского дома
(Чувашия, село Троицкое, 1944–48).
Он не меньше Пешкова удивлен был встрече.
От удивления в нём даже испуг чувствовался.
2-й контролёр переводил взгляд с одного на другого,
и выражение его лица следовало за выражением Андрея Ивановича.
В вагоне все молчали из-за них.
– Так ты местный, что ли? – Андрей Иванович повертел
головой по сторонам. – И это по какой ты тут работе?..
Как будто 24 года не прошло.
«Наладка!» – хотел просто и доступно объяснить
Пешков.
Но язык точно сорвался с приводных ремней.
– Автоматика на заводах!.. – забормотал он. – Э-э-э…
Коммутация проводов … э-э-э… на кроссплате… счётчики…
И ужаснулся тому, что говорил.
В самом деле!
Изумление, испуг окончательно стекли с лица Андрея
Ивановича.
– А, пролез! – верхняя губа его открылась, железный
обруч зубов блеснул.
Это он улыбался так.
– А чего к нам в детдом попал? Если местный!..
– Эвакуировали! – рассказал Пешков страдая. –Тут же
немцы были!..
Это «эвакуировали» было той же породы, что и
«коммутация проводов на кросс-плате».
– А вы?.. – попробовал перевести разговор.
– Я?.. – удивился вопросу Андрей Иванович. – А что
я?! Я к пенсии переехал!.. Я ведь всю жизнь там, где холодно и голодно!.. Можно
мне хоть на пенсии фрукты поесть?.. или это только твоей нации можно?..
В лице его стояло теперь прочное и властное
выражение. Как в детдоме когда-то. Что-то вроде «Ну вот, я же говорил!».
И у 2-го контролёра лицо перестало быть опасливым,
но подпустило ту же улыбку всезнания («Ну вот! Я же говорил!»), а потом и вовсе
стало злым.
И они пошли себе не попрощавшись в сторону головного
вагона. Два твердых карандаша в кителях.
Пешков засопел, загрустил, засмотрелся в красный
пол.
«Пролез!.. – повторил про себя. – Пролез… а?!..»
А может, это сон?..
Может, Нога наколдовал?
Потому что как раз пили за его д.р. недавно (в
общаге птицезавода в Коммунарске), а Нога дуреет с одного стакана: «Ну всё,
тридцатник, молодость прошла, жизнь кончена!..»
Такое понес! Мол, только молодость (до 30) и стоит
того, чтоб рождаться на свет…
«Ни фига себе молодость! – рассердился на него
Пешков. – Да ты, что, Славк?! Ты детдом забыл?!..».
«А мне в детдоме хорошо было!..» – не слушал Славка.
«Еще бы, тебе ведь тёмную не делали! – подколол
Пешков. – Тебе там конечно за…сь было!».
«Да, за… сь!» – отвечал Славка с вызовом.
«Особенно когда в спальне печку переложили!.. или
когда авиапланеры с моторчиками стали клеить!».
«Точно! Авиапланеры!..» – обрадовался воспоминаниям
Славка.
И даже локоть подвел к лицу. Слезу утереть!
«А как нам Сталин коньки и лыжи прислал, помнишь?..
– всхлипнул он. – На весь отряд!..»
«Я всё помню! – подтвердил Пешков. – Золотые дни!..
Плюс тебя ташкентским партизаном не дразнили!.. И Андрей Иванович тебя в грудь не
бил!..»
И показал пальцем – куда-то в район ложбинки по
центру груди.
«Не бил! – подтвердил Славка. – Зато в техникум
учиться направил! И картошку в общагу посылал! А в сезон огурцы со свеклой!»
«Красиво! – пробовал съязвить Пешков. – Рад за
тебя!».
«А когда каникулы, – расцвел Нога, – и мне из
техникума ехать некуда, то я – в детдом на все лето! И ведь принимали! Ставили
на довольствие! И не только меня! Кто в ремеслухах, кто в вэу*, и тех Андрей
Иванович на каникулы принимал!»
= = =
*вэу – военные училища
= = =
Вот так и наколдовали Андрея Ивановича. Вызвали дух.
(«…пролез… пролез… пролез…»).
Пешков попросил газету у попутчика.
Затулился в тамбуре.
Пробовал читать.
Не выходило.
Ну, вот где справедливость, а?!
Одним – огурцы со свеклой.
Другому – тёмные с малых лет! И удары в грудь.
И, главное, это «пролез».
Проле-е-ез!
Рана всей его жизни!
Начиная с марта 1942-го, с печеной картошки в
куйбышевском детприемнике («И откуда ты, французик такой, в СССР пролез?»…
и – горелой кожурой об лоб и щеки!).
И потом, с 1954-го, на военно-сторожевом траулере
«Сергей Киров», когда в и.о. боцмана пролез…
И к Надьке своей любимой в мужья – пролез. По
версии дружков и подруг ее университетских…
Повертел картонку билета.
Всё, не удалась жизнь. Во-первых, сирота. Да. Все
люди от отца и матери идут, и только он, Лева Пешков, пролез.
Пролез.
Во-вторых, Надька не любила никогда (Пётр Фёдорч
насильно замуж выдал!).
Отшвырнул газету.
«Я только объясню ему на словах… – побежал по
вагонам, – что это за работа – наладка! Мужская, травмоопасная! Ничего общего с
ташкентскими партизанами!.. А бить не буду, нет!..»
«Ну что, Андрей Иванович!.. Проле-ез?» – запомнил
собственный вопль (и железнодорожный китель – за обшлаг!).
———
Основы уголовного законодательства Союза ССР и
союзных республик 1958 года
Статья 191.5. Посягательство на жизнь
военнослужащего, сотрудника органа внутренних дел, а равно должностного лица,
осуществляющего таможенный, иммиграционный, санитарно-карантинный,
ветеринарный, фитосанитарный, автогрузовой и иные виды контроля… – наказывается
лишением свободы на срок от восьми до пятнадцати лет, а при наступлении тяжких
последствий – смертной казнью
(введена законом Союза ССР от 18.05.58 N 79-ФЗ –
Собрание законодательства союзных республик, 22.05.58, N 21, ст. 1927)
= = =
= = =
= = =
8.
«Все люди от отца и матери…».
Его отец и мать. 35 лет назад.
Chantal.
Всем кажется, что Иосиф С. неравнодушен ко мне.
