Опубликовано в журнале Волга, номер 9, 2015
1
Я
открыл для себя нового писателя. Мудрено, конечно, под семьдесят, но мудрёнее
то, что открыл я его в том периоде русской литературы, который самонадеянно
считал более-менее освоенным.
Разумеется,
знал, что был такой писатель в начале ХХ века, что был он крестьянским
писателем. И это определение плюс какая-то тоскливая фамилия нагоняли заочную
скуку.
Прежде
я никогда не заглядывал в сочинения Семёна Подъячева.
И, если бы не случай, вряд ли бы заглянул.
В
съёмной квартире в Медведково, где жил мой сын, я
перебирал книги, оставшиеся от хозяев или от прежних жильцов. Гослитовский том 1955 года издания в коленкоре мышиного,
под стать фамилии, цвета. С. Подъячев. Избранное.
Сначала
обратил внимание на почти ежестраничное описание
русского пьянства, одновременно разнообразное и монотонное в своей кабацкой
обречённости. Прекрасный язык, в естественности диалогов разве что Островскому
уступит. И – уже не выпускал Подъячева из рук, и увез
с собою книгу, оправдываясь тем, что вряд ли кого-нибудь из следующих
обитателей московской «однушки» увлекут описания
жизни русского социального дна начала прошлого века.
2
Творчество
Семёна Павловича вызвало ревность Бунина: «Подъячева
я очень мало знаю. Вольный ужасен – груб, преднамерен и т.д. Этих господ,
торгующих своим якобы мужицк<им> званием, уже немало, они ездят на гастроли по
столицам и ошеломляют интеллигентов – вроде того как, помню, сидел в Москве в Зоологич<еском> саду, прямо
на снегу, самоед и весь день насильно жрал сырое
мясо, а вечером, вероятно, переодевался и шёл в «Международный ресторан».
Письмо Бунина Д.Л. Тальникову, 28 июля 1915, цит. по: И.А. Бунин. Письма
1905–1919 годов. М., 2007. С.345).
А как
воспоминал сам Подъячев: «Кормились кое-как картошкой…
продавали за бесценок грибы и на эти деньги покупали "чайку,
сахарку". Коровы не было. Ее еще весной пришлось продать. В лавке не
верили. Отношение ко мне было самое подлое, насмешливо-злобное. Кличка
"писатель" произносилась с особенным ядом презрения, и ее приходилось молча проглатывать. Дети, жена и сам я были
разуты, раздеты и походили на нищих. Мне не в чем было выйти… не было
сапог… И вот в это время заболел у меня любимый мой четырехлетний мальчик.
Заболел, как выяснилось, скарлатиной.
Болезнь была в
легкой форме. Все обошлось благополучно. Отлежался дома и, не заразив других,
поправился… Но последствия оказались роковыми: простудили мы его, что ли, еще
не успевшего поправиться, или еще что, но только появилось какое-то
"осложнение", по выражению фельдшера, где-то в почках, и он помер.
Помню, было это
часу в девятом утра. Лежал он на постели и тихонько стонал, глядя на меня
испуганными, жалкими глазами. Я не знал, что делать. Земская больница от того
места, где я живу, находилась неподалеку в селе, версты за полторы, и я,
наконец, видя, что ему все хуже и хуже, решил снести его туда.
– В чем же ты
пойдешь-то? На ноги-то что наденешь? – плача, спросила жена и добавила: –
Господи, вот до чего дожили – выйти не в чем!.. Хуже последних нищих! У нищего
– и у того есть… Эх, ты, а еще писатель называется!..
Я промолчал и
велел завернуть больного во что-нибудь потеплее.
– Да во что?.. Нету ничего… О, господи! Помрет… помрет… Вижу уж я,
что помрет, простудили… от нас помрет…
Плача и причитая,
она укутала его в какое-то одеяло, что ли, и я, всунув ноги в полуразвалившиеся
резиновые калоши, понес его на руках в больницу. Убитая горем жена, худая и
трясущаяся от слез, нищенски одетая в скривляканных
"полсапожках", и старший сынишка пошли со
мною.
