Повесть
Опубликовано в журнале Волга, номер 11, 2016
Герман Бер – писатель, переводчик. Родился в Москве в 1970 году.
Эмигрировал в США в 1991 году. Живет в Мэдисоне, штат Висконсин. Работает программистом.
В «Волге» публиковалась повесть «Сулико» (2015, №9-10).
…till human voices wake us…
T.S. Eliot
1. ковальски
едет на работу
все утра мира
на один цвет, с поволокой. глаза
обвязали темной лентой и выпустили за дверь. завести машину, подождать, пока
прогреется печка; размять пальцы, ладонью тереть о ладонь, сперва медленно,
потом быстро-быстро, но прежде, перед уходом, ополоснуть лицо холодной водой,
позавтракать: яблоко и греческий йогурт чобани. йогурт нежный, обволакивающий,
приготовляющий к дневным делам. только
не абрикосовый, не нравится слово абрикос. малиновый, ананасовый, с ломтиками
на дне баночки. вычерпывать белую, желтую, розовую массу. в яблоко нужно
вгрызаться. нектар скапливается в уголках губ. промокнуть губы бумажной
салфеткой. йогурт – тихая с
кислинкой нежность, яблоки по ту сторону кожуры – твердо-сладкие, напоены
соком. добраться до сердцевины, уничтожив всё остальное. поединок с яблоком
заканчивается победой рта: огрызок летит в мусорное ведро. яблоки покупает
линда на фермерском рынке, глубокий бумажный пакет спасибо за доставленное
удовольствие на полу возле холодильника. линда повторяет обычное: яблоки
обладают целебными свойствами. печка прогрелась, стефан ковальски садится в
машину, включает радио. передают
обстановку на дорогах города и предместий. на двести восемьдесят седьмой
загорелась фура, пользуйтесь другими дорогами. в слове пользуйтесь
щепоть наслаждения, вкусное в середине. на мостах и в туннелях движение идет
нормально… сказать сыну, что мы не сможем завтра пойти в
филармонию; сдать или продать билеты, желающие найдутся.
ковальски смотрит в предрассветную мглу. передают
новости: подарите нам двадцать две минуты своего времени и мы подарим вам
мир. давайте, дарите мне ваш дивный, новый мир. выдавливает из себя улыбку.
в квинсе убит имам. два года назад приехал из бангладеш (бан-гла-деш, медленно
повторяет ковальски). убит выстрелом в затылок; санитарные службы закрыли
несколько мексиканских ресторанов, не соблюдающих санитарные правила; на севере
страны найден труп женщины. она
шла по лесной тропе из джорджии в штат мэн, но заблудилась в вермонте и умерла
от голода. ковальски выключает
радио. на повороте смотрит по сторонам, не подрезали бы, не разбили бы крыло.
предместье спит, окунаясь в предрассветное беззвучие. почти во всех домах
темно. там, где включили свет, одеваются, отхлебывают кофе, поглядывают на
часы. утро, наверное, самое свободное время суток, думает ковальски, свободное
от себя. пластмассовые
мусорные баки выставлены на асфальте возле домов. вповалку лежат ненужные вещи:
старые настольные лампы, полосатые в бурых потеках матрасы, кривобокие
этажерки, газонокосилки со следами гари на оранжевых корпусах, старые мониторы.
на соседней улице смуглая женщина с маленькой девочкой разглядывают выброшенные
предметы. женщина подхватывает настольную лампу, девочка подбирает шнур; вдвоем
возвращаются к машине. голова
женщины повязана ярким платком. на девочке безрукавка и пегие шорты. совсем с
ума посходили, в середине зимы, мысленно восклицает ковальски и продолжает
движение. в убывающей темноте дома смотрят углами, щели между торцами строений
и пустотой, которая отталкивается от стен. язык деревьев понятен, они говорят
гулким воздухом между ветвями, случайно схваченными извивами, кротостью
замедленного роста, или, наоборот, режут взгляд бессильной корявостью. если дует ветер, провожают
хмурыми взмахами перед выездом на трассу. междометия тянущихся мимо предместий:
внезапный сигнал светофора справа внизу, сонный школьный автобус забирается на
пригорок, мальчик с рюкзаком на краю дороги. он ждет автобус, чтобы залезть и
согреться. вороньи гнезда в верхних ветвях клена, как огромные скучные чаши; птицы, сидящие на деревьях, стылая земля, безличная, как затисканная
ученическая тетрадь, выгнуто-вогнутая. линда часто говорит за ужином: вот
оно как хорошо, мы живем в лесу. ковальски объясняет, выпуская столовую ложку,
что это только с виду хорошо. лес обладает дьявольским аппетитом, он похож на
работу времени, которое проглотит меня и тебя, любимая. линда сладко зевает,
берет серебряный половник и подливает супа. сказать линде, чтобы сдала билеты,
напоминает себе ковальски. он рассматривает номера автомобилей, мчащихся
мимо. три буквы и четыре
цифры. читает: был, рок, фак. был-рок-фак, ковальски напевает
себе под нос. первые ласточки исчезновения домов, деревьев. редкие конусы крыш,
черепичная натяженность кровель. ковальски мчится по трассе, ведущей на север,
мимо звукопоглощающих заграждений грязно-розового цвета.
остается земля,
незастроенная. низины,
глиняные ладони, повернутые к небу. приращение темно-серого предутреннего
воздуха; слово предутренний, выпятить губы и произнести. на покатых склонах редкие дома,
сдаются на милость суглинку или что там таится под ними. холмы, прыткие, как
олени, внезапно перебегающие дорогу. они выстреливают навстречу,
горчично-коричневые, из прозрачной лесополосы. олени лежат на обочинах,
застывшие в смерти. живые с живыми, но мертвое тело – вопрос без возможности
ответа, встреча, от которой неловко, как будто сосед обмочил штаны. ковальски вспомнил любимое: он
либо умер, либо преподает грамматику в младших классах. он переводит
регулятор тепла на два деления влево, температура в салоне падает, тепло
отступает быстро. ковальски вжимается в демисезонный плащ, подарок линды на
рождество. вчера перед сном читал книгу, называется «непогода». ковальски воскрешает вечернюю колкость: ненастье начинается на пятнадцатой странице;
до конца так и не распогодилось. плащ бежевый, на три размера
больше, чем нужно. ковальски думает, что в этот плащ поместились бы они с
линдой. вечером линда на кухне, в красно-зеленом фартуке. каштановые после
покраски волосы, взгляд чуть раскосый (моя монголочка, дразнится ковальски),
теплое прикосновение рук, плечи широкие, такие бывают у пловчих, хотя линда не умеет
плавать. вчера приготовила итальянский суп минестроне. останется, думает он, на
сегодняшний вечер. нравится
въедливый холод в салоне, плащ, который не греет.
ковальски
сворачивает на главную улицу городка, движется к школе, где работает учителем
английского языка и литературы. ещё
не рассвела глазурь пряничных фасадов. городок стоит опустошенный, как
израсходованная батарейка. женщина выгуливает лабрадора. он давно привык к
присутствию этой дамы. двенадцать лет выгуливает, подсчитывает ковальски.
несколько автомобилей подъезжают к бубличной. бодрые старушки возвращаются из
тренажерного зала, покупают кофе и бублики с маслом. ковальски притормаживает
возле бубличной, пропуская старушек. сквозь стекло он смотрит на экран телевизора, подвешенного
под потолком. молодой человек субтильной наружности направляет лучик лазерной
указки на атмосферную карту. говорит, помогая себе бодрыми жестами. на экране
возникает картинка с прогнозом: облачно, ветер двадцать миль в час,
температура тридцать восемь градусов по фаренгейту. зима бесснежная, хоть
бы один снежный день, думает ковальски, проснуться бы от директорского звонка: по
причине неблагоприятных погодных условий школа сегодня закрыта. тогда ковальски и сын возьмутся
за руки и запляшут в гостиной, а потом вытащат кусочки льда из холодильника и
бросят в унитаз, и линда возмутится, какие вы бессовестные. а мы вправду
бессовестные, воскликнет ликующий ковальски. да здравствует жирный, несбывшийся
саван снега. ковальски выжимает педаль газа, погружается в пустоты
и складки демисезонного плаща.
он проезжает
продуктовый магазин, парикмахерскую, задраенные окна ресторанов, похоронную
контору; наконец, приближается к зданию школы. псевдоклассический стиль времен великой депрессии. огромные,
толстые колонны вдоль фронтона, что-то слоновье в них есть. машина вкатывается
на школьную парковку. ковальски выползает из салона и припускает вихляющим аллюром
работника народного просвещения. пробегает школьный газон, тянет на себя
входную дверь. в помещении тепло и сухо. ковальски ловким движением стаскивает
плащ и перекидывает его через левую руку. в правой он держит зеленый портфель из крокодиловой кожи.
2. дэнни: начинается день
ветер подталкивает заходи скорей, теленочек. мать называла
бычком или теленочком, рослый ты у меня, говорила, уродился, пухленький,
круглые плечи, морда сладкая. ветер, проталкивающий сквозь, приводящий меня
сюда, лижущий на прощанье затылок. напротив главного входа, между двумя
стеллажами со спортивными трофеями, светится плазменный экран. остановливаюсь
перед экраном. пересматриваю слайд-шоу: ледовый отель, замерзающая полоска кленового
сиропа на снегу, серебристые шпили церквей, собачьи упряжки, косая челка снега
в фонарном свете. потом показывают
фотографии школьного мюзикла: главная героиня поёт о неразделенной любви;
мальчик в роли директора бродвейского театра подбрасывает цилиндр в воздух и
порывается что-то сказать, но, преисполненный восторга, не может выразить своих
чувств; действующие лица танцуют чечетку, ударяя каблучками туфель по дощатой
сцене. среди танцующих я
увидел ри, её байковую рубашку и разведенные руки, замершие в жесте милости
просим; легкий наклон вперед, вместе с другими, отбивающими чечеточный такт
под песню мальчики любят девочек, да будут они достойны сладких объятий. нежное чучело, ласково подумал я,
родной теленочек. она исполняла роль водопроводчика. выходила на сцену во
втором действии и спрашивала: водопроводчика вызывали? это у вас протекает
кран на кухне? штаны на подтяжках, байковая рубашка в мелкий горошек; сзади
к рубашке пришпилили крылышки. пока
водопроводчик-ри устраняла неполадки, влюбленные целовались в сторонке. ри
подмигивала залу, кривила губы, давая понять, что не собирается прерывать
поцелуй. вздрагивали крылышки. я ходил на каждое представление, на каждое
приносил для неё цветок, на первое – алую розу. она удивилась и даже зарделась
немного. исполнители главных ролей кланялись залу с пустыми руками; ри
помахивала моим цветком. во
второй раз преподнес ей желтый тюльпан. она рассердилась и зарычала: перестань
таскать цветы каждый вечер, и я сказал, что не перестану, пусть даже не
думает. на последнее представление пришел с гладиолусом, завернутым в
папиросную бумагу. я подбежал к сцене и, как в предыдущие два раза, протянул ей
цветок. ри схватила гладиолус и сразу же передала его, как эстафетную палочку,
школьной примадонне, которая по сюжету мюзикла флиртует с директором
бродвейского театра. это они
целуются, пока ри чинит кухонный кран. сначала я разозлился. зачем она отдала
цветок этой лахудре, ведь я специально купил его для неё и завернул в
папиросную бумагу, приятную на ощупь? потом я понял всё-таки: ри не такая, как
все, цветок отдала от щедрости; я бы сам так поступил, если бы меня задаривали
цветами. после мюзикла я
подстерегал её в школе и на улице, но она упорно не замечала меня.
в детстве я
любил карабкаться на ледовую горку возле дома. карабкался и падал, но поднимался и дальше лез, и снова
падал. мама смеялась и говорила: упорный мой теленочек. я не собирался
капитулировать перед ри, ходил за ней по пятам. одноклассники спрашивали:
что ты за ней все время бегаешь? смотри, затаскают тебя по психологам. она
мне нравится, очень нравится, отвечал я. не хочу
стыдиться своих чувств. тогда джонни мальфо спросил: ты готов на все ради ри?
да, готов. тогда подойди к ней на уроке французского и пролай, как
пёс. я не хочу лаять, ответил я. значит, твоя любовь – пустые
слова, сказал мальфо. в глазах мелькнул огонек презрения. остальные
мальчики закивали: нет, ты не любишь её, сам говорил, что готов на всё.
ладно, подумал я, сделаю, как хотите, докажу, что люблю по-настоящему. на уроке французского, пока мадам
орландо, повернувшись спиной к классу, выписывала тему изложения, я подошел к
ри, упал перед ней на колени и залаял, как домашние псы, когда они лают не со
злости, а чтобы напомнить о своем присутствии. потом заскулил. все смотрели на
меня, как будто я свихнулся. некоторые смеялись. ри сказала
перестань, придурок. мальфо с задней парты кивнул одобрительно, молодец
парень, сдержал слово. я скулил и лаял не для мальфо, а чтобы себе
доказать. мадам орландо повернулась к классу и объяснила тему изложения. после
урока подозвала меня: дэнни, ты опять забыл выпить таблетки? нет,
мадам, не забыл. тогда почему ты срываешь урок, ведешь себя, как помешанный?
я сам не знаю, мадам. я
боготворю её. ясно, сказала она и повела меня к школьному психологу, покачивая
бедрами, как древесная крона перед летним, освежающим ливнем. мадам легонько
постучала в дверь. это был стук, похожий на поглаживание. входите,
отозвался скрипучий голос. старик с продолговатым лицом, в очках с толстыми
линзами порылся в боковом ящике стола и вытянул папку с моей фамилией.
просмотрел содержимое, ухмыльнулся, посверкивая
угольками глаз: молодой человек, вы не забываете о своих лекарствах? не
забываю, ответил я. хорошо, хорошо, продолжал психолог, почему вы не
даете покоя этой девушке? он назвал фамилию ри. я влюблен в нее. ну,
если влюблен, тогда понятно, он взял со стола механический карандаш, и
нарисовал в воздухе невидимое сердце. вот что я вам посоветую, молодой
человек. если вы не хотите провести остаток учебного года в моем кабинете,
научитесь держать дистанцию, любить, так сказать, на расстоянии. жизнь – такая штука, что не
всякое наше чувство находит отклик в сердцах других людей. вы понимаете меня,
молодой человек? безусловно, ответил я. тогда не стану вас больше
задерживать. в тот день я встретил ри возле столовой. она была печальна: ты
хотел, чтобы мне было больно? наоборот, думал, что ты засмеешься вместе с
другими. дэнни, ты –
форменный кретин, сказала она.
в семь часов
утра в школе никого нет, столовая закрыта, толстые тетки в белых передниках не
выкладывают на синие подносы банановые и ореховые кексы, кофе еще не сварен, не
кипятится вода для чая. я
разгуливал по школе, останавливался возле доски
объявлений, разглядывал вырезки из газет: два хоккеиста несутся по льду, у
одного над головой кубок нашего штата, болельщики толпятся возле пластиковых
ограждений, похожие на масло, размазанное по куску хлеба.
