Роман
Опубликовано в журнале Волга, номер 1, 2016
Борис Клетинич родился в Кишиневе в 1961 году. Учился во ВГИКе, служил в армии, работал на киностудии «Молдова-фильм». Автор сценария художественного фильма «Ваш специальный корреспондент» (1988). С 1990 года живет в Израиле, с 2002 – в Канаде (Монреаль). С 2004 года… запел со сцены. Публиковался в журналах «Новый мир», «Юность», «Зеркало» и др.
Пролог
1.
Русский берег был коса, отмель. Точно ласкающую пятерню запустили в светлые вихры Днестра. Круглый год там царило лето.
Берег напротив – скала с черным лесом. С серым опереньем льда, наползавшего на него слой за слоем.
И вся-то перепонка реки – от одного берега до другого – не превышала 300 локтей.
Рис. 1.
Подпись:
Plasă Резена, judeţ Оргеев, Королевство Румынии.
Рождество
«Какие там порядки на русской стороне… в этом плане… нас не колышет! – инструктировал начкар* перед заступлением в “секрет”. – Как и лживая русская пропаганда в этом плане, все эти показушные парады в расчете на дураков!.. Что же до румынской стороны, то демарка… демарка… ци… (никак он не справлялся с этим словом!), ну короче, румынская родина в этом плане заканчивается строго посередине реки. Согласно военному уставу, в светлое время суток нарушителей (эким важным словом величал он безголовых рыбаков из Бранешт**, почему-то уверенных в том, что самые жирные судаки водятся исключительно на русской стороне!) следует предупредить выстрелом в воздух! Затем, если не разбегутся к … матери, следует предупредить их повторным выстрелом в воздух! Снова не дошло? Открываем огонь на поражение! Вот так! И пускай – ха-ха! – апостолу Петру жалуются!..»
————
* Начкар – начальник караула.
** Бранешты – деревня в
—————
Говоря про огонь на поражение (а говорить о нем приходилось каждый вечер на разводе), начкар, малорослый, жирный, без талии и без шеи, делался неотразим. Столько высоких стрел с лица его взлетало! Сам разговор его, как прожаренная одежда, делался чист. Никаких тебе «демарка-ци-ци…» и «в этом плане…».
И все-таки это был инструктаж. Тупая казёнщина устава. И да простит меня ап. Пётр, но придется ему поскучать в моем наряде. Не прилетит к нему святой беднец и наивный жулик: молдавский рыбак. Сколько б судаков не натаскал с русской стороны!
Впервые чем-то новым повеяло месяца три тому назад, когда «французики» (фасонисто-городские, в тонких усиках и жирном облаке Eau-de-Cologne, молодые евреи) моду завели: переходить в Россию через Днестр. Вначале – тайно и под покровом ночи. Затем – в открытую, по дневному льду.
Интересно, почему они наш участок выбрали? Грешат на Ревн-Леви, местного ресторанщика. Открыл-де золотую жилу (и кое-кто в комендатуре имеет с этого процент. Эх, румынская честь!..).
– С наступлением же темноты и до восхода солнца, – продолжил начкар, – может случиться еще один вид нарушителей!..
(«Ну-ка! Ну-ка!» – навострил я слух).
– Вы знаете, о ком я говорю, Василаке и Адам!..
(Из чего я понял, что в наряд поставлен снова с Василаке. Уф-ф-ф!)
– Значит, в случае… jidanii* на льду… – начкар запнулся.
(«Ну! – мысленно взмолился я. – Роди же свое любимое – про огонь на поражение!..»)
–… следует вызвать вспомогательный наряд! – родил начкар. – По телефону!
– Тьфу! – не сдержался я. – Позор!..
От ярости подбородок мой дрожал. Из глаз искры летели.
– На гауптвахту захотел? – обернулся ко мне начкар.
– Тьфу! – еще злее сплюнул я. – Позор! Стыд!..
————
* jidanii (рум.) – евреи
————
Двор погранзаставы был едва освещен (чтобы русские бинокли не разглазелись со своего берега). Единственный фонарь запален под козырьком полуподвала. А потом и его мутный маятник исчез из виду.
Выкрались в лес через пролом в булыжной кладке.
В лесу темнота лезла густо, как колбаса из кишки.
Прошло порядочно времени, пока глаза пристали к ней, запустили в нее личинки зрения.
Тогда снег на реке выступил. И лес, набегавший с уклона в реку.
Спустя полчаса.
Устроились за валунами в «секрете».
Лед на реке был тёмен.
Зато на русском берегу машинотракторная станция светилась всеми столбами.
Дешёвки эти русские: всё напоказ. Всё самое красивое, лучшее – нате, щупайте глазами кому не лень!
Я бы так не смог. Я и с невестой своей (S.F. с геологического ф-та), любил встречаться наедине, в малолюдных, заглушённых старыми акациями кварталах Ясс. И если бы я только мог (если б эта ветреница согласилась!), то вовсе не показывал её никому.
Ну да что вспоминать.
Расположились на мешках со стружкой.
Как старший по наряду, я первый поработал с биноклем.
Потом Василаке передал.
Хотя и лишнее.
Ничем его не удивишь: ни ярко освещенной тракторной станцией на русском берегу, где и по ночам снуют бодрые техники-механики, грузчики (а если повезет, то и фигуристая бабенка в коротком складском халатике пробежит через двор), ни кинофильмами с грузовиков (в каждые выходные грузовик с киноэкраном возникает на песчаной косе, луч проектора прорезает мглу, голоса артистов веют над рекой до поздней ночи).
Но Василаке хоть бы что. Циник и жлоб, хотя и образованный.
Из-за этой образованности (у меня два курса в горноинженерной школе, у Василаке – три в медицинской) начкар и ставит нас в наряды вместе. Интеллигент, мол, к интеллигенту…
Глупости!
Давно пора втолковать ему, насколько мы разные по духу.
Одно то, что привело нас в армейский клоповник из чистенькой университетской среды (меня предательство S.F., Василаке льготы для служивых), говорит о многом.
Нет, сначала с ним и вправду было интересно: чувство юмора, городские манеры, все при нём.
Но вот случились у нас эти евреи на льду, и я открыл ему, что взволнован их побегом:
– во-первых, больно (та, которую я больше жизни любил, променяла меня на них),
– во-вторых, смута на душе: а что если так и надо: бросить всё и бежать в русский коммунизм, в вечное его лето!.. А что если просто нельзя по-другому?..
И о том, как я убиваю в себе эту смуту, не укрыл от него.
Как же я убиваю ее?
А вот так. Слушай!
Дело моей жизни – горное дело. Разведка ракушечника, бурого угля, белого известняка, проведение геологической съемки. Работа не из легких. Зато со смыслом. Только представь, милый Василаке: в каждом разрезе неподатливой земной коры, в каждом закоснелом отложении породы взывает к нам наша с тобой геологическая сага. Кто я был до встречи с ней? Ноль. Кольцо стружки на станке веков! Кем я стал? Грозный дак! Победоносный римлянин!..
…Взволнованный собственной речью, я решился, к несчастью, взглянуть на милого Василаке.
И был уязвлён.
Потому как в совершенной темноте ночного леса открылась мне подлинная карта его лица.
Никогда не забуду этих выгнутых надбровных дуг, по которым, как дождь по желобам, стекало отвратительное выражение иронии.
Перевести на слова – оно звучало бы так: «Ай, оставь! Разведка ракушечника это хорошо, но и фраеров тут нет! Свои сто лей я должен заработать в первую очередь!»
Гм, я человек с воображением. Иногда мне видится то, чего нет.
«Дам ему второй шанс!» – решил я.
Всяк меня поймет: среди приземленных нравов нашей армии мечталось мне не просто о друге, но о существе, хотя бы отчасти облагороженном жизнью ума и сердца.
Итак, вот какую тему подложил я Василаке в нашем следующем секрете за береговыми валунами.
Кто мы, задал я вопрос.
Только ли ничтожные обыватели, субъекты тех или иных перекроек границ в Европе?
Или же осмысленные румыны?
А?..
Только ли мы буфер между Турцией и Россией, Австрией и Польшей, или же, пускай и малая числом, но сильная духом нация, умеющая отстоять свои пределы на земле, равно как и обозначить их контуры на Небе?..
А?..
И вот тут, еще только произнося «пределы на земле», бросил я полный надежды взгляд на Василаке.
Чтобы со стоном отрезвления признать всё то же Ай, оставь, выступившее на его физиономии.
«Ай, оставь! Ай, оставь! – пело глумливое его лицо. – Осмысленные румыны это хорошо, но и фраеров тут нет! Свои сто лей я должен заработать в первую очередь…»
Крушение иллюзий!
– Отрицаешь ли ты, – спросил я, задыхаясь от обиды, – наше право быть нацией под Богом…
– Кем-кем? – хохотнул он. Но, угадав мое состояние, подобрался и согнал ухмылку с лица. – Это смотря какой нацией! – проговорил он голосом человека, задетого за живое. – Если малой и слаборазвитой, трусливой и повсеместно пораженной коррупцией – то не отрицаю ничуть!..
– Врешь! – только и сказал я.
– Вру? – оскорбился он. – Смотри, во что границу превратили! В комендатуре подмажь – и вали! Хоть в Россию, хоть на Луну!.. Со всего Королевства – валят!..
Убил бы его.
Но… взял себя в руки.
Поморгал.
Вдохнул-выдохнул.
– Послушай, Василаке! – сказал я, убедившись, что дыхание мое выравнено и голос не прерывается. – Мне двадцать один. Не так уж много я в жизни видел. Еще меньше успел. Была у меня всего одна женщина, и та изменила! Но при том готов я умереть сегодня! сейчас! в сию минуту! Но умереть как румын, сын румына! А не коптить небо до глубокой старости – в виде субъекта русских или австрийских интересов!..
Зачем я палил слова – теперь уже отлично представляя, кто передо мной?
А затем, что через голову недоучки-терапевта говорил я с S.F.
Ей, неотболевшей, приносил и эти приречные снега, холодящие тело сквозь пролежалый мешок со стружкой, и неграмотные деревья, сбегающие с уклона к речному льду, и надувшуюся треть луны под кожей неба…
Да, мы тихий народ, делился я с ней. Самый тихий в Европе. Народ саманных землянок, а не венецианских палат, народ тупого и грязного сельского труда, а не прогрессивных наук и кругосветных путешествий. И при всём том не теряли мы лица, нет! Вот и оттоманским туркам, свирепым покорителям нашим, сумели внушить почтение к себе. Так что ни единый полумесяц не засиял на молдавском небе. В отличие от сопредельных краев болгарских и сербских, просто-таки испещренных магометанскими молельнями!
– Тебе в Железную Гвардию* надо! – перебил Василаке. – В братство Креста! У них это тоже пунктик: мы, румыны, такие, да мы, румыны, этакие!..
– Да – такие! – повторил я (расставаясь с чудным мороком S.F.). – Да – этакие!..
– А чего же тогда, – ухмыльнулся он, – румынскую зазнобу себе не подыскал?..
– Не твое дело! – вспыхнул я. – И вообще… тема закрыта!..
———-
* Железная Гвардия – ультраправое религиозно-националистическое движение в королевской Румынии.
————
С тех пор я не швыряю бисер перед Василаке.
И, клянусь, это мой последний с ним наряд (завтра же рапорт напишу).
Но предстояло еще отбить эту ночь.
Не вопрос.
Вероятность ЧП в мои наряды – нулевая. Единственный на заставе, посмел я открыть огонь на поражение по jidanii на льду. Было это с 2 месяца т.н., и с тех пор уж не знаю кто, ресторанщик ли Москович или офицеры в доле с ним, но этот кто-то принимает все меры к тому, чтобы в мой наряд – ни-ни!..
В остальном же участок наш тихий. Русские давно уже не те. Не имперствуют. Не пробуют наложить лапу. Да и мы поумнели: покончили с междуусобицей наших древних княжеств! Провели аграрную реформу! А что французики от нас бегут…гм-м… ну так что тут поделаешь: племя такое, нигде им не дом родной.
Но вдруг завозилась темнота на реке.
Как в погребе шевелится холстинный мешок с зерном, когда в него мышь проникла, так на реке нечто завозилось.
Я нащупал холодный корпус бинокля и, не обрывая Василаке (в эту ночь он был говорлив как никогда. Может, хотел вернуть мое расположение), поднёс к глазам.
Как назло – темень была полная. Луна в небе не намыта ни на грамм.
Не замечая моих действий, Василаке продолжал рассказывать про Идл-Замвла (местного святого):
«Колдун первой марки! От любой хвори лечит! Любые просьбы исполняет… – но только для своих!..».
«Вот как?! – пробормотал я, клекоча ресницами о стекло бинокля.
«А главное, – продолжал он, – раздваивается, как привиденье! Как дождевой червяк, если порубить! В Резене и Оргееве* одновременно его видят!».
Последнее я мимо ушей пропустил: как раз посыльный прибыл.
Я посветил спичкой на доставленную бумагу: начкар меня зовёт.
Хм-м. Странно.
Отполз я следом за посыльным, но, запав в заснеженную яму на холме, притаился в ней. Мнительность моя была растревожена.
————————
* Оргеев – уездный центр (в
————————
И что же… и двух минут не прошло после моего (ха-ха!) убытия на заставу, как какие-то, теперь уже отчетливые фигурки забегали на льду в жуликоватой спешке.
Французики!
И пока, с неудобно-большой, ударяющей по коленям пехотной винтовкой на плечевой перевязи летел я в секрет, догадка догнала: все-таки решились в мою ночь… за тем и отозван с поста.
Как раз костер полохнул – посередине реки!
«Василаке! – закричал я, сваливаясь в нашу яму с валуна. – Чего же ты?»
Лишний вопрос! Позорное смятение на его лице говорило само за себя.
«Кор-р-рупция нам не по душе! – зарычал я устраивая винтовку для выстрела. – А сам?.. А сам?..»
Наглое костровое пламя приседало и подпрыгивало на ночном льду.
Но что я увидел!
При ненормально-высоком костровом свете пляшущая толпа евреев шла в круг. Но не французики в узких панталонах, а другие, в деревенских кушмах, с лошадиными кистями в головах. Тела их, тощие и неладно свинченные, казались подхвачены некоей тупой инерцией, разогнавшей их по льду. Господи! Столько позёмной бури они своим танцем поднимали!
Но тогда Василаке пришел в себя.
– Не стреляй, Костэл!.. – с храбростью, которой трудно было от него ожидать, вырос он перед винтовочным прицелом. – Там же Идл-Замвл среди них!.. Видишь, с белой бородой?!.
– В сторону!.. – приказал я, привалившись щекой к прикладу.
– Если ты пристрелишь Идл-Замвла, – вскричал он, – тебя волки съедят! Спроси у местных, что было, когда два царана* с Бранешт поколотили его на Пасху!.. Косточки через неделю нашли!..
– На счет три, – выдохнул я в ответ, – стреляю!.. Раз-з-з!..
—————-
* царане (рум.) – крестьяне
—————-
– Костэл! – взмолился он. – Подожди, пока они Луну замолят!.. У свиней течки не будет – без их «вэй-вэй»!..
– Два-а-а!.. – сказал я с физиономией с самой свирепой.
А потом не выдержал:
– У каких свиней?!.
Да и кто бы не дрогнул – глядя на их танец!
Как орда, неведомо-варварская, тупая, силоразгонная, из-за границ географической карты, из-под речного льда, из узкой рассветной щели, налетели они на нас. Казалось, еще круг – и все кончено. Еще навал – и сама природная крепость наша (речные берега, лес…), хотя и намертво скованная зимой, будет отдана им на разграбление.
– Он же колдун! – поспешил Василаке объяснить. – Луну спрячет – без приплода останемся!..
Но затем, пока я над ответом думал, переменился в минуту.
– Три! – сказал он вдруг голосом серым, скучным. – Стреляй теперь!
– А-а? – не понял я. – Что?..
– Полчаса оплатили? – подняв обшлаг шинели, он на часы глянул. – Полчаса и прошло! А фраеров тут нет!..
Беспокойство и тоска изъели меня в минуту.
…Костер на льду затухал.
Фигурки евреев удалялись к берегу.
И тогда, совсем не церемонясь, Василаке подошел и раскрытой пятерней повернул голову мою в другую сторону, вдаль по рукаву реки, стоявшей в тяжелых льдах.
Там, в усиленной близким пламенем темноте не рассмотреть было ничего живого. Только отрывистый, будто ножиком карандаш очинивают, собачий лай с окраинных дворов на горе.
– Пуляй! – предложил он. – Но только обманули дурака! Они уж на русском берегу!..
– Кто… на русском берегу? – пролепетал я. – Идл-Замвл?..
Глупее вопроса трудно было придумать.
– Самого Московича дочь! – ответил он с небрежностью. – Пока… ха-ха… костром тебя отвлекали!..
– Меня?.. Зачем?..
– Не знаю!.. Говорят… гм-м… что и S.F. твоя с ней!.. Но не знаю!.. За что купил, за то и продаю!..
= = =
= = =
= = =
2.
Через ту же реку.
36 лет спустя.
Алексей Лазарев (преп. рус.яз. и лит-ры в 37-й кишиневской ср.школе им. Н.В.Гоголя).
Конверт был за 4 копейки. Почерк – самый обыкновенный.
«Ул. Карла Маркса, 12, кв. 2».
Даже странно, что этот почерк принадлежал ей. Такой заметной, шумной. С такой пышной копной волос.
Но ведь принадлежал, факт.
Она и накатала их при Лазареве – эти «Карла Маркса, 12…», – как только повесила трубку (телефон в учительской прибит к стене между шкафом и окном) и повернулась к коллективу – белее мела…
И как это здорово, что, окруженная всеми, кто там был во время перемены, уже отуманенная валерьянкой, с бьющими об ободок чашки зубами, она выделила его в налетевшей толпе сочувствующих… –
«Поедешь? Надо моему мужу передать!»
Поеду? Спрашивает!!!
И вот – он в поезде. В полете. В дизеле «Кишинев – Одесса» (с высоким тепловозом, разукрашенным, как вождь апачей: красные перья по лобовой кости).
Лазарев-1: «А может, это только для меня у нее такой почерк – обыкновенный, не выражающий ни-че-го? Кто я ей? Никто. Еще даже не целовались ни разу. То, что у Ваньки Усова на Новый год, не в счет. Интересно, а какой почерк у нее для мужа? Умираю, хочу взглянуть!..»
Лазарев-2: «Прекрати!.. Это аморально!..»
(Он всегда как бы актерствовал перед самим собой, как бы наблюдал себя со стороны. Отсюда и такие, на два голоса, переговоры.)
Крепился с полчаса.
Но когда застучали по мосту с клепаными перилами и далеко внизу, в белом мешке пустоты, в мельтящих просветах между сваями показался апатичный, совсем не широкий Днестр в частых ключах не захваченной льдом черной воды, – там Лазарев подумал об утреннем звонке в школу и о самом известии, которое он ее мужу везет.
Лазарев-1: «А кстати – что там за известие?.. Отец? Озеро?.. Нет, ну какое озеро в январе?!. Показалось!.. И спросить некого – все только ахали да охали, да валерьянку подносили!.. Но – пардон! – что я ее мужу скажу?!»
Ха! Веский довод.
Лазарев-1: «В самом деле? Он спросит – что я отвечу?!. И вообще! Я ведь намерен бороться за нее! Уводить от мужа!»
И полез в конверт.
Рис. 2
«Лёва, с папой беда! – выводила она тем же обыкновенным, не соответствовавшим ее притягательной яркой внешности почерком. – Но ты спокойно, Лёв, смотри по обстоятельствам. Я.»
Хм, не густо!
Папу он знал.
Не лично, разумеется.
Просто папу вся республика знала. На 1 Мая раскроешь газету (а также на 7 Ноября, на День космонавтики… пограничника… танкиста… полярника…) – там стишок на первой полосе. Что-то глупое и правоверное, трескучее, как барабанный бой. Рифмы: «новая заря – юбилей октября», в таком духе… И подпись – «Петр Шор».
Сколько Лазарев себя помнил – столько этот Петр Шор бил поклоны Советской власти на 1-й полосе.
А где-то с месяц тому назад – ехали с ней в троллейбусе по Ленина, и вдруг она тянет шею в окно: «Ой, смотри, папа! Ой, и мама тоже!» И за локоть сжала (чтобы сразу отпустить). Присмотрелся: народ во все стороны снует – мимо Главпочтамта, «Военной книги»… Кто именно ее папа-мама? Кажется, вон тот высокий в шубе, с величественной, будто жердь проглотил, походкой. И – на пол-шага впереди – худенькая, торопливо-семенящая женщина в белой шали-платке. Еще посмеялся: смотри-ка, убегает от него! «Ничего не убегает! – вспыхнула в ответ. – И… и… не твое дело, понял?!»
Что это с ней?
А, не важно.
Важно, что и для мужа почерк у нее обыкновенный. И что просто «я», а не «Целую. Я»…
Через 2 часа.
Портал Одессы наплыл.
«ОДЕССА – ГОРОД-ГЕРОЙ» – по крыше вокзала.
1971, раннее утро 14 февраля, Одесса.
Зима тут дрянь, каша континентальная.
На привокзальной площади холки трамваев искрили тёплым электричеством.
Но трамвай – это блицкриг. Пять-шесть минут – и ты на месте. На Карла Маркса, 12.
А Лазареву не хотелось комкать.
Нырнул в подземный переход.
Рефлекс новизны, перемены, молодой бодрости управлял им.
«Давай разбираться!» – сказал себе (Лазарев-1).
И легко, с настроением, припустил по переходу.
Лазарев-2: «Согласись, авантюрой пахнет…»
Лазарев-1: «Зато окрылен!..»
Лазарев-2: «Все наверняка всё заметили – еще там, в учительской!..»
Лазарев-1: «Да ну их! Я сплетен не боюсь!..»
В центре города побросано было по тротуару много чёрного льда, камнями и тёсами, с налипшими мусором и травой. По бесснежной погоде угрюмые эти торосы сходили за городской инвентарь сродни фонарям и киоскам.
Лазарев-2: «Сплетни это полбеды! Но у нее муж и сын! И положение в школе – завуч как-никак. Докажи, что это у тебя серьезно!..»
Лазарев-1: «Огороды, Ботанический сад… тебе мало?.. Дождь, свитер через голову… – не достаточно?».
Центр был двухэтажный, с траншеями подвальных этажей. Ставни и занавески в них были отведены. И от исподнего выворота жизни, сочившегося из подвальных окошек, Лазареву сладко кололо в сердце. С тротуара дано было разобрать неподдельную обстановку комнат, и Лазарев то брезгливо отводил глаза, то взорчиво щурился, проникая сквозь световой лиман в тёплые топи жилого.
Он понял, что влюблён, влюблён вразнос – по тому, как ему стало больно от этих видений, столь прямо говоривших о физической стороне жизни, об Ане и её муже, а не о нем и Ане.
«Ладно, я не загадываю! – ответил себе. – Будет жизнь, а с ней и последующие шаги!.. Мне тридцать два! Пора жить набело!..»
И вдруг он бесстыдно представил себя и Аню в такой вот жарко натопленной подвальной комнате в утренний и бездельный час зимы. Мебель и ворс обоев – и те увиделись ему.
И – мысленно – он прикоснулся к ней…
Почувствовала ли она на расстоянии его поцелуй?
Разумеется!
Все последние недели, месяцы (а именно с 14-го ноября, с похода 8-х и 9-х классов в Ботанический сад на огороды) ему казалось, что он обрел над ней власть, внушил ей чувство если и не любви, то… тайного сообщничества.
Во!!! Верное определение!!!
Он сумел внушить ей ту волнующую не-простоту, в которой если и не любовь, то волнующее предверие любви, и теперь она относится к нему зеркально-непросто, он не безразличен ей.
Лазарев-1: «Интересно, где она сейчас? Вспоминает ли обо мне?..»
Лазарев-2: «О тебе??? Нарцисс!!! У нее с папой беда, при-чем-тут-ты?..»
Но Лазареву и вправду верилось, что – при том!
При том!
Пускай беда-семья-завуч, пускай множество других предрассудков и помех, но она думает о нем, пересыпает в воображении золотой песок его образа, любовная мечтательность их обоюдна. Какие иные чары породили бы в нём этот взаправдашний вкус поцелуя, принятого ею за
—————-
*
——————
До сего дня Лазарев не целовал, не касался Ани, но, переходя с Кирова на Карла Маркса, убеждён был, что узнал всочливое сдающееся тепло ее губ…
Мужа её он не видел никогда. Не представлял его внешности. До сего момента мужа как бы и не существовало в природе, было лишь формальное знание о нем – ну да, его любимая женщина замужем, есть сын.
Но теперь Лазарев любил впропалую, и ничтожный размытый образ Лёвы… Лёвы… как его… Лёвы Пешкова … всё страшнее гремел в воображении.
Отыскав Карла Маркса, 12, он по щербатому булыжнику вступил под каменную дугу, оформлявшую входную арку, и сразу в боковой стене обнаружил дверь с медным кв.2, а также коврик под порожком и тёмное окно в серых перьях занавески.
Муж его любимой женщины обитал за этой занавеской.
Аня не просила сообщать мужу лично. Только опустить письмо в почтовый ящик.
Но Лазарев… превысил полномочия. Позвонил в дверь.
«Он всё поймёт, этот Лёва! – думал он при этом. – А не поймёт, тем хуже для него. Ведь я ничего не буду скрывать! Расскажу и про дождь, и про Ботанический!.. И тогда хоть на кулаках!..»
3.
Муж его любимой женщины.
Пешков был один в квартире, когда возник этот тип. Нога уехал в Жданов на переговоры (Нога это Славка Ногачевский, друг с детдома. Пешков прятался у него), Лида, Славкина жена, в больнице на круглые сутки (она медсестра), детей у них нет.
