Окончание
Опубликовано в журнале Волга, номер 3, 2016
(Окончание. Начало см.: Волга. 2015. №11-12; 2016. №1-2)
Торопец
Как ни старайся угадать правильное ударение в названии русских городов – все равно ошибешься и скажешь вместо Чухлома – Чухлома, вместо Устюжна – Устюжна, Тотьма вместо Тотьма, а вместо Торопец – Торопец. По неправильному ударению торопецкие жители и отличают своих от приезжих. Ссылки на то, что, есть, к примеру, Городец, Елец и даже Гороховец, не принимаются во внимание. Торопец и только Торопец потому, что река Торопа, и потому, что торопится. И Торопцом-то он стал далеко не сразу, а был сначала Кривитеском. Сначала – это так давно, что Москва… Нечего и говорить о Москве, когда она моложе Торопца лет на сто, а то и больше. Торопец ей в прадедушки годится. И вообще Торопец вошел в тридцать древнерусских городов, первыми упомянутых в летописях, и Кривитеском его называли потому, что жили здесь кривичи. Здесь уже в девятом веке было поселение викингов, здесь гуляли на свадьбе Александра Невского и на второй день пели такие частушки про Золотую Орду… Какая после этого Москва…
Начнем, однако, с самого начала. Кривичи, пришедшие в эти места в седьмом или в восьмом веках, были мирными и не любили выяснять отношения с соседями, а потому предусмотрительно забрались в самую глубь непроходимых лесов и болот, на западный край нынешней Тверской губернии – подальше от Москвы, Твери, Новгорода и Пскова, которых тогда еще и в помине не было. Они облюбовали себе то место, где через озеро Соломено протекает река Торопа. Кривичи были заядлые рыболовы и поселились в самом рыбном месте – кроме Торопы в тех местах еще несколько озер и десяток речек мал мала меньше.
И стали они на его берегах жить-поживать, ловить рыбу, собирать грибы, ягоды, добывать зверя и растить лук с капустой на своих огородах. С местом они не прогадали – пройдет еще сотня-другая лет и выяснится, что место это не только рыбное, но и денежное, поскольку лежит как раз на пути из варяг в греки. Ну, а пока варяги еще не пришли и звать их никто и не думал, кривичи обнесли свои дома и амбары с сушеной рыбой, ягодами, грибами и добытыми медвежьими шкурами частоколом из заостренных бревен и назвали все это… Никто не знает, как они назвали свое поселение, но в средневековых писцовых книгах, летописях и в других, более поздних документах оно называлось Кривитеском, или Кривическом, или Кривитепском, или Кривичехом, или Кривитом, или Кривигом, или как писец, почесав пером за ухом, записывал – так и называлось.
От тех, почти баснословных времен, до нас дошло немного – глиняные черепки с простенькими узорами, рыболовные крючки, превратившиеся в железную труху ножи, разноцветные керамические бусины и название одной из лучших торопецких гостиниц «Кривитеск»1.
К концу первого тысячелетия нашей эры жители Кривитеска
стали принимать активное участие в проплывающей мимо них торговле. На берегу
озера Соломено появились шиномонтажные
мастерские по ремонту торговых ладей, пристани, постоялые дворы, харчевня
«Щучьи дети», где подавали мелких копченых щурят с темным ячменным пивом, хмельным квасом и забродившим
березовым соком. В лавках местных менял можно было попробовать на зуб золотой
византийский солид или серебряный арабский дирхем,
спросить, сколько это будет в беличьих шкурках или в вяленых судаках, и
тихонько выйти, бормоча себе под нос… Впрочем, тогда
уходили молча, потому как о словах, употребляемых в подобных случаях, никто не
знал и не подозревал даже – до нашествия татар с монголами было еще, как до Китая… то есть до Монголии.
Как, когда и почему Кривитеск превратился в Торопец, мы не знаем и теперь уж вряд ли узнаем. Лаврентьевская летопись упоминает торопецкого купца Исаакия по прозвищу Чернь, раздавшего свое имущество нищим, ушедшего в Киев и принявшего там постриг. Исаакий умер в Киеве в 1074 году и был канонизирован под именем преподобного Исаакия Печерского. 1074 год считается годом основания Торопца. Версий о происхождении его названия столько… и еще полстолька. Остановимся на той, которая от названия реки Торопы, которое от глагола торопиться. На самом деле Торопа никуда не торопится – тихая и спокойная река, правда, вода в ней гниловатая, как и в озере Соломено. Есть в ней и в озере места, не замерзающие даже зимой. Это, по всей видимости, и привлекло кривичей – круглый год можно было находиться под защитой незамерзающей воды.
Так или иначе, а в одиннадцатом веке Торопец уже был торговым, купеческим городом. Торговали лесом, мехами, рыбой, кожами собственной выделки, медом и воском. Торговали и богатели. Кривичам для защиты своих избушек и рыбных запасов хватило и частокола из заостренных бревен, а торопчанам для защиты своих купеческих хором и сундуков с деньгами пришлось насыпать вокруг города высокий земляной вал и увенчать его крепостной стеной с башнями. Деревянная стена, понятное дело, не сохранилась, а валы, образующие что-то вроде небольшого, поросшего изнутри травой и изрытого кротами кратера вулкана районного масштаба, и сейчас возвышаются на острове у впадении Торопы в озеро. Экскурсовод мне рассказывал, что сюда приходят молодожены, просто влюбленные и каждый год школьники-выпускники, приносящие в этой чаше, укрытой от ветров и посторонних взоров, жертвы Бахусу, а как стемнеет, то и Венере.
В 1168 году Торопец, жители которого к тому времени уже успели принять христианство, упоминается в летописи как центр Торопецкого удельного княжества. Скорее всего, валы городища были насыпаны в одиннадцатом веке при первом торопецком князе Мстиславе Ростиславиче Храбром, сыне смоленского князя Ростислава Мстиславовича. Тогда все воевали против всех. Смоляне и торопчане в 1169 году ходили воевать Киев, а новгородцы в это время сожгли и разграбили Торопец, уведя в плен часть местных жителей. Ровно через год торопецкая дружина во главе со своим князем, вместе с суздальцами и их союзниками огнем и мечом прошлась по новгородским землям.
Мстислав Храбрый воевал всю свою жизнь и умер, собираясь в поход на Полоцк. Практически не слезавший с коня, не снимавший кольчуги и не выпускавший из рук меча, он каким-то образом все же успел родить трех сыновей от двух жен. Одному из этих сыновей – Мстиславу Удалому – он и отписал по завещанию Торопецкий удел.
При Мстиславе Храбром все было, как и при его покойном папаше – все воевали против всех. Торопецкая дружина под его началом ходила в походы против половцев, против чуди, против Всеволода Большое Гнездо, против венгров, потом вместе с половцами против монголов, потом против поляков… потом Мстислав Удалой умер. Торопчане любили его за бесстрашие и даже сложили про него песню «Мстислав Удалой»2. Мстислав Мстиславич остался в русской истории не только как торопецкий князь3, но и как дедушка Александра Невского.
Когда Мстислав Удалой занял новгородский стол по просьбе новгородцев, торопецким княжеством стал владеть его брат, Давид, при котором все было, как и при Мстиславе – все воевали против всех, только к обычным проблемам с новгородцами, суздальцами, смолянами и всеми остальными соседями прибавились проблемы с усилившейся Литвой. Князь Давид и погиб в битве с литовцами. Пришлось срочно подружиться и даже породниться с владимиро-суздальскими князьями и с новгородцами – новгородский князь Ярослав, отец Александра Невского, взял в жены дочь Мстислава Удалого – Феодосию. Не помогло – за короткое время Торопец пять раз сжигали и разоряли литовцы. Князья ссорились, мирились, снова ссорились, плели интриги, скакали на белых и вороных конях впереди своих дружин, а торопчане в перерывах между боями пожарами и осадами денно и нощно молились о даровании им другого глобуса. Впрочем, о глобусах тогда и не подозревали и потому молились о другой плоской земле и о черепахах со слонами, на которых она держится.
В 1239 году Александр Невский, которому Торопецкий удел достался по наследству от матери Феодосии, венчался в Торопце с Александрой, дочерью Полоцкого князя Брячеслава. Именно здесь, в Торопце, сварили, по тогдашнему свадебному обычаю, свою первую кашу молодые, а вторую сварили по месту работы Александра, в Новгороде, где он тогда княжил.
Теперь в Торопце на Малом Городище стоит мраморный памятный знак, на
котором написано, что на этом месте будет установлен памятник. Знак, видно,
давно установлен, и надпись на нем читается с трудом. Зато надпись на памятной
табличке у растущего неподалеку на этой же улице дуба читается отлично: «Сей
дуб есть семя от семени дуба, посаженного святым князем Александром Невским в
год своего венчания в Торопце в лето 1239 года». Бытует среди торопчан легенда4 о
том, что молодые по пути в Новгород из Торопца остановились у озера Наговье и князь на радостях посадил там дуб. И этот дуб рос
до той самой поры, пока его не подожгли фашисты5. Дуб долго болел,
но выжил. Через пять лет в него ударила молния и расколола пополам. Врач
сельской больницы, расположенной неподалеку, стянул железным обручем ствол
дуба, и тот снова выжил. Прошло еще двадцать восемь лет, и под дубом, которому
к тому времени пошла восьмая сотня лет, развели костер рыбаки. Они не хотели
его поджигать. Не фашисты же они, в конце концов, но… уголек от костра попал в
дупло, и дуб сгорел дотла. Нашелся местный житель, который взял да и рассадил
несколько уцелевших отростков княжеского дуба. Один из этих отростков был
посажен в Пскове, другой там, где стоял сгоревший дуб, а третий в Торопце.
Здесь о нем поначалу никто и не знал, и только теперь, спустя много лет,
благодаря энтузиастам и сотрудникам местного краеведческого музея дуб обнесли
чугунной оградой, и учитель одной из школ обнес его стихами посвятил ему
стихи6.
Вернемся, однако, в средневековый Торопец. После смерти Александра Невского литовские князья мало-помалу стали прибирать к своим загребущим рукам Торопецкое княжество. Спастись от жестоких литовцев в непроходимых лесах было невозможно – литовцы были пострашнее степняков, поскольку и сами были лесными жителями. Немецкий летописец того времени писал «…и русские бегали от литовцев, хотя бы и малочисленных, по лесам и поселкам, подобно тому, как бегают зайцы пред охотниками».
Известия о тех временах отрывочны и темны, но как бы там ни было, а в 1362 году литовский князь Ольгерд присоединил Торопец к Великому княжеству Литовскому. И стал Торопец литовским на полтораста лет. С одной стороны, это избавило его от татар, а с другой – пришлось переселиться на низменные берега Торопы и Соломено, чтобы новым властям было удобнее, в случае нужды, усмирять торопчан. Потом и вовсе пришлось торопчанам переселяться на остров. Там они были как на ладони. Надо сказать, что литовцы, завоевав торопчан, большей частью сохранили порядки, бывшие до них. Торопец за полтора века под властью Литвы так с ней сжился, что в конце пятнадцатого века, когда усилилось Московское государство, когда Иван Третий взял Новгород и начались набеги новгородцев на северные торопецкие волости, торопчане и не подумали бросаться в объятия Москвы. Воевали долго и упорно. Набегом отвечали на набег. Жгли, грабили, убивали и уводили в плен новгородцев, бывших уже под властью Москвы до начала шестнадцатого века, пока в 1500 году Торопец не был взят соединенными московскими, новгородскими и псковскими войсками под командой новгородского наместника Андрея Челяднина. Через три года по шестилетнему перемирию Торопец со всеми своими волостями отошел Москве. Между прочим, торопецкие бояре по условиям перемирия должны были покинуть торопецкие земли, а все их вотчины Иван Третий раздал своим людям. Они и покинули их, и уехали ко двору великого князя литовского Казимира и жили там, и терпели нужду, надеясь на то, что все у них еще будет, в то время как у них уже все было.
После вхождения в состав Московского государства для Торопца изменилось многое, но только не статус порубежного и прифронтового города. Теперь уже литовские, а потом и польско-литовские войска пытались если и не отобрать Торопец у Москвы, то хотя бы сжечь и разграбить. Пришлось подсыпать валы, рубить новые стены и башни.
В 1580 году город осадил Стефан Баторий, но взять не смог. Потом началась Смута, и Торопец присягнул Второму Самозванцу, потом отряд русских и шведов разбил поляков, и торопчане присягнули Василию Шуйскому, потом город и уезд грабили поляки, литовцы и сторонники Самозванца. Потом, когда уже прогнали поляков, пришли в 1617 украинские, запорожские казаки и просто уголовный сброд, и устроили такое, что торопчане стали вспоминать поляков и литовцев с ностальгической теплотой. Приходили в себя долго, не один десяток лет. Приграничная полоса на пятнадцать верст была опустошена. В уезде образовалось полторы тысячи пустошей. Когда в 1662 году торопчане в своей челобитной царю писали «…твой государев порубежный город Торопец искони стоит на крови», то против истины не грешили. Ни капли.
Кроме регулярных боевых действий и осад, заглянула в город еще и эпидемия чумы. О пожарах и говорить не приходится. Эти приходили, как по расписанию. Пожары были по недосмотру и намеренные, когда торопчане, перед тем как затвориться в крепости от неприятеля, на всякий случай сжигали посад, чтобы врагу нечем было поживиться. Если сосчитать все дома, которые торопчане за всю историю города сожгли на всякий случай и вновь построили, то этими домами, наверное, можно было бы застроить Москву. Если к ним прибавить сгоревшие по недосмотру, то две Москвы. И при всех этих пожарах, эпидемиях, осадах и наводнениях город успевал торговать и богатеть.