они мозжатся по ограждению, поднимают правую руку в
триумфальном жесте мы победили. лица вытягиваются, кривятся, или, наоборот,
сжимаются, морщатся, как будто состарились. рядом фотография-портрет. выпускник
школы, ефрейтор армейской разведки… когда в город привезли тело, нас вывели
на главную улицу. мы стояли на тротуаре. ждали, когда начнется. наконец
показалась машина с заженными фарами, сияющий катафалк.
я увидел голову водителя и руки в белых нитяных
перчатках. в кабине следующей машины плакала женщина в черном платье, рядом
сидел грузный мужчина и смотрел вниз. женщина высморкалась. деревья сонно
покачивались. на другой стороне стояли два старичка в военной форме. взяв под
козырек, они не сходили с места, пока процессия не скрылась за поворотом. рядом
стояли их жены. в руках они
держали флаги. я тоже размахивал флажком.
корейцы приходят в школу к семи часам. два корейских фрешмена перешептывались на гуттаперчевом английском,
их слова отскакивали от ртов, как теннисные мячики. я услышал, как один говорил
другому: и тогда он мне сказал, чтобы я облизал руль велосипеда. я
ответил, хорошо, джек, и облизал языком велосипедный руль, и он оказался
солоноватым на вкус. я стоял рядом с велосипедом и думал, а
что если кто-нибудь заметил, как я облизываю велосипед. я не расслышал, что
ответил другой кореец, потому что направился в туалет, из чистого любопытства,
прочитать надписи на стенке крайней кабинки. там интересное пишут. эй вы
там, в чем смысл жизни? спрашивает один, а другие отвечают. я прочитал
свежее: смысл в том, чтобы не утонуть в этом дерьме. мне понравилось
это. я подумал, что мир, наверное, представляет собой один большой
канализационный слив. мы не
чувствуем вонь, настолько мы к ней привыкли. я дал себе слово, что останусь на
плаву до конца, буду плыть изо всех сил, пока какой-нибудь псих не засветит
веслом по темени, и тогда я пойду ко дну, и меня сожрут ваши говенные рыбы.
3. ковальски занят делом
ковальски заглянул в преподавательскую столовую. кевин, допивающий кофе, увидел его и воскликнул: сейчас
прикончу это пойло, посыплю голову вонючей тинейджерской перхотью, упаду на
пол, накроюсь директорским пиджачком и засну смертью храбрых. кевин
работает с умственно отсталыми. после ланча ходит с напарником-дауном по
коридорам, от одного кабинета к другому. собирают макулатуру и стеклянную тару.
сперва стучат в дверь, потом заглядывают: слушай, ковальски, есть у тебя бумага
для этого? даун стоит рядом, держит пакет для бумаги, верхняя губа елозит
по нижней. получив порцию
макулатуры, кевин поднимает правую руку к потолку, отгибает указательный палец
и говорит: благослови нас, ковальски, и наставь на путь истинный, да не
будем вхожи в совет нечестивцев. веди нас в райские кущи. сегодня ковальски
спросил, скорее из вежливости, чем ради того, чтобы завязать разговор: как
живется тебе, кевин, на скоростной полосе? тот осклабился: я давно
перемахнул в среднюю, скоро переберусь в правую, а там в запасную,
а потом на обочину съеду. ковальски заставил себя улыбнуться. ничего, ничего,
прорвемся, главное, не сдаваться, пролепетал ковальски. покинув кевина,
отправился проверять контрольные и готовиться к урокам.
в учительской разложил на столе бумаги и начал проверку.
ответы учеников туманны, почерк – уродлив, глуповат.
он ставит галочки, не вчитываясь в написанное. ковальски откладывает
контрольные, берет книгу и читает знакомое о если бы этот сгусток мяса
растаял, изошел бы росой. он воображает тающее тело, кожу, которая, как
снег, оседает медленно, превращается в водяные капли. смотрит на учительниц,
сидящих за соседним столом. вспоминает
слова, сказанные сыном в детстве: роса – это когда земля плачет, и некому вытереть
её слезы. раскрывает ученическую тетрадь, продолжает проверку.
учительницы сидят возле фрамуги. миссис чиальди пришептывает: она не
отпускает меня, только мы ляжем, кричит из своей спальни: мама, мама, я не могу
заснуть. я ухожу к ней. мы засыпаем рядом. перед тем как заснуть, она шепчет:
балу, балу, балу. иногда она
бьет меня кулачком в живот, и я говорю ей: маме больно. другая учительница,
миссис пилиаскис, качает головой, советует спать отдельно, нехорошо для
психического развития ребенка. чиальди не слушает её: младшему никки три
года. муж играет с ним в одну и ту же игру, берет щетку для одежды и прячется
за диваном. когда в комнату входит никки, муж выпрыгивает из засады и начинает
размахивать щеткой. никки
убегает на кухню, муж гонится за ним, настигает и скребет щеткой по мордочке
никки. на днях купали его, а он выбежал голенький, встал на стул, и брызнул по
книгам (муж коллекционирует старинные издания). муж не знал, плакать ему или
смеяться. потом мы сушили каждую книгу под феном... миссис пилиаскис
рассмеялась: через двадцать лет вы будете открывать эти книги, чтобы почувствовать
запах своего ребенка.
ковальски завидует женщинам, которые жуют бутерброды в учительской. он наливает теплый зеленый чай из
термоса, медленно втягивает чайную горечь. он, который говорит о погоде –
снежный бы нам денечек, согласен на всё, лишь бы снежный. спрашивают: как вы
отпраздновали день валентина? ответить невнятно, неплохо, неплохо, спасибо,
что спросили. перенаправить вопрос: а вы? а другие? карусель в парке, мэри
гоу раунд, ковальски помнит нэтэли, катание на карусельных лошадках, музыка
веселенькая, если любишь, то всего добьешься. он думал, что, да, любит, и всё будет, как он желает: твидовый
пиджачок, лекции по английской поэзии, девушки, увивающиеся за ним. неподалеку
от карусели ковальски лежал в обнимку с нэтэли. приспускал шорты. от нескольких
её прикосновений извергался в траву. кустарники, в которых они прятались,
теперь разрослись, наверно, столько семени разлито вокруг.
колыхайтесь, веточки на ветру, наливайтесь соками моих
надоев. надо было успеть повернуться к земле, чтобы не заляпать её платье. он
всегда успевал. ездили вместе на тресковый мыс. экскурсоводка рассказывала о
девственных лесах коннектикута и они смеялись. о если бы в этих лесах побывала
моя похоть, думал про себя молодой ковальски. однажды лежали вместе, и она
сказала: у меня задержка. он
испугался, подумал: несчастный кролик ковальски, теперь надо искать клинику,
потому что зачем ребенок, если жизнь только-только затеплилась. через день
начались регулы, он обрадовался. они пошли в кино и смотрели фильм про
человека, который втирается в семью генерала, а потом всех предает, и она
заплакала в конце. она верила в бога и думала, что ковальски на ней женится. однажды приехала в гости, начала говорить
пустое: ты, мол, ковальски мне не муж, сначала женись, а потом проси, о чём
хочешь. ковальски не помнит, в чем заключалась его просьба. помнит только, что
на нее упала высокая дверца встроенного шкафа. он вовремя подставил руку. они
поругались, он посадил её на автобус и отправил домой. позже заехал за книгами,
которые оставил в её квартире. пришлось
поехать, потому что послать книги почтой она отказалась. она не подпускала его
к себе, а он и не собирался домогаться. сказала, что любила его. он ничего не
ответил.
он хочет быть
женщиной, жующей бутерброд и запивающей твердую пищу сельтерской водой. их разговоры долгие обо всем. говорят, как будто
струнки натягивают и отпускают. заповедное сестринство, одна понимает другую.
ковальски вспоминает о сыне. сын не спит по ночам, ловит каких-то тварей в
компьютере, периодически выкрикивая “фак”, если тварь уходит от преследования.
вчера поругались. ковальски сказал сыну: своими тупыми играми ты убиваешь
интеллект. ковальски плюнул
на ладонь и растер слюну. сын не остался в долгу, надавил на больное место: лучше
на себя посмотри, падрэ. учитель английского… впариваешь всякую хрень
раздолбаям, а они только что не вытирают об тебя ботинки, зато на интеллект не
жалуешься. спасибо, ответил сыну ковальски, всегда говори только правду, в
глаза говори. всё не так уж плохо, думает ковальски, даже можно сказать,
хорошо, т.е. могло быть гораздо хуже. свет во мраке светит, ради двух-трех строчек живешь,
прочитаешь, и вспорхнет психея-душа, и ты почти здоров, отслаивается короста глупости.
как будто смотришь в дверной глазок, когда к тебе стучится вечность. нетленен чадящий свет, двухнедельная
бумажка чека: квартира, газ, электричество, вода, налог на имущество. вслушайся
в это слово и-му-щес-тво, похоже на мужество. мужайся, ковальски. дети растут, вызревают, как яблоки,
жесты и лица округлы, крепко висят на корявых ветвях, не собьешь ни рукой, ни
камнем. мой уезжает кататься на лыжах, не замолкает миссис чиальди. отпускаю,
конечно, пусть развеется. гибкие женщины. где бычок качается, там корова
устойчива. кто это сказал? их сущность: косвенная радость навсегда, настырная
живучесть, мимикрия, насекомистое шу-шу-шу. я – скоропортящийся продукт, думает
ковальски, скоро сгнию совсем. женщины
долго живут без запаха. есть такой сайт, называется овцы-точка-ком, там можно
увидеть овец и баранов, можно даже купить овцу, а можно послушать, как она
блеет или бебекает, говорили в детстве. жмешь на фотографию, а оттуда
бе-бе-бе-бе. я – бараний отрез, вспрыснуть уксусом, больным вином. здравствуйте,
нимфы чикагских скотобоен, нимфы гор и деревьев. сзади и спереди круглится
сладкое. позвольте, позвольте
дотронуться. ощутить. там, где должна быть попка, выступ холодной коры. упавшие
в реку стволы деревьев, плывущие вниз по теченью. ковальски забыл, как пишется
миссиссиппи, два «s», потом опять два «s», потом два «p». prepare for trouble and make it double—double. джесси и джеймс, ловцы покемонов.
вчера ковальски сказал сыну, когда они помирились: всё равно бросай ловить
своих тварей. в этой жизни
проигрывают все, главное понять – с каким счетом. мысль извивается и рвется.
хорошее названье для мыла «мыслю», если забыть о значении, только звук лю,
и еще раз лю. получается, нет меня, или обмылочек только. ковальски, кто
он такой? откройте книгу на странице икс. какие ассоциации, мысли, образы… нужно
учиться у женщин, которые жуют бутерброды в учительской.
ты, втягивающий в себя горечь зеленого чая. ты,
который учишь детей ненавидеть поэзию. ты, который говоришь о погоде – снежный
бы нам денечек. спросят, спросили уже: что вы делали на день валентина?
ковальски ответил косвенно и перенаправил вопрос: а вы? а мы…
***
ковальски сидит на краю стула в кабинете английского.
скоро заверещит звонок. вжаться в себя, сомкнуться
внутри. природа прекрасна, но человек еще прекрасней. гнать от себя
прикосновения слов. ковальски смотрит в окно: дерн аккуратно уложен, деревья,
капилляры заиндевевших веток. человеческая природа прекрасней… прекрасней
чего? затишье, вот-вот звонок… легкий сон на клеверной лужайке заставляет
увидеть указующие персты, сотканные из эфира... субтильный джон китс
харкает кровью, сотканной из эфира. что-нибудь
из географии – кровотеченье, медленно сносит в сторону, сила инерции
относительно вращающейся системы отсчета. они современники с кориолисом.
больной забывается сном, кирпичным сном; врачи лезут внутрь, посмотреть, что
там. нет, не кирпичный сон.
заснуть – это значит небыть. ковальски уверен, что оба раза, когда он
лежал под наркозом, он побывал там. в первый раз понравилась маленькая
смерть, после второго жить захотелось ещё; испугался темноты, безобразности. после сна черноземного – злобу,
похоть, даже зависть сцеживает в фарфоровую копилочку жизни. похрюкивает
копилочка: мы одного помета. выжить бы только. немногими опорами
должен довольствоваться человек, чтобы сплетать пряжу своей души и ткать
неземную ткань. ковальски забросил диссертацию, нашел место в школе. нет,
не жалеет. всякий смертный да станет великим. кто это сказал? ковальски тоже
так думает. каждый смертный смертен по-своему. пока
еще можно, ковальски смотрит в окно, на той стороне дороги № 97 начинается
парк, дуб, вяз, осина, попадаются чахлые сосенки, великая демократия лесных
деревьев... хорошо бы превратиться в неземных свинок, чтобы на воле
поедать духовные желуди… лесной орех все равно что поднебесный желудь.
где ты сейчас, джон китс, источающий чахоточный мед? ковальски отдан на откуп
красному словцу. он вспоминает: приходила одна на замену, всё время читала
сборники крылатых выражений, делала выписки. прочитаешь, говорила, и
настроение сразу. даже книжечку выпустила, назвала то, что помогает нам
жить, оставила на конторке в директорской, берите кто хочет. скоро звонок,
никто не спасет его отсюда, подав соломинку-цитатку, никто не скажет держись, ковальски. ковальски не принадлежит
себе. добро пожаловать в театр одного волка и тридцати охотников. они приходят, чтобы загнать его в
угол. ковальски чувствует, как пританцовывает нутро. пусть всё будет… к
черту, к черту, к черту. постучал по дереву. хорошо, когда тишина в кабинете.
они, это те, которые лишают тебя тишины. состояние, когда человек предается
сомнениям, неуверенности, догадкам, не гонясь нудным образом за фактами.
ближе, ближе, теплее, вот оно, почти что понял всё. закат утешает меня всегда; и если воробей прыгает
под моим окном, я начинаю жить его жизнью и подбираю крошки на тропинке,
усыпанной гравием. ковальский завидует птицам небесным и лилиям долин.
раздается звонок, тишина, как фарфор, разбивается вдребезги. скоро начнется
урок. в дверном проеме появляется голова.
4. влюбленный
дэнни
дед говорил: с
чем приходишь, с тем и уходишь, трудное дитя. зачесываю волосы на сторону, деодорантом обмазываю подмышки.
смотрю в зеркало. не толстый, но склонный. надо больше ходить, говорил
дед. вот мой живот, складочки жира. полоскаю рот лимонадом. освежаю дыхание.
лицо круглое, мягкое, дружелюбное. на правой щеке прыщики выступили. втираю
мазь. фляжечка с лимонадом булькает. жвачку в карман куртки. принимаю таблетки. сестра, уходя на работу, сказала:
выпей таблетки; сегодня я не смогу приехать за тобой в школу. не надо меня забирать, ответил я.