Итти приходилось через поле. Погода выяснилась. Навстречу нам дул ветер, и
из разрозненных облаков проглядывало, но не надолго, и
снова пряталось солнце. Идти в калошах по распустившейся грязи было тяжело и
неловко.
Я торопился,
устал, запыхался и, дойдя до больничного, выходившего одной стороной в поле,
глухого забора, не мог дальше нести его. Меня душили слезы. Какая-то невыразимая словами скорбь терзала душу. Я обессилел и
остановился.
– Что ты? –
испуганно спросила жена, глядя на меня.
– Не могу, –
ответил я. – На… снеси ты… здесь недалеко… не
могу.
Я передал ей
больного. Он, наклонив как-то на бок голову, глядел на меня большими глазами. Я
поцеловал его, и он, потихоньку улыбнувшись пересохшими
губенками, сказал мне:
– Устал, тятя?..
Я заплакал и
побежал от них прочь через поле домой…» («Про себя», 1915).
3
Тексты
Подъячева крепко редактировал и чуть ли не дописывал
Короленко, который собственно и открыл его. Но у самого Владимира Галактионовича нет такой концентрации «русскости»
в ее бесконечной, безудержной и бессмысленной повторяемости и безнадежности.
Даже в знаменитом рассказе «Река играет» герой – пьяница-перевозчик
Тюлин, исполненный беспробудной лени, в минуту
опасности «группируется», и повествование не удручает, оно пронизано светом.
Даже в повести о людях дна – «В дурном обществе» – Короленко не отнимает у
героев надежды. У Подъячева же – всё мрак. Неожиданно
смелые для «простого» писателя образы исполнены порою мрачного же юмора.
Героя
повести «Забытые» (1909) хозяин выталкивает из кабака:
«Иван Захарович, растопыря руки, как птица крылья,
слетел со ступенек вниз и, уткнувшись лицом в грязь, распростерся на мостовой,
похожий на бабу, лежащую на родной могиле и громко голосящую…»
Жена
обличает во вчерашних грехах лежащего на полу, притворяясь спящим, мужа, причем
делает это, «точно обращаясь еще к какому-то невидимому слушателю» (Там же).
Пьяницу сватают вдове: «На то, что Иванушка
выпивает, она заметила, махнув рукой:
– Что
уж мне про это говорить! Кто нонче, милая, не пьет?..
Знаю я. Мой покойник, царство небесное, вот пил, вот пил!.. И нагляделась я,
меня этим не удивишь…
Но и
эта баба, видавшая на своем веку всякие виды, – ошиблась: Иванушка уже на
смотринах доказал, что и ее еще можно удивить» (Там же).
Сын
покойного следит, как роют могилу: « – Поглыбжи
ройте, поширши, – сказал Иван Минаич,
заглядывая в яму. – Папаша человек большой, грузный. Слободней
как можно делайте! – Да уж будьте покойны, как в люльке будет лежать папаша. Ни
блошки, ни вошки!» (Рассказ «Для хорошего человека», 1928).
Опытный
дядя Юфим учит бабу, как отучить мужа от пьянства.
Бутылку водки с приоткрытой пробкой «поставь… в стерву… Издохнет, скажем, лошадь аль там корова, шкуру ейную сдерут… дух из нее пойдёт… ты, значит в нутро ей эту спасуду и сунь. И пущай, значит, стоит она в ней, покуда
вороньё всю стерву не сожрут… А
там вынь и поднеси ему стакашек в те поры, когда он с
похмелья… Коли начнет с души рвать, говори: слава Богу!» (Повесть «Среди
рабочих», 1904).
«…маленький
худой, необыкновенно жалкий человек, похожий на курицу-клушку,
которую баба, желая отучить от клоктанья,
выкупала несколько раз в луже и, отстегав после этой ванны крапивой, бросила..»
(Там же).