О торопецкой торговле и торговцах надо сказать особо. В немецкую Ригу возили дрова и строевой лес, в Новгород везли мясо и рыбу, воск – в Ярославль и другие русские города, в Литву везли кожи самой разной выделки, бараньи тулупы и барашковые шубы, рукавицы, сапоги, сермяжное сукно, сермяги и епанчи. С мехами все обстояло сложнее. Уже при Иване Грозном лесов вокруг Торопца сильно поубавилось. Зайцев и белок добыть еще можно было, а вот соболей уже нет, и поэтому за дорогими мехами приходилось ездить в Москву, а уж после покупки везти их на продажу заграницу. Дело это было трудным и часто опасным. Конечно, между Москвой и Польско-Литовским государством существовали торговые договоры, по которым обеспечивался беспрепятственный приезд и отъезд торговых людей в обе стороны, но таможня в польских, литовских и немецких городах не только давала добро, но часто его же и отнимала. В преддверии Смутного времени и во время него купец даже не всегда мог понять – где и какую границу он переходит. Иногда литовские и немецкие купцы сами приезжали и приплывали в Торопец, чтобы продать свои товары, а взамен увезти коровьи шкуры, нагайки, рыболовные снасти, невареный мед и медвежье сало. Так в Торопце появились и прижились литовские евреи, хотя им и было запрещено торговать в Московском государстве. Запрещение, конечно, никуда не делось, но, как писали торопецкие лучшие торговые люди в 1653 году: «если б не пускать в Торопец для торгового промысла литовских евреев и Литвы разных вер, то государевой таможенной казны и трети не собрать».
Вообще запретительных указов Москва выпускала тогда множество. Время от времени часть товаров объявлялась заповедными. К примеру, в 1634 году было не велено продавать литовцам крестов, вина, меда, воска и золотых ефимков. Торопчане были, однако, большие мастера обходить правительственные указы и распоряжения. Правду говоря, они были закоренелые контрабандисты. Редкий торопчанин не был замечен в неуплате таможенных пошлин. Основную часть товара, привезенного из-за границы, старались привезти ночью и тут же спрятать. На таможне показывали лишь одну подводу с вершками, а обоз с корешками стоял где-нибудь в лесу или в глухой деревне под присмотром своего человека. Торопецкий историк Иван Побойнин, в своей книге «Торопецкая старина», вышедшей в 1902 году, пишет: «И в настоящее время существует в Торопце каменный двухэтажный дом постройки начала восемнадцатого века, в нижнем этаже которого – между стенами одной большой находящейся в нем комнаты и между наружными стенами дома – находится особое помещение, очевидно, предназначавшееся для скрытия в нем контрабандных товаров». Торопчан власти ловили за снятием уже наложенных на их возы с товаром таможенных печатей, и подкладыванием в эти возы новых товаров. Больше всего торопецкие купцы любили взять денег в долг, на покупку товара, и не вернуть их. Брали в Москве, в Литве, в Риге и вообще где угодно за границей, поскольку дома такие фокусы удавались редко. Бегали от своих кредиторов целыми семьями. Их ловили, наказывали, но исправить не могли. Не гнушались они и прямым обманом покупателей. В 1629 году Торопецкий торговый человек продавал сало в бочках. Продавал «сало за чисто, и хитрости в том сале, сказал, никакой нет». Как бы не так! При проверке оказалось, что в «сале в бочках в середке налито воды». Немудрено, что частыми гостями в Торопце были следственные комиссии из Москвы. Размер таможенных недоимок и остальных безобразий был таков, что накрыть поляну, напоить, накормить, одарить и отправить обратно в столицу уже не получалось. В 1734 году «за неправильный торг» торопеческое купечество уплатило астрономической величины штраф в размере десяти тысяч рублей и дало подписку в том, «чтоб впредь им, торопецким купцам, торги свои производить правильно». Торопецкие негоцианты обязались пошлины уплачивать сполна, товаров не утаивать, по ночам контрабанду не ввозить и не вывозить, российских серебряных денег и червонцев за границу не вывозить (был за ними и такой грех), «а ежели в вышеписанном или в другом чем против указов и таможенных прав и состоявшегося тарифа учинят хотя малое преступление, и за то им учинена была смертная казнь с отнятием всех их пожитков; и во исполнение вышеписанного всего непременно под тем подписались». Ну, да. Подписались. Буквально через несколько лет какие-то предприимчивые, если не сказать жуликоватые, торопчане исхитрились в Германии занять денег под товар, который они обещали… но не привезли. Ни к обещанному сроку, ни через год после него. Немцы обиделись, и дело дошло до императрицы. В Торопец приехала очередная комиссия и стала строго требовать возврата денег. Тут-то и выяснилось, что кредит брала семья купцов-покойников. Умерли они все задолго до описываемых событий, но фамилии свои землякам оставили для оформления бумаг. То есть они, конечно, не оставляли, но не пропадать же такому добру. Хорошая купеческая фамилия на дороге, как известно не валяется. Вот и на кладбище ей нечего лежать без дела.
В 1737 году один из торопецких купцов написал донос на своих товарищей по цеху. Прямо императрице, которой тогда была Анна Иоанновна, и написал. В письме, среди прочего, было и такое: «…торопецкое купечество, которые торги имеют за границей, как Ея Императорскому Величеству Всемилостивейшей Государыне Императрице известно, что в воровском торгу древние преступники и в утайке пошлин похитители».
Тем не менее, торопецкая торговля шла успешно и ко времени царствования Елизаветы Петровны достигла своего расцвета. Торговали с Англией, Германией, Голландией, Данией, Персией и даже в далекой сибирской Кяхте держали своих приказчиков для торговли с Китаем. Бытует среди торопчан легенда о том, что обратились к Елизавете Петровне англичане с просьбой торговать через Россию с Китаем. Не долго думая, собрала императрица совет из самых своих именитых купцов. Из тридцати двух присутствовавших на совете купцов – девятнадцать было из Торопца. Англичанам, конечно, отказали. И вообще, нечего их баловать, и торопецким купцам такая торговля была поперек собственных интересов. Историю эту рассказали мне в Торопце два раза два совершенно разных экскурсовода. Попробовал я было заикнуться, что, мол, легенда, конечно, красивая, но… Посмотрели на меня при этом, как на англичанина, который собрался торговать с Китаем через Россию.
В те времена часть торговых прибылей и сверхприбылей торопецких купцов оседала в Торопце в виде красивых домов и храмов, выстроенных в стиле «торопецкого барокко». В одном из таких старинных купеческих домов живет теперь торопецкий музей истории фотографии. В нем кроме фотографий есть уголок русского быта. Среди непременных в таких уголках прялок, маслобоек, чугунных утюгов, глиняных свистулек и вышитых полотенец есть фотография начала прошлого века, на которой изображены торопецкие красавицы в своих драгоценных нарядах. В прямом смысле этого слова драгоценных. На голове у каждой… нет, это язык не повернется назвать головным убором. Это архитектурное сооружение, тоже в своем роде произведение «торопецкого барокко», представляет собой род кокошника с шишками. Шишки эти, похожие на обычные сосновые и еловые, сделаны из сотен и тысяч речных и озерных жемчужин, которые исстари добывали в реке Торопе, озерах Соломено и Заликовье. Шишек могло быть на кокошнике до нескольких десятков. Да еще жемчужная сетка, прикрывавшая волосы и лоб, да три ряда жемчужных бус, да шитый золотом платок… Вся эта вавилонская башня стоила в ценах конца позапрошлого века от двух до семи тысяч рублей. За эти деньги можно было купить целую усадьбу. Торопчане не были бы самими собой, если бы не извлекали из таких сокровищ выгоду. Их давали на прокат, на свадьбы, не забывая при этом зорко за ними присматривать. После революции… Бог знает, куда они подевались после революции. В местном краеведческом музее этого тоже не знают. С другой стороны – если бы у них такой убор в коллекции был, то его, понятное дело, тотчас же отобрала бы Тверь, а у Твери Москва.
Кстати, о музее. Он находится в барочном здании церкви Богоявления, красивее которой в Торопце не найти. По документам церкви всего две с половиной сотни лет, а на вид все пятьсот – так она запущена. Я посмотрел на нее и подумал, что люди, которые красили и штукатурили эту церковь в последний раз, наверное, давно уже умерли. На колокольню уже не пускают, часть стекол выбита… Торопец к концу восемнадцатого века, конечно, выглядел лучше, но бедность уже стучала в его окна. Торопецкая торговля стала понемногу приходить в упадок. Причиной тому – далеко отодвинувшаяся западная граница империи, новые торговые пути, Петербург с его торговым портом и большие парусные корабли с трюмами, полными товаров. Торопецким торговцам, которые, в сущности, были средневековыми челноками, пришлось со своими возами подвинуться так далеко, что они и сами не заметили, как оказались задвинутыми в дальний угол, по улицам которого бродили сонные куры. Когда в 1778 году торопецкий священник и первый торопецкий историк Петр Иродионов писал в предисловии своего очерка: «Словом сказать, что он был некогда совсем в ином состоянии, нежели в каком теперь находится», – то он имел на это все основания. И все же, по новому, утвержденному Екатериной Второй городскому плану, улица «Миллионная» в Торопце была. Не такая, конечно, как в столице, но ведь и с миллионами в Торопце все обстояло не так хорошо, как в Петербурге. Торговля уходила, а ее место занимало ремесло – кузнечное, ювелирное, кожевенное, сапожное, портновское. Писали иконы, научились делать печные изразцы отменного качества. Прочтет читатель два последних предложения и скажет: «Экая, однако, тоска в этой провинции. Сапоги, подковы, поддевки, армяки… Кабы какой герой, или полководец, или мореплаватель…» Были и мореплаватели. Двух адмиралов, двух георгиевских кавалеров российскому флоту в восемнадцатом веке подарил маленький городок на реке Торопе. Одному их них, Петру Ивановичу Рикорду, земляки поставили памятник в виде огромного валуна и прикованного к нему якоря на берегу озера Соломено рядом со входом в краеведческий музей. Второму – Макару Ивановичу Ратманову – памятника в Торопце еще не поставили, зато в его честь назвали самый восточный российский остров в Беринговом проливе. Петр Иванович был губернатором Камчатки, освобождал русских моряков из японского плена, организовывал морскую блокаду Дарданелл в турецкую кампанию 1828 года, был членом-корреспондентом Академии Наук и первым употребил в печати слово «пароход». Макар Иванович вместе с Крузенштерном и Лисянским обошел вокруг света, воевал со шведами и начальствовал над портом Кронштадта. Все это происходило в невообразимой дали от Торопца, в котором… тачали сапоги, ковали подковы, шили армяки, писали иконы и ходили по улицам сонные куры.
Война двенадцатого года до Торопца не дошла. Было, однако, в городе устроено Запасное рекрутское депо, в котором обучали новобранцев, прежде чем отправить в действующие части. Все же в Торопецком уезде было создано народное ополчение, которое выдвинулось к западным границам уезда, чтобы пиками, топорами, вилами и косами встретить неприятеля, в случае, если он… но у неприятеля было такое количество проблем, что до границ уезда он так и не добрался. Да еще в августе двенадцатого года привезли в Торопец пленного губернатора парижского, маршала Жюно. Недолго он там пробыл и был отправлен в свой Париж. Говорили, что торопецкий городничий купец второй гильдии Поджаров обращался к Жюно запросто – «коллега», чем доводил маршала и герцога до белого каления.
Девятнадцатый век прошел в Торопце еще тише, чем восемнадцатый. Наверное, он был самым тихим и мирным в истории города и уезда и становился все тише, потому что торопчане понемногу уезжали из города в поисках работы и лучшей жизни. Уехали из торопецкого уезда и родившиеся в нем композитор Модест Мусоргский, будущий военный министр и член Государственного Совета генерал Алексей Куропаткин и мальчик Вася Беллавин, ставший в последствии Патриархом Тихоном. Вернулся на родину только Куропаткин. На дворе был уже двадцатый век и новая власть. Старик до самой своей смерти преподавал в сельскохозяйственной школе села Лебедево, которую сам же и основал, и заведовал волостной библиотекой, которая теперь носит его имя. Возле сельскохозяйственной школы местные жители и поставили ему на свой счет памятник. За год до его смерти в двадцать пятом году в Торопце был основан краеведческий музей. Генерал Куропаткин представлен в нем картиной неизвестного художника «Лунная ночь на Украине», реквизированной из его имения, доспехами японского самурая семнадцатого века, привезенными генералом из поездки в Японию в те времена, когда он еще был военным министром, и фотографией, где он на рыбалке с крестьянскими детьми. Да еще, сказали мне в музее, бамбук, посаженный генералом, растет в парке его бывшего шешуринского имения7.
Вообще говоря, экспозиция торопецкого
краеведческого музея очень скромна. Отчасти потому, что выставочных площадей в
Богоявленской церкви мало. Да и не приспособлена она для музея. Нового здания
музею строить никто не собирается, а потому власти присмотрели купеческий
особняк, но особняку хорошо бы сделать ремонт, а уж потом и переезжать. Ремонт
обещают сделать обязательно, а поскольку обещанного ждут три года… Пока прошло только два с половиной. Понятное дело, что в
старом здании ремонт делать уже не будут. Смысла нет. Знать бы, в чем он есть –
этот смысл. Вряд ли в том, чтобы тысячи экспонатов музея держать в запасниках и
ждать наплыва туристов8.
В одном из залов музея увидел я выставку, посвященную первому русскому укротителю Николаю Павловичу Гладильщикову. На самом деле он, конечно, не первый, и не столько русский, сколько советский, но… уроженец Торопца, а уж в Торопце до него точно никто медведей и львов не дрессировал. Первый он был в том смысле, что вывел на арену вместе со львами, волками и медведями ослов, петухов и даже галок с воронами. И все эти львы и медведи, вместо того чтобы немедля сожрать ослов, петухов и галок с воронами, показывали почтенной публике различные трюки. Выступал Николай Павлович и с дрессированным удавом по кличке Крошка, правда, только до тех пор, пока тот однажды чуть не проглотил его собственную жену. Гладильщиков был необыкновенным силачом и, как и все силачи, рвал цепи и ломал толстенные гвозди голыми руками. Обрывки тех самых цепей и обломки тех самых гвоздей теперь лежат в музее, на столе, на подушечке красного бархата. Каждый может подойти и убедиться, что теперь таких гвоздей не делают. Не говоря о цепях.
В двадцатом веке в Торопце и уезде больше не рождалось ни адмиралов, ни генералов, ни великих композиторов, а все же родился в 1902 году человек, имя которого теперь заслуженно забыто. Это автор ряда работ по марксистской идеологии науки, академик ВАСХНИЛ, правая рука академика Лысенко и, наконец, просто сукин сын – Исаак Израилевич Презент. В торопецком краеведческом музее нет ни его фотографии, ни личных вещей, ни потрепанного экземпляра журнала «Яровизация», в котором он был, вместе с Лысенко, соредактором, ни пишущей машинки, на которой он настучал статью, а по существу, донос в «Правду» под названием «Лжеученым не место в Академии Наук». И хорошо, что нет.