прими, прими свои таблетки, чтобы не было, как в пятницу, когда ты
забыл. в пятницу я забыл. думал, что обойдется, к четырем вернусь домой и
приму таблетки. в пятницу перед уроками поднимался по склону холма. рюкзак
болтался за спиной, пустой и бесполезный. вдруг я увидел её: привет, ри! что
собираешься делать на выходные? рисовать, ответила, или играть на
дудочке. послушай, ри,
будь моей валентинкой. она помотала головой: отстань, найди себе другую.
не отстану, подумал я, всё равно куплю гвоздичку в школьной столовой, нацарапаю
на крошечной открытке: дорогая ри, жить не могу без тебя. пожалуйста, будь моей
валентинкой. дежурные передадут ей гвоздичку и открытку. пока я размышлял о гвоздичке, ри окликнула свою подругу,
заторопилась, исчезла в толпе детей. дрожь охватила меня. в глазах мелькали
деревья и лица. я побежал вниз по склону, поскальзываясь и цепляясь за
можжевеловые кусты. остановился на главной улице городка. двигался медленным
шагом, делал вид, что всё нормально, гуляю себе и гуляю. по улице ходили люди.
осклабившись, открывали рты в приветствии: доброе утро. мне казалось,
что люди, шедшие навстречу, ищут моей крови. я снова побежал, стараясь не смотреть на людей. начал задыхаться,
ввалился в бубличную, чтобы отдышаться немного. мексиканка, которая там
работает, промямлила чеум могоу ваум поумочь. по-английски говорит не
очень, дежурная фраза ползет изо рта, как улитка. сложно с первого раза понять,
надо переспрашивать. я закашлялся от злости. мексиканка похожа на зяблика,
зимнюю птицу, глаза широкие, я бы сказал, во все стороны.
внезапная догадка, осветившая черным светом: она
способна на всё. измышляет, наверное, какую-нибудь гадость, зарежет или
подсыпет яду в кофе с молоком, который я собирался купить. она снова спросила: чеум
могоу, и я сказал, что ничего от неё мне не надо, развернулся и хлопнул
дверью. так было страшно, что захотелось спрятаться где-нибудь и не вылазить
наружу. улица в обе стороны,
либо к школе, либо от нее. я отдышался и отправился в школу. всё причиняло
боль: цветочные горшки на окнах, белый хлеб в школьной столовой, ломкий смех
девочек, диктант, когда мадам орландо читала прокуренным голосом: в декабре
стояла на редкость теплая погода, женщины носили блузки, мужчины – рубашки с
коротким рукавом, январь выдался ненастным, в конце февраля потеплело, а в
марте погода переменчивая, то солнце светит, то снег идет.
апрельские ливни приносят майские цветы.
ри причиняет боль, её рисунки: глаза-запятые на лицах персонажей из
мультфильмов-анимэ, драконы и единороги. даже клубничный крем, котором она
смазывает ладони. в пятницу она нашептывала соседке, а я жадно подслушивал, как
будто пил воду: тридцатилетняя перуанка забеременела, но не родила, носила
плод сорок пять лет, до самой смерти, а когда сделали вскрытие, оказалось, что
ребенок окаменел. а ещё
нашептывала о проповедниках из церкви трех приснодев. они хотели обратить ри в
свою веру, чтобы она приносила в жертву барашков и колдовала на бараньей крови.
когда ри всё это говорила, она была похожа на летающую белку, которая жила у
нас в подвале. я поймал её
сачком и выволок через гараж. она металась, пытаясь перегрызть сетку. беличьи
глаза черные, огненные. в пятницу я балансировал между страхом и отвагой. мне
нравится шершавость ее голоса, как будто намыливаешь тело мочалкой, и мочалка
колючая в начале, а потом привыкаешь. в середине урока подошел к мадам орландо
и сообщил: мадам, сегодня я забыл выпить таблетки. мне кажется, что я схожу
с ума. она отпустила меня
к медсестре. на прощанье я сказал: до свиданья, ри. ты все равно будешь моей
валентинкой.
если это нелю,
то что тогда лю. вот лист, он исписан лю, взять и запихать в
кулак, и выбросить. нет, не лю,
но притяжение, льдистое кружево, не отмерзает. напрасно вокруг да около,
метелки овса летом по ладони. идет по коридору, заворачивает за угол. бегу за
ней. догоняю. о чем это вы с ним говорили? не твое дело. я видел, он
взял тебя за руку. мы
кулачками ударились, помирились. вы что, поссорились? я извинилась за
рисунок. какой рисунок? не твое дело, просто пожалела его. жалеть-то
его зачем? он за твою жалость получает между прочим деньги. при чем здесь
деньги? нашелся тут, наследник престола, будто я пожалеть его не могу без
твоего согласия. объясни мне, ри, почему он достоин твоей жалости. живется
ему хреново. ну и что,
пытаюсь противоречить, многим хреново, не он первый. не ты же спасешь его? нет,
отвечает ри, не мое дело спасать. набираюсь смелости: ри, ты здорово
играешь на дудочке, вчера на ютюбе слушал тебя. спасибо, дэнни. говори
мне больше хорошего. ри, я всегда буду говорить тебе только хорошее.
посмотрела пристально. увидел, что испугалась. заторопилась. куда ты, ри.
спишемся, да? внезапное превращение в дикую кошечку. шепотом да, спишемся как-нибудь и понеслась по
коридору. мне хорошо с тобой, ри, подумал я и пошел за ней. ветер впархивает
сквозь дверную щель. стою на сквозняке, открываю рот пошире, вдыхаю поглубже.
хочу заболеть. ри, я давно тебя не видел, хоть и видел только что. набираю на
мобильнике: привет, ри! что нового? привет, спишемся
позже, у меня дел по горло. я хочу заболеть, остаться дома. пусть лучше она
пишет где ты, дэнни? она ничего не напишет. я для неё – пустое место,
вроде стула или стены. настойчиво продолжаю, пришли мне, пожалуйста, снэпшот
рисунка. я бросила его в мусорную корзину. поднялся на второй этаж,
заглянул в пустой кабинет английского, подошел к мусорке, покопался, нашел
рисунок. положил его в карман рюкзака, на память о ри. когда я рядом с ней,
забываю слова, не знаю, о чем говорить с ней. было бы проще на другом языке, если бы знать другие. я
говорил бы с ней, спрятавшись за щебет чужеватых слов, не моё и не твоё, но
будет наше, я изобрел бы язык, который никто не знает. опускаюсь в ледяной
колодец невезения: стою перед ней, потею сильно: как дела, ри? проклятые как
дела. беспомощность. немного хочешь, немного получишь. отвечает: все в
порядке, а у тебя?, и уже не слушает меня. джонни мальфо советует: хочешь закадрить девчонку, подойди к
ней, скажи печально: сегодня у моего мобильника особенно грустный день.
девочка, если не отошьет тебя сразу, удивится и спросит: почему это твой
телефон такой грустный? и тогда ты ответишь: потому что в нем нет твоего
номера. идиотский способ. я
знаю ри с детского сада, наши матери дружили, номер её телефона наглухо вбит в
мой грустный мобильник. охмурение девочек похоже на ловлю бабочек, успех
зависит от правильности замаха… только что видел, уже соскучился. искал по
всей школе, обнаружил в столовой. она сидела, пила кока-колу и водила карандашом
по бумаге. я приблизился и
сказал: я ослеп, ри, ничего не вижу. закрыл глаза и протянул руки в ее сторону.
ри, если ты коснешься моей руки, я прозрею. она улыбнулась: ты,
действительно, псих. сказала мягко, почти ласково. прикоснулась рукавом байковой
рубашки. теперь уходи, не мешай рисовать.
5. ковальски
вчера
вчера повышали
квалификацию. учителя пришли
в джинсах и свитерах, просветленные после выходных. лекция была скучна:
высокий, подтянутый господин рассказывал, как преподавал историю в массачусетской
школе. теперь обучает педагогов новым технологиям. ковальски почувствовал
легкую зыбь зависти. открыл книгу, прихваченную из учительской. стараясь не
слушать лектора, принялся за чтение: несколько лет тому назад – когда именно, неважно – я
обнаружил, что в кошельке у меня почти не осталось денег, а на земле не
осталось ничего, что могло бы еще занимать меня, и тогда я решил сесть на
корабль и поплавать немного, чтоб поглядеть на мир и с его водной стороны. кевин наклонился к
нему, зашептал злобно, разбрызгивая слюну: какие к дьяволу новые технологии?
раздолбаем был, раздолбаем останешься, будешь бумажки в мэрии перебирать, раз
бумажка, два бумажка. ковальски представил себе,
как заверяют документы в предбаннике мэрии. наготове компостер нотариуса с
девизом штата excelsior. компостер
вгрызается в бумагу, оставляя приятные на ощупь пупырышки: сим подтверждаю,
что такой-то принял в собственное владение булочную на углу главной и липовой
улиц (каждое утро с пяти часов свежий хлеб и булочки), под печатью
красуется размашистая подпись лузера из бывших учеников. лектор завел речь об
автомобилях, которыми будет управлять встроенный компьютер: такие машины уже
проходят тестирование. это
значит, вопрошала поджарая сволочь, кто останется без работы? водителям
кэбов и грузовиков придется искать другой заработок. кевин закипятился: вперед
в будущее… машина, которая сама объезжает колдобины в факинговом бронксе, где
малолетние ниггеры кидают покрышки с мостов – на трассу; захерачат покрышкой по
ветровику или колесо прострелят. ты
ведь, сука, кевин ругался вполголоса, чтобы слышал только ковальски,
сбежал из школы, чтобы не видеть этих ублюдков, которые тянут руку для того
только, чтобы выйти в сортир или спросить “что вы сегодня ели на завтрак?” или
“вы изменяете жене?”, или расскажут что-нибудь познавательная (век, блядь,
живи, век учись), например, игра есть такая –
передай подружку:
херачишь её сзади, но не кончаешь и передаешь другу, а она не подозревает об
этом... зовите меня ишмаэль, повторяет про себя ковальски,
стараясь заглушить шепот кевина и монотонное жужжание лектора.
после лекции
разделяют по группам. стулья
расставлены неровным, рвущимся полукругом. методистка уже на месте, сапоги
высокие до колен, с пряжечками, одна напротив лодыжки, другая – на подъеме
голени. сапоги поскрипывают. глаза крапивного цвета, лукавая мордочка лисья,
говорит то ли с акцентом, то ли без него, бывают такие, что не поймешь. волосы
красит, одна прядочка пепельная, у виска. раньше с мужем жили в городе. когда родились дети, перебрались
в предместье. она научит их, как стать эффективными учителями, не
просто – пришел, отбарабанил до звонка и бай-байчик – видеть вас не желаю,
сукины дети. надо, говорит она, поступательно разрабатывать их мыслительные
способности. ковальски вспомнил линду, ее итальянские супы, фартук в
томатных потеках, домашнюю лапшу. он посмотрел в окно. внутренний дворик школы
посыпан гравием. посередине фонтан – штырь торчит из втянутой в землю бетонной
раковины. осенью и зимой
отключают воду. летом, когда в здании нет детей, шепотливый росплеск наполняет
слух. вокруг фонтана расставлены скамейки, на которых никто не сидит. если
кто-нибудь всё же сядет, пусть будет готов к летящей сверху пицце. пиццу
бросают метко, почти всегда в цель, вонючее масло стекает по волосам, рубашке и
брюкам. есть в этом что-то библейское. в углу дворика – чугунный овен, символ школы. учителя шутят:
не напоминайте нам, где мы работаем, и так видно, что вокруг – одни бараны. мы
живем в обществе, продолжает методистка, следовательно, мы – социальные
животные. переходит на сэлинджера. как вы собираетесь научить ребенка
любить эту книгу? вместо кетчер, кажется, произносит кетчуп, или
послышалось? всё-таки есть легкий акцент. ковальски попытался вообразить кетчуп
во ржи… if a body kiss a body, will a body cry? заплачет ли
тело моё, если меня поцелуют? как вы преподнесете холдена детям?
спрашивает методистка. голова
героя на серебряном подносе. раздает индексные карточки. на каждой три вопроса:
1. почему в книге нет женских персонажей, кроме проститутки и девочки из
четвертого класса? 2. холден – защитник детской невинности, но что эта
невинность значит для него? 3. может ли повествователем стать девочка?
почему да, почему нет? интересный вопрос о детской невинности, думает
ковальски. методистка вся перед ним: черные брови вразлет, в крашеных волосах
копоть похоти. она обращается
к нему и спрашивает о невинности. ковальски отвечает: не в растлении дело, а в
чем-то другом. человек, который перестает спрашивать себя, куда улетают утки из
центрального парка, теряет не только невинность, он вообще теряет себя, вы
понимаете, что я хочу сказать… всё очень серьезно… методистка пожимает
плечами, переходит к другому вопросу, о женских образах.
девочки, козочки, бьющие серебряным копытцем, куклы с
фарфоровыми щиколотками, солнечные мордочки. женщина – твоя могила на этой
стороне земли. кто это сказал? линда варит итальянский суп (на кухне повсюду
висят толстые рукавицы, чтоб раскаленную кастрюлю брать без страха, на одной
рукавичке карта польши, город краков залеплен жирным пятном), бросает кинзу и
какие-то травы благоухающие, сама благоуханная в фартуке, с голыми коленями. липкое притяжение. кетчуп во ржи…
когда на уроке читают о проститутке, мальчики выделяют слюну; подошвы кроссовок
тщательней трутся о школьный линолеум. женское тело – пальмитин, стеарин, олеин. у женщин жирнее
всего на груди, на животе и на бедрах. на ступнях тоже жирно, они боятся
щекотки. ковальски вспомнил: в субботу поздно вечером ехал из бруклина, слушал
радио легкий джаз. передачу вели двое: ведущий и его гостья. ведущий
спросил её: как вы относитесь к тому, что
с каждым годом стареете и жиреете (так он сказал – жиреете. ковальски удивился бы, если бы
умел удивляться). она ответила: я обещаю вам с каждым годом стареть все больше
и больше, пока господь не скажет «хватит», а жир, что в сущности такое жир? это
плеск нашего тела, его живое дыхание. методистка продолжает говорить о
героях сэлинджера. вот она вся перед ним, борется со старением, замазывает
морщины, руки холеные, маникюр неброский, но сделанный начисто. она не хочет выглядеть, как
заношенная перчатка, но ковальски знает, что внутри она – вся истертая,
заплаточная. барственный, манерный тон методистки открывает потайную дверцу
памяти… тетка стефания… ковальски вспомнил тетку, которая во время семейных
сходок улыбалась тонко нитяным польским ротиком и говорила на своем шипящем
английском, что детей обязательно надо выучить
польскому языку, что они вообще не представляет, как это её дети не будут владеть польским. когда она это говорила,
нерожденные дети стефании перебирали стрекозьими крылышками. польские жужелицы,
щебетанье сплошное. ковальски вспомнил скворца из единственной детской книги,
которую читала бабка на ночь – свистящая шкварочка шпак, а жаворонок – сковронек, и
деревья ёдлы и липы. отдельные слова, как ладонь против высокой
волны. однажды, когда он учился в аспирантуре, решил посетить собрание общества
любителей польской словесности. вице-президент,
пан боровски начал выступление с собственных польских стихов. оставаясь в
сладком неведенье, кавальски вслушивался в шаткие, свистящие сочетания слов.