В избе
читают старую газету, что «ребята вечор дали»:
«–
Зубы по-ку-паю, – начал мужик читать объявление
каким-то замогильным голосом. Растягивая слова, спотыкаясь, плохо видя и
разбирая мелкую печать, – искусственные, ста-ры-е… по
высокой цене. Плачу за… челюсти от пяти до ста рублей. Плачу и за поломанные
челюсти». Вот штука-то! – вскричал он. <…>
– Ах в рот-те! – воскликнул Агап. –
Вот бы, а? Да я, кажись, сейчас провалиться, весь рот отдал бы за сто-то
целковых, ей-богу. Жевать-то все одно неча скоро
придет… издохнешь и с зубами-то… На сто рублей я бы
все кашу ел… ей-богу! Вышибить нешто да послать по почте?..» (Рассказ «Семейное
торжество», 1910).
Мужик
залучил в крестные благоволившего ему барина:
«…дед
торопливо, ногами вперёд, слез с печи и, остановившись перед столом, грязный,
шершавый, босой, точно какой-нибудь пещерный человек, отвесил барину поклон в
пояс.
–
Здравствуй, здравствуй, старик! – возвышая голос, крикнул барин. – Садись… присядь…
– Мы
постоим, ваше-ся, – сказал дед и, посмотрев на
бутылки, облизнул языком губы.
– Ты, тятя, може, рюмочку пропустишь? –
спросил у него Агап. – А? Выкушай!.. Налить?
– Н-н-налей… барина поздравлю… Н-н-налей…
– Да
ты сядь, – опять сказал барин, – не бойся… сядь…
Дед
послушался и присел на скамью.
Агап,
сердясь в душе и стыдясь старика, скрепя сердце, делая вид, что он почтительный
сын, налил рюмку водки.
Старик
жадно выпил, поперхнулся, вытаращил глаза и харкнул на пол.
– Ты,
дедушка, небось старые годы помнишь? – спросил барин,
разглядывая его. – Я вот отца своего не помню… А ты
помнишь?
– Как
нам твоего родителя не помнить?.. Все одно, как вот сейчас на тебя гляжу, так и
на него.
– Да?
– Сурьезный был, царство небесное, пресветлый рай. Росту был
высокого, большого… нос с горбом… говорить много не любил, только, бывало, и
слов у него: «на конюшню!» Это, тоись, драть, гм…
стегать. Драли в те поры нас, – пояснил старик.
– Гм!
–
Драли страсть как, – продолжал старик, – не жалели… Бывало
чуть что, «на конюшню»! На рогожке вытаскивали, бывало…
в чем душа… истинный господь!
– Вот
теперь этого нет… не дерут, – сказал барин и прикусил нижнюю губу.
–
Теперь зато вешают, – сказал вдруг, как-то неожиданно, все время молчавший
Василий» (Там же).
Мир
героев Подъячева не то что
полон насилия, он состоит из насилия. Бьют жен, детей, друг друга, измываются над животными.
Не хочу, не буду цитировать эпизод из повести «У староверов» (1907), где сын
богатого старообрядца избивает кобылу Таньку и, распалившись, заканчивает тем,
что начинает ее живую перепиливать…
При
непременных мелодраматических сюжетных ходах, однообразии композиции. вылезающем нравоучительстве
его повестей и рассказов, Подъячев берет читателя
тем, что неотрывно глядит в глаза своим героям, не ожидая ни снисхождения к ним
других, ни милости Божьей, словно лишь карауля повороты их печальной, часто
мрачной, нередко трагической судьбы. Он относится к ним, как к себе, как равный
к равным, как обреченный к обреченным, не желая отворачиваться от чужого
убожества или прятать собственное. «Серые мои герои
беседуют со мной, и я вижу их и живу с ними», – высказанное писательское кредо.
«В
тихом тоне его рассказов я слышал странную беспощадность, в которой
однако не чувствовалось жестокосердия. Рассказывая, как честный свидетель, он
не берёт на себя роль судьи, но он суровее судьи в упрямой твёрдости, с которой
изображает людей так, как видит и чувствует их» (М.Горький).
