Вадим Месяц Стихи четырнадцатого года
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2016
Вадим Месяц Стихи четырнадцатого года. – М.: Водолей, 2015. – 254 с.
Поэтика Вадима Месяца (а его путь
продолжается уже около тридцати лет) все время казалась мне растянутой между
несколькими полюсами.
С одной стороны –
очень крепко слепленные, напористые, чувственные, полные плоти, динамики,
темперамента, но временами, может быть, слишком плотные и напористые – в ущерб
дыханию! – чисто лирические вещи.
С другой – стихи,
где чувство выражается с беззащитной «наивной»
прямотой – есть у Месяца и такие.
С третьей – эпические фрагменты на
условной «древнегерманской» основе, псевдомифологические
конструкты.
С третьей – песни (здесь Месяц всегда
был особенно обаятелен).
С четвертой – тексты более холодные,
отстраненные, «западные», обычно верлибрические.
Но, конечно, за всем этим стоит одна
поэтическая индивидуальность. Это – проекции ее на разные плоскости.
Что же изменилось?
В новой книге, включающей стихи одного
года (но их более 200 – завидный год!), происходит сближение, соединение этих
проекций в рамках одного текста. И текст обретает гораздо
большую, чем прежде, гармоническую объемность.
Но это не значит, что на смену разнообразию
приходит единообразие. Нет – плоскости могут совмещаться самыми разными
способами.
Возьмем первые стихотворения книги –
почти все они из лучших.
…Детский бог умирает от горя и воскресает.
На могиле его кубики да игрушки.
В темном чулане спрятано его тело,
пять будильников его охраняют.
Палачом он служил полоумным,
зуб молочный в бисерном кисете
носил до старости. Развяжи мешочек,
посмотри, что в нем осталось!..
Более чем традиционный образ Снегурочки преобразуется в сюрреалистическую
«Снегурочку-таджичку» – но причудливые образы сочетаются с
бесстрашно-простодушной интонацией, с нотой мужской и детской растерянности,
которая пронизывает и завершает текст и не дает ему «окуклиться», не дает
внутреннему воздуху свернуться.
Только эта интонация и объединяет это
стихотворение со следующим – «Град» – совсем иначе энергетически и мелодически
построенным, отсылающим к 80-м годам, к эпохе нашей юности, когда еще не
боялись дышать полной грудью, когда
серьезная речь, не защищенная растерянной полуулыбкой или иронической полугримаской, не казалась чуть-чуть безвкусной (но Месяц такой безвкусицы никогда не боялся):
Воздух, изрытый
собачьим простуженным
лаем,
уханьем в мерзлую землю
вбиваемых свай.
Ты, как дитя, очарован
пожизненным раем
и незаметно вступаешь
в безжизненный рай…
Следующее стихотворение: «Первая любовь» –
сдвинутая в сон, в безумие псевдоисповедь:
…А когда началась
война, мы вышли во двор
и смотрели, как люди
колонной
проносят гробы по
проспекту.
В этот день ты хотела
замуж еще сильнее.
Совершеннолетие мы
встречали как смерть.
И, наконец, «Пущино», где Месяц как будто отсылает
нас к своим самым ранним стихам – и опять ничего не боится, даже – на грани
банальности – «жарких опрометчивых слез», уравновешивающих холодновато-уверенную
«сделанность» двенадцатистрочного
монорима.
Это не исчерпывает вариаций нынешней поэтики
Месяца. Но во всех своих ипостасях она оказывается сейчас не только более
глубокой, чем прежде, но и более цельной. Мне кажется, можно говорить о неком
«прорыве», о качественном скачке. Что для пятидесятилетнего поэта, конечно же,
редкость.
Корни Месяца? Мне уже
приходилось писать о том, что они – не только в почтенном мире Серебряного века
(да, Мандельштам; да, Гумилев: «…И по-волчьи в ответ
обнажив клыки, в колыбели дитя обретает речь») или англоязычного модерна (от Йейтса до Дилана Томаса), но и в
«плебейской» советской поэзии. В балладных ритмах можно расслышать, скажем,
Багрицкого или Луговского… А
дальше? Именно при чтении последней книги мне пришло в голову еще одно имя –
Евгений Рейн. С ним Месяц родственен не по поэтике как таковой, но по базовому
отношению к слову, по чувственности и любви к сильному, глубокому звуку. Иногда
– по интонации:
Он работает на производстве линз
для биноклей, прицелов, подзорных труб.