Он завел моду подходить к нашей компании.
Нас целая орава, но все уверены, что это из-за меня.
Это потому что я «выделяюсь»: только-только из
Кишинева, с diploma ku disctinctie (диплом с отличием – рум.).
Оргеев. Август 1935.
Ну, я не отрицаю: от Иосифа С. исходит непростота.
Вот пример.
Стоим мы у гастрономии Франта. Вдруг разнеслось:
«Владимир Жаботинский* едет!.. Владимир Жаботинский с конгресса едет!..»
Я не знала, кто такой Владимир Жаботинский, но не
выдавала себя.
Мы толпились у гастрономии, ждали, пока все наши
подойдут – чтобы гурьбой на станцию.
За витриной «Франта» был кафейный уголок с
единственным столиком. Хаим Лопатин и оба брата Воловские обедали там. Потом к
ним Боберман подсел, заместитель мэра… Им не понравилось, что мы с улицы
глазеем на них. Они кликнули Мойшу Франта, и он, не удостоив нас взглядом, но с
важно поднятой головой и преувеличенно-прямой осанкой, выплыл из темноты к
витрине и закрутил штору на струнах.
Я думала, что Владимир Жаботинский один из них.
Откуда мне помнить всех оргеевских мануфактурщиков или заготовителей зерна.
= = =
*Владимир Жаботинский, лидер международного сионистского
движения 1920–30 гг.
= = =
Вдруг шторка снова отъехала.
И в выпахе папиросного дыма Иосиф С. выставился в
витрине.
Щурясь, он папиросу курил.
Впервые я видела его задумчивым. Даже печальным. Без
этого веселого удивления хорошо выспавшегося человека на лице.
Но задумчивость ему не шла.
Но не в этом дело.
А в том, что он стоял в витрине и курил, а все
повернули головы в мою сторону.
Июнь 1935, Оргеев.
– …Но ты действительно нравишься ему! – заявила
мне Изабелла Броди, когда шли от станции домой.
(Изабелла – это дважды подруга. Сначала по гимназии,
потом по докторской школе. Балованная форсунья с вечно поднятыми бровями. Из-за
этих полувыщипанных, капризно поднятых бровей всё ее лицо кажется туповатым. Но
Белка далеко не глупа, и выгоды своей никогда не упустит. И мне даже нравится
ее безразличие к тому, что о ней думают. Вот пример. Гуляли мы у жирного Унгара
на именинах, и, пока танцевали на веранде перед десертом, кто-то надкусил все,
я повторяю, все (!!!) яблоки в вазе. Бедный Унгар опомниться не мог. А Белка и
запираться не стала: ну да, а что такого, подбирала себе по вкусу!.. Уникум,
ха!.. Но Кишинев нас навеки породнил. Сон золотой.)
– Нравлюсь ему? – возразила я ей. – Тогда почему он
не трудоустроит меня в больницу?..
– Хорошенькая идея! – воскликнула Белка. – А ты с
ним говорила?..
И подняла свои недовольные, свои капризные брови.
– Еще чего! – вспыхнула я. – Из-за такой ерунды!..
Хорошенькая «ерунда»!
Трудоустройство в больницу занимало все мои мысли.
Приехав из Кишинева, я на другое утро подала прошение в попечительский совет,
но про меня забыли. Несмотря на diploma ku disctinctie.
Но тут мы поравнялись с грошн-библиотекой и… право,
этому нет обьяснения … но там Иосиф С. стоял с решительным видом. Да, он стоял
на крыльце и читал газету. Улыбаясь, он смотрел на нас.
Изабелла Броди ему ответно просияла.
Он спросил о Владимире Жаботинском, и я не стала
отмалчиваться. Чтоб не разделять непростоту, идущую от него.
Я стала рассказывать, что, когда дрол-фирер «Яссы –
Кишинев» остановился у перрона, то разнеслось, что Владимир Жаботинский спит,
но следом – ах! – мы увидели его в открытом окне 3-го вагона. Что тут стало!
Поалей Цион засвистели «Бу-уз!.. бу-у-уз!» («позор!» – ивр.), но
бейтаристы не дремали. Встав цепью у вагона, они выставили локти с сжатыми
кулаками над головой. Я думала, будет драка. Но вмешалась третья сила: «Gidan
keratc ve afara la Palestina!.. Gidan keratc ve afara la Palestina!..»–
закричали в головном вагоне («Евреи, убирайтесь в Палестину!» – рум.). –
Să trăiască Octavian Goga!» («Да здравствует Октавиан Гога!»
– рум.). Там фашисты ехали…
Я трещала так, что забила Белку.
Иосиф Стайнбарг слушал меня не перебивая.
Но он слушал как-то очень странно. Как будто у меня
мыльные цветные пузыри изо рта идут…
Но мы исчерпали тему Владимира Жаботинского.
Наступило молчание, и… Белка в самых простых
словах попросила Иосифа С. устроить её на работу.
Неслыханно, что об устройстве на работу говорили с
такой простотой.
Моя мама плачет с утра до вечера о том, что я не
устроюсь на работу. Она уверена, что папины неудачи в делах перекинутся на
меня.
= = =
Спустя 2 недели.
Поэтому я утаила от мамы, что Изабелла Броди – со
вчерашнего дня – рентген-лаборант в уездной больнице. Благодаря Иосифу С.! Хотя
в училище у нее были самые средние отметки.
Просто отвратительные отметки рядом с моими.
Я ушла в лес и плакала.
Мама считает, что если я не устроюсь на работу, то и
замуж не выйду.
Испугала! Буду себе одна!
И Иосиф С. мне не нравится нисколько.
Вертлявый, старый.
И этот нос с кружочками наружу – фу!
…Мама уже поговаривает о том, чтоб научить меня шить
на пару с ней: рейтузы, нижние юбки… Раз уж не выходит с медициной.
Не бывать сему!
Не буду хвастать, но professor Kosoi, читавший нам
анатомию и малую хирургию в Кишиневе, сказал мне по окончании курса: «Пусть
этот разговор останется между нами, но, Mademoiselle Chantal, с Вашей стороны
будет ошибкой: застрять на фельдшерском уровне!.. Да-да!.. Это будет
непростительной ошибкой – с Вашей стороны!»
Вот такие слова.
Всякую ночь я вспоминаю их.
