Алексей Кубрик. Внимательный лес
Опубликовано в журнале Волга, номер 9, 2015
Алексей Кубрик. Внимательный лес. – М.: Воймега, 2015. – 80 с.
В стихах Алексея Кубрика прежде всего обращает на себя внимание пейзаж – самостоятельный герой, которому доверяешь с первых страниц книги.
Дачный мир. Окрестности леса. И человек, бредущий на реку или обратно – к дому, произнося внутренний монолог («проборматывание» – слово из лексикона Кубрика). Голос глуховат, фразы отрывисты. Коллаж отрывков разговорной речи – такова речь этого человека, и то, что слова, «украденные» у языка, становятся стихами – счастливая случайность, но здесь же – сила поэзии, где сведён к минимуму элемент сделанности. Даже отдалённая аллюзия – «Февраль. Достать чернил и плакать» – может не просматриваться сквозь слой фраз, бывших знакомыми, кажется, всегда, и с предельной естественностью выговариваемых наедине с собой:
Июль. Жара. Песок и камни.
Прозрачный шустрый пескарёк.
Ну да, хотел поймать руками
и шлёпал всем, чем только мог.
Было бы соблазнительно сопоставить ненавязчивую дистанцированность этих стихов с местом автора в современной литературной разноголосице: редко публикуемые подборки, ещё реже – высказывания о поэзии (но те определения, что есть, попадают в самую точку, в самое естество «сущности, которую лучше не определять», по Анненскому. «Возвращённое обратно в человека дыхание небес»[1], которое «можно услышать только в тишине, а “великая тишина” (…) ушла… Если все что угодно можно включить или выключить, то это не музыка, а фон, шум»[2]). При этом общеизвестна его кропотливая работа с молодыми авторами и репутация если не эксперта (куда так громко…), то теневого мастера. Из отдаления становятся виднее важные вещи, не замечаемые теми, кто вовлечён в суету быта. Вот и название книги «Внимательный лес», по определению самого автора, связано с всматриванием человека в пространство: «Название <…> не столько олицетворяет мистический лес, который способен что-то видеть в нас, сколько наоборот: настоящего леса все меньше вокруг нас, т.к. мы все реже его внимаем в полной мере. “Внимательный” – это втянутый во внимание, пригодный или даже заставляющий нас быть внутри внимания»[3]. Другие смыслы, выводимые из биографии, точно подмечены Данилом Файзовым на презентации книги: «…с одной стороны, лес – это каким-то безусловным образом связано с поэтом Алексеем Кубриком (живущим в подмосковной Балашихе. – Б.К.), а “внимательный” – тоже, ибо вспомним его многократную семинарскую работу со многими молодыми поэтами, и даже я, не будучи ни разу ни на каких семинарах Алексея Кубрика, однажды услышал его замечания по поводу своих стихов. Он отозвал меня в сторонку и сказал, что нужно сделать с ними то-то и то-то… Внимательность его была – к человеку, пробегающему мимо. Поэтому можно сказать так: лес внимательный, Кубрик – внимательный, Кубрик – лесной».
В каком-то смысле все осязаемые герои книги – от любовно описываемых насельников фауны: «жеманные мыши», «восхитительно рыжий кот» – до столь же живых олицетворений – «сквозных теней», которые «не любят случайного приближенья», – действительно ученики автора, его внимательный копошащийся семинар. «Всё слегка заползло друг-в-друг». Показательно умение этого автора навязать пространству собственную перспективу движения, – заставив поверить, что и душа его, пространства, собственная: «В моих стихах твоей души / Намного больше, чем моей». Это признание из тех, что хочется назвать программными, дорогого стоит, характерное редким для поэзии самоустранением не автора, но собственной позиции, и уравновешенное последующим осторожным «как будто»: «В коробках спят карандаши, / Как будто так они точней». Чувство зыбкости, с которым распределены предметы, передаётся им самим, – и это тонкий нюанс, настаивающий на неиллюзорности порядка (карандаши распределены человеком, но «спят» – примета собственной жизни, и баланс между самостоятельностью пространства и сторонним в нём присутствием задаёт особый тон отношениям «говорящего» и мира). Или – осторожное вырисовывание утешительной перспективы – полуулыбчивое, колеблемое между априорной будущностью и настойчивой волей, придающее соразмерность диалогу между человеком и пространством:
Вырастешь, станешь птицей
и прилетишь ко мне.