На втором этаже музея расположен зал, посвященный войне. Немцы заняли Торопец уже в конце августа сорок первого. В Николаевском мужском монастыре устроили концлагерь для военнопленных9. Расстреляли двести человек. Торопецких евреев обязали носить белые повязки. В ноябре их расстреляли. Семьдесят пять евреев похоронено в братской могиле на торопецком кладбище возле Трехсвятской церкви. Может, и не семьдесят пять. Может, и больше…
В январе сорок второго немцев из Торопца погнали. Морозы был сильный – тридцать и даже тридцать пять. Еще и полутораметровой глубины снег. Мерзли ноги у немцев, и они делали себе эрзац-валенки. Добротные, надо сказать, валенки. На толстой деревянной подошве с войлочным верхом и кожаными застежками. Стоять в них удобно, а отступать нет. Есть в музее такой валенок. Правда, всего один. То ли его обронили при отступлении, то ли сняли с того, кто уже никуда не шел.
И еще про войну. Неподалеку от музея, на той же Комсомольской улице, но на другом берегу Торопы, стоит на постаменте самолет – памятник военным летчикам. Памятник ставили через сорок лет после победы. К тому времени найти целые По-2 и Пе-2, которые с окрестных аэродромов летали бомбить фашистов, было практически невозможно, а потому взяли то, что смогли достать – реактивный МиГ-21. Ну, да это ничего. Памятная табличка на постаменте все объясняет.
После грохота войны тишина в Торопце стала еще оглушительней. Жили, работали. Построили мебельный комбинат, швейную и обувную фабрики, литейно-механический завод, мясокомбинат, маслосыродельный завод, ликероводочный завод. Когда все построили – началась перестройка. Стали перестраивать. Сначала перестал работать мебельный комбинат, потом литейно-механический завод, потом мясокомбинат, маслосыродельный завод, ликероводочный завод… В общем – все как у всех. Из того, что не как у всех – в семьдесят четвертом году поставили памятник школьному учителю. Ученики предвоенных выпусков поставили за свой, а не за казенный счет. Торопчане говорят, что это единственный памятник учителю в России. Теперь, может, и не единственный, но навсегда первый.
И еще из того, что не как у всех. В восемьдесят пятом году в торопецком районе известным специалистом по бурому медведю Валентином Сергеевичем Пажетновым была основана биологическая станция «Чистый лес», на которой стали выращивать медвежат-сирот. Выращивать и выпускать в те места, откуда их привезли. За тридцать лет существования станции вырастили около двухсот медвежат и выпустили их в лес. Самое сложное в процессе выращивания, как сказал Валентин Сергеевич, – не приручить медвежонка. Даже когда держишь его на руках и поишь молоком из бутылочки. С ним нельзя разговаривать, чтобы не приучить его к звуку человеческого голоса, с ним нельзя играть, с ним нельзя… всего не перечислишь.
Я спросил его – были ли какие-то смешные ситуации с медвежатами за три десятка лет работы. Валентин Сергеевич посерьезнел и сказал, что смешные случаи бывают обычно с людьми, а с медведями… Потом все же вспомнил про своих первых двух медвежат. Он был им, по его собственным словам, суррогатной матерью. Когда пришла осень, Пажетнов повел медвежат в лес, чтобы те смогли залечь на зиму в берлогу. Надо было приучать уже подросших медвежат к самостоятельной жизни в лесу. Это было очень непросто, потому, что больше всего медвежата хотели залечь в спячку в его палатке – там была теплая печка и он сам.
Мы говорили о медвежатах, о том, как непросто их растить, и мне думалось о том, что будь я медвежонком – тоже от него не ушел бы в лес. Валентин Сергеевич напомнил мне медвежьего деда Мазая и старичка-лесовичка одновременно. Еще я подумал, что он наверняка знает, где зарыты лесные клады, но расскажет об этом только медвежатам. И еще я подумал о том, что на этом месте рассказ о Торопце хорошо бы закончить. Взглянуть еще раз на тихую и спокойную Торопу, на древние валы городища, на барочную церковь Богоявления, на рыбаков по берегам озера Соломено, удящих мелкую рыбку селявку, пахнущую, как утверждают, аборигены, огурцом и даже помидором в сто раз сильнее питерской корюшки, на дуб, который семя от семени дуба, посаженного князем Александром Невским, сесть в машину и укатить в Москву, чтобы там, среди бензинового угара, переполненных маршруток, газонов, усеянных окурками, лицемерно вздыхать и лгать самому себе про то, как было бы хорошо всю жизнь прожить на свежем воздухе, на берегу озера, в таком тихом, чистом и уютном провинциальном городке, как Торопец, и если бы не обстоятельства…
_____________________________________________
1 Не
знаю – пекли ли кривичи блины, но в «Кривитеске» на
завтрак подают отменные блины с маслом и сметаной.
2 Правда, они почти
никогда ее не пели, поскольку имя Мстислав плохо подходит для песен. В
девятнадцатом веке ее переписал один русский офицер, служивший на Кавказе в Люблинском егерском полку. Вместо Мстислава получился Хас-Булат, а вместо молодого и полного сил князя – старик,
которому изменила молодая жена. Как бы там ни было, а народной песня все же
стала.
3 За
полвека своей бурной жизни Мстислав Удалой успел побывать еще и Новгородским и
Галицким князем.
4 Это,
конечно, для иногородних легенда, а для торопчан –
самая настоящая правда.
5 Да,
фашисты. Это легенда, я предупреждал. Дуб могли бы поджечь и французы в
двенадцатом году, но они сюда, к счастью, не дошли. Дошли только поляки во
время Смуты, но Торопец присягнул Лжедмитрию, и дуб не тронули.
6 Со
свадьбой Александра Невского связана еще одна история, которая начиналась как
красивая легенда, а закончилась… все никак не закончится. Тесть Александра
Невского, полоцкий князь Брячеслав, благословил
молодых иконой Божией Матери. Икону невеста привезла в Торопец и оставила на
память о своем венчании в церкви. По преданию, икона эта попала в Полоцк из
Византии через Корсунь. Не одну сотню лет прожила она
в Торопце. Одно время торопчане боялись, что заберет
икону к себе в Москву Иван Грозный, и даже сделали с нее список, украсили его
венцами, нарядными ризами, а оригинал спрятали в той же церкви, за алтарем. С
Грозным обошлось – он не приехал и даже не прислал вместо себя Малюту Скуратова. Веком позже царь Алексей Михайлович,
прослышав об иконе Торопецкой Божией Матери, о ее
почтенном возрасте и византийском происхождении, дал торопчанам
денег на постройку каменного Корсунско-Богородицкого
собора. Собор этот простоял сто лет и в очередном торопецком
пожаре обгорел так сильно, что пришлось строить новый. К счастью, икону удалось
спасти. Торопчане решили построить новый собор. С
деньгами у них тогда было туго – Торопец к концу восемнадцатого века был уже
бедным, захолустным городом. Обратились к императору Павлу. Тот был не так
набожен, как Алексей Михайлович, и дал лишь половину требуемой суммы. Торопчане поскребли по сусекам и с трудом, но все же
собрали вторую половину. Построили новый собор, в котором икона благополучно
хранилась до семнадцатого года известно какого века. Новая власть отдала икону,
которая к тому времени находилась в аварийном состоянии, в местный музей на
реставрацию, а в тридцатом году ее из Торопца перевезли в Русский музей и продолжили
реставрировать. Уже отреставрированная, правда, не очень удачно, висела она
себе в тихонько одном из залов или даже коридоров Русского музея, и мало кто из проходящих мимо догадывался о ее удивительной судьбе. Торопчане что-то там говорили о том, что хорошо бы икону
вернуть, но, видимо, так тихо, что их никто не слышал. Или уши у тех, кому они
говорили, были занятым другим. Так и висела бы она там до сих пор, если бы в
начале нынешнего века один небедный человек в небедном подмосковном поселке «Княжье
озеро» не построил на свои деньги храм во имя Александра Невского. Человек этот
захотел иметь в своем храме икону Торопецкой Божией
Матери. Нужные люди поговорили с нужными людьми в руководстве РПЦ, которое
поговорило с министерством культуры. Нужные люди поговорили со всеми, с кем
надо было поговорить, и Патриарх, не откладывая дела в долгий ящик, написал
письмо министру культуры с просьбой разрешить временное хранение иконы во вновь
построенном храме. Министр культуры как увидел письмо Патриарха – так свой
долгий ящик и открывать не стал, а в тот же день
директору Русского музея направил бумагу, в которой предписывалось… Директор
Русского музея, понятное дело, не собирался быть против и рвать на груди
рубаху. Даже и не думал. Думала часть сотрудников музея, которая написала
письмо президенту. Тогда у нас был такой президент, который по части быть против и разорвать рубаху на груди
мало чем отличался от директора Русского музея. В одну из длинных
декабрьских ночей 2009 года икону тайно, чтобы не беспокоить и не
волновать сотрудников, написавших письмо президенту, перевезли в поселок
«Княжье озеро». С тех пор она там, в поселковой церкви, на временном хранении.
Как долго продлится это временное хранение, кроме небедного человека из
небедного подмосковного поселка не знает, видимо, никто. Министерство культуры
клятвенно обещает вернуть икону в Русский музей, а музей обещает ее вернуть в
Торопец. Вот только временное хранение никак не закончится. Торопчане
тоже просят ее вернуть, но, видимо, так тихо, что их никто и не слышит. Или уши
у тех… Внимательные читатели могут попенять автору на то, что не привел он ни
фамилии небедного человека из небедного поселка, ни имени патриарха, ни
министра культуры, ни президента. Поначалу-то я хотел привести, а потом подумал
– что толку от этого знания? Ну, зовут, к примеру, небедного человека Андреем
Шмаковым, патриарха Кириллом, а президента Дмитрием Медведевым. Что из того?
Могли бы звать и по-другому. И время могло быть совершенно другим. И вместо
Торопца могла быть Тотьма или Балахна. И вместо иконы могла быть другая
реликвия. Думаете, от перемены мест и названий
слагаемых сумма изменилась бы?
7 Сельскохозяйственную школу для крестьянских детей, которую
устроил Куропаткин, советская власть одобряла. Самого устроителя не очень
одобряла и даже забирала в ВЧК, а к школе относилась хорошо. В один из голодных
годов чуть ли не по приказу самого человечного человека в школу направили вагон
с пшеницей. И это не все. Из загребущих рук чекистов Куропаткина освободила та
же всемогущая подпись.
После смерти
Алексея Николаевича усадьбу его национализировали. Новые власти устроили в ней
детский дом. После войны с немцами был в ней дом детей-сирот, а после дома для
сирот проживал дом инвалидов. Принадлежал дом совхозу «Борьба». Надо сказать,
что в инвалидные времена усадьба инвалидом не была. Все в ней и вокруг нее было
ухожено – и цветники, и клумбы, и ведущая к озеру аллея, обсаженная дубами и
липами, и кусты сирени, и баня, и столовая, и даже кинотеатр. Было даже
подсобное хозяйство. Его разворовали в первую очередь – сразу после указа о
закрытии дома в начале девяностых. Инвалидов из числа тех,
кто не успел, не смог или не захотел до указа умереть или выздороветь,
распределили по другим домам, а кровати, матрасы, стулья, доски пола, железо с
крыш, кирпич, водосточные трубы, тумбочки, старые кровати и все, что можно было
отодрать, отбить, отпилить и отрезать – растащили местные жители.
Ходили
упорные слухи, что в усадебном парке зарыты генеральские сокровища. На всякий
случай перекопали все, что могли, но сокровищ не нашли. Копателям и в голову не
могло прийти, что все свои сбережения Куропаткин вложил в постройку школы,
больницы, библиотеки и почты, а то, что не успел вложить, еще в двадцатых, когда он сидел в застенке у чекистов, прилипло
к чистым рукам людей с холодными головами и горячими сердцами. И еще ходили
слухи, что генерал со своей неудачной войны с Японии привез большое количество
морфия и спрятал в усадьбе. Морфий не искали, потому, как из тех же слухов
доподлинно было известно, что после смерти Куропаткина наркотик нашел фельдшер
с лошадиной фамилией Жеребцов и превратился в заядлого морфиниста. Морфия,
говорили, было спрятано такое количество, что его хватило и на то, чтобы и
после отечественной войны какой-то врач из дома для сирот превратился в
фельдшера Жеребцова. Упорнее слухов о морфии были
только слухи о мужской силе покойного генерала. Шешуринские
старухи рассказывали, что генерал был до женского полу уж такой охотник, такой
охотник… Сядет, бывало, перед растворенным окном на
втором этаже своей усадьбы, приставит к глазу самую сильную подзорную трубу, и
давай высматривать молодых девок. Какую высмотрит… а
какую не высмотрит сегодня – ту беспременно завтра высмотрит или на следующей
неделе. Правду говоря, молодые девки на него не
очень-то и обижались. Он им всегда приданое давал, выдавал замуж и дом строил.
Каждой. Бывало, генеральский денщик барину еще только подзорную трубу
тащит, а они уж давай ходить туда-сюда перед домом. Ну, может, и не ходили
туда-сюда, а так просто подтыкали юбки и мыли полы перед своими крестьянскими
избами, думая о том, как хорошо было бы выйти замуж с приданым, и жить в
собственных домах.
Вернемся,
однако, в девяностые года прошлого века. После того, как из бывшего дома инвалидов
растащили все, включая даже слухи о подзорной трубе, совхоз «Борьба» стал то,
что осталось от усадьбы, сдавать вместе с землей, в аренду разным обществам с
очень ограниченной ответственностью. Общества эти хотели устроить здесь (или
говорили, что хотели устроить, или говорили, но не думали устраивать, или
вообще не думали ни о чем, а просто брали в аренду все, что можно брать) дом
отдыха. Сдали в аренду первый раз – разорилось общество и исчезло без следа.
Продали во второй раз – такая же история со вторым обществом. И с третьим тоже.
На четвертый раз разорился и исчез без следа совхоз «Борьба». Власти продали
то, что осталось от усадьбы какому-то человеку, купившему ее для того, чтобы
иметь прописку. Теперь этот человек, которого никто из шешуринских
и в глаза не видывал, прописан в развалинах усадьбы точно привидение в
развалинах готического замка. Что же до усадебного парка, то в нем, кроме трех
огромных старых лиственниц, которые охраняются государством, из куропаткинских времен дошли до нас только заросли
дальневосточной гречихи. Про гречиху эту в торопецком
краеведческом музее думают, что она – бамбук. Заросло ею все вокруг потому как
сорняк – он и есть сорняк.