4
Герои Подъячева преимущественно мужики, и сельские, и бывшие –
ставшие городскими мастеровыми, рядом с которыми озлобленные, непрестанно
рожающие жёны… А также попы, кабатчики, полицейские,
нищие, купцы, сельская интеллигенция, монахи. И все пьют.
Вот
мужики:
«Село
"гуляло"… На улице толпа девушек в разноцветных платьях водила
хоровод, крича дикими голосами что-то непонятное и бесконечно-тягучее…
Неподалеку от хоровода стояли две палатки, в которых бойко шла торговля
"гостинцами".
Пьяные мужики и
бабы попадались нам навстречу; толпа человек в пятнадцать молодых ребят, с
гармошками и бубнами, неистово крича, разгуливала по дороге среди села из
одного конца в другой.
В каждой избе в
открытые окна виднелись сидевшие за столами нарядно одетые гости. Они
закусывали и пили водку.
Вслед за шедшим
впереди Соплей мы направились к трактиру и "винополии", стоявшим рядышком на краю села, немного
поодаль от мужичьей стройки.
Около трактира,
на вывеске которого были намалеваны чайник на подносе, чашки и надпись:
"Не ходи туда, здесь лучше", – было особенно шумно…
Дверь "винополии" не стояла на петлях. Оттуда
то и дело выскакивали фигуры с полбутылками,
бутылками, сотками в руках и тут же, у крыльца, вышибая пробки ладонью правой
руки, пили водку прямо из горлышка или же из заранее приготовленной чайной
чашки…
Несколько человек
пьяных уже валялось около колоды, где привязывают и кормят лошадей, уткнувшись
головами в навоз.
Какой-то малый,
здоровый, высокий, с красной шеей и налитыми кровью страшными глазами, засучив
рукава красной рубашки, ругался скверными словами, вызывая себе "любака", то есть охотника с ним подраться.
Около этого парня
вертелся маленький рыжебородый мужичонко, плача
пьяными, обильными слезами, старался ухватить парня за руку и кричал:
– Василь Егорыч, пере-е-е-е-стань!.. по-о-лно… оставь!.. н-н-н-нехорошо!
Василь Егорыч!!! Христо-о-о-м
богом прошу…
Из трактира неслись
на улицу дикие крики и песни… Напившиеся около "винополии"
шли туда пить чай и вообще проводить время… Трактирщик, злобный, уже не
молодой мужик, прежде, до казенной продажи, торговавший водкой, вместе со своим
"половым" выпроваживал то и дело чересчур пьяных гостей вон за дверь,
смазывая предварительно им для потехи затылки горчицей…
– Черти! – орал
он. – Какой от вас барыш… чашки только воруете… Сидите за пятачок-то целый
день… Канителься с вами!..
Совсем пьяный,
оборванный нищий, точно выкупанный в грязи, с подбитыми глазами и содранной
переносицей, с мешком за плечами и корзиной в руках, выпихнутый из трактира,
споткнулся и упал навзничь, раскинув руки и крепко ударившись затылком об
землю… Корзинка полетела, из нее посыпались в стороны кусочки черного и
белого хлеба.
– Во как у нас! – крикнул нищий и стал было подниматься. – Во как! – повторил он и упал снова.
Какая-то
краснощекая, обтрепанная, пьяная "гулящая" бабенка,
дико хохоча, подскочила к нищему и села ему на лицо…
Видевшие это загоготали.
– Марфушка, что ты, чорт! Задушишь,
дьявол!.. Встань!.. Ах, дуй тя горой!..
Два каких-то парня, по-видимому, из фабричных, в пиджаках, жилетках,
"при часах", оба испитые, бледные, как смерть, затеяли ссору, которая
перешла в драку… Один из них, потрезвее и посильнее, толкнул
другого в грудь… Тот, как сноп, повалился на землю навзничь и со всего маху
при падении ударился затылком об острый угол крыльца… Брызнувшая кровь сразу
смочила ему волосы и потекла по щекам от висков к страшно кривившемуся в одну
сторону рту… Он начал ерзать по земле руками, как заяц, у которого перешибли
задние ноги, стараясь подняться… Из перекосившегося рта показалась пена… Он
что-то бормотал, и в горле у него булькало, как в бутылке… Один глаз залился кровью,
другой, побелевший, дико вращался, бессмысленно и страшно.