Всякий поздний вечер на сходе в сон…
И неизменно переношусь туда, где улицы так длинны,
что загородняя даль – Яловены… Мунчешты… – поливает им на руки из своего
наклоненного кувшина…
О кишиневолшебный!
Его фонтаны, его штормящие парки!..
Его Арка Победы с золотым циферблатом… зверинец
братьев Tonzi со львами и тиграми… тревожные оперы Пушкина на летних сценах…
армяне с улицы Армянской…
И вправду, кого тут можно встретить, в нашем захолустье?
Разве деревенских молдаван в базарные дни или подгулявших русских в зимние
праздники?!
Вот так и умрешь – не увидав армян, не узнав об их
существовании!.. И я не говорю о греках и одесситах!..
Эх, если бы не мамино больное сердце (и подозрение на
наследств. д-т) и если б не папин больной пузырь… – только бы видели меня тут!
Только бы и видели.
9.
Chantal. Мнимая простуда Иосифа С.
Но этот Иосиф Стайнбарг…
Точно фруктовая пыльца, разносится он повсюду.
Например, сегодня… возле клумбы примэрии (городское
управление – рум.).
– Я простужен, – обьявил он, – не могли бы Вы прийти
поставить мне банки?..
Ноябрь 1935, Оргеев.
«Изабеллу Броди попросите! – подумала я. – Пускай
эта выскочка ставит Вам банки!»
С трудом я слёзы переборола.
Но… мама быстренько вымыла наши банки и сложила их в
сумку.
Пришлось мне идти.
= = =
…Иосиф Стайнбарг снимал особняк у m-me Резник.
Большеглазый, с глупой улыбкой на лице
подросток-денщик встречал меня на пороге.
И коротконогий, с темным лицом, бранештский молдаван
вощил полы тряпкой с жиром.
В одних байковых шароварах Стайнбарг улегся на диван
возле пианино.
Все позвонки на спине выступили.
Я запалила фитиль и… а-а-а!.. а накрыть затылок
полотенцем?!..
Забыла, идиотка!..
А-а-а!..
Застыла с пламенем на весу.
Пианино скалится по-лошадиному.
Услыхав мой вопль, подросток-денщик явился.
Перехватил огонь.
Дальше – хуже.
1-я банка… 2-я банка… 3-я банка… 1-я банка
отваливается… 1-я банка… 2-я банка отваливается… 2-я банка… 3-я банка
отваливается… Банки не прилипают! Почему?..
———
Краем глаза я видела, что, постелив чистые коврики
на пол, молдаванин собирается уйти.
И подросток-денщик удалился и того ранее.
Тогда я сбросила все банки в сумку.
Унеслась не попрощавшись.
= = =
45 минут спустя.
Посыльный от Иосифа Стайнбарга доставил мне конверт
на дом.
Мама открыла и ахнула.
50 лей!
50!!! (красная цена – 15)
«Эх, если бы ему каждую неделю нужно было ставить
банки!»-только и выдохнула мама.
«Но он нисколько не простужен! – дошло до меня. – Не
кашлянул ни разу!.. Так вот почему банки не прилипали!..»
— — —
10.
В те же дни.
СССР. Ленинград. Хвола.
После 8-часовой испытательной смены Софийку приняли
в ФЗО автотранспорта, прописали в комнату к другим уч-ся на улице Ядвиги
Самодумской.
Хволе отказали.
Она вернулась в Рабочий Поселок-2 к Кушаковой.
Ноябрь, 1935, Ленинград.
Кушакова, бывшая перчаточница, жила тем, что брала к
себе приезжую деревню на короткий срок. Отлавливала на перроне вокзала. Брала
деньги вперед. Обещала работу: сшивать шпульки для завивки волос из обрезков
кожи. Врала, что Рабочий Поселок-2 это близко, 30 минут от середины города (а
оказалось 2,5 часа по ж.д.). И что там прописку дают. Но по приезду стала
пугать историей об убийстве Кирова и о бандитских случаях. Показала 2-этажный
барак из серого дерева, где изнасиловали и задушили молодую крестьянку.
Но она устроила Хволу на фабрику-кухню в ночную смену.
Всё выгоднее, чем шпульки (на пятак – 100).
= = =
На фабрике-кухне Хвола и 2 приезжие девушки-башкирки
мыли котлы и разборные детали хлеборезки. Чистили картошку в чёрной
оцинкованной ванне. В помещении не было окон. Воздух проникал через
вентиляционное гнездо под потолком. Смена – с 7 вечера до 7 утра.
Утром у водоколонки Хвола разговорилась с
элегантным, но очень грустным блондином («Антон Козловский, 35 лет!») с тёмными
глазами. Острая челка молодила его. Видимо, он стеснялся своей молодой
внешности и потому обьявлял возраст, когда представлялся.
Жил он в Ленинграде, учился в Пищевом. В Рабочем
Поселке-2 — из-за сестры, ослепшей после
скарлатины.
Он попросил Хволу ночевать у сестры, пока из деревни
мать приедет (через 2 недели, когда посадит огород). В благодарность обещал
устроить на конфетную ф-ку им. Самойловой. Просторабочей на первое время. Но с
переводом в завёрточники. Когда-то он и сам так начинал. Но проявил себя. И вот
– фабрика направила его в филиал Пищевого на учёбу. А в Пищевом его в
комсомольское руководство выбрали.
Хвола и одной минуты не колебалась.
Конечно, фабрика!
Пускай и просторабочей!
Но так, чтоб Кушакова не пронюхала.
Потому что Кушакова не хотела терять жильцов и
говорила: вот, я заявлю на тебя в связи с убийством Кирова.
———
Конфетная фабрика.
Мастером цеха был Лёва Корчняк, из дворянской семьи,
но комсомолец.
Он выдвинулся из школы ФЗО. На фабрике ему
сочувствовали из-за бывш. жены, психически-ненормальной, скандальной. Она
трепала ему нервы из-за их 3-летнего сына: то отнимет через суд, то приведет к
проходной: «Забирайте этого выродка, он мне спать не дает!». А когда горсуд лишил
её материнских прав, стала писать доносы, что у Корчняков польские иконы в
доме.
Но Корчняка все любили на фабрике. Не очень красивый
внешне (сутулый, с узким лицом и большими ушами), он покорял добротой и
деликатностью. Без него не освоили бы вакуум-аппараты, варочные котлы и другую
новую технику.