Больнице, в
отличие от усадьбы, повезло больше. Никто ее не продавал и не разрушал. Она и
сейчас, спустя сто с лишним лет после постройки, стоит в Шешурино.
Кроме нее Куропаткин построил дом врача, дом фельдшера, столовую и амбулаторию.
При советской власти в больнице работало около трех десятков человек. И
хирургия там была, и терапия, и даже родильное отделение было, а на трудные
роды из Твери прилетал вертолет. Теперь-то хоть вся деревня, включая мужиков,
рожай – из Твери даже комар не прилетит. Теперь и врача там нет – осталось две
фельдшера. Вернее, фельдшерицы, одна из которых на правах заведующей больницей,
а вторая и фельдшер и заодно завхоз, и даже держит
двух коров – Ягодку и Зорьку, молоком которых отпаивает своих пациентов из Шешурино и окрестных деревень. Сено для этих коров косят и
родственники больных и добровольцы, и просто соседи, а соседи там все. В самом Шешурино живет всего девять человек, а в Шешуринском сельском округе сотни две с небольшим
и малая толика дачников.
Лежит в больнице полтора
десятка старых стариков и старух. В основном, сердечники. В тех краях почему-то
часты инсульты. Ежели по правилам, то больного с инсультом надо везти в город
Нелидово за полторы сотни километров, а из Нелидово их
уже развезут по больницам, в которых станут лечить. По правилам надо сначала
позвонить в Нелидово, потом дождаться, пока оттуда приедет карета скорой
помощи, а потом везти больного туда по известно какого качества дороге, которая из здорового душу вытрясет,
а из больного и подавно. Короче говоря, по правилам лучше сразу отдать Богу
душу и не гонять зазря нелидовскую машину. Да и тех
упрямых, кто вздумает дожить до нелидовской больницы,
ждет, прямо скажем, не самый лучший уход вдали от дома. Платить за этот уход
будет государство, а оно у нас… Вот и выхаживают их
здесь, в Шешурино, поперек всяких инструкций.*
Здравоохранительное торопецкое начальство смотрело на
это все сквозь пальцы – в райцентре и своих проблем со здравоохранением
хватает. Да и вообще из города все эти микроскопические сельские больницы,
фельдшерские пункты и их пациенты представляются какими-то молекулами, а уж из
Москвы, из министерства, – и вовсе атомами, даже электронами. Тут и реформа
здравоохранения подоспела – объявили районные медицинские начальники шешуринской больнице, что будут ее сокращать. Понятное
дело, что никто не говорил шешуринским, что все их
проблемы никого не волнуют. Даже и не думал так никто. Стариков, что лежат в
больнице развезут кого в Нелидово, а кого… ну, куда-нибудь развезут. Кому надо
к терапевту – милости просим съездить в другую деревню за тридцать километров.
Там можно валидола купить, зеленки, йода, бинтов, настойку боярышника и вообще
ни в чем себе не отказывать. Ну, а если валидола, да настойки боярышника мало,
то за другими лекарствами можно и в Торопец поехать. Туда раз в день автобус
ходит, а если срочно, то и на такси можно за две тысячи рублей в один конец.
Надо сказать, что в
Торопце сказали шешуринским (на ухо, конечно), что за
больницу они могут бороться, но сами. Пишите, говорят, стучитесь во все двери и
бейте во все колокола, но если спросит кто – откуда, мол, звон, то мы тут… То есть, вообще. Они там, в Торопце, не злыдни
какие-нибудь. Закрывать больницу будут без всякого удовольствия. Шешуринские, конечно, стали писать**, в Москву.
Дело это тоже непростое – писать из деревни в столицу. Письма с надписью «в
приемную президента Российской Федерации» дальше уездного почтового отделения
не пойдут. Там еще с гоголевских времен засели такие шпекины,
что мимо них не только слово, но и буква недозволенная не пролетит, не говоря о
вопросительных и восклицательных знаках. Ну, да эти письма пока дойдут, да пока
царь прочтет, да призовет министра здравоохранения, да топнет на него царской
ногой, да прикажет ему, да приказ этот спустят в министерство, да министерские
крючки начнут его с разных сторон рассматривать, да пробовать сначала запятые
переставлять, а потом и слова, да… в Шешурино в к
тому времени все давным-давно… В Тверь жаловаться –
тоже резону нет. В Твери теперь губернатор думает о том, как бы его самого, на
новых выборах, как шешуринскую больницу, не умножили
на ноль. По слухам, у него на задней части брюк уже проступил отпечаток
царского каблука и он этот след скрывает под пиджаком,
который не снимает даже на ночь. Не до ерунды ему. Вы там вымираете? И
вымирайте себе на здоровье. Не мешайте работать. И то сказать – вымирают
последние из шешуринских могикан тихо, начальству не
жалуясь, не беспокоя его различными просьбами, а все больше «повторяя:
"Суди его бог!", разводя безнадежно руками». Надеются на приезд
журналистов из Москвы, на предстоящие губернаторские выборы, на черта в ступе,
на чудо… Если закроют больницу, то потеряют работу все ее сотрудники – все
пятнадцать человек персонала. Каждый из них сейчас получает зарплату – от шести
до десяти тысяч рублей в месяц. На эти деньги, да на том, что вырастят они на
своем огороде, и живут их семьи. Конечно, если бы жителя села Шешурино и нескольких окрестных деревенек разом
каким-нибудь волшебным образом испарились бы, то начальство век бы Бога за них
молило, как минимум, неделю, а то и две, но… они не исчезают. Они хотят
сохранить больницу, которая, так уж случилось, получается градообразующим
предприятием села Шешурино. Они хотят, чтобы у них, у
их детей (а в Шешуринском сельском округе полсотни
детей, из которые трое грудных) была возможность, в случае необходимости…
Скорее всего, ничего у них не получится. Совсем ничего. Пока приказ о закрытии
больницы еще только нагнаивается, точно вулканический прыщ в недрах райздрава или облздрава, но скоро
вскроется и тогда, скорее всего, больницу закроют, а перед тем, как закрыть, пообещают
не закрывать, чтобы не омрачать радостного настроения, которое должно
сопровождать перевыборы тверского губернатора. Ну, а после закрытия пообещают
открыть, как только представится возможность. Или закроют
сразу после перевыборов, или закроют немедленно и скажут, многозначительно
вздымая указательный перст к небу, что, мол, приказ из самой Москвы, потому,
как реформа, оптимизация, сокращение расходов, международная обстановка, цены
на нефть, черную икру, пляжи на Мальдивах, дома на
Лазурном берегу… и будут тяжело вздыхать, и говорить, говорить, не замечая, что
все уже разбрелись по своим домам.
К чему я это все
рассказал… И сам не знаю. Помочь жителям Шешурино отстоять больницу я не смогу. Да они и сами, судя
по всему, смирились со своей участью. «Отстаивать», «бороться», «права», «до
суда дойдем» – это все слова не из их лексикона. Придут они домой, выпьют водки***,
да и станут говорить про себя: «а мы что ж, когда все решено давно и где
решено, а мы где, мы разве куда, да и зачем…». Старики останутся помирать дома,
а те, кто помоложе, продадут свои дома или просто
заколотят их и уедут на заработки в какой-нибудь город. Останутся здесь
немногочисленные дачники, озеро Наговье, аллея дубов
и лип, три старых лиственницы, охраняемых государством, и развалины усадьбы
генерала Куропаткина, заросшие дальневосточной гречихой, потому как сорняк – он и есть сорняк. И слова здесь
останутся из тех слов, которые уже некому говорить. К примеру, бабочку местные
жители называют «мяклыш», а мокрый снег «шалипа», а когда бабе плохо, то это называется мягким,
нежным и пахнущим парным молоком словом «нянять». Нянять – когда плохо одной бабе, а когда всем и так, что
просто… Ну, да что это слово повторять. И без него во
рту горше некуда.
*Не то, чтобы это имело прямое отношение к моему рассказу, но… В больничной столовой, как раз в том месте, которое раньше
называлось красным уголком, стоит телевизор, а над ним висит, вырезанный из
журнала «Огонек» портрет Владимира Владимировича. С изнанки к нему приклеен
другой портрет – Дмитрия Анатольевича. Раньше эту склейку раз в четыре года
переворачивали. Теперь уж, наверное, портрет Дмитрия Анатольевича заткан
паутиной. Зато не засижен мухами.
**Правду говоря, никаких
писем никакому президенту шешуринские жители не
пишут, а пишет за них Дарья Гребенщикова, которая, как приехала сюда на лето из
Москвы четверть века назад – так с тех пор и живет между Москвой и Шешурино. Вернее, разрывается. Поначалу-то она не
разрывалась совсем, а окончила в столице школу-студию МХТ по специальности
заведующий художественно-постановочной частью и стала работать ассистентом
художника в Ленкоме. Работала себе и работала. Даже
на сцену выходила в каких-то микроскопических эпизодах. Проживи…
нет, выживи она в театре лет сто – наверняка стала бы и художником по костюмам,
и даже главным художникам театра. Она и собиралась выживать…
если бы в один прекрасный день муж не предложил ей купить дачу, чтобы отдыхать
в ней летом. Подальше от Москвы. Каким образом это «подальше от Москвы»
оказалось деревней Шешурино Торопецкого
района, теперь уж она и сама не упомнит. Помнит только, что день был морозный,
солнечный, высоченные сугробы были ослепительной белизны, и тени на них и на
искрящемся льду озера Наговье чернели точно на
японских гравюрах. Хозяин пятистенка, который они присмотрели, ничего о
японских гравюрах не знал, а то бы запросил за свою избу с прогнившими полами
еще больше. Кстати, о живописи. Изба продавалась вместе с огромным портретом
Михаила Андреевича Суслова. Портрет был писан маслом и был обрамлен прекрасной
дубовой рамой. Упустить из рук такую прекрасную раму и подрамник…
Главный режиссер Ленкома решения Дарьи уехать в деревню Шешурино
не понял и не одобрил. Он долго спрашивал у нее о том, как она представляет
себе современную деревню. Особенно глухую, особенно нищую, по улицам которой
бродят пьяные мужики, бабы, коровы и запах навоза так вездесущ, что проникает
даже в душу. В Москве, конечно, коров не было. Тогда, в начале девяностых, в
Москве не было не только коров, но и всего того, что дают эти самые коровы.
Собирались долго и
тщательно. Составляли длинные списки, в которые вписывали венские стулья,
чашки, ложки, вилки, собаку, еще собаку, охотничье ружье, бочку из-под кваса,
из которой хотели сделать цистерну для воды, и еще тысячу разных вещей. Через
несколько месяцев все это, включая Дарью и ее мужа, грузовик повез в деревню Шешурино. Пока ехали, думали о новой жизни, которая
открывается перед ними, и о которой можно будет потом, после возвращения,
рассказывать в московских компаниях. Дарья мечтала о будущей деревенской
усадьбе… даже имении…. Ну, хорошо, пусть не об
имении, а доме, даже домике с огородом и яблоневым садом, с глубоким погребом,
а в погребе, сколоченные из толстых досок полки, на полках банки большие, банки
поменьше и банки совсем маленькие с соленьями, вареньями, компотами и
наливками. И на каждой банке этикетка с указанием года. И на чердаке сушатся
связки белых грибов и пучки душистых трав…
Поначалу было не плохо, а
очень плохо. Не было горячей воды. Не было даже крана, из которого она могла бы
течь. То есть, они думали, что горячей не будет, но никак не ожидали, что еще и
холодную надо приносить из колодца и самим делать горячей. И стирать белье надо
в озере. Зимой, понятное дело, в проруби. Она и стирала. Потом болела и лежала
в сельской больнице. Тогда больницу никто и не думал закрывать.
Местные жители смотрели
на них, как на пришлых. Потом выяснилось, что пришлые
для шешуринских все, кто не живет в их селе.
Фельдшер, который работает в больнице не один десяток лет – пришлый. Не имеет
значения, что он из соседней деревни, которая находится в двух километрах от Шешурино. Корова Зорька, которую соседи купили в этой же
деревне – пришлая. Понятно почему, она дает меньше молока, чем Ягодка, которая
родилась и все детство и юность провела в Шешурино. И
вообще, для того, чтобы стать местными им придется там умереть и снова
родиться.
Через какое-то время,
когда уже появились первые овощи со своего огорода, захотелось своего мяса.
Завели кур и уток. Утки бегали везде и почему-то все время были грязные. Дарье
это не нравилось. Она мыла уток шампунем и сушила феном. Нет, этому ее не учили
на сценическом факультете школе-студии МХТ. Там вообще ничего не говорили о
домашней живности. Тем более, о поросятах. Поросенка они завели позже, когда
поняли, что уток лучше оставить в покое. Как на грех, поросенок оказался
мальчиком, и его пришлось холостить. Он болел, и Дарья его лечила киселем из
ольховых шишек, водкой и солью. Кроме поросенка она лечила только свою соседку
от алкоголизма настойкой малиновых клопов на водке. Малиновых
не в смысле цвета, а в смысле того, что они (совершенно зеленые, кстати)
водятся на малине. В народе говорили, что такая настойка может отвратить от
водки навсегда. Соседка, которую ломало и корежило
жесточайшее похмелье, выпила и отвратилась. Правда, не сразу, а через семь лет.
Ну, да речь сейчас не о соседке, а поросенке, которого вырастили до веса почти
полтора центнера и зарезали. Взяла Дарья соленого сала, деревенских яиц и
повезла гостинцы в Москву, в любимый Ленком, где ее заботливо спросили – не
передумала ли она, а услышав в ответ, что поросенок…, что урожай картошки…, что
гусь, который охраняет дом не хуже собаки…, окончательно уволили и сократили ее
ставку.
Так она и осталась в Шешурино. Научилась делать нехитрую мебель, выращивать
преогромные помидоры и ловить рыбу. Односельчане, проходя мимо дарьиного дома и видя ее в огороде, говорили «Труд на
пользу!». Так они произносят «Бог в помощь», которого не говорят никогда. Народ
здесь, кроме самых старых бабушек и дедушек, по большей части неверующий. Не
потому, что убежденные атеисты, а вообще. Кому и во что, спрашивается, теперь
можно верить… Зато суеверий здесь много. Верят в то,
что много грибов – много гробов, что домовые выдувают мужикам папиросы, а бабам
путают вязанье, верят знахаркам, которым в оплату их услуг несут вместо денег
сладкое – мед, пряники и варенье.