звук, издаваемый газировкой, когда, открыв бутылку, содержимому позволяют
свободно выдохнуть. шипучка, вспомнил он слово из детства. потом пан
боровски зачитал перевод. декламировал, поглядывая на председательшу в костюме
огуречного цвета: сиял гигантский диск в бездонном чистом небе. но долго горький дождь лил по
щекам моим. ведь никогда вовек – таков мой грустный жребий –
красавицей с олимпа не буду я любим. несколько человек преклонного возраста
восторженно захлопали и закивали, как будто пан боровски был по меньшей мере байроном.
ковальски засмеялся тонким, дребезжащим смехом, содрогаясь всем телом и
выбрасывая вперед кисти рук, как человек, который просит о помощи. собрание прервалось. публика
обшикала его на своем наречьи. не сумев успокоиться, ковальски схватил сумку и
выбежал из комнаты. пан боровски покрутил кончиком пальца у виска, заросшего
сединой.
6. дэнни:
экскурсия в квебек
смотрели шрека. мучение шреком. зеленый жирдяй с ушами-трубочками, ему
помогает вислозадый осел. органная
музыка вдруг. серое небо. я не такой, как другие. в автобусе большей частью
девочки, но есть и мальчики. за спиной два тонких голоса поют песню. читаю
книгу об индейском культе. ученые нашли вход в подземелье, которое оказалось
загробным миром. теперь поют деревянные человечки. не пытаюсь понять, о чем
поют. хочется спать,
укачивает. потянулись леса. девочки сзади смеются отрывисто, хоркают. мимо –
облезлые амбары, полупрозрачные, обшитые кое-где вагонкой. снежные потёки.
земля, поросшая жухлой травой, цвета перегнившей соломы. девочки хоркают. шрек –
зеленое чудовище с гнилыми зубами. пропускной пункт. офицер пограничной службы.
какой красавчик, кьюти-кьюти,
перешептываются между собой девочки.
мы в канаде. поля голые, черные, взрытые. на межах, где кустарник, лежит снег, наслоения снега. снег
почернел, покрылся икристым налетом. зияние во рту водителя, не хватает
нескольких верхних зубов. предпочитает не улыбаться, прижимает верхнюю губу к
десне. нижние зубы все на месте. девочки начали петь, весело и дружно. я сидел
в первом ряду, за спиной водителя, слушал его болтовню. понравилось, как он
выговаривал шоколадный круассан. водитель то ли с ямайки, то ли с
другого острова. я смотрел в
окно. проезжали город, я видел посеребренные, как будто оледенелые башни
квебекских церквей. низкие облака. другое, простуженное небо. читал французские
придорожные объявления. вы всего лишь на два пальца отстоите от смерти.
кампания против использования мобильников во время вождения. вы находитесь на
два прикосновения к экрану.
поехал в канаду ради ри. у неё волосы перегнившей соломы, ноздря проколота,
а глаза серебристые, как шпили квебекских церквей. когда все пели, она спала. иногда я оборачивался и смотрел
на нее. в столице провинции много снега, но я охотно бы променял снег на теплую
землю после паводков. ледовые фигуры в парке скукожились после временного
потепления. в парке всё равно холодно. мы грелись возле железных баков, в
которых горели дрова. ри держала
руки над пламенем. я стоял рядом. бородач в старинном кафтане наливал горячий
кленовый сироп на примятый снег. сироп ложился полосами. надо было подождать
полминуты, потом накрутить на палочку сладкую, застывающую полоску. леденец
полупотекший. когда мы приехали в город, наш гид по имени жиль первым делом
стал танцевать, хлопать водителя по плечу и громко смеяться.
катались по трое на длинных салазках возле реки святого лаврентия. девочки
с девочками. ри сидела
вторая. высокая щуплая девица сжимала её бедра длинными, паучиными ногами. на
следующий день вечером нас привезли на карнавал. участники шли медленно,
останавливались, протягивали руки зрителям, и те протягивали свои. ри тоже
тянула руки. к ней подбежал человек в наряде шута и коснулся перчаткой её
варежки. я бросил в него снежок. он
рассыпался на лету, не долетев до цели. когда снежок пролетел над ри, она
обернулась. посмотрела, как будто видела меня в первый раз. мадам орландо хлопала в ладоши, смеялась и подпрыгивала. я давно заметил,
учительницы французского языка – это девочки, которые не захотели вырасти. старенькие
родители, наверное, до сих пор покупают им на праздники коробки с печеньем
мадлен. на высокой платформе повезли белого толстяка с черным ртом, безумными,
как у бешеного енота, глазами. девочки
воскликнули: вот он, bonhomme, подвязанный
разноцветным кушаком. мадам орландо восхищалась. веселый французский язык.
день начался с катания на собачьих упряжках. один сидит в санях, другой стоит сзади на полозьях,
тормозит, если надо. держится обеими руками за деревянную спинку. я стоял на
полозьях, но соскользнул. собаки волокли меня по снегу, пока не подбежал
человек и не остановил упряжку. сибирские лайки на собачьей ферме. мы брали
щеночков на руки и тискали. шерсть глубокая, мягкая, желтоватая, как зассанный
снег возле конуры. лайки лапочки кьюти-кьюти, говорили девочки, фотографировались с
песиками. ри подошла к собаке, запрыгнувшей на крышу фанерной конуры, погладила
её по рыхлому загривку. здравствуй, радость, сказала она. лайка
ластилась к ней. каждая собака сидит на цепи, привязанной в конуре.
ледяной отель. японцы и
австралийцы останавливаются на ночь. стены из спрессованного снега, кровати
тоже. сначала клиенты принимают горячую ванну, потом залезают в спальные мешки
и крепко спят. стаканчики тоже ледяные, граненые, внутри виски светится, как
теплый фонарик. ри стояла в ледяном зале, как снежная королева. вечером, в
гостинице она вышла из комнаты в шелковых шортиках, ноги щуплые, кожа неровная,
кое-где малые шишечки. я сказал привет, ри. ты мяса не
ешь? нет, не ем. что же ты ела сегодня в ледовой гостинице, ведь там
одни бюргеры и хотдоги? ри сказала, что в гостинице был ещё другой киоск, в
котором салаты и бутерброды. она взяла суп и салат. суп пересоленный, из банки.
когда она произнесла «пересоленный», я захотел погладить ее шершавую кожу. её
волосы стали темней и прекрасней.
если у неё такие скучные ноги, тогда зачем мне эта любовь, уговаривал я
себя. она вошла в номер, а
потом снова вышла. я приблизился к ней и зачитал стихи: враг мой лежит на
земле и долбит физиономией по моему ботинку, как дятел, до крови своей долбит…
произнес и осклабился. она сказала: ты это сам? я ответил, что сам, хотя
это был не я. правда здорово? она сказала: тихий ужас.
больше никогда ничего такого. не нравится, не
слушай, ответил я. она снова ушла в свой номер, наверное, принимать душ. я бы
хотел взглянуть, как она там стоит под душем, запрокинув голову, и волосы цвета
перегнившей соломы растекаются по плечам, и вода по ногам хлещет, и они уже не
такие на вид шершавые, и плечи ее увидел бы и шею без дурацкой водолазки, и как
она закрывает глаза, когда по лицу льется теплое… занимаюсь самовнушением:
зачем мне такая общипанная? мадам орландо говорит, что любовь слепа, полюбить
можно даже дерево. ри должна
была стать ольхой, а родилась девочкой.
вчера, перед возвращением в гостиницу, пошел снег.
в луче фонаря я видел, как он накопляется на кровле и
на крыльце. если смахнуть его рукавицей, то сначала взлетят как бы перья, потом
рассыплются в пыль, и исчезнет снег, и не вернется на прежнее место. мне
нравится, как ругаются квебекцы, разбавляя речь церковными словечками – ости-облатка,
табарнак-скиния завета. ударит себя квебекец молотком по пальцу и закричит облатка,
облатка, скиния. хорошо,
смачно выдувают слова. ости снега тает во рту. чаша рта, раскрытая
настежь. самое красивое, когда небыстро сыпется мимо источника света. больше
ничего не надо, ты как бы плывешь табарнак его знает куда, и
ветер в спину, и всех обнял бы одним махом, из-за этого снега, идущего косо,
крисс-кросс в фонарном лучике. нас привели в хижину и рассказали, как добывают
кленовый сироп. когда
приходят экскурсанты, содержимое одной столовой ложки медленно льется на снег,
медленно очень, а потом полминуты надо подождать, пока остынет, и намотать на
палочку, а потом медленно лизать и обгладывать… водитель автобуса говорит все
время, не могу сосредоточиться, вот его шея, и голос тягучий, островной, как
струя выпаренного кленового сиропа. они добывают сироп, делая дыру в дереве, а
в дыру запускают шланг, и собирают сок, который всходит по жилам деревьев ближе
к кроне, где поют птицы. сироп
полезный, заменяет сахар. вообще заменяет всё. взял кусок ветчины – подсиропь,
тарелка с гороховым супом – пусти туда струйку сиропа, а потом хлебушком,
хлебушком. я люблю сироп на палочке, когда он медленно сползает на пальцы, и
потом в уголках губ делается сладко-сладко.
ри-ольха или ри-гусиная-кожа, прозвал я её про себя.
глаза ее влажные, серебряные, как у сибирских лаек,
которые тащат сани, а другие псы из загона лают. завидно, что другим позволено
пробежать в упряжке, испражниться в пуховый снег… затянулось карнавальное
шествие. все чего-то ждут и дуют в пластмассовые трубы, холодно. сначала вроде
ничего, а потом до костей. ри подошла к мадам и сказала, что не чувствует
пальцы на ногах. мадам повела
ри в сторону автобуса. на морозе глаза ее перестали источать влагу, я почти не
узнал её, только походку, как будто курица бежит по земле и хлопает крыльями.
хотел пойти за ними. нет, дождусь конца процессии, подумаешь, пальчики на
ногах, ри-гусиная-кожа. потом отогреемся. карнавал продолжался. проплывает
картонный дом на платформе. по дому бегают две фигурки, трубочист и заяц. трубочист норовит обнять зайца, а
заяц между тем забегает в одну дверь и выскакивает через другую. королева карнавала стоит на возвышении, изображающем
снежный сугроб, и машет оголенной рукой, улыбаясь стоящим на тротуарах. дети в
высоких гренадерских шапках, с белыми барабанами, девочки-снежинки, белыми
палочками выбивают маршевую дробь из белой барабанной кожи. толстые полицейские
на мотоциклах, в костюмах белых медведей.
7. ковальски. урок
сидит на стуле. сидение тихое, стул ходкий, на колесиках, оттолкнулся и
поехал. первая голова заглядывает можно-войти. он выдерживает паузу.
голова как бы висит в воздухе, взгляд тоже подвешенный. входите, входите, почти
шепотом говорит ковальски. голова исчезает. дети вползают в кабинет английского
языка. на него не смотрят. кто-нибудь обязательно скажет
отсадите меня от окна или на сегодня что-нибудь задавали? пузыри
бессмысленности. ковальски чувствует: в груди, как цветок, вырастает прелая
пустота. он с отвращением
глотает отвар из праздных, необязательных слов. преисподняя, думает ковальски,
это неосмысленное многоречие, кубышки слов, тусклые полосочки фосфора, щенячья
алчность сказать что-нибудь. господи, помилуй меня, ковальский обращается к
высшим силам с короткой молитвой: не презри молений наших в скорбях наших.
отвечает спокойно: нет, антонио, сегодня мы остаемся на своих местах. антонио не спорит, садится,
поворачивается к соседу. другой говорит: привет, мистер кей, как жизнь?
в порядке жизнь, отзывается ковальски. второй звонок, начало урока. гомон не
прекращается, елозят на стульях, приваренных к крохотным партам. девочка-коротышка
срывается с места, подбегает к приятелю и опускает маленькие, мартышечьи ручки
в копну его волос. масляное лицо джонии мальфо, это он приласкан. ковальски
чувствует жгучую зависть, он почти ненавидит мальфо. несколько секунд он
любуется девочкой. она действительно
похожа на обезьянку. ковальски берет плюшевого ежика и швыряет в неё. от кисти
её руки игрушка рикошетит в лоб мальфо. тот глядит на него томными глазами.
девочка отправляется в другой конец кабинета. замолкают дети. ковальски
рассказывает первое, что приходит в голову: вчера я пошел в парикмахерскую, и
меня хорошенько подстригли. парикмахерша,
упитанная дама, обращалась со мной, как с беззащитным барашком, надавливая на
шею кистью свободной руки. я смотрел, как летела на пол бесполезная седина. они
слушают напряженно, как будто боятся, что сейчас он скажет глупость. тогда
ковальски переходит к теме урока. итак, возвещает он, сегодня мы поговорим о
поэтах-романтиках, в частности – о джоне китсе, разберем его стихотворение «ода
к греческой вазе». ковальский
показывает им несколько слайдов с вазами; на одной оранжевые люди соревнуются
друг с другом в беге, на другой изображена черная колесница; воин отправляется в
поход, его провожает в путь богиня мудрости. они смотрят на вазы, но ковальски знает, что они смотрят
сквозь. он рассказывает о китсе: утром он вскакивал с постели, умывался,
надевал чистую рубашку, причесывался, чистил щеткой одежду, туго зашнуровывал
башмаки, словно собирался на прогулку, а затем, подтянутый, весь с иголочки,
садился писать. почему, спрашивает ковальски, поэт обращается к греческой
античности? мальфо поднимает руку. мистер
кей, вы тут говорите о чистых рубашках и башмаках, а вы мне ответьте честно:
если бы у меня не было рук и я обосрался бы, вы бы подтерли мне задницу?
ковальски не реагирует.
в персиковой косточке иссохло ядрышко. не говори высоких слов. им не нравится, когда их спрашивают,
им вообще ничего не нравится. итак, джонс китс. почему они смеются? мяукнул
кто-то. да, смешно. котенок-китс. ковальский, до этого говоривший в сторону,
теперь смотрит прямо: пусть докажет мне кто-нибудь, что он действительно
существует? снова мальфо: когда я поем жареных бобов с рисом, живот
раздувается от скопившихся газов, что является неоспоримым доказательством моего
существования. хихикнула
девочка-обезьянка. кто-нибудь ещё? йорито йомагуту, это он мяукал, выкрикивает:
хей, мистер кей (вот вам и стишочек), зачем мне знать, есть я или нет, если
вот он я (гладит себя по животу), лучше не придумаешь. много думаешь, раньше
поседеешь, или волосы вылезут, жирным пальцем тычет туда, где сияет в
электрическом нимбе плешивый учительский скальп. фак-ю, фак-ю, йомагуту, молоточки стучат в голове…
терпение, ковальски, терпение. ковальски открывает рот. верхняя губа
оттопырена, как будто он обиделся: сегодня – необычный день. я разговариваю
только с теми, кто просыпается ночью и не может заснуть, потому что не умеет
ответить на вопрос: кто я такой. хотите, слушайте меня, хотите, слушайте
музыку. тогда все надевают наушники и склоняются над экранами мобильников, даже
те, которых ковальски считал верными. одна рианна сидит без наушников. рисует, она всегда рисует.