Хвола оценила его светлую душу, когда из просторабочих
ее в заверточники перевели. В то время цех как раз переходил от ручной завертки
к машинной. Хвола прилагала все старание, но у нее плохо выходило. Пальцы,
локти, суставы плеч не умели выработать правильные движенья. Руки уставали.
Реакция подводила. Она была в отчаяньи. Боялась, что ей вынесут порицание.
Скажут, что не способна к советскому труду.
Но Корчняк
покорил её своей деликатностью..
Он легко выговаривал «Хвола», но когда от фабрики
оформляли представление на советский паспорт, предложил перейти на «Ольга». Так
будет всем понятней.
———
Корчняк.
В марте поехали в Вырицу, где работникам выделили
участки.
Жена Корчняка привела ему сына к грузовикам.
У неё был вид смещённой королевы класса: красивой,
но уязвлённой, растерянной.
…Ехали долго.
Сидели на узких бортовых лавках в кунге.
Проезжали над какой-то рекой.
Речной лёд шкварился в лучах солнца. Множественные
дымки вились на нём, точно ботву в поле жгут.
Над берегом солнце летело, как каток в блоке.
Грустный Лёва Корчняк с 3-летним сыном на коленях
сидел рядом.
Хвола не могла отвести глаз от низких дымков над
речным льдом.
Еще бы! Ведь сегодня – ровно год с того дня (зима…
Садово… Днестр… в белых простынях по белому льду… Ах, мама-папа-Адасса!
Увижу ли вас когда?..).
И тогда – что-то поменялось в мире.
Как будто прикоснулся кто-то. Как будто за руку
взял…
Хвола похолодела.
Осторожно повела головой по сторонам.
Это был Корчняк.
Одной рукой он придерживал на коленях сына Витеньку…
но свободная его рука… нашла Хволыны-Ольгину руку.
= = =
Неужели это он?
Тот, кого она с детства рисовала в мыслях.
О ком папа говорил: «Хволэ, не грусти, твой
человек уже родился! Он уже ходит по земле!»
Простое ли это совпадение – что именно сегодня… его
рука?
Нет, не простое.
Это он.
Хотя и с большими ушами.
Это для встречи с ним – я перешла через
Днестр. В белой простыне по белому льду.
= = =
= = =
= = =
Конец 2-й части
Часть 3.
1.
«Третий Ша».
1971.
«Тоже мне – литературная сенсация!.. Ха-ха!.. Тоже
мне – Третий Ша!»
(из радиоинтервью А.И.Солженицына – русской
службе Би-Би-Си).
Первый «Ша» – это Шекспир (1564–1615).
Второй – Шолохов М.А. (1905–… )
Третий – Шор (Ильин) Пётр (1908–1969).
Только в чем тут фишка?..
В проблеме авторства.
В том, что на всем выгоне мировой литературы именно
эти три экземпляра взбесились и понесли, задурили и закипели, сбросив с себя
седоков, считавшихся их творцами.
Но если с первых 2-х – как с гуся вода, то 3-й –
пострадал по полной. Слух о плагиате, реактивно-быстрый,
моментально-международный, прикончил его.
———
«Николай Леонтьевич! Коля! – написала Вострокнутову
(папиному воспитаннику) на домашний адрес. – Помнишь, как я ломилась к тебе в
прошлом году? «Остановите Фогла!»… «Конфискуйте рукопись!»
В ответ – тишина.
Только через месяц позвонили от твоего имени – мол,
«все под контролем»!
Эх, если бы!
В курсе ли ты, что с той рукописью стало?!
Теперь-то помоги. Пускай с непоправимым опозданием.
Сердце глохнет… – когда слышу это «третий Ша…».
Вспомни, Коля, как папа тебя любил (и принял в тебе
участие).
Вспомни, что для меня ты не только офицер КГБ, но
еще и друг юности, не дававший мне прохода весь 1-й курс, пока я замуж не
вышла.
Короче, надо что-то делать!
Надо опровергнуть клевету!»
———
Коля наутро позвонил.
– Не вопрос, – иронически пролаял в трубку, – будем
опровергать!..
———
Рапорт-РНО-999о4(12). Разговор
по телефону.
Н.Вострокнутов:
«Архив-то остался после Петр Федорча? Бумаги там какие-нибудь?.. Черновики?.. »
Н.Пешкова: «Все
пропало при переезде!..»
Н.Вострокнутов: «Кто
переезжал?.. куда переезжал?..»
Н.Пешкова: «Мы
переезжали!.. С Ботаники в Центр!..»
Н.Вострокнутов:
«Зачем переезжали?»
Н.Пешкова: «У
сына травма из-за всего, что с Ботаникой связано! Особенно с озером!.. Ведь
папа утонул на его глазах!..»
Н.Вострокнутов: «Что
еще пропало?.. кроме бумаг?»
Н.Пешкова
(вытирая слезы): «Вот только бумаги и пропали!.. Они в картонке были!..»
Н.Вострокнутов: «А
картонка – где хранилась? У тебя – хранилась? Или не у тебя – хранилась?»
Н.Пешкова: «У
мамы хранилась! Картонка такая зеленая от мужских ботинок.»
Н.Вострокнутов: «Мама
не ликвиднула?»
Н.Пешкова:
«Мама?! Зачем?!..»
Н.Вострокнутов: «А
развелись почему – Пётр Федорч с женой на старости лет?.. Ну ладно, не по
телефону!..»
Назначил свидание… на футболе.
———
Коля был большой, быстрый. И эта его хаотическая
быстрота в движеньях, как и короткий точный разговор (остро нарезающий твои
встречные фразы), – все это побивало тебя, сталкивало с рельс. Еще тогда, в
университетской юности (он с юрфака, старше на курс), просто потрепаться,
анекдот рассказать, – и то нужно было заранее привести мысли в порядок. Сгруппироваться.
Наметить красные линии в разговоре.
Но при этом он был свой. Преданный. Влюбленный.
Узнав, что она кровь в поликлинике сдает (50 руб. за два укола – чтоб у папы с
мамой деньги не тянуть!), поймал в университетском буфете и заставил принять
конверт (со стипендией за 2 месяца!). Но… давно это было. Теперь он другой.
Один румянец прежний! Непонятно, как в КГБ (с их культом незаметности) держат
офицера с таким ярким, таким взволнованным румянцем!