Толкнувший его
парень нисколько, по-видимому, не испугался, наблюдавшие эту сцену хотя и
обратили на нее внимание, но, по-видимому, только с
смешной стороны… Один только трактирщик, которому сказали про это, вышел на
крыльцо, посмотрел и произнес:
– Убрать бы его,
ребята, от греха.
– Кой чорт ему деется… встанет!»
(«Среди рабочих»,
1904).
Вот
учителя:
«Свет от фонаря
падал на лицо пьяного учителя, страшное и вместе жалкое… Глаза были "оловянные",
широко открытые, точно у безумного, нижняя челюсть отвисла. Из-под надетой на
затылок фуражки падали на лоб и прилипли к нему
мокрые, как сосульки, волосы… Он хмурил то и дело брови и кричал осипшим
голосом, обращаясь не то к учителю, своему соседу, не то к управляющему.
– Я… я, –
кричал он, – сверхчеловек!.. "По ту сторону добра и зла…" Я кто?..
Я сам Ницше… Ницше – осел… А ты кто?.. А?
– А ты пьяный дурак, – ответил ему второй учитель в поддевке, – сиди
уж… ворона!..
<…>
– Что же? Мы,
по-твоему, значит, никакой пользы не принесли за восемнадцать лет службы на
земской-то ниве?– воскликнул учитель в крылатке.
– А я почем
знаю… Да и какая польза-то? Сопливых мальчишек
учить… Ха! "Птичка божия не знает ни заботы, ни труда"… Эх-хе-хе!.. Друг, поверь, везде вопиющее противоречие между
словом и делом… Что мы можем?.. Польза, польза!.. Вот, пока ты пьян, о пользе
толкуешь, а завтра… Завтра тебе, брат, твой боров,
которого, я слышал, хочешь резать, будет дороже, интереснее, милее, так
сказать, этих сопливых, паршивых мальчишек, которые надоели мне до смерти, да и
тебе тоже… Да и вообще ушел бы я сейчас с этого проклятого места…
Будь оно проклято!.. Всю кровь высосали… Польза!.. Тьфу… Наливай водки!..
– Нет, врешь! Я
этого не сделаю, – наливая водку в стакан и мрачно хмурясь, сказал учитель в
крылатке. – Я своего поста не брошу. За целковым не гонюсь… Нет, врешь! Ты на
свой аршин меряешь… Так ведь ты кто, чорт тебя
знает! Ты только и думаешь, как бы того, приобресть…
Тебе бы торговать, вот что! Вообще ты, брат, гадкий человек, все на чужой счет
норовишь… Опошлился… Нет, ты не учитель! Ты – гад!..
– Ругайся, я не
обижусь! – делая вид, что ему все равно, произнес учитель в поддевке и выпил
водку. – Вот ужо, – продолжал он и как-то скверно
подмигнул глазом, – приедем домой, культурные люди… Встретят нас жены… Да,
поблагодарит тебя твоя!.. Ты уж лучше и не ходи к ней,
а полезай, как в прошлом году, на вербу, да там и сиди, пока дурь
не сойдет.
Он обернулся ко
мне и, захихикав, скаля черные зубы, продолжал:
– Его жена
колотит, ей-богу! Культурного-то, пользу-то который
приносит… он от нее на вербу прячется… хи-хи-хи!..
– Молчи! –
закричал учитель в крылатке, стукнув кулаком по столу.
– Хи-хи-хи! –
снова начал учитель в поддевке. – Не любишь?.. И спросит она у тебя, – смеясь и басом вдруг заговорил он: – "Где взял денег?
Ответствуй!.." Что тогда?.. Хи-хи-хи!
Учитель в
крылатке молча налил целый стакан и, не отрываясь,
выпил.