всё подряд рисует: шкафы, парты, окна, деревья в парке. рисует или играет на
дудочке. ри, ты не наденешь наушники? она мотнула головой, не отрывая карандаша
от бумаги. ковальски подошел ближе: кажется, мы с тобой остались одни. ри
продолжает рисовать. ковальский всё понимает: ты тоже не хочешь слушать меня?
кивнула. хорошо, но ведь ты –
художник, тебе, наверное, интересно, что думали до тебя другие, которые…
отвечает: я не люблю мертвых. ковальски извивается как пойманная змея, переходит
на шепот: но ведь можно представить, что они живые. хорошо, поддается
ковальский, ты продолжай рисовать, а буду говорить. вот, например, что ты
сейчас рисуешь? ковальский наклоняется над партой. она заслоняет рисунок
ладонью. ри, мы с тобой как
слепые, запертые в одной комнате. нам известно, что мы незрячи, остальные
думают, что владеют зрением, а на самом деле ничего не видят. ри продолжает
водить карандашом по бумаге. невеста тишины думает ковальски и
ошибается. теплее, теплее, хоть и неточно, но близко к тексту. ковальски почти
согласен: ничтожны различия между синим чулком и самой очаровательной
красоткой… китс, маленький бог, говорит, что все они одинаково постылые. синие чулки, музыкальные ящички
вместо голов. гендерные пчелки. было, было такое сочетание слов, похожее на
флюгер, флюгер подернулся ржавчиной, начал поскрипывать в гнездышке, это душа
скрипит на ветру, но есть такая вода родниковая в бутылках «фуджи», выпьешь её,
и оживаешь как будто. определение женской души придумали гендерные пчелки из
вассар колледжа. что там
рисует ри? он обращается к ней: послушай первую строчку… застывшая,
нетронутая невеста безмолвия. скажи мне, ри, как можно стать невестой безмолвия
или невестой покоя. где оно, это успокоение, горящее на вазе. а почему ваза,
а не урна. там что, пепел? нет, вино, там было вино, а теперь ничего нет,
пусто. значит, может быть пепел. вино лепечет, пепел молчит. ри, я не об этом. что такое
покой? когда сидишь и не двигаешься. а еще? когда твой профиль выжжен на
бывшей глине. теплее, теплее. когда тебя уже нет, но ты еще есть, когда из всех
щелей сквозит твоё отсутствие. прислушайся, какая стоит тишина вокруг… сладок
напев, который слышишь, но, беззвучный, он еще слаще. звук запаян в полую
трубку безмолвия. ри, сделай
хотя бы вид, что слышишь меня… ри кивает. представь, что ты останешься юной и
красивой, и навсегда уйдешь от преследования – времени, чьих-то вонючих
объятий. она подняла, наконец, голову: мне не нравится говорить об этом.
умереть лучше, чем остаться такой, как я сейчас. всё это очень серьезно,
говорит ковальски, тебе надо вслушаться в себя, закрыть глаза и вслушаться. красота есть истина, а
истина есть красота, это всё, что мы знаем, всё, что требуется знать. она
рисует, заслонив рисунок ладонью. ри, послушай, говорит он и оглядывается. ты
когда-нибудь влюблялась? не знаю, она ответила. ты бы могла написать
такое: шелковая подкладка, которой она подшила мою дорожную шапочку, сжимает
мне виски раскаленными щипцами. ри, ты покажешь мне, что у тебя нарисовано?
вам лучше не смотреть. нет,
я очень хочу посмотреть. обещаю сделать свой ум широкой улицей, улыбается он
своим словам. тогда ри говорит: а вы-то сами знаете, кто вы такой? да,
скорее всего, знаю. я – орех за щекой обезьяны. ри отнимает ладонь от альбома и
показывает рисунок. на рисунке круглится лицо, глаза черные, испуганные, слезы
текут, как шарики ртути, под глазами провалы, почти зияния.
оттопыренная верхняя губа придает лицу обиженное
выражение. между двумя передними зубами расщелинка, в которую пролезла бы
десятицентовая монета. гладкое, покатое взлобье. ковальски узнает свою голову.
8. дэнни,
свеча, дед
спичка
чиркнула, чирикнула, фитилек зажгла, а свеча поминальная, в стекляной баночке,
опоясанной фиолетовой лентой, свеча иегуды. свет внутри, снаружи
фиолетовый, фитилек белый, загляни внутрь, огонь в середине, спичку подносишь
горящую, коробок большой, на ладони не помещается, спичка вспыхивает и тянется
к отпарафиненному фитильку, замерзшей ниточке, спичка тычется в стеклянные
стенки. аквариумная рыбка,
которой некуда деться. выскальзывает из рук и падает – горящее поленце – на
застывший воск, чтобы разбудить его – перекошенный огонь плещется там. наконец, прихватывает фитиль, и
тот занимается, малыми сполохами, потом горит с постоянным тихим напором, а
спичка выгорает вся, червивеет, вернее, обращается в прах, в дым, в грязцу на
пока еще твердом воске, но скоро он просветлеет, сдвинется, станет
прозрачно-жгучим глазом, натяжение – ты меня помнишь? – скаредный свет,
как будто вот-вот потушат, свет перед темнотой, ночь предутренняя, рвотная,
окисленная. укромный свет,
стекло накаляется медленно, нести можно, обхватив тряпицей, из одной комнаты в
другую. ставлю на холодильник, когда обедаю, пусть оттуда светит; на
подоконник, когда сижу за компьютером. свет, источаемый оттуда; там пусто,
холодно, темно. после обеда сплю часа полтора. горящая иегудина свечка охраняет
сон, пусть тебе спится сладко, мой теленок.
выживший из ума
старик сицилиец сбил её на середине бруклинского перекрестка.
дед, который тогда был с ней, сидел на асфальте, звал
людей на помощь и всхлипывал талия, сейчас приедут. они уже в пути.
за ней приехали и увезли. я долго не знал, куда её увезли, но кто-то из родственников
шепнул другому: мертвую не вернешь, им надо жить дальше. я начал
приставать к деду, просил объяснить, что всё это значит.
дед сказала: мать увезли, и больше ты ее не
увидишь. дед боялся, что я изведу себя, но я уже привык к тому, что ее не
было рядом. хотел показать деду, что я расстроен, но смог заплакать. потом я
всё понял: люди и вещи, они все – ненадолго: сначала вот они, а потом
растворяются в бруклинском воздухе с лимонной кислинкой залива. дед говорил: бог дает и
отбирает.
спичечный
коробок, хозяйки держат такие на случай возле
плиты. подносят горящую
спичку к конфорке, и рождается синий огонь, триумфальный венок варки и жарки. прежде,
когда мы жили с дедом, захлебывалось электричество. обычное дело, подует
сильный ветер, ударит молния, завалится дерево набок. тогда дед доставал поднос
с поминальными свечками. необходимы три-четыре спички, чтобы поджечь фитилек
внутри каждой стеклянной баночки. дед, говорил я, дай помогу, он отвечал, тебе
не надо, сам все сделаю. хорошо-хорошо.
дед постепенно зажигал свечки, от каждой свет скаредный, слюнявый, позволяющий
увидеть очертания предметов, люстра похожа на червивую грушу, холодильник как гулкий
памятник героям войны. постепенно квартира становилась понятной, и мы
двигались, не боясь удариться лбом о дверную притолоку, привыкали к новым,
долгим сумеркам. можно заварить холодный чай или выудить из холодильника
теплеющую упаковку крабовых палочек, доесть, что осталось, чтобы не испортилось
бело-розовое мясо, много чего можно. свечки – маленькие резервуары, в которых живет горячее,
текучее мыло памяти. когда они стояли на подоконнике (утлый сигнал к спасению),
неровный свет ложился на потолок, пусть там тоже будет светло-мутное. дед
доставал с антресолей запасные одеяла, бросал на кровать, и мне казалось, что
под ними кто-то спал. тяжелый,
плывущий полусвет, пятнадцать бабочек, наколотых на игольчатые фитили. было у
нас несколько фонариков, но дед говорил: нужен постоянный источник.
зажигал пятнадцать свечек, и я думал, что он зажигал их в память о людях, которых
больше нет. их тусклое, сумеречное дыхание освещало нашу ночь. одну свечку я
называл материнской, другую посвящал бетховену. в детстве меня учили играть на
пианино. однажды на концерте
я сыграл «оду к радости». а потом, когда мы с дедом ехали домой, сказал ему:
жалко, что бетховен умер. дед удивился очень: отчего тебе жалко? я
ответил: мне бы хотелось поговорить с ним. мы стояли на светофоре, дед
повернулся и спросил меня: о чем же ты хочешь говорить с бетховеном? о
музыке, конечно, ответил я.
помню, как
навещал деда в реабилитационном центре за городом, на берегу озера. вот он сидит в коляске возле
окна. просит: отвези меня к озеру. сиделка выпархивает. хэллоу,
хэллоу, ты только посмотри, кто к нам пожаловал. сын твой, что ли? нет,
внук, – улыбается он. я ввожу его в чешуйчатую, серебристую кабину лифта.
лифт скользит, останавливается на первом этаже. открываются двери, но не
спереди, а сзади. пячусь,
тяну коляску за собой, вывожу во дворик. подкармливаю деда арбузной мякотью.
охранники-гаитяне громко переговариваются. дед говорит: скоро мы все станем
черными, как баклажаны. погружается в себя, зависает, как испорченный
компьютер. продолжаю кормежку. арбузные кубики выпадают из горсти. я
подхватываю и выкидываю в мусорный бак. кубики, которые он все же доносит до
рта, проглатывает жадно. кашляет, отхаркивает желтоватую дрянь. я вытираю ему губы и подбородок
стопкой бумажных салфеток. выделения просачиваются. потом везу на набережную.
коляска катится по асфальтовой дорожке. на камне возле воды стоит человек. он
щурится и закидывает колеблющуюся блесну. сентябрь, бархатный месяц. шорты и
безрукавка. толкаю коляску, огибая выбоины. дорожка упирается в решетку,
отделяющую территорию реабилитационного центра от пригородного пляжа. там за
оградой лежат на полотенцах люди, подставив животы
увядающему сентябрьскому солнцу. мы разворачиваемся, возвращаемся к корпусу.
снова толкаю коляску по направлению к пляжу. дед говорит: отдохни. останавливаюсь.
он встряхивает головой, кашляет, вытирает желтую слюну тыльной стороной ладони.
просит рассказать что-нибудь. рассказываю первое, что приходит в голову: две
одноклассницы поругались, и одна из них рассердилась очень, взяла ножницы и срезала клок волос у другой. дед
не слушает, дремлет. жду,
когда он очнется, запросится обратно. открывает глаза. смотрит на меня. не
хочет отпускать: сделаем ещё два-три круга по набережной, ладно? на
камнях сверкает на солнце склизкое серебро сдохшей рыбы. я стараюсь не смотреть
на камни, на дохлую рыбу. на другом берегу длинная полоса пляжа. в солнечные
дни кажется, что противоположный берег намного ближе, чем на самом деле. фантазирую: вот я переплываю
озеро, отдыхаю на той стороне, покупаю мороженое в павильоне, а потом снова
пускаюсь вплавь. парусники бороздят тихую влагу, перемещаются, как шахматные
фигуры, переставляемые медленной рукой. дед спрашивает: который час?
отвожу его в столовую. ты куда-нибудь торопишься? он просит меня
остаться. подталкиваю коляску к столу, сажусь рядом на пластмассовый стул.
заканчивается концерт. возле окна, выходящего на озеро, поёт женщина лет
пятидесяти. жирная коса. губы
накрашены так, что помада захватывает не только губы. женщина подхватывает
бумажную салфетку и вытирает пот со лба. поёт для колясочников песню про
влюбленных, которые танцуют в подворотне. о том, как хорошо им вместе. песня
заканчивается, женщина с жирной косой удаляется не попрощавшись. колясочники и
ходячие занимают свои места. к столу, за которым обедает дед, подкатывает
толстая старуха. непонятно,
как она вообще умещается в коляске. старуха накидывается на меня с вопросами.
спрашивает, не знаю ли я джонни, который работает на уолл-стрит. джонни – её
младший сын, самый любимый. а мой старший, старшенький служит в полиции.
приносят суп, старуха берет ложку и замолкает. не отрываясь, смотрит в тарелку.
заедает суп куском хлеба. дед подхватывает суп ложкой,
долго дует, проглатывает гущу. морщится. отодвигает тарелку. на том конце
столовой другая старуха вскакивает со стула, верещит: бенджамин, бенджамин!
к ней подходят две санитарки и увозят в палату. смотрю на деда. он плачет,
размазывая слезы по щекам. как ребенок. бенджамин, бенджамин, – шепчет
он, – сын старости моей. утираю дедовы слезы, говорю, что мне пора возвращаться,
делать уроки на завтра. отвожу его в палату. включаю телевизор, целую в теплую щеку.
9. ковальски
дежурит по коридору
ковальски берет
стул в кабинете медсестры, садится и смотрит в обе стороны.
дежурит на первом этаже, напротив лестницы. ученики не
допускаются на второй. первая, тихая половина перемены. кевин прошаркивает
мимо. ковальски приветствует кевина: как дела? не жалуюсь, отвечает
кевин перед тем, как исчезнуть в копировальной. относительное спокойствие,
можно почитать книгу. ковальски читает, но недолго. боковая дверь открывается,
входят девятиклассники, мелкие, вертлявые. кевин называет их сперматозоидам. некоторое сходство есть.
впархивает ветер. ковальски зябнет, свитер не защищает его. быстро закройте
дверь, кричит он девятиклассникам. привстает и жестикулирует, показывая, как
надо закрывать дверь. кевин возвращается из копировальной, смотрит в другую
сторону. проходя мимо, кевин перебирает пальцами правой руки, как будто стучит
по клавишам. ковальски вспоминает недавний разговор. он признался кевину, что
жизнь его, как осколочное ранение, саднит. непонятно, что делать с собой. кевин похлопал его по плечу: ковальски,
я знаю рецепт от хандры. садись в машину и отправляйся по монреальской
трассе, пока не доедешь до указателя «69-я миля». остановись, взойди на
пригорок. помочись, глядя в звездное небо, потом возвращайся, и будешь как
новенький. ковальски отправился на север. добравшись до 69-й мили, съехал
на обочину. вышел из машины.
оказался на склоне холма. по снежному насту (еще лежал грязноватый снег)
поднялся наверх, встал спиной к дороге, лицом к далекой, невидимой реке.