Короче, он славный.
Другое дело, что его по рукам нужно бить: «Коля, не
наглей!.. Коля, руки убери!»
Такой он ловелас неисправимый.
———
В 18 ч. встретились на Бендерской, возле телефонной
станции.
Пересекли тонкий, под тополиным шатром, проспект.
Достигли Дома офицеров с фонтаном под фонарями.
Сигаретный дым стоял там коромыслом.
Это целую роту срочников согнали – со штык-ножами
поверх шинелей.
– Если черновиков нет, – спросил Коля, – то как мы
его авторство докажем?..
И, не слушая ответа, выступил первый.
– Есть газетка с их заявлением о плагиате!.. –
поделился он. – Есть перепечатки с той газетки в Англии и в ФРГ!.. Есть,
наконец, данные о подписантах! Всего 7 человек, включая Фогла! Но где они и где
мы?!..
– Руки убери! – увернулась Надя.
Вот кадр!
– Чего – убери? – обиделся Вострокнутов. – Нет, чего
убери?..
Но руку – с талии – убрал.
– Я… замужем, Коль! – напомнила примирительно.
23 мая 1971 г., Кишинев.
И тогда народ повалил – в сторону Стадиона.
Много и густо.
До того не выдавали себя, шли по-двое-трое, смешаны
с городской толпой.
И вдруг – сорвали маски!
Сильное это было превращение. Если бы улицу Ленина
(местный Бродвей) разбить на условные квадратики, то, скажем, на 4-х
квадратиках от Пушкина до Болгарской – это обычная городская толпа:
дядьки-тетьки, старики-старухи, собаки, дети. А вот от Бендерской и вверх к Стадиону – одни мужчины!
Сотни и тысячи мужчин на одном квадратике от Ленина до Киевской.
Их ждали.
Конная милиция выцокала на Искре.
Строй солдат забухал от Дома офицеров – по тротуару
на опереженье.
– Я не хочу на футбол! – Надя вцепилась в локоть
Вострокнутова.
– Страшно? – засмеялся.
И оттащил к темному тополю на тротуаре.
Солнце еще каталось по миске неба, но тополя уже
темнели.
– Я за-амужем! – передразнил под тополем. – А с
сыном скульптора кто встречается?..
– С каким сыном скульптора? – ахнула. – Коль, ты
что?!..
И поневоле встала ближе к Кольке. Потому что со всех
сторон мужчины наступали.
– Если ты про Лазарева, – заорала Кольке в ухо, – то
ты дурак!.. Мы с ним просто коллеги по работе!..
Тогда Колька прижал ее к тополю и стал орать:
– Просто коллегу по работе — на Новый год в семью не
приводят! А потом к Ивану Усову на квартиру!..
Он орал так буквально-близко, чуть не выедая лицо,
что смысл его слов доходил замедленно.
И пока, пораженная его осведомленностью, Надя
приходила в себя, доорал жалея:
Рапорт-РНО-999о4(13). Ул.Бендерская,
возле Дома офицеров.
Н.Вострокнутов: «Этот
Иван Усов меня и интересует! А Лазарев твой так… постольку-поскольку!..»
Н.Пешкова: «Он
никакой не мой!..»
Н.Вострокнутов: «Этот
Усов, это ж самого Родион Петровича* сын, а компании водит плохие! Вот при тебе
кто там еще был?»
= = =
Усов Р.П. –
первый зампредсовмина МССР.
= = =
– Ты… ты… – пролепетала Надя, – вербуешь меня?..
– Не надейся! – перебил. – Женщин я использую только
по прямому назначению!.. Куда-а-а? – ухватил за локоть. – Жить надоело?!..
Это потому что, вдрызг оскорбленная, она выпрыгнула
из-под тополя. Как в открытое море с корабельной мачты.
Колька – следом.
Втеснились в толпу.
Вот и Стадион повиднелся: крепостной вал с бойницами
касс.
Крепость уже пала к этому часу, если судить по
роковому уууу-уууу, идущему из-за стен.
– Что касается Лазарева, – объявила Надя, – …значит,
что касается Лазарева…
Ей трудно было говорить, она не слышала себя.
– Значит, что касается Лазарева… то тут нет
секретов!.. А вот про Усова… извини!..
Паника росла в ней. Потому что, если б не Колино
обьятие, не уцелеть ей в этой мужской колонне.
– Надя!.. – еще надавил Коля. – Ради отца!..
– Нет!..
– Тогда хочешь знать, кто такой Фогл? И чего это он
вдруг, с другого края света, приехал твоего Лёву спасать?..
———
Рапорт-РНО-999о4(14) (на
стадионе).
Н.Пешкова:
«Хорошо!.. Но я про Лазарева только!..»
Вострокнутов:
«Добро!.. Начинаем с Лазарева!..»
Н.Пешкова:
«Хорошо!.. Но сначала у меня вопрос!»
Вострокнутов:
«Какой вопрос?»
Н.Пешкова: «А
эти семеро, включая Фогла, они что говорят? Кто настоящий автор, по их мнению?»
Вострокнутов:
«Плевать на их мнение! Захотим, докажем, что в природе такого не было!
Подумаешь, Лев Толстой ему написал!»
Н.Пешкова: «Вот
как?!.. Лев Толстой ему написал?.. Значит, он был?!.. Раз Лев Толстой ему
написал!»
Вострокнутов: «Я не
говорю – что не был!.. Я говорю: захотим – докажем, что не было!..»
Н.Пешкова: «Как
его зовут?»
Вострокнутов:
«Стоп! Твоя очередь!»
Н.Пешкова:
«Хорошо!.. С Лазаревым мы в Ботаническом саду подружились! У нас там огороды,
закрепленные за школой!»
2.
Огороды, закрепленные за школой… 1,5 года тому
назад.
Рапорт-РНО-999о4(15)
Показания Пешковой Н.П.
«Шли на разметку огородов. Шеренгами по ул. Искра
(8-А, 8-Б, 8-В). На перекрёстках сдерживали напор школьной толпы. Лазарев нёс
зонт над собой и Вербицкой Е.М. (преп. истории). Зонт выворачивало от ветра.