И, значит, было так.
Утром Пешков вышел на угол, купил мясную кость, овощи, лавровый лист. Сварил обед.
И вдруг этот тип.
Сначала ходил взад-вперед мимо окон, косился на занавески. Худощавый такой блондин с красным лицом. Потом выпал из поля зренья – в арке прячется, наверное.
Вот ёлки! Окно кухни выходит в арку, дух борща валит через фортку, выдаёт, что в квартире кто-то есть.
Пешков на носках ушел в кладовочку, прикрыл за собою дверь.
Звонок.
Одинарный, вкрадчивый.
«Я никого не жду, Анька не приедет (в последний год плохо жили), у Скобикайло подписка о невыезде!.. Решено, не открою!..»
Не открыл.
Кажется, позвонили еще.
И стихло.
А через пару часов приходит Лида с работы – «Смотри, что я в почтовом ящике нашла!»
«С папой беда!»
Пешков аж присел.
Пётр Фёдорч!
Жив-не жив?
Но уже в следующую минуту выволок из под кровати баул, стал бросать в него личные вещи!
«…приезжать тебе-не приезжать – смотри по обстоятельствам…»
«По обстоятельствам? Ну смешная! (Бритва где?) Заплатили, ждем, вот и все обстоятельства. (Так, носки!.. трусы!.. чистая майка!) Скобикайло под подпиской, а мне адвокат сказал: в кладовке сиди – пока сигнал не подам! (Анька-а!.. Соску-учился!..)»
= = =
Утром следующего дня.
…И хотя ликующий Пешков не верил, что доживёт до этой минуты, – она пришла.
Вагон качнулся, как напольный кувшин.
Электрический свет погас и зажёгся – точно с корточек встал. А темнота за окнами так и осталась сидеть.
Тронулись плавно.
Дождик, как обманутый, зацарапался снаружи.
Было пять утра.
15 февраля 1971-го, Одесса.
Бросив под лавку баул, Пешков отправился искать туалет. В полчетвёртого утра, выбираясь из квартиры, не воспользовался уборной, не побрился, не выпил чаю. Чтобы Лиду не разбудить.
Минуя буферные кабины, тамбуры, вагоны, встречался глазами с сонными пассажирами на жёлтых лавках, и перевзор этот со стороны Пешкова был исполнен интереса, наступления и приятия. Не верилось, что скоро, через каких-то четыре часа, увидит Аню. Разберется, что там с тестем («Петр Федорч! Ты жив? Не умирай, а? Бросит меня Анька если помрешь!»). А также – обрадует новым делом жизни.
Что это за дело было…
Нога додумался: к Лиде приревновать! По работе он в разъездах все время. Вот и говорит: иди ко мне в бригаду (наладка называется). В октябре-ноябре ездили в пос. Березовский на птицефабрику, запускали систему контроля за температурой. Работа травмоопасная, особенно для новичка. Но если в электричестве сечешь и руки растут откуда надо, то ничего. Претензий к работе Пешкова не возникало, и Нога (все ему спокойней, что Пешков тут, при нем, а не в одесской квартире с Лидой) после двух недель говорит: собирайся, едем в Жданов на меткомбинат!..
«В Жданов? – поартачился Пешков. – А не заметут?..»
Но он бы все равно поехал. Чем в кладовке хиреть.
Вот такое – новое дело.
…В туалетной кабинке надувало из откидного люка, пахло смазкою путевых креплений и сырой землей. Пригородные заводы зыблились сквозь известь замелованного окошка. Пешкову казалось, он слышит, как обрушиваются цеховые пресса, как гудят станки. И никогда прежде счастье существования не открывалось Пешкову полнее, чем в пролетарских шумах этого утра.
Прощай, торговля!.. Спасибо, наладка!..
«Н-да, зигзаги жизненного пути! Простит ли Анька? Женаты двенадцать лет (с Петра Федорча легкой руки!), а я все такая же матросня. Все такой же неровня ей. Да еще с торговыми наклонностями (позор в их семье).
Но сейчас всё будет по-другому.
Я обещаю, Ань!»
Анька была стыдлива, холодновата, ограничивала его в телесной любви, не допускала экспериментов в позициях, но, воображая в разлуке все ее женское: полный затылок, пахучие волосы, кожицу у ключиц… – он обмирал от благодарности и счастья.
И волновался о встрече.
Вот только – тесть?
Хоть бы не умер.
Неужели – умер?
И ведь, главное, знак был!
Знак.
Жил в темной кладовке у Ноги. Все развлечение – «ВЭФ-Спидола» (экспортная модель. Вашингтон и Мюнхен пролезают даже сюда, в кладовку без окон)… И вот, недели три тому назад, пролезло: «Передаем избранные главы из книги писателя Ша. О насильственном советском захвате Молдавии в 1940-м году!»
Послушал 1-ю главу (в 13.05 после новостей). Так себе. Не Бредбери, не Станислав Лем.
Но то ли из-за вкусного шипенья ультракоротких волн, в которых и самое стертое русское слово поворачивается бочком поджаренным и ароматным, а может, от того, что помнил себя не раньше марта 1942-го (карантин-детприемник в Куйбышеве), а все, что до 42-го, – погружено в кисельный туман… но в 20.00 того же дня слушал повтор…
И так всю неделю – 13.00, 20.00… 13.00, 20.00… 13.00, 20.00… – глава за главой. Двукратное такое прослушивание.
Пока подозренье не возникло (седьмое чувство).
Это не Петра ли Федорча роман («Ша» – Шор?!). Тот самый, под бормотанье, ха-ха! (Он свои книги – как пишет?! Каждое слово – бур-бур-бур! – вслух! Мы с Анькой у себя за стеночкой ржали! Щипали друг друга, чтоб не ржать.)
Да нет. Вряд ли.
Он же по характеру скрытный, избегающий конфликтов (едва Сонь Михална, теща, голос повысит, он бегом в гараж, разобранную «Победу» винтить. Или овощи на зиму консервировать)… Ну и самое главное, он коммунист. Работник органов (4-го управления). Не стыкуется, короче: тесть и «Голос Америки».
…Но постучали снаружи, и замечтавшийся Пешков укатал шнур, продул ножи, завернул электробритву в попонку. Пошлепал «Детским кремом» по щекам.
Двинулся в обратный путь по вагонам.
Как раз въехали на мост.
Под мостом неповоротливая излучина Днестра вытянулась вдаль. Складки горизонта – размыты в снежном паре.
Пешков засмотрелся.
Не здесь ли, над этой излучиной, по переправам, наведенным советскими военными инженерами, происходил в реальности тот самый шипяще-запретный, из «ВЭФ-Спидола», «насильственный захват Молдавии 28.6.1940»? Не здесь ли клубился и его собственный кисельный туман – от беспамятства первых лет до карантина-детприемника в Куйбышеве?
«Ладно, через четыре часа… – подумал, – нет, уже только через три часа двадцать минут… приеду и все выясню!»
Заволновался.
Шум отвлек.
В тамбур из сцепной кабины поспешно вышли люди.
Они одинаково хлопали себя по карманам.
За ними, преследуя их, шёл сухонький старикашка-контролёр в кителе.
«Приготовиться к проверке билетов!» – произнес голос за спиной.
Это второй контролёр надвигался сзади. Молодой, бычачий.
Они сходились, как ножницы, – эти два контролера, молодой и старый.
Как стены пещеры в «Али Бабе».
Все проснулись в вагоне.
Поезд шёл как и раньше, но даже березки за окном перестали мелькать.
Как раз возле Пешкова оба контролёра сошлись.
Пробитая компостером, картонка билета вернулась к Пешкову.
– Здравствуйте, Андрей Иванович! – произнесли вдруг его язык и нёбо.
– Чего?.. А!.. Ну здравствуйте! – отозвался один из контролёров.
Тот, который старикашка.
– Пэ-пэ-пэ… – пригляделся он после заминки.
– Пешков! – подсказал рот Пешкова. – Пешков Лёва!..
– Пешков! – зафиксировал Андрей Иванович. – Ну и что?.. Ты чего тут делаешь?.. Проживаешь?.. Работаешь?..
– Проживаю!.. И работаю!..
Это был Андрей Иванович, директор детского дома (Чувашия, село Троицкое, 1944–48).
Он не меньше Пешкова был удивлен встрече.
От удивления в нём даже испуг какой-то чувствовался.
Второй контролёр переводил взгляд с одного на другого, и выражение его лица следовало за выражением Андрея Ивановича. В вагоне все молчали из-за них.
– Так ты местный, что ли? – Андрей Иванович повертел головой по сторонам. – И это по какой же ты работе?..
Как будто двадцать четыре года не прошло.
«Наладка!» – хотел просто и доступно объяснить Пешков.
Но язык точно сорвался с приводных ремней.
– Автоматика на заводах!.. – забормотал он. – Э-э-э… Коммутация проводов … э-э-э… на кроссплате… счётчики…
И ужаснулся тому, что говорил.
Изумление, испуг окончательно сошли с лица Андрея Ивановича.
– А, пролез! – верхняя губа его задралась, железный обруч зубов показался. Это он улыбался так. – А чего к нам в детдом попал? Если такой умный!..
– Эвакуировали! – рассказал Пешков страдая. – Тут же немцы были!..
Это «эвакуировали» было той же породы, что и «коммутация проводов на кросс-плате».
– А вы?.. – попробовал перевести разговор.
– Я?.. – удивился вопросу Андрей Иванович. – А я что?! Я к пенсии переехал!.. Я ведь всю жизнь там, где холодно и голодно!.. Можно мне хоть на пенсии фрукты поесть?.. или это только твоей нации можно?..
В лице его стояло теперь прочное и властное выражение. Что-то вроде «Ну вот, я же говорил!».
И у второго контролёра лицо перестало быть настороженным, но подпустило ту же улыбку всезнания («Я же говорил!»), а потом и вовсе стало злым.
И они пошли себе не попрощавшись в сторону головного вагона. Два твердых карандаша в кителях.
Пешков засопел, загрустил, засмотрелся в красный пол.
«Пролез!.. – повторил про себя. – Пролез… пролез!..»
А может, приснилось?..
Может, Славка Нога наколдовал?
Потому что как раз отмечали его день рожденья недавно (в общаге птицезавода в Коммунарске), а Нога дуреет с одного стакана: «Ну всё, тридцать лет, молодость прошла!..». Такое понес! Мол, только молодость и стоит того, чтоб жить на свете…
«Ты что, Славк, ну какая еще молодость! – возражал Пешков. – Ты детдом забыл?..»
«А мне в детдоме хорошо было!..» – заявил Нога.
«Еще бы, тебе ведь тёмную не делали! – подколол Пешков. – Тебе там конечно за…сь было!»
«Да, за…сь!» – отвечал Славка с вызовом в голосе.
«Особенно, когда в спальне печку переложили!.. или когда авиапланеры с моторчиками стали клеить!»
«Точно! Авиапланеры!.. – обрадовался воспоминаниям Славка. И даже локоть поднес к лицу – слезу утереть. – А как нам Сталин коньки и лыжи прислал, помнишь?.. На весь отряд!..»
«Я всё помню! – подтвердил Пешков. – Золотые дни!.. Плюс тебя ташкентским партизаном не дразнили!.. И Андрей Иванович тебя в грудь не бил!..» – и показал пальцем – куда-то в район ложбинки по центру груди.
«Не бил! – подтвердил Славка. – Зато в техникум учиться направил! И картошку в общагу посылал! А в сезон еще и огурцы со свеклой!»
«Красиво! – пробовал съязвить Пешков. – Огурцы со свеклой!».
«А когда каникулы, – разошелся Нога, – и мне из техникума ехать некуда, то я – в детдом на все каникулы! И ведь принимали! И не только меня! Кто в ремеслухи, кто в ВэУ поехал учиться, и тех Андрей Иванович на каникулы принимал!»
Вот так и наколдовали Андрея Ивановича. Вызвали дух.
(«… пролез… пролез… пролез…»).
Пешков попросил газету у попутчика.
Затулился в тамбуре.
Пробовал читать, отвлечься.
Не выходило.
Ну, разве справедливо так: одним – огурцы со свеклой, другому – тёмные с малых лет.
И, главное, это «пролез».
Проле-е-ез!
Проклятие всей его жизни!
Начиная с марта 42-го, с печеной картошки в куйбышевском детприемнике («И откуда ты французик такой в СССР пролез?»… и – горелой кожурой об лоб и щеки!).
И потом на военно-сторожевом траулере «Сергей Киров», когда в и.о. боцмана пролез…
И к Аньке своей любимой в мужья – пролез. По версии друзей и подруг ее университетских…
Повертел картонку билета.
Всё, не удалась жизнь.
Во-первых, сирота.
Во-вторых, Анька не любила никогда (Петр Федорч насильно замуж выдал!).
Отшвырнул газету.
«Я только объясню ему на словах... – побежал по вагонам, – что это за работа такая – наладка. Мужская, травмопасная!.. А бить не буду, нет!..»
«Ну что, Андрей Иванович!.. Проле-ез? – запомнил собственный вопль (и железнодорожный китель – за обшлаг!).
——————————————
Основы уголовного законодательства Союза ССР и союзных республик 1958 года
Статья 191.5. Посягательство на жизнь военнослужащего, сотрудника органа внутренних дел, а равно должностного лица, осуществляющего таможенный, иммиграционный, санитарно-карантинный, ветеринарный, фитосанитарный, автогрузовой и иные виды контроля… – наказывается лишением свободы на срок от восьми до пятнадцати лет, а при наступлении тяжких последствий – смертной казнью.
(введена законом Союза ССР от 18.05.58 N 79-ФЗ – «Собрание законодательства союзных республик», 22.05.58, N 21, ст. 1927)
4.
Анька («…которая не любила никогда…»).
10 месяцев тому назад.
Журнал регистрации входящих документов.
1. Рапорт-РНО-999o4
24.3.1970.
8.02 утра.
«В КГБ МССР. Маевскому Н.В.!
От Пешковой Анны.
Николай Владимирович!
Вы папин ученик, поэтому я должна поделиться.
Вот что произошло:
— В отделе культуры ЦК обсуждали папину новую книгу (в рукописи).
— Обсуждение проходило в оскорбительном для папы ключе.
— Рукопись конфисковали.
В результате перенесенной обиды в папе как будто что-то сломалось:
— он ушел от своей жены (моей мамы),
— отдал папку с рукописью Фоглу (из иностранной делегации).
Поэтому я прошу Вас принять срочные меры.
Ведь папа не Пастернак, не Синявский-Даниэль.
Он коммунист. Патриот СССР.
Но у него срыв из-за оскорблений в отделе культуры ЦК.
Николай Владимирович! Коля!
Эта иностранная делегация еще 3 дня в СССР (завтра в Одессе, послезавтра в Киеве, послепослезавтра – в Москве). Я не знаю, из какой они страны, но, судя по виду этого Фогла, явно не социалистической.
Перехватите рукопись, прошу тебя!
Аня.
ПС. И не надо мне, чтобы этот Фогл за моего мужа хлопотал».
—
2. Рапорт-РНО-999о4 (приложение 2)
24.3.1970
Кишинев.
Отдел Культуры ЦК КПМ.
Протокол обсуждения рукописи нового романа тов. Шор (Ильина) П.Ф.
«В обсуждении участвовали: …
…
…
Заключение:
Тов.Шор (Ильин) П.Ф. один из основателей молдавской советской литературы. Член Союза Писателей СССР с
Тов. Шор кандидат в члены ЦК КПМ, депутат 4 и 5-ого созывов кишиневского Горсовета (с 1964-го по наст. время).
До сегодняшнего дня тов. Шор в своем творчестве последовательно опирался на прогрессивный метод социалистического реализма, убедительно защищал передовые идеи коммунизма и пролетарского интернационализма.
Тов. Шор фронтовик, офицер старшего комсостава, кавалер боевых орденов и медалей СССР.
Тем огорчительней грубые идейно-художественные просчеты, допущенные т. Шором в его последнем романе.
Список пунктов, по к-м т. Шор допустил недопустимые и грубые идейно-художественные просчеты и прямую фальсификацию:
1. О румынско-бессарабских «перебежчиках» в СССР (1935-37 гг.).
2. О вынужденной подделке румынско-бессарабскими перебежчиками своих документов.
3. О воровстве и личной наживе сотрудников НКВД при проведении национализации частного имущества в МССР (июнь
4…
5…
6…
7…
………
27. О насильственной репатриации в СССР бывших советских граждан по окончании Великой Отечественной Войны (1945–47 гг).
Принимая во внимание прежние заслуги т. Шора, Коллегия при отделе Культуры ЦК КПМ в конструктивной форме высказала ему свои замечания. Но в связи с вызывающе-грубой реакцией т. Шора и учитывая серьезность идейных ошибок, допущенных в романе, Коллегией принято решение направить рукопись на экстренное рассмотрение в Отдел ЦК КПМ по идеологии».
3. Рапорт-РНО-999o4 (пр-е 3)
Записан со слов Пешковой Анны.
Ул. Роз, 37, кв. 29 (прописаны я и мой муж, Пешков Л.И.).
25.3.1970.
6 утра.
Шор П.Ф.: «Могу я у тебя пожить – пока нервы успокоятся?!. Не хочу, чтоб Соня (мама) видела меня в таком состоянии!..»
Пешкова А.: «Где ты ночевал?..»
Шор П.Ф.: «Неважно. Не хочу Соню огорчать! Товарищи из ЦК правы насчет книги! Сам не пойму, что со мной! Затмение какое-то! Как я мог допустить подобные иделогические просчеты! И так дурно вести себя на Коллегии! Ну что же! Буду работать над ошибками! Буду каяться перед товарищами!»
А наутро он является: «Могу я у тебя пожить? Я от Сони* ушел!»
И проходит в комнату не разуваясь.
Кидает портфель в углу.
«Новости дня! – Аня осмотрела его с ног до головы (время 6 утра). – А ночевал-то где?..»
– У Марьи**, где! – папа поднял лицо, и ее поразили черные круги у него под глазами и вместе какое-то накаленно-веселое, совсем не утреннее выраженье лица. – Значит, увидишь Соню, передай, что – всё! Пускай любит кого хочет!..
———————
*Соня – жена.
**Марья – домработница с 1954 года.
———————-
Всякое слово, что он произносил, с самого того момента, когда, разбуженная и напуганная ранним звонком в дверь, в халате поверх рубахи, неумытая и несобранная, открыла и впустила его… – всякое слово его шло как заваливающийся из стороны в сторону плуговой трактор поперек пашни. Поперек того, какой он был всегда. Каким она привыкла его видеть.
– Новости дня! – только и повторила в растерянности.
Кишинев, Роз 37, март
– Каюсь, из-за Сони всё! – он прошел в ванную. – Насильственная репатриация!.. И другие подвиги!..
Открыл кран в умывальнике.
– Но вот про румынско-бессарабских перебежчиков… – обмыл лицо, – все правда!.. Я ведь и сам… перебежчик!..
Был он в служебном своем, но сильно помятом костюме, обе штанины потемнели внизу, точно он по полям всю ночь разгуливал, по колено в росе.
– И про подделку документов, – зафыркал умываясь, – правда! Сам подделывал!.. Полотенце дай!..
Тут будильник зазвонил.
Пошла Витеньку будить, собирать в школу.
Папу на балконе нашла.
Там все тонуло в рассветных хлопьях.
«Что ты спрятал там?» – показала на плиту шифера.
«Ничего!» – выпрямился среди бельевых веревок.
«Я видела, ты прятал!»
Съел.
Только голова затренькала мелко и воинственно – точно из нее отстреленные гильзы отлетают.
– Ладно! Перепрячу! – пообещал с угрозой.
И вывел… какую-то папку из-за шифера.
Вечером того же дня.
Послышалось «делёнь-делёнь!» со двора.
Это мусорщик с погремком шел вдоль пятиэтажки.
За ним «Горьковская автозаводская» вползла во двор.
Воздух всего двора был поражён ее мусорным зловонием.
Из подъездов сходка с вёдрами началась.
В кузове ГАЗа среди смрадного живагнива блестела винтовая спираль, прессовая мышца огромной и свежей силы.
Двое рабочих с лопатами утыкивали народные приношения под её давильню.
Протолкавшись к кузову, Аня отдала рабочему свои вёдра.
Быстро и добросовестно он выбил их об борт кузова.
С пустыми ведрами Аня стала пробиваться наружу из наседавшей толпы.
На третьем этаже двое мужчин стояли возле электросчётчиков. Старый и молодой.
Старый вертел в руке записку с адресом, сверял с номерами квартир.
– Здравствуйте, дядя Шура! – громко сказала Аня. – Наконец-то!..
– Привет! – отозвался старый. И осмотрел ее с ног до головы.
– Я Аня! – представилась зачем-то Аня. – Левушкина жена… И я вас только завтра ждала!..
– Завтра ему поздно! – багроволицый, плотный, с серо-стальными, широко разведенными по краям лица глазами, дядя Шура кивнул на молодого. – Это Фогл!.. По Левкиному вопросу!..
– Очень приятно! – Аня подняла глаза на гостя и покраснела. – Спасибо вам!..
Гость был аполлон: плечи, грудь, икры, въющиеся волосы на большой голове – всё какое-то выставочное, восклицательное. И смотрит на тебя так… точно с ладони на ладонь перебрасывает.
Вошли в квартиру.
Вьетнамский бамбуковый «дождик» отделял прихожую от гостиной.
– Я виновата, не направила его по верному пути! – зашептала Аня, слушая, что там, за «дождиком». Не идёт ли папа из комнаты.
Папа не шел. Вообще никак себя не выдавал.
– Поддержала, когда из цеха огнетушителей уволился, – шептала Аня, – потому что там никель, а у Лёвушки лёгкие слабые! Это было давно, еще Витенька не родился! Лёвушка тогда приходит и говорит: «Я женскую обувь шить буду!» А я ему: «Давай!». Не знала, что это с хищеньями связано…
– На! – перебил дядя Шура. – Сыну конфеты! – протянул бумажный кулек. – Покажи пацана!..
– Сейчас! – засуетилась Аня. – Он во дворе!..
Кинулась было к двери – но остановилась. Не с кульком же конфет – во двор.
– Чем это пахнет у вас? – принюхался дядя Шура. – Мастика?.. Я дышать тут не смогу!..
При разговоре он сопел астматически. И обильным потом обливался.
Молодой гость дождался, пока он разуется, и пошёл за ним не разуваясь – в бамбуковый зашелестевший «дождик».
Окно в гостиной заголилось без занавесок.
Солнца было столько, точно каша из горшка сбежала.
Худенький папа в измелованной рабочей одежде сидел спиной к вошедшим. Возился над битумной темнотой пола.
Он не обернулся на голоса, и Аня решила: так лучше. Пусть гости думают, что это паркетчик работает.
– Идемте в кухню! – позвала. – Есть полный обед!..
И пропустила гостей вперед.
Дядя Шура ходил вразвалочку – как для внушительности многие невысокие люди ходят.
Тогда как у спутника его походка была без сверхзадачи: просто идет себе рослый, физически убедительный человек.
Аня вошла в кухню последняя. Прикрыла за собой дверь.
В кухне.
– Ну что, – сказал дядя Шура задыхаясь, – военный совет… объявляю… открытым!..
– Спасибо!.. – только и ответила Аня.
И стала греметь суповым половником. Чтоб слёзы подавить.
В кухню тоже навешивалось избыточное солнце.
– Значит, это Фогл! – дядя Шура качнул головой в сторону гостя. – Из иностранной делегации!.. Они сегодня в Кишиневе, завтра в Киеве, а послезавтра… в Кремле их принимают!.. Правда, Фогл?!.
– Да, правда! – подтвердил гость. – Возможно, сам Брежнев примет! А если не Брежнев, то заместитель Брежнева!..
Аня чуть не упала от звуков его голоса.
Речь его была понятной, но какой-то невозможной.
Как если бы слово дыня означало арбуз.
–Ну… давай думать, – обратился дядя Шура к Ане, – что там Фогл Брежневу скажет… про Лёвку!..
– Спасибо! – только и повторила Аня.
– О чем вы! – удивился Фогл. – Ведь когда я был совсем молодой человек, то Иосиф Штейнбарг взял меня на работу!.. Я обязан вам!..
Он был загорелый, пожилой. С бараньими глазами навыкате. Само телосложение – какое-то полунеприличное, конское.
– Объясняй тогда, – велел дядя Шура, – чтоб понятно было!.. Иосиф… Штейнбарг… это отец… Лёвки…
Почему-то его лицо стало недовольным.
– Ага, отец Левки! – повторила Аня.
И посмотрела на гостя.
Как будто ждала чего-то.
Как будто его очередь была – произнести «отец Лёвки».
Но он только заморгал часто.
Будто паузу выдерживал. Или в карточной игре ход пропускал.
– А вот в Chantal, маму Лёвки, – заговорил он отморгавшись, – весь Оргеев был влюблен! Но, увы, она мужа своего любила…
– Это про мою…– пояснил дядя Шура, – сестру!.. Ладно, где бумаги? (словоохотливость Фогла сердила его) Из прокуратуры бумаги неси!..
– Несу! – с черпаком в дрожащих руках Аня стала разливать суп в тарелки на тесном столе.
Все-таки слезы текли и текли у нее из глаз.
Тогда она и заговорила (чтобы полной дурой не казаться!) во все припасенные слова.
– Дядь Шур, вы извините, – заболтала черпаком в кастрюле, – но Левушку всегда расстраивало, почему вы такой скрытный! Про семью его не рассказываете ничего!..
– Получил? – перебил дядя Шура (он к Фоглу обращался). – Отец Левки… мать Левки!..
– Он же беспризорник вечный! – не могла теперь остановиться Аня. – Не верит никому! Ни в коммунизм, ни в доброту человеческую! Он бы в торговлю не пошел, если б верил! Почему Вы все скрывали от него?!.