Как ни странно, это настаивание не на себе (именно так – в противоположность ненастаиванию на собственном присутствии, вынесению авторской фигуры за скобки, не столь редкому в поэзии, часто декларируемому и порой оправдывающему обычную робость), подчёркивание значимости чужого (чужого ли – как «не своего»? Скорее – бережно присваиваемого и наделяемого родством), – больше говорит нам о герое стихов, нежели о его отсутствии. Вещь, бывшая принадлежностью внимательного леса и ставшая родственной внимательному (и взыскательному) взгляду, свободно кружит, по Мандельштаму, «как душа вокруг брошенного, но незабытого тела», – порой отправляемая в свободное парение, порой – контролируемая авторитарным, но заботливым жестом:
В чтение книги, подаренной летом,
я добавляю иные сюжеты,
в странствие долгое – нет, не пущу.
Было бы странно назвать эти стихи «буколической поэзией» или «пейзажной лирикой» (хотя Алексей Кубрик признавался, например, в любви к Есенину, – поэту, вряд ли являющемуся ориентиром вне паралитературной области и важному не только открытостью и внятностью, но и «силой любви» и атмосферой внецивилизационного отдаления: «Есенин услышал ровно там, где не было ни импрессионистически-пианистичного Пастернака, ни хорошо темперированной архитектуры Мандельштама, как бы в стокилометровой округе сгоревшей усадьбы Блока. (…) А у Есенина такая сила любви, что даже “чернь”, а не только “толпа”, его любит. (…) Можно и несколько иначе: у Есенина самая (после Пушкина) светлая, природная просодия»)[4]. Ложной сентиментальности и слащавому умилению последователей Есенина поэт противопоставляет невесёлое осознание: «Сделал флюгер, а жизнь не в силах», словно замещая это неумение – характерное вообще для поэта – присутствием ремесла, терпеливым залатыванием дыр в бытии. Ремесло – труд обыденный, представимый – в поэзии Алексея Кубрика равно труду душевному: «Хоть потрескалась печка из кирпича, / но ничто ещё не скрипит» (ср. у Гандлевского: «Скрипит? А ты лоскут газеты / Сложи в старательный квадрат»). И снова удивляешься силе поэзии, в которой обыденная дачная картинка: «На соседней с нами даче / соль попросишь в жёлтый борщ. / Уксус кончился, и красный / не получится уже» внезапно распространяется на метафизику человеческой жизни с её ощущением «дорогой ранней седины» и тихой, почти молчаливой печали. Вряд ли научный анализ способен объяснить, почему столь ощутимого эффекта достигает сближение слова чужого, материнского, бережно-настоятельного, и собственного – покорного, но и мягко настаивающего на своём: «Одевайся и сходи за хлебом… / Одеваюсь, даже ухожу. / Море улыбается, как небо. / Я его на ниточке держу». Да и объяснение, почему «ухожу» в сочетании с «даже» ведёт за собой семантику внезапного отдаления, поэтапного исчезновения из пейзажа, – лежит в области непроизвольного сердечного жеста, становящегося уже читательским событием, и вряд ли поддаётся филологическому препарированию.