И разорванный в клочья расчетный лист
для его понимания
слишком груб.
Различенье понятий добра и зла
для него есть специфика высших сфер:
точный срез обработанного стекла,
кривизна, сила фокуса и размер.
Не случайно для обоих жизненное и творческое соприкосновение с Бродским – которого, может быть, именно такие поэты
притягивали «по контрасту»: сам-то он был совершенно иным. Рейн тоже пережил
мощный творческий всплеск на пятом десятке – для него это был переход от
натуралистической исповеди к коллажу. Но у Месяца исповедь если где и есть, то
либо (как выше сказано) сюрреалистически сдвинутая, либо ироническая («Таджичка
Гуля»).
Еще одно, может быть, имя из той же эпохи, но
совсем другого лагеря – Юрий Кузнецов, в своих лучших проявлениях – без
лубочного «мифотворчества» и истерического пафоса, но с хорошей мужественной
остротой; кажется мне или нет, но у Месяца – немного
похоже:
Вот я вместе с мамой в
постели сижу,
и каждый сжимает в руке
по ножу.
Мы ножики точим, а руки
дрожат,
и хляби пророчеств
над нами визжат.
Это не значит, что опыт следующего
поколения, «семидесятников», мимо Месяца прошел: не зря он дружил не только с
Бродским, но и с Еленой Шварц, не зря он – издатель Ивана Жданова и Алексея Парщикова. И хотя именно с этими поэтами прямого родства у
него, на мой взгляд, не найти, можно, может быть, в самых последних стихах
обнаружить некое сходство, например, с ранней поэтикой Александра Миронова:
суггестивная образность в сочетании с эмоциональной прозрачностью, раскованная
внутренняя музыкальность, связь (на образном уровне) Эроса и смерти. Хотя мироновский тип лирической личности Месяцу как раз
совершенно чужд: ничто не связывает его, жизнелюбивого и жизнестойкого язычника
из глубин Евразии, ни с сознанием нервозно-андрогинного петербуржца, ни с
экстатическим опытом русских сект.
Ну а в своем поколении и среди тех,
кто моложе, Вадим Месяц, как издатель и организатор литературы, сам ищет и
находит себе родню… При этом вызывает уважение его спокойное
равнодушие к литературной моде. Он не боится показаться чуть-чуть архаичным – и
правильно делает. Литературное развитие в наше время никогда не идет по одной
линии – и только диалог нескольких традиций способен дать новое качество.
Наивный бунт против «традиционности» как таковой часто оборачивается рабской
зависимостью от самой короткой и простой из традиций. Об этом предупреждал еще
Элиот.
В лучших стихах книги (а их немало)
Месяцу удается создать новую гармонию – новую для себя, а значит, и вообще
новую. Я бы сказал, что, может быть, гармонические миры
с таким количеством внутренних измерений у него появились вообще впервые. Такие
стихотворения, как «Смерть модельера», «Пробуждение», «Молодильные
яблоки», «Пасечник» – явные победы, стихи, которые легко представляешь себе в
антологии современной русской поэзии.
…Чужеземцу в их души проход закрыт.
У них время людей не в сердцах течет,
а в ключе серебристом, что в ночь зарыт,
в ночь, которую в полночь придумал черт…
Или:
В дворцовой спальне
спрятан сон младенца:
иголка в сене, бусинка в глазу,
кривые соловьиные коленца,
усыпанные листьями в лесу,
невидимый, неслышимый, немой,
он как живая
бабочка зимой.
Хорошие, глубокие, звучные стихи.
Цитировать – одно удовольствие.
Но… Двести стихотворений за год –
удача, но и опасность. Найденное иногда забалтывается,
девальвируется. Ведь ежедневно работать в ритме прорыва невозможно, если тебе
не семнадцать, и ты не Рембо.
Особенно это видно в длинных
стихотворениях, названных именами исторических персонажей (от Пастернака до Менгеле). Они и неплохи, но в них есть налет гладковатой малосодержательности и необязательности. Что
решительно не выходит у Месяца – это
язвительность («Ювелир»).
И все-таки в целом «Стихи
четырнадцатого года» – большая удача. И то, что с пера зрелого поэта сошла
такая книга, мастерская и молодая – хороший знак не только для него лично.
Воздух большой поэтической эпохи не вычерпан, не выдышан,
он еще с нами.
Воздух, в котором «подлинно поется – и
полной грудью, наконец….»