– Значит, было что скрывать! – дядя Шура отодвинул тарелку.
Прямота его ответа поразила Аню.
– Простите!.. – бросила черпак. – Не уходите!..
Но было поздно.
– А отец твой не скрывал?! – загремев табуретками он поднялся из-за стола, выбрал и закатал в салфетку кусок хлеба из хлебницы.– Идем! – приказал Фоглу.
– Папа не скрывал!.. – перегородила дорогу. – Он только попросил, чтоб я за Леву пошла! Зачем-то ему надо было, чтоб я за Леву… в восемнадцать лет вышла!..
– Да уж, пора и правде выйти на свет! – вмешался вдруг паркетчик в гостиной. – Хотя бы и жестокой правде!..
И тогда сам паркетчик показался на пороге кухни.
– Это папа! – очнулась Аня.
И отвела замагнитившиеся глаза от дяди Шуры.
– Ну что, Шурк, – сходу заговорил папа, – с могилой для Иосифа Штейнбарга я вам помог в 40-м?! Теперь ты мне помоги!..
– Вы знакомы? – ахнула Аня.
– С этим разбойником? – рассмеялся папа. – Ха!.. С детства!..
И вывел папку из-за спины.
– Сможешь, – протянул Фоглу, – Брежневу отдай!.. А не сможешь – вывези и припрячь!.. Труд всей жизни все-таки!..
4. Рапорт-РНО-999o4 (пр-е 4)
Записано со слов Пешковой А.
Ул. Роз, 37, кв. 29.
25.3.1970.
18 ч.
Дядя Шура (фамилию не знаю): «Познакомься, это Фогл из иностранной делегации! Сегодня у них Кишинев по программе, завтра Киев, а послезавтра их в Кремле принимают! Правда, Фогл?!.»
Фогл: «Правда! Возможно, сам
Пешкова Анна: «Спасибо!»
Фогл: «Ну что вы! Я в долгу у отца вашего мужа. Когда-то, еще до прихода Советской власти, он принял меня на работу! И жена его была добра ко мне!»
Шор П.Ф. (выйдя из соседней комнаты): «Здравствуйте! Я слыхал, Вас примет руководитель советского государства! Двадцать лет тому назад мне довелось работать под его началом! Передайте ему эту книгу. Пусть он рассудит, нужна ли она советскому народу!»
Вручает рукопись Фоглу.
Часть первая (I)
Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом…
[Н.А. Некрасов]
Иерусалим,
Из-во «Рабочий народ».
Исходящая почта.
12.1.1971,
В комитет международной литературной премии Goethepreis der Stadt Frankfurt,
Франкфурт, ФРГ
«…Просим аннулировать нашу номинацию этого года – роман П.Ш. “В детстве, то есть еще прошлой осенью…”. Приносим извинения…».
17.2.1971,
В специальное жюри литературной премии Pontificia Università Urbaniana – Via Urbano VIII, Roma, Италия… В Его Святейшества Папскую академию изящных искусств и литературы
«В связи с сомнениями относительно авторства П.Ш. просим изъять роман “В детстве, то есть еще прошлой осенью…” из списка представленных к Премии…».
24.10.1971,
Издателю—Гл.редактору World Literature Today. Спонсору Neustadt International Prize for Literature… Oklahoma, US
«В силу того, что расследование подлинного авторства не окончено до сего дня, просим изъять из short—list книгу нашего из-ва “В детстве, то есть еще прошлой осенью…”».
1.
Chantal (Шантал)
В детстве, то есть еще прошлой осенью, я не могла дождаться Ужасных Дней*: папиного лесного мёда, игр в ловитки на балконе синагоги, ночлега в шалаше…
А сейчас досадовала на них.
Физкультура, вокзал, кино… – всё остановилось по их милости.
Сентябрь 1931. Оргеев. Оргеевского уезда. Бессарабия.
———————————
* Ужасные дни – (Дни Трепета) – 10 дней молитв и раскаяния между Новолетием и Судным Днём.
——————————
Виды мои на «всё» были волнующи:
— я с отличием окончила 7 классов и была принята в гимназию m—me Angel,
— дважды в неделю гимнастировала в башне «Маккаби» на 3-м этаже (обруч и лента). Все мои знакомые мечтали побывать на 3-м этаже и искали дружбы со мною,
— мне исполнилось 16, и – ура! – я теперь считалась «молодёжь». А если ты считаешься «молодёжь», то можешь гулять где угодно – хоть на Иваносе и Трех Полянах, хоть на озере Иванча. А на обратном пути ты обязательно встретишь gens d‘armes (жандармы полиции) на кукурузном холме, как бы прогуливающихся тут без всякой цели. Ха-ха, при полном параде на кукурузном поле. Все умолкают под их пытливым взглядом, а я – наоборот. Мне нравится, когда на меня смотрят. Нравится быть «молодежью».
Но самое главное – я теперь могу ходить на вокзал.
А вокзал это еще интереснее, чем 3-й этаж.
Ждать, когда окаменеет воздух, упрутся животные облака и… der—reichseinbahnen locomotiva «Яссы – Кишинев», желязгающий, как кузня, вырастет на глазах, как большое дерево из малой косточки. Когда-нибудь он увезет меня в… нет, не скажу куда (чтоб не сглазить!).
Ещё мне предложила дружбу Изабелла Броди, королева класса.
Её дядя – тот самый коротышка, хозяин «Comedy Brody» на Торговой.
В детстве я думала, что он и есть Шарло*, только переодетый.
Смешно.
——————
* «Шарло» – Чарли Чаплин.
—————-
Но сама Изабелла выскочка и задавала. Конечно, если я приму ее дружбу, то Шарло будет веселить меня, когда я захочу. Хоть каждый день. И у Греты Гарбо не останется от меня секретов.
Но я еще не решила.
Ещё мне нравится Нахман Л., футболист и казначей команды «Халуц» («Первопроходец» – ивр.). Хотя он невоспитанный, рыжий и глотает слова, когда говорит. И хотя он мой троюродный брат, вот… Но мне нравится его бег, такой разболтанный, легкий – точно мы родились только сегодня утром.
Ещё родители поговаривают о том, чтоб повезти нас с Шуркой в Добруджу к морю, а я никогда на море не была …
Но настали эти Ужасные Дни.
И всё остановилось.
Другим не запрещают ничего (взять моего папу – он как сидел, так и сидит над своими тетрадками), а мне всё-всё. Тренироваться с обручем и лентой в саду – и то бабушка запретила.
Бабушка была недобра. Не жалела нищих. Никого не любила, кроме нас. Но в Судные Дни она делалась пуглива. Уединялась у себя за шкафом и бормотала там по-древнееврейски.
Я спросила: «Bunikuzo, dar kare din ferestrele nostre se uite spre Jerusalim?» («Бабушка, а какое из наших окон смотрит на Иерусалим?» – рум.).
Она рассердилась и назвала меня бездельницей.
Бездельница?..
Неправда.
Вот мой табель.
Trigonometrie, Algebra, Literatura Romana,
А если этого мало, то я еще и tutore.
Много вы знаете tutores в 16 лет?
Лично я не знаю никого (кроме себя!).
У меня три ученицы по 10 лей за урок! Две местные, а третья из Мунчен!
Вот я и спрашиваю: возили бы ее к бездельнице из такого далека?
И при всём том я верю в Иерусалим, в море, и в Грет Гарбо, на которую я похожа лбом и глазами.
А бабушка ни во что не верит. Даже в письмо от графа Толстого, полученное папой. Она понятия не имеет, кто такой граф Толстой, и все равно считает, что письмо поддельное.
Тем смешней показалось мне то гремучее внимание, с каким она в 1 000 000-й раз слушала Гершку Г., бывшего папиного компаньона. Вруна и грубияна. Про то, почему он в бога не верит.
Нашла кого слушать!
Этот Гершка давно покинул уезд. Никто не знает, где носит его. И только осенью, на исходе Ужасных Дней, он снова тут. Ест и пьёт у нас всю неделю! Храпит на диване в нашем шалаше. А ведь из-за него пасека погорела: клещ высосал её.
…Мама принесла обед: салат, селёдку, потом суп, жаркое, но Гершка заявил: «В животе перемешается!» и стал есть жаркое с селёдкой.
Ел он жадно, без удовольствия. Все десять пальцев в жиру. И лицо его оставалось нервным, серым.
Не понимаю, зачем мы терпим его.
Сейчас он всё съест и станет хвастать. Про то, что в Черновцах у него пасека на 1000 ульев. И клещ их не берёт. И гнилец ни разу не пошёл. И что в Европе едят только его мёд. И ничей больше. И из Америки уже заказы идут.
А следующий номер программы – почему он в синагогу не ходит.
Это про Гусятин*.
Негодяй! Из-за него мы без ульев. Только борти в лесу. Да и там лесораму строят. И если б мама не научилась шить комбинации и лифчики, забирающие живот, то на что бы мы жили?
Уф-ф-ф!
Я сижу с конспектами и готовлюсь к уроку с девочкой из Мунчен. Пытаюсь сосредоточиться, но Гершка уже завел волынку про Гусятин.
Когда-то он держал буфет при русской батарее. Пил вино и ел трефное с казаками. И вот он увидел, как в Гусятине русские казаки согнали евреев на базарную площадь, потом приказали раздеться догола и танцевать друг с другом.
– Мужчин и женщин? – как и год назад не поверила мама.
–Угу! – Гершка стал ковырять пальцем в зубах. – Потом заставили ездить верхом на свиньях… у которых течки нет!.. потом стреляли!..
Я прекрасно помнила, какие ещё последуют «потом», но не верила ни единому слову. Просто Гершка ленив для Ужасных Дней. Вот и хватается за свой Гусятин – чтобы не поститься и в синагогу не ходить.
————————————-
* Гусятин – город в Галиции, на правом берегу р.Збруч.
—————————————
Следующие «потом» были про то, как:
–… поливали керосином еврейские дома,..
–… увозили телеги награбленного с тех пепелищ…
–… а одного еврея вздернули на виселице за шпионаж (чихнул – апчхи! – когда германский аэроплан в небе пролетал!)…
А в Сагадоре… якобы… женщинам отрезали груди (за то, что у свиней течки нет).
Но про Сагадор мне не придется услышать: меня прогонят из шалаша.
Тут я посмотрела на бабушку.
Слепое лицо её едва выгребало из темноты. Но с самых донц старческого её лица, обращённая на Гершку, завивалась мышца взгляда такой оголённой силы, что я испугалась.
Гершка сидел спиной ко мне, и спина его выдавала, что он утомлён, сыт. И что ему не терпится уйти. До следующего года.
Но тогда зашуршало в абрикосовых взвосях в нашем саду. Клеёнка на шалаше вздулась. Дождик прибился.
– А в Сагадоре они стали хватать женщин прямо на улицах… – добавил Гершка, и нахальные глаза его в обмаке сагадорских видений стали скучны.
– Шейндел, выйди! – накинулись на меня мама и папа.
Ну вот, что я говорила!
В саду мальчишки собирали расшибленный велосипед мануфактурщиков Тростянецких. Они нашли его на городской свалке и с восторженными криками закатили в наш сад.
Мой брат верховодил сборкой.
Дождь грыз колючую полсть акации. Кошелка зелёных орехов, ворованных в лесу, была спрятана за порожком сарая, мальчишки зубили их без остановки.
Мой брат сделал рукой широкий жест – чтобы и я грызла орехи вместе с ними (ага, чтобы вымазалась, как он, и его меньше ругали!).
Но я сказала: «Отстань, Шурка!» и отошла.
Бабушкино лицо, обращенное на Гершку из темноты, стояло у меня перед глазами.
Не сожжённые дома Гусятина, не отрезанные груди женщин… но лицо бабушки.
Я утешала себя тем, что бабушка неграмотна, а Гершка врёт.
Бабушке 60 лет, и за всю свою жизнь она ни разу не выехала из Оргеева!.. А Гершка такой врун, что, когда он говорит «Доброе утро», я иду на улицу и смотрю, что же там на самом деле: утро или ночь.
Разобранные педали, руль, колёсная цепь валялись на тёплой тряпке. Лицо моего брата в чёрных разводах от ореховой сажи было недовольное, но исподтайно-счастливое. И у мальчишек, его друзей, лица были злые, учёрпанные ореховой сажей, но всё счастливые, полные неистового ожидания.
Они обсуждали, как соберут велосипед и поедут на нем в Иванчу и кто первый съедет к озеру с лесного склона.
От волнения голоса их стали грубы. Их злило и пугало, что братья Тростянецкие, узнав свой велосипед, могут потребовать его назад. На что мой брат заявил, что в таком случае он отваляет обоих братьев в пыли.
Он такой драчун, этот Шурка. Хотя и с ангельской внешностью.
И вообще.
Одного взгляда на мальчишек хватило бы, чтобы понять: не было никакого Гусятина. Как не было Междуречья, Месопотамии, Эллады, Рима, про которые мы учили в гимназии.
Помню гравюру: виадук Карфагена, разрушенный римлянами. Её показал нам Пётр Константину Будеич, профессор истории.
Вот и Гусятин был как та гравюра.
Еще профессор Будеич показал нам греческую вазу: Ахилл оплакивает Патрокла.
Вот и Гусятин был как та греческая ваза.
А в нашем дворе воздух, точно взятый из-под сита, низко слёг после дождя, пахучий до коликов. Ястрая трава у сараев тытилась от свяжести. Безгрудое дерево осело, затяжелев от воды.
Нет, жизнь – была благом. Что бы ни болтал этот чумазый Гершка.
И хотя учебник истории твердил о бедствиях и разорениях, попалявших человечество в каждом веке… жизнь была благом даже с учетом Гусятина.
Мiръ был сотворён заподлицо со мной, и не раньше, чем я родилась.
Если бы жизнь не была благом, то ни кино, ни море, ни бегущий футболист Нахман Л. не сделали бы меня счастливой.
А я без подсказки чувствовала себя счастливой.
И потому мне жаль было нескончаемых трёх недель осенних праздников.
2.
Витя Пешков. Хроники. 1972.
Мне было 10, почти 11 лет, когда случилось то, что случилось, и мы поменяли квартиру с Ботаники* в Центр – подальше от Долины Роз с ее проклятым озером в низких ивах и топких берегах.
————————
*Ботаника – микрорайон на юго-востоке Кишинева.
————————
Но зато с нами Лазарев стал жить.
Пока мы жили на Ботанике, Лазарев был только гость. А когда переехали в центр, то – пришел со спортивным рюкзаком и поселился с нами.
Да, теперь я его видел каждый день. Утром, днем, вечером, с понедельника по воскресенье.
Но он был такой изящный, весёлый, с светлой бородой и песочно-карими, всегда задерживающимися на тебе глазами, что всё равно как гость, а я люблю гостей.
Не отец, не отчим, я еще не разобрался, кто он мне. Но я доволен.
Например, он подкинул мне общую тетрадку марганцового цвета и велел делать в ней записи.
«Это хронограф! – пояснил он. – Просто перечисляй, что было! В двух словах! Но ежедневно!..»
«Зачем?» – не мог не спросить я.
«А чтобы от Геродота не зависеть!».
«Кто это? – не понял я. – Геродот?» – и посмотрел на маму.
– Это в том смысле, – предположила мама, – что человек сам ответственен за свои поступки, так, Лёша?..
– Нет, не так!– звонко, нервно отвечал он. – А только в том смысле, чтоб хроники остались!..
Ну и хорошо.
Хроники так хроники.
Тем более что он приз обещал: абонемент на «Нистру»* – если буду эти хроники писать.
—————
* «Нистру» – кишиневская футбольная команда мастеров.
——————
Хроника 1.
(пока что только в уме, но скоро – и на бумаге!)
Красную цену себе в дворовом нашем футболе я не отважусь подбить и сегодня.
Апель и Гейка играли лучше, Аурел и Волчок – бесстрашнее и грубее, толстый Хас, Вовочка и Боря Жуков не превосходили меня ни в чем, но были уроженцы двора, а я пришел лишь в 1972-м, как одноклассник Хаса, когда мы переехали с Ботаники в Центр.
Пока я жил на Ботанике, мы с Хасом не были друзья. А только учились в одном классе.
Но теперь я жил на 25 Октября, 67, а он на Ленина, 64, это через два квартала.
Стали ходить из школы вместе. Мимо политеха, планетария, художественного музея… мимо кинотеатра «Патрия», закусочной «Огонек»… мимо дома правительства, биржи болельщиков на Пушкинской… мимо главпочтамта и магазина «Военная книга»…
И тогда он спрашивает – а сколько пацанов у тебя во дворе.
Я признался, что всего двое: я и еще один малый из второго класса, правда, здоровый.
А у них наберется на три команды, похвастал Хас. Не считая малых. И они играют за ЖЭК-10 на «Кожаный мяч».
Вот это да!
Но и это еще не всё.
Каждый год ЖЭК выдаёт им форму с гетрами!
Врёт?
Или на самом деле?!?!
Надо ли говорить,что на Ботанике ни у кого не было формы.
Тем более гетр.
Заслушавшись, я проводил его до Ленина-Армянской, это целый лишний квартал, и тогда он говорит: приходи играть после обеда.
«А уроки?» – хотел спросить я, но постеснялся.
23 апреля 1972-го, Кишинев.
Бабе Соне я соврал, что уроков не задали.
Она с трудом усадила меня обедать.
…Хас поджидал меня на ступеньках Спорттоваров.
Издалека я увидел его.
В квадрате футбольных белых трусов с красными лентами по бокам и в шерстяных чёрных гетрах с белой поперечинкой на икрах он выглядел пугающе-спортивно для колобка и душки, каким я знал его по классу.
Мы двинули по 25 Октября.
Повернули на Армянскую возле Дома быта.
Беспорядочный людоворот повлек нас вдоль кремля центрального рынка, но Хас не растворялся в толпе.
Еще бы! Запусти его хоть в миллиард китайцев, он и там просиял бы в своей форме с гетрами.
Наконец мы нырнули в какой-то пролаз, где железная колодка торчала в асфальте – чтоб машины не ехали.
Там начинался двор.
Двор был истыкан тополями.
Тополя перерастали пятый этаж.
Фигурки в гетрах носились по росчисти, утоптанной до стука.
И – не во сне ли я все это вижу – голевая сетка малахаилась меж двух тополиных стволов!
Как бомбардир я не знал голевой сетки до той поры.
На Ботанике разведут два булыжника – и все ворота. А здесь настоящая голевая сетка. Я даже затрепетал от отпышки её ячей.
И играли не куча-мала, как на Ботанике, а один на один до гола.
У Апеля была тетрадка и стержень.
«Пешков» – назвал Хас, и Апель записал меня в таблицу.
На Ботанике | никто | не чертил таблиц. | И я сейчас же | понял |
что футбол без таблицы – это просто возня в пыли. |
Я не знал, кто есть кто в дворовой иерархии, и обыграл Сергича и Волчка в 1/8 и 1/4 финала, хотя они оба были в гетрах.
Ну, Сергич, это ладно: он из 4-го класса. Но Волчок был старше меня на год. Тем более Аурел – тяжелоногий, рослый.
Но я обыграл и Волчка, и Аурела (в 1/2 финала).
Так желтки с сахаром не взбивают в миске, как взбивал я им плюхи в сетке.
Тогда Апель отложил таблицу и выбежал против меня.
С первых же его финтов было видно, что в футболе он умеет всё. Просто кувшинка и стрекоза футбола. К тому же все болели за него.
Вот так я попал во Двор.
На Ботанике – что в футбол играть, что в свинчатки-чушки, всё равные занятия.
А здесь футбол был как факельное шествие!..
На Ботанике – играли на поджопники.
А здесь – на воображаемый Кубок богини Нике!
На Ботанике – Пешков, которого я не помню.
А здесь… Лазарев. Который курит табачную трубку. Настоящую!
3.
Chantal. Мальчики. Greta Garbo. 1932.
Садовник Шор, наш резенский родственник, вернулся из Палестины и рассказал, что у молодежи там совместное обучение. Девочки с мальчиками.
Все мои подруги тотчас захотели ехать в Палестину.
А я?.. Ну, мне это не грозит. Из-за папы.
Дело в том, что Шор повез туда наш мёд… и не продал ни грамма!
С тех пор папа и слышать не хочет о Палестине.
«Нем’н де кой аф’м бойден!» («Не тащите корову на чердак!» – идиш). Так он отпирается.
Уф-ф-ф!
Свет не видал такого домоседа. Чтоб не интересовался ничем, кроме своих тетрадок (тетрадки, гм-м, Шор тоже возил… – с тем же успехом!).
Ну и ладно.
По-моему, это глупо: тащиться в Палестину ради мальчиков, когда у меня этого добра – целый гимнастический зал в «Маккаби».
Мои подруги утверждают, что все мальчики ходят туда из-за меня.
Не спорю: они неумелые гимнасты.
Особенно Унгар, сын богачей-коневодов. Этот вообще груша: зависнет на перекладине, и привет. Даже одного раза подтянуться не может.
Впрочем, мне нет дела.
Оргеев, 1932, ноябрь
Ещё мои подруги утверждают, что я завиваю волосы особым образом. Как у Греты Гарбо в «Анне Кристи».
Какая чепуха!
Еще не родился человек, ради которого я стану производить что-то особенное со своей внешностью.
И потом я реалист. Эти влюбленные мальчики, эти неумелые гимнасты уже сейчас планируют своё будущее. Самые толковые из них откроют врачебные кабинеты, адвокатские бюро. Они все до единого женятся на обезьянах с приданным. А меня Гершка разорил.
Ну зато…
Зато я одна из лучших учениц в женской гимназии.
Нет, я самая лучшая.
И потому:
— я «Скутитэ де таксэ» (освобождена от платы за обучение – рум.), а обезьяны выкладывают до копеечки, 2400 лей в год,
— тетрадки и учебники достаются мне за так, а обезьяны платят по полной,
— я готовлюсь в фельдшерскую школу в Кишинев, а обезьяны целый век скоротают в провинции.
А ещё у меня пальцы рук, как у Греты Гарбо: водорослевые, удлинённые.
И ещё…
… меня…
…выбрали…
… (я не шучу! Это правда!)…
…меня… выбрали…
…королевой бала в «Маккаби»…
Дело в том, что в городе давали бал (в честь какого-то Lord Balfur) и меня выбрали королевой!
Честное-пречестное!
И вот что из этого вышло!
2 ноября, 1933 года, Оргеев.
4.
Витя Пешков. 1972.
… И вот наступил этот день!
(Хотя я не верил, что он наступит!)
Нас позвали в ЖЭК – получать форму!
Хроника 2.
(Все еще в уме. Но скоро сяду и запишу!)
Форму выдавала Аннушка-кастелянша.
«Ставь подпись за комплект!.. Ставь подпись за комплект!»
В жизни не слыхал такого писклявого голоса.
А кому какой номер – ей до лампочки.
Я мечтал о «9» или «11».
Но они достались Апелю и Гею.
«10» забрал кудрявый Крецу. Все знали, что он костыль и играть не умеет. Но он состоял на учёте в детской комнате милиции, с ним не хотели связываться.
«6» – Молдове, «8» – Аурелу…
Мне… пятнадцатый номер.
Поначалу я не расстроился. Не знал, что из этого выйдет.
24 июня 1972 года. Кишинев.
Мы переоделись у гаражей и – в путь!
Всей ватагой через вторую секцию.
Доминантные, как до мажор.
Видные, как конная милиция.
Утро было только-только с грядки, такое свежее.
У дворовой эстрады высоченные тополя сходились вгущь, укрощённое солнце едва доплёскивало сквозь них.
Было полно мамаш с колясками, все смотрели на нас.
Здесь же, в тени на лавочке, сидела одутловатая женщина с запрокинутой головой и тянула вязальную шерсть через спинку стула.
Это была слепая Даша*…
Все время она попадается мне!
———————
*слепая Даша – родная сестра Лазарева.
———————
Через арку мы вышли на проспект.
Перебежали на ту сторону и сели в «четвёрку» возле ДК «Стяуа Рошие» («Красное Знамя» – молд.).
Только тут, в троллейбусе, я догадался спросить: а где играем?
…………….
Что-о-о?..
Не может быть.
Вот ёлки!
……………..
В троллейбусе опять все глазели на нас.
В гетрах я чувствовал себя как бог. Как Анатолий Бышовец в своем роде.
Жаль, никто из чувих не видит. Хотя сразу несколько чувих из нашего класса (Марьянка М., Наташка Ч., Ирка В., Стелка К…) живут на Ботанике.
Я даже поозирался по сторонам – нет ли кого-нибудь из них в этом троллейбусе.
Увы, никого.
И вот – Ботаническая горка.
Долина Роз.
Озеро с дамбой… (я боюсь!).
100 лет я не был тут.
И подписываюсь еще на 200.
Не жаль мне на Ботанике ничего. Ни кинотеатра «Искра», ни «чёртова колеса» в Долинке. Ни Вовы Елисеева, моего лучшего друга…
Хотя кинотеатр «Искра» самый современный в городе. Свет в нём угасает по углам, незаметно, зловеще. Точно сказочный яд вливают в ухо.
И с чертова колеса в Долинке видно, что Земля и вправду колыбель человечества.
И второго такого друга, как Вова Елисеев, у меня не было, нет и не будет никогда.
Но… покончено.
И не надо тянуть меня за язык.
Через 2 часа.
Играли на поле 28-й школы.
Столько команд в формах – аж в глазах рябило.
… Но я просидел полные 2 игры в запасе. Хотя Крецу только и знал, что костылить, и Аурел играл как ж-па. А уж Волчок в воротах какие пенки ловил, я молчу. И Апель только угловые подавал, вместо того чтоб вести команду за собой.
Наши сдули 0:4, 0:7. Добровольно никто не заменился.
Оставался последний матч.
Я решил не ждать у моря погоды и выбежал под шумок со всеми.
Такой футбол в моих гетрах надувался!