Дарья долго думала –
почему так получилось, что Москву она променяла на Шешурино.
Особенно долго думала, после того, как ее муж, киноактер, не выдержав
деревенского существования, уехал обратно в город. Получалось, что она приросла
к этому медвежьему углу, в котором и, правда, водились медведи. Получалось, что
она вышла замуж за село Шешурино. За
дом, который уже и не дом вовсе, а часть ее, такая же неотъемлемая, как рука
или нога, за сельскую больницу, закрытию которой она изо всех сил старается
помешать, за больничных коров Ягодку и Зорьку, для которых она вместе с
односельчанами заготавливает сено, за лес, за луну над озером и за само озеро Наговье полное лещей, подлещиков, плотвы и щук.
Однажды Дарья поймала в нем налима. Большого. Голыми руками вытащила из-под
коряги у самого берега. У него оказались голубые глаза. Ну, может, и не голубые, но ей показалось, что голубые и она его отпустила.
Не есть же, в самом деле, рыбу с голубыми глазами.
*** Никакую водку
сельские жители, конечно, не пьют. Водка стоит дорого. Самогон тоже не гонят.
Пьют они дешевый и плохо очищенный от сивушных масел технический спирт, который
пригоняют в цистернах в те края из Северной Осетии или Дагестана. Называется он
«Максимка» и стоит семь десятков рублей за литр. Пьют они его и мрут, как мухи.
8
– Мезговники мы, – с печальным вздохом сказала мне директор музея. Слова
этого я не знал и мне пояснили, что бедные крестьяне торопецкого
уезда в пищу добавляли перетертую исподнюю часть молодой березовой коры.
Конечно, это не березовый сок с мякотью, как в известном анекдоте, но около
того. Директор, конечно, молодец. За два года работы смогла повысить
ежемесячную выручку от продажи билетов с двух до семи тысяч рублей. В музей
стали часто приходить дети. Выручку эту каждый месяц надо сдавать в Тверь.
Почтовым переводом нельзя. Передавать с представителями городской
администрации, которые часто по своим делам бывают в Твери, тоже нельзя. Можно
купить билет на автобус (хорошо еще, что, за государственные деньги) за
восемьсот рублей в один конец, приехать в пять утра в Тверь, и ждать там, на
автобусной станции, до девяти, пока не откроется контора тверского музейного
объединения. Жалеть о впустую потраченном времени и жаловаться тоже нельзя. Они
и не жалуются. Им бы крышу починить, чтобы не текла и стекла кое-где вставить.
Последний косметический ремонт делали в музее лет десять назад. С выпавшими
стеклами протопить здание трудно. Тем более, церковь. Зимой бывает холодно
внутри. Иногда десять градусов тепла. Иногда шесть. Но это только в сильные
морозы, а летом хорошо – прохладно. Вот они и не жалуются. Смысла нет.
Директор, если честно, не велела мне про все эти сложности писать. Потому и
пишу в примечаниях. Мелкими буквами.
9 Теперь Николаевский мужской монастырь упразднен и на его
месте открыт новый – женский, Свято-Тихоновский. Идет
в нем реставрация. Трудно идет, но идет. Стоит крест в память о тех, кого здесь
расстреляли. Монахинь там нет – только игуменья, мать Иоанна. На ней вся
реставрация и держится. На ней вообще вся жизнь монастыря держится. На ней и на
помогающей ей девушке, которую зовут Галина. Приехала она однажды из Москвы в
Торопец, приехала дважды, трижды… да так и осталась.
Кроме них еще маленькая лохматая собака по кличке Клякса. Если Кляксу
попросить, то она покажет, как приезжает архиерей – упадет на спину и завиляет
хвостом. Впрочем, она и без того им виляет. Просто так, от полноты дружеских ко
всем чувств.
Ключик Кибелёк
Прежде, чем обойти три раза
озеро Светлояр против часовой стрелки и сесть на
берегу, и смотреть, как солнце закатывается за верхушки сосен, и слушать изо
всех сил – не раздастся ли колокольный звон храмов подводного града Китежа из
темных глубин, мы с женой поднялись на холм, на котором стоит деревянная
церковь Владимирской Божьей матери. Я
потрогал небольшое углубление в каменном валуне, про которое молва говорит, что
это след Богородицы. После дождя в углублении была вода. Целебная, как утверждает
все та же молва. Посмотрел на пригоршню мелочи, насыпанную рядом. Среди
потемневших от времени российских гривенников, полтинников и рублей лежала
блестящая монетка в одну шведскую крону. Метрах в десяти от камня я увидел
столбик с указателем «Ключик Кибелёк». Молва, которая
знает и про ключик, говорит, что вода его не менее целебна, чем та, что в
углублении камня, на который ступала Богородица. Список болезней, от которых
лечит вода этого ключа я и до середины не смог прочесть. Там было даже
увеличение женской силы. Правду говоря, этот список, найденный где-то в
Интернете, мне зачитала жена, которая, на самом деле, и есть молва.
И мы пошли туда, куда показывала стрелка.
Сначала мы шли по тропинке через залитую медовым и янтарным предзакатным светом
березовую рощу, перешагивая через корни деревьев. Через километр или около того
тропинка спустилась к ячменному полю и уперлась в огромную лужу, которую мы, с
немалым трудом продравшись сквозь заросли бузины, сумели обойти и потом долго
шли по раскисшей дороге через поле. Посреди него стоял еще один столбик с
указателем, на котором было написано «Ключик Кибелёк»
и был нарисован человечек с рюкзаком на спине и посохом в руке. У подножия
столбика лежал дохлый ежик, за право клевать которого
дрались три черных ворона. Не то, чтобы нам стало не по себе, и мы подумали,
что ключик Кибелёк мог бы быть и поближе…, но стало и
подумали, да.
Наконец дорога подошла к лесу, уже не
березовому, а смешанному, более темному и более сырому. Тропинка уходила в его
глубь. Мы обернулись, посмотрели на залитое солнцем поле, и пошли дальше,
прибавив шагу, перепрыгивая через большие и маленькие лужи и уже не заботясь о
том, чтобы не забрызгаться грязью. Мы шли мимо больших трухлявых пней,
усыпанными гроздьями опят, мимо старых подосиновиков, на огромных осклизлых
шляпках которых сидели крошечные изумрудные лягушата, мы… вдруг увидели
полусгнившие деревянные мостки и обрадовались, что ключ уже рядом.
Метров через сто или больше мостки кончились и тропинка,
или, вернее, то, что от нее осталось, стала стекать вниз, к болоту. Где-то
километрах в трех или четырех или пяти от нас солнце закатывалось за верхушки
сосен, растущих на берегу озера Светлояр, а здесь
комары такими огромными глотками пили из нас кровь, что было слышно, как они ее
судорожно глотали. Не то, чтобы мы подумали…, но в тот момент, когда мы чуть не
поругались, снова начались мостки.
По мосткам мы через пять минут добежали до
колодца под двускатным навесом. Рядом с колодцем, на скамеечке, стояло
пластмассовое ведро и два маленьких ковшика. Жена зачерпнула ковшиком воду,
пригубила, сказала «кисленькая» и отдала ковшик мне. Я пил эту кисловатую на
вкус, желтоватую на цвет воду и думал – зачем мне, немолодому уже мужчине с
сединой в бороде, пусть даже и в расцвете сил, увеличение женской силы?
Сил, на то, чтобы обойти озеро Светлояр, как предписывает ритуал, три раза, у нас уже не
было. Мы обошли его всего один раз* и пошли
мокрыми и грязными ногами в гостиницу. Там нам рассказали, что от озера до
ключика Кибелёк всего пять километров в обе стороны.
Так мы и поверили. Не меньше пяти в одну.
И еще нам рассказали, что мы не дошли буквально
метров сто до могил трех старцев, которые, по преданию, защищали подступы к
граду Китежу от войск Батыя. Молва утверждает, что земля с этих могил целебна.
Вот только молва, как я ее ни пытал, не сказала мне, что с этой землей надо
делать – то ли прикладывать к больному месту, то ли есть, то ли хранить под
подушкой. Еще и велела не задавать дурацких вопросов.
___________________
*Потом выяснилось, что ритуал допускает обхождение озера всего один раз.
Можно или три или один. Лишь бы не два.
Ветлуга
Я ехал в Ветлугу и повторял про себя слова Писемского, которые привел Лесков в своих «Святочных рассказах»: «Теперь человек проезжает много, но скоро и безобидно, – говорил Писемский и оттого у него никаких сильных впечатлений не набирается, и наблюдать ему нечего и некогда, – все скользит. Оттого и бедно. А бывало, как едешь из Москвы в Кострому „на долгих“, в общем тарантасе или „на сдаточных“, – да и ямщик-то тебе попадет подлец, да и соседи нахалы, да и постоялый дворник шельма, а „куфарка“ у него неопрятище, – так ведь сколько разнообразия насмотришься. А еще как сердце не вытерпит, – изловишь какую-нибудь гадость во щах да эту „куфарку“ обругаешь, а она тебя на ответ – вдесятеро иссрамит, так от впечатлений-то просто и не отделаешься. И стоят они в тебе густо, точно суточная каша преет, – ну, разумеется, густо и в сочинении выходило; а нынче все это по железнодорожному – бери тарелку, не спрашивай; ешь – пожевать некогда; динь-динь-динь и готово: опять едешь, и только всех у тебя впечатлений, что лакей сдачей тебя обсчитал, а обругаться с ним в свое удовольствие уже и некогда».
Эх, не ездил Писемский в автомобиле, думалось мне. Мчишься по шоссе со
скоростью сто километров в час или больше, а обругаться в свое удовольствие… Ну, не с женой же в самом деле, которая сидит за рулем и
везет тебя в Ветлугу. Так она тебя вдесятеро иссрамит.
Разве обругаешь какую-нибудь медлительную фуру с костромскими или ивановскими
номерами, которая никак не желает подвинуться вправо, чтобы уступить дорогу, и
дальше едешь молча. Только подумаешь: – Вот «кострома»
– и ездить-то толком не умеет, а туда же…
И только ты закончишь думать эту мысль, как встречные «Жигули» с кировскими или нижегородскими номерами мигнут вам фарами, предупреждая, что за поворотом в кустах притаились ребята в форме и с радаром. Тут уж начинаешь думать о том, какие душевные в провинции водители – всегда предупредят о засаде. И это притом, что видят твои московские номера.
Ну, да бог с ними, с водителями. К Ветлуге они не имеют никакого отношения. Правду говоря, я и Писемского вспомнил лишь потому, что свои детские годы писатель провел в Ветлуге, куда его отец был прислан городничим. Впрочем, кто теперь помнит Писемского, который в середине позапрошлого века был едва ли не популярнее Толстого и Достоевского. Теперь его помнят разве что студенты-филологи, да и те вечно путают с Писаревым, о котором и вовсе ничего не знают.
Оставим, однако, Писемского и поговорим о самой Ветлуге. История города начинается со второй четверти семнадцатого века, с того самого момента, когда в первый раз в документах была упомянута деревня Шулепниково1. Рассуждая в понятиях энтомологии, можно сказать, что деревня Шулепниково была личинкой Ветлуги. Куколкой она стала, превратившись в начале восемнадцатого века в село Верхнее Воскресенское (из-за постройки в нем церкви Воскресения Христова), а уж в бабочку уездного города Ветлуга село превратил указ Екатерины Великой от 5 сентября 1778 года.
Надо сказать, что была у Ветлуги, кроме новой истории, и своя предыстория и корни этой предыстории или даже протоистории уходят в тринадцатый век, когда на месте современной Ветлуги находился марийский город Юр. Археологи пока не докопались до Юра и даже не договорились между собой о том, где он находился (по одной из версий Юр находился не на месте современной Ветлуги, а рядом, на берегу притока Ветлуги – Юрьевки) и потому можно, не опасаясь никаких возражений, воображать себе Юр белокаменным, богатым и процветающим. Тем более, что через Юр проходил торговый сухопутно-водный путь из Северной Двины на Волгу и сухопутный – Галицкий тракт, который шел из костромских земель в марийские. С галицкими князьями и стали воевать ветлужские марийские князья за место под солнцем, а, точнее, у дороги. Так успешно воевали, что умудрились в четырнадцатом веке, правда, не без помощи татар, разбить галицкого князя Андрея Федоровича. Через сто лет, в середине пятнадцатого века, маятник качнулся в другую сторону и галицкие князья, действуя уже не сами по себе, а по наущению Ивана Третьего, разбили войско марийцев. Город Юр был галичанами сожжен дотла и разрушен.
Несколько десятилетий на месте Юра не было ничего, а потом, мало-помалу, сюда стали приходить и оседать русские переселенцы.
Новорожденная Ветлуга была очень мала – всего восемьдесят две души мужеского пола. Если бы не настойчивость костромского генерал-губернатора Мельгунова, купившего еще село Верхнее Воскресенское за восемь тысяч шестьсот рублей серебром, а потом подарившего его императрице, то, может статься, никакой Ветлуги бы и не было.
В народе, понятное дело, бытует своя версия
происхождения города. В этой версии никакого Мельгунова нет, а есть жители села
Верхнее Воскресенское, которым очень хотелось стать горожанами. Собрали они
делегацию и поехали в город Санкт Петербург бить челом
Государыне. До нее они не дошли, а дошли до князя Потемкина. Их
сиятельства посмотрели на будущих ветлужан, на их
бороды, в которых торчали соломинки, на их домотканые армяки, зипуны, кушаки,
портянки и лапти и сказали, что просьбе помочь могут, но только в том случае,
если мужики в том виде, в котором они приехали, спляшут перед царицей.