фруктовые деревья – узловатые уродцы, корявые пигмеи. вечерний воздух морозен и
горек. ковальски почувствовал одиночество, но по-другому, не так, как прежде.
теперь это было не наказание, а освобождение от расплаты. он закрыл глаза, простер
руки, сжатые в кулаках, к звездам, потом выпятил оба средних пальца. заскулил в студеное небо.
ковальски сидит
на стуле, на синей, в мелкую клетку обивке, склонясь над книгой. подходит завуч
что происходит на свете, ковальски? ковальски отвечает, улыбаясь: ничего
особенного, сижу читаю. завуч в костюме, выбритая
физиономия светится, от гладкой залысины исходит сияние; на рукавах запонки в
форме самолетиков (ковальски всегда обращает внимание на запонки, у одних –
самолетики, у других – божьи коровки). спрашивает завуч: наверное, развлекательное читаешь?
ковальски отвечает честно: да нет, один тип умирает от туберкулеза, читаю
последние письма. заслышав умирает, завуч спешит по коридору и скоро
становится недосягаем для голоса, но ковальски продолжает, пытаясь добросить до
завуча камушки слов: ничего развлекательного, жалко парня, до слёз. в коридоре появляются
старшеклассники, останавливаются, мурлычат вкрадчиво: что вы читаете?
книгу читаю… ха-ха-ха, мы и сами знаем, что книгу, а какую книгу?
ковальски не отвечает. излишне приветливы, воруют его время. мелкое воровство.
идите, идите, куда шли, повелевает ковальски. они подходят ближе. от мальчиков
несет потом, от девочек пованивает менструальными выделениями. девочки окружают
сидящего на стуле. ковальски видит выпирающую плоть. одна, от которой пахнет, хочет погладить его по голове.
ковальски согласен подставить плешивую голову, но было бы лучше, если бы девочка
отошла в сторону, потому что тело его – чувствительно, на прикосновение теплой
ладони отвечает жадно, прося повтора, а она гладит и дефилирует дальше по
коридору, в своих коротеньких шортах. ковальски не выпустит синичку радости,
желая насытить зрение телесной сочностью. он делает вид, что читает, а на самом деле смотрит вслед
уходящей, радуясь открытиям, как археолог, который выкапывает мраморную ногу, а
потом её осторожно обметывает и поливает водой, чтобы сошла серая грязь. вот
оно, чудо, сверкнувшее в помещении школы. девочки движутся кругами,
приближаются и удаляются. о этот кисло-сладкий, пощипывающий подкорку мозга,
повторяемый (и неповторимый, сказал бы поэт-романтик) взгляд сзади. вождельенье кружит
вороном-невермором, вслед за ними и вместе с ними. голова хранит прикосновение
ладони. выпрыгивающие из шортиков ягодицы – вроде чистой мысли или поэзии
чистой, которая застает врасплох. поэзия земли не умрет никогда. голосок
проносится от изгороди к изгороди, возле скошенных лугов. внезапное
неужели это всё – для меня? свет, электрический свет, быть брошенным в
аквариум, с обрубленными плавниками и хвостом, лежать на серых камушках. вот дверь, за который живое
солнце и деревья шевелятся, а здесь свет игрушечный, отраженный, дверцы
железных шкафчиков окрашены в чиновничий синий. если дверцу – любую – открыть,
на внутренней стороне висит обязательное зеркальце. светло-бежевая, больничная,
что ли, покраска стен. мальчик-индус, подручный кевина, beast from the east, называет его
кевин. индус тоже ходит кругами, в клетчатых штанах, с футляром не поймешь
какого инструмента. семенит,
будто ведет за собой невидимую армию канадских гусей. напевает тонким голоском.
помахивает футляром, теряет нить писклявого напева, подбирает её. друзей у него
нет, только этот черный футляр. к индусу направлена тощая горечь сочувствия.
ковальски отвернулся от мальчика. он повторяет про себя: я много всего
изведал в странах, где много золота, побывал возле восточных островов. на
дне его души еще осталось немного спасительного эфира.
золотая подливка поэзии. индус остановился возле
стены, разговаривает со стеной. ковальски вспоминает: индийские девочки
занимаются танцем живота, так у них принято. ковальски представляет себе, как
они то вдавливают в себя, то выдавливают мякоть круглых животов. много в жизни
бывает интересного. ковальски выговаривает беззвучные слова, но не понимает их
смысла: кортес глядит на тихий океан орлиным взором.
он размышляет о девичьей плоти, выпирающей из
шортиков, о леггинсах, повторяющих форму ноги. прекрасное – прекрасно
навсегда. ковальски – тот, который навсегда, он – дерево возле пожарной
станции, он – птица небесная и лилия долин, он – золотая роза техаса. ковальски
желает быть камнем на дороге. он чувствует, что заблудился, как та старуха в
вермонте, погибшая от переохлаждения. она вела журнал, звонила мужу, но сигнала
не было (со мной небольшая проблема, сбилась с дороги, свяжись со
спасателями, целую), записку оставила найдете
моё тело, позвоните, пожалуйста, мужу и дочке. им будет приятно узнать, что
тело моё отыскали, сколько бы дней ни прошло после. взяла себе псевдоним дюймовый
червяк. в палатке, где лежал труп старухи, нашли зубную пасту, тальк,
аптечку, веревку, карандаш и ручку, карту тропы. мир тебе, дюймовый червяк, ты среди друзей, которые прошли
тропой воина. мимо проходят девятиклассники. грязь и слизь, ничего больше.
поиграемся в святость, сукины дети. вам прощается всё, ибо из вас составлено какое-то
там царство, но есть ещё кротость учителя, который наследует землю, худой
проселок после дождя, черное, хлюпающее месиво. не надо, не надо жалеть себя.
блаженны нищие духом, ибо они узрят дельфиньи кораллы.
дельфиньи кораллы глубоких морей. блаженны
изгнанные за правду. свет, в грязи свет маячит, на берегах темноты сиянье, как
зелень на крутых склонах вермонта. лопнула почка рассвета на невидимой ветви,
тройное зрение в пронзительной слепоте. ковальски видит: ри тоже ходит по
кругу, дудит в хриплую дудочку, в байковой рубашке, галстук синяя селедка,
рукава собираются в складки, на щеках пятна румянца. ковальски ждет, когда приблизится ри. он вынимает жестянку с
монпансье, ловко приподнимает крышечку, протягивает: угощайся, ри! она проходит
мимо, наигрывая на дудочке песенку «три слепые мыши»: смотри, как бегут они,
мышки, за фермершей, которая обрубила им хвосты разделочным ножом, ты
когда-нибудь видел подобное, три слепые мышки, три дряхлых грызунишки...
сделав круг, ри возвращается, вслед за безумным индусом, который снова
поворачивается к стене и говорит со стеной, как с человеком.
говорит и кашляет. ковальски слышит, как сквозь
россыпь кашля проступает дудочный наигрыш ри. кашель истончается. на голове ри
черная лента. она останавливается, кладет дудочку в глубокий карман коротких
клоунских штанов: давайте ваше монпансье.
10. дэнни на перемене
дайте мне половину побеленного школьного неба, я рассыплю там свои
каракули, напишу о француженке в темном клетчатом платье, о клетчатке женской,
о стареньи ее, как об облаке, летящим над кронами. она, окропленная дождем смирения, лошадка подневольная,
ножками цок да цок. дети, оттопырьте губы и скажите французское «у». у-у-у
повторяют дети, и она говорит «у». кончик языка к нёбу. скажите французское
«досвидание», гните, гните язык, чтобы выпорхнул из рта слепой уродец. повторенный, он покрывается
опереньем, оревуар, оревуар, а вот и звонок. слово виснет, как дохлая
рыба на плотной леске звонка. до свидания, дети, не забудьте выполнить
домашнее задание, увидимся завтра, завтра, трепещет воздушный змей парящей
фразы, до завтра. оревуар, коллективные прыщики взросления, гнойные
медальки унылого роста.
мадам орландо спускается по лестнице, в темно-зеленом платье, elle s’est mise une robe verte foncée, медленно, тяжело спускается, с ворохом бумаг. держится за поручень. тело плотное, как будто кожа набита
тяжелым материалом. направляется в копировальную размножить упражнения для
учеников, elle va faire des copies pour les étudiants. морщины её глубоки, самая глубокая – канавка, пересекающая лоб слева
направо. настоящее русло, если налить немного воды, est—ce que vous pouvez me verser d’eau? не могли бы вы налить мне
немного воды? я бы сказал ей, мадам, лягте на пол, пусть отдохнут ваши
ноги, им положен отдых, и тогда я налил бы воды в глубокое русло канавки,
пересекающей лоб с востока на запад, и вода потекла бы с востока на запад,
и капли как бусины осыпались бы на одно ухо или на
другое. зашелестел бы плеск в шкатулке вашей прекрасной головы. капли воды
отражают электрический свет. я распластал бы её на полу. вот она лежит,
дерзостно шевелятся края недлинного платья, её грудь огромна, как два кувшина с
прокисшим вином. я сказал бы: мадам, займитесь йогой или кикбоксингом,
запишитесь в тренажерный зал. живот чуть подобрать и сбоку немного тоже,
велосипед, эллиптический тренажер, вставляешь ступни в углубления и ходишь на
месте, надавливая одной ногой, потом другой, помогая себе руками. веселее, под музыку, перебирая
ногами, руками. взамен – крепость мышц и успокоение. не забывайте себя, мадам,
следите за собой, prenez soin de vous. дети растут ущербные, не люди еще,
черт знает что такое, вроде рыбы, которую размораживают при комнатной
температуре, но она еще покрыта ледяной корочкой. точность подобранных слов: перхотные твари, видеть не
видела бы. мадам, берегите себя. оревуар, голубоглазые, кареглазые дети,
убирайтесь к чертовой матери, чтобы духу вашего не было. до завтра, подонки
обоих полов. по вечерам в тренажерный, и ходить на эллиптическом, и потеть,
чтоб истаял жировой слой, потеть обязательно. перспирация – двоюродная тетка
дыхания. еще есть кикбоксинг
(мадам, помните рекламу если устал от жизни, займись кикбоксингом), вам
выдадут синие перчатки, вроде боксерких, научат лупить по кожаной вытянутой
груше, сбоку и снизу. вбивайте в нее дневную злость, пока не наступит покой,
как одинокое тело воды. включайте волшебный фонарь фантазии: это я тебя
изничтожаю, дрянь, это я тебя, как последнюю тварь, рву, полетишь у меня по
небу, руки и ноги по разные стороны солнца.
я положил бы мадам орландо, как любимый предмет, осторожно, и любовался бы:
вот живот её, как палуба, на которую постелили брезент, он вздувается от
свежего ветра. грудь, как два
капитанских мостика, стоящие рядом. я положил бы мадам на спину, она закинула
бы руки за голову, как будто на дворе лето, и она лежит возле речки, слушая
шепот воды, и смотрит в синее небо на рыхлый след, оставленный военным
самолетом. радость, которую я
ощутил бы, увидев ее живот, похожий на вздымающийся брезент, глубину складок,
змейку шрама справа, возле линии трусиков, и звездообразную родинку над пупком.
я взял бы штемпель из её кабинета и оттиснул сегодняшнюю дату на рыхлой коже
мадам орландо: вторник, шестнадцатое февраля две тысячи шестнадцатого года,
потом – по кругу – оттиснул бы эту дату семь или
восемь раз, чтобы получился цветок в семь или восемь лепестков, с углублением
посередине, похожим на маленький кратер. в углубление налил бы немного меда.
тогда я услышу, как бьется ее сердце, веско и сладостно, и промолвлю на языке
воздушных пирожных: мадам, у вас густые волосы и большие белые зубы, мне
нравится, как вы лежите здесь. о чем вы мечтаете, мадам? она ответит: я
мечтаю уйти из этой проклятой дыры, открыть свой ресторан, в котором будут
готовить изысканные блюда, вот о чем я мечтаю, сказала бы мадам. я спросил бы её: скажите,
пожалуйста, какая сегодня погода, и она повернет голову в мою сторону и
пролепечет на языке пломбирного мороженого: небо заволокли тучи, на дворе
пасмурно, прояснений не ожидается, по главной трассе нашего городка из-за
аварии медленно движутся автомобили. и тогда я склонюсь над ней и скажу: мадам, закройте глаза и
повторяйте за мной. начну нашептывать на ухо, и она засвиристит, повторяя здравствуй, милый?! ты сделал покупки? bonjour, mon cher, est—ce que tu as fait des courses? да, ma cherie, я сегодня ездил в супермаркет, закупился всем необходимым, полкило
сливочного масла, триста грамм спаржи, две коробочки сардинок, двести грамм твоего
любимого сыра рокфор и бутылку, нет, мадам, бутылочку – une petite bouteille – красного вина, всё, что ты, ма шери, просила купить к ужину. спасибо милый. а ты, пупсеночек,
как ты провела этот день? неплохо, милый, я сделала влажную уборку, постирала и
погладила белье, испекла пирог к твоему дню рождения. какая же ты у меня умница! мишель и катрин, вы уже сделали
домашнее задание? да, папа, я
исправила все ошибки в упражнениях. а ты, мишель? я повторил имена городов,
гданьск – город-порт в польше, севилья – город на юге испании. умница, сыночек (говорит мама), а постель почему не
застелил утром? – мама (кричит
мишель из другой комнаты), я не
расслышал… мадам, для вас это только начало. а теперь вы повторите диалог и, добравшись до последних слов
мишеля, улыбнетесь, а потом еще раз перескажете и снова улыбнетесь, и, если не
сможете улыбнуться, я растяну руками уголки ваших губ. я скажу вам, чтобы вы
открыли глаза и посмотрели на страницу, вырванную из вашего учебника. там стоят
мама
и папа,
носики приподняты одинаково, коротенькая юбка на мама и кружевная блузка,
пострижена модно и коротко. я
заставлю вас пересказать диалог еще раз, не отводя взгляда от картинки, а потом
вы скажете мне: ну, хватит, у меня
начинает кружиться голова, и тогда я протяну вам руку и помогу встать,
поправлю края вашего темно-зеленого платья, и вы подниметесь вверх по лестнице
и войдете в свой кабинет, и захлопнете за собой дверь,
а я буду ходить по школьным коридорам, увижу мальчика, который таскает черный
футляр с музыкальным инструментом и писклявым голоском напевает одну и ту же
унылую песенку, как птичка, которая подавилась зернышком и теперь не может ни
горло прочистить, ни застыть на тротуаре тихим камушком смерти. возле
медсестринской я увижу дежурного по коридору. в руках он держит книгу. на
обложке книги изображен юноша, он подпирает ладонью щеку, его темный камзол как
бы струится по рубашке, взгляд направлен вверх, волосы вьются, зачесанные на
пробор, перед ним тоже книга, нет, не книга, тетрадь, посередине которой вздымается
лист. я спрошу: куда смотрит
человек на портрете. месье ковальски, это он сегодня дежурит, ответит мне: он
смотрит туда, откуда исходит вдохновение. я спрошу: что такое вдохновение? вдохновение
– это когда в тебя кто-то вдохнул достаточно воздуха, так, что грудь твоя
переполнилась, и ты способен написать стихотворение или сделать что-нибудь
великое. месье ковальски
поднимет голову и посмотрит наверх, на побелку потолка, глаза у него серые,
слегка навыкате, ресницы белесые, и веки с покраснениями. иногда кажется, что
глаза у него заполнены пустотой, как фарфоровая чашка – остывшим утренним чаем. глаза, которые видят и не видят,
из них исчезло теплое желание смотреть наружу. я снова спрошу: может ли
вдохновлять человек, которого давно уже нет? конечно, может, например, вот
этот человек, который умер почти двести лет назад. я поясню вопрос: я не об
этом, может ли вдохнуть в меня что-нибудь человек, который ничего не написал,
просто жил однажды, а потом его не стало, и вы о нем почти
забыли, но что-то еще осталось на донышке? месье ковальски скажет: наверное,
может, и снова примется за чтение, но скоро прервется, когда из дальнего
конца коридора зазвучит дудочка, и появится ри в разноцветных клоунских штанах,
с черной повязкой на голове, и тогда я подумаю, что, пожалуй, лучше не
попадаться ей на глаза, в то еще передумает идти со мной в кино, и
отправлюсь в столовую, купить печений, завернутых в вощеную бумагу.