Мы построились полудугой.
Судья жевал свисток и переводил взгляд с секундомера (…10…9…8… ) на нас (…7…6 …5 секунд до начала матча!..).
Вот он уже не отрываясь смотрит на секундомер.
…4… 3…
Только бы дождаться свистка.
По свистку затеряюсь в общей куче.
…3…2… оди-и-и-и-ин…
«Двенадцатый!» – полохнулось в полудуге соперников напротив.
Возник злой переполох, и меня погнали с поля.
Наши сдули и последнюю, третью игру.
Всё, финита.
Построились «линейкой», сыграли туш.
…
Тогда и подвяла моя дружба с Хасом. Я перестал ходить к ним во двор.
А потом они с Апелем сподличали, выманив у меня мою форму с гетрами.
Но об этом – в следующей хронике.
5.
Chantal. Королева бала.
В «Маккаби» был вечер с оркестром.
Зал убрали в белое и голубое.
Тростянецкие, Глюсгольд, Воловский, M—me Резник с мужем… весь bon monde был тут.
Сам доктор Кучеровский – распорядитель.
Объявили сбор средств на Палестину…
…из оркестра выхлопнуло музыкальное пламя…
…прямо целый огненный язык тарелок, труб, литавр…
…доктор Кучеровский подал знак…
…мы с Мироном П. из выпускного класса выступили из-за портьеры…
…и двинулись со своей разукрашенной коробкой между столиков…
Мирон П. был такой красивый, белокурый, что за столиками все отвлекались от лимонада с пирожными и бросали деньги в коробку.
В ответ мы прикалывали бело-голубые флажки к пиджакам и платьям.
…потом закудрявились скрипочки перед тюлевым занавесом…
…я оглянулась на их взволнованный шум…
…«Выбираем королеву бала!» – объявил доктор Кучеровский…
…и почти сразу я услышала «CHANTAL DAITCH», произнесённое вслух…
…я?…
Я???!!!
…
Я подставила голову под венок.
…
Мирон П. стал отбирать у меня коробочку с пожертвованиями, но я вцепилась в нее мёртвой хваткой. Все засмеялись.
Только один человек не смеялся, не аплодировал вместе со всеми: M—me Fleshner из секретариата гимназии. Она протиснулась ко мне и зашипела не размыкая губ: «Посмотри, который час!.. Марш домой сию же минуту!..».
Действительно, я забылась, как Золушка. Шел 9-й час*.
——————————
*После 8 часов вечера гимназистам запрещено появляться в публичных местах.
—————————-
Но замешательство мое не осталось незамеченным.
Подскочил худощавый мужчина в смокинге. Азарт плескался в его глазах.
– Ve rog, facée o excepţie! (Прошу Вас, сделайте исключение!.. – рум.) – затараторил он весело. И даже приобнял M—me Флешнер за плечи. – Numai in chinstya deklarazie Bal’fur! (Ну хотя бы в честь декларации Бальфур!*).
—————————-
*Declaratie Balfour (Декларация Бальфура) – «Правительство Его Величества Королевы Великобритании относится благосклонно к установлению в Палестине национального очага для еврейского народа и приложит все свои усилия, чтобы облегчить достижение этой цели...» (2 ноября 1917 года).
——————————
Он был такой самоуверенный, веселый, что я застыла в робком ожидании.
Бесполезно: она и слышать не хотела.
Тогда сам доктор Кучеровский вызвался отвезти меня домой.
Но худощавый мужчина в смокинге опередил его.
…
Городок был тёмен.
Даже une promenade с городским сквером – и та оскорбительно-темна.
Подъезжаем.
Выпрыгиваю из двуколки.
Смотрю: Шурка на голубятне.
Я ему: ты кого тут высматриваешь в темноте?
Он покраснел как рак.
Двуколка отъехала от нашей калитки, и тогда Шурка заявляет: знаешь кто тебя подвез?.. Лесопромышленник Иосиф Штейнбарг из Бухареста!..
Наш спаситель.
Который убъёт нас, если обнаружит наши борти в лесу.
Вот никогда бы не подумала.
6.
Витя Пешков.
Хроника 3 (прощай, форма!).
Потом жирный Хас и Апель заявились ко мне и выманили мою форму: трусы, майку и гетры.
Вот как это произошло.
1972, июль, Кишинев.
Было 11 утра, они шли из «Бируинцы»* после утреннего сеанса, а я выскочил на балкон за какой-то дурацкой надобностью.
——————
* «Бируинца» – кинотеатр за квартал от моего дома
——————
Они шли по моему кварталу той особенной походкой, как только летними каникулами ходят после утреннего сеанса: оживлённо-потерянно, с нервозной бесцелинкой. Это когда день только начался, а кино уже было.
С балкона я нырнул обратно в квартиру.
Почему-то я не ждал ничего хорошего от их визита.
Баба Соня вывешивала стирку на дворовом балконе.
И я хорошо расслышал Хасово «Витя дома?», обращённое к бабе Соне. Без «здравствуйте», без «извините»…
Мы уселись под виноградом напротив второго подъезда, и Апель показал мне лист бумаги с крупно выведенным «ГДЕ БЫЛ ПЕШКОВ?» якобы от руководства ЖЭК-10.
Нигде я не был, отвечал я. В своем дворе был.
Тогда форму отдавай, сказали они.
Мол, в ЖЭКе требуют. Раз я на тренировки не хожу.
А я и не знал, что были тренировки.
Как зачарованный вынес я им форму, уже отглаженную, теплую, собранную для отлежки в шкафу.
Только кеды я им не вынес, но кеды без формы ничего не значат.
Позже я узнал, что они меня разыграли. Без всякой цели. Только потому что начало дня, а кино уже было.
Что сказать.
Это катастрофа.
Посмотрят на меня, допустим, издалека. Из какого-нибудь 40-го века. Или из мегазвездного скопления М13. Как я докажу – что я это я?
7.
Chantal. Иосиф Штейнбарг. 1933.
Год назад Шурку исключили из гимназии, и лесопромышленник Иосиф Штейнбарг ездил хлопотать за него в Бухарест.
Шурка хулиган, но до сих пор ему сходило.
Даже когда он до полусмерти напугал дочку примара (городского головы – рум.): наловил речных жаб и забросил ночью в ее окно… и то ему сошло (из-за его ангельской внешности).
Но год назад его (вместе с двумя дружками, такими же недоумками) исключили из гимназии. За стишок*, что они декламировали на перемене.
Их подслушал П.К. Будеич, профессор la katehizm, проходивший по коридору.
Оказалось, это надругательский стишок.
Об этом даже в газетах написали: «Молодые еврейские недоумки из Оргеева надругались над румынскими святынями!»
И хотя Шурка клялся, что они и слова такого не знали: на-дру-га-ться, и что стишок этот в полный голос распевают крестьяне на базаре, ничего ему не помогло.
M—me Angel осталась непреклонна.
«Неграмотным крестьянам на базаре – я прощаю!.. – объявила она Шурке. – Но только крестьянам! И при том – румынским!..»
И подписала указ об исключении.
——————
*Вот этот стишок: «Трэяскэ Романиа маре ши…» (рум.) – «Да здравствует Великая Румыния и…»
Вторую строчку я не решаюсь воспроизвести, в ней-то и содержится глу-мле-ни-е.
——————-
Мама ни о чем не догадывалась.
По утрам Шурка «уходил в гимназию» с сумкой учебников. Гонять голубей на окраине.
Он умолял меня не выдавать его маме.
Я бы не выдавала, но мне приснился сон: про то, как цыгане заманивают его в лес.
Еще бы. Такого херувимчика.
Проснувшись в слезах, я объявила ему, что не могу более закрываться.
Шурка встал в дверях, но я оттолкнула его.
Тогда он обещал, что не будет уходить на окраину.
Сначала я обрадовалась. А потом…
«А куда ты пойдешь? – вздохнула я, вытирая слезы. – Где тебе околачиваться в самом деле?»
От безысходности он поплёлся в Талмутойрэ (религиозная школа – идиш). Хоть там и не дают аттестата.
Но через несколько дней я заметила, что грудь и плечи его избожжены солнцем, а на руках плесень и смола.
Оказалось, он ходит к мануфактурщикам Тростянецким. У них гостил женатый сын из Праги, студент-социалист. Молодежь роилась вокруг него. Он запретил папаше нанимать крестьян, но позвал молодежь для очистки колодцев и дробления винограда.
Я искала случай взглянуть на него.
Он оказался малого роста, но с калачовой мускулатурой.
Жена его, девочка по виду, была на сносях.
…И тогда к нам явился старший Хасилев (отец другого недоумка).
«Ура, мы спасены! – сказал он маме. – Сам лесопромышленник Иосиф Штейнбарг отправляется в Бухарест – хлопотать за наших балбесов!.. В Бухаресте у него связи. Ему симпатизирует M—me Popalazar, теща сами знаете кого!..»
И попросил маму – расписаться под ходатайством.
Мама расписалась.
Но после ухода Хасилева она как соляной столб выставилась посреди комнаты. Как если бы она застала папу за его тетрадками. А затем принялась щипать и царапать Шурку. Шурка закрывал лицо, голову, вырывался и плакал, но я видела, что он счастлив. А я еще больше.
С того дня «лесопромышленник Иосиф Штейнбарг» не сходил у нас с языка. Упоминания о нем были часты, как моргание век.
Хотя лучше бы он не знал о нашем существовании. И о наших бортях в лесу.
— — —
Еще о Штейнбарге.
Я думала, он bon monde. Как, например, Глюсгольд (банкир). Или братья Тростянецкие (мануфактура).
А он не толстый и не старый. У него блестящие глазки и носик с весёлыми кружочками-ноздрями, выправленными наружу.
Мне бы и в голову не пришло, кто он на самом деле.
В Бухаресте он добился Шуркиного восстановления в гимназии.
Надо же!
Поехал.
И добился.
Представляю себе рожу Петра Будеича. Профессора… ха-ха!.. la katehizm!
Но – увы. Он (П.К.Будеич) в Реуте утонул…
1933, март.
…под скальным монастырём, выручая двух гимназистов, оторвавшихся от экскурсии.
Говорили, что он из Братства Креста* и у него зелёное рубище под костюмной парой.
—————————-
* Братство Креста – национально-религиозное движение, созданное в Румынии крайне правым политическим деятелем Корнелиу Кодряну.
——————————
Никогда не забуду лекцию «Великая Румыния», прочитанную им в середине курса.
Не забуду, как на словах «Запомните, воры и прохиндеи…» голос его перехватило от волнения и судорога страдания по лицу прошла.
Вот полная фраза: «Запомните, воры и прохиндеи, что со времен траков и даков, не по суду людскому, а по священному установлению Божественному, земля Трансильвании есть наша, и земля Добруджи наша, и земля черноуцкой Буковины, и все однажды сотворенное Отцом Небесным от Прута до Южного Буга, – все это есть наше и наше!»
Бр-р, как красиво!
Но он утонул, и я сослала бы его
в Карфаген,
в Гусятин,
в Трою.
Но он пролежал полных три дня в Успенском Храме – будто бы упиваясь своей смертью.
Евреев хоронят в день кончины. Человек не успевает побыть мертвым. Но переселяется из Оргеева в Изкор (поминальная молитва – ивр.).
А этот – пролежал три дня.
Только в июне перестала я думать о смерти – когда «Маккаби» делегировал меня на слёт (в Кишинев!).
Я так много слышала про Кишинев, что боялась разочарования.
Но Зиновий Болотин, председатель группы, обещал, что после парада отвезёт меня в Фельдшерскую школу за анкетами (откуда он только узнал?!).
21 июня 1933 года, Кишинев.
Но Кишинев оказался ещё прекрасней, чем я себе представляла.
Мы шли колоннами.
Мальчики в бриджах, девочки в шортах-юбочках.
Барабаны с валторнами сопровождали нас.
Проспект был параден: тротуары выделаны по-столярному остро, остриженные деревья держат выправку.
Мы встали у Триумфальной арки. Солнце пело на её золотом циферблате.
Теперь я могла вертеть головой по сторонам, рассматривать колонны, формы, флаги.
Вот «Халуц» («Первопроходец» – ивр.)… вот «Поалей Цион» («Трудящиеся Сиона»)… Другие полотнища, с вензелями королевского дома, с круторогими буйволами и пучками колосьев – не были мне знакомы.
Любопытные толпы горожан обступали площадь.
Великаны gendarmes отлавливали за шкирки проказников-детей, искавших затереться среди нас.
И Триумфальная арка высилась в нашу честь.
А сразу после демонстрации подходит ко мне футболист Нахман Л. (бывшая симпатия! ха!) и с равнодушной миной протягивает конверт.
«Что это?» – я состроила ему такое же безразличное лицо.
«Зиновий передал!» – выдавил он из себя.
То был конверт из Фельдшерской школы при казённой б-це – с анкетами для поступления.
Как вовремя!
Ура!
До сих пор я понимала мiръ как рамку. Гора, река, скороидущее небо над ними, косодеревый Оргеев, мощённый в торговой части, были сколочены по мне, как рамка (даже бегущий юноша-футболист – и тот приходился мне троюродным братом). Но профессор Будеич вышиб ее своею смертью.
Но – ура!
Скоро я перееду в Кишинев.
И… родюсь… рожусь там заново!
8.
Витя Пешков.
Хроника 4.
А город мой зелен был до того, что в обвое аллей, озерных плавней, дворовых олешников казался кривоул и провинциален. И хотя по проспекту тополя были отрёпаны во фронт и окублены, как пудели, у министерских зданий, всего-то полукварталом ниже косились акации-солохи да древние мощи шелковиц ходили под себя багрецовой ягодой, и асфальт был липок и лилов.
Июль 1973, Кишинев.
В дворик мой запахнуто было столько неусадчивого цветенья, фруктовых копн и ополченных тополей, столько виноградниковой мохны, астр, георгин, что и просластное солнце лишь выборочными врезками ложилось здесь и там, не задевая наземистые прохладу и тени…
И я старший из детворы!
Мы водили бесконфликтные тихие игры: войнуха, жмурки… футбол. Да, футбол… До сих пор мне хотелось его слабого раствора. Не интриг, не драк, не унижений «Кожаного мяча», а нового рывка, неизъяснимого разворота.
В том году вместо травмированного Бышовца в Киеве заиграл Блохин. Левша и лебедь советского футбола. Он был легкоступней, полетнее, разболтаннее в крепленьях. И был у него финт: не ждать, пока защитник набежит, а пробросить мяч и лететь вослед, как воздушный шар с газовым свистом.
Никто не мог сладить с этим его финтом!
И как поют под заграничные пластинки: под Тома Джонса или Энгельберта Хампердинка, так шлифовал я свои бег и обводку под блохинскую взмывающую игру.
Безмятежность моя была бы полной, если б не Шаинов из 12-й квартиры. Бывший милиционер. Инвалид с тростью. Он запрещал топтать траву под шпалерами. Только чиркнешь спичкой футбола, он тут как тут со скандалом. Хотя играл за Динамо (Оргеев) в молодости, если не врет. И сейчас, в изнурённой старости, оставался болельщик: всякое утро Вера-почтальонша подносила ему свежий «Сов. спорт» в росе. А киоскерша у «Бируинцы» откладывала «Футбол-Хоккей» по понедельникам.
До «Бируинцы» две минуты на «Орленке». Четыре минуты легким бегом. Но для Шаинова это мучительный поход. От ревматизма его аж закручивает на каждом шаге.
«Постой!.. Остановись, кому говорю!.. Не в службу, а в дружбу!» – заводил он по понедельникам, когда я как ястребок пролетал мимо на «Орленке».
Ладно, я не вредный. Сгоняю за «Футбол-Хоккеем» к «Бируинце».
Однажды я купил там «64 – Шахматное обозрение». Хотя и не думал покупать. Просто киоскерша вдруг нагнулась под прилавок и достает: «Нужно?.. Для своих держу!»
Я подумал, это тоже про футбол, и купил. А оказалось – про шахматы.
К удивлению моему, Лазарев обрадовался покупке («Ух ты, Ленинградский межзональный!») и кинулся в кухню за ножом.
«Аньк, смотри! – стал он разрезать сдвоенные полосы. – Ларсен, Таль, Корчной… (вжик-вжик!) Тайманов, Ульман, Карпов!.. (вжик-вжик!) Аньк, ты за кого?..»
– Мой жених! – вытерев руки об фартук, мама ткнула в одну из фоток на ободке таблицы. – Несостоявшийся!..
– Вот как?.. А я за Таля! – рассмеялся Лазарев. – А ты за кого? – спросил он и меня.
А я вообще впервые слышал эти фамилии.
Но теперь мы с Лазаревым стали ловить «Маяк о спорте» по радио и заносить результаты в таблицу.
Но «Маяк о спорте» это аж в 23.00.
Пока дождешься!
От нетерпенья я завел свою собственную таблицу (в тетрадке по арифметике). Результаты – по шестигранному кубику.
По обеим версиям (по кубику и по «Маяку») лидировал Анатолий Карпов.
Он был худенький, прозрачный. Весенний, как березовый сок. Серьёзность, юность, незатрёпанная талантливость светились в нем.
Но свеченье его колебалось от тяжких всхрипов В.Корчняка (это который «мой жених»), колдыбавшего следом. Помятый, пожилой, бизонистый, с турецкими злыми глазками, налитыми удивлением и упрямством, он не желал отставать.
Я затирал его в моей таблице. Но он отыгрывался в сводках «Маяка». И как настойчивый ухажер-насильник, достиг своего в последнем туре.
Делёж 1-2 места.
Впрочем, тогда, в июне-июле 1973-го, Корчняк мог выглядеть и по-другому: благополучней и нейтральней.
Неприятностям его суждено было начаться годом позже.
Мое описание заимствовано из рассказа Лазарева, видевшего его вживую, и относится к 1975-му году.
9.
Chantal. Мамаша Унгар.1933.
Фельдшерское училище устроено аж на Валя Деческу (село Боюканы).
В дороге я намерзаю, как вода в бочке.
Приходишь в класс – там печь с угаром.
Ноябрь 1933, Кишинев.
И Унгар тут. Этот жирный Унгар – в ветеринарной школе.
Притащился за мной аж в Кишинев.
Отшила бы его!
Но я делю комнату с Изабеллой Броди и Любой Пейко, а они обожают кататься в его фаэтоне со шкурами.
Он бывает у нас каждый день.
Вынуждая меня сидеть в училище до темноты.
Мало того.
Мама пишет, что в Оргееве меня уже выдали за Унгара.
И что-то я не слышу недовольства в её тоне.
Жаль, она не видит, как я топаю с Боюкан в ночи (грязь – хуже, чем у нас в слободке. И пьяницы голосят у заборов).
И ещё этот Унгар хвастается, что загипнотизирует меня (он берет уроки у гипнотизёра Маркова).
Я делаю вид, что не боюсь.
Последней каплей стали именины сестры Унгара.
Вся их мелиха прибыла из Оргеева: родители, сестры…
Я бы и не подумала идти.
Но – делать нечего – мама передала мне зимнее пальто с мамашей Унгар.
В воскресенье мы явились к ним на Садовую.
Молдавский жаркий ковёр лежал как задумавшийся на полу в прихожей.
Было натоплено до обморока.
И вдруг… мамаша Унгара…
Пропустив Белку и Любу по лестнице наверх, она задерживает меня возле скрипучих ступенек. Обнимает и говорит: «Вот такая мне нужна!»
И смотрит – точно гипнотизирует.
Ну всё.
Довольно с меня!
10.
Витя Пешков. Мой Лазарев!
Нет, Лазарев это вещь!
Вот мечтал я о велосипеде «Орлёнок». Он и приволок: не новый, с проржавью, но на ходу. Тросик ручного тормоза был сжёван, и мама запрещала мне выезжать со двора. Тросики продаются в Авто-Вело на базаре, и Лазарев обещал, что мы пойдем и купим.
Ещё он отвадил нашу Марью-домработницу. Клёво! Не люблю я этих марьиных уборок по четвергам: голизну стекол без занавесок, мокрый ветер в комнатах… Оказалось, что и Лазарев всего этого не любит. Р-раз, и Марья перестала приходить.
Ещё у него есть магнитофон «Юпитер-202» с записями Тома Джонса.
Еще он конькобежец, один из самых ловких на Ботаническом озере.
(Но только не надо тянуть меня за язык – про это озеро.)
Еще он разбирается в астрономии, говорит, что с Земли послан сигнал к звездному скоплению М13 и теперь всё зависит от того, будет ли ответ от братьев по разуму.
«А вообще-то блеф! – заявил он как-то за обедом. – Астрономия есть наука о наших телескопах! Не более того. Реальный же мир не познаваем в принципе. Да и есть ли он, реальный мир?»
«Новости дня! – попеняла ему мама. – Гегельянство какое-то!..»
Но она попеняла ему не строго. Не так, как она кидается на любого, кто только смеет ей возражать.
«И ничего не гегельянство! – обрадовался Лазарев. – И познать можно – только самого себя!»
«Ну тогда это эгоизм! – возразила мама. – Это малодушный побег от мира!»
Я ничего не понял в их разговоре. Но все равно интересно!
И классно!
Ведь Лазарев это снисходительность мамина, это сказочный аромат табака в комнатах, это вино и торт в будни.
Это первая мысль по утрам – нет ли новостей из звездного скопления М13, пока я спал? Не поступил ли ответ?
Эх, если бы он только предложил: «Будь Лазарев, а не Пешков!» – я закричал бы «Ура! Буду!».
Потому что выбор между Пешковым и Лазаревым это выбор между Ботаникой и Центром. А мне в Центре за…сь. Даже включая жирного Хаса.
Но не включая слепую Дашу, которая по целым дням сидит перед подъездом и тянет мотки шерсти через спинку стула.
Кого-кого, а слепую Дашу я боюсь: всегда она лезет обниматься с этими своими полузакрытыми и вывернутыми куда-то в сторону глазами.
Это так страшно, что я прямо не знаю, что с этим делать.
Наверное, я не должен вспоминать о ней. Решить для себя, что ее нет на свете! (Ну-ка… попробую!..)
Зато во всем остальном я просто счастлив на 25 Октября в Центре.
Я окончательно понял это во второе лето,
Июль 1973, Кишинев.
когда мама и Лазарев поехали с тургруппой в Югославию.
Полдня мы провожали их. Я бегал с уличного балкона на дворовой – высматривая такси.
А когда оно приехало, мы поторглись с чемоданами вниз.
От слёз у меня щипало в глазах.
Но я знал, что будет хорошо. Так хорошо, что навсегда запомню.
Без мамы режим дня расползется на нитки. Лето, остроптичья мохна дворовых тополей, велосипедное свиристенье в Соборном парке, телевизор до ночи… – перестанут быть пунктами распорядка. Но пустят свой собственный пьяный сок…
И еще:
— баба Соня не запретит мне ночлег на балконе,
— я не буду кушать, когда не голоден,
— не возьму ни одной книги в руки,
— рассмотрю голых тёток во «Всеобщей истории искусств».
Вот такие планы!
Такси уехало. Мы с бабой Соней остались у палисада.
И тогда цвет воздуха изменился.
Вокруг все потемнело – как в кинотеатре перед фильмом.
Это гроза выпахтывалась над сараями.
Она шла с Боюкан. И гремела так штутко, точно костяные шары вылетают за биллиардный борт.
Мы вступили в подъезд, и сразу обвально полилось снаружи.
В подъезде запахло замокшей пылью.
Мы поднялись в квартиру.
В то лето, как полевая тварь в логове, сложился я по образу квартиры, укрывшей меня с моими таблицами.
Она задакивала меня всяким порожком, плинтусом.
Дуплящаяся в стволе Центра, одним балконом в филармонию, другим в тополиный двор с стеной сараев по границе, она выдает градостроительный план моей личности.
Она – дворец моей грудной клетки, черты моего лица…
И хотя баба Соня утверждает, что ул. 25 Октября это на самом деле str. Carol Schmidt и «в 7-й квартире тут Хвола жила!» (бабы Сонина подруга по гимназии), я не возьмусь откапывать чужую Трою.
Мне только надобно, чтобы бурная каша моего воскресенья стартовала именно здесь – в этих комнатах.
В протяжении многих лет докучал мне повторяющийся сон: мы почему-то снова на Ботанике. Душевная тоска, поедавшая меня при этом, и с солнопольем пробужденья уходила не сразу.
11.
Шантал. Трамвай. Хвола-страхопола. 1934
Я сижу в концессии и пишу письмо в Оргеев.
О том, что мне… м-м-м… плохо в Кишиневе.
А до сих пор врала, что – сказка!
Ложки-миски черябаются за занавеской, там шофера обедают. Важные письма я всегда передаю с кем-то из оргеевских шоферов.
Декабрь, 1934, Кишинев.
Дверь с улицы хлопнула.
Н-да, культура. У нас в Оргееве неграмотные царане – и те придерживают дверь, когда входят.
Белые боты в калошах проследовали к занавеске.
Я подняла глаза – посмотреть, кто этот невежа…
Это был … лесопромышленник Штейнбарг!
Ну тот.
Ну бал в «Маккаби». Со смешными дырочками в носу.
Он скрылся за занавеской.
Я вытянула ноги под столом. Главное, что ботинок не видно (которые протекают).
– Королева бала! – обрадовался он, выйдя от шоферов. – Вы что здесь?..
– А вы? – я сидела перед ним враскидку, с вытянутыми ногами.
– Я?.. В шофера нанялся!.. Ха-ха!.. Шучу!.. – и посмотрел, проверяя впечатление. – Концессию выкупил!..
Он был в фуражечке с опущенными ушами. Как студентик какой-то.
Моя поза казалась мне теперь неприличной.
И пересаживаться поздно.
Я только свела колени под столом.