Мужики, не долго думая, согласились, тем более, что
другого вида у них все равно не было. Императрица, глядя на
танцующих ветлужан, смеялась до слез. Как она
слезы-то отерла – так сразу и подписала указ об основании города Ветлуги, а
Потемкину вечером за ужином сказала – пусть и еще приезжают. Может им еще какой город… Ветлужане,
однако, более в столицу не приезжали. Одного города им хватило. С тех самых пор
и пошло гулять в народе присловье, что ветлужские лапотники выплясали Ветлугу. Легенда, конечно, несуразная,
но уж какая есть. Вот только… Предложи сейчас кто ветлужанам поехать в Москву, чтобы выплясать, к примеру,
проведение газа в Ветлугу – они бы не секунды не думали. И лапти бы сплели. Да
только перед нынешними властями хоть в каком виде пляши…
Как бы там ни было, а Ветлуга стала жить простой и немудреной жизнью захолустного уездного города в Бог знает какой глуши. Бог знает какая глушь в те времена была вся в дремучих лесах, а потому все ветлужские промыслы были так или иначе с ними связаны. Охотники добывали пушнину, углежоги – древесный уголь, бабы и детишки, остерегаясь медведей2, собирали грибы и ягоды, смолокуры курили деготь, бондари делали бочки, а самые храбрые отнимали у лесных пчел мед. Более всего, однако, было тех, кто рубил лес и сплавлял его по Ветлуге до места ее впадения в Волгу. Рубить лес начинали еще зимой, а по весне его вязали ветками деревьев в тяжелые многослойные плоты – соймы или строили циклопических размеров корабли – беляны, длина которых доходила до ста метров. Сплавлять все эти многочисленные плоты и беляны надо было во время половодья – по высокой воде. По извилистой, местами стремительной, весенней Ветлуге делать это было ох, как не просто. Плоты в узких местах сталкивались, связки бревен распадались, плотоводы и бурлаки, выясняя, кто первым должен пройти, дрались и ругались такими словами, что краснели под корягами даже глухие, как пень, сомы и проплывавшие мимо щуки с карасями, а уж они-то от рыбаков и бакенщиков чего только ни слыхали. Потеря одной беляны могла вконец разорить местного лесопромышленника средней руки и потому так ценились на Ветлуге лоцманы-плотоводы. Если обычный бурлак в середине девятнадцатого века за работу на плоту или беляне получал от семи до двенадцати рублей, то лоцман – от двухсот до трехсот. С течением времени вместо огромных рулевых весел придумали систему специальных многопудовых чугунных грузов – лотов, которыми обвешивали со всех сторон беляны и соймы. Во время сплава при помощи воротов одни лоты поднимали, а другие опускали, чтобы не дать беляне отклониться от фарватера. Сказать, что это была тяжелая работа – значит не сказать ничего. Вес лота мог достигать двух-трех сотен пудов. Поднимать и опускать их надо было как в фортепьянных пьесах Шумана – быстро, как только возможно, и еще быстрее. Веревки на воротах перетирались, и внезапно раскрутившийся ворот мог переломать руки и ноги бурлаку, а то и зашибить насмерть. Приближающуюся беляну или сойму можно было услышать за версту и даже не за одну – так шумели, кричали и ругались между собой бурлаки во время работы.
Сплав леса по Ветлуге давал работу не только сплавщикам. Все прибрежные села и деревни принимали в нем участие. Бабы готовили и продавали еду бурлакам, мужики в случае необходимости подряжались стаскивать плоты и беляны с мелей. Для изготовления лотов даже был построен небольшой чугунолитейный заводик возле города Ветлуги. Кстати сказать, его лоты считались одними из лучших не только на реке Ветлуге, но и на Волге.
Лес по реке сплавляли долго – до середины двадцатого века. В краеведческом музее хранится удостоверение лоцмана-плотовода первого разряда выданное Павлу Веселову в пятьдесят втором году. Павла Веселова из-за его умения водить плоты не брали в армию ни до войны, ни вовремя ее, ни после. Как он ни просился.
Правду говоря, никаких особенных событий в истории Ветлуги не было. Как начали валить и сплавлять лес, жечь уголь, делать бочки, собирать грибы с ягодами – так и продолжали этим заниматься до самого двадцатого века. Не приезжал в этот лесной край даже вездесущий Петр Первый, который, кажется, приезжал во все места, где росла хотя бы одна корабельная сосна. Не ссылали сюда пленных французов, декабристов и народовольцев. Разве только во время разинского бунта один из мятежных атаманов, Илья Иванов он же Илья Долгополов он же Илья Пономарев он же Пров Игольников забрел в верховья Ветлуги и вместе с приставшими к его отряду крестьянами со всей революционной беспощадностью жег и грабил усадьбы местных бояр и помещиков.
Впрочем, в девятнадцатом веке Ветлуге все же повезло. В ней родился и прожил первые пять лет своей жизни Василий Васильевич Розанов, а за четверть века до Розанова приехал пробегать, пропрыгать и проплавать в реке Ветлуге свое детство Алексей Феофилактович Писемский. Ни экспозиции посвященной Розанову, ни экспозиции посвященной Писемскому в музее я не увидел, но был уверен сотрудником музея, что они есть и находятся в запасниках, поскольку места для них сейчас нет.
Вместо розановской показали мне большую и хорошо оформленную экспозицию, посвященную первой мировой войне. Надо сказать, что первая мировая война довольно плохо представлена в наших провинциальных музеях – обычно ее место занимают, оставшиеся еще с советских времен, стенды с фотографиями маевок, уездных агитаторов и большевистских листовок с призывами грабить награбленное. Среди фотографий отличившихся на первой мировой ветлужан были два портрета полных георгиевских кавалеров – Тимофея Кулькова и Степана Орлова. Оба они в середине тридцатых годов попали в лагеря. Первый был в тридцать пятом арестован в Ветлуге, где работал агентом райпотребсоюза за антисоветскую агитацию и получил три года, а второй, будучи рабочим Мурманского леспромхоза… тоже три года по приговору «тройки». Вышли они из лагерей или нет неизвестно. Рядом с фотографиями Кулькова и Орлова висела еще одна фотография, на которой стояли улыбающиеся, в новенькой форме, унтер-офицеры. Один из них был ветлужанин Иван Иванович Разумов. Иван Иванович, прежде, чем стать в восемнадцатом году основателем и первым директором ветлужского краеведческого музея, собирателем его многочисленных коллекций, таксидермистом, автором многочисленных работ по краеведению, секретарем уездного краеведческого общества, преподавателем естествознания в одной из ветлужских школ, окончил Санкт-Петербургский университет, повоевал на фронте и три года пробыл в немецком плену на острове Рюген. Он не пропал в лагерях, как георгиевские кавалеры Кульков и Орлов – его расстреляли в тридцать восьмом за создание «повстанческой группы», которой он не создавал. Вместе с ним расстреляли еще шесть человек, не входивших в эту несуществующую группу. Все они обвинялись в проведении антисоветской агитации и подготовке восстания в случае войны Советского Союза с капиталистическими странами. Тогда же арестовали и три четверти краеведческого общества Ветлуги3.
Впрочем, мы несколько забежали вперед. Советский Союз, против которого хотели поднять восстание краеведы, в Ветлуге прописался не сразу. В восемнадцатом году против большевиков выступили эсеры и захватили власть в Ветлуге и в близлежащем Урене. Возле дымовой трубы уездного исполкома Ветлуги восставшие расстреляли пять большевистских руководителей. Труба и сейчас стоит на том же месте. Принадлежит она местному ликероводочному заводу. Завод, правда, уже умер и труба поэтому не дымит. Именами же расстрелянных большевиков назвали все центральные улицы города. После подавления восстания на городскую буржуазию была наложена контрибуция в размере двух миллионов рублей… Ну их, эти два миллиона, которые в восемнадцатом году не стоили и той бумаги, на которой они были напечатаны. Лучше я вам расскажу про другие экспонаты музея.
В том же зале, где находится выставка, посвященная первой мировой войне, стоит резной шкаф. Удивителен он не тем, что на его фасаде вырезаны фигурки Пушкина, Тургенева и Крылова, а тем, что Тургенев расположен в центре дверцы и больше Пушкина и Крылова вместе взятых. Сделан шкаф, судя по всему, на заказ. Кто был в Ветлуге и уезде таким почитателем Тургенева – толстый купец-лесопромышленник или отставной ротмистр или земский врач или инспектор женской гимназии или старая дева, когда-то бывшая тургеневской девушкой…
Почти половину залов музея занимают экспонаты, рассказывающие о природе Северного Поветлужья. Там есть чучела животных и птиц, сделанные еще основателем музея – Иваном Разумовым. Более всего, однако, мне запомнились не старые чучела лосей, медведей и беркутов, не прекрасные диорамы, представляющие природу края, не двухголовые телята и ягнята, отчего-то рождавшиеся чаще, чем обычно, в семидесятых годах прошлого столетия, а розовый фламинго с отрубленной головой и метеорит.
Фламинго, как гласит надпись на табличке, был убит охотником Малышевым под городом Ветлуга в конце лета пятьдесят первого года. Как он оказался в местах столь отдаленных от мест собственного обитания не знает никто и даже не догадывается. Самое удивительное, что это был второй фламинго, залетевший в район Ветлуги. Первый был убит ровно за тридцать лет до этого – осенью двадцать первого года. В восемьдесят первом году третий фламинго, хотя его и ждали, так и не прилетел.
Зато в перерыве между прилетами фламинго, в сорок девятом, прилетел метеорит весом в восемьсот граммов, да не простой, а очень редкий – каменный ахондрит. Ахондрит потому, что в нем нет хондр, а хондры – это… Ну, про них долго рассказывать, да и незачем, поскольку их нет. Метеорит упал буквальной за спиной у лесника, шедшего по лесу на лыжах. Упал и зашипел в снегу. Еще теплым принес его лесник домой и поначалу ни в какой музей отдавать не собирался. Тем более, что к нему валом повалил окрестный народ поглазеть на небесный гостинец. Деревенские старухи силой отобрали у лесника камень и отнесли его в Ветлугу, в церковь. Батюшка, к которому старухи отнесли метеорит, оказался образованным и рассказал им о том, что камень этот, хоть и упал с неба, но проходит по другому небесному департаменту и лучше будет отнести его в музей. Лесник, однако, так не думал. Сотруднику музея, пришедшему к нему за находкой, пришлось его долго уговаривать. Потом-то, конечно, лесник говорил, что хотел отослать метеорит в Москву, но передумал и отдал в местный краеведческий музей. В музее он пролежал на витрине двадцать семь лет, пока сведения о нем не дошли до Академии Наук, и она попросила отдать метеорит в Москву, в комитет по метеоритам. Музей, однако, так не думал, и сотруднику комитета пришлось музейное руководство еще и уговаривать. Теперь метеорит в Москве, а в музее под стеклом лежит муляж, но если бы не надпись на этикетке, то посетители об этом и не догадались бы.
Казалось бы, одного редчайшего метеорита и двух фламинго вполне достаточно для такого маленького городка, как Ветлуга. Ан нет. В двадцатых годах палеонтологом Рябининым на берегах притока Ветлуги были найдены фрагменты скелета древнего земноводного, жившего в этих местах четверть миллиарда лет назад. Назвали существо ветлугазавром. Поскольку Рябинин был не лесником, а ученым, то дома он хранить эти останки не стал, а сразу отвез в Москву, в палеонтологический музей. Через несколько лет еще одна экспедиция под началом Ивана Ефремова нашла кости ветлугазавров и в других местах. По виду ветлугазавр напоминал собою крокодила с головой лягушки и в длину достигал шести метров. Во внутреннем дворике музея на берегу крошечного бассейна, устроенного в железобетонном колодезном кольце врытом наполовину в землю, лежит на бревне его муляж метровой длины – зеленый, облупленный и приветливо улыбающийся.
Если честно, то и сам ветлужский краеведческий музей, хоть и очень хорош, но облуплен сильно. Что ни говори, а ему уже, без малого, сто лет. Денег на ремонт здания, построенного еще в позапрошлом веке для городской управы, администрация не дает. Говорит, как и все наши администрации, что не может, хотя и очень хотела бы. Зато выделила в прошлом году целых две тысячи рублей на развитие музея. Я не поверил и переспросил у сотрудника музея – точно ли две тысячи? Оказалось, что точнее не бывает4. Правду говоря, и весь исторический центр Ветлуги выглядит не лучше музея. В конце девятнадцатого века город в результате сильнейшего пожара выгорел практически дотла. То, что построили сразу после пожара и есть современная Ветлуга, за исключением одного микрорайона с советскими трех- и четырехэтажными домами. Если в двух словах, то бедно, но чисто. Все же, что-то в порядок приводят. К примеру, восстановили разрушенную при большевиках колокольню Троицкого собора в центре города. Жаль только, что механизм часов, которые были на колокольне лет десять тому назад, куда-то пропал. Я спрашивал в музее – они не знают куда. Ну, да это ничего. Заложили эти круглые дыры с четырех сторон кирпичом, заштукатурили, забелили и нарисовали циферблат со стрелками. Теперь в Ветлуге, если верить соборным часам, всегда три минуты десятого. Так и живут в остановившемся нарисованном времени. Молодежь, правда, не очень хочет жить в остановившемся времени и потому, как школы окончит, так и уезжает искать счастья в Нижний, в Киров, в Москву и Петербург. Остаются в Ветлуге папы, мамы, бабушки и дедушки и с каждым годом дедушек и бабушек становится все больше. К ним и присылают родители на лето внуков. Здесь можно детям играть во дворах и на улицах так, как играли в детстве их родители. Здесь в городском парке растут сыроежки и подосиновики. Здесь есть народный театр, который называется «Балаганчик». Здесь в самом центре города добывают из скважины ветлужскую минеральную воду, которая, судя по ее отвратительному соленому и железистому привкусу, целебнее «Боржоми» и «Ессентуков» в сто раз. Здесь пекут самые большие и самые вкусные в Нижегородской губернии ватрушки и пирожки со шпротами5. Здесь на площади возле автостанции, в пустом кафе "Виктория", сидит за столиком, на котором стоят три пустых бутылки пива, девушка и усталым голосом говорит в телефон: "Ты меня вообще хочешь видеть или нет?" Здесь кабины грузовиков украшают золотой бахромой с бубенчиками. Здесь на перилах моста через Ветлугу висят замки, которые теперь полюбили вешать новобрачные. Среди этих замков и замочков есть такой большой и такой амбарный, что я чуть не заплакал, представив, как дородная невеста закрывает его с громким щелчком и не выбрасывает ключ в реку, а прячет в вырез бездонного декольте, а маленький, щуплый жених смотрит на ключ, который он видит в последний раз, с такой тоской…
Здесь над Ветлугой неба раза в два больше, чем над всей Москвой и в три, чем над Петербургом.