– По-о-одлец! – проговорил он, переведя дух, и налил еще. –
Пей! – обратился он ко мне.
Я отказался и
посоветовал ехать дальше.
– Поспеешь! –
ответил он и выпил еще… Немного погодя лицо его побелело, глаза как-то
остановились и стали страшны… Он начал плакать.
– Убью себя…
убью!.. убью!.. у-у-убью!..» (Там же).
Вот
монастырь:
Нанявшиеся в монастырь косить, в «странне», доме для странников. Отец Пимен, их опекающий,
охотно бежит за водкой. «Он взял половинку, сковырнул ногтем сургуч и, ударив
ладонью по донышку, вышиб пробку…
– Пошла душу в рай.
Хвостиком завиляла! – сказал он и жадно начал пить прямо из горлышка. <…>
– Дайка-сь курнуть, – протянул он ко мне руку…
<…>
–
Забирает складнее!..» (Там же).
А вот
монастырский завтрак:
«В трапезной
приготовлен был завтрак: капуста с квасом, картошка со свеклой и оставшаяся от
вчерашнего ужина черная каша.
Послушники не
садились за стол, ожидая отца Зосиму, который пошел к эконому за водкой.
Вскоре он пришел,
весь запыхавшись, неся подмышкой "гудуху",
и, кроме того, в карманах подрясника торчали у него еще две бутылки.
Радостный гул
голосов встретил его. Лица у всех расцвели, стали радостные, добрые… Отца
Зосиму окружили…
У многих из
послушников оказалась припасенная заранее посуда: у кого половинка, у кого
бутылка. Эти запасливые люди, оказывалось, копили водку, выливая свои
"банки" в посуду до тех пор, пока она не наполнялась до краев, и
тогда уже водка выпивалась сразу…
– Чего пить стакашиками? Лизнешь – и не попахнет…
То ли дело сразу… Пить – так пить, чтобы накачивало!..
Отец Зосима
дрожащими от волнения руками открыл пробку и начал небольшим граненым
стаканчиком, "семериком", обносить косцов.
Тем, которые
отливали, он велел подходить после. Таких оказалось человек восемь. Отец
Зосима, наливая им банки, сказал:
– Пьяницы, вы,
пьяницы горчайшие!… Зависть у вас… нажраться до бесчувствия… Эх, вы!..» (Там же).
Пьют от нищеты,
пьют и от богатства. Вот сельский богатей:
«Третья неделя
подходила к концу, как он запил.
Сначала он уходил
в трактир, к Чалому и пил там на народе, теперь же
ослаб, не мог уходить и "жрал", по
выражению жены, у себя дома, валяясь с утра до ночи на грязной постели,
страшный, совершенно потерявший "лик" человеческий, и осипшим,
глухим, точно в пустую бочку, голосом сквернословил.
Около его
"логовища", как говорила жена, стояла табуретка, а на ней бутылка,
стаканчик "лафитничек" и соленые огурцы.
Через самые
короткие промежутки времени он наполнял "лафитничек",
выпивал, жевал огурец, плевался и начинал приставать к жене, служившей мишенью
для его ругательств.
Ругались они,
собственно говоря, оба (жена тоже не оставалась в долгу) и, ругаясь, называли
друг дружку на "вы". "Вы, Семен Филатыч",
"Вы, Матрена Васильевна".
Со стороны как-то
чудно и смешно было слушать их.
Не успел Иван
путем перекреститься в передний угол на висевшую там с четырьмя лампадами
"божью благодать", как из спальни раздался знакомый ему голос:
– Матрена
Васильевна, встаньте передо мной, как лист перед травой… На-а-е-лейте!..
– Пойдем-кась, – сказала Матрена Васильевна, – погляди,
полюбуйся, каков он есть.
– Вот к вам Иван
Григорьевич пришел, – сказала она лежавшему на боку Семену Филатычу,
войдя вместе с Иваном "в спальню", – с праздником пришел поздравить.
Семен Филатыч вытаращил налитые кровью полоумные "бельмы" на Ивана и, помолчав, зарычал:
– А-а-а, Иван!..