– Я изменю тут порядки! – поделился он зачем-то. – У моих автобусов будут имена – как у пароходов в океане! И, кажется, я знаю, какое имя будет у самого новенького из моих… автобусов!..
И засмущался отчего-то.
– Письмо?.. В Оргеев?.. – вытянув шею, он заглянул поверх моего локтя. – Хотите, могу передать!..
(Невежа какой – совать нос куда не звали! А с другой стороны… может, и вправду передать с ним письмо, он тогда с папой познакомится… и … не тронет наши борти в лесу?!)
– Хорошо! – согласилась я. – Только одну минуту!..
«Мама! – вывела я, выправившись на стуле. – Мне тут холодно. И одиноко. Скоро я оставлю учебу!»
Отдала письмо и ушла.
Хотя он расположен был поболтать.
На улице пулевой дождь замерзал на лету. А я потеряла варежки, и у меня разболелся живот.
Возле «Одеона» извозчичьи лошади ели солому с грязного снега.
Я подрабатывала сиделкой, была бережлива, у меня нашлось бы 10 лей на извозчика. Но я не потакала себе в мелочах.
Тащась по Измаильской, я подсчитывала свои накопления в уме. С чем я в Оргееве появлюсь?.. Каковы мои действия?
Я в панике.
Чтобы отвлечься, я стала думать о лесопромышленнике Иосифе Штейнбарге, разбирать его странную внешность: глазки как весенний ледок, малиновый рот в светлой бородке. И выражение лица такое странное, будто он спал и отлично выспался, а тут еще и какой-то весёлый сюрприз с утра. Полагаю, что владелец автобусной концессии мог бы устроить себе другую внешность.
Но мне приятно, что он помнит про «королеву бала».
Но возле рынка я упала на нальдобище.
Чуть не заплакала от боли.
Встала у стены швейной фабрики. Как свинья в грязи.
Инвалиды, цыгане – и те уходили от черных будок, проклиная погоду.
Плача, я поднялась в трамвай. К чему теперь экономить.
Среди пассажиров я узнала Хволу Москович, мою младшую тетку из Резены. В гимназической форме «Princesses Dadiani».
Я не была удивлена, хотя мы не виделись с детства. Дело в том, что я ехала в трамвае в 3-й раз в жизни, и трамвай породил Хволу, как одна ненормальность порождает другую. Зато я тотчас вспомнила обиду детства: вальжоржетовое платье и то, что Хвола видела меня в одном белье.
Но в трамвае она кинулась ко мне как родная.
Через полчаса мы были в её комнате на Carol Schmidt с новыми обоями и пляшущим горячим газом под котлом.
……………
Я провела там четверо суток, первые из которых проспала целиком.
……………
После сидячей ванны подушечки моих пальцев стали промято-розовы, нежно-надуты.
И такое же покойное, крахмально-рассыпчатое солнце развеялось на Carol Schmidt.
Ледяной шторм выдохся.
За приоткрытыми ставнями солнце разминало пальцы на сугробах.
А потом Хвола повела меня в «Orpheus» – на новый фильм G(reta) G(arbo).
В зале погасили свет.
Фильм как яичница заплясал на экране.
Я сидела не поднимая глаз. Уверена, я больше не похожа на GG – после этой мучительной зимы в фельдшерском училище.
GG появилась только на 29-й минуте! В гладком сером платье, с высветленным collar под горло!
И что же!
Хвола сразу стала вертеть головой – с экрана на меня, с меня на экран. Как переливают кипяточный чай из стакана в стакан – туда и обратно, пока не остынет – вот так она сверяла меня с экраном… А потом как засмеётся от восторга.
Злопамятная как 1000 старух, я тут же простила ей все обиды.
………..
Моя главная обида произошла в детстве, когда меня отвезли к ним в Резену на каникулы. В Резене жил Ревн-Леви, мамин брат. Он построил 2-этажную гостиницу с рестораном. К нему стали ходить румыны-пограничники, он разбогател и перестал нас признавать.
Но это позже, а пока нас привозили к ним на каникулы: Шурку и меня. Но Шурка не умеет себя вести. Он играл там в банки и разбил окно в зимней кухне. И потом он плохо влиял на Адассу, Хволыну младшую сестру: вдвоем они варили свинцовые битки на костре и швыряли куда ни попадя. И еще он дразнил Хволу «Хвола-страхопола», чем доводил ее до слез. Поэтому Шурку перестали туда звать…
Но и я там не задержалась – после случая с вальжоржетовым платьем.
Вот как это было.
Из-за дождя мы приехали в Резену в 10 ночи, но Хвола не спала и, утащив меня к себе, усадила перед ширмочкой. У неё был целый гардероб. Она исчезала за ширмочкой и открывалась передо мной всякий раз в другом наряде.
Я с послушным интересом разглядывала её, пока она не вышла в платье из вальжоржета.
Кажется, я перестала дышать – от восторга.
– Хочешь примерить? – предложила она.
Она была крупная девочка, настоящий кабанчик, но на мне лучше сидело.
– Снимай, снимай! – заторопилась она.
Я стала стягивать платье через голову, заколки полетели из волос. Понукаемая Хволой, я не додумалась уйти за толстую ширму и выстыдилась перед ней в одном белье.
Хвола посмеялась, и мне стало тоскливо.
Нас позвали перекусить с дороги, но я ушла в угол и стояла там спиной ко всем. Они подумали, что я злая.
Меня отвезли домой на вторые сутки – с каким-то одноглазым провожатым.
Мама изменилась в лице увидев нас.
Оказалось, это садовник Шор (Палестина, «совместное обученье девочек и мальчиков»).
Плевать.
Он пожаловался маме, что я щипала Хволу и не разговаривала ни с кем.
Врун одноглазый!..
Тогда я рассказала про платье.
Мама обругала меня, но хотя бы голова ее перестала мелко дрожать, как перед приступом д(иабета).
У них есть кому донашивать платья после Хволы, заключила она с гневом и унынием, у них Адасса растёт.
………..
Выйдя из «Orpheus», мы еще гуляли по парку.
Снег был приручён, и возле Благородного собрания каток залили.
В тот день на катке Хвола открыла мне тайну.
О том, что она посещает исторический кружок и – «только тс-с-с, поклянись, что никому ни слова!» – готов…ся к по… егу в ком…изм че…ез Дн…стр.
Вместе с какой-то Софийкой.
Все уши прожжужала – этой Софийкой.
«Это моя лучшая подруга! Таких как Софийка больше нет! Ее мама-социалистка в тюрьме родила!.. И если бы ты только слышала её доклад о Лаонской коммуне в нашем историческом кружке! Она такая храбрая! Даже сам adeveratul historii* господин Адам… (тут она замялась)… Короче, я уверена, вы понравитесь друг другу!..»
———————-
*Adeveratul historii – Преподаватель истории (рум.)
————————
Я только хлопала глазами, с трудом одолевая всю эту груду сведений, пока Хвола не вернула меня на землю.
– Бежим с нами! – воскликнула она.
– Набегалась уже! – глаза мои наполнились слезами.
– Тебе только восемнадцать! – возмутилась Хвола. – А рассуждаешь как старуха!.. Ты вот скажи, есть ли у тебя великая цель!..
– Великая цель?.. Я пока не знаю!..
– Посмотри вокруг! – стала мне подсказывать Хвола. – Неужели тебе ничего не хочется изменить? улучшить?..
– Ничего! – вздохнула я. – Правда!.. А после практики по акушерству мне и замуж не хочется!..
– Господи, ну какое замужество! – расхохоталась Хвола. – Ты сама еще дитя!.. А вот что такое прибавочная стоимость, ты знаешь? Или что такое фаза первоначального накопления капитала?..
Я не знала.
Вместо этого я спросила о судьбе платья из вальжоржета.
До сих пор мне не безразлично было – кто донашивает его?
Но Хвола не помнила этого платья.
Она ходила в исторический кружок, учила русскую грамматику, обливалась ледяной водой по утрам.
Тогда я спросила про одноглазого садовника – все такой же ли он вредный.
«А-а, Шор! – сообразила Хвола. – Ну какой же он вредный! Так, вдовец без глаза. А теперь еще и Сёмка в матросы нанялся!.. Ну ты ведь помнишь Сёмку?..
Не помнила я никакого Сёмку.
– Странно, – удивилась Хвола, – это сынок его!.. Шор последнее с себя снял, чтоб Сёмка на инженера выучился, а он – в матросы сбежал!..
Тут она запнулась.
Подумала о своих родителях, наверное.
Что-то они будут чувствовать после ее побега?!
………….
Побег был назначен на Рождество.
Вот план:
В каникулы Хвола поедет домой в Резену. И Софийка с ней (мол, просто так, у подруги погостить). Резена расположена лоб в лоб с русским городком. Один тонкий чулок Днестра между ними. Это так близко, что с мая по октябрь слышно, как играет духовой оркестр на русском берегу. Хоть целый день сиди и слушай валторны да трампеты. Но для побега лето не подходит: ночи коротки. Другое дело зима (когда жизнь замирает и дни сгибаются под шапкой ночи). Вот зимой-то все и пере-(бе)-гают в ком(…)зм. В белых простынях по белому льду…
И еще никто не возвращался назад – настолько там хорошо!!!
Слушая Хволу, я поеживалась от страха.
В одну минуту Кишинев сделался мне мил.
Не знаю я, что такое комму…зм. А знаю только, что никакая сила не заставит меня бросить училище и перейти реку по ночному льду.
Тем более что моя бабушка говорит: кто в молодости шастает по свету, тот на старость приплывает в богадельню…
Часть первая (II)
1.
Лазарев. Стажировка в Москву.
Лазарев целовал Аню за колонной аэропортовского буфета.
Они были скрыты от глаз, и только буфетчица, когда отступала к зеркальной полке с печеньем-зефиром, могла видеть рыжие борты лазаревской дублёнки.
За буфетной стеной полигонный шум самолетов не смолкал.
Прислушиваясь к нему, Лазарев убеждал себя в том, что не боится отрыва от земли и тысяч метров воздушной пропасти.
Кишинев. Аэропорт. 1974, февраль
Он целовал… нет, скорее тыкался подбородком, ртом и носом в пятно Аниного лица. В общественных местах она была недотрога. Но теперь ему показалось, что его поцелуи и неспокойные руки делают свое дело, его плотское пламя перекидывается на неё, вот и плащик смягчается, и губы рождают ответный вздох…
Но, покосившись на её поднятое лицо, увидел открытые глаза, терпеливо глядевшие в сторону, и щепки помады на губах.
– Ну вот! – отстранился он. – В чём я виноват?..
В новой дубленке ему стало неповоротно, душно.
– Ни в чём! – отвечала Аня.
– Я ведь не развлекаться еду! – расстроился он. – Вот вредная!..
Помолчали.
Лазарев ожидал, она скажет: «А чего! Можешь и поразвлечься!»
Но она не сказала.
– Ты ведь знаешь, что для меня Москва! – сбивчиво заговорил он. – Для моего роста! Для всего будущего моего!..
И ничего не добившись этой глуповато-взволнованной тирадой, принужден был добавить:
– Обещаю, Аньк! В музей Толстого в первые же дни!.. А если хочешь – то прямо с самолета!..
Вот это было в точку!
– Найди все письма Льва Толстого в Молдавию! – захлопала она ресницами. – Ты понял – все?!. Не важно, какого года!..
– Найду все письма! – подтвердил. – С еще до нашей эры!..
– И с этим… Шлёмой поговорить, – прижалась благодарно, – про харьковский период!..
– Святое дело – про харьковский период! – согласился охотно.
– А это правда, – заулыбался, – что в детстве ты – никому не сказав – ездила в аэропорт?!. Посмотреть, как самолёты взлетают!..
– Было дело! – признала. – Возле той решётки стояла!.. – кивнула куда-то вбок.
Лазарев посмотрел, куда она кивала.
Глухая стена.
– А вообще-то неправда! – передумала. – Так, приезжала с папой за компанию – покупать автодетали у таксистов! Таксисты тут подшипники продавали, я в этом не разбираюсь, просто с папой любила ездить – все равно куда!..
«С папой любила ездить» было произнесено с нажимом, обидным для Лазарева.
И потому он мог бы себе позволить ответный сарказм. Что-то вроде: «Еще бы! С таким папой!»
Но не позволил. Пощадил.
– Подшипники? – спросил нейтрально. – Зачем?..
– «Победу» собирал! – рассказала она с холодком в голосе. – Купить – денег не хватало!..
И Лазарев снова почувствовал укол. Как будто он виноват в том, что папаша ее (вообще-то военный в чине и писательский секретарь) на «Победу» не накопил.
– Ну вот чего ты дуешься? – расстроился он.
– Простить себе не могу, – поделилась она, – что последнее с себя не сняла!.. Для папы!..
Наконец в ее голосе яда не было.
Потом, в самолёте, пока разогревались турбины, он вспоминал, как поразили его открытые Анины глаза, глядевшие в сторону, их терпеливо-скорбное выраженье.
Его затрясло от обиды.
«Хохотушка! – подумал с возмущением. – Баба-ураган!.. Мастер показухи, на самом деле!.. Мол, как ей важно всё, из чего я состою: мои мысли и вкусы, родители, друзья, Гурджиев и Сведенборг!.. Хм-м… Пока не прихлопнула, как комара, – штампиком ЗАГСа по голове! – а теперь и притворяться не желает!..»
Выехали на взлётную полосу.
Взлетели.
Пришлось отвлечься.
«Что держит самолет в воздухе?» – вопрос, неизменно лишавший его сна в ночь накануне вылета.
Помнится, даже конспект завел – с выписками из «Науки и жизнь»: что-то там про плотность воздуха, уравнение Бернулли, расчет подъемной силы крыла…
Фигня.
Животный ужас перевешивал.
Это когда царишь себе на земле, увлекаешься, мыслишь, пьешь лучшие марочные вина с друзьми и вдруг – вздёрнут в пустоту…
Давно он понял: одна его собственная воля к жизни (молодость, жажда славы, чувство будущего…) заставляет самолет лететь. Воля к ночным пляжам Планерского, воля к тартуским лекциям Лотмана о структуре стиха, воля к покорению Мунку Сардык в восточных Саянах…
И не приведи господь постареть.
Постареешь, потеряешь вкус к жизни – никакой самолет не долетит!
…………
Итак, взлетели.
(Пламя целой жизни заколебалось… и уравновесилось.)
Моя взяла.
Так на чем же я остановился…
Ага. Аня.
«Всё показуха! – возобновил свое ожесточённое размышление. – Прямота, крупность! Отчаянность и бесшабашность. С голой шеей в любой мороз. Прыжки с парашютной вышки в ЦПКиО. Выпуклый лоб, роговая гребёнка в волосах – всё на простаков!.. И сам голос, вечно охрипший от эмоций, щёки, надутые со сна – образ, не более того!.. Хм-м, и эта её искренность в интиме (вместе и темперамент, и целомудрие), так трогавшая меня… И как это ей удалось: что еще и не жили вместе, ещё не переспали ни разу, – а я уже в курсе, когда у неё месячные, хотя не спрашивал!.. Гипноз?.. И потом, когда стали жить, спать в одной кровати – всегда её тяжёлая нога на мне, куда ни повернусь: на правый бок, на левый!.. Ну и самое главное… этот ее папаша из озера, третий Ша (как по голосам Исаич* припечатал!), из-за которого теперь по архивам таскаться, письма Толстого искать!.. Надоело!.. Ну и ладно!.. Значит, все к лучшему: стажировка, отъезд, прививка разлуки в застоявшиеся… гм-м… отношения!»
——————————
*В какой связи Солженицын так припечатал ее папашу, было не понятно. Как и то, что означает это «третий Ша». Но Исаич и вправду так припечатал в интервью BBC. Своими ушами Лазарев не слышал, но несколько знакомых подтвердили, что – да, было дело, припечатал.
————————
Самолёт набрал высоту.
Из-за занавески возникла стюардесса с подносиком: газировка, леденцы «Взлетные».
Все пришло в равновесие.
Мысль о прививке разлуки понравилась ему.
Он повеселел, хмыкнул и, сунувшись в проход между креслами, стал делать знаки Виле К-ду, бывшему однокласснику, 2-му дирижеру Оперного, сидевшему в пяти рядах сзади.
В аэропорту Виля был с молодой особой, очень эффектной. И лишь кивнул издалека. А теперь запросто пришёл и сказал: «Привет, Лазо!»
Лазарев тоже поднялся, и они ушли в хвост самолета, где было два свободных кресла через проход.
Разговорились – кто, чего.
Вилю взяли в аспирантуру Гнесинки. Вот, летит.
– А я в «Известия» на стажировку! – поспешил отбить Лазарев. – Ну и еще там… в Ленинку да в музей Толстого с тайным поручением!..
Говорили пригибаясь друг к другу через проход, пока Лазарев не осознал, что подсчитывает, кто пригибается дальше. Выходило, что он.
Тогда он приклеился к подголовнику.
Виля был давний кент, хотя один на один дружили только в детстве, со 2-го по 4-й класс музыкальной школы. Пока отец не застал Лазарева занимающимся на скрипке… лёжа. Поверх заправленной постели (что усугубляло). И не перевёл в 3-ю мужскую на Садовой.
Ха! Наказал!
В 3-й мужской было в 100 раз интересней, чем в музыкальной.
Один Усов Иван чего стоил! Сын того самого Родиона Усова из ЦК. Прогульщик и хулиган, искатель тайников с немецким оружием на боюканской горке. Защитник уличных собак, предводитель банды, нападавшей на гицелов*.
———————
*гицелы – люди, нанятые для отлова бездомных собак.
———————
Благодаря Усову пересеклись вторично с Вилей – спустя двенадцать лет. На почве туризма. Усов теперь был скалолаз, боксер и жестокий бабник. Со сдвоенной фатерой на Ленина. Это 6 (шесть!) комнат в лучшем квартале города. И уже не дворняг бездомных, а красавца-дога держал для полной упаковки.
Усовский стиль жизни распространялся на Лазарева вплоть до женитьбы на Ане.
В браке Лазарев полагал себя счастливым, но теперь, давясь распахнутым Вилиным лоском, готов был пересмотреть итоги 10-летия.
Спасала стажировка в «Известиях». Она не уступала аспирантуре Гнесинского.
Виля не обязан знать, что стажировка выпала не за красивые глаза. А благодаря третьему Ша (посмертные связи секретаря Совписа и… подполковника КГБ!).
А вот про то, что Аня «англичанка» с ин-яза… как раз неплохо бы ввернуть.
Летели славно.
Самолет точно зашит был в небо.
Жгли анекдоты. Виля – два неприличных, потом политический. Значит, доверяет. Признает за равного.
Польщенный Лазарев чуть было не поделился про харьковский период и музей Толстого. Уже на языке вертелось. Но… не сболтнул, молодец.
Стал развивать про «The Catcher in the Rye» («Над пропастью во ржи» – англ.).
Дал понять, что читал в оригинале. Пускай и не без помощи жены-«англичанки» (выпускницы ин-яза).
Но Виля тронул за рукав.
– Почитать дашь? – спросил он понизив голос. – На одну ночь? – и даже поозирался по сторонам.
– Сэлинджера?.. – удивился Лазарев. – По-английски?..
– Тестя!.. – одними губами нарисовал Виля.
– Изъяли! – так же по-рыбьи неслышно отвечал Лазарев.
И еще не веря удаче, перевороту, подарку судьбы (исторически третий Ша никогда не был его тестем, просто не успел в этой роли побывать), дошептал:
– Копирки от пишмашинки – и те!..
И крест-накрест повел ребром правой ладони в воздухе.
В глазах Вили непонимание боролось с восторгом.
Он не понял, что означает этот секущий полет лазаревской ладони. А спросить – постеснялся.
Лазарев был доволен собой. Тем более что про копирки… ха-ха… придумалось на ходу. Бесконтрольный выброс фантазии!
А что?!
А если это случай такой: когда необходимо все козыри – и поживее – на стол!..
2.
Хвола. По ту сторону Днестра. 1935.
Когда в НКВД г.Рыбница Хволе Москович предложено было самой определить свою национальность на основе национального самосознания, она назвалась молдованкой. Так Софийка научила (с которой вместе переходили). И впрямь – это ускорило процедуры (ИИП-42*). Численность молдован в Молдавской АССР уступала численности украинцев и русских. Местный НКВД был заинтересован в притоке коренного населения.
———————
* ИИП-42 – спец.справка о временной регистрации перешедших (нелегально) в советское подданство из подданства капстраны.
———————
Записали в училище сахарного завода, поселили в общежитии.
Все другие учащиеся были из советских сёл.
Хвола пробовала завязать с ними товарищеские отношения, но поняла, что отпугивает их своим внешним видом: полнотой, рыжими волосами.
Даже спецодежда, единая для всех, не сделала её как все.
Рыбница, февраль 1935.
Софийку меньше избегали. Она была с гладким волосом, худая. В разговоре произносила слова быстро-быстро, чтоб утопить акцент. К тому же она стала называть себя «Соня», это имя знают и на левом берегу.
Не то, что «Хво-о-о-ола».
По воскресеньям Хвола уходила на рынок – говорить по-русски с молдаванами, русскими, украинцами. Подражать их разговору.
Софийка высмеивала её за эту старательность: мол, с ними не говорить надо!
«А что же тогда с ними надо?» – не поняла Хвола.
И… отвела глаза.
Столько пугающей ясности выступило в лице подруги.
………….
«С ИИП-42, – внушала она Хволе, – мы всегда будем перебежчики! Особенно в этой дыре! Но – рванули в Тирасполь, а?!. Там набор кадров на заводы, обучимся советской специальности! Получим паспорт СССР!»
«В Тирасполь? Без открепления? – ужасалась Хвола. – Нельзя!.. Нельзя!..
Тогда Софийка пригрозила: ты как хочешь, а я рвану!
Поражал ее авантюризм: наврала в НКВД, что ей 19 лет, чтоб в детприемнике не закрыли. Нанялась на поденку в дом советского инженера и все деньги тратит на духи-помаду. В суповой кастрюле варит тушь для ресниц. А теперь вот – в Тирасполь без открепления!
Хвола не могла без открепления.
Она оделась, привела голову в порядок, чтобы идти к секретарю за откреплением. Но, едва представив секретаря училища – в белой украинской рубахе, толстого, с бородавками по всему лицу, – охнула и не пошла. Такой он крикун.
Но Софийка права: нужна советская специальность! В училище всё не то. Обещали обучать технологии сахарного производства. А на деле? Буртованье свеклы в подвалах с крысами. Изо дня в день, из недели в неделю.
И насчет ИИП-42 – Софийка опять же права: клеймо на всю жизнь.
……………..
Поэтому послушалась ее.
Уехали без открепления.
3.
В Тирасполе не знали их прошлого. Но сюда съехались толпы из бывшего вольнонаемного состава армии. Этому контингенту всё доставалось в первую очередь: работа, профтехшколы, расселение по общежитиям.
Сняли комнату у сторожа кладбища, вдовца. Он был жлобан. Но согласился не брать денег за постой, а чтоб с поденкой помогали: стирка, огород. Угадал, что Софийка проворная. Сам он занимался незаконной выпечкой опресноков и открытым попрошайничеством. И не скрывал сионистских взглядов, неприемлемых для девочек.
…В марте город наводнили многодетные семьи с Украины. Про них распускали страшные слухи – будто бы они ели человечину в голодное время и с них взята подписка о неразглашении.
Обстановка в городе стала тревожной.
Тогда сын сторожа насоветовал: бегите в Харьков, я там учился на электромеханика и мечтаю вернуться. Это огромный город, в нём жизнь кипит.
Между тем он не отходил от Софийки.
Даже лица их делались похожи, когда рядом. Даже ресницами они хлопали одновременно.
Сын сторожа дал Софийке адрес своего дружка в Харькове. Некоего Семёна.
«Это золотой парень, тоже с ИИП-42, но выправил метрику и теперь как все!.. Попросите, чтоб и вас научил!..».
Перед сном в темноте Софийка заплакала тоненьким голоском и, дождавшись, пока Хвола встревожится и станет задавать вопросы, сообщила, что она и Шлёма (сын сторожа) теперь супруги и ее планы поменялись. Завтра она едет в Харьков, где выправляют метрики на как у всех, а послезавтра назад к Шлёме.
«Но только не оставляй меня, Хво!.. – разразилась она слезами. – Ведь ты мне как сестра!»
«И ты мне! – разволновалась Хвола. – Но только… как это ты так, а?!. Вчера – господин Адам… Сегодня – Шлёма!..»
«А вот так! – отрезала Софийка. – Вот так!..»
Бежали в Харьков в вагонах с фруктами.
Духота – в 5 утра дышать нечем.
Харьков. Июнь 1935.
Отыскали дом, где Шлемовский дружок живет.
Марля на дверях.
Блаженный дух сырости из темноты квартиры.
Стали стучать по дверному косяку в коричневой тусклой краске.
Косяк мягкий, стука не слышно.
Наконец Шлёмин дружок вышел.
Хвола… ахнула.
Это был Сёмка из Резены (сын Шора одноглазого).
Который в матросы сбежал.
– Теперь уже не Сёмка, а Пётр! – стал оправдываться он. – И не в матросы, а в судовые механики! Пока не увидел, что и в море на корабле имеет место эксплуатация человека человеком!.. Ладно, зачем пришли? – и выставил плечо, преграждая вход в квартиру.
Сбивчиво объяснили ему – зачем.
–…Ложь, я не выправлял себе метрику!.. – гримаса стыда прошла по его лицу. – Я закончил ФЗО автотранспорта и вам советую! Только автотранспорт даёт путёвку в жизнь, а также военное звание!.. Мой совет – езжайте в Ленинград, там женщин тоже мобилизуют!
А в дом не впустил.
Хволе передалась неловкость, исходившая от него.
Но Софийку так просто не выставить.
«Молодой человек! – пропела она. – Мне… нужно… выправить… метрику!..»