Лазарев новый в коллективе. Да и в педагогике новый. Он не понимал, что можно,
что нельзя педагогу школы. На ул. Мичурина, возле зубной поликлиники, бросил
Вербицкую Е.М. с зонтом, а сам кинулся через дорогу за сигаретами (там киоск).
При возвращении в колонну ему было сделано строгое замечание (мною). И указано
выбросить сигарету немедленно. Потом шли через магалу (старые Боюканы). Здесь
всё как при царизме: немощёное, кривое. Из-за воды земля едет под ногами. В
Ботанический вошли с тылов. Красные лоскуты стали попадаться в траве: разметки
других школ. И тогда вдалеке острая молния выдала себя в темном небе. Затяжная,
в 3 ступени. Затем гром стукнул. Раскат его был такой близкий, что колонну
потрясло. Какие-то девчонки-дуры заревели от страха. Дождь стал
опрокинуто-сильным. О том, чтоб в таких погодн. условиях производить разметку
огородов, не могло быть и речи…».
Но за платановой рощей
показалось каменная городня.
Целый блиндаж, полуушедший в
землю.
Завели всех вовнутрь. Объявили
привал.
Теперь Лазарев вольно курил в
дверях.
Небо заросло водой. Мутные
медузы папоротника плыли по его течению.
В отдаленье на холме парили
Новые Боюканы: строительные каркасы, подъемные краны со стрелами.
Здесь же, в Ботаническом, вода
все прибывала.
Похоже на потоп.
Лазарев стал искать взглядом
дуру-англичанку (обругавшую его за сигарету). Она – старшая по отряду. Думает
ли эвакуировать детей?
Увидел её в противоположном
углу комнаты.
Она через голову снимала мокрый
свитер.
Свитер буксовал на её лбу.
Все её тело присягнуло усилию,
и фуфайка, выбившись из рейтуз, оголила мясную полоску живота.
А далее произошло вот что:
скорчевав свитер и угадав, откуда наблюдают за ней, она посмотрела на Лазарева.
Через всё просторное помещение, через десятки голов, затылков, спин –
определила его. И в лице её была одна смущённая женственность. В 1 минуту она
женщиной себя почувствовала. Впервые. Как так? А вот так. Замужем 11 лет (один
сын, 9,5 лет, один выкидыш, были аборты…). И вдруг, вот только сейчас, женщина.
Прикосновения захотелось. Поцелуя. Как так?! Вот стыд. Когда с Лёвой… ну
близка… то поцелуи только мешают. Хотя Лёва — он теплый. За всей этой внешней
грубостью. Но его поцелуи всегда не к месту. А этого… незнакомого… вдруг
захотелось прижать к груди, поцеловать.
= = =
* Все, что
выделено этим шрифтом, – Коле Вострокнутову не рассказано.
= = =
– Возвращаемся в школу! – задиристым хриплым голосом
объявила Надя.
Она объявила это учащимся 8-А,
8-Б и 8-В классов (79 чел.) и сопровожд. учителям (4 чел.) Но сам голос ее –
отныне – звучал для Алексея Лазарева одного.
Вечером Лазарева доняли
слабость, резь в глазах. Он слёг в родительской квартире на Ленина, 64.
Только через неделю вышел на
работу.
Перед дверьми учительской ему
попалась Надя, и он улыбнулся ей в воспоминание о смятении, причинённом ею.
———
Рапорт-РНО-999о4(15).
«Вот и всё, Коля. Как пришли, так и ушли из
Ботанического сада. Нам дождь все планы спутал! А что на Новый год с Лазаревым
была, так это педколлектив у нас такой: опекают меня после гибели папы, ареста Лёвушки!..»
= = =
= = =
3.
Прошло 3 года…
Лазарев. Стажировка в Москву.
Лазарев целовал Надю за колонной аэропортовского
буфета.
Они были скрыты от глаз, и только буфетчица, когда
отступала к зеркальной полке с ассортиментом, могла видеть рыжие борты
Лазаревской дублёнки.
За буфетной стеной полигонный шум самолетов не
смолкал.
Прислушиваясь к нему, Лазарев уговаривал себя, что
не боится отрыва от земли и 8000 м воздушной пропасти.
Кишинев. Аэропорт. 1974, февраль.
Он целовал… нет, скорее тыкался подбородком, ртом и
носом в пятно Надиного лица. В общественных местах она была недотрога. Но
теперь ему казалось, что его поцелуи и неспокойные руки делают свое дело, его
плотское пламя перекидывается на неё, вот и плащик смягчается и губы рождают
ответный вздох…
Но, покосившись на её поднятое лицо, увидел открытые
глаза, терпеливо глядевшие в сторону, и щепки помады на губах.
– Ну вот! – отстранился он. – В чём я виноват?..
В новой дубленке ему стало неповоротно, душно.
– Ни в чём! – поправила она волосы.
– Я ведь не гулять еду!.. Вот вредная!..
Помолчали.
Лазарев ожидал, она ответит: «А чего! Можешь и
погулять!»
Но она ничего не ответила.
– Ты ведь в курсе, что для меня Москва! – заговорил
он сбивчиво. – Для моего роста! Для всего будущего моего!.. И нашего!..
И, ничего не добившись этой глуповато-взволнованной
тирадой, принужден был добавить:
– Обещаю, Надьк! В Музей Толстого в первые же дни!..
А хочешь – прямо с самолета!..
О! Вот это было в точку!
– Найди все письма Льва Толстого в Молдавию! –
захлопала она ресницами. – Ты понял – все! До единого! Не важно, какого года!..
– Найду все письма Льва Толстого! – подтвердил. – С
сотворения мира – до наших дней!..
– И с этим… Шлёмой поговорить! Про харьковский
период!..
– Святое дело – про харьковский период!…
Прижалась благодарно.
– А это правда, – заулыбался, – что в детстве ты без
спроса, одна, ездила в аэропорт?!.. Посмотреть, как самолёты взлетают!..
– Да, правда!.. Возле той решётки стояла!.. –
кивнула куда-то вбок.
Лазарев посмотрел, куда она кивала.
Глухая стена.
– А вообще-то неправда! – передумала. – Так,
приезжала с папой за компанию – покупать подшипники у таксистов! Таксисты тут
подшипниками спекулировали, а я просто с папой любила ездить – все равно
куда!..
«С папой любила ездить» было произнесено с нажимом,
обидным для Лазарева.
И потому он мог бы подкинуть ответную шпильку.