______________________
1 На самом деле, не Шулепниково, как
часто пишут, а, как сказали мне в местном краеведческом музее, Щулепниково или Щупликово.
Названа она была так по имени московского сотника Щулепникова, который был щупликом построил на берегу Ветлуги деревянную двухэтажную
сторожевую башню вокруг которой и выросла
деревня. Впрочем, по другим сведениям никакого сотника Щулепникова не было, а
были два русских дозорных Михаил Тюхин и Иван Сытин,
основавшие на месте современной Ветлуги Воскресенский погост, вокруг которого и
образовалась… деревня Щулепниково. То ли сотник
подчинил себе дозорных, то ли сами жители решили, что называть деревню разом и Тюхино и Сытино не очень складно…
2 Признаться, они и сейчас их остерегаются. Восемьдесят процентов
ветлужского района занято лесами и медведей в этих
лесах, может, уже и не так много, как раньше, но много ли бабам и детишкам, а
также и здоровым мужикам нужно, чтобы испугаться?
3 Краеведческого общества
в Ветлуге нет до сих пор. Взрослого нет, а детское
собирается в музее регулярно. Ветлужские школьники со
своими краеведческими работами занимают призовые места не только на областных,
но и на всероссийских смотрах. Если бы мне поручили придумать, как это теперь
модно, бренд Ветлуги, то я бы сказал, что Ветлуга – это рай для
детей-краеведов.
4 Две
тысячи рублей стоят сутки проживания в местной гостинице «Луга». За эти деньги
вам полагается номер «люкс». Свет в этой комнатке, девять десятых которой
занимала кровать, почему-то включался и выключался в общем коридоре. Жена
попросила у дежурной по единственному этажу хотя бы настольную лампу, чтобы не
выходить перед сном в коридор и не выключать свет.
– Настольной лампы у нас
не предусмотрено, — отвечала дежурная, — а как ляжете спать – скажите мне. Я вам
выключу.
5 На самом деле, не только со шпротами, но и с другой
консервированной рыбой. Такие пирожки называются в провинции пирожками «с консервой». Так и написано на ценниках.
Красные Баки
Поселок городского типа Красные Баки, расположенный на полпути из Нижнего в Ветлугу или из Ветлуги в Нижний, на самом деле не Красные и не Баки. Сначала он был марийским городищем, как и все поселения в Поветлужье, и жили в нем на рубеже первого и второго тысячелетий луговые марийцы1. Понемногу, начиная с тринадцатого века, стали сюда приходить немногочисленные русские. Земли было много, рыбы в реках еще больше, зверя в лесах было столько, что на каждого местного жителя, включая стариков и грудных детей, приходилось по двадцать куниц, десять лосей, пять кабанов и три медведицы с медвежатами. Весь этот зоопарк при помощи рогатины, ножа, лука, стрел и сети поймать, освежевать, зажарить на вертеле и засолить – жизни не хватит. Еще и рыбу надо ловить и вялить, чтобы она от переизбытка не вышла из берегов. Еще варить пиво к пойманной рыбе… Короче говоря, русские и марийцы первое время, которое продолжалось около ста лет, жили так обособленно, что и не пересекались вовсе. И так они мирно жили, пока в 1374 году не пришли в эти края новгородские ушкуйники и не разграбили селения и тех и других без разбору. Ну, а потом все, как обычно – то галицкие князья придут, то казанские татары, то москвичи. Эти, последние, приходили, уходили и, наконец, пришли, чтобы остаться навсегда.
Когда в середине шестнадцатого века Москва присоединила Казань, на месте современных Красных Баков появились два русских поселка для охраны переправы через Ветлугу. Один из них назывался Бочки Большие, а второй – Бочки Малые. Бочки, но не баки. И бочки не потому, что деревянные, а потому, что так называлась речка Боковка, впадающая в этих местах в Ветлугу. Со временем деревня подросла, Бочки Большие слились с Бочками Малыми и стали называться просто Боками, но все равно не Баками.
Поначалу тем, кто пришел в эти, почти дикие, места правительством давались налоговые льготы на десять лет, но… как давались, так и отбирались. Василию Шуйскому нужны были деньги, чтобы бездарно все… и уже в 1606 году в Поветлужье приехали из Москвы первые дозорщики. Через десять лет другие, а в 1635 году и третьи. Дозорщики – это совсем не те, которые приставляют ладонь ко лбу и ходят дозором, высматривая врага, а те, которые переписывают пахотные земли, людей, дворы, коров, лошадей, кур, кадки с солеными огурцами, чтобы потом обложить четырехэтажным налогом и людей, и скотину, и каждый огурец. Московские дозорщики записали деревню Боки Баками, поскольку москвичи, в отличие от местных «окающих» жителей «акали», и все названия переиначивали на свой московский «акающий» лад. Речке Боковке тоже не удалось спрятаться – ее переиначили в Баковку.
Вот так появились Баки2. По меркам тех лет село было крупным – целых семь крестьянских дворов. Ровно через двести восемьдесят лет, в 1923 году, Баки стали Красными. Новая власть хотела сделать Бакам подарок. Дешевле прилагательного «красный» не было ничего, а уж сердитее… Впрочем, до Красных Баков еще почти триста лет, а пока они, после постройки князем Львовым, владельцем этих мест, церкви во имя Николая Чудотворца, стали селом Никольское-Баки и под таким названием прожили до семнадцатого года.
«Бунташный» семнадцатый век мимо Баков не прошел. Тогда они сильно покраснели в самом прямом смысле этого слова. В селе устроил свою ставку разинский атаман Иван Долгополов он же Илья Иванович Пономарев. Во времена разинских беспорядков село Баки с прилегающими к нему деревнями принадлежало стольнику князю Дмитрию Петровичу Львову. Сам Дмитрий Петрович в такой глуши, понятное дело, не жил, а управлял его вотчиной приказчик.
Соседними вотчинами, принадлежавшими двум братьям князя Львова, князю Одоевскому и Даниилу Колычеву тоже управляли приказчики. Их-то и казнили в первую очередь разинские казаки, прибывшие в Баки из захваченного повстанцами Козьмодемьянска. К казакам, присоединились еще две сотни местных, из которых сто человек были черносошными крестьянами. Только из поместий князя Львова записалось в казаки полторы сотни человек. Надо сказать, что жизнь крестьян в вотчинах Львова и Одоевского была не то, чтобы несладкой, а просто хуже горькой редьки из-за непомерных податей и оброка3. Уже в шестидесятые годы семнадцатого века в тех местах числилось около трех с половиной сотен душ мужского пола в бегах. Куда они бежали из этой глуши…
Баковские казаки в составе разинских отрядов догуляли до Галича и Чухломы, где были пойманы и повешены. Тех же крестьян, что после первых поражений от царских воевод тихонько вернулись домой, власти наказывали в Баках. 17 декабря 1670 года было повешено пять человек. На следующий день на козле кнутом били более полусотни человек и у многих отсекли большие пальцы правой руки и правое ухо. Самого разинского атамана Ивана Долгополова привезли в Ветлужскую волость через месяц в село Лапшангу, рядом с Баками, уже покойником. Поймали и повесили его на Вологодчине, в Тотьме, а в Лапшанге выставили на всеобщее принудительное обозрение.
Строго говоря, всю последующую, после усмирения разинского бунта, историю Баков можно описать в двух словах – торговали лесом. Конечно, выращивали здесь и хлеб, но на этой скудной земле медведи росли лучше ржи. Лес и был хлебом Поветлужья.
Торговали и тем, что мы теперь назвали бы продуктами первичной переработки – мочальными рогожами, древесным углем, смолой, березовым дегтем, бочками, ушатами, долблеными ковшами и другой деревянной посудой. Одно время умельцы даже наладили выпуск деревянных рублей такого отменного качества, что власти, как только известились об этом, тотчас же прислали в Баки воинскую команду, которая всех причастных к изготовлению денежных знаков препроводила в губернский острог.
При Петре окрестные леса в количестве триста пятьдесят тысяч десятин записали в корабельные. Лучше всех умели вязать плоты и строить беляны крестьяне князей Трубецких4, владевших этими землями с первой половины девятнадцатого века. Трубецким принадлежали в окрестностях Баков двадцать четыре тысячи десятин леса, пашни и двадцать пять деревень. Трубецкие только за одну навигацию сплавляли по Ветлуге до Козьмодемьянска не одну и не две беляны. И это притом, что стоимость одной беляны доходила до ста тысяч рублей.
В Баках у Трубецких был дом, в котором часто жил Александр Петрович Трубецкой и в котором была контора его приказчиков. Это был первый каменный дом в селе. Построили его в 1879 году. Баковский краевед советского времени Николай Тумаков по-советски писал: «Дом князя встал на самом красивом месте села Баков. Из его окон была видна вся заречная часть с красивыми лесами, уходящими до самого горизонта. Леса здесь сохранялись до самой кромки берега Ветлуги, а чтобы лучше представлялась панорама бесконечности леса, от берега Ветлуги до озера Черного была прорублена широкая просека. И хозяин дома, распахнув окно, холеной ручкой мог показать гостям лесные богатства своего имения – «Все, что видите, — это мои владения» 5. В 1909 году князь Трубецкой своей холеной ручкой подписал распоряжение своему управляющему подготовить необходимые документы для передачи дома под земскую больницу. Дом, однако, передать не удалось – родная сестра Александра Петровича, как говорили (и до сих пор говорят), из корысти, объявила его сумасшедшим и упекла в желтый дом. Впрочем, и ей недолго удалось пользоваться домом и имением брата – не прошло и девяти лет, как в семнадцатом году дом был национализирован, и в нем была устроена школа, потом его занял уездный исполком, потом райисполком и, наконец, в нем прописался местный краеведческий музей.
В музее, которым уже восемнадцать лет заведует Ирина Сергеевна Корина, есть мемориальный кабинет князя Трубецкого. Там собрано все то, что можно было собрать после того, как все то, что можно было выбросить, выбросили на улицу новые власти, когда переводили в это здание школу, после того, как все то, что можно было растащить, растащили власти и местные жители. Кое-что вернули совершенно безвозмездно жители, кое-что власти, а кое-что потомки Василисы Шихматовой – гражданской жены князя. Само собой, что не сразу, а после просьб и уговоров Ирины Сергеевны6.
Вернемся, однако, к баковским судостроителям. Такими они были искусными, что в тридцать седьмом году прошлого века краснобаковская кооперативная судостроительная артель7 по заказу из Москвы построила два судна для съемок фильма «Волга-Волга». Это было непросто, поскольку колесных пароходов в тридцать седьмом уже давно никто не проектировал и не строил. Бригадиром у баковских плотников был А.Ф. Рычев – бывший судовладелец, недавно вернувшийся из мест не столь отдаленных. В этом смысле он был похож на сценариста фильма Николая Эрдмана, вернувшегося из ссылки в тридцать шестом. К Эрдману Александров ездил работать над сценарием в Калинин, а к Рыкову и его бригаде – в Красные Баки. Вот если бы тогда писали, как сейчас, в титрах всех, кто причастен к созданию фильма… Впрочем, в титрах этого фильма имеются и куда более серьезные пропуски.
Теперь в краснобаковском краеведческом музее, в том зале, что посвящен советскому периоду, стоит настольная модель «Севрюги» вся увешанная спасательными кругами размером с маленькую чайную сушку. Модели «Лесоруба», на котором плыла Стрелка, почему-то нет, зато вместо нее стоит модель детской кроватки с деревянными прутьями. В пятьдесят шестом году местная судоверфь стала умирать, и ее преобразовали в лесокомбинат, выпускавший детские кроватки на колесиках, разъезжавшиеся по всей стране, стулья, лыжи и пиломатериалы для мебельной промышленности Горького. Лесокомбинат рос, рос и… тоже стал умирать. Преобразовывать его было уже не во что, а потому ему разрешили умереть своей смертью. Еще раньше умерло формалиновое производство Ветлужского лесохимкомбината – первое на территории России, а потом и Советского Союза. Завод стали строить еще в пятнадцатом году, и в семнадцатом он уже дал первые тонны формалина, который делали из местного древесного спирта. Руководил строительством завода, был его первым директором и главным инженером – Отто Иванович Гуммель, во время первой мировой служивший в московском представительстве какой-то мирной австро-венгерской компании. На всякий случай его интернировали вглубь страны, в нынешнюю Кировскую область. После того, как кончилась и мировая, и гражданская, Гуммель по предложению советского правительства завершил начатое и брошенное американцами строительство химического завода в Челябинской области, за что был награжден орденом Трудового Красного Знамени. В Красных Баках ему тоже пришлось завершать начатое другими. Неподалеку от Красных Баков в поселке Ветлужская под его руководством был построен еще один завод по химической переработке древесины. Оба завода объединили в Ветлужский лесохимкомбинат. Выпускали скипидар, уксусную кислоту, канифоль и специальные присадки для авиационного топлива.
Гуммель руководил заводом многие годы. В тридцать восьмом, когда его расстреляли, как врага народа, ему был семьдесят один год. Обошлись даже и без доносов. Следователь арестовал Гуммеля и еще одного бывшего военнопленного Карла Карловича Рудольфа, механика Ветлужской нефтебазы. Отто Иванович и Карл Карлович не были знакомы, но это не помешало следователю составить из них фашистско-диверсионную группу, злоумышлявшую против руководителей советского государства. В деле Гуммеля было всего четыре странички. Только протокол допроса и приписка рукой Отто Ивановича о том, что вину свою он признает. Этой приписки для вынесения приговора и расстрела было по тем временам и тем законам более, чем достаточно. Впрочем, доносы потом, задним числом, сочинили и к делу приобщили. Тех, кто сочинял, тоже репрессировали. Тех, кто репрессировал… Еще и пенсию персональную получали. Продуктовые заказы по революционным праздникам. Ходили в школы на уроки мира звенеть медалями и рассказывать пионерам о холодных головах, горячих сердцах и чистых руках.