Есть в ней такая способность – заставлять считаться с собой.
— — — — —
Через месяц – с выправленными (Место рождения – пос. Лидиевка, Богдановский р. Круглая печать Сов. хоз-во «Красный Виноградарь», УССР») метриками и спецлитерой для получения паспорта СССР бежали в Ленинград.
Спасибо, Пётр (бывш. Семён)!
Хотя – редкий случай! – чем-то он Софийке не понравился («Не обижайся, Хво, но у меня прям колики в животе – от его резкого голоса!»). Надо же! Такая душка со всеми мужчинами, с ним она завела тон грубый, даже издевательский.
Зато Пётр на вокзал пришел. Губы дрожат. В глазах слезы. Не выпускает софийкину руку из руки: «Я знаю, мы будем вместе!.. Мы обязательно будем вместе!»
(Тоже мне. Шлёма №2. Господин Адам №3)
«Ну хорошо!.. ну будем вместе!.. ну чего распереживался-то?!» – успокаивала его Софийка (строя при этом – за спиной его – издевательские рожи!).
Эх, если бы он видел, как она в поезде себя поведет!
Все вагонные проводники ей мужья.
«Поступлю в ФЗО автотранспорта! – планировала Хвола. – Получу паспорт СССР!.. И – даже видеть эту фреху не хочу!..»
Потому что Софийка совсем потеряла стыд.
В поезде проводники ей покоя не давали. А она потешалась над Петром, над его любовью. И над тетрадкой стихов, которые он отдал ей на харьковском перроне.
Оказывается, он еще и стихи публикует! Под именем «Петр Ильин».
…………..
Хвола не знала, верить или не верить, но Софийка утверждала, что… («Только никому не говори, ладно?!»), так вот… она уверяла, что (по заданию ОГПУ!) Пётр (бывш. Сёмка) возвращается домой, за Днестр, – для разведработы…
4.
Лазарев. 1974.
Для Вили зарезервировано было в поспредстве, а Лазарева ждала родня (или кем они нам приходятся?) – баба Дуня и Шлёма. Это в районе Площади Ногина, в переулках.
Но Виля позвал в поспредство, и Лазареву стоило трудов не выдать удовольствие, с каким он это приглашение принял.
1974, февраль, Москва. Внуковский аэропорт.
Виля придержал приглашение до последнего. Было видно, что рассказ об изъятых копирках произвел на него впечатление, но он желал перепроверить себя. Понаблюдать, как Лазарев поведет себя при входе в столицу. Не запаникует ли, как провинциал. Не затрещит ли крыльями по воде, как селезень.
В ответ Лазарев поскучнел, напустил флегму. Даже позволил себе пропустить 2-3 Вилины реплики мимо ушей, оставить их без внимания.
Угадал! В точку!
Вышли из аэропорта.
Сели в 511-й радиальный.
Поехали.
Лазарев смотрел в окно, в сторону.
Окраинные лесосеки в пепельном снегу были растрёпаны, как капуста. В берёзах, выдавленных из леса на шоссе, зияли черноты и прогалины. И за всем этим – сахарно и зубко – качанела Москва.
Во всю автобусную дорогу от Внуково до Юго-Западной Виля что-то говорил, острил, и время от времени понижал голос, чтобы забросить еще крючки на тему тестя, но Лазарев как бы ушел в себя.
Он знал, что не подкачал.
Прошел проверку.
И действительно: Виля позвал в поспредство.
…………….
В поспредстве МССР.
Спальня была на 6 мест, с дебильно-высокими потолками.
Вечером выбежали в гастроном на Кузнецкий.
«Не мороз, а суповой концентрат мороза! – заметил Лазарев на бегу. – Разводить в пропорции чайная ложка на цистерну!» – и облизнулся от вкусности определения, от того, что выбил ещё пол-очка в глазах Вили. Не так уж мало очков за неполный день.
В спальне было слабо натоплено. Лазарев загодя подложил кальсоны под подушку, чтоб наживить в темноте. Не красоваться же в кальсонах перед Вилей.
Перед сном ходил на этаж звонить в Кишинев.
У Ани был слабый голос. Именно такой голос, от которого (и она знает об этом) у него портится настроение.
Она удивилась, узнав, что он ночует в поспредстве («А как же – с этим… Шлёмой поговорить – про харьковский период?!»).
– Уф-ф! – вздохнул Лазарев. – Вот на днях зайду и поговорю! Про харьковский период!.. Но умоляю – обойдись без сарказма!..
– По-моему, я говорю своим обычным тоном!..
– Это только по-твоему!..
– Я говорю как умею! – уныло и по-прежнему с подвохом отвечала Аня.
Унылые тона ее голоса подавляли.
– Да прилетай же на каникулы! – загремел он. – Нюська – свистуська!.. А?.. Вот вместе и пойдем – в музей Толстого! Письма искать!..
– Я бы прилетела… – голос Ани зазвучал безадресно, тускло, – если б не… – тут она еще и запнулась, и Лазарев угадал, что она удаляется от посторонних ушей (теща Соф.Мих.? Витька?) в спальню, и телефонный провод путается под ногами, – …если б не за-ле-те-ла! Уж извини за каламбур!..
И вот – надо же! – последняя часть фразы была произнесена ею совершенно по-другому.
Звонко. С твердой артикуляцией.
В голосе её краски проявились.
– Я рад!.. – выпалил он.
Он читал, что женщине важна первая реакция.
…………..
…Он не разбирал, что в нём: восторг или удручённость.
Если восторг, то леденящий.
Если удрученность, то в блеске победы.
Подумать только – всего-то пару лет назад – влюбиться в какую-то женщину, с кучей каких-то своих, особенных, посторонних тебе свойств (при этом завуча школы и замужнюю) и добиться того, чтоб она целиком восприняла тебя, зачала твоего ребенка!
Он помнил, как влюбился в Аню.
Три года тому назад.
В Ботаническом саду на Боюканах.
Там, где огородные участки, закреплённые за школами.
Была осень, поход 9-х классов на огороды…
А до того – ну едва знакомы. Просто коллеги по педсоставу.
И вот – влюбиться, навеять ей свою любовную волю.
Я победил!
Вернувшись в спальную залу, он храбро извлек кальсоны (розового позорного цвета) из-под подушки.
Надел при Виле.
Плевать, что Виля подумает.
Аня зачала от меня. Черноглазая, смелая… Смешная! – до сих пор треть зарплаты – в фонд помощи Вьетнаму. Нет, теперь в фонд помощи Анголе и Мозамбику…
А походка! Всегда с разбега. Всегда из гущи дел, споров, битв за справедливость! Просто подойти и усесться на стул – и то с разбега! Столько искреннего наступления. И это синее платье на Новый год – выше колен. Роговая гребёнка в волосах!..
Спасибо.
Значит, придется все-таки задрать штаны и – в музей Толстого.
И на неведомого этого Шлёму – время убить. Расспросить про харьковский период. Выручать третьего Ша.
Ну, Нюська!
Нюська-свистуська!..
И ведь всего-то три года как знакомы!
5.
«Нюська-свистуська». 3 года назад.
Первый «Ша» – это Шекспир (1564–1615).
Второй – Шолохов (1905–… )
Третий – Шор (Ильин) Пётр (1908–1969).
Теперь понятно – откуда «третий Ша»?
Но в чем же смысл сей остроумной формулы?..
В проблеме авторства.
В том, что на всем выгоне мировой литературы именно эти три экземпляра: столбы шекспировских томов, донской горько-полынный эпос и, наконец, картонное, с тесемками, ДЕЛО № цвета стружки, нелегально вывезенное за рубеж…– взбесились и понесли, задурили и заплясали, сбросив с себя седоков, считавшихся их творцами.
Но если с первых двух – как с гуся вода, то третий – дорого заплатил.
Слух по обе стороны границы прикончил его. Запятнал и прижизненно, и посмертно.
«Николай Леонтьевич! Коля! – написала Маевскому (папиному воспитаннику) на домашний адрес. – Год и 3 месяца т.н. я безуспешно пробивалась к тебе как в рабочий кабинет, так и в письм. виде.
“Задержите Фогла! – написала я тебе (после того, как в кабинет не пустили). – Через 3 дня их делегация покидает СССР, прошу досмотреть на границе его багаж и конфисковать рукопись моего папы!”.
В ответ – тишина.
Только через 2,5 недели мне позвонили и передали с твоих слов – что “все под контролем”!
Эх, если бы!
Но вот, прошло не так много времени.
В курсе ли ты, что с той не-конфискованной рукописью стало?
Я уверена, что – в курсе.
Теперь-то помоги. Пускай с непоправимым опозданием.
Сердце глохнет… – когда слышу это “третий Ша…”.
Вспомни, Коля, как папа тебя любил (и какое участие в тебе принял).
Вспомни, что для меня ты не только офицер КГБ, но еще и друг юности, не дававший мне прохода весь 1-й курс, пока я замуж не вышла.
Короче, надо что-то делать!
Надо опровергнуть клевету!».
…………..
Коля наутро позвонил.
– Не вопрос, – иронически пролаял в трубку, – будем опровергать!.. Архив-то остался после Петр Федорча? Бумаги там какие-нибудь?..
Аня: «Все пропало при переезде!..»
Коля: «Кто переезжал?.. куда переезжал?..»
Аня: «Мы переезжали!.. С Ботаники в Центр!..»
Маевский: «Зачем переезжали?»
Аня: «У сына травма – насчет всего, что с Ботаникой связано! Особенно с озером!..»
Маевский: «Что еще пропало?.. кроме бумаг?».
Аня (вытирая слезы): «Только бумаги!.. Они в картонке были!..»
Маевский: «А картонка – где хранилась? У тебя – хранилась? Или не у тебя – хранилась?»
Аня: «У мамы хранилась! В картонке такой с цветочками… от мужских ботинок…»
Маевский: «Мама не ликвиднула?»
Аня: «Мама?! Зачем?!.»
Маевский: «А развелись почему – отец с матерью… на старости лет?»
Аня: «Коля-а!..»
Маевский: «Так! Всё! Сегодня в 6 на Комсомольском! Ротонду над каскадом знаешь? Устраивает?.. Нет (передумав на ходу), сегодня футбол на Республиканском!.. На футболе в семь!..»
…………..
Коля был большой, быстрый. И эта его хаотическая быстрота в движеньях, как и короткий точный разговор (остро нарезающий твои встречные фразы), – все это неизменно поражало тебя, сталкивало с рельс. Еще тогда, в университетской юности (он с юрфака, старше на курс), просто потрепаться, посмеяться, – и то нужно было заранее привести мысли в порядок. Сгруппироваться – для разговора с ним.
Но при этом он был свой. Трогательный. Один румянец чего стоит! Не понятно, как в КГБ (с их культом незаметности) держат офицера с таким румянцем! А что агрессор – так это наносное. Если обращаться «Коля… Коленька», то он оттаивает. Выходит из амплуа. И тогда в нем другое выступает. Беззащитность. Быстрая готовность к драке. Такое уж его детство было: детдомовское, жестокое (он сам рассказал). И не просто дет-домовское, но дет-врагов народа-домовское.
Короче, он славный.
Другое дело, что его по рукам бить нужно: «Коля, не наглей!.. Коля, руки убери!»
Такой он ловелас неисправимый.
………………..
В шесть часов встретились на Бендерской, возле телефонной станции. Пересекли тонкий, под тополиным шатром, проспект. Достигли Дома офицеров с площадкой под фонарями. Сигаретный дым стоял там коромыслом: это роту срочников согнали, со штык-ножами поверх шинелей.
– Если черновиков нет, – заметил Коля, – то как мы его авторство докажем?..
И, не дожидаясь ответа, выступил первый.
– Есть газетка с ихним заявлением о плагиате!.. Есть перепечатки с той газетки в Англии и в Германии! Есть данные о подписантах! Всего семь человек, включая Фогла! Но где они и где мы! И отношений дипломатических нет!…
– Руки убери! – увернулась Аня.
Вот кадр!
– Чего – убери? – обиделся Маевский. – Нет, чего убери?..
Но руку – с талии – убрал.
– Я… замужем, Коль! – напомнила Аня самым примирительным тоном.
23 мая
И тогда народ повалил.
Много и густо.
До того не выдавали себя, шли по двое-трое, растворены в городской толпе.
И вдруг – сбросили маски!
У-у-хающей прорвой к стадиону.
Конная милиция выконилась на Подольской.
Строй солдат побежал от Дома офицеров.
– Идем отсюда! – Аня вцепилась в локоть Маевского.
– Страшно? – засмеялся.
И оттащил к темному тополю на поребрике тротуара (солнце еще каталось по миске неба, но тополя уже темнели).
– Я за-а-амужем! – передразнил Николай под тополем. – А с сыном скульптора кто встречается?..
– С каким сыном скульптора? – ахнула Аня. – С Лазаревым?..
– Ну!..
– Да ты что?.. Мы коллеги по работе!..
А народ все наступал.
С двух сторон обтекал их тополь.
– Просто коллегу по работе, – Коля усмехнулся, – на Новый год в семью не приводят!.. А потом еще и к Ивану Усову на квартиру!..
И, пока пораженная его осведомленностью Аня приходила в себя, добавил жалея:
– Этот Усов меня и интересует! А Лазарев твой так… – повертел кистью руки, – постольку-поскольку!..
– Он никакой не мой! – выдавила Аня.
– Этот Усов, – не слушал Коля, – это самого Родион Петровича* сын, а компании водит подозрительные!.. Ну вот при тебе… кто там еще был?..
—————
* Родион Петрович Усов – в то время зампредсовмина МССР.
—————-
– Ты… ты… – пролепетала Аня, – вербуешь меня?..
– Не надейся! – перебил Коля. – Женщин я использую только по прямому назначению!.. Но я не понял! – посмеялся в спину. – Мы клевету на Пётр Фёдорча будем опровергать?.. Или оставим все как есть?..
Аня замедлилась.
Подошел. Взял под локоть, крепко и сочувственно.
Втеснились в толпу.
Вот и стадион показался: крепость, обнесенная стеной, с бойницами кассовых окошек.
Крепость уже пала к этому часу, если судить по роковому уууу, доносящемуся из-за стен.
– Что касается Лазарева, – объявила Аня после продолжительного молчания, – то тут никаких секретов!.. А вот про Усова… извини!..
– Аня!.. – возмутился он. – Ради отца!..
От обиды его трясло.
– Нет! – повторила.
– Тогда хочешь знать, кто такой Фогл? – рассвирипел Коля. – И чего это он вдруг… с другого конца света… приехал твоего мужа спасать?
Протиснулись в ворота Республиканского.
Поднялись на трибуну.
Вид с трибуны был – врезка тропическая. Точно во всякую клетку мира – от игрового поля до зрительских сот – ампулы с краской впрыснуты.
– Ну?! – напомнил Коля. – Кто еще у Усова был?..
– Нет!..
И вот тогда – разверз портфель и показал …
Подразнил на расстоянии!
– Говори! – ударил по руке (чтоб не тянулась). – Говори!..
– Я только про Лазарева!..
– Давай!..
– Подожди!..
Маевский: «Ну, что еще?..»
Рапорт – РНО – 999о4(14)
А. Пешкова: «Подожди… я хотела спросить!..»
Маевский: «Что?!.»
А. Пешкова: «А эти семеро, включая Фогла, они что говорят? Кто настоящий автор, по их мнению?»
Маевский: «Плевать на их мнение! Захотим – докажем, что в природе не было! Подумаешь, Лев Толстой ему написал!»
А. Пешкова: «То есть получается – он был!?.. Раз Лев Толстой ему написал!».
Маевский: «Я не говорил – что не был!.. Я говорил: захотим – докажем, что не было!..»
А. Пешкова: «Как его зовут?»
Маевский: «Твоя очередь рассказывать!».
А. Пешкова: «С Лазаревым мы в Ботаническом саду подружились! У нас там огороды, закрепленные за школой!»
6.
Огороды, закрепленные за школой…
Рапорт – РНО – 999о4(15)
«Шли на разметку. Шеренгами по Подольской. Два 9-х и три 8-х класса. На перекрёстках, как при сплаве леса, сдерживали напор школярской толпы. Лазарев нёс зонтик над собой и маленькой Бертой-англичанкой. Зонт выворачивало от ветра. Лазарев был новый в коллективе. Да и в педагогике новый (до этого, кажется, он на радио работал). Он не знал, что можно, что нельзя делать педагогу школы. На Искре, возле зубной поликлинники, бросил Берту с зонтом, а сам ринулся через дорогу, в подвальчик диетстоловой за сигаретами. Когда, подкурив, вернулся к колонне, ему было сделано замечание. И указано выбросить сигарету. Он был разъярен. Потом шли через старобоюканскую магалу. Здесь всё как при царизме – немощённое, косое. Земля снимается под ногами от течи. В Ботанический вошли с тылов. Красные лоскуты стали попадаться среди травы: разметки огородов, выделенных другим школам. На горизонте молния. Близким громом оглушило. Какие-то 8-классницы плакали от страха, а мальчишки дразнили их…».
Дождь стал опрокинуто-сильным.
Но за платановой рощей показалось каменная городня. Целый блиндаж, полузарытый в землю.
Завели всю школьную колонну вовнутрь. Объявили привал.
Теперь Лазарев вольно курил под стрехой, следя, как плывут зеленые медузы папоротника под дождём.
Небо задернело от влаги.
На холме в отдаленье парили Новые Боюканы: строительные каркасы, краны.
Взнузданная вода прибывала. Лазарев стал искать взглядом дуру-англичанку (обругавшую его на Искре, когда за сигаретами бегал). Она – старшая по полномочиям. Думает ли эвакуировать детей?
Увидел её в противоположном углу комнаты.
Она через голову снимала мокрый свитер. Свитер буксовал на лбу. Все её тело присягнуло усилию, и фуфайка, выбившись из рейтуз, оголила мясную полоску живота.
А далее произошло вот что: скорчевав свитер и угадав, откуда за ней подглядывают, она посмотрела на Лазарева. Посмотрела через всё помещение, через десятки голов, затылков, спин. И в лице её была одна смущённая женственность.
Всю жизнь Лазарев горевал над тайной женственности, как если б ему открылась уязвимость женской красоты. Женская красота доставляла ему страдание, если только не принадлежала ему. Вот и сейчас он был уязвлён и ранен.*
——————
* Все, что выделено этим шрифтом, – Коле Маевскому не рассказано.
——————
– Возвращаемся в школу! – задиристым хриплым голосом объявила Аня.
Она объявила это всем классам, всем учителям. Но на самом деле это адресовалось Лазареву одному.
Выбрались из низины. Дождевое водево отлегло.
Лазарев заболел. Слёг в родительской квартире на Ленина, 64.
Только через неделю вышел на работу.
Перед дверьми учительской ему попалась Аня, и он улыбнулся ей в воспоминание о смятении, причинённом ею.
Рапорт – РНО – 999о4(15)
«Вот и всё, Коля. Как пришли, так и ушли из Ботанического, дождь нам все планы нарушил! А что на Новый год у Лазарева дома была, так это педагогический коллектив у нас такой: опекают меня после всех несчастий с папой, с Лёвушкой!..»
7.
Левушка. Амнистия. 3 года спустя.
Заскучали. Встали.
Перхоть между рамами.
Пешков отдал попутчикам газету, стал смотреть в окно.
Но заискрил ветер. Снега повалили.
Поезд стоял как распряжённый. Как будто телегу забыли в поле.
Наконец в метельной кожуре встречный показался.
Тронулись по-черепашьи.
Через 1,5 часа.
Кишинев белел как курятник.
Снегоуборочные «Зилы» заново чертили городской план в снежной непаши.
Ботаника была отрезана от города. Троллейбусы туда не шли. Останавливались на кругу перед «Комфортом»* и выпускали людей.
————————-
*«Комфорт» – мебельный магазин-салон возле ж.д. вокзала.
———————-
Целая ходынка горожан одолевала Ботаническую горку.
Пешков тоже пошел.
Но его бросило в жар после сотни метров. Лёгкие не качали.
Постоял.
Собственнная немощь озадачивала. Посмотреть со стороны: шея, грудь как у быка. А дыхалка дрянь. И чемодан руку оттягивает.
Вернулся в «Комфорт» погреться.
Здесь брали румынский гарнитур в 66-м. Витюшка плющил нос о тёмно-коньячную политуру буфета. Распилы-деки околдовывали его. Под блестящей политурой они казались деревьями в объёмном изображении… И у Аньки тоже был свой шиз: каждый месяц мебель переставлять. Буфет, подбуфетник, два кресла обитых розовым сукном… переставляли по квартире то так, то этак.
Ладно, проехали.
Пешков походил по залам с мебелью, пока – от запаха лака – не раскашлялся до колец в глазах. До тяжелой испарины.
Вернулся на ж.д. вокзал.
Там все запроблено народом, присесть негде. И чемодан мешает. Сбросить бы.
Вспомнил про Марью-домработницу. Она жила на Мунчештской. Это тут рядом.
На Мунчештской. 25 минут спустя.
Шел вдоль заборных штакетин, заглядывая во дворы
Он не помнил, где Марья живёт.
Печные дымки клонило на одну сторону. Тишина как в поле.
Вдруг смотрит: Яков Марьин! с папироской возле калитки.
Тот и бровью не повел при появлении Пешкова с чемоданом. Как будто Пешков каждый день тут мимо калитки ходит.
Вошли во двор.
Струны винограда в снегу.
Самой Марьи не было, она и в буреган на подёнке.
Яков рассказал, что она уж не убирается у Пешковых.
– Анька отвадила? – догадался Пешков. – Новая квартира, новый муж, к чему старая домработница?..
Вошли в дом.
Яков не проявлял ни радости, ни недоумения.
– Я пересижу, ладно? – спросил Пешков. – Пока троллейбусы пустят!..
Будь это не Яков, а кто-то другой, то одним только «пересижу, ладно» не обошлось бы. Надо было бы развернуть про амнистию: мол, так и так, в честь 50-летия МССР!.. А пока сидел, Анька обзавелась ё…м, затем и квартиру поменяла, сами в центре живут, а меня в 1-комнатную на Ботанике запихнули! Вот, зашел к вам пересидеть, пока троллейбусы в горку пустят.
Но ничего такого развертывать не пришлось. Потому что Яков и сам лишнего не спросит, и от себя не оторвет.
Молчание воцарилось.
– Вы сколько тут? – спросил Пешков (чтоб совсем уж не молчать). – С до-сорокового или спосле?.. *
И показал на потолок, стены.
—————————
*Он имел в виду 28.6.1940 – когда Молдавия перешла от Румынии к СССР.
————————-
– Э-э! – махнул рукой Яков.
– Что – э-э? – удивился Пешков. – А, ладно… твое дело!..
Чучело иконное темнело на комоде.
– Мыкола Угодник?.. – показал на него Пешков.
И – не поленился, встал со стула, подошел.
– Та-и-сий! – прочитал по слогам. – Таисий какой-то!.. А говорите, что Мыкола…
Хотя Яков ничего не говорил.
– А чья власть на дворе, вы хоть в курсе? – Пешков посмеялся его молчанию. – Никита Хрущев?.. Сталин?.. Маршал Антонеску?..
И выглянул в окно, скучая.
Через 40 минут.
Марья пришла.
Батрачка батрачкой. И глаза без грифеля. Из того же тонкого сукна, что и все лицо.
– Вот, освободился! – поприветствовал ее Пешков. – По случаю 50-летия МССР!..
Заварила ему терновник от кашля.
Яков спустился в погреб.
Принёс кувшин с вином. Струганину, брынзу, соленья на тарелке.
Разговор, взгляд в глаза, правила гостеприимства – в нём всё включилось с приходом Марьи.
– Тут в Молдавии русский царь Николай до какого года правил – до одна тыща девятьсот шестнадцатого, так? – Пешков и за кувшином вина не сворачивал темы. – До отреченья, правильно?.. Потом этот ваш Karol von Hohenzollern, так? – справившись с произнесением трудной фамилии, он даже пальцы стал загибать от удовольствия. – Потом Йоська-усатый, начиная с 28.6.1940, правильно?.. Потом этот снова ваш… Хория Сима, фашистский деятель, так?..
Хозяева только слушали.
Даже не отвечали «так».
Не говоря уж о том, чтобы отвечать «правильно» или «неправильно».
– Нет, мне нравится, какие вы скромные! – заключил Пешков. – Не то что Петр Федорч, тесть! Петр Федорча послушать, вы тут sub jug* (под игом – рум.) боярским жили – до 28-го июня! Пока он вас не освободил!
И понурился. Не знал, о чем дальше говорить.
Он ушел в свои мысли и, конечно, не перехватил никакого там особенного перевзгляда между Марьей и Яковым после упоминания о бывшем тесте.
А между тем – перевзгляд такой имел место.
– Гриша, Зина?.. – поднял голову. – Ромка, Лена?.. Где все?..
Детей, он помнил, было шесть.
– Зина замужем! – Марья подала мясо с домашней лапшой. – Гриша поженился!..
– Поздравляю! – обрадовался Пешков, но примолк с угрозой. Теперь его черёд был рассказывать, а ему не хотелось.
Да и кашль не оставлял.
– Бронхи! – объяснил. – Варили шины, и всякая другая гальваника… там!.. – и ткнул пальцем в неопределенном направлении.
Тогда Яков, ни о чем не спрашивая, встал из-за стола. Вышел из комнаты.
– Так себе работа… отупляющая! – добавил Пешков. – Зато мозги отдыхают!..
С кувшином, наново наполненным, Яков из погреба вернулся.
По поверхности черного вина седые пузырьки плясали.
Из-за пляшущих этих пузырьков Пешков опять-таки упустил тот особенный момент, когда на табуретке рядом ним возникла обувная коробка.
Ну коробка – так коробка, Пешков не придал значенья.
– Давай всего хорошего! – Яков поднял чашку с вином.