Что-то вроде: «Еще бы! С таким папой!»
Но не подкинул. Пощадил.
– Подшипники? – спросил нейтрально. – Зачем?..
– Папа своими руками «Победу» собирал!.. Купить –
денег не хватало!..
И Лазарев снова почувствовал укол. Как будто он
виноват в том, что ее папаша (вообще-то военный в чине и писательский
секретарь) на «Победу» не накопил.
– Ну вот чего ты дуешься? – расстроился он.
– Представляю, какой ад был в его душе — из-за
мамы!..
Наконец в ее голосе подвоха не было.
= = =
Потом, в самолёте, пока разогревались турбины, он
вспоминал, как поразили его открытые Надины глаза, глядевшие в сторону, их
терпеливо-скорбное выраженье.
Его затрясло от обиды.
«Хохотушка! – подумал сердито. – Баба-ураган!..
Мастер показухи на самом деле!.. Мол, как ей важно всё, из чего я состою: мои
мысли и вкусы, учителя, друзья, Кастанеда-Гуржиев!.. Хм-м. Пока не прихлопнула,
как комара. Штампиком ЗАГСа по голове! А теперь и притворяться лень!..»
Выехали на взлётную полосу.
Взлетели.
Пришлось отвлечься.
«Что держит самолет в воздухе?» – вопрос, неизменно
лишавший его покоя накануне вылета.
Помнится, даже конспект завел с выписками из «Науки
и жизни»: что-то там про плотность воздуха, уравнение Бернулли, расчет
подъемной силы крыла…
Фигня.
Утробный страх пересиливал.
Это когда идешь себе по земле, увлекаешься, мыслишь…
и вдруг – самолет…
Давно он понял: одна его собственная воля к жизни
(молодость, мечты о славе…) диктует самолету лететь. Воля к ночным пляжам
Планерского, воля к тартусским лекциям Лотмана о структуре стиха, воля к
покорению Мунку Сардык в восточных Саянах…
И не дай бог постареть.
Постареешь, утратишь вкус к победам – никакой
Бернулли не поднимет!
———
Итак, взлетели.
Пламя целой жизни заколебалось… и уравновесилось.
Моя взяла.
Так на чем же я остановился…
Ага. Надя.
«Всё показуха! – возобновил свое ожесточённое
размышление. – Прямота, крупность! Отчаянность и бесшабашность. С голой шеей в
любой мороз. Прыжки с парашютной вышки в ЦПКиО. Выпуклый лоб, роговая гребёнка
в волосах – всё на простаков!.. И сам голос, вечно охрипший от эмоций, щёки,
надутые со сна… Хм-м, и эта её искренность в интиме (вместе и темперамент, и
целомудрие), так трогавшая меня… И как это ей удалось: что еще и не жили
вместе, ещё не переспали ни разу, – а я уж в курсе, когда у неё месячные, хотя
не спрашивал! Гипноз? И потом, когда стали вместе жить, спать в одной кровати,
всегда её тяжёлая нога на мне, куда ни повернусь: на правый бок, на левый!.. Ну
и самое главное… этот ее папаша из озера, Третий Ша (сам Исаич* так
припечатал!), из-за которого теперь по архивам таскаться, письма Толстого
копать!.. Надоело!.. Ух!.. Ну и значит все к лучшему: стажировка, отъезд,
прививка разлуки в отношения!»
= = =
*В какой связи «Исаич» (А.И. Солженицын) так
припечатал ее папашу, было не понятно. Как и то, что означает это «3-й Ша». Но
Солженицын и вправду так припечатал в интервью по «голосам». Своими ушами
Лазарев, правда, не слышал, но несколько знакомых подтвердили, что – да, было
дело, припечатал.
= = =
Самолёт набрал высоту.
Из-за занавески вышла стюардесса с подносом.
Газировка, леденцы.
Все пришло в равновесие.
Мысль о прививке разлуки понравилась ему.
Он повеселел, хмыкнул и, сунувшись в проход между
креслами, стал делать знаки Виле К., бывшему однокласснику, 2-му дирижеру
Оперного, сидевшему в пяти рядах сзади.
В аэропорту Виля был с молодой особой, очень
эффектной. И лишь кивнул издалека. А теперь легко поднялся и пришёл: «Привет,
Лазо!»
Лазарев тоже поднялся, и они удалились в хвост
самолета, где было два свободных кресла через проход.
Разговорились – кто, чего.
Вилю взяли в аспирантуру Гнесинки. Вот, летит.
– А я в «Известия» на стажировку! – поспешил отбить
Лазарев. – Ну и еще там… в Ленинку да в музей Толстого с тайным поручением!..
Говорили пригибаясь друг к другу через проход, пока
Лазарев не осознал, что посматривает, кто пригибается дальше и вытягивает шею
сильнее. Черт возьми, выходило, что – он.
Тогда он приклеился к подголовнику.
Виля был давний кент, хотя один на один дружили
только в детстве, со 2-го по 4-й класс музыкальной школы. Пока отец не застал
Лазарева занимающимся на скрипке… лёжа. Поверх заправленной постели (что
усугубляло). И не перевёл в 3-ю мужскую на Садовой.
Ха! Спасибо предку!
В 3-й мужской было интересней в 10000 раз.
Один Усов Иван чего стоил! Сын того самого Родиона
Усова из ЦК. Прогульщик и хулиган, искатель тайников с немецким оружием на
боюканской горке. Защитник уличных собак, предводитель банды, нападавшей на
гицелов*.
= = =
*гицелы – люди, нанятые для отлова бездомных
собак.
= = =
Благодаря Усову пересеклись вторично с Вилей –
спустя 12 лет. На почве туризма. Усов теперь был скалолаз, боксер и жестокий
бабник. Со сдвоенной фатерой на Ленина. Это 6 (шесть!) комнат в лучшем квартале
города. И уже не дворняг бездомных, а красавца-дога держал для полной упаковки.
Усовский стиль жизни распространялся на Лазарева
вплоть до женитьбы на Наде.
В браке Лазарев полагал себя счастливым, но теперь,
давясь распахнутым Вилиным лоском, готов был пересмотреть итоги десятилетия.
Спасала стажировка в «Известиях». Она не уступала
аспирантуре Гнесинского.
Виля не обязан быть в курсе, что стажировка выпала
не за красивые глаза. А благодаря третьему Ша (посмертные связи секретаря
Совписа и… подполковника КГБ!).