11. ковальски и
ри
держала
монпансье подушечками большого и безымянного. остальные пальчики отогнула. рука застыла в воздухе, как
будто приготовилась к танцу, лепестки пальцев, горький, ярко-красный маникюр.
лимонное монпансье осветилось, светло-желтая слезка. гибкость пальцев.
выпуклость губ, помнящих запах мягкого дудочного дерева. ковальски хотел прикоснуться,
почувствовать её присутствие. её рука повисла в воздухе, потом была поднесена к
губам. ковальски видел прожилки, реки и ручейки, по которым бежит её жизнь. леденец исчез за белоснежной
преградой зубов. язычком она подтолкнула влажный леденец к щеке, щека чуть
вздулась (эластичность, податливость щеки) и оставалась такой, пока леденец не
истончился. привет, ри-и-и! он продлевал звук её имени. китайчатая краткость ри,
галочка, птичка, запятая. крапина ри, легкое перышко, на котором уместилась бы
карта страны: волосы цвета перегнившей соломы, синь прожилок на тыльной стороне
ладони, северная чахлая тонкость ломкого тела и смех, похожий на дрожь утренних
листьев. уголек имени.
ковальски как будто извлек из себя жалобу, изо рта, полного горьковатой слюны
угасающей похоти: ри-и-и, вспомни, что я есть, скажи деревьям, когда выходишь
на улицу, что на грязно-синей обивке стула, взятого в медсестринской, сидит
дежурный по коридору, стефан ковальски, создание нежное, розовый куст, забывший
выпустить шипы, растрепанный воробушек. одноразовая тарелка, дети сделают из неё маску на уроке
английского. нелепый ромео – треугольник носа, завитки волос – желтым
фломастером, а ножницами – два отверстия, сквозь которые смотрят глаза. ушные
раковины влюбленного отрока. юнцы выходят к доске и мычат ах, быть бы на
руке её перчаткой. ковальски хочет, чтобы она увидела его, как он дышит,
как кивает ей плешивой головой, как родится сизая щетина на подбородке…
ковальски осенен внезапным крылом памяти, вспоминает случайную встречу на улице. дряхлый старик говорил жалобно,
обращаясь к нему: человек, не уходи человек, милый, хороший, я тебе подарю
тебе голубку – живую, и живого теленочка. ты меня за это зарой. зарой
хорошенько, человек мой милый. о, нежная голубка ри. я подарю тебе кору
засохшего дерева, за которой начинается море, соленая слава воды. пожалей меня. начни свой
спасительный щебет.
её речь –
иголка, штопающая порванную рукавицу старения. слова, произнесенные ри, улетают на юг, как птицы, или
клубятся, как дым от сожженных листьев, или волной разбиваются об искромсанный
берег. когда она говорит что нового, слова свиристят и посверкивают, как
битое бутылочное стекло. что нового на самом деле другое, беспечное что
там, наверху. корчится учительский слух, ковальски хочет ответить: там,
наверху, потолок, покатая школьная крыша, башенка с часами, высокое серое небо
и тусклое солнце. там,
наверху, звезды, похожие на леденец, спрятанный у тебя за щекой. ковальски
отвечает скучно: ничего за последние пять-десять минут не изменилось. говорит,
конечно, не вдумываясь в слова. даже в школьном террариуме всё меняется:
девочка бежит в уборную и плачет, а до этого шла и смеялась; учительница французского выходит из копировальной и, прихрамывая,
поднимается по лестнице; индийский мальчик размахивает черным футляром, он
перестал петь свою песенку; боковые двери то и дело открываются, в здание
входят ученики и влетает ветер, сырой, как недоваренное яйцо.
ковальски вздрагивает и повторяет: всё идет как идет,
изменений, кажется, не предвидится. ри подходит ближе, прислоняется плечом к
дверному косяку. в предбаннике медсестринского кабинета она проглатывает слюну,
подслащенную лимонным монпансье. а у тебя, ри, как дела?
она
рассказывает: представляете, на первом
уроке мальчик, сидящий в соседнем ряду, облевал пол и спинку двух или трех
сидений. ковальски
отчетливо представил себе урок французского, утренний, первый. солнце
просеивается сквозь серое, скупое небо. дети слушают и не слушают, не смотрят
друг на друга, не обмениваются даже снэпшотами у мадам за отворотом платья
мелькнула рыжая бретелька лифчика, как рубец от удара. пустой календарный
квадратец, вторник, шестнадцатое или семнадцатое, гиблое время. мадам неровным (утреннее
покашливание) голосом спрягает глаголы. половина класса думает что она там
кудахчет? другая половина вообще ничего не думает. войлочное утро,
неоперившийся день, таким он и будет до сумерек. дети поглядывают на часы,
минутная стрелка, если б могла, двинулась бы в обратную сторону. утро как
жевательная хубба-бубба, которую можно растянуть между двумя сигнальными
башнями, бесконечная бельевая веревка. вдруг среди вязкого покоя выпрыгивает мальчик рыжеволосый.
голова похожа на тыкву, физиономия перекошена от непомерного усилия; глаза
выпучены, готовые выпрыгнуть из орбит. мальчик бежит к задней стене кабинета, где на пробковом
стенде висит карта наполеоновских войн и приколоты кнопками репродукции картин.
под картиной гогена стоит мусорное ведро, в которое из другого конца класса
мальчишки на спор кидают бумажные шарики, скатав их из ненужных тетрадных
листков. туда и направил свой бег тыквенноголовый, ладонью плотно прикрыв
крепко сжатые губы. казалось,
он хочет крикнуть, но сдерживает свой неистовый порыв. он выблевал содержимое
желудка на пол, перед лилиями клода моне. воздух в кабинете французского
загустел, приобрел гадостную приторность. мадам нахмурилась, поставила
стаканчик с остывающим кофе на стол (на кофейном стаканчике, возле ободка,
остался малиновый след от помады), дождалась, когда рыжеволосый выпрямится и испуганно
посмотрит на неё, и сказала: сейчас же отправляйся в медсестринскую. позвонила школьной секретарше: скорей
пришлите уборщиков. уборщики отвечают за чистоту и ходят по коридорам с
широкой шваброй, которая за одно прохождение очищает половину поверхности
линолеума – стирает следы кроссовок, ловит и собирает в кучу фантики, бумажки,
поломанные ручки, огрызки карандашей. в кабинете появился томми. ковальски
помнит томми, когда тот был ещё молодым уборщиком, носил серебряную рыбку на
жирной, позолоченной цепочке. по
выходным брал детей на рыбалку, жена оставалась дома, смотрела телевизор или
вязала очередную пару носков. потом они развелись, дети остались с женой.
теперь отяжелевший томми перемещается по коридорам с явным пренебрежением к
собственной поступи, как человек, который не верит, что идет туда, куда на
самом деле движется. лицо, в прошлом заостренное, стало лунообразным, приобрело
брезгливое выражение. томми дослужился до старшего уборщика.
теперь он расхаживает по школе с огромной бутылью, из
которой длинными глотками отпивает холодный, подслащенный чайный напиток. томми
сохранил пристрастие к рыбной ловле, коронную наклейку на старом пикапе
«поцелуй моего окунька». ковальски всегда улыбается, когда проходит мимо
пикапа. он улавливает игру звуков и смыслов в английском слове «окунек»,
которое, если опустить первую букву, моментально превращается в «задницу». к тому времени, когда томми со
шваброй и тряпкой ввалился в кабинет французского и принялся, пофыркивая от
неудовольствия, осматривать место происшествия, мадам, продолжала
рассказывать ри, отвела нас в коридор и рассадила вдоль стен таким образом,
чтобы одна половина класса сидела напротив другой. мы должны были поджать
колени, чтобы не мешать проходящим ученикам и преподавателям. мадам вернулась в
кабинет и увидела томми. он лежал с запрокинутой головой посреди блевотины.
губы его пенились, слюна текла изо рта. мадам бросилась к телефону. примчалась скорая, и два
волонтера увезли томми. потом пришел другой уборщик, итальянец с физиономией
мясника, с картофелеобразным носом. шваброй, которая осталась от томми, вытер
начисто пол и побрызгал освежителем воздуха. в коридоре я сидела с краю, ри
продолжала, сладостная песнь неслась, насыщая знанием: пока мы там сидели,
дэнни (вы знаете дэнни? не имел счастья, отозвался ковальски). матери наши дружили, и
он сказал что-то, и я ответила ему, не помню что. тогда он пригласил меня пойти
с ним в кино сегодня вечером. ковальски сказал: я рад за тебя, ри. я
хотела ответить, что нет, не хочу я никуда идти, но согласилась все-таки. пойду, пойду, посмотрю с ним
что-нибудь, но сразу предупредила, чтобы без фокусов, терпеть не могу, когда
берут мою руку и тискают в потных ладонях. её поджатые губы обмякли.
взглянув на нее, нельзя было сказать с точностью, сомневается ли она или тихо
радуется. эта полуулыбка, которая не улыбка даже, а что-то другое. высокомерие
вверстано в кривизну рта или, наоборот, милосердие, неглубокой тенью плывущее
навстречу тебе, ковальски, как нерожденному ребенку. алая сложность рта, властность и податливость. так дерево
знает, что по стволу к веткам и листьям движется жизнь. ковальски представил
себе городской кинотеатр с двумя крохотными залами. по будням туда никто не
ходит, кроме двух-трех старушек. сиденья слишком узкие, неизбежно чувствуешь
соседнее тело. ковальски позавидовал тому, кто будет сидеть рядом с ри, плечом
касаясь ее плеча. он ощутил
глубину своего падения в ночь, когда зрение на отливе, остывает, как мертвый
лист. руки его охладели, безразличные, он приник к своему одиночеству, как
птица перед дождем жмется к земле. несколько мгновений сидел неподвижно,
постепенно освобождаясь от черной ночи вокруг. наконец, сжал руку в кулак и
дотронулся до её кулачка, кулачком в кулачок ударил: молодец, ри,
очень-очень рад за тебя и за него. ри стояла рядом, покачиваясь
из стороны в сторону. репейничек ри, прицепившийся к рукаву его пиджака.
ковальски хотел, чтобы она поскорей ушла, чтоб унеслась вниз по течению
коридора, только бы не видеть её. ри положила ладонь на его проплешину, лепетнула
на счастье и умчалась в сторону столовой. ковальски встал и поволок стул
обратно в медсестринскую. ножки
стула скреблись по линолеуму, издавая неприятный звук. на синей обивке выгнутой
спинки зеленел след от жвачки. медсестра кивнула ему. на кушетке лежала девица
оливия и симулировала мигрень. она лежала на спине, скрестив руки на груди, в
позе отравленной принцессы. глаза её были закрыты. в комнате было тихо. она
приоткрыла один глаз и посмотрела на него.
12. дэнни смотрит в окно
ветвь полыхнула, обожженная случайным солнцем, капли ночного дождя,
освеченные вскользь, ненадолго. хотел
сосчитать точки света, которые, как прозрачные улитки, облепили неподвижную
ветвь, лежащую на бархате случайного просветления. дерево казалось не таким
корявым и грустным, каким было на самом деле. на ветвь уселись две птицы,
название которых я знал раньше, но забыл, маленькие, юркие, как будто смазанные
маслом. такие летают в больших стаях. приземляясь, птицы заливают черным глянцем крышу, деревья,
лужайку перед домом. кажется, что всё вокруг засыпано мокрым пеплом.
вдалеке, на линии горизонта, проступают верблюжьи горбы холмов. когда-нибудь я сяду в автобус и
уеду отсюда. в денвер, например, или в феникс. останусь там навсегда. наверное,
так оно и будет. пытаюсь представить, что весь этот мир – школа, дерево,
далекие холмы – не имеет ко мне отношения, свободны от моего присутствия.
радуюсь этой мысли, её легкости, но в голове свербит другой голосок: исчезнут
или останутся подробности моей жизни здесь? конечно, останутся, как бусинки дождя,
которые забыли вытереть: собака лает на соседней улице, ей отвечает другая;
пенсионеры играют в теннис на школьном корте (одного из них зовут джерри, он
носит рыжий парик, клоунскую шапочку и розовые шорты… грустный клоун джерри);
три вишневых дерева возле дома. весной
они отравляют взгляд ядовито-фиолетовым цветом. в начале мая, когда зацветают,
хочется облить их бензином и поджечь, как фермеры сжигают змеиные гнезда. змеи
горят, извиваясь, пока не замерзнет в огне змеиная гибкость. я подумал, что
вряд ли забуду майский отравленный цвет. запомню птичью стаю, когда залитый
черным кустарник вспархивает мгновенно.
две птички отбились от стаи; сидят на ветке и смотрят в окно нашего класса. я – единственный, кто отвечает
взглядом на взгляд; другие поглядывают на доску, переписывают глагольные формы,
выведенные на доске рукой мадам орландо: череда слов похожа на аккуратно
подстриженный газон. я
забываю о дождевых каплях на ближней ветке и смотрю на птичек. мне интересно, о
чем они разговаривают. бывает ведь птичья речь, если есть дельфинья или козья.
первая, наверное, выщебечивает: вижу женщину, стоящую перед детьми, в руке у
нее прибор вроде фонарика, выпускающий узкий зеленый луч, и она подводит лучик
к кружкам и галочкам на черной поверхности. зубы у женщины крепкие, белые, как птичий помет.
дети склонились над партами, как будто пытаются склевать рассыпанные зерна.
солнце исчезло, снова стало пасмурно. птички улетели. по узкому проходу между
партами пробежал фрэнклин, которого называют фрэнклин тигр, хотя на
тигра он не похож. фрэнклин подбежал к задней стене кабинета.