Читателю остаётся работа интуиции. Действие в поэзии Алексея Кубрика метафизично. Распорядок этих действий редко оттеняется осмыслением их внутренней сути, но когда это происходит, речь достигает особой интонационной силы: будто привыкаешь к негромкому, мерному, порой бормочущему течению голоса, который произносит внезапное откровение: «Поля в дыму. Леса в огне. / И пепел кружится, как снег. / И с сердцем трудно в тишине, / Как будто это человек». Рефлексируя, записывая, подмечая, словно взяв за основу, что присутствие «твоей» (пространства) души первостепенно, а «моей» (говорящего) вроде бы не обязательно или оставляемо напоследок, – можно внезапно замедлить шаг, чтобы проговорить личное. Эти моменты у Кубрика часто декларативны, нередко просятся в афоризм, перерастая плоскость житейской истины: «Только умеющий прятать дыханье / знает, когда ему жить». «Привычная» же речь спонтанна, тороплива в опасении спугнуть впечатление; иногда пластинка действия чуть ускоряется – но не самопроизвольно, а по воле автора, стремящегося сблизить написанное – и произнесённое; спонтанное – и медленно декларируемое. Такое ускорение хорошо заметно на примере двучастного цикла «Quantumsatis», где само название предполагает выбор не только читателя, но и автора «по вкусу»: первая часть цикла звучит как черновик («проборматывание», говоря, опять же, словами Кубрика); вторая – как внятное фиксирование действий внутри монолога, когда монтаж кадров происходит в присутствии аналогичного стихотворного размера – будто верчение того же флюгера, но в ином ритме. При этом обнажается игровая природа эксперимента, что подчёркнуто и сменой пунктуации:
I
шуршат крылатые муравьи
ёжик в блюдце зашёл
допил молоко допыхтел свои
тысячи игл в пол
(…)
II
Шуршат крылатые муравьи.
Ёжик в блюдце зашёл.
«Сколько крови, столько любви», –
сказал и упал под стол
(…)
Природа этих стихов сама действенна, ремесленна – но в смысле не версификации, а медленного, реставраторского умения «вынимать из души печаль» («грусть мира поручена стихам», цитирует он в интервью высказывание Г. Адамовича). Фрагментарность, в целом характерная для современной поэзии, всё чаще похожей на обрывки сна (см., например, недавнюю рецензию Елены Генерозовой о стихах Владимира Беляева: «…в них (стихах) мы имеем дело как бы с “логикой сна”, а сон, как известно, не подлежит объяснению, его можно лишь воспринять как данность (…). О чем тут говорить, когда во сне ты пассивен и способен лишь наблюдать за происходящим?»)[5], у Кубрика имеет особое значение – с привычным для него смирением и терпеливой необходимостью обживать пространство, исходя из данности времени и обстоятельств. Сон, предлагаемый Алексеем Кубриком, – это не «человечества сон золотой», навеваемый письмом сентименталистски-благодушным или абстрактно-незаземлённым, и не копирование пейзажа «реалистами» от поэзии, но – тонкий, точный поиск соотношения между своим и чужим, при котором своё постоянно сдвигается, отводится на последний план; поиск баланса между тем, что «из области снов», и фрагментом живой, осязаемой действительности. Человеческое сочувствие к субстанции неназываемой, облекаемой в плоть – музыке, которая привычно воспринимается поэтами как бестелесный дух, а зачастую и как расходный материал для сочинительства – такой труд души не может не быть уникальным:
…потому что музыка есть число,
а числа никому не жаль.
[1] Недооценённые и забытые. // Воздух, 2011, № 4 (http://www.litkarta.ru/projects/vozdukh/issues/2011-4/underrated-n-forgotten/)
[2] Алексей Кубрик. Сказать этому миру «да», может быть, труднее всего для поэта… Интервью Захару Прилепину. // Агентство политических новостей, 31 августа 2015 (http://www.apn-nn.ru/538338.html)
[3] Гусева С. К разговору о приличных вещах. Презентация книги Алексея Кубрика «Внимательный лес». // Сайт «Культурная инициатива», 07. 07. 2015 (http://kultinfo.ru/novosti/1934/)
[4] Алексей Кубрик. Указ. соч.
[5] Генерозова Е. А может, и не нас вовсе. Рец. на кн.: Владимир Беляев. Вроде сторожившего нас. – New York, Ailuros Publishing, 2014. // Лиterraтура, № 41 (http://literratura.org/criticism/1112-elena-generozova-a-mozhet-i-ne-nas-vovse.html)