А вот про то, что Надя «англичанка» с иняза… как раз
неплохо бы ввернуть.
Летели славно.
Самолет точно зашит в небо.
Жгли анекдоты. Виля – два неприличных, потом
политический. Значит доверяет. Видит равного.
Польщенный Лазарев чуть было не поделился про харьковский
период и музей Толстого. Уже на языке вертелось. Но… не сболтнул, молодец.
Стал развивать про «The Catcher in the Rye».
Дал понять, что читал в оригинале. Пускай и не без
помощи жены-«англичанки» (выпускницы иняза).
Но Виля тронул за рукав.
– Посмотреть дашь? – спросил он понизив голос. – На
одну ночь? – и даже поозирался по сторонам.
– Сэлинджера?.. – удивился Лазарев. –
По-английски?..
– Тестя!.. – одними губами нарисовал Виля.
– Изъяли! – так же по-рыбьи неслышно отвечал
Лазарев.
И еще не веря удаче, перевороту, подарку судьбы
(исторически третий Ша никогда не был его тестем, просто не успел в этой роли
побывать), дошептал:
– Копирки от пишмашинки – и те!..
И крест-накрест повел ребром ладони в воздухе.
В глазах Вили непонимание боролось с восторгом.
Он не понял, что означает этот секущий полет
Лазаревской правой ладони. А спросить – постеснялся.
Лазарев был доволен собой. Тем более что про
копирки… ха-ха… придумалось на ходу.
Бесконтрольный выброс фантазии!
А что?!
А если это случай такой: когда необходимо все козыри
– и побыстрее – на стол!..
4.
Для Вили забронировано было в поспредстве, а Лазарев
ехал к родне (или кто они нам?): баба Дуня и Шлёма. Это в р-не Пл. Ногина в
переулках.
Но Виля потянул в поспредство, и Лазареву стоило трудов
не выдать удовольствие, с каким он это приглашение принял.
1974, февраль, Москва. Внуковский аэропорт.
На самом деле Виля «потянул» в последнюю минуту.
Было видно, что «изьятые копирки» впечатлили его, но он хотел перепроверить
себя. Понаблюдать, как Лазарев поведет себя при входе в столицу. Не запаникует
ли, как провинциал. Не затрещит ли крыльями по воде, как селезень.
В ответ Лазарев поскучнел, напустил флегму. Стал
пропускать Вилины реплики мимо ушей, оставлять их без ответа.
Во-во!
Правильная линия!
———
Вышли из аэропорта. Сели в 511-й радиальный.
Лазарев смотрел в окно, в сторону.
Окраинные лесосеки в пепельном снегу были
растрёпаны, как капуста. В берёзах, выдавленных из леса на шоссе, зияли мокрые
черноты. И за всем этим, сахарно и зубко, качанела Москва.
Во всю автобусную дорогу от Внуково до Юго-Запада
Виля что-то говорил, острил, и время от времени понижал голос, чтобы кинуть еще
крючки на тему тестя, но Лазарев как бы ушел в себя. В собственную спокойную
значимость.
Он понимал, что прошел проверку.
———
В поспредстве МССР.
Спальня была на 6 мест, с дебильно-высокими
потолками.
Вечером выбежали в гастроном на Кузнецкий.
«Не мороз, а суповой концентрат мороза! – заметил
Лазарев на бегу. – Разводить в пропорции чайная ложка на цистерну!..»
И облизнулся от вкусности определения.
От того, что выбил ещё пол-очка в глазах Вили.
Не так уж мало очков за неполный день.
В спальне было слабо натоплено. Лазарев загодя
подложил кальсоны под подушку, чтоб наживить в темноте. Не красоваться же в
кальсонах перед Вилей.
Перед сном ходил в кабинку – звонить по талону в
Кишинев.
У Нади был слабый голос. Именно такой голос, от
которого (и она об этом знает) у него портится настроение.
Она удивилась, узнав, что он ночует в поспредстве («А
как же – с этим… Шлёмой поговорить – про харьковский период?!»).
– Уф-ф! – обмяк Лазарев. – Вот на днях зайду и
поговорю!.. Про харьковский период!.. Но умоляю – обойдись без сарказма!..
– По-моему, я говорю своим обычным тоном!..
– Это только по-твоему!..
– Я говорю как умею! – уныло и по-прежнему с
подвохом отвечала Надя.
Во тип!
– Да прилетай же на каникулы! – загремел он. –
Надька-оладька!.. А?.. Вот вместе и насядем на Шлёму. И в архиве Толстого – будем
вместе рыться!..
– Я бы прилетела… – голос Нади зазвучал
безадресно, тускло, – если б не… – тут она умолкла, и Лазарев угадал, что она
удаляется от чужих ушей (теща Соф.Мих.? Витька?) в спальню, и провод телефона
путается под ногами, – …если б не за-ле-те-ла!.. Прости за каламбур!..
Последняя часть фразы была произнесена ею совсем
по-другому.
Звонко. С твердой артикуляцией.
В голосе её краски сверкнули.
– Я рад!.. –
выпалил он.
Он читал, что женщине важна 1-я реакция.
———
…Он не разбирал, что в нём: восторг или
удручённость.
Если восторг, то леденящий.
Если удрученность, то в блеске победы.
Ах! Ох! Ух! Эх!
Можно подумать, он сам родился!
Узнал о собственном зачатии!
Все, что до сих пор, не то! Не считается за Жизнь.
Но вот теперь!
Подумать только: всего 3 года т.н. влюбиться в
женщину. Чужую. С набором каких-то своих, посторонних тебе свойств.
Не говоря о том, что – завуч и мать семейства!
И вот, сегодня, 19.2.1974, принять известие о
капитуляции.
О том, что ты есть.
О том, что Жизни не отвертеться от тебя.
———
Он помнил, как влюбился в Надю.
В октябре 70-го.
В Ботаническом Саду на Боюканах.
Там, где огородные участки, закреплённые за школами.
Была осень, поход 9-х классов на огороды…
А до того – ну едва знакомы. Просто коллеги по
педсоставу.
И вот – влюбиться, навеять ей свою любовную волю!
———
Вернувшись в спальную залу, он храбро извлек
кальсоны (розового, позорного цвета) из-под подушки.
Надел при Виле.