Ели молча, без неловкости. Марья обработана чувством такта. Всё понимает, но не выносит сужденья.
Только один раз Пешков помнил ее сбитой с толку. Лет семь или восемь тому. Когда Витюшка вернулся со двора и сказал, что любит отца Вовы Елисеева больше, чем Пешкова, потому что елисеевский отец ходит с другими папашами пить вино в «Бусуйок»* а Пешков не ходит.
——————————
* «Бусуйок» – гастроном с винной палаткой на Ботанике.
—————————
– Марья, – спросил Пешков, – а помните, как Витюшка приходит со двора и говорит, что он другого папашу любит больше!.. из-за того, что я с соседями не бухаю!..
– Не помню, – сразу отвечала Марья. Хоть видно, что помнит.
Ещё попили-поели.
Снег рос. Тишина необзорная.
– В Бога верите всерьез или для порядка? – Пешков кивнул на Николу – Таисия.
– Всерьез для порядка! – отвечал Яков.
– Ясно!.. – Пешков потянулся. – А вот и снег… – он широко зевнул… – закончился! – встал из-за стола. – Троллейбусы наверняка пустили!..
Вышел под навес.
Темно. Курями пахло.
Во дворе Яков шарчил снег фанерной лопатой.
Лицо его было такое, точно Пешков уже три дня как уехал.
И у Марьи, прибиравшей со стола, лицо было такое же.
Как будто и не ужинали вместе.
– Коробку забрал? – спросил Яков, не поднимая головы от лопаты, от дворового снега. – Давай, коробку там забери!..
Теперь он и говорил как-то по-другому. Небрежно – повелительно. С заведомой нетерпимостью к отказу.
Хотя какой там отказ: Пешков даже не понял, о чем он говорит. О какой такой коробке.
– От Петра Фёдорча коробка! – опершись на лопату, Яков смотрел теперь чуть не с вызовом.
Он смотрел так, как, наверное, некрасивая девочка смотрит на мир, когда открытие собственной некрасивости уже произошло, и успело отболеть, и родило ответный колючий вызов: «А вот вам! А вот такая как есть!»
– От Петра Фёдорча?.. – не поверил Пешков. – С того света?..
– Давай, давай! – велел Яков. – Иди забирай!..
В одну минуту он стал неузнаваем. Сам разговор его стал таким волевым, таким недобро-повелительным, точно здесь и сейчас, под кровом его дома на ул. Мунчештской, присутствовали царь Николай и король Karol von Hohenzollern, Иосиф Сталин и маршал Антонеску, и, вынужденный кое-как, трудно и незаметно выживать под всей этой чередой сильных мира сего, под хищными этими орлами и совами, он в то же время отказывал Пешкову и в крупице подобного страха, отвергал и самый малый риск беды, могущей для него и его домашних из-за Пешкова произойти.
– А что там, в той коробке? – удивлялся Пешков, идя в дом. – Ботинки, что ли, мне свои завещал?..
– Бумаги! – отвечала из комнаты Марья.
Воинственная перемена в муже не укрылась от нее, отчего ее собственный голос звучал теперь виновато.
– Бумаги?.. У него дочка есть! – возразил Пешков, заглядывая под картонную крышку. – Мне-то его бумаги на что?..
Какая-то фотокарточка лежала сверху.
– Дочка мы теперь не знаем где живет! – сказал Яков из-за спины. – Забирай, забирай!.. А то выбросим!..
– Выбрасывайте, мне-то что! – пожал плечами Пешков. – А снег-то, – показал на окно, – по-новой сыпет!..
И пока, следуя его пальцу, Яков с Марьей поворачивали головы и смотрели в темное окно, он еще покрутил фотку в руках и… сунул в карман.
– А переночевать можно?.. – спросил.
Марья стала готовить ему постель.
– А кадр Анькин хорош или так себе? – Пешков подсыпал в голос всю иронию, на какую был способен.
Марья стелила по-городскому, с наволочками-пододеяльниками.
– Общительный? – еще спросил Пешков. – В театры-по музеям ходит с ней?.. Я это дело не любил!..
Здесь Марья закончила приготовление постели и распрямилась.
Пошел за нею в кухню к плите.
В кухне Марья брала сваренные яйца из кастрюльки и очищала от скорлупы. Занятость позволяла ей помалкивать.
– Ей всего семнадцать с половиной было, когда познакомились! – рассказал Пешков. – Ребенок совсем!.. Да и я только-только с флота – не знаю, что там тесть во мне нашел!.. Вцепился, будто я миллионер!..
Но тут его поразило, что Марья, перенося нагретую кастрюльку с плиты на стол, брала её голыми пальцами.
– Не горячо? – взял ее ладонь, потрогал сработанную кожу.
– Я быстро! – объяснила.
– Не важно! – хмыкнул. – Нервному сигналу хватит доли секунды – чтобы мозг перевел горячую температуру в сигнал боли!..
И отпустил ее руку.
Он обожал задумываться о физическом устройстве мира.
Оскорбленный дух его умягчался тогда.
– Там нейроны в коже! – объяснил он Марье. – Они прилегают друг к другу так тесно, что один моментальный сигнал «горячо!» – и мозг оповещён!..
Собирался еще что-то рассказать в этом духе.
Но вошел Яков со двора.
Встал на пороге.
– Коробку, – напомнил он, – забрал?..
8.
Chantal. Оргеев. 1935.
Всем кажется, что Иосиф Штейнбарг неравнодушен ко мне.
Он завел привычку подходить к нашей компании.
Нас целая орава, но все уверены, что это из-за меня.
Это потому что я выделяюсь: только-только из Кишинева, с diploma ku disctinctie («диплом с отличием» – рум.).
Ну, я не отрицаю: от Иосифа Штейнбарга исходит непростота.
Вот пример.
Собрались мы у гастрономии Франта. Вдруг разнеслось: «Жаботинский* едет!.. Жаботинский с конгресса возвращается!..»
Я не знала, кто такой Жаботинский, но не показывала виду.
Мы толпились у гастрономии, ждали, пока все наши соберутся, чтобы гурьбой на станцию.
За витриной «Франта» был кафейный уголок с единственным столиком. Хаим Лопатин и оба брата Воловские обедали там. Потом к ним Боберман подсел, заместитель мэра… Им не понравилось, что мы с улицы глазеем на них. Они подозвали Мойшу Франта, и он, не удостоив нас взглядом, но с важно откинутой головой и преувеличенно прямой осанкой, пришел к витрине и закрутил штору на струнах.
Я думала, что Жаботинский один из них. Откуда мне знать всех оргеевских мануфактурщиков или заготовителей зерна.
——————————-
*Владимир Жаботинский – легендарный деятель сионистского движения.
——————————-
Вдруг шторка снова отъехала.
И в выпахе папиросного дыма Иосиф Штейнбарг выставился в витрине.
Щурясь, он папиросу курил.
Впервые я видела его задумчивым. Даже печальным. Без этого веселого удивления хорошо выспавшегося человека на лице.
Но задумчивость ему не шла.
Но не в этом дело.
А в том, что он стоял в витрине и курил, а все повернули головы на меня.
Июнь 1935, Оргеев.
– …Но ты действительно нравишься ему! – заявила мне Изабелла Броди на обратном пути со станции (впрочем, какая она Изабелла?! Просто Белка, соседка по кишиневской комнате. Избалованная форсунья с вечно поднятыми бровями. Из-за этих полувыщипанных, капризно поднятых бровей всё хорошенькое ее лицо кажется туповатым. Но Белка далеко не тупица, и выгоды своей никогда не упустит. И мне даже нравится ее безразличие к тому, что о ней судачат. Вот пример! Гуляли мы у жирного Унгара на именинах, и, пока танцевали в холодной комнате перед десертом, кто-то надкусил все, я повторяю, все (!!!) яблоки на столе в гостиной. Бедный Унгар опомниться не мог. А Белка и запираться не стала: ну да, а что такого, подбирала себе по вкусу!.. Но – Кишинев нас навеки породнил. За одно это я терплю все ее фокусы).
– Я… нравлюсь… ему? – возразила я ей. – Тогда почему он не трудоустроит меня в больницу?..
– Хорошенькая идея! – Белка подняла свои недовольные брови. – А ты к нему обращалась?..
– Глупости! – отрезала я. – Я не нуждаюсь в покровителях!..
(Враньё! Трудоустройство в больницу занимало все мои мысли. Приехав из Кишинева, я на другое утро подала прошение в попечительский совет, но про меня забыли. Несмотря на diploma ku disctinctie.)
Тут мы поравнялись с грошн-библиотекой и – … ну в самом деле, я не знаю, как это все время получается, хм-м… – Иосиф Ш. показался на крыльце.
Белка просияла.
Он спросил о Жаботинском, и я решила не отмалчиваться. Чтоб не разделять непростоту, исходящую от него.
Я стала рассказывать, что, когда дрол-фирер «Яссы – Кишинев» остановился у перрона, то разнеслось, что Жаботинский спит, но в следующую минуту – ах! – мы увидели его в открытом окне третьего вагона. Что тут началось! Поалей Цион засвистели «Бу-уз!.. бу-у-уз!» («позор!» – ивр.), но бейтаристы не дремали. Встав цепью у вагона, они выставили локти с сжатыми кулаками над головой. Я думала, будет драка. Но вмешалась третья сила: «Jidanilor, căraţi-vă afară în Palestina! – закричали в головном вагоне («Евреи, убирайтесь в Палестину!» – рум.). – Să trăiască Octavian Goga!..» (Да здравствует Октавиан Гога!» – рум.). Там фашисты ехали…
Я трещала так, что забила Белку.
Иосиф Ш. слушал меня не перебивая.
Но слушал как-то очень странно. Как будто у меня цветные пузыри идут изо рта…
Но мы исчерпали тему Жаботинского.
Настала пауза и … Белка в самых простых словах попросила Иосифа Ш. устроить её на работу.
Неслыханно, что об устройстве на работу говорили с такой простотой.
Моя мама плачет с утра до вечера о том, что я не устроюсь на работу. Она уверена, что папины неудачи в делах перекинутся на меня.
Спустя 2 недели.
Поэтому я утаила от мамы, что Изабелла Броди – со вчерашнего дня – рентген-лаборант в уездной больнице. По протекции Иосифа Ш.! Хотя у нее самые средние отметки. Просто ужасные отметки по сравнению с моими.
Я ушла в лес и плакала.
Мама считает, что если я не устроюсь на работу, то и замуж не выйду.
Испугала! Проживу не замужем.
И Иосиф Ш. мне не нравится.
Вертлявый, старый.
И этот нос с кружочками наружу – фу!
…Мама уже заговаривает о том, чтоб научить меня шить заказы вместе с ней – рейтузы, нижние юбки… Раз уж с медициной не выходит.
Ни-ко-гда!
Еще чего!
Не собираюсь хвастать, но профессор Бони, читавший нам анатомию и малую хирургию в Кишиневе, сказал мне по окончании курса: «Пусть этот разговор останется между нами, но с Вашей стороны будет ошибкой – застрять на фельдшерском уровне!.. Да – да, Mademoiselle Deitch, это будет непростительной ошибкой – с Вашей стороны!»
Вот такие слова.
Всякий день я вспоминаю их.
Всякий поздний вечер на сходе в сон…
И неизменно переношусь туда, где улицы так длинны, что загородняя даль – Яловены… Мунчешты… – поливает им на руки из своего наклоненного кувшина…
О кишиневолшебный!
Его фонтаны, его штормящие парки!
Арка Победы с золотым циферблатом… зверинец братьев Тонци со львами и тиграми… тревожные оперы Пушкина на летней сцене… армяне с улицы Армянской…
И вправду, кого тут можно встретить, в нашем Оргееве? Разве деревенских молдован в базарные дни, или русских гуляк в зимние праздники.
Так и проживешь – не узнав об армянах, не догадавшись об их существовании!.. И я уж не говорю о греках и одесситах!..
Вот что такое Кишинев!
Эх,
если бы не мамино больное сердце (и подозрение на наследств. диабет) и если б не папин больной пузырь… –
– только бы и видели меня тут!
Только бы и видели.
9.
Chantal. Мнимая простуда Иосифа Ш.
Но этот Иосиф Штейнбарг…
Точно фруктовая пыльца разносится он повсюду.
Вот сегодня, например… возле клумбы примэрии (городское управление – рум.).
– Я простужен, – сказал он, – не могли бы Вы прийти поставить мне банки?..
Июль 1935, Оргеев.
«Изабеллу Броди позовите! – подумала я. – Пускай эта выскочка ставит Вам банки!»
Я с трудом сдерживала слезы.
Но… мама одолжила банки у соседки.
И я пошла.
…Штейнбарг снимал особняк у m-me Резник.
Жирный мальчик-денщик встречал меня на пороге.
И коротконогий молдаван вощил полы тряпкой с жиром.
В одних байковых шароварах Штейнбарг улегся на кушетку возле пианино.
Все позвонки выступили на спине.
Я запалила фитиль и… а-а-а!.. а накрыть затылок полотенцем!?..
Забыла, идиотка!..
А-а-а!..
Застыла с пламенем на весу.
На крик Штейнбарга – денщик прибежал.
Перехватил горящий фитиль.
И на этом испытания не закончились.
Банки – не прилипают.
Почему?..
Как раз полотер постелил коврики и засобирался домой. И денщика не слышно.
Не хочу оставаться тут одна!
Сгребла банки в сумку.
Убежала не попрощавшись.
45 минут спустя.
Денщик доставил мне конверт на дом.
Мама открыла и ахнула.
50 лей! (Красная цена поставить банки – 15 лей).
Мама: «Если бы ему каждую неделю нужно было ставить банки!»
«Но он нисколько не простужен! – дошло до меня. – Не кашлянул ни разу!.. Так вот почему банки не прилипали!..»
10.
Хвола. Ленинград.
После 8-часовой испытательной смены Софийку приняли в ФЗО автотранспорта, прописали в комнату к учащимся.
Хволе отказали.
Без работы и без прописки ей пришлось вернуться в Рабочий поселок-2 к Кушаковой.
Март, 1935, Ленинград.
Кушакова, бывшая перчаточница, жила тем, что брала на постой приезжих провинциалов. Отлавливала их на ж.д.перронах. Захватывала деньги вперед. Обещала работу: сшивать шпульки для завивки волос из обрезков кожи. Врала, что Рабочий поселок-2 это близко, 30 минут от центра города (а оказалось 2,5 часа.). И что там прописаться можно. По приезду же стала пугать рассказами об убийстве Кирова и о бандитских нападениях. Показала двухэтажный барак из серого дерева, где изнасиловали и задушили молодую крестьянку.
Но она устроила Хволу на фабрику-кухню в ночную смену. Всё выгоднее, чем шпульки сшивать, на пятак 100 шпулек.
На фабрике-кухне Хвола и две приезжие девушки-башкирки мыли котлы и разборные детали хлеборезки. Чистили картошку в чёрной оцинкованной ванне. В помещении не было окон. Воздух проникал через вентиляционное гнездо под потолком. Смена – с 7 вечера до 7 утра.
Утром у водоколонки Хвола разговорилась с элегантным, но очень грустным блондином («Антон Козловский, 35 лет!») с тёмными глазами. Острая челочка молодила его. Видимо, он стеснялся своей юной внешности и потому называл возраст, когда представлялся.
Жил он в Ленинграде, учился в Пищевом. В Рабочем поселке-2 оказался из-за сестры, ослепшей после скарлатины.
Он попросил Хволу ночевать у сестры, пока мать из деревни не приедет (через две недели, когда посадит огород). В благодарность обещал устроить на конфетную ф-ку им. Самойловой. Чернорабочей для начала. Но с переводом в завёрточницы. А что такого! Уважаемо вполне. Он и сам начинал как чернорабочий. Но проявил себя. И вот – фабрика направила его в ленинградский филиал Пищевого на учёбу. А в Пищевом его в комсомольское руководство выбрали.
Хвола и одной минуты не колебалась.
Конечно, фабрика!
Но так, чтоб Кушакова не пронюхала.
Потому что Кушакова не хотела терять жильцов и угрожала заявить на Хволу в связи с убийством Кирова.
………..
Конфетная фабрика.
Мастером цеха был Лёва Корчняк, из дворянской семьи, но комсомолец.
Он выдвинулся из школы ФЗО. На фабрике ему сочувствовали из-за бывшей жены, психически неуравновешенной, вздорной. Она трепала ему нервы из-за их трехлетнего сына: то отнимет через суд, то приведет к проходной: «Забирайте, он мне надоел!» А когда горсуд лишил её материнских прав, стала писать доносы, что у Корчняков польские иконы в доме.
Но Корчняка все любили на фабрике. Не очень красивый внешне (сутулый, с узким лицом и большими ушами), он покорял добротой и деликатностью. Без него не освоили бы вакуум-аппараты, варочные котлы и другую новую технику.
Хвола оценила его добрые качества, когда из чернорабочих ее в заверточницы перевели.
Цех как раз переходил от ручной завертки к машинной.
Хвола очень старалась, но у нее не выходило.
Пальцы, локти, суставы плеч не умели выработать правильное движенье. Реакция подводила. Руки уставали.
Она была в отчаянье. Ждала, что ей вынесут порицание. Скажут, что не способна к советскому труду.
Но Корчняк покорил её своей деликатностью.
Он легко выговаривал «Хвола», но когда от фабрики оформляли представление на сов.паспорт, предложил перейти на «Ольга». Всем будет только легче.
……………..
Корчняк.
В марте выезжали в Вырицу, где заводу выделили участки.
Жена Корчняка привела ему сына к грузовикам.
У неё была внешность смещённой королевы класса: красивой, но уязвлённой, растерянной.
…Ехали в Вырицу.
Сидели на узких бортовых лавках в кузове.
Проезжали над какой-то рекой.
Речной лёд шкварился в лучах солнца. Множественные дымки вились на нём, точно ботву жгут.
Над береговыми посадками солнце летело, как каток в блоке.
Грустный Лёва Корчняк с трехлетним сыном на коленях сидел рядом.
Хвола не могла отвести глаз от низких дымков надо льдом.
Еще бы! Ведь сегодня – ровно год с того дня (зима… Резена… в белых простынях через Днестр…). Мама-папа-Адасса! Увижу ли вас?
И тогда – что-то изменилось в мире.
Как будто прикоснулся кто-то… Как будто за руку взял…
Хвола похолодела.
Осторожно повела головой по сторонам.
Корчняк.
Одной рукой он придерживал на коленях сына Витеньку… зато свободная его рука … нашла Хволыну-Ольгину руку.
Неужели это он?
Тот, кого она с детства рисовала в мыслях.
О ком папа говорил: «Хволэ, не переживай, твой человек уже родился!».
Случайное ли это совпадение – что именно сегодня… его рука?
Нет, не случайное.
Это он.
Хотя и с большими ушами.
Это для встречи с ним – я перешла через Днестр.
11.
Витя Пешков. 50-летие МССР.
Лазарев приехал из Москвы и привёз мне джинсы «Miltons» и приемничек «Спорт» на «кроне».
Но мы сели обедать, и он принялся выговаривать мне за скучные хроники.
Кишинев, октябрь 1974.
А я-то надеялся, он забыл.
Вот досада!
Знал бы он, что за жизнь тут у меня!
Начну с того, что мама перевела меня из 2-й английской в 37-ю, к себе под крыло.
Это жуткая, бесчеловечная школа с математическим уклоном. А также – с физическим и химическим.
Мама надеется, что и я стану химиком, как она. В химии, мол, перспектива! Полно белых страниц. Взять простую воду, например. Которой 4 миллиарда лет, а химический ее состав открыли совсем недавно.
Ну, я не против. Химиком так химиком.
Но если б я знал, как меня будут парафинить из-за мамы – в 37-й! Я бы упёрся рогами и не перешел. Потому что мама там слишком активная, лезет на рожон с хулиганами. Её грубый, вечно охрипший от скандалов голос гремит на всех этажах. И вдобавок у неё живот растет.
Вот тогда и Лазарев приехал.
«Известия» откомандировали его – освещать 50-летие МССР.
Пока они с мамой ехали из аэропорта, я заперся в комнате и наспех развёл пару страниц в хронографе.
Разными чернилами.
Все-таки я надеялся, что он забыл, но не тут-то было.
Чуть не с порога Лазарев потребовал тетрадку.
– Подделка! – пробормотал он, разлистав пару страниц. – Причем небрежная!..
Сели обедать.
– Всемирная история началась тогда, – сказал он, купая столовую ложку в бульоне с рисом, – когда ее записали!.. Поэтому, Витька, сам решай!.. Не будешь записывать хроники в хронограф,.. – растопырив пальцы, он полил на них бульоном с ложки, – останешься страной зыбучих песков!..
(Теперь понятно, за что я Лазарева люблю?!)
– Лёша-а! – возмутилась беременная мама. – Лёша!..
Но в её голосе злости не было.
– И уж на Геродота не рассчитывай! – еще добавил он. – Ничего он не напишет о тебе, этот Геродот!.. А если и напишет, то такую клюкву!..
Уф-ф, опять он с этим Геродотом!
К счастью, телефон зазвонил.
«Москва! – подскочил Лазарев. – Из секретариата!»
Заперся он в кабинете, а потом выходит и сообщает: «Из секретариата сообщили: Брежнев будет!.. Наместник бога на земле!»
И выражение лица такое деланно-глуповатое, точно он сам себе рожки ставит.
Через 2 дня.
Наутро всю школу сняли с уроков и выставили у парка Пушкина.
Проспект вздулся от безмашинья.
На фонарях ветерели флажки: союзный и молдавский.
Толпы людей как фальшивые усы были наклеены на тротуары.
Но мостовая была гладко выбрита.
По ней расхаживали мильтоны с шепталками-рациями.
День был расправленно-солнечный, без единой складки. Точно воротник белой рубахи выпущен поверх лацканов пиджака.
Ждали.
…………
Ждали…
…………
Я во 2-м ряду. В 1-м – Софа Трогун, Оля Даниленко и другие отличницы в белых фартуках…
………..
Ждали.
………..
Верзила Стрежень бил меня сзади по уху и прятался за других.
Я был новенький, но все знали, что моя мама та самая крикуха-завуч, и меня парафинили.
Но душонка трепетала от набывания праздника.
В последнее время все только и говорили о приезде Брежнева.
Кишинев стал неузнаваем в порфире юбилейных украс.
Брежнев был гость, а я обожал, когда гости.
Вот, даже бабы Сониных подруг с скрипучими голосами, и тех обожал.
А ведь Брежнев еще и знаменитость. То есть наместник бога на земле.
А я до сих пор видел только одну знаменитость: пугливого толстяка Кислярского из фильма «12 стульев» в доме отдыха в Иванче.
Нет, я также видел Николая Табачука, правого атакующего защитника «Нистру», кандидата в Олимпийскую сборную СССР. Но я не знаю, это считается или нет. Потому что я видел его три секунды, не больше. Да и то через зеленую кольчугу на окне.
Вот как это было.
После матчей на Республиканском мы с толстым Хасом всегда пролезали под Восточную трибуну к раздевалкам. Туда полстадиона сбегалось, не пробиться. Но однажды, после «Нистру – Шинник», мне повезло – я пролез к зелёной кольчуге.
Смотрю, а там (!!!)…
…голые игроки в креслах…
…полумертвые после матча…
«А вы чего?.. Мужские я-ца не видели?» – заорал пожилой дядька-мильтон и стал отпихивать нас от окон.
Но честное слово, я узнал Николая Табачука в кресле. В одних белых плавках.
И я бы хотел, чтоб это считалось.
Потому что, хотя я и не верю в бога, но все-таки это очень интересно… увидеть его наместника на земле.
12.
Его наместник на земле. 1974. Октябрь.
…Принаряженные мильтоны ходили вдоль волнующихся тротуаров и говорили в рации.
В их поведении был ленивый туск, усыпивший мое внимание.
Едва я главное не пропустил!
Как из под земли кавалькада накатила. Сначала – с брызгами сирен и мигалок – вал милицейских «Волг». За ними правильный ромб мотоциклов, плывший медленно и парадно. И сразу – в привстое улыбки и приветствия! – Л.И. в брюховине «Чайки». И как после прохода речного катера поднимается и плещет в берег волна, так милицейские цепи по-акульи впрокус приникли к приполоскам тротуаров, заветеревших приветственными флажками. В две секунды все произошло.
Я ещё провожал взглядом праздник… обаятельного стратилата страны моей, приглаживавшего растрепанный русый волос… ещё волна асфальта не сомкнулась над удаляющимся кортежем… как мильтонская белоснежная фуражка выставилась передо мной.
Глаза в глаза.
Крупным планом.
Я попятился, он за мной.
Я прободнулся в толпу, мимо Таисии-математички, толкнул Стреженя и схлопотал от него кулаком в грудь.
Побежал в аллею классиков.
Вокруг уже сдавали флажки. Пасха проспекта расслаивалась.
У фонтана я оглянулся.
Он за мной!
Подгорев от нового язычка страха, я – за кустарник, оттуда в каштановую посадку. Оттуда уже близко до ограды, там троллейбус зацеплю.
Но троллейбусы пока не пустили.
Тут меня и слапили.
Вот и все, страх посох, стало больно от одного единственного тубаха под дых.
Мильтон тубахнул мне под низ живота, накрутил ухо.
И… исчез, как не был.
Я не мог перекатить в себе ни единого двоха, все встало во мне, как помидоры в банке.
Одно утешало: своё я отхлопотал. Я ещё расскажу эту историю.
………….
Вечером того же дня…
…к нам Бортники пришли – с сыном Гришей.
Мы с ним утащили телефон на проводе и закрылись в детской.
Была у нас давняя игра: звонить чувихам из его класса.
А потом нас позвали есть сладкое на родительскую половину.
За столом баба Соня расписывала нашу встречу с Кислярским из «12 стульев» – этим летом, в д.о. «Иванча» под Оргеевом.