Ванька жулик! Че-е-ерная сотня… а-а-а! Водки хошь?.. Выпей, выпей, жулье!..
– Да будет вам, –
начала жена, – что вы над собой делаете-то? Кого вы удивить-то этим хотите?
Никого вы этим не удивите, себе только вред. Вы встаньте-ка, поглядите на себя
в зеркало… на кого вы похожи стали… на всех зверей похожи стали!..» («Как
Иван “провёл время”», 1912).
5
В
рассказе «Шпитаты» (1913) герой заночевал в
незнакомой бедной избе, полной ребятишек. Хозяин сообщил: «– Своих трое да шпитат вон, дери их дёром, двое…
в люльке вон… издыхают, да не издохнут…»
Словечко
«шпитаты» обозначало взятых в городе на прокорм
брошенных детей, за которых государство платит «по четыре бумажки в месяц».
«–
Живут?..
– Нет,
у меня, бог миловал, не живут…»
Чтобы
беспробудно спали, она поит их водой с растертым маком.
Выпив,
баба делится с рассказчиком опытом, как помогает «шпитатам»
поскорее убраться с этого света, что ей выгодно: «…одна трое суток только всего
и пожила-то, а я под ее билет в лавке опосля этого два месяца забирала, быдто под живую… Мне расчет…»
Муж,
или пьяный или страдающий с похмелья, стереотипно грозится и своим и чужим
детям: «Об угол расшибу!»
Жуть?
Жуть.
Но
когда я пишу эти заметки, то и дело криминальная хроника сообщает, то как прохожие рыбаки спасают брата и сестру, ползущих
голыми по дороге и поедающих траву, в то время как мать совсем неподалеку
возвращается из магазина с бутылкой, то как труп умерщвленного голодом в
городской квартире младенца родители сохраняют на балконе, то как убил шестерых
детей и беременную жену то ли шизофреник-сектант, то ли просто
садист-алкоголик, то как в разборках бывшая супруга «заказывает» (мог ли Подъячев вообразить новый смысл этого глагола?) не только
соперницу, но и её деток, то как известная актриса избивает взятого на
воспитание мальчика и наконец возвращает его, словно
негодную покупку, в супермаркет, и еще, и еще, и еще…
Набирают
популярность шоу, где бывшие или настоящие супруги или любовники, выясняя, кто
кого от кого родил, охотно проходят тест – анализ на родительство.
Зрители в студии и, надо полагать, у телевизоров замирают в любопытстве, ожидая
театрально преподносимый результат.
Мак в
соске? А чем погружают в беспробудный сон завернутых младенцев, под которых
побираются в переходах метро многочисленные нищие?
В
рассказе «Папаша хресный» (1924) вполне благополучная
мать зовет домой сынишку: «Иди, говорят, чертёнок! Убью поленом!»
А
сейчас, в начале XXI века то и дело
слышишь на улице: «Иди сюда, сволочь такая! Где извозился весь? Достал меня!», и
разумеется старый воспитательный глагол: «Убила бы!» Слышу и вижу: молодая мать
в прикиде, ребенок разнаряжен, они вылезли из иномарки, она дергает его что
есть силы во все стороны, держа в руке мобильник или сигарету. Еще гаже, когда,
и все чаще, так же ведут себя молодые папаши.
В рассказе «Семейное торжество» сноха, поскандалив со
свёкром, убивает его скалкой, а вчера, т.е. 7 сентября 2015 года, на
саратовских сайтах сообщение:
«Юноша до смерти забил деда и бабушку арматурой за нравоучения». И так
ежедневно.
Читая Подъячева, нельзя не подумать о том, как недалеко мы ушли,
если вообще ушли – от той России, которую, как скорбно полагают г.г. Говорухин и Михалков, «мы потеряли».
Вот,
например, метафизический интерес русских людей к политике, и непременно
высокой.
Оборванный
нищий пропившийся мужик, испросив у рассказчика хлебца и покурить, первым делом
задает вопрос: «– Слышал, Думу-то разогнали?» (Рассказ «Разлад», 1908).