наклонился вперед, упершись рукой о крайнюю парту.
коричневатая жижа выливалась изо рта. мадам орландо остановилась на фразе неопределенная
форма глагола «понимать». схватила телефонную трубку: у нас чп, пришлите
скорее уборщиков. качнув головой с роскошными рыжими волосами, сказала,
чтобы мы выметывались без единого звука. дети выходили бесшумно. я
остался один, потому что, во-первых, смотрел в окно, а во-вторых, не хотел никуда
идти со всеми вместе. на
другой стороне улицы я увидел человека. он махал кому-то, и я помахал в ответ,
но он, кажется, не заметил меня, а потом я увидел, как в здание почты входят
две китаянки, которые там работают. они ступали мягкой, рысьей поступью, и
дверь за ними закрылась. я увидел двух птичек, тех самых, которые покинули
соседнюю ветку, и теперь сидели на покатой крыше почтового отделения. увидел полицейского. он
регулировал движение на перекрестке, но машин на улице почти не было, и
полицейский большую часть времени стоял без дела. светло-серая фуражка,
черный лаковый ремешок прихватывает подбородок. вот он останавил одну машину,
выпятив ладонь вперед, и пропустил другую, движущуюся по боковой улице, а потом
я услышал грохот и обернулся: возле двери, в лужице рвоты, растянулся главный
уборщик томми; его швабра была похожа на шест, которым лодочники отталкиваются
от берега. уборщик тянул
голову назад, как будто хотел увидеть то, что находится позади затылка,
линолеум был залит блевотиной, оставшейся от фрэнклина. дверь в кабинет
открылась. мадам орландо всплеснула руками и понеслась к телефону. платье
раскачивалось на бедрах, как колокол. она схватила трубкуи, задыхаясь,
проголосила у нас тут снова чп, у томми припадок. он лежит на полу… нет, я
вела урок… баночка из-под кока-колы…. ах, вот оно что.
она повесила трубку и выбежала в коридор, не заметив
меня. когда мадам исчезла, я посмотрел на уборщика: гигантское тело сотрясалось
в корявом танце, прерывистое дыхание напоминало звук, издаваемый старой
газонокосилкой. я взглянул в окно. теперь постовой стоял на тротуаре, а мимо
неслась бело-голубая машина скорой помощи. волонтеры появились внезапно.
повернули уборщика на бок. один волонтер присел на корточки. я подумал, что
сейчас он начнет сдувать пену с губ уборщика, как в баре дуют на мутное облако
поверх пивной кружки. он стер пену с губ и посмотрел на своего напарника.
напарник шепнул давай подождем немного. и тогда
они стали ждать, и один шепнул другому ну и вонь здесь, это не этот наложил
в штаны? нет, говном вроде не пахнет, сказал другой. да, пожалуй,
согласился первый и замолчал, а потом увидел меня и спросил а ты чего здесь
делаешь? сижу и смотрю, ответил я. он оставил меня в покое. припадок
закончился. уборщик стал похож на медузу. тело обмякло, взгляд потеплел. он
проговорил, подбирая слова, как будто забыл человеческую речь: положите
носилки рядом. они
разложили носилки на полу. он медленно переполз, разлегся, как будто
приготовился спать. они тащили его, как охотники тащат борова, привязанного к
толстой жерди, или как на картине два работника несут белого ангела. улыбается
сидящий ангел. по лицам работников катятся крупные капли пота. в кабинет
заглянула мадам орландо. заметила меня и сказала: а ты что тут делаешь? марш
в коридор. в коридоре я
сидел напротив ри. другие дети молчали, глупо смотрели перед собой или слушали
музыку. ри вынула из кармана дудочку. делала вид, что играет. дула в нее
осторожно, почти беззвучно. звук, подобный пробегу ветра по верхам деревьев. я
старался не смотреть на неё, но ничего не мог с собой поделать. ноги, согнутые
в коленях, затекли. тогда я
стал сгибать-разгибать ноги. поглядывал на ри тайком, чтобы она не заметила.
увидел, как из-под задранного рукава байковой рубашки, чуть выше локтя,
мелькнули слова не бывает. я подумал: это хороший предлог, чтобы начать
разговор. подождал, когда она закончит играть на дурацкой дудочке, и сказал:
мне нравится татуировка возле локтя. а что там дальше написано? она задрала
рукав до плеча: не бывает начал и финалов, финал – это другое начало. прочитал и ничего не понял, то
есть понял, но не хотелось об этом думать. сказал: мне очень понравилась эта
надпись. ри ответила: я хотела бы
вживлять в себя разные слова, например такие: если вас окликнули в
супермаркете, наклоните голову и сделайте так, чтобы тому человеку, который на
вас смотрит, показалось, что ваша голова превратилась в капусту. да, голова похожа на кочан
капусты, я рассмеялся. потом спросил: ри, как твоя мама? ри сказала, что мать
работает, а по вечерам смотрит «анатомию страсти». хочешь послушать
стихотворение? не дожидаясь ответа, вытащила тетрадку, прочитала негромко: брызги
ложились возле ног, песок сочился между пальцев ног, я закинула голову и
смеялась, пока набегали волны, пока уходили. взрослые лежали на пляже, обнимали тень, отброшеннную домом,
а другие дети куда-то ушли, – песчинки, которые тянуло за собой течение. те и
другие звали меня, хотели, чтобы я присоединилась к ним. дети призывали
бороться с волнами, взрослые – лечь на песок, заснуть в тени, но мне
безразличны и те, и другие. я подумал, что стихи – это глупость, которой
занимаются грустные девочки, похожие на птичек. сказал, что да, понравились стихи, очень даже. она спросила:
в чем их оченьдажесть? я не смог ответить, и она замолчала. я смотрел на
ее черные носки и ботинки, доходившие до щиколоток, и мне захотелось
прикоснуться к её щиколоткам. я сказал: ри, можно задать тебе вопрос? и она
ответила: конечно, можно. я спросил: ты пойдешь со мной в кино? она
сказала, что пойдет. я
обрадовался, но виду не подал, продолжил сгибать и разгибать ноги. при одном
условии, добавила ри. ты не будешь брать меня за руку, не будешь
обнимать меня или пытаться поцеловать, вся эта мишура унизительна для женщин,
ты понимаешь, о чем я? да, ри, понимаю, я не собираюсь тебя обнимать или
целовать. тогда я представил себе, как мы пойдем вместе, и я почувствую запах
ее соломенных волос. вечер
будет расстилаться по небу. мы пойдем по опустевшим, бормочущим улицам, мимо
бубличной и грязной гостиницы – туда, где подслеповатый туман трется мордой об
окна и лижет влажным языком желтые щеки нашего городка.
13. ковальски в лесу
он вышел из школы, втянул ноздрями вязкий, недовыстуженный воздух. вспомнил, что надо зайти на
почту, отправить несколько писем. почтовое отделение – небольшое кирпичное
здание: прием посылок, подача заявления на паспорт, продажа марок: мария с
младенцем, золотой семисвечник и белая арабская вязь на зеленом фоне. медленно
прошел мимо магазина, в котором торгуют спортивным инвентарем и тишотками с
логотипами футбольных клубов. спортивный был закрыт, но работала соседняя лавка. ковальски разглядел
старика-нумизмата с увеличительным стеклом в трясущейся руке. в детстве
ковальски коллекционировал монеты. он вспомнил матовую истертость,
исчерпанность старинных монет, мысленно пересыпал темную медь из одной горсти в другую. дата впыхнула зримо, 1666
год, на кривом грошике, отчеканенном в речи посполитой. ковальски ощутил тысячи
прикосновений к телу монеты. он улыбнулся, в кованых сундуках его памяти
блеснули французские сантимы, с фасциями и топориком. сладостная французская речь, как будто слова где-то в
глубине рта обсыпают сахарной пудрой, прежде чем выпустить их на волю.
воспоминание прервалось, уступив место вчерашнему: они с линдой возвращались из
супермаркета. линда, которая вела машину, резко затормозила перед
велосипедистом. фонарик светил из ярко-белого шлема. опустила стекло, крикнула
сиплым, медсестринским голосом: освободи дорогу, мудак. велосипедист остановился
и сказал негромко, но внятно, так, что ковальски услышал: придурочная. ковальски
почувствовал стыд, не за линду, а за себя; ему было стыдно, что он оказался
рядом с ней в машине и услышал её. когда
они приехали домой, он заперся в своей комнате, включил интернет. просматривал
объявления риелторов, пока не нашел комнату, в получасе езды, недорогую.
подсчитал, сколько надо будет внести за комнату и сколько оставить линде, чтобы
она ни в чем себе не отказывала. на этом успокоился и больше не думал о
переезде. линда позвала его
ужинать. они сидели за столом и разговаривали о разном.
ковальски приблизился к почте. когда
в помещение входил посетитель, дверь медленно открывалась и оставалась
растворенной, не возвращаясь сразу в тесноту створок. дверь из тяжелого
материала. преодоление пружинной работы, противостояние вдавливанию, слиянию с
поверхностью стены. тяжелый сорт дерева. живой организм на пограничной полосе
между дыханием и его отсутствием, на невидимой стене, отделяющей одно от
другого, то, третье состояние, которое схоже с первым и со вторым, но
существует помимо тех двух, как область светотени на полотне мастера. ковальски хотел помедлить,
остановиться на входе, ни внутри, ни снаружи, подражая медлительной двери. пять
или шесть ступенек ведут к двери, но ковальски всегда поднимается сбоку по бетонному
съезду для колясочников. колясочники разговаривают со служащими, задирая
головы. две служащие-китаянки глядят на инвалидов сверху вниз, и глаза у них
темные, как пулеметные гнезда, как полузасыпанные колодцы.
их речь отрывиста, – так топором на растопку рубят
колышки, чтобы костёр затеплился, полыхнул немного. обрубленная речь, культи
дежурных слов. сколько конвертов, два острых колышка, никогда не скажут сколько
конвертов у вас имеется? не спросят как там с погодой сегодня? за всю
зиму снег так и не выпал. глобальное, видимо, потепление. инвалиды смотрят снизу, не нужно им ваше узкогрудое сочувствие, но сказать
ведь можно что-нибудь, китайская мордочка, по-человечески, жалко, что ли, а они
– одна и другая – щепочка к щепочке: платить… наличными… карточкой…
нет, лучше карточкой… так, хорошо, следующий, и инвалид съезжает вниз по
уклону, карабкается в машину, и говорит себе: сделал дела почтовые, хоть
день не зря потрачен.
ковальски передумал идти на почту. неотправленные письма положил в карман плаща. направился к
городскому парку. мысли его уходили вниз, к влажной и скользкой, как будто
отказавшейся от себя земле. он не мог уследить за чередованием мыслей, терял их
круговой рост, стремительное повторение. усталость наваливалась, как плачущее
облако. как будто ковальски оказался в темном углу и так долго там простоял,
что, наконец, сам превратился в остроносую тень. изможденность сочилась сквозь поры: от пьет из реки, в
которой нет воды. поезд ушел, самолет улетел, машина уехала. не успел на
посадку, не открыл вовремя дверцу, чтобы скользнуть в салон, исчез для себя
самого. не достучаться до собственного сердца. теперь он хочет спрятаться под
прозрачным покровом леса, вжаться с желтые оплевки прошлогодней травы,
почувствовать её прикосновение. её
бесполезность. в траве он узнает себя, но разница всё-таки есть. трава мертва,
другая вырастет скоро, а ковальски жив еще, гуляет и смотрит, как ловит рыбу
человек в непромокаемых ботфортах. вот он накрошил хлебушка, и теперь рыба
клюет. человек вытаскивает одного карасика за другим, и каждая рыбка тонка и
почти прозрачна, но если наловить ведёрко, то можно сварить уху. супчик пожирнее,
говорит линда. ковальски глотает виноградную мякоть отчаянья. где птичья песня,
которая льется весной? неслышная, тусклая музыка целует в темя; время
февральских, бесснежных туманов, нежной бесплодности, время подозрений, что
жизнь вот так же остыла и стоит перед ним теперь голая, не присыпанная ни бурой
листвой, ни наволочкой горьковатого, пахнущего бензином снега.
все уже было, и ничего не будет, кроме желтой травы,
изжеванной подошвами. другая, живущая помимо него, свербящая мысль о нежной ри,
мысль, которая преследует учителя, вернее, вперед устремляется. как будто
ковальски бежит за автобусом, который отъезжает медленно, не так медленно,
чтобы можно было догнать и ударить несколько раз кулаком по передней двери и
крикнуть водителю остановись, пожалуйста! ковальски переживает свою
мысль, как сновидение. мнится,
что он одевает ри, подбирая сначала платье в мелкий цветочек, потом матовые
туфельки. заплетает косы, выкладывает их как слои праздничного пирога,
закрепляет гребенкой, и тогда она преодолевает девичий возраст, становится
взрослой. ковальски
прикасается к древесной коре. открывает книгу, заложенную картонкой с периодической
таблицей элементов. он пробует читать сокращения как слоги, сшивая их в слова: феруос,
неакр, сетено. придумывает смысл каждому новому слову, рур – это
дух, летящий над водой, а водой пусть будет тавре. он смотрит на дерево.
белка перескакивает с ветки на ветку. мех отливает февральской просинью. из глубины парка выходит рабочий
в комбинезоне, на плече он несет огромную ветвь, мертвую, засохшую. он идет в
сторону прицепа, на котором стоит механизм с трубчатым жерлом. механизм
заработал, издавая звук, похожий на побудку. человек медленно опускает ветвь в
жерло, слегка на неё надавливает, а потом из противоположного отверстия мокрые
опилки сыпятся в кузов стоящего рядом грузовика. рабочий уходит за новой ветвью. ковальски поднимает воротник плаща,
как будто пытается защититься от ветра, хотя ветер почти не дует. он отправляется
дальше по дорожке. перевернутые деревянные лодки лежат на берегу, их покрашеные
в серый сурик днища сгнили. на этих лодках никто не поплывет, думает ковальски.
уточки плавают. наискосок от него, наполовину заслоненные гнутыми ветками ивы.
возле кромки озера стоят дети и бросают в воду катыши хлеба.
он видит несколько уток, которые подплывают нехотя и
подхватывают брошенный хлеб. ковальски слышит, как женщина, невидимая за деревом,
говорит ребенку: отщипни побольше, малыш, кинь подальше вон той робкой
птичке. он садится на скамейку. поворачивается вправо и читает кривую надпись,
процарапанную сквозь грязно-синюю краску джонни любит дженни. ковальски
аккуратно снимает ботинки, ставит их возле скамейки, стягивает плащ, свертывает
и кладет под надписью. сверху
оставляет книгу, обложкой вниз. по влажной, холодной земле подходит к озеру,
смотрит на уточек, потом – на свои ладони. ему кажется, что он видит их
впервые. он приглаживает клочковатые волосы на голове; вздрагивает, как будто
слышит чей-то внезапный окрик, и входит в неподвижную, серую воду.[1]
2016, мэдисон –
нью-йорк – мэдисон