Через две или три стены от зала, где стоит модель «Севрюги» и со стены смотрит фотография рабочих лесохимкомбината, на которой Отто Иванович Гуммель второй справа, висит на стене портрет Сталина. Принесла его в музей старушка, каждый день молившаяся лучшему другу выживших из ума пенсионеров и каждый день рассказывавшая ему новости из своей жизни, жизни Красных Баков и жизни страны. Она бы и не приносила портрет, кабы не подошло ей время отчитываться о своей жизни совсем в другом месте, где… Ну, да Бог с ней, со старушкой. В этом зале есть и поинтереснее экспонаты. Висят там фотографии, рассказывающие о жизни двух детских интернатов, когда-то бывших в краснобаковском районе. Первый появился в сорок первом, и устроили его для детей работников исполкома Коминтерна. Место это называлось (да и сейчас называется) «Лесной курорт». Все там было устроено на самом высоком уровне – лучшие врачи, воспитатели, агрономы, занимавшиеся с детьми выращиванием овощей и фруктов. Поначалу привозили в него испанских детей, а потом и детей коминтерновских сотрудников, работавших в Москве. Во время войны стали привозить детей борцов антифашистского Сопротивления. В общей сложности жило там семьсот ребятишек и сто взрослых. В сорок четвертом интернат расформировали и детей отправили к родителям. Второй интернат, а, вернее, детский дом, был организован позднее – в сорок втором8. Привозили в него детей из блокадного Ленинграда. Как правило, это были дети-сироты. Совсем малыши. Только одиннадцать детей было школьного возраста. Почти всех выходили. Было трудно. Всего труднее было запрещать маленьким детям воспитательниц называть мамами. Считалось, что они должны привыкнуть, что мам у них нет. Дети не знали, что так считалось и что они должны, а потому все равно называли, хотя и шепотом.
В этом году, в ночь музеев, собрала Ирина Сергеевна детей, раздала им воспоминания воспитанников этого детского дома и стали они их читать перед взрослыми. Нелегкое это дело – читать такие воспоминания детям. Слушать их взрослым – еще тяжелее.
В одном из залов музея, где собрано все, что можно было собрать на территории Красных Баков и окрестностей, начиная от окаменевшей головы двоякодышащей рыбы, белемнитов, аммонитов, бивней мамонта, кремниевых наконечников стрел и кончая замками, работы местных кузнецов, ключей и ключиков к этим замкам, вышитых полотенец, старых утюгов, большого кирпича… Вот здесь мы остановимся и скажем несколько слов о кирпиче. Его принес в музей бывший комсомолец. Давным-давно, когда было точно известно, что религия – это опиум для народа, комсомольцы разобрали Никольскую церковь на кирпичи. То есть, разобрать ее было невозможно – пришлось сначала взрывать, а потом разбирать. Комсомольцам, ударно разбиравшим руины, власти разрешили часть кирпичей взять себе, для использования в домашнем хозяйстве. Один из кирпичей оказался больше других и в домашнем хозяйстве не пригодился. Валялся, валялся и превратился в музейный экспонат. Тут его постаревший комсомолец и принес в музей. Наверняка, еще и с рассказом, о том, как не хотелось ему разбирать церковь.
В этом же зале расставлена на полу и на полках дюжина старых самоваров, без которых теперь, как без бивней мамонта и без старых угольных утюгов, не обходится почти ни один из наших провинциальных музеев. Довольно обычные, надо сказать, тульские самовары. Зато у каждого самовара своя история. Вот одна из них, которую рассказала мне Ирина Сергеевна.
Жил в прошлом веке в Красных Баках лоцман – Василий Васильевич Воронин. Жил он в Баках еще с тех времен, когда они красными не были. Ветлужские лоцманы зарабатывали когда хорошо, а когда очень хорошо. Жил Воронин в достатке, в собственном доме и был у него самовар – большой, как и семья, которая вокруг него собиралась. В тридцатых годах стали жителей Красных Баков загонять в артели и колхозы. Василий Васильевич был единоличником, в колхоз вступать не хотел и трудно заработанные деньги отдавать в общий котел не собирался. Даже и планов на этот счет не имел никаких. У советской власти, однако, на счет лоцмана Воронина и других единоличников, были совсем другие планы. Обложила она единоличников такими налогами, которые выплатить было не под силу даже лоцману с его высокими заработками. Даже очень хорошему. Советская власть тем, кто не мог расплатиться, шла на встречу. Нет, она не делала отсрочек платежей и не уменьшала сумму налогов – она разрешала платить налоги имуществом. Другими словами, описывала и забирала вещи единоличников в счет уплаты. Ходили по домам уполномоченные и описывали имущество, которое потом изымали и оно поступало в распоряжение… Ну, кого надо – того и поступало. У кого посуду опишут, у кого стулья или шкаф. И стали Воронины прятать свой самовар от описчиков, которые раз зашли, другой зашли и обещали зайти и в третий. Была у лоцмана бабушка лет девяноста – такая немощная, что уж никуда не ходила, а только сидела себе целый день на стуле перед окошком да смотрела на улицу – кто идет, с кем идет и куда. Как только видела уполномоченных – так сразу и подавала сигнал тревоги. Домашние прятали самовар бабушке под сарафан, и она продолжала сидеть, как ни в чем не бывало. Несколько раз приходили уполномоченные и несколько раз уходили ни с чем. Однажды собрались Воронины чай пить и тут, некстати, несет нелегкая описчиков. Делать нечего – спрятали под бабушкин сарафан горячий самовар. Сидела старая, красная, как вареный рак, пот с нее градом лил, но самовар не выдала.
Много позже, когда Василий Воронин уже умер, историю эту рассказала директору музея дочь лоцмана. Стала Ирина Сергеевна просить ее отдать самовар в музей. Просила, просила… Допросилась до того, что лоцманская дочь, с которой, на самом деле, Ирина Сергеевна дружила, перед ее приходом самовар прятала, чтобы не отказывать просительнице. Увидит ее в окошко – спрячет самовар, а потом уж и дверь откроет. Теперь уж ее нет в живых, а сестра передала самовар в музей.
Ирина Сергеевна рассказала мне не одну историю про самовары, а две и третью про резной деревянный иконостас с двуглавым орлом и коронами российской империи в доме бывшего баковского старосты9 и еще одну про карнизы для штор в кабинете князя Трубецкого, и еще про одну старую фотографию, на которой стоят рядами на сельской улице нарядные мужики, бабы и детишки10. С первого взгляда, особенно, если не понимать о чем речь, кажется, что это какой-то неправильный хоровод, но это не хоровод, а праздничное шествие жителей села на Троицу. Шествие было сложно организовано и называлось «Баковской основой». Шли односельчане по улице, держались за руки и пели. Не просто так шли, а ходили ткацкой основой. Изображали процесс переплетения нитей. Шли медленно, держась друг за дружку через платки. Первыми шли самые опытные, за ними замужние женщины и женатые мужчины, за женатыми шла молодежь, а за молодежью просто так, без всякого порядка, носились во все стороны, как угорелые, мальчишки и девчонки. Говорят, что это было очень красивое зрелище. На Троицу по Бакам ходило и пело целых три таких основы.
Сначала не стало опытных и ходить основой перестали, но песни еще пели, знали за кого держаться и в сундуках хранили платки. Потом стали умирать те, кто знал слова песен. Теперь остались одни платки, да и то не у всех, а за кого держаться, как ходить и куда… Только мальчишки и девчонки продолжаются носиться во все стороны как угорелые. Не так уж и мало, если разобраться. С другой стороны, сказать, что только в Красных Баках не знают за кого держаться и как ходить основой… Не говоря о том, куда11.
_______________________________________________________________________
1 Русские их называли
черемисами. Теперь это название стараются не употреблять, поскольку марийцы его
не любят и считают оскорбительным, точно так же, как украинцы считают
оскорбительным слово… Одним словом – марийцы.
2 Между
прочим, жители Баков до сих пор не договорились, где в слове Баки ставить
ударение. Одна половина сельчан ставит ударение на первом слоге, а вторая – на
втором. И никаких даже и намеков на единогласие в этом вопросе не предвидится.
3 К
примеру, у отца Александра Васильевича Суворова в тех местах была вотчина, а в
ней семьсот ревизских душ. За 1791 год приказал генерал-аншеф
Суворов собрать две тысячи рублей денежного оброка, а к нему добавить еще сто
рублей за причитающееся с вотчины мясо, восемьсот аршин холста, две сотни
рябчиков, двадцать пять тетеревов и столько же зайцев, сорок куниц, четыре пуда
сухой рыбы, два ведра груздей, десять фунтов сушеной малины и грибов «сколько
можно больше». На сто рублей за причитающееся с вотчины мясо можно было
тогда купить этого самого мяса немногим более тонны. С одной стороны так и
хочется спросить у Василия Ивановича – не треснет ли…, а с другой поблагодарить
крестьян за сытое детство Александра Васильевича. Вот только отчего он груздей
приказал всего два ведра… Непонятно.
4 Рубкой леса
и сплавом занимались почти всегда крестьяне князя Одоевского. Их
полупрезрительно звали «адуями». Из одоевских они превратились в «адоевских»
по той же причине, что и Боки превратились в Баки, а уж «адоевских»
быстро сократили до «адуев». Малорослые адуи заметно окали, вместо «ч» говорили «ц» и были вечным объектом для шуток, иногда очень злых. В
девятнадцатом веке всех сплавщиков (какому бы помещику они не принадлежали)
называли адуями.
5 Цитату эту
выписал я из книжки Н. Г. Тумакова «Рабочий поселок
Красные Баки», изданной в серии «Библиотека Краснобаковского
исторического музея». Таких книжек баковских
краеведов несколько и все они вышли, как сказали бы раньше, попечением Ирины
Сергеевны Кориной. Ничего удивительного, скажете вы.
Есть музей, есть краеведческая литература. Должна быть. Да, есть музей. В
России… В принципе, этого уже достаточно, чтобы понять
кто кому и что должен, но я продолжу. Есть музей в маленьком заволжском
поселке, в котором живет несколько тысяч человек. Есть бюджет поселка, увидеть
который, если смотреть на него невооруженным глазом, можно только сильно
прищурившись. Есть бюджет музея, который невооруженным глазом и вовсе не
увидеть. Есть книги по истории Красных Баков, которые не только доводит до
печати, но и сама пишет маленькая женщина с тихим голосом.
Надо сказать,
что постоянно помогает ей в этом нелегком деле глава краснобаковской
администрации Николай Васильевич Смирнов – и сам большой любитель истории,
инициатор передачи дома Трубецкого музею. До переезда в это здание музей десять
лет не работал из-за аварийного состояния дома, в котором он находился
предыдущие тридцать лет. Администрация даже финансирует археологические
раскопки нижегородских археологов в краснобаковском
районе. Конечно, в меру своих финансовых возможностей. Кормит, дает транспорт,
бензин и, кажется, даже платит какие-то смешные, по столичным меркам деньги.
Ничего удивительного, если не учитывать время, в которое все это происходит и
место, в котором… мы все, а не только Красные Баки.
6 После долгих. К примеру, супницу Трубецких у Шихматовых,
как сказала Корина, пришлось брать измором. Правду
говоря, из всех, без сомнения, интересных экспонатов этого мемориального
кабинета мне более всего запомнился один, не имеющий никакого отношения к вещам
Трубецкого – антикварная посудная горка. Одна из зим в Красных Баках была
теплой, и директору удалось сэкономить на отоплении целых тридцать тысяч. Вот
на эти деньги и была куплена горка в одном из антикварных магазинов Нижнего
Новгорода. Когда через пятьдесят или сто лет краеведы напишут полную историю
Красных Баков в трех толстых файлах с интерактивными картами и многочисленными
голограммами, про покупку горки на сэкономленные на отоплении деньги никто и не
вспомнит, а жаль.
7 Плотники,
объединившиеся в артель, просто устали быть единоличниками. Государство
обложило их такими налогами, что артель была единственным выходом из создавшейся
ситуации.
8 Детский дом устроили в бывшей усадьбе помещиков Захарьиных.
Это была одна из ветвей старинного рода тех самых бояр Захарьиных, которые еще
при Иване Грозном были в Думе председателями комитетов и вице-спикерами. Когда
в музее появился Интернет, директор музея стала искать их по всему свету и
разыскала. Оказалось, что потомки древнего рода живут в Москве и в Петербурге.
Собрались Захарьины, по приглашению Ирины Сергеевны, приехать в Красные Баки,
на родину своих предков. Попросила их Корина
привезти, если можно, каких-нибудь старых фотографий того времени, когда
усадьба еще была захарьинской. Захарьины, отвечали,
что с удовольствием, но привезти им нечего, поскольку фотографий того времени в
семье не сохранилось. Да и кто бы стал их хранить, когда вокруг такое
творилось. Однако же достали Захарьины свои семейные альбомы
и нашли несколько. Когда же их стали вытаскивать, обнаружилось, что под
фотографиями советского времени, спрятаны те, которых, как они думали, уж и нет
вовсе.
9 Да, иконостас. Вот какими верноподданными бывают у нас
начальники. Особенно мелкие.
10 И
еще рассказала мне Ирина Сергеевна о коллекции старинных пуговиц, которую она
собрала. В этой коллекции более трех сотен пуговиц из перламутра, янтаря,
фарфора, стекла, медной проволоки, и про каждую она может рассказать историю.
Вам нужно только сказать, что вы интересуетесь пуговицами. Или не сказать, но
все равно. Мне вообще показалось, что она может рассказать про каждый гвоздь в
музее. Рассказать, показать фотографии, письма и свидетельства очевидцев о том,
как его забивали.
11 Хотел я приписать в конце: мол,
будете в Красных Баках – зайдите в музей. Он хороший. Они оба хорошие – и
музей, и директор. Расскажут вам столько интересных историй. Еще и чаем напоят
с мятой, душицей и смородиновым листом. Да я знаю, что не будете и не зайдете.
В тех местах и проездом-то редко кто бывает. Ну, и ладно. Не проезжайте, но
хотя бы знайте, что есть на белом свете поселок городского типа Красные Баки, а
в нем есть интересный музей, и директор, и чай со смородиновым листом.
Маленьким провинциальным городкам и поселкам (и музеям) очень важно
чувствовать, что о них кто-то знает. Помните, Добчинский
просил Хлестакова «Я прошу вас покорнейше, как поедете в Петербург,
скажите всем там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, ваше
сиятельство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский.
Так и скажите: живет Петр Иванович Бобчинский». Мы в
школе над этими словами смеялись. Зря смеялись. А вот когда Бобчинский
говорит: «Да если этак и государю придется, то скажите и государю, что вот,
мол, ваше императорское величество, в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский», то уж это он зря. Уж кому-кому, а нашему
государю… Короче говоря, хотел я все это приписать, да как-то…
Ну, вот, в примечаниях будет.