Я с восторгом вмешался, прибавив, что в жизни Кислярский выглядит точно как в фильме: пугливый толстяк с маленькой, как болотная кувшинка, головой.
«Да-да, у Вити с ним завязались свои особые отношения!» – подтвердила баба Соня.
«Просим!.. Просим!.. – потребовали Бортники. – Расскажи!»
Ну я и рассказал, как встретил его в безлюдной боковой аллейке после ужина. Время было 20.30, ну может 20.45, и было слышно, как музыканты настраивают аппаратуру на танцплощадке… И вот, гляжу – идет прямо на меня! В темносиней мастерке на короткой змейке. С графинчиком кваса в руках. Увидя его, я сразу вспомнил, как в фильме он бекает- мекает дрожащим голосом «А сто рублей не спасут отца русской демократии?», и чуть не заржал. Но я не заржал, а только сказал «Добый вечер!».
– «Заржал!» – фыркнула мама. – Что за выражения, Витя?..
– Не перебивай, пусть рассказывает! – Бортники вступились за меня.
Пришлось продолжать.
В Доме отдыха никто не подозревал, что с нами тут отдыхает киноактер: он не показывался ни в столовой, ни на пляже у озера.
На другой день после ужина я снова повернул в ту аллейку.
Колючая акация глушила её. Лесные голуби ухали.
И вот!
Опять он со своим графинчиком!
Мы поздоровались, как заговорщики, и он дал мне отпить прямо из носика: за то, что я тайну храню…
А потом он уехал.
Вот и все.
«Даже мне не рассказал!» – упрекнула мама, а Лазарев захлопал в ладоши и, улучив момент, увёл меня в кухню.
«Сочинял бы хроники в таком духе – давно бы имел абонемент на футбол! – сказал он. – А что! Я приятно изумлён! Тебе удалось не просто назвать событие – встреча с известным киноактером – но передать атмосферу! Сам посуди! Темная аллейка периферийного дома отдыха, вечер, лесные голуби!.. – и он показал большой палец. – Ещё ты упомянул о теплостойкой мастерке (в середине июля!), дав понять, что твой герой не молод!.. Ну и наконец, мне передался вкус охлажденного кваса в стеклянной посудке, легко предположить, что от директора дома отдыха лично!.. И поверь, я бы дорого дал, – он шумно сглотнул слюну, – чтобы отпить из того графинчика!..»
«Ха!» – хмыкнул я польщенно.
– И, главное, никакой Плутарх такое не напишет за тебя! – заключил он. – Не говоря уж о Геродоте!..
– Не напишет!.. – подтвердил я нахально.
Эх, лучше бы промолчал.
Потому что он ухватился моментально.
– В общем, не валяй-ка дурака! – ухватился он. – Берись за хронику! О чем? Не важно. Хотя бы о приезде Брежнева!.. А что? Будет тебе абонемент на «Нистру»! Причем на Западную трибуну!*
—————-
*Западная трибуна – самая лучшая на Республиканском стадионе (билеты – по 1 руб.30 коп.).
——————
Воодушевленный, я побежал в свою комнату.
Раскрыл хронограф.
13.
Chantal. Осада.
В Приюте требуется младший персонал, и я пришла наниматься.
M—me Тростянецкая из опекунского совета встретила меня там.
Ей понравилось мое замешательство при виде её: такая grande—dame – и в таком несчастном месте.
Июль 1935, Оргеев.
Она посочувствовала мне, но вид её был весел.
«Я кормлю этих несчастных с ложки, устраиваю ванны и сама купаю их, хотя и не обязана! – говорили её весёлые глаза, её увлечённая фигура. – Что же делать, если я такая!..»
Признаться, я тоже была рада встретить ее здесь. Её красивые руки, плечи, её рубиновые серёжки в маленьких ушах рассеивали скорбную унылость помещения. И разговор её со стариками был так весел, что и самые олежалые оживали в своих матрасах.
……………..
Вечером того же дня я видела её в центре города.
Она была в собственном выезде.
С высокой причёской.
Другие серьги гороздились в ушах – теперь из матового золота.
Она помахала мне из экипажа. Её оголённая рука показалась мне бела, как субботняя хала. Трудно поверить, что двумя часами раньше эти руки вываривали гадкие приютские простыни в кипятке.
Ещё я отметила новое выражение её лица: при виде меня оно сделалось ласково и значительно. Как если бы ей стало известно что-то важное, имеющее отношение ко мне.
Придя на следующее утро в Приют, я повстречала там… Иосифа Штейнбарга.
Смущенно улыбаясь и глядя в сторону, он объяснил мне, что сегодня его день в опекунском расписании.
14.
Витя Пешков и то, что Плутарх не напишет за меня.
Воодушевленный, я побежал в свою комнату.
Раскрыл хронограф.
Кишинев, октябрь 1974.
Но, бойко принявшись за изложение, упёрся в мильтона. Без него и полстраницы связывалось с трудом.
– Лазик! – позвал я с порога.
– Слушаю! – откликнулся Лазарев.
«Лазик… ха-ха… Лобзик!» – Бортники принялись обыгрывать прозвище, которое я ему придумал.
«Всё лучше, чем “Лазо”»! – стал оправдываться он.
– Я не могу про это письменно! – сказал я глухо. – Могу только устно рассказать!..
– Устно не считается! – отверг Лазарев.
Бортники спросили, на какую тему сочинение.
– Хроники, а не сочинение! – поправил Лазарев и, привстав с чёрной бутылкой «Каберне», стал разливать по фужерам. – Меня вот не заставляли писать хроники в детстве – теперь не помню ничего!.. Как будто и не жил!..
– Ну прямо! – басила мама. – Не жил!..
– А кто их будет читать, – подколол Бортник, – ну эти твои хроники?..
– Читать? – удивился Лазарев.
И забарабанил пальцами по чёрной статуэтке «Каберне».
– Вот пускай «Каберне» пьют!.. – объявил он, отбарабанив. – Да-да, «Каберне» чумайского разлива!.. А читать… необязательно!..
– Согласен! Только чумайского!..–перебил Бортник.–Потому что если «Каберне» – не чумайское, то перевод продукта! Я вот в Туле для интереса заказал! Наклейка один в один! И что же – никакого сравнения!..
– А где это ты там «Каберне» заказывал в Туле? – спросила его жена. – Можно узнать?..
– В гостинице, мамочка! – развел он руками. – Заказчики с завода в ресторан повели!..
– Заказчики с завода? – переспросила она.
– Так вот, читать это лишнее! – напомнил Лазарев. – И пишут вовсе не для читателя!..
– А для кого? – покрасневший Бортник аж гакнул от смеха. – Для кого тогда пишут – если не для читателя?..
Но Лазарев уже стоял с запрокинутой головой и пил из фужера.
Бортник смотрел на него с ожиданьем.
Но Лазарев пил и пил с красивой алчностью.
Тогда мама вмешалась.
– Можно я отвечу?! Я знаю, что он думает!..
– Вот это жена! – восхитилась жена Бортника.
– Можно! Давай! – зашумел Бортник.
– Значит, Лешкин ответ на вопрос для кого пишут, – начала мама, – звучит так: а ручей в лесу для кого? А полевой василёк? Я права, Лёш?.. Правильно я идею передала? – и пихнула его локтем.
– Передатчица! – Лазарев допил вино и отложив фужер наконец.
…………..
– А на какую тему сочинение? – спросил Гриша Бортник, едва мы в детскую вернулись.
Покосившись на закрытые двери, я выложил ему всё как есть.
О том, как в прошлом феврале я помирился с жирным Хасом. И о том, что дальше было…
………………
– А …ся… только когда ребенка хотят? – спросил Гриша, когда я закончил. – Или не только?..
Он был только в 4-м классе. Что с него взять.
15.
В приюте.
Иосиф Ш. моет хлеборезку, подметает в саду… лишь бы со стариками не возиться.
Ну, мне-то все равно.
Хоть я и не одобряю такого поведения (брезгуешь – не приходи, а раз пришел – то работай как все!).
Июль 1935, Оргеев.
Но его аж корчит от брезгливости.
Вдобавок у него тут деловые встречи (нашел – где!).
Смотрю, устроился за плетенным столиком на веранде. С каким-то мужчиной, оч. важным по виду (кажется, я знаю его. Это Октавиан Попа, городской прокурор).
Из озорства я решила потревожить их. В 3-й комнате лежачий старик обделался. Я могла бы санитара позвать, но позвала богача Иосифа Штейнбарга из попечительского совета.
Он встал из плетенного кресла и пошел за мной.
Ноги не несли его.
В палате я попросила его усадить обделавшегося старика.
– Герш! – сказал вдруг Штейнбарг, рассмотрев несчастного.
Чудесная перемена произошла с ним. Решительность и доброта перекоренили страх и гадливость.
– Ге-ерш! – протянул он с нежностью.
– Гершка! – возразила я. – А не Герш!..
Гершка был в тяжелой стадии Паркинсона. По правде, его давно пора пересадить на поганое кресло. Рук не напасёшься – убирать за ним.
– Гершуня! – запричитал Штейнбарг. – Я не знал, что ты здесь!..
– Гершка, а не Гершуня! – зарычала я. – Он моего папу разорил!..
– Отвернитесь!.. – приказал мне Штейнбарг. – Отворите окна!..
– Не отвернусь!..
Раздетого Гершку я не видела!
Но происходило что-то неслыханное. Штейнбарг опустился на колени перед Гершкой и стал стягивать с него грязное исподнее.
– Этот человек спас меня в Гусятине!.. – объявил он мне. – Дайте полотенце!..
И стал Гершку обмывать.
– Не было никакого Гусятина! – вырвалось у меня.
– А-а? – не расслышал Штейнбарг.
Но потом до него дошло.
– Но я родился в Гусятине!.. – рассмеялся он.
– Не было Гусятина! – повторила я с обреченностью.
Как безногий, сидел он перед Гершкой на полу. И смеялся во все зубы.
– Что же тогда!.. – смеялся он. – Выходит, и меня не было?..
– Если вы… – крикнула я, – любите… меня…
Мы обмерли.
Даже парализованный Гершка охнул. Новозеленое выражение пробилось в прошлогоднем его лице.
– То… что?.. – отозвался Штейнбарг. И пересохшие губы облизнул. – Ну!.. договаривайте!..
Я выбежала из комнаты лежачих.
Испуганный санитар нёсся мне навстречу.
Взбешенный прокурор Октавиан Попа гнал его по коридору – вызволять своего делового партнёра.
16.
Витя Пешков. О том, как я с Хасом помирился (незаписанная хроника).
Я бы не мирился.
Но он первый подкатил.
До того мы не разговаривали год: не забуду, как они мою форму увели (с гетрами).
Но вот он подкатывает на перемене и как ни в чем не бывало: «Здоров, куда пропал? Приходи играть, у нас теперь тренер есть, угадай, кто!..»
И… выдерживает паузу.
– Ну, – спрашиваю нехотя, – кто?..
– Игорь Надеин!.. Первая тренировка – в воскресенье!
Что-о-о?!.
Что-о-о-о?..
– Да, Игорь Надеин!.. – подтвердил он. – ЖЭК его пригласил!..
И, не дожидаясь, пока я выйду из столбняка (Игорь Надеин был самый техничный игрок «Нистру», прирожденный диспетчер с хитроумным пасом и великолепно поставленным ударом, не зря его пробовали в московском «Спартаке»!), подкинул еще козырь:
– И мы теперь ходим в 3-ю секцию по вечерам!.. Там новая семья в подвале, муж и жена! Через шторку всё видно!..
И… снова запускает паузу.
Кишинев, февраль 1974.
Я не искал с ним примирения.
Но во-первых, Игорь Надеин.
А во-вторых, я влюблён был в Т.Р. из класса и не знал, что с этим делать.
До того я влюблялся только в самых красивых: в Коровкину в 3-м классе, в Трачевскую в 4-м. Но в них разве что классные парты не были влюблены. Разве что портреты Ленина и Пушкина на стенах и ведро со шваброй в углу.
А вот Т.Р. не была красива. Но во мне восковые соты ломались от одного воображения ее.
Это подвигало к познанию.
И потому я помирился с Хасом. И ответил, что… – приду.
Вечером того же дня.
Никто из пацанов не спросил, где я пропадал целый год.
Мы дотемна рубились в хоккей у фотоателье.
А потом пошли к 3-й секции.
Темнота, и хвиль, и сумлунь, напитанные опасностью, всё было открытием в этот нетабельный час. Все было началом познания.
17.
Chantal. 1935.
Маме понадобилась почтовая открытка – написать своему брату в Резену.
Я вызвалась пойти.
В лавке на углу продается миллион открыток, и ни одна не подошла.
Ноги понесли меня в аптеку Ясилевич в центр.
16 июля 1935, Оргеев
Я прошла мимо витрины «Франта».
Занавеска была повёрнута на струнах, но я чувствовала, что он там, за занавеской. Обедает за кофейным столиком.
В аптеке я взяла первую же открытку с вращающегося шестка. Протягиваю деньги Лёле Ясилевич.
Поворачиваюсь.
У дверей – он.
– Извините меня за сегодняшнее, домнул Штейнбарг! – сказала я ему.
Мы вышли из аптеки.
– Извиню, но при одном условии! – пробовал он шутить. – Почему вы полагаете, что Гусятина не было?.. Объясните!..
Вся площадь обозревала нас.
Лопаты садовников перестали звягать у дома суда.
– Не знаю! – ответила я. – А только не было и всё!..
Прошли несколько шагов.
Остановились.
На крыше мужской гимназии кровельщики перестали стучать по листовому железу.
– Так вот, – сказал он своим веселым голоском, – несколько слов про Гусятин!..
Мы тронулись дальше.
– Я даже не был еще бар-мицва (13-летний – ивр.), – рассказал он, – когда русская армия вошла! Русские несли потери, были озлоблены! Первым делом они сожгли дом ребе!..
Долгий пружинный зёв заглушил его слова.
Это в «Comеdy Brody» дверки распахнулись. В одну минуту стало шумно под плющом. Целая банда гимназистов из зала выбралась. И Шурка среди них.
Они шли, выделываясь друг перед другом, паясничая напоказ, но, увидев нас, встали как вкопанные.
Я знала, что в гимназии Шурку дразнят (из-за И.Ш. и меня). Но до сих не придавала этому значения.
И вот…
Но у них достало воспитанности – не выделываться перед Иосифом Ш. и поздороваться с почтением.
Чтобы тотчас разбежаться с возобновленным смехом.
Один Шурка не убежал со всеми.
Вид его был грозен.
Мы постояли втроем.
«Как дела, Шура?» – спросил Иосиф Ш.
Но мой Шурка только пыхтел в ответ.
«До свиданья, Шура!» – приказал ему Штейнбарг.
И поправил шляпу на голове.
Лютая краска бросилась в лицо моему брату.
А глаза заблестели и стали белые.
Меня пугают такие его глаза.
В таком состоянии он способен драться один с пятью молдованами…
С ужасом я увидела, как его приземистый корпус отклоняется назад, как у гусака, – сейчас атакует.
Я схватила Штейнбарга за локоть.
– Ну вот… – обрадованный Штейнбарг тотчас повернулся спиной к Шурке, лицом ко мне. – Значит, русские солдаты сожгли дом ребе! Это был сигнал к началу убийств!..
Шурка стал бледен. Пот выступил у него на лбу.
Испепелив меня взглядом, он отошел на полшага.
Сомнения мучали его.
Зачем-то он посмотрел себе под ноги.
– Родных моих прибили! А меня Герш спас! – продолжал Иосиф Ш. – Он был маркитант казацкого полка. И он… выдал меня за своего сына!..
Слушая его, я следила за Шуркой.
Шурка направился к мосту.
Ускорился.
Побежал.
Я была готова бежать за ним – предупредить мамин нервный приступ.
Штейнбарг остановил меня.
– У меня назначен телефонный разговор с Кишиневом, – рассказал он. – Идемте!..
Как зачарованная, я потопала за ним.
– Я поговорю с Кишиневом и провожу вас домой! – пообещал он.
– И вот, как иностранный поданный, – рассказал он по пути, – Герш выдал меня за своего сына и вывез из Галиции!.. В Яссы!..
18.
Витя Пешков. Ул. Ленина, 64. Третья секция.
Луна горела так, точно ей пощёчину врезали.
Телевизионная программа «Время» курилась из всех окон.
Я шел за Аурелом.
Он не придерживал ветки, и они били мне по глазам.
Деревья налезали на подвальный этаж.
Но сквозь голосвисую их черноту я видел светящееся жилое окно в подвале.
Как назло троллейбус продудел на проспекте.
С остановки во двор какие-то люди запали.
Мы стали темнотою.
Потом троллейбус уехал.
Люди скрылись в подъезде.
Мы вышли из укрытия.
Кишинев, февраль 1974.
В очередь я прибился к окошку.
Впоследствии, перебирая действительную порнографическую картинку, представшую мне в том окне (Хас не наврал), я неизменно испытывал брезгливость и недоумение. Как если бы при мне желудок облегчали.
Но это после.
А пока что, раздвигая ветки, поднимался я к подвальному окну в третьей секции Ленина, 64 и готовился к великому раздвижению горизонтов.
Для пацанов это был четвертый вечер подглядыванья.
От скуки они стали земляные комья кидать в окно.
В комнате услышали.
Раз – и голый мужик у окна. Мы встретились глазами.
Он бросился к одежде на спинке стула.
Я увихнул вместе со всеми.
Но его лицо преследовало меня целые семь месяцев.
Оно было широкое, с пунктирными усиками.
И оказалось милиционером в парке Пушкина.
19.
Штейнбарг прошел в комнаты не разуваясь.
Я присела на стул в прихожей.
Входная дверь оставалась открыта. Дролфирер прогудел на станции.
И денщика нет.
Штейнбарг встал возле пианино.
Из мебели там был еще буфет – без посуды, без вазы. И телефоный аппарат на буфете.
– В Яссах он устроил меня в монастырский приют!.. – скороговоркой рассказал И.Ш., смотря на телефонный аппарат. – Там ко мне проявили сочувствие как к сироте. Дали работу на лесораме. Я проработал там 4 года – механистом, потом помощником управляющего. Моя первая сделка по аренде леса произошла при содействии ясской епархии. Затем я арендовал лес у Гербовецкого монастыря. И оказался в вашем уезде…
Полоса закатного света подгрызает ставни.
16 июля 1935, Оргеев
– Впоследствие, когда дела мои пошли в гору, – Штейнбарг убил комара, вязавшего в воздухе, – я решил отблагодарить Герша. Доллар тогда продавался по курсу 117 немецких марок в среднем. С моим австрийским паспортом я мог брать кредиты в Германии. Я предложил Гершу кредит! – Штейнбарг часто заморгал. – В Европе я знал место, где в то время курс был 7 марок за доллар! Вы только посчитайте!.. Но увы, он не захотел!.. А меньше чем через год повсюду в Европе курс был 4500 (четыре с половиной тысячи) марок за доллар!..
И он стал смотреть на меня, ожидая признаков арифметического потрясения.
– А на свиньях заставляли ездить? – спросила я.
– Что? – поразился он.
– Заставляли или не заставляли евреев ездить на свиньях в Гусятине?.. И танцевать голыми на площади?..
– Да! – отвечал он. – Заставляли!..
Телефон позвонил – болотным лесным звуком.
– «Buna Seara!» («Добрый вечер!» – рум.), – сказал Штейнбарг в косящатую трубку.
Я вышла.
Двор был голый, чисто выметенный.
И если Гусятин правда, то…
Штейнбарг появился.
– Маевский звонил! – объявил он так, будто это имя мне что-то говорит. – Есть мельница в Ниспоренах, какие-то русские отдают! – он поднял локоть и сдул гусеницу с рукава. – Проблема, что госакциз!.. Ну и что!.. Зато своя земля, а?.. – и посмотрел испытующе. – И значит, мои будущие дети не услышат «Jidanilor, căraţi-vă afară în Palestina!» («Евреи, убирайтесь в Палестину!» – рум.)».
– И женщинам груди вырезали? – я стала смотреть вверх, в сторону.
Глаза его округлились.
Он улыбался.
– Я круглый сирота! – сказал он наконец. – У меня вот тут… – он провел рукой по левой икре, – онемение тканей из-за плохого кровоснабжения!.. В нашей семье это наследственное по мужской линии!.. и это всё, что осталось у меня от отца, от старшего брата!.. И хватит! – он повысил голос. – Всё, что Герш наговорил вам про Гусятин, правда!.. До последнего слова!.. И хватит!..
– Нет, не хватит! – возразила я.
– Вас не учили, что бывают несчастья? – спросил он с угрозой.
Его тон был обиден.
Обида удерживала меня от обморока.
Кое-как я с духом собралась.
– Послушайте! – сказала я. – Мы малообеспеченные из-за папы! Это несчастье!.. У моей мамы больное сердце и высокий сахар. Это тоже несчастье! Но с ним я согласна жить!.. А с Гусятиным не согласна!..
– Но вы живете! – наседал он.
– Но я не согласна!..
– Но вы есть! – засмеялся он. – Куда же деваться?..
– Не знаю!..
Темнело. Я торопилась домой.
– А я знаю, куда деваться! – сказал Штейнбарг поспешно. – Выходи за меня замуж!..
…………..
Я не давала согласия быть, но я есть.
Я не знала, куда деваться, а он знал.
Поэтому я вышла за него замуж.
20.
Т.Р. пригласила жирного Хаса на день рождения.
Это случилось на физкультуре в подвале старого здания.
Мы сидели на гимнастических скамейках вдоль стен.
Сигизмунд Антонович вызывал к брусьям по одному.
И тогда Т.Р. подходит к нашей скамейке и… приглашает Хаса (при мне!).
Я не знал, что у нас в классе чувихи уже приглашают пацанов на дни рождения. Упустил момент, когда это началось.
И вот, под шлепки чешек и кед о кожаные маты, под азартные хлопки страхующего Сигизмунда возле брусьев, под многолетний запах пота, настоявшийся в подвале, она подошла и пригласила.
В воскресенье, на 2 часа дня.
А на меня и не посмотрела.
Кишинев, март 1974.
Дома я подготовил открытку (без подписи, чужим почерком). Чтобы Хас ей вручил.
Но чувство шумело, гнулось. Передавило буквы.
Оставил бы как есть. Так нет, стал тереть резинкой, подчищать лезвием. Грязи развел.
— — —
В воскресенье вечером.
Я не мог дождаться, когда Хас вернётся и позвонит.
Места себе не находил.
Наконец, не выдержал – сам звоню ему (в 21.00).
А он дома давно.
И, главное, голос такой флегматический.
Я, говорит, открытку не вручил – из-за её помойного вида!
Вот гад!
Но – гора с плеч.
Ведь, если честно, то меня не наружность моей открытки смущала, а что назавтра будет.
Пока я эту открытку сочинял, мир по заведенному порядку обращался в маточке воздуха.
Но, отдав её жирному Хасу для вручения Т.Р., я приостановил мир – до тех пор, пока участь моя не будет решена.
А он и не вручил, гад.
И тогда я худоязыко, но прямо объяснился ей в л-и.
Через 2 дня.
Я звонил ей из автомата на Ленина – Армянской возле магазина «Ткани».
Впереди 8 Марта, три выходных. Это успокаивало.
К тому же толстый Хас пыхтел рядом.
6 марта 1973, Кишинев.
«Ты мне нравишься!» – сказал я ей.
«Я знаю…» – грустно отвечала она, и, пожав плечами, я повесил слезницу трубки.
…Три выходных прошло.
В школе я ожидал самого плохого, вплоть до публичной казни. Ведь там, в телефонной консерве, я раскрылся как есть. И кто знает, какой мощи противодействие мог разбудить самим фактом своего явленья!
Я вышел из троллейбуса, когда круглые часы под козырьком Политеха показывали 8.10 утра.
А на Берзарина за углом – целое шествие с портфелями и ранцами.
Полшколы покоряло парадную лестницу вместе со мной.
Наверху, в проеме дверей, торчала Галя Коровкина, подружка Т.Р.
Я сразу понял, что её отрядили как лазутчика.
Вот и она вызенькнула меня в толпе и… аж пятки засверкали – в сторону класса!
О, лучше б я не рождался на свет.
Но, скорбя и ужасаясь, я не мог не отметить и интригу, скрутившую спортивное тельце Коровкиной.
И уже одно то, что объявление моих чувств вызвало если и позор, то вдобавок и интригу, подбодрило меня, и я вступил в класс.
…Из мальчишек никто не знал, ну, может быть, Мотинов и Букалов, но они не были мне враждебны.
Первый урок.
Перемена.
Второй урок.
Перемена.
Третий урок.
Перемена…
Только на пятом уроке встретился с ней глазами.
Как баржи на реке – встречным курсом, без гудков.
Ура: она не оскорблена моим объясненьем!
А между тем…
…объясняясь предмету страсти… чего я искал-просил, каких призов добивался?
Ведь не женитьбы в двенадцать-то лет!
Не интимной близости – в 6-м классе!
А добудь я взаимность, во что б это выгнулось?
Борька Букалов, самый симпатичный и ловкий среди нас, прижимал их возле вешалки с куртками и плащами, даже целовался с ними в парке Пушкина после уроков и потом с блестящими глазами и взахлеб рассказывал про какие-то «засосы».
Я так не умел.
Куда же я рыл?..
Не знаю. Я только чувству внимал духозейно.
Штуф любви горел, множился.
«Ты мне нравишься!» – сказал я ей по телефону. Точно глыбу руды, душившую издревле, вынес наружу.
И вот – красивая, ладная её личность уже не причиняет мне боли.
«Ты мне нравишься!» – объявил я миру.
Это правда.
Так оно и есть.
Теперь я и заоконным дали и шири смогу объясниться в любви.
В верности и любви.
В любви и приятье.
Конец первой части
1996 – 2015