А герой повести «Забытые», несчастный в семейной жизни,
повадился ходить в трактир, где вслух читали газеты, которые «зачитывались,
переходя из рук в руки, до того, что под конец превращались в какие-то серые,
скомканные портянки, хотя, собственно говоря, по своему духу они были тоже не
лучше портянок…» В сильное возбуждение Ивана Захаровича приводили думские
новости. Особенно он ждал, когда, наконец, в Думе зайдёт речь о
мещанском сословии: «…про всех говорят, а пишут, а про нас ничего…» Напившись,
он превращается в политического оратора, претерпевая на том даже побои.
…Летом
я провожу утро на бетонном кусочке саратовской набережной, где купаются в
основном малоимущие, бездачные, безтурко-египетско-крымские
пенсионеры, более всего старушки, и в их разговорах у них рядом с ценами на
рынке или рецептами варенья, то и дело звучит: «Порошенко… Лавров… Меркель…»
Недавно
связывали политизированность наших граждан с
перестройкой и реформами 90-х, как бы не так! В
неприкосновенности пронес русский человек бессмысленную сосредоточенность на
большой политике со времен первых Государственных Дум. При
том, что заняться местной политикой, потревожить близлежащую власть он
или побоится, или поленится, или просто не верит в возможность перемен к
лучшему. А вот на «всенародный подъем» всегда готов:
«Надвинулась,
между тем, как туча в вёдро, японская война, и "всколыхнулось болото
стоячее"… По соборам, по монастырям, по церквам начались молебствия.
Дьякона гремели "во всю пасть": "И
всероссийскому христолюбивому победоносному воинству мно-о-о-о-гая
лета!.." В газетах, особенно в газетах-портянках, которые слушал Иван Захарыч, завопили о российском могуществе… Патриотизм
вдруг обуял всех, точно кто неожиданно взял да и завязал каждому глаза платком.
Появились карточки "героев"… Замелькали и запестрели всюду их
имена. Замелькали и запестрели мудреные названия мест и местечек, где
происходили их "геройские" подвиги…
По церквам
начались сборы на раненых, сборы солдатам на махорку, сборы на флот,
Куропаткину на икону, и т.д. и т.д. Раздавались громоносные
речи… Бывшие до войны просто патриотами во время войны стали сверхпатриотами… Появились в продаже картинки с
надлежащими подписями в прозе и стихах… Стали появляться на улицах, должно
быть, еще николаевские "калеки": бритые, старые, страшные… Этим бывшим
когда-то воинам охотно подавали… Женский пол вдруг стал выказывать военному
сословию необыкновенную симпатию… Даже городовые, именовавшиеся до того в
просторечии "селедками", и те вдруг почувствовали себя не селедками,
а, можно сказать – осетрами… Слово "мы" стояло всюду, как туман над
болотом…» (Повесть «Забытые»).
В отличие от
горьковских босяков, удел героев Подъячева – униженность, никакой Сатин с его
«Человек – это звучит гордо» здесь невозможен. А если кто-нибудь и начнет в
пьяном виде орать: «Не имеешь права коснуться… Кто я, а?.. Гражданин!.. Что в
милостивом манифесте сказано было… забыл? Неприкосновение
к личности, вот что!..» то собутыльник предрекает: «Наставят банок, вот тебе и неприкосновение к личности!» – что вскоре и происходит: оратора, побив,
выкидывают вон из трактира.
Странное дело,
читая Горького и Бунина, я ощущаю длинную временную дистанцию, отделяющую меня
от их героев, а персонажи малоизвестного, забытого Подъячева
понятны, словно бы мои современники. Вероятно, потому, что он ничего не
выдумывал, а писал «из жизни».
***
Семён Павлович Подъячев
родился в 1866 году в деревне Обольяново-Никольское
Дмитровского уезда Московской губернии, где умер в 1934 году. Похоронен там же на деревенском кладбище. В 50-ти верстах от
Москвы.